Лёд.
О наслаждении отраженных искушений.
«Иркутские Новости» доносят, что новая аберрация коснулась сонных рабов; редакция рекомендует семьям держать несчастных под ключом, а то и связывать на ночь — ибо их тянет в город, даже в самый страшный мороз, и при том они совершенно не обращают внимания на свое здоровье. После расспросов, они рассказывают о каком-то приятеле, которому нужна помощь, или тому подобные глупости. Газета об этом уже не пишет, но ведь я-оно знало, куда их тянет явь, которая представляет собой сон, в свою очередь сделавшийся явью. А направляются они в Обсерваторию Теслы, издалека заметные светенями; вежливо просят казаков, чтобы те их пропустили; и вовсе не сопротивляются, когда казаки их вяжут и передают жандармам. Степан рассказывал, что с тех пор, как Никола запустил прототип Молота, больше двух сотен их прибрело в Обсерваторию: нищие и банкиры, цирюльники с извозчиками, господа офицеры и бедняки, девочки-подростки и седые матроны, русские и немцы, поляки и китайцы, даже один поп с попадьей. Все они — невольники необходимости, подданные единоправды. Я-оно подумало, что, по крайней мере, такова польза от длительного выкачивания тьмечи: ничего не снится. Что означает, до настоящего времени.
В пансионате на ул. Петропавловской вчера вечером перерезал себе горло бритвой 40-летний заводской мастер Аполлоний Чвибут. Господин Чвибут недавно прибыл в наш город из Львова, и он весьма жаловался на сны во время Черного сияния. Полиция обратится за рекомендациями к бурятским колдунам из метрополии.«Русские Ведомости», газета московских либералов, пишет больше о европейской политике. Гонконгский мир в России приняли, без малого, как триумф царя. Октябристы-ледняки Яркова, Мержинского и даже старого Гучкова, а так же кадеты-милюковцы, не говоря уже о правых лоялистах и переубежденных трудовиках, все они единодушно выступили в Думе с верноподданическим поздравительным постановлением. В Государственный Совет, как верно предусматривал Мишка Фидельберг, тут же вернулось дело земств западных губерний и давно уже придерживаемой второй налоговой реформы по проекту Столыпина. Неужели Лед трескался? Но ведь Япония и британский Гонконг все еще принадлежат доминиону Лета. И если импульс приходит оттуда… Потерло виски, в которые до сих пор продолжал бить Молот Тьмечи. Можно ли так рассечь Историю, что половина мира стоит, а вторая половина — несмотря ни на что свободно движется вперед? Ведь заморозить часть человека — весь человек умрет. Тем не менее, обязательными остаются принципы причины и следствия. Логика преломляется на границе Лета и Зимы, словно свет, преломляющийся на границе различных сред, но ведь лучи каким-то образом через границу проходят. Ба, «Русские Ведомости» в редакционном комментарии тоже склоняются к оптимистическому тону. Наконец-то мир! Война год за годом пожирала столько денег, что мы так и не почувствовали процветания, возбужденного зимназовым бумом; теперь же, и уж наверняка — после пуска Аляскинской Линии, Российская Империя войдет в Золотую Эру (если только ею мудро управлять).
Лежа на кровати потянулось за «Иллюстрированным Еженедельником», сложенном на ночной тумбочке вместе с другими свежими изданиями, вчера или позавчера привезенными из Королевства с последним Транссибирским Экспрессом. В «Еженедельнике» две полосы занимало воззвание Варшавского Общества Любителей Животных. Многолетняя Зима привела не только к гибели городских грызунов и прогнала из Варшавы птиц, но и вообще лишила город и его обитателей контакта с животными, если не считать лошадей, к которым уже относятся, скорее, как к биологическим машинам. Мало того, что погибли уличные собаки и подвальные коты — люди, любящие удобства эгоисты, перестали держать дома животных, особенно собаки в содержании сделались особенно обременительными. Общество взывает к жителям с тем, чтобы вновь вернуть к домашним очагам «наших маленьких друзей» и для этого привезло из деревни сотни замечательных котят и щенят, которых можно за символическую оплату приобрести в штаб-квартире Общества. В особой же степени, семьи имеющие детей, должны обеспечить им возможность ежедневного общения с живыми собаками и кошками. Раз уж XX век должен стать эрой машин и обезличенного прагматизма денег и техники, раз уже, кроме того, мы живем в метрополии, отрезанной от природы, прикрытой льдом — то позаботимся, по крайней мере, о том, чтобы не подавить в себе тех чувств, что рождаются в человеке при близком общении с малой, беспомощной жизнью. Людская натура не меняется столь же быстро, как цивилизация (если вообще меняется). Наши отцы, деды, прадеды — так тренировались в нежности и любви, так воспитывались в готовности к взрослым чувствам и зрелой чувствительности, так учились ценить всякую капельку Жизни: путем прикосновения к теплой шерсти верного пса, из радости расшалившихся, чудесных в своей неуклюжести котят, из дрожи ноздрей жеребца, из трепета сердечка взятого в руки птенца. Человек, воспитываемый в окружении льда, кирпича и зимназа никогда не откроет собственной души до конца. Между этим и последующим поколением будет утрачена способность испытывать определенные эмоции; чувство эмпатии будет притуплено. И уже другие люди — ледовые — положат нас в могилу. У них будут свои романтические переживания, свои страсти, свои маленькие чувства — только уже прогнившие, залежавшиеся, бледные. Наших стихотворений, наших драм, наших жизней — до конца они не поймут; мы будем казаться им сверхвозбудимыми истериками, иррациональными трусами. Духовные слепота и глухота овладеют человечеством. Варшавяне, разводите собак и котов!
Старик Григорий принес кружку огуречного рассола — лекарство от похмелья, а когда выходил, не закрыл за собой двери; сквозь щель протиснулся котяра Белицких. Он тут же улегся в ногах кровати, потягивался и, слегка изумленный, широко зевал. Подагру такое котище из человека, конечно же, вытянет, но вот похмельное состояние…? Часы в салоне пробили половину десятого. В башке грохотал молот. Глотнуло рассолу, один привкус заменил другой. Хорошо еще, что взяло свободный день по причине встречи с князем и его человеком, во всяком случае, я-оно не станет посмешищем у Круппа, показываясь в подобном состоянии. Собрало газеты, подтянулось на подушках. Кот решительно промаршировал по перине, затем сначала попытался залезть на голову (отпихнуло его, простонав), а затем сунул свою голову мне под шею и окутал ее в виде живого мехового воротника. Когда же силой оторвало его, тот, разозлившись, царапнул когтем по щеке. Да к чертовой матери все Общества любителей животных! «Душу открывать», как же, как же! Бестия, шипя и показывая клыки, кружила у кровати. Я-оно поднялось, выгнало кота из комнаты, закрыло двери.
Затем потащилось открыть шторы. Белизна хлестнула по глазам. За окнами кружили радужные туманы — жестокая метель мучила город с самого рассвета. Сплюнув в цветочный горшок, на мгновение прижало лоб к холодному мираже-стеклу. Нужно как-то проснуться из этого грохота, выйти из отупения, сонной муки, вымыть горечь изо рта. Сегодня ведь столько всего может решиться… И вовсе нет уверенности в том, а нужен ли сейчас Лед. Как же тосковало по тому чувству легкости, растянутости в тысячекратных возможностях, по тому ветру в голове: мысль такая, мысль эдакая, и они проскакивают без малейших усилий, напирают дюжинами, тащат за собой в дикую скачку над полями воображения… И еще так не хватает сопровождающей все это, возбуждающей уверенности: сколько всего еще возможно, практически любая возможность открыта; стопроцентной уверенности нет, тем не менее, все как-то и возможно. Так что — откачать тьмечь? Откачать Мороз? Я-оно качало черепом по холодной плоскости мираже-стекла. А почему бы и нет? Что мешает? (Кроме осознанной воли). Все равно, ведь вскоре нужно будет взять у Николы насос, чтобы отморозить отца; так что можно будет избавляться от тьмечи в любой удобный момент. Тем временем, замерзало все больше. И ведь точно так же все это проходило во время болезни после прибытия в Иркутск. И чем кончилось? При первой же возможности дорвалось до насоса Котарбиньского. Вот только разница в том, что тогда замерзало по принуждению, сейчас же — по собственному выбору. Только такая разница — даже такая! Отняло голову от окна, в метели и снежных потоках показался Конный Остров, темные туши ледовиков, бледные огни саней на Ангаре. Вокруг трупных мачт заверюха ходила плотными спиралями. Поначалу попыталось захватить отражение лица в стекле, но быстро отвело взгляд; это тоже было проклятием Лета: власть зеркал. Зато на оконной глади осталось красное пятнышко: остаток ранки под глазом, память старых шрамов. Растерло его в косую полосу. Метель порозовела, кровь залила Город Льда.
Медленно одевшись, проковыляв в уборную и назад, уселось в столовой за поздний завтрак. Лишь бы чего-нибудь теплого… А тут: овсянка — сплошная кислота; кофе — такая же кислота; яичница — еще большая кислота… гадость.
И так вот печалилось над творожной запеканкой, когда вошла панна Марта.
— Что, невкусно? — сладким голоском спросила она.
Скорчило еще более кислую мину.
— Панна Марта, дорогая, — захрипело я-оно, — да я и амброзии сейчас глотнуть не смог бы.
— Так вам и надо! — она сложила руки на груди. — Кто шастает по ночам по каким-то грязным малинам, до смерти пьяный возвращается ни свет ни заря, да еще и в рабочий день, за то и страдает!
— По малинам…! — вздохнуло я-оно, но без малейшего желания ссориться. На пороге появился котяра; следило за ним мрачным взглядом. Вздохнув еще раз, полило запеканку медом с травками. — Слава богу, хоть дети по голове не прыгают.
— Они с Машей и матерью в церкви, что-то там благотворительное… Ага, пан Бенедикт, вы ведь запретили будить вас, со страшными угрозами…
— Так?
— Так, так. Потому мы вас и не будили. Одна дама рано утром желала с вами видеться. Полька, сказала, что на работу спешит, так что…
— И вы с ней разговаривали? Она представилась?
— Гвужджь.
— Гвужджь?
— Гвужджь.
Облизало пальцы от клейкой сладости, вкус кружил во рту, выпрямилось над столом.
— И зачем она пришла?
— Не знаю, этого она не сказала. — Панна Марта присела напротив, заглянула в глаза. — Ой, и правда, плохонько вы выглядите. Да еще и поранились?
— Нет, это всего лишь…
— Так это спиртиком надо. Сейчас, сейчас.
— И чего эта чертова котяра от меня хочет! — буркнуло я-оно, отталкивая животное ногой под столом.
— Мешки под глазами темные, глаза не смотрят, и тени, как под Черными Зорями… — не без удовлетворенности говорила панна Марта, идя за медикаментами.
— Это все оптические иллюзии, сплошные иллюзии.
Так, но какие же кабели грызло под водку? Сколько это густого теслектричества вошло в тело? И что еще делало ночью в Обсерватории Теслы, когда в голове водочные черти так плясали, что в памяти осталась сплошная чушь? Невольно коснулось пальцем в меду самого центра на лбу.
Затем кот вылизал палец.
В Цитадели — которую еще называли Ящиком по причине топорной архитектуры, словно сундук вычертили — похоже, объявили тревогу, во всяком случае, судя по перемещениям, общему возбуждению и количеству вооруженных солдат, из губернаторских покоев должен быть отдан какой-то серьезный приказ. Господин Щекельников, конечно же, заявил, что все это ему не нравится, потом уже ничего не говорил, поскольку назначенный во внутреннее караульное помещение солдат услышал его ругань и не спускал с него глаз; впрочем, Чингиза задержали уже на первом этаже. Я-оно подумало, что ежели еще вытащат его четвертьаршинный ножик, а к нему самому хорошенько прицепятся, квадратный амбал долгонько может не увидеть солнца в губернаторской крепости. На сей раз предусмотрительно не взяло с собой Гроссмейстера — правда, предусмотрительность эта оказалась излишней.
Я-оно провели к северо-западной башне Ящика и приказали ожидать в прихожей залы. Ежесекундно туда пробегал хлопотливый слуга или какой-нибудь чиновник; от них отвернулось спиной. Из узкого окна открывался вид на Мост Мелехова и Глазково, вплоть до выхода Троицкой на Ангару, где в Зиму Лютов навечно замерз понтонный мост имени цесаревича Николая Александровича. Метель дула как раз от Байкала, следовательно, не прямо в стекла, но все равно слышало ее вой, и достаточно было поднести руку к раме, чтобы почувствовать на коже укусы бешеного мороза. Должно быть, градусов пятьдесят ниже нуля, а на ветру — еще холоднее. Спешащая к Цитадели пехотная колонна преодолевала подъем уже бегом, лишь бы побыстрее скрыться внутри: белые горбыли, не люди. Иркутские казармы находились за городом, подальше от Дорог Мамонтов; в Цитадели же постоянно размещалось не более половины полка. Тем временем, здесь собралось столько военных, как будто бы генерал-губернатор готовился отражать какой-то штурм. Вспомнились виданные уже с неделю, а то и месяц отряды тех или иных видов войск, марширующие через Иркутск; солдаты в увольнительных; пан Войслав тоже частенько упоминал о запозданиях на линии Транссиба, вызванных эшелонами Министерства Войны — людей собирали с растопленного японского фронта, перебрасывали на Большую Землю, но, видимо, укрепляли и гарнизон Города Льда. Японский Легион Юзефа Пилсудского неплохо задел всех за живое. Невольно усмехнулось под нос, пригладило сюртук. Отряд вбежал в ворота, которые тут же захлопнулись. Поверх стонущей ноты вихря сквозь окна пробивался еще и медленный пульс метели — эхо глашатаевых бубнов? — Молот Тьмечи?…
— Ваше благородие.
Молоденький унтер-офицер провел в залу, где у громадного камина с бушующим так, что ой-ой-ой, огнем, генерал-губернатор проводил совет со своими штабными офицерами и чиновниками; почти все были в мундирах, некоторые — при оружии. На столе за камином, между карт и документов, были небрежно оставлены тарелки с холодными закусками и пустые бокалы. В длинной стене справа в залу открывалось с полдюжины дверей — ежеминутно кто-то через них входил и выходил, курьеры и ординарцы с сообщениями и приказами. Высоко под потолком висел огромный портрет царя Николая II в тунгетитовой, слегка поблескивающей раме с черным двуглавым орлом.
За каминным экраном, в кресле, обложенном мохнатыми шкурами, отдыхал князь Блуцкий-Осей. Он читал газету, по-птичьи щуря глаза за овальными стеклами.
Отполированный пол резко отражал звук каждого шага. Невольно ускорило, ставя ноги тверже, в ровном ритме. Унтер шел впереди. Несколько господ в мундирах повернулось, не прерывая дискуссии. Лица разогретые, вспотевшие, усища и бакенбарды насторожены, ордена, погоны, аксельбанты…
Никогда еще я-оно так сильно не чувствовало себя поляком.
— A-а, наш Венедикт Филиппович, молодец!
Гусарский капитан отошел от стола, раскрывая широкие объятия, развевая ментиком. Я-оно вежливо поклонилось ему, но это его не остановило: по-медвежьи облапал, стиснул, просопел в ухо какие-то непристойности — ага, видно, что еще не пришли в себя после нашей ночки! это ж не каждый способен всю ночь ебаться! так ведь и Лидия, ведь чудо, а не девочка, а? Тшшш, шшш, нужно! Обязательно! Следует!
— Так вы и с капитаном Фреттом знакомы, — кисло заметил князь со своего кресла, с гневным шелестом складывая газету.
— Ваше Высочество!
— Ха-ха, знакомы, знакомы! — Гусар, по-видимому, был в самом прекрасном настроении из всех собравшихся; румянец и порозовевший нос указывали на то, что он либо только что вернулся с мороза, либо, несмотря на дообеденное время, уже успел пропустить пару-тройку стаканчиков.
— Капитан, — продолжил князь, совершенно не говоря громче, так что пришлось подойти к нему и к камину; жаркая волна ударила в правое ухо, я-оно почувствовало, словно в него хлестнули кипятком. — Капитан, хотя я и могу согласиться, будто это может и не слишком заметно…
— Ваше Высочество весьма милостивы! — смеялся усатый вояка.
— Капитан пользуется моим бесконечным доверием. Капитан… — тут князь Блуцкий прикрыл глаза, сдержал дыхание, пошевелил челюстью туда-сюда, и только после этого продолжил: — …человек чести и служака. Вы понимаете?
— Да.
Тут он кивнул скрюченным артритом пальцем. В чем же заключается их странная власть, так что наименьший жест они тысячекратно множат в его значениях, так что можно читать их полностью, как живые светени — дрожание губ, незавершенное моргание, дыхание, вот, палец? Я-оно приблизилось. Показалось, будто бы князь желает что-то сказать, приватно, шепотом, как было в обычае у его супруги; но он только прищурил глаза, приглядываясь из-за выпуклых стекол, в которых металось отражение высоких языков пламени. Наглядевшись, он раздраженно махнул.
— Поляк, не поляк — замерзло.
Я-оно отступило.
Тем временем, среди чиновников вспыхнула ссора, они начали перекрикивать друг друга через стол, бросаться бумагами, включился и седой полковник, кто-то зацепил и сбил на пол поднос с графином, тот с грохотом раскололся.
— Измена! — хрипел полный чиновник в мундире Министерства Зимы. — Измена, предательство!
Его вывели из залы.
Князь поднялся на нот, подошел к графу Шульцу, начал в чем-то убеждать, размахивать перед носом генерал-губернатора тем своим кривым пальцем. Я-оно насторожило уши.
— …императорского милосердия. Вам следует научиться дипломатии, мой граф, искусству вести переговоры и беседы. Насилием еще ничего в мире не было решено.
Граф поглядел на него словно на сумасшедшего, но весьма быстро покрыл отразившуюся на лице не слишком-то лестную мысль нейтральным выражением вежливого внимания; его отьмет не изменился ни на йоту.
— Ваше Высочество, должно быть, ошибается. Все, что в мировой истории было сделано, решено, решалось с помощью огня, меча и пороха. Дипломатия приходит на помощь, когда не хватает силы; тогда она дает время, но проблем не решает. Если бы мы могли спихнуть японцев в океан, Вашему Высочеству не пришлось бы ехать договариваться с ними.
…Только хватит уже об этом. Вы же прекрасно знаете, что я подобные мысли ни у кого терпеть не намерен. — Он обернулся, на момент прижал платок к губам, нашел взглядом полковника. — А завтра с утра буду председательствовать в суде, сейчас же: прочь его, в тюрьму.
У полковника кровь отхлынула от пухлого лица, он зашатался, как бы наощупь прогнулся, чтобы опереться о стол; напрасно, уже чужие руки давали ему опору, чужие руки отстегивали ему саблю, чужие руки силой вытаскивали из залы.
— Так как же!.. Ваше Сиятельство! — стонал он. — Ведь я только! Только Вашему Сиятельству!..
— Прочь!
Отразившись от сердца, кровь ударила тому в голову. Распаленный, вишнево-сливовый на блестящей от пота роже, полковник собрал все силы, вырвался из десятка рук, помчал вокруг стола — кто-то подставил ногу, офицер рухнул на пол, оставляя на зеркальной глади пятно слюны, царапая ее орденами, скрежеща — но и тогда не остановился: побежал к генерал-губернатору на четвереньках.
…Схватил его под колени, приклеился к ним седой башкой.
— Так я же… пес верный! Что только Ваше Сиятельство скажет! Умоляю!
Граф Шульц-Зимний отпихнул его с отвращением.
— Ну… прочь уже!
Полковника выволокли, словно собаку.
Князь Блуцкий-Осей приглядывался ко всему происходящему сквозь маленькие стекла очков с холодным вниманием, словно к новому способу натирки полов.
— Что происходит? — вполголоса спросило у капитана Фретта.
— А вы как думаете, зачем меня Его Княжеское Высочество при себе держит?
Даже не обменялось взглядами, хватило тона голоса, тьмечь слилась с тьмечью.
— Потому что вы человек чести и посвятили себя службе, — буркнуло без тени иронии.
Капитан отвернул воротник мундира.
— Про наши приключения в Гонконге слыхали? Меня из полка на эту дипломатическую миссию вырвали и к князю прикомандировали. Вот тут меч самурая и остановился.
Через какие-то из дверей справа в зал быстрым шагом вошел господин Урьяш, дальше расспросить капитана не успело. Франц Маркович, даже не поздоровавшись, запыхавшись, светлые волосы не причесаны, бросил на карты папку, затем начал выкладывать из нее документы, словно карты для пасьянса.
— Здесь вот свидетельство благонадежности, здесь паспорт, оформленный на три месяца, это вот бумаги на отца, вот тут — постановление о прекращении уголовных дел, здесь ваши полномочия по отношению к военным властям в иркутском генерал-губернаторстве, а это кредитное письмо в Первый Байкальский Банк. На все вещи, за которые заплатите казенными деньгами, составите отчет.
— Составлю.
— Хорошо. Подпишите тут. И вот тут. Отлично. С графом говорили?
— Нет.
— Пойдемте.
Граф стоял у окна, читая врученное ему только что письмо, вдыхая дым из тут же установленной курильницы. Господин Урьяш начал шептать ему на ухо; граф склонил голову, радужный свет метели блеснул на его лысине; так они шептались какое-то время, наконец Шульц-Зимний глянул над плечом Франца Марковича. Я-оно поклонилось.
— Может быть и так, — буркнул генерал-губернатор, — может и так. Что скажете?
— А о чем Ваше Сиятельство спросит? — стрельнуло, не отводя взгляда.
— Вот же, поляк бесстыдный, — усмехнулся граф.
— Его Сиятельство желает знать, как быстро вы сможете справиться со своим заданием, — сказал Урьяш.
— Договор был, что до конца января, и…
— Знаю, — отрубил граф. — Теперь я спрашиваю о вашей чистосердечной оценке. Как скоро. Только без дерзости. Ну?!
В обрамлении снежной бури его неподвижный отьмет и тьмечь в морщинках кожи стали еще более выразительными. Подумалось, что если бы сейчас сделать с него фотографию, то на ней не осталось бы ни единого серого оттенка, ни единого внутреннего признака, всего лишь чернильная дыра в окошке белизны. Какова правда о графе Шульце-Зимнем? А вот такая.
— Не могу сказать, — ответило. — Не раньше, чем через три недели. Я уже говорил Вашему Сиятельству, мне только нужно найти следопыта, который безопасно сошел бы на Дороги Мамонтов и…
— Три недели, — вздохнул губернатор; момент, и он уже потерял интерес. — А ведь еще нужно вернуться… Mais bon[360]. — Он возвратился к чтению письма.
Франц Маркович не был доволен ходом беседы. Сжав губы, он упаковывал свои бумаги в папку, раздраженно дергая ремешки.
Схватило его за руку.
— Договор был, что до конца января!
— Пускай господин не боится. Его Сиятельство слово сдержит. Жаль только… Эх. Так вам нужны следопыты, так? Тогда, прошу. — Не оглядываясь, он направился к двери, чуть не столкнувшись на пороге с двумя офицерами, у которых на бровях и усах еще не растаял снег.
Спешно собрало документы, сунуло их под сюртук. Капитан Фретт с противоположной стороны стола поднял бокал в тосте. — В следующий раз выпьем с вашим отцом! — Вежливо кивнуло ему.
Господин Урьяш сбежал на четыре этажа вниз и свернул в сторону от прихожей перед внутренним двором. Здесь открывалось и закрывалось множество дверей, ведущих если не во двор, так в коридоры или переходы, к этому внутреннему двору ведущие — температура спустилась значительно ниже нуля, я-оно выдыхало тьметные облачка и заглатывало ледяную слюну; стены из перемороженного гранита жирно парили. Следовало бы вернуться за верхней, меховой одеждой, оставленной на первом этаже, вместе со Щекельниковым. Только блондинчик-гнилозуб, сам в одном только мундире, спешил на своих длинных ногах, словно его кнутом подгоняли; охранники без слова открывали двери. В одном лишь случае пришлось отступить к стене, когда отделение стрелков — закутанных в полковые шубы, с плотно обвязанными головами, словно процессия прокаженных паломников и с маршевыми ранцами за спинами — пробежало трусцой к конюшням и каретным помещениям Цитадели. Вновь отозвался инстинкт сына покоренного народа: приклеиться к камням, с безразличной миной пялиться в мертвую природу; может и не заметят, может — и не схватят, не бросят в подвал, поляка одинокого в самом сердце царской крепости — иррациональный инстинкт, но сколь же близкий правде сердца.
За каретной находились какие-то помещения для извозчиков, похоже, давно уже не используемые, сейчас возле ведер с горящим углем там расположились туземные охотники и шаманы. Причем, это не была единая группа, а две — поменьше и побольше, и сразу заметило, насколько сильная враждебность их разделяет, то есть, объединяет. Я-оно встало у первого угольного ведра, обогрело руки. Франц Маркович обратился к трем фигурам в толстых тулупах, что грызли вяленое сало или какой-то иной грязноватый жир; на что остальные, собравшиеся под противоположной стеной, насторожились и делано отвернулись, натягивая поглубже грубые капюшоны, прячась под шкурами.
Урьяш тут же поднял одного из троицы и подошел вместе с ним к огню. Инородец явно хромал. Среди шкур и складок ткани видны были только темные глазки в затьмеченных складках кожи и несколько пучков черных волос, связанных выгоревшими ленточками.
Он поклонился, правда, не открывая головы.
— Горбун ни? — прохрипел он (это, или нечто подобное).
Урьяш начал что-то ему объяснять на ломанном тунгусском.
— Сами, Хута Уу-нин, — пробормотал дикарь сквозь тряпки; огоньки иронии блеснули в угольно-черных радужках, или это только показалось — именно так пересчитало невозможный для пересчета знак из алгоритмики другой расы.
— Это Тигрий Этматов из Второго Чарабуского Рода, из нерчинского улуса, — представил его Франц Маркович. — Верхне-Амурская Золотопромышленная Компания нанимала охотников из его улуса, когда наконец-то полакомилась на тунгетит и зимназо и выслала своих геологов на запад. Теперь Чарабусами пользуемся мы.
— Шаман, — заявило я-оно.
— Ваш следопыт по Дорогам Мамонтов.
Задрожало от холода.
Тигрий выколдовал из-под тулупа небольшую баклажку, стряхнул на четыре стороны света по капельке для духов этой страны.
— Аракы умынанныы?
— Выпейте, Венедикт Филиппович, — посоветовал Урьяш. — Все эти зимние инородцы — пьяницы ужасные, до смерти упиваются, целыми семьями, заснут все, огонь в юрте погаснет, так и замерзают; но тут, не выпьешь с ними — не поверят.
Прижало баклажку к губам. Это был какой-то ужасный самогон с резким, травяным запахом. Скривилось, как следует. Тигрий захихикал. Отдав баклажку, склонилось к шаману.
— По-русски говоришь? По русски — понял?
— Ахыым сэра луча тураннан оочем сэра.
— Его братья немного говорят. Впрочем, там, подо Льдом, как-нибудь договоритесь. — Франц Маркович потер руки. — Короче, он вас поведет. Можете поспрашивать у наших геологов, у Тигрия нюх имеется.
— Я не совсем то имел в виду, когда говорил о том, чтобы послать следопыта на Дороги Мамонтов… И почему тунгус?
— Вы же отправитесь на север, к Тунгуске, разве не так? Так это уже не земли наших бурятов. Хотите стрелять при первой же встрече на дороге? Для вас и так двойная выгода, тунгусы сейчас к полякам хорошо относятся; польские инженеры на тунгусках женились, опять же, охотничьи кооперативы…
— Но вы же сами говорили, что эти их религии… Что для бурят — люты упали из Верхнего Мира; а вот для тунгусов, тунгусы видят в них абаасов, злых духов преисподней — разве не так?
— В том-то и оно, — господин Урьяш приблизился конфиденциально и снизил голос, как будто Тигрий Этматов мог его понять, — мне нужно было найти тунгусов, как бы это сказать, склоняющихся к противоположному полюсу собственной веры.
— Значит, таких тунгусских сатанистов…?
Франц Маркович переступил с ноги на ногу, озабоченно глянул.
— А смотрите так, словно привидение увидели. — Он зыркнул на шамана, затем обратно. — Что, знакомы с Тигрием?
— Нет, нет. — Я-оно откашлялось, вкус сдобренного травами самогона вмерзал в язык. — Старинный сон, иллюзия… — Как-то нерешительно засмеялось. Нагретой ладонью стерло кровь со вскрытых котом старых ран, вырисованных листьями железного дерева на щеке. — Это всего лишь прошлое приклеилось к нынешнему моменту: еще одно исполнившееся предсказание для малышей. Сон туман — один Бог не обман.
Сон, прошлое, белое небытие. Снег залеплял очки, втискивался в глаза — город, небо, сани, господин Щекельников и возница, все это стиралось из существования. Над Иркутском безумствовала настоящая пурга, ничего удивительного, что даже туземцы прятались в Ящике. Шум вихря заглушал все иные звуки — других звуков просто не существовало. И из красок — иных, кроме белой. Даже огни фонарей и ламп на упряжках с трудом пробивались — ни в коей степени не цветом, но еще более интенсивной белизной. Бог перелистывал книгу мира назад, к началам еще до времен сотворения, к ее первым, чистым страницам. Размышляло, упаковавшись в глубокие меха: а если не удастся? если его никак не найдет? Ведь не удастся же. Не удастся.
Сойдя с Мармеладницы в Холодном Николаевске, вновь застегивая шубу под мелким навесом, инстинктивно стало нащупывать тяжесть Гроссмейстера за ремнем. Но ведь револьвер остался на Цветистой. Это тут же напомнило про образцы металла, обстрелянного Тьметной Бомбой — лежат там, вместе со вчерашней одеждой, если только слуги не забрали ее в стирку. Вернуться в Иркутск? Нужно проверить, ничего ли не поменялось в дежурствах; если сегодня у инженера Иертхейма ночная смена, возможно, с ним удастся поменяться. Хммм.
Вчерашнюю тропу от станции к Башне Пятого Часа ночью перегородил лют, нужно было обходить; господин Щекельников шел, задрав голову, из глубин зашнурованного капюшона высматривая переносимые по воздуху грузы. Потому-то он и не заметил жандармов, идущих гуськом от Дырявого Дворца. Столкнулся с первым, только потом отступил в бок. Жандармы тащили между собой какого-то несчастного со связанными руками. И было их восемь, целое отделение.
В Лаборатории, несмотря на ранее время, уже горели все источники света. Снег залепил мираже-стекольные панели; доктор Вольфке и его группа работали здесь словно в батискафе, погруженном в молочный океан. Печи громко шумели, пофыркивал самовар, женщина разносила ароматный кипяток; едва лишь я-оно переступило порог, все еще стряхивая с себя наледь, она уже поспешила с чашкой чаю.
— Спасибо. А скажите мне, где сегодня инженер Иертхейм…
— Господин Бенедикт! — раздался голос доктора Вольфке из-за металлических шкафов. — Что-то мы редко видимся!..
Я-оно сняло лишь шапку.
— Прошу прощения, пан доктор, но, хрррр, уже предупреждал вчера, что по казенному делу обязан…
— А воть вам казенное дело! — фыркнул Вольфке, смягчая по-своему согласные и хлопнул на стол бумагой с печатями.
Отставило чашку, поднесло повестку к глазам. Это был вызов в иркутское отделение Министерства Зимы, выставленный на Бенедикта Филипповича Герославского, на сегодня, снабженный всеми правовыми заклинаниями, с угрозой штрафа и ареста включительно, подписанный уполномоченным комиссаром Иваном Драгутиновичем Шембухом.
— Пришли сюда, — рассказывал доктор Вольфке, вытирая платком румяное лицо, — вас искали, чуть обыск не устроили, вы себе представляете?
— Жандармы? Забрали кого-нибудь с собой?
— Этого нам только не хватало! — Вольфке сложил платок, дернул себя за усики. — А что, думаете, еще за кем-то ходят?
— Нет, не знаю, нет.
— Это по уголовному делу?
— К сожалению, пан Мечислав, политика. — Спрятало повестку к бумагам Урьяша. — Я-то думал, хрррр, будто бы уже все устроил, а тут на тебе — нечто подобное… — Хлопнуло шапкой об стол.
Доктор Вольфке склонился над столом, заваленным книгами, заметками и листами с расчетами.
— Если через Круппа чем-то помочь можно, — озабоченно произнес он, — вы не колеблясь, я с директором Грживачевским…
— Большое спасибо. Но, боюсь, тут беспокойства совершенно иного рода. Такие вещи даже над головой Круппа решаются.
— Начинается все со статеек в подпольных газетках, а заканчивается в холодном подвале, — по-настоящему обеспокоенный, вздохнул Вольфке. — Поначалу я и не надеялся, будто бы вы нам особо пригодитесь, но теперь же меня страх берет, что без вас мы снова утонем во всей этой немецкой бюрократии. Не так оно и просто, найти человека, который и природу научной работы понимает, сам с цифрами на ты, так еще и способен письменно, на языке фирмы и государства выражаться, опять же — земляка, порученного братьями, достойными наивысшего доверия.
— Так я же предупреждал, что только на какое-то время. Так или иначе, через пару недель должен буду попрощаться.
— Посреди зимы желаете за отцом к Последней Изотерме идти?
— Вы знаете…?
Вольфке заморгал, скрывая сочувствие и, нуда, не слишком благородную жалость.
— Все знают.
Тьмечь и тьмечь и тьмечь, мало очевидного можно замаскировать здесь между правдой и фальшью. Все знают. Я-оно покачало головой.
— Вы подумайте, — произнес доктор, вновь усаживаясь на стул. — Ведь еще ничего не предрешено. Какое иное будущее перед вами? Помните, о чем мы говорили в первый день? — Он глянул в окно и тут же отвернулся от всеохватывающей белизны. — Мир завтрашнего дня принадлежит ледовым технологиям. Пока что все это может выглядеть несколько кустарно, но ведь мы оба прекрасно знаем, что нет на земле наилучшего места для молодых, горячих умов. Ну, может быть, в Томске, где и Мороз поменьше. Впрочем, вы сами понимаете: если вы сейчас серьезно свяжете судьбу с Friedrich Krupp Frierteisen, то сделаете самую умную вещь в жизни. А мне нужны люди, которым бы я мог здесь доверять. Подумайте хорошенько.
И самое паршивое, что он был прав, и что я-оно видело это правильно-достаточное будущее столь же четко. О подобных жизненных «случайностях», лишь с перспективы десятилетий, воспринимаемых как жизненную неизбежность, рассказывают на старости состоявшиеся люди: что привело к тому, что они выбрали аккурат такой путь в карьере, что подкинуло ему идею выгодного предприятия, как встретили своих сообщников, что внушило им направление исследований, которые привели к открытию, о котором будут помнить последующие поколения — всегда это некие «скачки в сторону» от первоначальной дороги, временные остановки на пути к цели, которые, по странному стечению обстоятельств, затягиваются на месяцы, года, на целую жизнь; и о первоначальной цели уже и не помнишь. И я-оно видело это: работу в разрастающемся молохе Круппа, карьерный рост и повышения, и как верх над le Mathematicien de I'Histoire[361] берет homme d'affaires[362], человек денежный, присутствие которого предчувствовало уже на встрече Клуба Сломанной Копейки, но это предчувствие быстро переходит в холодную единоправду, и такая жизнь с тех пор уже единственно возможна: Herr Wekfuhrer, Herr Direktor[363], совладелец концерна, а под конец — бородатый буржуй, в теле, в дорогом костюме, с моноклем в глазу, с котелком в руке, с головой, высоко поднятой над жестким накрахмаленным воротничком, именно так фотографируется он перед фронтоном собственного дома-дворца или на крыше поднятой в воздух иркутской виллы, патриарх сибирского рода: Бенедикт Герославский, кармический брат Густава Круппа фон Болен унд Гальбах.
Сделало глоток воздуха, и какая-то электрическая свежесть плеснула в легкие.
— Нет.
Вольфке разочарованно махнул рукой.
— Езжайте уже к ним.
— Вернусь, как только справлюсь с этим делом. — Надело мираже-очки. — Ага, кто сегодня в ночную в Мастерской? Пан Генрих?
— Да.
Вышло, посвистывая (пока кашель опять не перехватил горло).
Итак, назад в Иркутск, в Таможенную Палату. В Мармеладнице господин Щекельников посоветовал залепить лицо бинтом или каким-нибудь пластырем: после входа в жару домашних печей, рана, по-видимому, размерзается, и кровь стекает ручейком к подбородку. — Ну и что, не истеку же кровью. — Не следует идти с властями говорить, уже жертвой одевшись! — Не понял? — Если кого раз ударили, то всякий ударит; один раз выебали, становись раком. — Стащив рукавицу, провело смоченным слюной пальцем по следам старых ран. Неужто, как? Чиновник, бестия хищная, почувствует кровь и тут же вонзит в человека свои клыки параграфов?
Комиссар Шембух приветствовал в собственном кабинете совершенно по-шембуховски, то есть — рыком, от которого у секретаря-татарина слезки на глаза выступили, и бедняга тут же шмыгнул за двери.
— В измену! — и вправду рычал Иван Драгутинович, только-только отвернувшись от печи. — Против Господина Милостивейшего, так?! Так?! — бах, бах, лупил он кулаком в такт по широкой столешнице, так что чернильницы и стаканы для ручек с карандашами подскакивали. — Вот, благодарность падали, вот, честь польская, вонючая, тьфу, сыночек-выпердок из говна отцовского!
— От фатера то моего отцепитесь!
— О! — Шембух разыграл нечеловеческое изумление. — Еще и лает, собака'.
Я-оно переставило стул поближе к столу, уселось, закурило. Верхом ладони вытерло щеку. Второй рукой вытащило бумаги от Урьяша, нашло нужный документ и помахало им издалека комиссару.
— А не ваша власть уже, гаспадин Шембух. Если хотите, подавайте апелляцию генерал-губернатору. Даже паспорт можете не возвращать. В следующий раз я сюда ни ногой. А если вновь пошлете ко мне на работу ваших хамов в мундирах, адвокат Кужменьцев начнет посылать формальные жалобы на вас лично, и тогда до конца жизни не очиститесь.
Шембух грохнулся на седалище. Он ослабил воротник, рванул один, другой, третий ящик, найдя, глотнул свои капли, отдышался.
— Только вчера в салоны втиснулся, а сегодня уже связями своими пугает, — буркнул комиссар вполголоса, сверля убийственным взглядом. — Шульц…! Да Шульц помнит о вас столько, сколько ему секретари в данный момент скажут. Кто вы такой для Шульца? Что вы там себе напридумывали? Да здесь политическая игра между самыми высшими фигурами.
— А я знаю.
— Знаете? Покажите-ка эти ваши бумаги!
Я-оно спрятало их под сюртук.
— Пришлите мне письмо, адвокат Кужменьцев вам ответит.
— Да не заговаривайте мне зубы своим Кужменьцевым; когда с вами покончим, никакой адвокат не захочет посещать вас в камере!
Поднялось с места.
— Только время на вас трачу. Раз уже проиграли стычку чиновническую, слейте желчь — можете попробовать на своем секретаре. Прощайте.
— Сесть! — раздался рык.
Уселось.
— Чтобы вообще вернуться в Европу живым и не совсем поседевшим, — сладко усмехнулся комиссар, растягивая при том свою бульдожью морду в чуждой ей гримасе, — сделаете так. Сложите у нас все полученные вами документы с губернаторской печатью. В присутствии полковника Гейста и советника фон Эка дадите полнейшие письменные признания обо всех ваших преступных сговорах с изменником Шульцем, расскажете о вашей роли в его направленном против царя плане, то есть, каким образом вы согласились договориться с лютами через Отца Мороза о предоставлении ему Сибирского Царства. Понял?
Я-оно пялилось на Шембуха в немом изумлении.
— А если нет, — усмехнулся тот, — а если нет, то, раз-два, и сами в тюрьме окажетесь под смертными обвинениями, и никакой Шульц-Зимний вам не поможет.
Поднесло папиросу ко рту.
— Это что, шантаж?
— А вам как кажется?
— Это — шантаж! — подтвердило с нескрываемой радостью, а Его Благородие Иван Драгутинович Шембух заморгал в неожиданном конфузе, глядя как на сумасшедшего, даже его отымет несколько побледнел.
Шантаж! Какое облегчение! Да почти захотело схватить комиссара за его обвисшие брыли и расцеловать из чистой благодарности — только лишь за то, что он открывает такие возможности. Шантаж! Шантаж в Краю Льда, по-ледовому чистый и ясный: смертельная угроза за очевидную ложь. Боже ж ты мой, истинный шантаж, словно из драмы, словно из женского романчика.
В последний раз пыхнуло табачным дымом, после чего щелкнуло окурок в сторону Шембуха.
— Значит, тюрьма мне. Да Бог с вами, Иван Драгутинович.
И даже дверью не хлопнуло, уходя.
— Хорошо все пошло? — допытывался господин Щекельников.
— Хммм?
— Что такие веселые?
— Пообещал мне смертный приговор. Самое малое, пожизненное заключение.
Чингиз остановился на мраморной лестничной клетке между этажами. Опершись квадратной спиной о стенку возле парящей скульптуры, он начал хохотать, хватаясь за живот.
— Чего? — буркнуло я-оно, все еще оскаленное, кончиком языка подхватив с усов капельку крови. — Ну, чего?
— Не-не-ничего, господин Ге, — просопел тот. — Тот револьвер с вами?
— Сейчас заберу. Пошли, а то день уже кончается.
Поехало на Цветистую за Гроссмейстером и образцами металлов. Затем, опять на Мармеладнице — в Холодный Николаевск, в Лабораторию Круппа. Mijnheera Иертхейма за столом еще не застало; зимназовые механизмы и тунгетитовые электросхемы, кружева иней-циновых проводов, тоньше солнечного луча, и мираже-стекольные лампы накаливания — все это валялось там в обычном беспорядке; на прошлой неделе состоялась очередная эвакуация из Производства (лют почти полностью вморозился в цех), и энтропия в Башне еще не снизилась до обычного состояния. Калякало за своим столиком казенные отчеты, возле белого, заснеженного окна, под керосиновой лампой, под мерцающими электрическими лампочками, под звуки фыркающего самовара, жестяного грохота какой-то новой аппаратуры, как раз испытываемой доктором Вольфке и под обязательный свист ветра; калякало пером с не до конца приятным сознанием того, что это ведь один из последних подобных дней, что интерлюдия неумолимо заканчивается. Иркутск, Николаевск, Крупп — это был определенный этап в жизни, наверняка, нужный. Но вот теперь пришло время отсюда отмерзать.
Инженер Иертхейм появился только после трех, под мышкой он тащил металлический ящик; какое-то время раскутывался, стряхивал снег и грелся у печи. Я-оно вынуло из секретного местечка бутылочку рома, капнуло в чай. Голландец поблагодарил. Он едва удерживал чашку в ладони, в которой не хватало нескольких пальцев — сейчас застывшей, непослушной. Ящик он оставил за порогом.
— А то еще растает. Нужно немедленно разложить по резервуарам.
— И что у вас там?
— Лёд. — Иертхейм выпил чай; подлило ему в чашку чистого рома. — Dank и[364]. Я тут подумал, что можно проверить то, что вы говорили о вторичном гидрологическом обороте тунгетитовых соединений.
— Вы порасспрашивали о тех людях?
— Это тоже. Уффф. Сейчас. Помогите мне.
Перенесло ящик между шкафами и стеллажами к рабочему месту инженера. Тот сбросил с себя шубу и малахай, распутал шарфы, после чего решительным жестом расчистил часть столешницы. Затем взял на время у Бусичкина дюжину глубоких подносов. Теперь он выкладывал на них из ящика куски льда, сосульки и снежную мерзлоту фирна. Один фрагмент был совершенно черным. Я-оно провело пальцем по неровной, похожей на щебень массе.
— Это от сажи, кххрррр, из дымовых труб. Это я влез на крышу своего дома. Надо договориться с бригадой ледорубов, чтобы отломили кусок и здесь.
Очевидность.
— Вы их растопите, испарите воду, осадок сожжете в спектрографе, замерите химические пропорции и содержание тунгетита…
— Погодите, чтобы я только не ошибся, откуда какой лед родом… — У него это было и записано, только вот листок размок, голландец кривился и морщил нос, пытаясь прочитать описания форм льда, и некрасивая физиономия в этих гримасах принимала черты благородной правильности: содержание не скрывается в случайной уродливости тела, всяческая суть порождается духом, что командует телом.
— Так что же вы узнали пан Генрих?
— Хммм? Ага, так вот, тот самый Калоусек, о котором вы меня спрашивали… погодите, это я тоже записал — Хило Калоусек, работал у старика Горчиньского до самого конца, это сходится, господин Филипп был у него в подчинении, между ними была какая-то публичная ссора, вот только подробностей я не выяснил, ваш отец, как сами знаете, очень часто вызывал споры, ссоры и даже кулачные расправы, потому люди помнят событие не само по себе, но отражения предыдущих событий, точно так же, как во вкусе тысячной папиросы ты чувствуешь уже только отдаленное эхо предыдущих табачных удовольствий; и, похоже, для господина Филиппа это тоже было вредной привычкой. Поставьте-ка вот это на шкафах. И еще эти два. — Иертхейм отдышался и, вспомнив о вкусе табака, достал трубку и кисет. — Ага, и после закрытия «Руд Горчиньского» Калоусек и вправду не нашел работы у Круппа…
— Я ведь говорил, что проверял у нас в бумагах.
— …но из Иркутска не выехал. Вчера в клубе я встретил господина Макарчука, что младшим совладельцем в юридической канцелярии, и тут я вспомнил о завещаниях…
— Да не начинайте же вы опять, перед вами еще долгая жизнь.
Иертхейм закурил, выдул дым, отмахнул его от лица.
— Что там передо мной, дело другое. Во всяком случае, Макарчук говорит, что выполняет завещание одного живого покойника, и что наверняка охранка вновь будет им клиентов пугать. Какого такого «живого покойника», допытываюсь, на что Макарчук говорит что-то про геолога, которого разыскивает полиция, на что я тут же думаю о вашем отце и сразу же начинаю расспрашивать Макарчука.
— Так говорите же.
Mijnheer Иертхейм усмехнулся в рыжую свою щетину.
— Оказывается, Хило Калоусек оставил здесь семью. Кажется, сестру и племянницу. Макарчук, в качестве исполнителя завещания Калоусека, прослеживает за рентой, выплачиваемой им страховой компанией. Дело в том, что компания получает анонимки, а в последнее время, неофициально, еще и доносы из Третьего Отделения, будто бы Калоусек свою смерть в северной экспедиции симулировал, чтобы сбежать от следствия, и вот тут слушайте, по делу «польских геологов, разыскиваемых посредством публикаций о розыске за преступления против государства».
Я-оно схватилось с места.
— Имена он называл?
Для большего эффекта mijnheer Иертхейм вначале выпустил носом дым.
— Александр Иванович Черский.
Я-оно рассмеялось.
— Таки моя правота! Ключ к Дорогам Мамонтов лежит в секретной гидрографии Байкала! То, что вытекает сюда, куда-то на поверхность, из тунгетитовых вод и из второго атмосферного обращения, возможно, уже химически измененное, возможно, уже биологически связанное — они узнали тайну — Богданович, Черский, мой отец, наверняка и Кроули, и Калоусек — рецепт, шаманский метод, или только картографию — географические координаты Черного Оазиса! Думаете, нечто подобное и вправду существует? — Схватило голландца за руку. — Вы должны меня познакомить, с этой его сестрой. У нее наверняка имеется какой-то способ связаться с Калоусеком! Тот же приведет меня к Черскому, и, раз я буду располагать картами Кароля Богдановича и картами от губернатора…
— Не так сильно! — смеялся Иертхейм. — Я же никуда не убегаю!
— А вот у меня времени все меньше. Пан Генрих, через неделю-две мне придется выезжать из Иркутска. Шульц дает оборудование, деньги, людей — а теперь еще появляется и реальный шанс, нечто конкретное, что можно будет взять и…
— Так вы, все-таки, уезжаете.
Отпустило его.
— Да.
Иертхейм покачал головой, левой рукой машинально дергая туда-сюда стрелку прибора.
— Я стараюсь вам помочь, господин Бенедикт, — сказал он, отведя взгляд, — а ведь…
— Думаете о том, что я скажу ему о вас.
— Нет. То есть… не это самое главное. — Какое-то время он задумчиво посасывал трубку. Отьвет делался плотнее. — Как тот князь выторговал мир с японцами, так и вы должны выторговать мир с лютами, правда? Территориальный договор: отступит Лед или нет. Но, до того, как вы выедете… Понимаете, ведь если Оттепель и вправду, то я…
Очевидность.
Я-оно огляделось по заваленному четверть- и полупродуктами ледовых технологий столу инженера Иертхейма, по разобранным механизмам и покрывающим стены и шкафы эскизам и сечениях различных устройств, таблицам физико-химических свойств, фотографиям гнезд лютов и соплицовых, микрофотографиям зимназовых холодов. Вытащило из-под электрического аккумулятора покрытый пятнами листок бумаги, послюнило карандаш. Инженер присматривался через плечо к рисуемой схеме.
— Динамо-машина, — заявил он.
— Только вот сюда вставляем тунгетит. Внимательно проследите за тем, как делается обмотка.
Тот заморгал.
— По-понимаю.
Вручило голландцу листок.
— Никому этого не показывайте. Соберите такой генератор, но только для личного пользования. Заряжайтесь морозом из этой динамо-машины утром и вечером. Пределы узнаете сами, вы утратите чувствительность.
— А в Лете это действует?
— Да.
Иертхейм спрягал листок в карман.
— Не беспокойтесь, не объявлю этого, я же ведь знаю, что вы с самого начала размышляли над изобретениями…
— Собственно говоря… — Но уже удержалось, чтобы отрицать — и сам этот отказ от исправления фальше-правды почувствовало словно излияние кислотной изжоги, возвращение самого жесточайшего похмелья. Быстро сделало глубокий вздох. — Пан Генрих, у меня к вам вот какая просьба — сегодня ведь вы в собачью смену, так я хотел с вами поменяться, скажем, за счет следующей ночки. Вы не согласитесь?
Тот разложил руки.
— С превеликим удовольствием! В таком случае, еще сегодня вечером попробую поговорить с Макарчуком.
Филимон Романович Зейцов появился как раз с группой крышелазов. Уже длительное время я-оно видело его исключительно трезвым. (В голове ворочалась мысль: это следует принимать за добрый или за недобрый знак?). Тот обрадовался, увидав, что я-оно заменяет сегодня голландца.
В кожаной сумке, вместе с краюхой, толсто смазанной смальцем с луком, сейчас он приносил на ночную смену уже не бутылку «Госпожи Поклевской», а толстенные томища. Стыдливо показал, как только последний ассистент доктора Вольфке покинул седьмой этаж: антология новой метафизической поэзии, какие-то религиозные произведения, а вдобавок «О похвальном труде» христианских, настроенных против Струве марксистов. Даже страшно подумать, какой новый Зейцов после смерти Ачухова вырастет на этих духовных удобрениях.
— Только бы вы вновь не взялись за агитацию, — остерегло его. — Аккурат, самое неподходящее время.
— Слышал я, слышал: запирают, выпускают, снова под замок садят. Эх, Зима…
Буран гремел и стонал за окнами Башни будто сотня треснувших иерихонских труб, под ногами чувствовало вибрацию, идущую сквозь всю зимназовую конструкцию, самое начало резонанса. Тесла наверняка сразу бы посчитал частоты — подумало — посчитал и карманным аппаратиком разбил на кусочки и Башню, и Дырявый Дворец, и всю воздушную рельсовую сеть Холодного Николаевска. Прижало лоб к оконному стеклу, заслоняя глаза от керосиново-электрического блеска — но даже огни других Башен сложно увидеть в этой арктической пурге, в зимних сумерках. Открыло часы. Пару раз нужно пройтись в Цех у Дворца, а то и три раза, если Вольфке с утра припоздает, идя сквозь заносы. Бух-бу-бу-бух, стучали над головой крыше ледолазы-ледобои.
Подождало, пока те не спустятся, и вынуло сумку с образцами металлов, обработанных Лучом Смерти.
— Слушайте, Зейцов, эти книги наверняка скучноватые, не случалось вам здесь иногда заснуть?
— Нет, нет, это совершенно…
— Что? Часика на четыре, да, до полуночи? Думаю, что успею.
Зейцов почесал спутанную бороду.
— Но, если меня спросят, я врать не стану.
— Если спросят, то тут и говорить нечего. Вот только не отвечайте, когда не спрашивают, ведь это для меня сделать вы можете, а?
Это было жестоко — а как еще мог он сорваться с крючка благодарности, благодарности хотя бы за эту работу, не говоря уже о прощенном покушении на жизнь в Транссибирском Экспрессе? Зейцов был словно червяк на крючке.
Тот опустил глаза, но и это не помогло, с крючка не освободился; прижал к худой груди открытую книжку, покачал головой.
— Но вы же ничего не украдете? Что вы вообще задумали?
— Сфотографирую несколько железок в рентгеновских лучах. — Загрохотало сумкой. — Аппарат в другом углу стоит, даже не услышите.
Правда, не подумало про экспонированные фотопластинки, что с ними, а точнее — с их отсутствием, как замаскировать недостачу. Правда, в этом балагане после скорого переезда из Цеха имеет право потеряться даже пара десятков пластинок. Опять же, можно еще больше затруднить доктору Вольфке подсчеты, перенеся сюда все фотопластинки из холодниц… Направляясь для калибровки установленных там для ледовых опытов машин, забрало пук ключей от всех помещений.
Была уже самая средина ночи в совершенно зимней ауре, пурга валила из темноты в темноту, вихрь сек всякий неосторожно открытый фрагмент кожи; шло практически на ощупь, ступая вдоль досок, уложенных в мерзлоте, по азимуту Дырявого Дворца и Второй холодницы Круппа; сонный господин Щекельников шел шаг в шаг. Мираже-стекольные очки были совершеннейшей необходимостью еще и для защиты глаз от ветра-бритвы. Снежинки и целые замороженные комья пролетали будто пятнышки на подсвеченной китайской бумаге театра теней — лишь глянув над очками, отметило, что же это за яркие отблески в чернилах ночи: не сам снег, но его свечение. Неужто над Иркутском вновь встало Черное Сияние?
Холодницы работали в три смены, круглые сутки, вот и сейчас в Холодном Николаевске работали тысячи людей, но точно так же можно было маршировать и через снежные поля Антарктиды: ни единой живой души в радиусе взора, значит — во всем мире, доступном чувствам, то есть, на расстоянии вытянутой руки. А даже если бы кто-то на тропинке и встретился — человекообразное чучело, в шкуры и меха от ног до головы закутанное, снегом облепленное, неспособное слова даже самого тихого из себя извлечь — нет, нет здесь людей.
Лют в прилегающем к холоднице помещении мерз в форме развернутого в сторону земли языка, что научилось распознавать как достаточно верное предсказание (подтверждаемое и статистикой) схождения ледовика под уровень почвы. Пока же что он висел на сотне черных струн, примороженных к потолку и стене, сквозь которую он все еще перемораживал свою подобную медузе тушу. Зажгло прожекторы у входа, снопы электрического света разлили пятна жидкой ртути на спине и ногах-сталагмитах морозника. Из-за него, из дыры доходил обычный шум работающей холодницы и соответствующих машин. Дышало в рукавицу в этом рабочем ритме, выбирая из связки ключ к мастерской. Что заняло, похоже, минуту и оказалось совершенно ненужным, поскольку двери вовсе и не были закрытыми.
Снова кто-то забыл, подумало, направляясь трусцой к печи (выполняя приказ натопить вечером). И в этот самый миг господин Щекельников свистнул из рукава ножом и свалился сугробом в угол за печкой.
Прозвучал визг зарезаемого поросенка, подскочило, чтобы лампу зажечь, зажгло… Господин Щекельников предплечьем пригвоздил к стенке синего мужика в рваной рубахе, второй рукой готовясь пробить его своим штыком четверть-аршинной длины — у мужика глаза уже из орбит наверх полезли, все еще обращенные на нож и на квадратную башку Щекельникова под капюшоном и папахой; так вот получилось это величественное косоглазие, достойное кисти Эль Греко.
— Отпустите его, я этого человека знаю, это, кхррр, один из наших зимовников.
— А если по знакомству вас прирежет, то меньшая болячка? Чего он тут прятался!?
— Отпустите его!
И правда, то был рабочий из дневной смены, видело его в бригаде того седобородого старца, который в могильной яме на Иерусалимском Холме живьем похоронить меня желал. Мужик тоже лицо узнал, как только развернуло шарфы. Он тут же начал стонать что-то нескладное про великие несчастья, судьбине тяжкой и небесной каре, так что понять его никак было невозможно — ну совершенно, как будто бы тот подглядел обычаи польского крестьянства и театрально подражал им; но, видать, мужики повсюду одинаковые. Чингизу снова пришлось нож ему под нос подсунуть, чтобы мартыновец духом собрался и, слово за словом, хоть что-то разумное сказал.
А идея у него была такая, чтобы Сын Мороза как можно скорее из Николаевска и Иркутска бежал, поскольку Казенные Люди за ним ходят и про него расспрашивают; сам мартыновец то же самое как раз делать намеревается, как только рассветет, пробраться к линии Транссиба и бежать куда-нибудь в Сибирь под новым именем. Но что его так напугало? (Если не считать Чингизова ножа сейчас). Дело в том, что на вечерней поверке прибыли жандармы громадной стаей и давай выпытывать про дела мартыновские, про Отца Мороза, про Сына Мороза, про какие-то изменные политические заговоры — о которых мужик этот малейшего понятия не имел — и когда старик-бригадир отказался признаваться, жестоко его побили; когда же при виде такого бесчинства всех других зимовников гнев охватил, и бросились они с кулаками на жандармов, те их так палками просветили, что один из зимовников на месте Богу душу отдал, а двух в бальницу везти нужно было. Неслыханные дела! — нервничал мужик. Даже когда пару недель назад их в тюрьму вязали, так ведь и не убивали на месте. Ой, гнев смертельный в господских сердцах на мартыновцев, и на Сына Мороза, видимо, тоже — так что пусть бежит, бежит, бежит!
— Господин комиссар Шембух словечко шепнул полковнику Гейсту, — буркнуло брюзгливо в бороду.
Но Щекельников, похоже, обеспокоился. Прогнав зимовника пинками, он, в задумчивости, долго чистил нож о рукав.
— Могучих ты себе врагов наделал, господин Ге.
— Что же, таково и было намерение. Но у меня еще более могучий союзник имеется. Завтра скажу словечко кому следует.
Чингиз продолжал качать головой.
— Но ведь они знали, что вы о том узнаете.
— В том-то и дело: напугать меня хотели.
— Но почему не пришли на Цветистую?
— Потому что тогда я бы их по судам затаскал, кххрр, а тут могут бедняг дергать, сколько пожелают.
Щекельников спрятал нож.
— Приговор вам грозит: повешение, господин Ге.
— А, пустые слова. Вы всегда самое худшее…
— Будешь Щекельникова слушать, внуков дождешься.
Похоже, что у Зейцова были в Башне припрятаны запасы высокоградусного питья, потому что, во второй раз вернувшись из Цеха, застало его упившимся в дымину, уткнувшимся лицом в книжку с трансцедентными стихами, распространявшим спиртную ауру. Хитрая зараза, перед тем, как водочную колыбельную себе пропел, бутылку он спрятал. В течение всего пути Мармеладницей и санями через Иркутск, настолько пургой забеленного, что даже солнца восходящего не было видно, я-оно тряслось от холода и чуть ли зубами не стучало, мечтая о стаканчике рома или сливовицы.
Только Господь Бог спиртного поскупился. Вбежало на второй этаж, стряхнуло на пороге снег, еще в шубе и шапке, с сумкой на плече, а тут уже панна Марта зовет и ведет из кухни Леокадию Гвужджь. — Пан Бенедикт, гостья к вам. — И что было делать, пригласило в салон, служанка принесла кофе и свежеиспеченного хлеба с медом.
— Мхммм, вы извините, — бормотало с полным ртом, набросившись на этот перед-завтрак, — я тут едва на ногах держусь после ночи…
— Охранка у меня была, — бросила пани Гвужджь, дождавшись ухода служанки.
Вздохнуло сочувственно.
— Знаю, знаю, пани Леокадия, я наступил тут нескольким особам на мозоль, оно пройдет, но еще пару дней…
Та стукнула раскрытой ладонью по столешнице, а ладони у нее были что у рабочего с холодницы, вся посуда подскочила, упала крышечка с сахарницы, зазвенела керосиновая лампа.
— Пан Бенедикт! Я не предупреждать вас пришла! Вы и так сумасшедший, притом, страшно упрямый в своих сумасбродствах, чем мало в чем от отца своего отличающийся, вижу это теперь; но я хочу, чтобы вы их от меня совсем отвели! Они же семью мою пугают! Людей! А вчера еще хуже — пришли к Раппопорту, начальство терроризировали — и я работу потеряла!
Запило теплый хлеб горячим кофе, волны благословенного тепла расходились изнутри организма, ведя за собой леность и естественную сонливость, сползло по стулу с миной, не слишком свидетельствующей об уме.
— Так что я могу — извиниться, ну, извиняюсь — так или иначе, все равно, вскоре уезжаю, так что оно само…
Женщина склонилась через стол.
— Да что вы им наговорили! Ведь те, что с охранкой ходят…
— Ммхмм?
— Бумаги мне показали! — Гвужджь сжала кулаки. — Выкапывать их хотят.
— Не понял.
— Эмильку, сестру вашу! — прошипела та. — Могилу хотят раскопать, гробик достать, вскрыть… Только через мой труп! — Она снова стукнула кулаком по столу.
Я-оно протрезвело.
— Погодите… эксгумировать Эмильку — погодите! — они так вам говорили? … Так ведь… как же я не подумал! — кровь от крови, кость от кости Батюшки Мороза — и кто-то из Братства Борьбы с Апокалипсисом должен был проговориться — кому: Шембуху? Победоносцеву? Пани Леокадия! — схватило ее за этот сжатый кулак. — Вспомните, прошу! Они как-то представлялись? Говорили, чья это воля? Чьей фамилией грозили? Ну да… ну… естественно! Но дитя малое, младенец — могло ли? — не могло — какая там структурная постоянная у подобного абааса…?
Пани Гвужджь глянула с ужасом, и на какой-то момент появилось впечатление, будто сейчас она взорвется в ничем не сдерживаемом гневе, даже руки отвело, от стола отодвинулось — раскрошит сервиз, разобьет лампу, мебель перебьет — только момент прошел, и весь пар из пани Леокадии вышел всего лишь в виде глухого смешка.
Женщина разочарованно махнула рукой.
— Люди не для жизни…
— Ну, я крайне перед вами…
Вошел Белицкий. Женщина поднялась, присела в книксене, тот поцеловал поданную руку, начались вежливые, светские разговорники; отключило уши. Так кто же здесь воспользовался охранкой? (Вечером нужно будет заехать к Модесту Павловичу, попросить совета). У кого здесь имеется такая власть и амбиции, направленные именно в этом направлении? Шембух? Ясно, что дело связывается с шантажом комиссара Министерства Зимы, только ведь Шембух — фигура ничтожная; он может договориться с полковником Гейстом пообедать в «Аркадии», но своим словом охранку на ноги не поставит. Кто же тогда? У кого здесь имеется столько смелости, чтобы противостоять генерал-губернатору? Только Победоносцев. Я-оно скривилось, ошибка в уравнениях, снова что-то здесь не сходится. Победоносцев после той встречи в башне Сибирхожето, скорее, окружил бы идеолога Державы Льда собственной опекой, а не…
— Пан Бенедикт?
— Да, да.
Попрощалось с пани Гвужджь. Пан Войслав еще задержался в прихожей, завязывая на шее белый фуляр. Из глубин квартиры доносились сонные детские голоса, читавшие утренние молитвы, в кухне на низу ритмично стучал пестик; рассвет наступил уже час назад, только залепленные снегом окна с таким же успехом могли бы быть закрыты ставнями, повсюду горели лампы; дедок-угольщик ходил от печи к печи, гремя ведром и кочергой. В конце концов, пан Войслав засунул фуляр в жилетку, повернул бриллиант на пальце, задумчиво похлопал себя по глобусу брюха.
— У вас не найдется для меня сегодня времени? После работы. Хммм? Нужно будет сесть и оговорить разные вещи.
— Что, например?
— Страшно мне неприятно, дорогой мой, вы даже и не представляете, насколько сильно… но, видимо, придется попросить найти себе какой-то собственный угол. Понятное дело, всегда с радостью примем в гости! Со всем сердцем! Но…
— Вас, случаем, полиция по моему делу не посетила?
— Что? Нет! Видите ли, пан Бенедикт, одно дело помочь земляку, даже в самой страшной уголовной беде, и другое дело — принимать у себя делового человека с теми или иными политическими взглядами. Ведь все знают, что вы у меня живете.
Пана Войслава я-оно понимало превосходно. Его замешательство было самым откровенным, его стыд был откровенным, но откровенной была и решительность просьбы. Таким вот был человеком, Войслав Белицкий, что даже разоряя конкурента до последнего, подписывая последний, убийственный контракт, он мог меланхолично вздыхать и про здоровье обанкротившегося спросить озабоченно.
— Во всяком случае, вы же меня серьезно за ледняка не принимаете.
— Ледняка? — засмеялся тот. — Пан Бенедикт редко в зеркало на себя глядит! Совершенно в иных масштабах вас здесь в городе видят.
— И как же? Ну-ка, скажите! Я же себя изнутри никак не осмотрю.
Пан Войслав поднял брови.
— А то, что пан у нас абластник, и заговоры устраивает против священной императорской особы.
— Чего?!
Тот смеялся еще громче, развеселившись на все сто.
— А что? Неправда? — Он вынул платок, вытер слезы, трубно высморкался. — Это же как быстро после губернаторского бала дела меняются! Чуть ли не малая Оттепель в воздухе. (Боже нас всех упаси!) В Харбине цены на зимназо и тунгетит на тридцать процентов вверх пошли. На тридцать процентов! Быть может, пан и об этом кое-что знает, гы? — Белицкий приятельски хлопнул по плечу, подмигнул. — Это, случаем, не пана делишки? — И он рассмеялся в третий раз.
Только правда была такой — я-оно это четко видело — что пан Войслав Белицкий эти слова за шутку совсем даже и не считает.
- 1.
- 2.
- 3.
- 4.
- 5.
- 6.
- 7.
- 8.
- 9.
- 10.
- 11.
- 12.
- 13.
- 14.
- 15.
- 16.
- 17.
- 18.
- 19.
- 20.
- 21.
- 22.
- 23.
- 24.
- 25.
- 26.
- 27.
- 28.
- 29.
- 30.
- 31.
- 32.
- 33.
- 34.
- 35.
- 36.
- 37.
- 38.
- 39.
- 40.
- 41.
- 42.
- 43.
- 44.
- 45.
- 46.
- 47.
- 48.
- 49.
- 50.
- 51.
- 52.
- 53.
- 54.
- 55.
- 56.
- 57.
- 58.
- 59.
- 60.
- 61.
- 62.
- 63.
- 64.
- 65.
- 66.
- 67.
- 68.
- 69.
- 70.
- 71.
- 72.
- 73.
- 74.
- 75.
- 76.
- 77.
- 78.
- 79.