Лёд.
О крови лютов.
В первый же день работы у Круппа в Холодном Николаевске остановилась четверть холадниц, и забастовка зимовников потрясла всей ледовой промышленностью.
Началось с того, что пан Белицкий снова зашелся собственным благородством и не желал слышать ни о каких предложениях возврата денег, которые он должен был, что ни говори, выложить из собственного кармана, оплачивая здоровил-костоломов, нанятых для охраны дома, опять же — господина Щекельникова, и всю ту деятельность, что тянулась уже второй месяц. Нужны ли они вообще на что-нибудь? Разве кто бросает камнями в окна, или нападают на улице сторонники заговорщических теорий Льда? Ведь начнут же люди смеяться, что человек повсюду таскает за собой «защитника», вот какой пугливый чудак.
И вот так, обмениваясь подобными замечаниями, утром в понедельник я-оно спустилось в прихожую на первом этаже, где застало здоровил в компании Щекельникова, придерживающих лежащего на полу какого-то вопящего мужичка, подозрительно легко одетого, из чего сразу же смараковало о его зимовничьей натуре. — К Батюшке Марозу! — вопил тот. — Пока не будет поздно! — орал. — Ах вы, хуи горбатые! Отпустите! — Но охранники лишь обкладывали его по спине да заду кедровыми дрынами. Пан Белицкий придержал ревностных работничков. Оказалось, что перехваченный зимовник пытался прокрасться через каретную, когда вывозили сани. И они уже собирались выкинуть его за ворота, когда заметили отблеск медальона на синей груди, в разрезе рубашонки. Спросили, признает ли он веру Мартына. Тот только сплюнул кровью. Тогда спросили: — Что будет поздно?
Оказывается, история разворачивалась со вчерашней обеденной поры, когда генерал-губернатор Шульц-Зимний вновь неожиданно отказался от приглашения Александра Александровича Победоносцева, более того, отказался от свидания с его Ангелом, а вместо того принял у себя в Цитадели «каких-то четырех американцев». После того события покатились совсем быстро, поскольку еще в воскресенье вечером из канцелярии генерал-губернатора вышла бумага, приказывающая усилить действия против ледовых сект, и морозной ночью с воскресенья на понедельник по Иркутску и Холодному Николаевску разошлись войска с жандармами, арестовывая десятками зимовников и не зимовников, всех подозреваемых в мартыновском вероисповедании. Тут уже сам пан Белицкий явно начал нервничать и начал выспрашивать музыканта; тот что-то пробормотал про холадницы, из которых людей выгребают, и про беспорядки в Иннокентьевском-Два, но было видно, что больше он мало чего знает, и он просто опасается ареста, посему, уже ничего не соображая после панической ночи, стал стучаться в двери дома Сына Мороза. И таких могло быть и больше. Пан Войслав приказал вышибалам закрыть ворота и махнул Чингизу Щекельникову, заявив при том, что и сам отправляется прямиком в Холодный Николаевск. Так что я-оно поехало на Северный Вокзал.
Мармеладница с утра ходила каждые четверть часа, а в шесть часов в рабочие дни шли два двойных состава, чтобы поместить всех рабочих, отправлявшихся в Николаевск на дневную смену. На крытом перроне, где останавливались купейные вагоны, которыми ездили директора и инженеры, а так же вся братия, выше пролетарской, Белицкий встретил нескольких, точно так же, как и он, обеспокоенных знакомых. Я-оно увидело директора Грживачевского в окружении сотрудников; еще до того, как поезд отправился, Сатурнин Грживачевский успел отправить с указаниями трех курьеров. Все господа в шубах и фасонных теплых пальто, под ушастыми шапками и в больших очках поглядывали на длинный открытый перрон, где сотнями и тысячами собирались иркутские рабочие, мужчины и женщины, пяти вероисповеданий, дюжины национальностей, трех рас. Мираже-стекла не давали возможности прочитать взгляды господ. На заснеженной шкале термометра стрелка-змея указывала тридцать восемь градусов Цельсия ниже нуля.
В поезде пан Войслав, глубоко затягиваясь папиросой с манчжурским табаком, так что красные искры летели на шубу и широко расчесанную бороду, пересказывал вслух все новые и новые теории, услышанные от других едущих. Поскольку сразу же показалось очевидным, что те «американцы», обедающие у Шульца, были людьми Д.П. Моргана с миссией, направленной в Россию на погибель Гарриману с его Кругосветной Железной Дорогой, я-оно вместе с Белицким пыталось подогнать действия губернатора к плану Моргана. Что выявилось логически неисполнимым — план Моргана, как представлял его пан Поченгло на собрании Клуба Сломанной Копейки, ставил на совершенно противоположную стратегию, то есть, на союз с Распутиным, который должен был бы убедить императора остановить строительство Аляскинского Туннеля. Тогда, как это согласовать с неожиданными действиями по арестам мартыновцев?
— Но почему вы полагаете, будто они уже склонили Шульца к чему-либо? — заметило я-оно, возвышая голос над царящим в отделении гомоном. — Ведь сам Поченгло говорил, будто бы губернатору тоже по вкусу большая независимость и сближение Сибири с Америкой.
— Это искушение всех губернаторов Сибири, — признал пан Войслав, — начиная с первого, князя Гагарина из Тобольска. Пан Порфирий уже осточертел всем подобными рассказами. Еще при Екатерине Великой здесь существовало Сибирское Царство, били монету с его гербом; это была имперская колония, ничем не отличающаяся от американских колоний Британской Короны. Еще немного, и городской совет Иркутска созвал бы собственное сибирское правительство под властью наследственных царей-губернаторов. В Петербурге прекрасно об этом помнят. Кого бы не послали сюда на должность… Эта страна сама по себе сползает к востоку, — показал он жестом руки с папиросой, — к Тихому океану, к Японии, к Америке. Так что они правильно опасаются.
— Выходит, янки просто не повезло; Шульц переиграл их. Ведь они, как тут не гляди, оттепельники. Ничто бы так не порадовало Моргана как абсолютная Оттепель и конец зимназа. Шульц знает, что ему грозит.
— Тогда зачем было их сразу же арестовывать? Распутин ведь тоже ледняк.
— Вот с кем эти диверсанты-янки должны сговориться, — вмешался молодой конторщик в мираже-стекольном пенсне, оторвавшись от утренней газеты, — так это, в первую очередь, с тем изобретателем, что был нанят Его Императорским Величеством для того, чтобы покончить с лютами.
Я-оно фыркнуло.
— Тогда Пирпонт Морган может плюнуть себе в бороду, поскольку доктор Тесла скорее уже с чертом будет договариваться, чем с кем-либо, Морганом рекомендованным. Уже много лет между ними вражда; Морган сбежал с капиталами фирмы Теслы, доведя доктора до банкротства.
— Выходит, их единственный шанс, — продолжал расчеты пан Белицкий, — это напугать Его Высочество Николая Александровича абластническим отделением, опасной самостоятельностью локальных владык с другого конца империи. Ведь если будет построена железная дорога через Берингов Пролив, вот тогда в головах у губернаторов все и перевернется. Нет ничего более пугающего для самодержца, чем автаркия подчиненных.
— А Шульц об этом не знает? Шульц об этом знает. И он знает, что у Моргана достаточно денег, чтобы, так или иначе, дойти до императорского уха.
Сегодня я-оно не успело заскочить к Тесле, подержаться за насос Котарбиньского. Организм все еще был на минусе тьмечи после вчерашнего отсоса, чувствовало теслектрический ток во рту и под кожей ладоней; тем не менее, с каждым часом замерзало все сильнее и сильнее.
Размышляло о ледовой математике психологии: характер А, выходит — характер Б, следовательно — характер С. Ведь все они — рабы единоправды о человеке — столь же прекрасно понимают это, даже если не могут оформить феномен какой-либо складной теорией.
— Но все это складывается совершенно логично, подумайте, господа. Ведь что мог сделать Шульц, чтобы заранее убедить Николая Александровича в своей лояльности и верности? Я-оно поочередно загибало пальцы. — Арестовать сектантов. Наслать охранку на абластников. Закрутить гайки в отношении демократов и социалистов. Что, может станете спорить? Пан Поченгло и редактор Вулькевич наверняка сегодня тоже принимают официальных гостей. «Новая Сибирь» — закрыта. По домам выдающихся политических оттепельников — охранка. А в вечерних газетах мы прочтем о новом наступлении против японцев Пилсудского.
— Правда, правда, — кивал головой конторщик, и снеговая белизна с коричневым цветом вагонных панелей кружили на его очках. Перевернув газету, он стукнул верхом ладони в бумагу. — Вот оно, какие знаки подают нам чиновники!
Шпионская афера. Из Александровой сообщают: Акционерное общество «Тунгусия» недавно приняло к себе на работу некоего Кохлера, еврея, слесаря по профессии, человека весьма интеллигентного и хорошо представляющегося. Обращало на себя внимание то, что Кохлер, несмотря на небольшую зарплату, ни в чем себе не отказывал, содержал жену и ребенка. В последнюю пятницу в Александрова приехал полицейский агент и, заручившись помощью жандармерии, арестовал Кохлера. Во время проведенного в его жилище обыска, было найдено много журналов и брошюр. Кохлер прибыл в Александровск из Кенигсберга, и говорят, занимался шпионажем.На перроне в Холодном Николаевске клубилась толпа рабочих. Они должны были сразу же вытечь из под навеса на заснеженные улицы промышленного города и приклеившегося к нему с востока рабочего поселка, Иннокентьевского Два, тем временем, стояли здесь кучей, под облаками людского пара, пенящегося какой-то беспокойной, гневной энергией. Сквозь небо, затянутое дымами, зимназовыми радугами и порывами ленивой метели, один за другом проходили волны адского воя сирен, зовущих в холадницы, на фабрики, заводы, морозни и соплицовые цеха — все они стояли. Высаживающиеся из Мармеладницы смешались с ними; меньшая толпа, слившись с большей толпой, сразу же обрела признаки и свойства той, второй: движение, гневный говор, окрики и шаркание ногами — на месте. Господа директора уже не останавливались, не присматривались — как можно быстрее сбегали с перрона, перескакивая на другую сторону путей, под крылья сияний, растянутых на паутинных подъемных кранах и перегрузочных конвейерах.
— В Харбине зимназо побьет все рекорды, — вздохнул пан Белицкий, окутывая лицо толстым шарфом. — И почему это меня не радует?
— Пошли скорее, — буркнул Чингиз Щекельников, появившись откуда-то сбоку. — Не нравится мне все это. Сотня мужиков, хлопот целый ком. И где казаки, когда человек в них нуждается?!
Kantor[275] Friedrich Krupp Frierteisen AG размещалась на пятом этаже Башни Пятого Часа, что равнялось, по-видимому, двадцатому этажу небоскребов Лета. Иннокентьевский Два — это сплошь бараки и низкие клоповники — но в жизни своей я не видел столько небоскребов, сколько здесь, в Холодном Николаевске. Строя на плотных перекрестках Дорог Мамонтов, люди были обречены на высотную архитектуру, применение же зимназовой стали позволяло возводить самые тяжелые конструкции на настолько тонких и легких опорах, что в метели совершенно незаметных. Все причины я-оно знало, и было известно, чего ожидать, тем не менее изумил вид подвешенных в воздухе на высоте в шестьдесят аршин каменных домов в стиле классицизма, нередко с круглыми галереями из мираже-стекла, под башенками и византийскими куполами, с клетками спиральных лестниц и трубами персональных лифтов снизу — вся эта архитектурная окрошка, видимая за снежными заносами, и щедро покрытая снегом и льдом, испещренная сосульками, в вуалях сияния, пришедшего с крыльев тропических бабочек. Они появлялись неожиданно, одна за другой когда ветер поворачивал, или опадали столбы из инея — башня справа, башня слева, башня за башней, а по сути своей — домища, наполовину изготовленные из ледяного байкальского мрамора, а наполовину — из мираже-стекла; несколько нижних этажей которых было стерто из действительности, словно рисунок мелом с классной доски: докуда достала тряпка в руке ученика, то и исчезло. Впрочем, сохранившиеся, поднебесные этажи тоже исчезали, когда с них стекали краски на стеклах герметично замкнутых очков, и на это же место вливалась всемогущая белизна. Ни за какие коврижки я-оно не различило бы разные башни; хорошо еще, что Щекельников показывал дорогу.
Вся эта территория — то есть, центр Холодного Николаевска, сориентированный по Дырявому Дворцу и соседним промышленным предприятиям, а так же железнодорожные пути со складами и окрестностями — казалась одной громадной строительной площадкой или местом стихийной катастрофы, в настоящее время не слишком приведенной в порядок. Земля была разрыта нерегулярными рвами и ямами, то туг, то там в ней зияли шурфы, покрытые полотном на растяжках. Горели нефтяные костры. Обледеневшие доски вели пешеходов крутыми тропами от одного здания-калеки до другого такого же здания-калеки, от одного соплицова до другого; когда здесь проходил лют, доски переносили, укладывая из них другую дорожку. А поскольку здесь постоянно сновало с пару дюжин лютов, уличный план Холодного Николаевска представлял собой нечто вроде графической головоломки или же игрового поля двух партнеров, переставляющих шашки друг другу.
Транспортировка добычи и товаров к Мармеладнице и из нее осуществлялась не по земле, но воздушным путем, по растянутым по небу зимназовым струнам. Их путаница оставалась невидимой даже в погожие дни, не говоря уже про сегодняшний. Я-оно чуть ли не перепугалось, когда из пухового тумана над головой появилась связка черных рельсов и, позванивая, словно стеклянные трубки, поплыла к подъемному крану над путями. Глядя под ветер, заметило еще несколько подобных грузов, медленно перемещавшихся над городом, на первый взгляд — вопреки всем законам физики: тысячи пудов металла, левитирующих выше цехов, машин, будок, шахт, огней, лютов и людей. Впоследствии узнало, что здесь никогда не отмечали люта выше, чем в пятидесяти аршинах над земной поверхностью; если бы Иркутск начали отстраивать несколькими годами позднее, наверняка бы сейчас он весь висел бы в воздухе на зимназовых скелетах.
Пассажирского лифта под Башней Пятого Часа ожидало человек пять-шесть. Господин Щекельников указал на лестницу. Я-оно отрицательно покачало головой. Глядя прямо вверх, видело громадный черный квадрат «дна» башни. Но даже отсюда, ее боковые ажурные опоры были незаметны. Задирая башку, обошло по окружности «фундамент» конструкции. Башня Сибирхожето была спроектирована и возведена сразу же после Зимы Лютов и перед европейским Годом Лютов, когда про зимназо мало-чего было известно, потому за образец взяли Эйфелеву башню, потому-то она и казалась такой массивной; в то время как Часовые Башни — в чем, хотя и с недоверием убедилось я-оно — стояли на опорах, более тонких, чем фонарные столбы. Поднимаясь вверх на стонущем и грохочущем лифте (ветер проникал вовнутрь струйками белесой пыли), сложно было преодолеть иррациональный страх: а вдруг все это хозяйство завалится? Собранные в лифте люди обменивались мрачными шутками об армии, по приказу генерал-губернатора усмиряющей холадницы, о Феликсе Дзержинском, возвращающемся в Иркутск к очередному пролетарскому бунту. Кто-то вспоминал Распутина, кто-то — Мартына. Я-оно вышло и поднялось еще на четыре этажа вверх по лестнице из зеркального гранита. На лестничных клетках в горшках росли большие белые кактусы. За панорамными окнами разыгралась зеленая метель. На четвертом этаже свернуло налево и встало в очереди посетителей перед дверьми конторы Friedrich Krupp Frierteisen AG. Чингиз Щекельников хмуро глянул исподлобья, сморкнул из одной ноздри, потом из другой.
— Имеем дубину.
Точно, дубина была.
— Валяйте прямо. А я буду извиняться.
Friedrich Krupp Frierteisen AG. С 1909 управление концерном взял в свои руки Густав Крупп фон Болен унд Хальбах. Одним из его удачнейших действий оказалось быстрое решение о включении фирмы в исследования и развитие зимназовых технологий. Густав не был Круппом по крови, его женили на шестнадцатилетней наследнице крупповских капиталов, чтобы он взял власть в концерне после того, как ее отец, Фридрих Альфред Крупп, покончил с собой в результате скандала, связанного с молоденькими девушками, привозимыми с Капри для телесных утех; кайзер же благословил новую семью и помазал нового генерала германской стали фамилией Крупп.
Множество подобных рассказов я-оно услышало от пана Белицкого еще вчера вечером. Естественность, с которой он перешел из роли гостеприимного хозяина до чуть ли не собрата в ордене Людей Богатства, по-правде говоря, была обескураживающей. Я-оно искало работу, чтобы выплатить долги; но никакого собственного дела заводить не собиралось! Но, видимо, доктор Мышливский и члены Клуба Сломанной Копейки знали лучше. Вулька-Вулькевич замерз гневным редактором-пьянчужкой, а Бенедикт Герославский… У Бенедикта Герославского под рукой имеется насос Котарбиньского. В башне было тепло, а в этой толпе под конторой — душно и жарко; впихнувшись наконец в очередь за дверью, расстегнуло шубу, отвернуло шарф, стянуло шапку, очки спрягало в карман. В зеркальном граните отразился худощавый бородач с узким черепом под темной щетиной. Я-оно поправило галстук и жесткий воротничок: беленький vatermorder. Голову вверх! Всему можно научиться — в том числе, и искусству зарабатывать деньги.
— В первую очередь, пан Бенедикт должен принять то, что деньги делают, — рассуждал Белицкий. — Богатство не появляется путем ограбления бедноты, ни путем перетока богатства из рук в руки. Если бы кто-то становился богатым, только отбирая имущество у кого-либо другого — там побольше, там чуточку меньше — тогда с самого начала света мы бы только беднели из поколения в поколение, ведь богатства в сумме не прибавлялось бы, а людей, среди которых его необходимо было разделить, все больше. Только Господь Бог устроил все иначе: если у кого имеется предприимчивость, воля и силы, желание работать, тот творит что-то из ничего, обогащая тем самым себя и человечество. Потому-то, наряду с инстинктом размножения Господь дал нам инстинкт обогащения.
Но ведь я-оно и не думало здесь ни жить, ни работать ни днем больше, чем было необходимо для разморожения и вывоза отца из Сибири. Велика и непонятна сила зеркал.
Густав Крупп фон Болен унд Хальбах (орлиный нос, пристриженные усы, выпуклый лоб) глядел с коричневато-серой фотографии, повешенной во внутреннем зале конторы над столом главного клерка. Фотография была подписана: 12 октября 1922 года; и была памятью о посещении президента концерна в Стране Лютов. Вокруг Густава стояло с десяток мужчин в шубах и подбитых мехом пальто: начальство иркутского отделения. Чтобы сфотографироваться, все сняли очки, некоторые даже стащили с голов шапки. Herr Direktor единственный отличался чистым лицом и светлыми глазами; другие остались на фотопленке с передержанными лицами, в жирном потьвете. Вторым по правую руку Herr Густава стоял пан Сатурнин Грживачевский. На фоне виднелся кривой массив Дырявого Дворца и очертания поднебесных Часовых Башен.
Протолкавшись к стойке, я-оно предъявило клерку визитную карточку директора Гживачевского. Клерк — типичный пример нового сибиряка, особая смесь монгольских и европейских черт — прочитал, постучал себя по зубам, глянул на часы и позвал курьера.
— Ведь до вечера же ждать не станете.
— Нет. А в чем дело?
— Доктор Вольфке сегодня сидит на Фабрике. Держите. — Он вернул визитку Гживачевского. — Покажете, если вас не захотят пускать.
— Кто?
— Ну, на тот случай, если вы являетесь шпионом Тиссена или Белков-Жильцева.
— Ну знаете…!
— Иди, иди. Нет у меня на вас времени, сами видите, какой тут базар с утра. — Даже не поднимаясь из-за книг, счетов и еще больших куч бумаг россыпью, он обвел рукой с пером всю контору, наполненную людским говором и толкотней. Посетители чуть ли не давили один другого, проталкиваясь к дверям, столам и стойкам, поднятым над уровнем пола на половину аршина, откуда бухгалтеры и другие крючкотворы компании гнали их без особого успеха; в ход шли кулаки, бумаги взлетали в воздух, по бумагам топтались, тут же парили банкноты, небрежно втискиваемые кому-то в руку, по банкнотам тоже топтались, так что, то один, то другой падал на колени, чтобы выбрать их из-под заснеженных сапожищ, по пальцам жадных людишек тоже топтались; деньга висела в воздухе. — И что оно будет, что будет, когда идиоты управляют. Шесть холадниц стоит. Иди, иди.
Я-оно протолкалось назад, Щекельников распихивал людей своей дубиной. Посыльный оказался подростком бурятом в тесном для него пиджаке; натянув на себя тулуп с бараньим воротником, он помчал вниз по ступеням, пришлось наддать, чтобы успеть за ним. Лифта он не ждал — рванул зимназовые двери, я-оно снова вышло в мороз и метелицу. По обледеневшим ступеням спускалось, на каждом шагу судорожно хватаясь за холодный поручень. Между дуновениями снега время от времени показывались смазанные фрагменты Холодного Николаевска: Дырявый Дворец, Часовые Башни, подъемные краны, люты, холадницы и открытые соплицова, и крыши заводских цехов, дымы и огни, и бледные радуги, и хаос малюсеньких домиков Иннокентьевского Два. Посыльный приостановился на секунду, чтобы показать вытянутой рукой меньшую коробку, пристроенную к коробке побольше, где-то на расстоянии версты к востоку от Дырявого Дворца. Мол, идем туда.
В Производственном цеху Второй Холадницы Friedrich Krupp Frierteisen AG доктор Мечислав Вольфке пускал кровь лютам. Упитанный господин среднего возраста, с лицом, напоминавшим бульдожью морду, с небольшими усиками и высоко подбритыми с боков волосами, он стоял с открытой головой на шаткой лестнице, которую поддерживали два добровольных помощника азиата, и провозглашал через жестяной рупор инструкции для команды зимовников, которые, в двадцати аршинах далее, в проходе в основное помещение холадницы, манипулировали тяжелой зимназовой аппаратурой, подвешенной на весьма сложной системе полиспастов, рычагов и противовесов; другие концы длинных зондов, которые они держали в руках и которые больше походили на пики и копья, терялись в молочных облаках пара, стекавшего с бока люта, которого они подвергали пытке.
Мужчина в шапке с медвежьими ушами загородил нам дорогу, когда я-оно хотело подойти поближе, заглянуть в затьвеченные лица зимовников. Заговорило раз — другой, но он только покачал головой. Впоследствии узнало его как Бусичкина Г.Ф., ассистента доктора Вольфке еще по Политехническому институту в Карлсруэ. Бусичкин оказался немым.
Прежде, чем он удрал, посыльный показал заводские конторы напротив холадницы, в цеху было холоднее, чем на дворе, а вот конторы отапливались. Я-оно расстегнуло там шубу, приложило ладони к печке. На столах и сотнях полок царил неописуемый балаган, повсюду валялись части каких-то зимназовых механизмов, множество мираже-стекла, выдутого в различные формы: мензурки, ампулы, бюретки, пипетки, ректификаторы, испарители, эксикаторы, ареометры, дюжины термометров; книги и журналы; между окнами — равно как и теми, что выходили наружу, и на цех — висели белые письменные доски, густо покрытые надписями, сделанными черным мелом. Я-оно сняло мираже-очки, черное и белое поменялось местами. Там были вычерчены схемы каких-то устройств, было множество чисел в столбиках и уравнений, развертываемых и сокращаемых без явного финала, с подстановкой неизвестной символики; сама математика казалась относительно простой, определенные дифференциалы и предельные последовательности. На доске у печки, скорее всего, высчитывались тепловые балансы, к раме прикнопили листочки с каллиграфически выписанными результатами измерений температур — они колебались от одного градуса до трех.
Сами книги и в плане содержания представляли образ неразумного хаоса: пять языков, темы — всего понемножку, довольно часто имелся всего лишь один том из многотомной энциклопедии: среди них вдруг вынырнуло издание на польском языке: первый том Большой Всеобщей Иллюстрированной Энциклопедии (разрешено цензурой). Я-оно пролистало его с конца. А. А. А. А.
Амбиция — это выражение происходит от латинского ambire = обходить, и означает желание вознестись над иными, поскольку в древнем Риме, кандидаты, желающие занять общественные посты, как правило, обходили жителей города, собирая от них голоса за себя. (Ob. Ambitus).По чему можно выявить амбиции в человеке? Только лишь по перемещению материи. Чем большее перемещение среди людей, тем амбиции в душе более жаркие. Остывая, мы меньше сталкиваемся с людьми и теряем амбиции. Такова это мера импульса пересчитанная из порядка первого вида в язык второго рода.
Дальше, имеются и математические термины.
Алгоритм (Algorismus), подсчет, а точнее, методика подсчета, собрание знаков, используемых в определенном исчислении; отсюда можно говорить про алгор. пропорции, про алгоритм дифференциального исчисления. Это выражение происходит от имени арабского математика аль-Ховаризми (ср. алгебра), произведение которого в латинском переводе называется «Algoritmi (то есть, авторства аль-Ховаризми) de numero indorum», и начинается оно с выражения: Говорит Алгоритма. С течением времени, имя автора было забыто, а выражение «Алгоритми» стали считать производным от латинского выражения Algoritmus, Algorismus. Таким образом, имя человека стало названием вещи. В частности, а. означало то же, что и арифметика. Так, к примеру, самое старое изложение арифметики на польском языке авторства отца Томаша Клоса 1538 года, носит название Algoritmus, то есть, обучение счету».В контору заскочил какой-то рыжий тип с большим фотографическим аппаратом под мышкой.
— Господа — чего? — захрипел он.
— К доктору Вольфке, по рекомендации директора Грживачевского.
— Уже неделю нам пообещали исключительные действия. Пускай бастуют, мы не отдадим ни часа!
По-русски он говорил с тяжелым акцентом. Затем представился Генрихом Иертхеймом. Когда он снял малахай и мираже-очки, под рыжей щетиной открылась рожа, словно пришедшая из кошмара: шрамы, обморожения, пятна кожи, протравленной тьмечью, дыры в плоти, чуть ли не до кости. Это был ветеран черной физики, находящийся на фронте науки Льда с самого начала, то есть, от Зимы Лютов — он первым измерил их холод, первым пустил им кровь. Чем сразу же и похвалился, когда я-оно едва успокоило его, что сюда пришло по вопросу работы.
— Да я собаку на этом съел! — громыхал он, подогревая себе в мираже-стекольной колбе на бунзеновской горелке молоко с чесноком и маслом. — Когда мы строили здесь первые экспериментальные холадницы, тут не было никакого города, всего лишь ледовая целина и куча лютов. Первые контролируемые трансмутации производились под войлочной юртой, едва-едва защищающей от ветра. Люди замерзали у меня на глазах. У одного бурята рука так отмерзла, что кисть отломилась словно кусок глины; мы храним ее возле холадницы, сами можете осмотреть, гы-гы, в качестве предупреждения.
Отложив Энциклопедию и отбросив кучу покрытых пятнами брошюр, я-оно присело на краю низкого стола.
— Почему здесь такой бардак?
— А чего вы ожидали? Самый центр Холодного Николаевска, холадница на четверть миллиона пудов, пересечение Дорог Мамонтов — ежеминутно приходится перебираться со всем в Башню и обратно.
Я-оно перелистало старый номер «Leiden Communication»[276] со статьей про какие-то усовершенствования в строении «каскадной криомашины». В конце, под групповой фотографией заметило фамилию Иертхейма. Вот только кто из мрачных бородачей в черных костюмах был Иертхейм? На фотографии нельзя было различить цвет волос.
Зато без труда распознало круглое лицо доктора Вольфке.
— Именно потому, — сказал Иертхейм, заметив предмет моей заинтересованности. — Когда мы опубликовали первые результаты, доктор Вольфке бросил оптику и вернулся в физику низких температур. В Лейдене, у Камерлинга Оннеса он занимался криогеникой жидкого гелия. Крупп выкупил его у Цейсса.
— Жидкого гелия?
— Кровь лютов! — захрипел Иертхейм, что прозвучало будто проклятие или боевой клич викингов, после чего глотнул из колбы горячего молока.
Вытерев рот и усы, он подошел, подал руку; я-оно пожало искалеченную десницу — на ней не хватало двух пальцев. Тем не менее, у него был захват дровосека; вот так — захватил и не отпустил, захватил — и тащил, силой ломая стереометрию взглядов одного и другого незнакомца.
— Географическое Общество?
— Нет.
— Томский Институт?
— Нет.
— Так вы не физик?
— Математик.
— Ну, нам до сих пор не хватает хорошей количественной теории. — Он оскалил щербатые зубы и наконец-то отпустил ладонь. — Статистическим анализом занимались?
Не ожидая ответа, он потянулся к самой верхней полке временного шкафа и снял с кучи папок самую толстую. Распутав непослушными пальцами завязки, он вынул две стопки листков, плотно покрытых значками, написанными красными чернилами. В первый момент показалось, будто бы это какие-то мозаичные схемы или ориентационные карты.
— Это наши, — разложил он листки на столе, — а эти из Томска. Вот, поглядите.
— Хмм?
— Лабораторные броски монетой.
— Так?
— Ничего необычного не видите? А вот теперь поглядите на томские.
— Гораздо более высокая нерегулярность, — подтвердило я-оно. — По крайней мере, на первый взгляд. И это различие постоянное? Ведь даже несколько попыток еще ни о чем не свидетельствует, в конце концов — это же вероятность.
— Здесь, — тряхнул мой собеседник папкой, — у нас результаты из десятка других мест. Все это следует хорошенько обработать статистически, в соответствии с географическими координатами, изотермами и Дорогами Мамонтов.
— Подо Льдом результаты дают меньшую вариативность, они более упорядочены, более, как это сказать, однозначны. Так?
Иертхейм недоверчиво глянул из-под кустистой брови.
— Вы, случаем, не сильно интересовались тунгетитовой криогеникой?
Я-оно отложило бумаги.
— Нет, пан Генрих, сюда я попал по другой причине. Ищу места, это так. Но — Крупп пару лет назад выкупил предприятие Горчиньского — там работал мой отец, Филипп Герославский, геолог. Так что… Вы его, случаем, не встречали?
Иертхейм стукнул себя ладонью по лбу.
— Ну конечно же, Герославский! — воскликнул он с явным облегчением.
— Выходит, вы его знали!
Тот отвел взгляд, то ли глядя в прошлое, то ли выглядывая в цех (где доктор Вольфке уже спустился с лестницы и теперь глядел в окуляр прибора, похожего на телескоп, зимназовая труба которого вела к люту).
— И потом Господь сказал: И вот зачала ты, и родишь сына, и назовешь имя его — Измаил, ибо услышал Господь страдание его. То будет дикарь: руки его против всех, и руки всех — против него: и против братьев всех разобьет он свои шатры[277].
За окном дул ветер.
Я-оно потерло верх ладони.
— Мой фатер… — начало, чтобы прервать неуклюжее молчание.
— Наши зимовники иногда вспоминают его под мартыновским именем; он всегда больше держался с рабочими. Но я называю его Измаилом.
Иертхейм присел на сундуке под письменной доской, вынул трубку и кисет, набил, закурил, выдул пропитанный тьмечью дым. Под расстегнутым тулупом у него была еще белая бекеша, стянутая ременными поясками. Только сейчас заметило то, как Иертхейм держит голову на позвоночнике, словно на вертикальной мачте, как он отклоняет ее назад и как потом глядит на собеседника — делает его весьма похожим на Разбесова.
— Человек, — произнес рыжий калека, и после слова «человек», медленно выпустил дым через ноздри, — чтобы жить среди иных людей, должен обрести кое-какие общественные умения. Умение умолчать правду: встречаешь знакомого, и не заявляешь ему с бухты-барахты, что он свинья, хотя тот самая настоящая свинья; здороваешься с дамой, и не говоришь ей, что она тебе осточертела, хотя и осточертела. Умение использования этикета: «приятно с вами познакомиться» — когда, собственно еще не знаешь этого типа, так что в этом приятного? Умение принимать всемирное зло: люди, даже самые лучшие, нередко причиняют зло неумышленно, не имея в том никакой выгоды, в будничных и ничего не значащих делах, вместе с тем творя огромное добро в самых серьезных вещах — и нужно это принимать одно с другим: хамоватость, хвастливость, крикливость, склочность, ревность и эгоизм; вместе с тем, и святые идут в небо; обладающий хорошими манерами глядит на это сквозь пальцы, не называет этого по имени, живет рядом со всем этим, не применяет заповедей к тем мелочам, о которых умалчивает Библия.
— Все это разные виды лжи; ведь вы говорите о лжи.
— Полностью без лжи жить невозможно. То есть, конечно же, можно, но тогда жить так, как идиот у Достоевского, или как ваш фатер, как Измаил: отравляя жизнь себе и ближним, пока этот дикий человек не сделается ничем: руки его против всех, а руки всех — против него. Обладая более слабой волей, некто подобный быстро озлобляется, замыкается в себе и убегает в нелюдимость. Но ваш отец не сбегал; и тем сильнее пробуждал гнев и ссоры.
…Вот пример: сразу же после выкупа предприятия Горчиньского, дело ночного сторожа Федойчука. От начальства пришел приказ уволить пять человек, потому что нечего дублировать должности. Федойчука все любили, человек добрый, хоть к ране приложи, четверо детей маленьких, опять же — парень хоть куда. Но Филипп Герославский, как только о таком нехорошем деле узнал, докладывает наверх, что сторож дрова казенные домой таскает — и вот Федойчук на улице; ему еще и уголовное дело пришили.
…Или еще один случай, был в геологической партии Горчиньского инженер Павлюшка, который тут — в Холодном Николаевске — из-под полы продавал неприличные карточки. Господин Филипп Герославский всю его порнографию и спалил. Догадайтесь, за кого люди стояли: за Павлюшку с его непристойными картинками, или за Измаила?
…Или вот еще, дело картографического архива — про него я уже знаю из вторых рук, от людей из геологического отдела фирмы. «Руды Горчиньского» уже закрывали свои конторы, и Крупп принимал все материалы; ведь он же купил и всю информацию, собранную сороками и геологами Горчиньского. Но ведь не все успели нанести сведения на бумагу на момент заключения сделки. Некоторые были тогда на севере, архив держали в своих головах. Вернулись, а тут им расчет. По чести и по закону было бы признать Круппу и ту, неописанную еще информацию — но кто так сделает? Один только Измаил. А поскольку он обратил этим внимание начальства и на других рассчитанных — можете себе представить, как они были ему за это благодарны. А потом его еще в награду вернули на работу: выходит, подлизался.
…Но вот обращает ли внимание Измаил на то, как его видят люди? Нет. Он всегда знает лучше, сделал ли чего плохого. Измаила не устыдишь.
— Его ненавидели?
— Перерыв.
Я-оно обернулось за взглядом Иертхейма: доктор Вольфке объявил шабаш; зимовники оторвались от машинерии; рана в горбу люта быстро замерзала; остальная компания — Вольфке, Бусичкин, человек с блокнотом, человек с тьветовым прожектором — возвращалась в нагретые помещения.
Иертхейм быстренько побежал за печь — оказалось, что там у него кипит старый самовар; голландец уменьшил огонь, достал кирпичного, замороженного чаю. Компания забежала и тут же захлопнула за собой дверь, затыкая щель под дверью тряпками. Все расселись в царящем балагане, паря чернотой, дыша в ладони, кашляя и требуя кипятку. Доктор Вольфке задержался у печи, где держал на полках собственные книги. Он схватил громадный томище, перелистал и разочарованно засопел. Только после того он поднял глаза и заметил нежданных гостей. Господин Щекельников под таблицей температур и давления газов чистил ногти лезвием длиной в половину локтя. Доктор Вольфке сделал огромные глаза. Я-оно как можно скорее представилось.
— Директора прислали нам математика, — объявил mijnheer[278] Иертхейм, подавая доктору чай; при этом он еще и подмигнул. — Ваш земляк.
— Пан Хенрик, дорогой! — вскрикнул Вольфке и инстинктивно перешел на польский: — Математик, на кой ляд нам нужен математик! Ведь я же просил прислать амстердамских стеклодувов и металлургов-химиков — а они мне математика.
Выговор доктора Вольфке был особенным: «матьематик», «амстиердамскйих», «штекло».
— Так ведь кто-то с головой на плечах должен, в конце концов, свести результаты измерений. Door meten tot weten[279]! — захрипел Иертхейм. — Мы же тонем во всем этом. А под конец года нас ждет отчет для Берлина. Кто будет его писать — вы? я? господин Бусичкин? или, может, госпожа Пфетцер?
Доктор Вольфке раздраженно замахал руками.
— У меня нет времени, совсем нет времени! Мало, что ли, дел на голове! Слышали, — махнул он в сторону цеха, — если это все протянется, зимовники тоже уйдут, как уже мне обещали: солидарность мартыновских братьев и верность ледовой вере, и все такое прочее.
— И вы этому удивляетесь? Вы не должны удивляться.
(Впоследствии я-оно узнало, что Мечислав Вольфке является крупным масоном, Великим Магистром Национальной Ложи).
— Но работа, дорогие мои, работа стоит! Вы проверили непроницаемость угольной камеры?
— Манометр замерз.
Доктор Вольфке вытащил носовой платок, сшитый, по-видимому, из четверти скатерти, и высморкал в это полотнище нос, сильно при этом покраснев.
— Все замерзает.
«Вше замезает». То ли он, впридачу к насморку страдал тяжелым воспалением горла и гортани, то ли родился с дефектом речи. Я-оно собиралось обратиться к нему с огненной речью, предъявить рекомендательную бумагу, живо аргументировать, только рот как-то не открылся. Чесало верхнюю часть ладони. Окна покрылись паром, протерло голой рукой мираже-стекло, холодный водный пар остался на коже. В цехе зимовники расселись на упаковках и керосиновых бочках (вся зимназовая машинерия, идущая к люту и в глубину холадницы, перемещалась туда-сюда по рельсам, и всякий раз после прохода ледовика необходимо было растапливать с них лед). Шесть мужиков, половина наполовину с голыми головами и в меховых шапках, в легких куртках, а то и просто в рубашках или свитерах на голое тело — сидели, разговаривали, жевали краюхи хлеба, запивали ледяным чаем.
Я-оно застегнуло шубу, вышло на мороз холадницы. Рабочие и не взглянули, пока не присело рядом на перевернутой тачке. Не надело ни шапки, ни очков. Седобородый, широкоплечий старик в кожаном фартуке, тот, что сидел ближе всего, тот узнал сразу. Не было уверено в лице мужика в ушанке, что сидел напротив, но вот в седобородом старике — точно. И еще то, как он заговорил — тот его голос, которым он выпевал над открытой могилой литанию святого Мартына — он это, он.
— Гаспадин Ярославский.
Остальные замолкли, обратили взгляды.
— Венедикт Филиппович Ерославский, — повторил старик и проглотил последний кусок хлеба, стряхнул крошки с рук. — Искали нас?
— По Дорогам отца попал.
Тот долгое время приглядывался. Рабочие-зимовники молча прислушивались. Облака черного пара вздымались от них в пропитанном тьмечью воздухе.
— Как тогда сказали, так и замерзло, — сказал он.
— Так. Нет. — Кожа на морозе свербела, но сдержалось. Сунуло ладони поглубже в рукава. — Замерзает.
— Приходил ли кто к вам незваный?
— Кто?
— Еретики, веры предатели.
— Нет.
— И хорошо.
— Похоже, что я здесь буду работать.
Они переглянулись.
— О!
— Скажите мне кое-что, люди добрые. Вы слушаете отца с Большой Земли — а он слушает ли вас?
Седобородый склонил голову.
— Что узнаю, то повторяю, а вот слушает ли — его то воля.
— Слово Распутина обладает силой многое здесь изменить. Знаете, что все эти ночные аресты — все это от страха Шульца-Зимнего перед страхом Батюшки Царя. Прибыло посольство от господина из Америки, будут искать возможности аудиенции при дворе Его Императорского Величества. И станут они подзуживать против Сибири. Губернатор обязан заранее доказать свою верность. В первую очередь, под нож пошли абластники, и вы это знаете.
— Но если бы человек с человеком не был в несчастье заодно, съели бы нас господа без соли.
Зимовники согласно загудели.
— А вот обдумайте-ка вот такое, — ответило я-оно на это, — этим своим заединством вы укрепляете Лед или же ускоряете таким образом Оттепель. За что стоит Шульц-Зимний, а за что — абластники? Что бы сказал на это ваш святой Мартын? А?
Тут они смешались.
— Вы же не верите в Мартына, — буркнул седобородый.
— А разве станет правда менее правдивой, когда из уст неверующего исходит?
На это они уже ничего не сказали. Когда вернулся доктор Вольфке, не говоря ни слова, они встали к работе, схватили зимназовую машинерию, вступили в промышленную стужу. Я-оно стояло на самой границе воздуха, которым можно было дышать, тенистый пар протекал через шарф, заправленный под самые очки; даже за шапкой вернулось. Но все равно, более нескольких минут выдержать не удавалось, нужно было подходить к коксовщикам, что расставили свои бочки по углам цеха, возвращаться в комнату с печкой, где курил свой табак mijnheer Иертхейм.
Холадница системы Круппа — в отличие от холадницы Барнса или Жильцева — работает в открытом режиме, потому и большее воздействие мороза. Через дыру в стене, отделяющей цех от помещения холадницы, в котором уже выморозился лют, я-оно подглядывало за процессом трансмутации. На блестяще черном массиве льда отражались электрические огни — по глади морозников, сбитых в одну гигантскую криоскульптуру, проплывали волны тьмечи и бледной светени — зимназовые конструкции, подъемные краны, цепи и толкатели, машины величиной с дом и машины еще большего размера, окутывали гнездо, частично его заслоняя. Люты здесь делались крайне маленькими по сравнению с человеческими машинами; а человек, отдаленные силуэты то одного, то другого зимовника, обслуживающего процесс обращения руды в холаднице — казался совсем уж мелкой песчинкой процессов, происходящих в величественном масштабе и при темпах, сравнимых с ледниковыми. Радужные стрелы ажурных кранов перемещались с театральным достоинством. Пар от сжижаемого и вновь освобождаемого в виде газа воздуха кружил тучами, словно валы взбитых сливок; кровавые глазища ориентационных ламп окрашивали их багрянцем. Когда глядело на них через мираже-очки, раз это походило на образ наинизших кругов ада, другой же раз — на надоблачное небо, чистейшее, залитое небесными сиянием и колером. Где-то вдалеке пылали угольные костры и били ломы; через дыру их не было видно, из нее исходил лишь низкий гул работающей холадницы: усиленное и растянутое во времени механическое эхо барабанного боя глашатаев.
Дыра, как и большинство уродств архитектуры Холодного Николаевска, образовалась как раз в результате повторяющихся переморожений ледовиков; на такой концентрации Дорог Мамонтов проводить какие-либо ремонты не выгодно. В самом начале, то есть, сразу же после Великого Пожара Иркутска, когда еще не существовало никаких карт Подземного Мира, было принято решение построить здесь огромное соплицово с прилегающими гнездами лютов, по своему промышленному масштабу достойное Рурского Бассейна: с цехами высотой в десятки аршин, с железными куполами шириной в сотни метров. Тем не менее, всяческие очередные ремонты и реконструкции были заброшены; по мере потребности достраивались только дополнительные подпоры, чтобы здание не рухнуло; так что люты перемораживались свободно. Так появился Дырявый Дворец, черно-снежный монумент Холодного Николаевска, с искалеченной архитектурой, не похожей на какую-либо иную архитектуру в мире. Карта Дорог Мамонтов отражается здесь на земной поверхности болезненными скелетами застроек.
Холадница системы Круппа работает в открытом режиме, это означает, что руды, перемораживаются лютами за внешними границами гнезда, над уровнем почвы. Методы, требующие большего вмешательства, одновременно являются и более дорогостоящими, поскольку требуют необходимость подкопаться под гнездо и вокруг его границ, окружить герметической зимназовой машинерией, при чем, возникает еще и проблема надежной транспортировки тысяч пудов добычи при экстремально низких температурах. А ведь никто не может дать каких-либо гарантий в плане того, насколько долго гнездо останется в этом месте. Правда, громадное соплицово Холодного Николаевска пока что остается четким пунктом концентрации ледовиковых гнезд — единственной точкой в мире — но кто даст себе отрубить руку, что все это разом через неделю-две не вморозится назад, под землю, а весь промышленный город не останется тогда бесполезным реликтом минувшего величия, словно те вымершие горняцкие городки в Америке, когда все их золотые жилы были исчерпаны? Ведь так, по-правде, ничего толком про Лед никто и не знает.
Деловой человек стремится к тому, чтобы застраховать свои вложения. Крупп и конкуренты Круппа главной своей целью определили сделать независимым производство зимназа и его производных от наличия лютов; пока что это успехом не увенчалось, тем не менее, именно в этом направлении велись исследования доктора Вольфке и ученых, работающих для остальных концернов. Даже Петербургский Горный Институт и Императорское Географическое Общество, косвенно или прямо служащие этим интересам, пытались найти ответы на эти вопросы. Какие физико-химические процессы происходят в «организмах» лютов? В чем заключается «жизнь» Льда? Какая перемена в перемороженной материи отвечает за изменение ее физических и химических свойств? На каких энергетических процессах основываются эти трансмутации? Иными словами: чем является Лёд?
Зимовники доктора Вольфке пробивали лютов тунгетитовыми пиками и заливали в вакуумные криостаты из мираже-стекла их кровь — это был гелий. Гелий, helium, солнечный элемент, поскольку был он открыт лишь в спектре Солнца, является благородным газом, то есть, безразличным ко всем химическим искушениям: он не вступает в соединения, которые человек способен легко открыть и исследовать. Профессор Хайке Каммерлинг Оннес из криофизической лаборатории в Лейдене, используя в попытках сжижения гелия громадные его количества, должен был оптово скупать через Амстердам монацит (у него был брат, серьезно укоренившийся в торговле). Лёд ударил 30 июня 1908 года; Каммерлинг Оннес получил сжиженный гелий девятью днями позднее. Температура кипения жидкого гелия, температура, при которой он превращается из жидкости в газ, составляет менее пяти градусов по шкале Кельвина. Достижение столь низкой температуры требовало от голландцев создания сложной системы компрессоров и декомпрессоров, сходящих последовательно все ниже: они сжижали кислород, азот и воздух, затем водород, и — наконец — гелий. Процесс требовал громадных расходов времени и энергии, и он позволял лишь ненадолго поддерживать столь низкую температуру и при малейшей разгерметизации вызывал резкий нагрев субстанции. Тем временем, в лютах гелий тек свободными ручьями.
Я-оно задумалось над тем, как вообще можно измерить подобный экстремум температуры. Обычный термометр указывает на изменения теплоты посредством изменения объема эталонной субстанции, к примеру, ртути или спирта. Температурные таблицы, вычерчиваемые в конторе при Производстве Круппа, вовсе не описывали шкалу Цельсия, расписанную от нуля, означающего точку замерзания воды при обычном давлении, но абсолютную шкалу лорда Кельвина, где ноль является нулем абсолютным, ниже него температуры вообще не существует, точно так, как нет времени пред началом времен.
— Но что же это в таком случае означает? — спросило я-оно, вернувшись к печке на кружку горячего чая. Например, два и две десятые или же один и восемь десятых. Если на самом конце находится абсолютный ноль, то есть — отсутствие тепла — то что это такое? Как измерить абстракцию?
— Это правда, долгое время у нас была только пустая математическая модель, — признал Иертхейм, выпуская уголком губ пахучий дым. — Раз температура является мерой растяжения, декомпрессии материи, и жидкость более декомпрессирована по сравнению с твердым телом, а газ — по сравнению с жидкостью, то граница декомпрессии газа является границей температуры. Берем определенный объем воздуха и…
— Охлаждаем, при этом, измеряя изменение объема, то есть — давления, выводим зависимость, подставляем нулевое давление…
— Так.
— А может газ обладать отрицательным давлением? Не может. Хммм.
— Отсюда в температуре и абсолютный нуль. Уравнения показывают границу на двухстах семидесяти трех градусах ниже нуля по шкале Цельсия.
— И как вы это замеряете? Через давление газа?
— Действительно, в окрестностях абсолютного нуля метод не срабатывает. Электрические термометры тоже не самые надежные, электрический ток при низких температурах — это еще одна загадка. Но все дело в том, господин Герославский, что по-настоящему близко от абсолютного нуля…
— В сердце люта.
— Ба! — Mijnheer Иертхейм снял ноги со стула, оглянулся на таблицы, вывешенные между внешними окнами, схватил, что попалось под руку, длинную грязную пипетку, и уже ею, словно дирижерской палочкой, указал на размеченную линейку, прибитую вертикально у фрамуги. На одной четвертой высоты линейки (а ее длина составляла больше аршина) кто-то приклеил голубую стрелку. В самом низу был виден вырезанный из дерева большой, круглый будто яйцо ноль. — Таковы наши наилучшие оценки последних измерений.
— Четверть градуса?
— Фи! Вся эта линейка — это одна сотая Кельвина! — рассмеялся голландец.
Проглотив горячий чай, я-оно сделало изумленную мину.
— И чем же, якобы, отличается три сотых градуса от двух сотых градуса?
— Представьте себе газ на молекулярном уровне. Вы выдыхаете воздух в стеклянную банку. — Он дунул дымом вовнутрь мираже-стекольной колбы, быстро закрывая горлышко рукой с трубкой; за стеклом закрутились синие вихри, быстро перекрасившиеся в желтый цвет. — Что происходит? Мириады частиц выпадают из одного объема в другой. Фьюуу! — махнул он пипеткой над головой. — Гоняют, куда только могут. Как соотносится объем легких к объему Круппной банки?
— Мы будто бы выдыхаем в пустоту?
— Скажем так.
— Чем больше пространство, тем меньше давление. — Я-оно потерло костяшками пальцев по заросшей щеке. — Чем меньше давление, тем ниже температура. Но ведь тепло — это энергия; куда уходит эта энергия?
— Вы только что открыли Первое Начало Термодинамики. А как измерить давление? — Иертхайм сунул в горлышко колбы, в которой грел молоко, широкую пробку. — Я всовываю в горлышко банки непроницаемый вес. Что толкает его снизу?
— Удары этих частиц.
— Теперь я суну вес в два раза больший. Он сдвинется ниже. Уменьшится объем, увеличится давление, увеличится температура. Я подогрел воздух.
— Это мера движения молекул. Суммы их энергий, импульсов, с которым они бьются в этот разновес.
— Но только в определенной степени. — Он трижды стукнул пипеткой по колбе, и это прозвучало словно колокольчик служки в церкви. — Тут мы подбираемся ко Второму Началу. Работа, движение переводится в тепло как следует — но вот тепло уже переходит в работу всегда с потерей энергии. Если бы я должен был поднять мой придуманный разновес на высоту в два раза более легкого разновеса путем подогрева воздуха в банке, я должен был бы затратить больше энергии, чем потратил на сжатие воздуха. Эта разница, эта убегающая энергия — это и есть энтропия, дорогой мой господин.
…Вот поглядите на наш здешний бардак. — Стеклянная дирижерская палочка замкнула окружность. — Чтобы привести мастерскую в подобное состояние, необходимо затратить энергию на перемещение каждого предмета из места в упорядоченной системе в любое иное место. Но чтобы теперь все это установить в порядке, энергии для перемещения предметов в любое иное место уже не хватит. В лучшем случае, бардак останется таким же, но, вероятнее всего, станет еще большим. Энтропия нарастает.
…Когда я растапливаю лед, энтропия нарастает: у меня был ледяной кристалл, теперь у меня свободно текущая жидкость. Когда я испаряю жидкость, энтропия увеличивается: у меня была жидкость, организованная в соответствии с поверхностью сосуда, теперь туча частиц, летающих, где им пожелается.
…Зависимость замечаете?
— Чем холоднее, тем энтропия ниже.
— И это, согласно мнению господ Нернста и Планка означает, что при температуре абсолютного нуля энтропия любой системы равняется нулю. — Mijnheer Иертхейм царапнул мундштуком трубки шрам после обморожения над глазом, задумчиво постучал по голой кости. — У нас в Лаборатории имеется рентгеновская лампа, чтобы просвечивать зимназо, — заметил он, после чего, побурчав под носом, предпринял неуклюжую попытку борьбы с локальной энтропией: одна полка, вторая полка, шкафчик, сундук с бумагами, куча папок, третья полка, наконец нашел кляссер, всунутый под короткую ножку стойки вакуумного насоса. Трехпалой ладонью он переворачивал темные негативы. — Этот. — Он вынул, поднял пластинку к свету. — Латунь, через день после сплавления.
Я-оно прищурило глаза.
— Ничего не вижу.
— А, ну да. — Голландец смешался. — Дело в том… Здесь где-то были рисунки. — В конце концов, он нашел кусок листка, вырванный из старого номера «Иркутских Новостей», на широких полях которого кто-то вычертил схемы. — Так выглядит молекулярная структура латуни через день после выполнения сплава.
— А вот так — через несколько месяцев.
— Атомы меди и цинка упорядочились. Сплав остыл. — Иертхейм выпрямился, поднял с хрустом голову. — Теперь угадайте, что показывают все просвечивания холодов зимназа?
— Этот вот идеальный порядок.
— Так точно! Атомы стоят будто на плацу — в самой малой пылинке, в самой тонкой нити — словно в кристалле.
Я-оно инстинктивно мельком глянуло на линейку сотой части градуса.
— То есть, дело не только в том, чтобы отобрать у частиц энергию, чтобы остановить их в движении.
— Нет. К абсолютному нулю все сводится через…
— Упорядочивание, однозначность, единоправду материи, да-да, нет-нет.
Неужели я-оно этого не знало? Разве не испытало этого во времени поездки по Транссибу? Чем иным является Зима, как не связыванием хаотической, нестабильной, многозначной материи в математическом порядке идей? Чем иным является Лето, если не Царством Энтропии?
— Когда от нуля нас отделяют всего лишь тысячные доли градуса, — говорил Иертхейм, — различие не определяется какой-либо энергией движения — потому что ничто не должно двигаться, ни энергией молекулярных колебаний — потому что колебаться они не должны, ни даже порядком атомной структуры — он уже абсолютен. Процесс упорядочивания осуществляется на более глубоком уровне.
Тьмечь свербела под черепом.
— Но если мы уже не измеряем температуру через изменения давления, то откуда нам известно, не позволяет ли эта холодная энергия Порядка и Беспорядка, правды и Лжи — не позволяет ли она спуститься ниже, чем математическая модель, то есть, к температурам меньше минус двухсот семидесяти трех градусов Цельсия?
В ходе очередных перерывов, которые группа доктора Вольфке использовала, чтобы обогреться, mijnheer Иертхейм позволил затянуть в один из термоскопов, смонтированных на рельсовых направляющих между цехом и холадницей, от которой шел терзаемый лют. Сняв очки, я-оно осторожно склонилось над круглым окуляром в зимназовой оправе. Это был третий из боковых термоскопов, прикрученных с постоянным положением и угловым наклоном; он служил для наблюдений за опытом, проводимом на крови лютов в условиях Мороза, то есть, в аппарате, воткнутом в бок ледовика словно наконечник копья римского легионера или же палец Фомы Неверующего в бок Распятого.
Аппарат состоял из двух мираже-стекольных мензурок, размещенных одна в другой, в обеих находилась кровь люта, причем, меньшая мензурка была подвешена над большей без непосредственного между ними соединения, ее дно находилось в двух вершках над уровнем крови в нижнем сосуде, а ее верхний край высоко выступал над краем большего сосуда. В эксперименте измерялся темп самостоятельной текучести гелия при температуре, приближенной к одному градусу Кельвина. В окуляре четко видело формирующуюся под дном верхней мензурки каплю крови ледового создания. Чистый гелий — атом, и атом, и атом, и атом — полз, подталкиваемый таинственной энергией по стенкам высокой мензурки вверх, проскальзывал через ее край и сползал вниз, по внутренним стенкам, скапывая в нижний сосуд. Перемещение гелия прекращалось, когда уровни жидкости выравнивались. Но откуда кровь люта в одном сосуде «знала», что ей следует карабкаться вверх? Какая таинственная сила поднимала ее, вопреки законам тяготения? Какого порядка достигали в этом перемещении молекулы гелия, если не порядка каменной безжизненности кристаллических структур? Но выглядело все это чуть ли не так, будто один из простейших элементов в своей примитивнейшей форме в условиях Льда вдруг обретал свойства живого организма. Чем сильнее он был заморожен — тем более живым становился. Таковой была чернофизическая физиология лютов.
В опыте измерялся темп протока их крови, поскольку из первых наблюдений следовало, что он оставался постоянным, независимо от разницы в расположении мензурок или других условий; теперь собирались данные, чтобы вывести из наблюдений формулу скорости перемораживания лютов над поверхностью земли и по Дорогам Мамонтов.
В Криофизической Лаборатории Круппа были отмечены и другие феномены, которые тут же докладывались в «Annalen der Physik»[280]. Кровь лютов была субстанцией, лишенной вязкости, во всяком случае, с вязкостью в миллионы раз меньше вязкости гелия в условиях Лета. При том, чем через более узкие щели она протекала, тем сильнее ее вязкость уменьшалась. Точно так же, теплопроводность гелия в лютах увеличивалась в миллион раз. Помимо того, из лаборатории Тиссена докладывали о невозможности определения удельной теплоемкости крови лютов в окрестностях 2,2°К, в точке ее наибольшей плотности; аппаратура давала совершенно абсурдные результаты.
Тем не менее, по словам mijnheer Иертхейма, наибольшим к настоящему времени успехом черно-физиков было описание эффекта, из которого они ожидали вывести законы, отвечающие за самые удивительные свойства тунгетита и зимназа, то есть — их отрицательную теплоемкость. Тунгетит (и, до определенной степени, большинство зимназовых холодов), получив порцию энергии — то ли в форме электрического тока, магнитных сил или кинетической работы, либо просто тепла — вместо того, чтобы разогреться, понижает свою температуру, не выпуская при том наружу энергию каким-либо измеримым способом. Существуют формулы, определяющие пропорциональность таких изменений; доктор Тесла должен был знать результаты подобных опытов, зато физики явно не были ознакомлены с результатами его исследований теслектричества, не были им известны и принципы работы тьмеченосных машин. Здесь поиски шли в направлении черной оптики, то есть, измерений энергии тьвета.
Я-оно сразу же поняло, что недостающим элементом теории является тьмечь: энергия логики, носитель Мороза. Можно было намекнуть Иертхему или самому доктору Вольфке об открытиях Теслы — и это наверняка гарантировало бы мне должность у Круппа. Но не успело даже скривить губ при этой мысли: ведь это была бы роль промышленного шпиона и вообще — предателя. Ничего удивительного, что Никола забаррикадировался в Императорской Обсерватории, и скорее уж получит приглашение от каких-нибудь шарлатанов или какого-то Братства апокалипсиса, чем от черно-физиков зимназовых концернов. Не существует науки, которая абсолютно не была бы связана с политикой или экономикой, даже высшая математика влияет на лицо мира, на ход Истории. Выходит, есть уравнения левые и правые, имеются они прогрессивные и консервативные, существуют таковые оттепельнические и ледняцкие. За Теслой стоял Царь-Бог, самовластно требующий изгнания лютов из своих владений; за черно-физиками же стояла сила денег, возросшая на эксплуатации Льда.
И снова я-оно очутилось на полдороги между Льдом и Оттепелью, то есть, между молотом и наковальней Истории.
Так что о Тесле не промолвило ни слова. Даст Бог, они вообще не пронюхают об этом знакомстве.
А опыт, открывающий основы контр-термодинамики, выглядел следующим образом: в сосуд с кровью лютов погружали до половины, дном вверх, сосуд, вертикальное сечение которого напоминало греческую «омегу», то есть, со суженной шейкой. Уровни гелия в первом и втором сосудах в начале опыта были одинаковыми. В гелии, внутри меньшего сосуда, находился нагреватель. Так вот, после включения нагревателя, уровень гелия в этом втором сосуде поднимался: вместо того, чтобы испаряться в газовую форму, который бы выталкивал жидкость вниз, сжиженного гелия делалось больше. Кровь лютов при нагреве снижала собственную температуру.
Опыты же, над которыми Вольфке ломал голову сегодня и над отрицательными результатами которых сожалел, в свою очередь, касались сверхпроводимости зимназа. В условиях Лета феномен сверхпроводимости наблюдали исключительно при нижайших температурах; тем временем, некоторые зимназовые холода показывали нулевое электрическое сопротивление и выше нуля по Цельсию. Это открывало дорогу к совершенно новым технологиям, начиняя от не имеющих трения магнитных подшипников и сверхточных гироскопов. Но все это были патенты явно военного значения.
Иертхейм и Вольфке жаловались на необходимость отсылать частые и очень подробные отчеты в Берлин; оттуда же приходили планы целых серий экспериментов, которые необходимо было провести в Холодном Николаевске. — Пускай посадят сюда дрессированных обезьян! — бурчал доктор Вольфке за обедом, так же поглощаемом в мастерской, в спешке и бардаке. Мечислав Вольфке с молодости был увлечен концепцией межпланетных перелетов, и сам он, скорее всего, посвятил бы время концепциям чисто инженерного применения зимназа или, хотя бы, проектам крупных батарей постоянного тока. От точно такого же порядка страдали и учение Белков-Жильцева, которых подгоняли академики из томского Технологического Института. Миф о бесплодности умственной работы в Стране Лютов был более распространенным, чем казалось Николе Тесле.
После полудня я-оно помогало Бусичкину и Иертхему каталогизировать зимназовые образцы, которые после долгосрочного переморожения возвращались в Лабораторию в Башне для совершения подробных замеров их физикохимических свойств и для просвечивания в рентгеновских лучах.
Чингиз Щекельников не спускал глаз с зимовников. Во время очередного перерыва он зашел и мрачно известил:
— Не нравится мне все это, господин Ге. Почему они не бастуют?
— Так ведь и бастует даже не большинство.
— Эти работают даже с охоткой. Остерегайся работника, что не ленится. Скор к работе — будут хлопоты.
Вот вам мудрости российского народа.
Я-оно старалось показать собственную пригодность. По собственной инициативе взялось за упорядочивание бумаг, заваливших столы и полки. Правда, это было задание, сравнимое с подвигами Геракла. Вольфке, заглянув в комнату, не сказал ничего, лишь впоследствии спросил, хорошо ли мне известен немецкий язык — вся документация на фирме велась именно на нем. Ответило, что я родился и учился в Пруссии.
После четырех вечера на Производство прибыл усатый жандарм с указанием заканчивать на сегодня все необязательные работы в холадницах; гражданские должны были возвращаться в Башни. Казалось, что Вольфке устроит скандал в отношении этих «необязательных работ»; нет, только махнул рукой и затрубил в свой платок.
Лаборатория Круппа размещалась в Башне Пятого Часа на седьмом этаже, который представлял собой нечто вроде бесформенной мансарды под остроконечными чердаками, обложенной панелями из легкого зимназа и перемороженного стекла. Зал занимал весь этаж и был завален не меньше мастерской на Производстве. Расставленные то тут, то там металлические шкафы разделяли пространство. Лестничная клетка вела еще выше, на крышу — каждый день, за час до рассвета и за час перед закатом туда взбирались ледоколы, чтобы сбивать свежие наросты мерзлоты и сбрасывать снег. У основания Башен, между опорами тогда зажигали красные предупредительные огни. Когда я-оно въезжало наверх с Бусичкиным и Щекельниковым, с тяжелыми чемоданами образцов металлов, мужики уже готовили огневые корзины. Из самой Лаборатории их огни, конечно же, видны не были. Но через несколько минут, едва успело раздеться и отогреть руки у печки, по лестнице промаршировало четверо зимовников в подбитыми гвоздями сапожищах; они вошли на крышу и раздались глухие звуки: бум-бум-бух. Электрические лампы мигали, то делаясь светлее, то практически погасая — но это не от стука, в Стране Лютов так всегда. Я-оно присматривалось к mijnheer Иертхейму, который, несмотря на грохот, весело спорил с подающей чай женщиной, сейчас поливающей рахитичные растения в горшках на подоконниках. Щекельников, которого доктор Вольфке попросил уйти, прежде чем спуститься в холл с лифтами, еще успел провозгласить достойное Кассандры предсказание о голландце: Добра желает, ха, ежели кто чужому так добра желает, то наверняка нож в кармане таскает! Пока Иертхейм не отправился в свой угол за шкафами, я-оно попыталось вглядеться в уродливого инженера глазами пана Белицкого, глазами пана Мышливского. Что это за человек? Какова правда об этом человеке? Свет мерцал, мерцал и потьвет вокруг Иертхейма, он поворачивал свое уродливое лицо в тень и в свет, один раз такой, и вот уже иной, из правой памяти: крепкое пожатие его руки; из левой памяти: ядовитая подозрительность; почувствовало себя совершенно заблудившимся, как в отношении очередного анонимного товарища по транссибирскому путешествию. Расчесывало ладонь, хотя та совершенно не свербела.
К вечеру метель явно утихла, а поскольку солнце еще не опустилось, с высоты Часовой Башни открывался замечательный вид на большую часть Холодного Николаевска и первые халупы Иннокентьевского Два. Я-оно выглядывало через панорамное окно Лаборатории, нацеленное на Дырявый Дворец, на северо-запад. Когда белизна инея перетекала на геометрические формы холадниц, а на поля снега и льда стекали коричневая и черная краски от машин, дымов, складов — тогда рождалась картинка словно с соборного витража, освещенная вспышками, источник которых располагался где-то за пределами рамы, огонь — под красками, свет — под землей. Заводские трубы, терриконы породы, поднебесные вагоны, процессии рабочих, железнодорожные склады, могучие подъемные краны, телеги с углем с оленьими упряжками, столбы, путевые переходы, лампы и фонари, заводские крыши, их ворота, строящиеся производства, фабрики в пусковой фазе, заводы работающие — лучистые, светлые, яркие, святые, святые, святые.
Замешательства вокруг железнодорожных путей с этого расстояния оставались практически незаметными. Один раз, в отливе красок на стекле, заметило голубые ряды пехоты с берданками в руках, прячущиеся за звездчатой спиной люта. Бастующие наверняка пожелали блокировать Мармеладницу, а вот этого терпеть было уже нельзя. В фальшивоправдивой памяти мигнул цусимский рассказ капитана Насбольдта. Здесь, в самом сердце Зимы, каковы имеются шансы у спонтанного бунта против государства в войне математических необходимостей?
Я-оно закурило папиросу. Доктор Вольфке, остановившись ненадолго рядом, вытирал нос. Протяжно завыли три или четыре сирены. Людские муравьишки крутились на снегу между монументами мороза и еще большими промышленными памятниками.
— Я тоже иногда вот так размышляю, — глядя вниз, сказал Вольфке («Я тоэ инохда вот тах 'ажмыфляю»).
— Десять лет.
— Да. Какой же мир ледовых технологий увидят наши внуки?
Стряхнуло пепел, почесало ладонь.
— Вся Земля подо Льдом.
— Ай, так вы тоже ставите на Оттепель?
— Не понял?
— У всех здешних поляков в этом плане самые смешанные чувства. — Он протер мираже-стекло платком, глянул в отражение внутренностей Лаборатории с измененными цветами. — Пан Хенрык сказал мне о вашем отце. Прошу прощения, даже не было времени поздороваться.
Я-оно раздраженно махнуло рукой, оставляя в воздухе дымный восклицательный знак.
— Туг политическое дело, меня задержало Министерство Зимы. Потому-то так вам и надоедаю. И еще одно могу пообещать: пока Сын Мороза будет у вас работать, Круппу всегда будет хватать зимовников для работы в холадницах.
На станции Мармеладницы блеснуло несколько огоньков. Никакой звук оттуда до Башни не дошел, да и эти отблески мелькнули без особого следа. Глядело рассеянно, стряхивая пепел в горсть, покрасневшую следами от ногтей.
Доктор Вольфке что-то побурчал и протянул руку.
— Так что же, приветствую в Криофизической Лаборатории Круппа.
— Шестьдесят?
— Пятьдесят.
— Пятьдесят пять?
— Пятьдесят. А там посмотрим.
— Здесь все неприлично дорого.
— Пятьдесят рублей, дорогуша, не больше, такова ставка ассистентов, и даже заступничество инженера Иертхейма этого не изменит.
— А что с патентами?
— Вы рассчитываете на изобретения?
— Разные странные вещи ходят в голове.
— Это уже торгуйтесь с директорами.
Я-оно пожало его руку.
— Пятьдесят.
— Замерзло.
— Замерзло.
После длительной феерии отблесков, из-за вагонов в направлении Иннокентьевского рванула муравьиная толпа: малюсенькие человечки на снегу, оставляющие за собой капельки багрянца, тут же расплывающиеся на мираже-стекле в очередной витражный цветок. Все это было очень красиво, тем более — в движении, с белоцветными тенями на небоцветной земле, когда темень опускается над Холодным Николаевском, а длинная тень Дырявого Дворца указывает на Седьмой час. Так императорское войско разгоняло протестующих рабочих.
Мароз царствовал трескучий.
- 1.
- 2.
- 3.
- 4.
- 5.
- 6.
- 7.
- 8.
- 9.
- 10.
- 11.
- 12.
- 13.
- 14.
- 15.
- 16.
- 17.
- 18.
- 19.
- 20.
- 21.
- 22.
- 23.
- 24.
- 25.
- 26.
- 27.
- 28.
- 29.
- 30.
- 31.
- 32.
- 33.
- 34.
- 35.
- 36.
- 37.
- 38.
- 39.
- 40.
- 41.
- 42.
- 43.
- 44.
- 45.
- 46.
- 47.
- 48.
- 49.
- 50.
- 51.
- 52.
- 53.
- 54.
- 55.
- 56.
- 57.
- 58.
- 59.
- 60.
- 61.
- 62.
- 63.
- 64.
- 65.
- 66.
- 67.
- 68.
- 69.
- 70.
- 71.
- 72.
- 73.
- 74.
- 75.
- 76.
- 77.
- 78.
- 79.