Лёд.
О Царствии Темноты.
Зимназовый лифт, грохоча, едет в адскую темень, что висит в небе над Иркутском.
— Не смотрите на него, — говорит Ангел Победоносцева. — Вы ничего не увидите, но, все равно, не смотрите.
— Так потому он живет в темноте?
— Потому и живет.
Башня Сибирхожето изнутри кажется намного меньшей; не столько низкой, сколько узкой. Этажи, которые мелькают в скрежещущем грохоте — пятьдесят второй, пятьдесят третий, пятьдесят четвертый, где размещаются конторы Товарищества — по площади не превышают и половины Лаборатории Круппа в Часовой Башне. Апартаменты Александра Александровича Победоносцева — это шестьдесят девятый и семидесятый этажи, но над ними еще располагается решетчатая надстройка подъемного крана с вторым венцом мракосветных прожекторов и мачтами Магнитно-Метеорологической Обсерватории (Сибирхожето спонсирует исследования Черного Сияния). Вблизи же башня Сибирхожето при всем при том вызывает впечатление еще более топорной, банально спроектированной, сварганенной с фантазией кузнеца: заклепки величиной с конскую голову, гигантские решетки, профили, прутья и листы, зимназо на зимназе — нет хотя бы четверти той архитектурной легкости и субтильности, которые мы видим в башнях Холодного Николаевска и более новых конструкциях с применением технологий Льда, спроектированных господином Рубецким.
На высоте пятидесятого этажа проехало мимо телескопических установок, подзорные трубы на зимназовых стрелах и консолях, выступающих за пределы башни. Отсюда полицейские геологи прослеживают наземные перемещения лютов, чтобы консультироваться с бурятскими шаманами по поводу официальных ледовых прогнозов, которые затем размещаются в бюллетенях, публикуемых Сибирским Холод-Железопромышленным Товариществом.
А выше пятидесятого этажа сумерки нарастают уже с каждым аршином подъема к небу… Я-оно погружается в тени, вступает в ночь. А в это же самое время в Городе Льда утреннее Солнце извлекает из снежной белизны тысячи солнышек-зайчиков, а текущий по улицам туман — по улицам, словно капиллярным линиям большого пальца, сунутого в Ангару — сочно пропитан радугами.
До шестьдесят шестого этажа я-оно молчит. На шестьдесят седьмом не выдерживает и спрашивает вполголоса:
— Он тоже отделился от тела?
— Нет.
— Ага. А мне казалось, что это по той же причине…
— Нет.
Тьвет попеременно со светенями заливает кабину лифта, невозможно прочитать выражение на гладком лице Ангела.
Лифт въезжает на шестьдесят девятый этаж. Кабина останавливается, двери открываются, господин Зель выходит первым.
Передняя и весь этот этаж, поскольку лишены окон, тонут в фарфоровом блеске светени от глубинного мрака за стенами. Я-оно проходит через небольшую прихожую, где монголоидный слуга в темной ливрее берет шубы и шапки, шарфы и рукавицы (вся личная обслуга председателя Сибирхожето состоит из обрусевших бурятов). Зель ведет к лестнице. Пол из зимназовых плит покрывают звериные шкуры, я-оно ступает неуверенно, западая и спотыкаясь на неровностях.
В узкой комнате без какой-либо мебели два сильноруких бурята в гимнастерках с эмблемой Сибирхожето сдвигают от стены бархатный занавес. Эта стена — по сути своей — представляет одно громадное мираже-стекольное окно, похожее на панорамные окна Часовых Башен. Один из мрак-прожекторов был специально направлен вовнутрь помещения; его тут же заливает черная пена тьвета.
— Идите.
— Куда?
— Идите, идите.
Это их очередное средство предосторожности. Когда я-оно проходит через комнату, на противоположной стене танцует светень идущего силуэта: уродливая мазня негатива темноты, перетекающая на краях в ту или иную сторону. Буряты с пристальным вниманием всматриваются в нее.
— Стой!
Один хватает за правую, другой за левую руку, суют лапы в карманы, за воротник, под пиджак, под жилет, вытаскивают неуклюжий пакет. Обнажив Гроссмейстера, они, ослепнув, отпрыгивают. Ангел Победоносцева кричит, на фоне окна мелькают световые пятна, светени нерегулярно скачут по стенам. Револьвер пылает.
Я-оно задвигает занавес. Возвращается монохроматическая освещенность, Гроссмейстер гаснет.
Зель приглядывается с весьма мрачной миной на лице.
— Так вы нас обманули.
— Забыл. Я всегда с ним хожу. — Я-оно раскладывает руки. — У меня тоже имеются враги, уже только лишь потому, что существую, вы же это прекрасно знаете.
Зель отпихивает Гроссмейстера под ноги готовых прыгнуть бурятов.
— Он желает говорить с вами наедине, но и без оружия вы являетесь для него точно такой же угрозой.
— Для Александра Александровича я никакой угрозы не представляю.
Ангел стискивает бескровные губы, сплетает длинные руки за спиной, склоняет голову.
— Я знаю, кого увидел на балу у губернатора, и знаю, кого вижу сейчас. Но этот револьвер…
— О, Господи, ну забыл, я совершенно не думал, что вы меня станете обыскивать!
— Вот именно. И зачем он сделан из тунгетита?
— Не из тунгетита. Это такой никелевый холод с высокой противотермической проводимостью — чтобы стрелка мороз не убил на месте. Потому что пули — пули из тунгетита.
— Пули. — Ангел оглядывается на бурята, который, взяв двумя пальцами Гроссмейстера за ствол-ящерицу, поднял его к глазам. — Да, это оружие Сына Мороза. — Господин Зель болезненно выпрямляется (как это у него не трескается выгнутый назад позвоночник?), откашливается и на мгновение прикрывает глаза. — Прошу подождать, — бросает он и быстро поднимается в темень семидесятого этажа.
Я-оно остается с двумя бурятами, один из них все еще держит в вытянутой руке Гроссмейстера — словно дохлую змею. На щекастых лицах инородцев не выражается каких-либо эмоций, которые способен прочесть белый человек. Заговорить с ними, объясниться, может быть, подойти, сделать дружественный жест? Математика характера, алгоритмика расы не оставляют каких-либо сомнений: все это напрасно, эта система выстроена на других аксиомах, человека посредством нее не просчитаешь. Я-оно стоит в неподвижности, со столь же пустым выражением на лице. Слышен лишь отдаленный грохот подъемного крана и визг трущихся один о другой элементов металлической конструкции башни.
Ангел спускается с высоты, делает приглашающий жест рукой. Я-оно входит в апартаменты Победоносцева.
Все стены выполнены из мираже-стекла, отовсюду льется резкий тьвет. Аркадия Иполлитовича и заполняющую апартаменты мебель я-оно видит лишь по их обрывочным светеням. Но имеются здесь и такие предметы, ни формы, ни предназначения которых пока что не способно вычислить — вешалки с дюжиной крючков? проволочные стеллажи? вращающиеся клетки?
Несимметричное скрещение потолочных балок делит этаж на неравные четвертушки; Зель отводит занавес и отодвигает его в сторону. Его светень на потолке вытягивает кустоподобные конечности, вспухает коровьей мордой, из которой тут же появляются электрические щупальца.
— Не гляди, — шепчет.
— Этот свет…
— Он.
Александр Александрович Победоносцев, которого собственными глазами не видел никто из жителей Иркутска, председатель совета директоров Сибирхожето и фактический повелитель Города Льда пылает холодным огнем на возвышенной площадке между зеркалами тьмы, заливаемый тьветом от окружающих башню криоугольных прожекторов — очертание негатива этой черноты, гештальт[352] ледового жара — только это и видно от Александра Александровича. Я-оно прикрывает глаза предплечьем и так приближается к площадке.
— Можете надеть очки, — слева и справа разносится металлический голос, я-оно вздрагивает, крутя головой во все стороны, делаясь слепым, когда попадает из столба света в темноту — все бесполезно. Нервно вытаскивает мираже-очки, надевает их на нос. Те растворяют сконцентрированную светень в радугу и мягко переливающиеся калейдоскопические образы, в которых совершенно уже невозможно распознать лиц или же форм внутри силуэтов.
«Зашифровался», думает я-оно, остановившись перед площадкой. Здесь пахнет механической смазкой, а еще — озоном. Это металлический призвук — патефонные трубы, усилители, смонтированные по бокам, из них исходят слова Победоносцева. Кто глядит, человека не увидит — только древо светени; кто слушает, человека не услышит, только затертую пластинку. Остается лишь содержание его слов, а этого крайне мало. Зашифровался, он, первый лютовчик, лучше всего знающий принцип Края Лютов; именно так скрывается он перед математикой характера, чтобы никто не смог его решить. Потому-то, несмотря на многие годы подо Льдом, для всех он остается в буквальном смысле нерешаемым. Не отсюда ли его могущество?
— Венедикт Филиппович Герославский, — звучит отовсюду, и на сей раз я-оно удерживается от того, чтобы разглядываться по сторонам.
— Александр Александрович Победоносцев.
Что-то скрежещет в динамиках: кхррр, тртррр, кррккк — это смех Победоносцева.
— Вы пришли ко мне с револьвером. Ах, ах. Убить меня хотите.
— Зачем? Зачем мне вас убивать?
Кхррр, тртррр, кррккк.
— Повода нет, потому и не убьете.
— У меня нет повода.
— За вашего приятеля, Николая Милютиновича Теслу.
— Выходит, вы и вправду на его жизнь покушаетесь.
— Правда.
— Платите за его голову.
— Правда.
— Желали убить его еще по дороге в Сибирь.
— Правда.
Правда, правда, правда; тьмечь вымораживает все сомнения, кристалл правды разрастается, словно ледовая структура под микроскопом.
— Вы проведали про письмо императора генерал-губернатору и послали словечко леднякам-придворным, они же собственного агента за доктором Теслой направили, ради смерти, ради уничтожения его машин. И у вас есть люди и в Третьем Отделении? Откуда вам стало известно, что первый агент спалился?
— Ах, но ведь на самом деле у вас нет повода, вы сами выдали себя в Аполитее, вы ведь тоже не желаете машинной Оттепели Теслы. Если он вам друг…
— На жизнь и на смерть.
— Тогда спасите его, прогоните прочь.
— Мой отец…
— Ваш отец! — гудит из стальных труб, а железяки на возвышенной площадке грохочут, пищат, трещат. — Забудьте о нем! Расскажите мне о Государств Небытия, о Царствии Льда!
На мгновение я-оно стаскивает очки, растирает основание носа. Глаза режет. Если глянуть в сторону от огня, вытьвечиваемого зеркалами из Победоносцева, через широкое окно у него за спиной я-оно видит замечательную панораму Иркутска, метрополию семицветной белизны с ватными хлопьями кисельных туманов, украшенную морскими звездами лютов, с тысячами лент дымов из труб, с тысячами цехинов мираже-стекольных ламп. Правда, правда — когда он не принимает гостей, а ведь принимает он их крайне редко, отсюда осматривает свой город, днем и ночью, всегда глядящий из мрака, оглядывает город, считает лютов, рассчитывает прибыли, плетет планы с дальним прицелом.
— А что, собственно, вы поняли из Аполитеи? — говорит я-оно вполголоса и на мгновение само поражается этому наглому выпаду. Момент проходит. — Все те, что верят в Историю, замороженную подо Льдом, то ли ледняки, то ли оттепельники, всегда строят на этом вот какую картину: История шла, как ей идти следует, а тут вдруг трахнуло-бабахнуло, заморозило, и теперь подо Льдом мы видим искривление Истории вместо Истории правильной. Одним это нравится, другим нет, но диагноз одинаковый. Замерзло! Но я здесь уже пару месяцев живу, но, по крайней мере, в том Морозу не поддался, что обладаю храбростью делать из этой реальности оригинальные выводы. Лед все замораживает в единоправде, Лед приводит всякую вещь, всяческое явление к ее конечному виду или же к собственному его отрицанию, но по форме идентичному ему, точно так же, как негатив изображения очертаниями своими совпадает с позитивом. Край Лютов — это Край Правды. Следовательно, вместе с ударом мороза в тысячу девятьсот восьмом здесь никакой катастрофы не произошло, равно как и деформации Истории — История подо Льдом именно такова, какой должна быть. Бердяев правильно вычитал из материи движение идеи, только исходил он из ложных предпосылок, видя Бога за каждым историческим фактом, слыша глас небес в обращении эпох. Ибо, это и вправду сложно в голове выставить, трудно оторвать мысль от того, что мы принимали за очевидность — это сложнее всего. Ведь мы с беспамятных времен жили как раз в Истории случая, незавершенности, неуверенности и полуправд. Что бы там себе германские философы не выдумывали, это были всего лишь приближения к правде, грубоватые домыслы и насильное запихивание кривой Истории в геометрические формы. Но только здесь, подо Льдом, можно будет определить ее точными законами, с математической четкостью выводить зависимости эпох и последствия укладов, переводить одну идею из другой. Зима ничего не искривила; Зима лишь проявляет единоправду Истории. Без Льда нет Истории, а без Истории нет Бога и нет человека — ибо за пределами Льда не существует прошлого. Правление He-Государства, которым вы, Александр Александрович, столь заинтересовались, возможно только подо Льдом. А в Лете — в Лете правит человек, то есть — случайность, полуправда-полуложь, миллиард несвершенных возможностей. Особенно здесь, в России, где всегда было холоднее, и где всегда инстинктивно высматривали земного наместника Истории; здесь управляет ночной каприз самодержца, который сам для себя является меркой всяческой Правды.
Трещит, клекочет, стучит скрытый в жару светеней механизм трона-ложа Победоносцева, когда единоначальник Сибирхожето выглядывает со своей платформы над зеркалами; хоть и немного, но выходя из тьмечевого фокуса.
— Ах, ах! Выходит, правильно Его Величество делает, высылая доктора Теслу на эту войну с лютами.
Наверняка, была в этом ирония, но стальные тубы стирают нюансы тона голоса.
Я-оно складывает руки за спиной, опирает ногу на краю платформы.
— Но вы будете бороться против него, вы будете сражаться за Царствие Льда.
Очень долго лишь стальное молчание исходит из окружающих раструбов. Зимназовая башня дрожит и трещит под ногами, свищет ветер за мираже-стекольными стенами.
— Когда Черное Сияние вытьвечивается на небе, — очень медленно начинает Победоносцев, — мне кажется, что уже не от прожекторов меня тьма охватывает, что Altra Aurora протекает чернильными волнами через верх башни, я чувствую его на коже, на языке, в жилах; засыпаю и просыпаюсь в них. Во снах, от которых доктора прописывают китайские зелья, во снах и в гипнотических светенях города внизу, словно в раскладе костей, выброшенных рукой шамана — я вижу будущее Сибири, будущее мира, который воплотится, благодаря мне. Так познаются вещи, которых нельзя познать, вот какая у меня гадательная машина для чтения скрытого знания: Город Льда и Тумана.
…А думали ли вы когда-нибудь, как станет выглядеть мир, когда Лед, в конце концов, покроет его от полюса до полюса, все континенты, все страны и все народы? Ледняки и оттепельники, Бердяевы и неверующие, мартыновцы и православные христиане рассказывают друг другу различные сказки-предсказания. А я — знаю, я — вижу. Не будет войны с лютами. Я вижу, как человек с лютами сосуществует. Люты под землей и на поверхности, а люди — над ними, в радужных метрополиях, в городах, вознесшихся в небо на зимназовых сваях, в Альгамбрах, висящих над вечными снегами. Черное Сияние растьвечивает небосклон на всякой географической широте, изо дня в день, из ночи в ночь. Нет никаких дорог в Царствии Темноты кроме Дорог Мамонтов, по которым путешествуют люты. Люди же путешествуют по поднебесным железным дорогам, растянутым на хрустальных струнах; либо на аэростатах из еще более легких перемороженных материалов. Новые ледовые технологии открыли для нас небо, провели к звездам. Никто не голодает, никто не страдает понапрасну, исчезли болезни Лета. В мираже-стекольных теплицах мы выращиваем под тьветом виды злаков и плодов, устойчивых ко всяческим болезням. И всегда нам хватает тепла и электрического тока.
…Ах, думаете, мне не известно, что совершает доктор Тесла в своей Обсерватории? Он черпает энергию прямиком из Дорог Мамонтов. Нам станут не нужными гидроэлектростанции — ведь все реки замерзнут; не нужно нам будет сжигать ни нефти, ни угля — весь уголь превратится в криоуголь, а нефть, нефть замерзнет. Мы же станем выкачивать энергию непосредственно из земли, с Дорог Мамонтов. Планета станет нашей электростанцией, и всякий человек извлечет из Льда любую энергию.
…А теперь, ах, ах, я прочитал вашу Аполитею и увидел духовные фундаменты этого Царствия Темноты. Ибо, воистину, это будет единое Царствие, единый межчеловеческий организм: Держава Порядка и Справедливости, под санкцией Правды, столь же твердой и очевидной, как правила арифметики. И нет в нем никаких бунтарей, ибо кто же бунтует против физики и химии, таблицы умножения и гравитации? Нет в нем никаких переворотов во имя религии или же идеологии, поскольку нет споров, какая из вер и идей правдива. Одна правда, единоправда. Правит История.
Я-оно откашлялось.
— Это… импонирует.
— Это неизбежно! — гудит Победоносцев из стальных труб.
— Ну, разве что придет Оттепель…
— Теперь вы понимаете, почему необходимо оторвать Теслу от Льда. Тем или иным образом.
— Я уже говорил вам, — рычит я-оно. — Никола мой друг.
Непонятно когда и как, я-оно подняло на платформу левую ногу и стоит уже на расстоянии трех вытянутых рук от председателя Сибирхожето, спрятанного в коконе светени, за зеркалами тьмы. Резкий свист и скрежет невидимых механизмов опережает реконфигурацию света и тени — вся установка отъезжает к окну, и снопы тьвета, гутой, словно смола мрак бьет прямо в лицо, проникает через уже закрытые веки; я-оно чувствует его липкое касание кожей.
Я-оно отступает, спускается с платформы.
— И будьте уверены, я расскажу ему обо всем!
Кхррр, тртррр, кррккк.
— Ах, расскажите, расскажите! Вы услышали от меня, он услышит от вас — увидит правду и необходимость — и уедет.
Так вот он как это все себе обдумал. Вот только, свидетельствовало ли я-оно здесь исключительно правду? Мрак слепит, звуковые трубы оглушают.
— Ах, и вы сами будьте осторожны, — продолжает трещать Победоносцев. — Мне хотелось бы видеть вас рядом с собой в день основания Царствия, ибо редкое это счастье, встретить брата по идее. Вы же, тем временем, общаетесь с Шульцем, с мартыновцами, в Зиму, на север за отцом идти задумали… как будто бы не понимали, что после Аполитеи оттепельники тем более воплощение Мороза в вас видят: уже не только сына Батюшки Мороза, но и первого идеолога Льда. И они обязательно вынюхают, что вы со мной разговаривали.
— К отцу, — повторяет я-оно, педалируя, опустив глаза, — к отцу я обязан пойти.
— Да что отец? Ледяная фигура. Ни вы ему не поможете, ни он вам.
Я-оно отрицательно качает головой.
— Хотите мне помочь? Пожалуйста. Что случилось с Каролем Богдановичем и Александром Черским? Зачем вы подвергаете цензуре геологические карты и работы о туземцах?
— Ах! Ах! О тайнах Общества расспрашиваете!
— Существует метод, имеется рецепт. Кто ходит с мамонтами? Только ведь вы запретили, стерли, баррикадируете такие знания. И это не случайность. Если открыть простым людям врата к Дорогам Мамонтов — тогда они вырвут у вас геологические секреты, и вы потеряете миллионы, миллионы!
— Да что вы за человек? — скрипит Александр Александрович. — Я вам руку дружбы протягиваю, Царствие Темноты пред вами открываю, а вы набычились, да с обвинениями, да с ядом!..
— Вы мне поможете или нет?
Снова длительная нота металлической тишины.
— Что я могу вам сказать, упрямый юноша… В тысяча девятьсот шестнадцатом в министерстве я пробил указ против подделывания сибирской географии. Вам не ведомо, что инородческие шаманы обладают силой искривлять пейзаж, затуманивать расстояния, изгибать на земле и небе прямые линии? Нет правды о Сибири в картографии, осуществляемой с помощью туземцев, на землях туземцев, над Дорогами Мамонтов, по которым кружат души их колдунов. Видели ли вы старинные карты Сибири, времен Ермака? А уж с тех пор, как между ними война пошла — фальшь на фальши! Чем дальше к Лету, тем хуже. Неоднократно возвращались геолога Общества из дальних походов, в которых ни одна гора не стояла на своем месте, ни единая река не текла так, как следует.
…Проект премьера Струве по изменению горнодобывающего права должен хоть отчасти предотвратить подобные обманы. Сибирь обязана быть обсчитана! До версты, до пуда богатств подземных! И тогда закончится геологическое пиратство! Ведь я же прекрасно вижу, что хаос этот на руку мелким зимназовым фирмам, бесчестным конкурентам, берущим фальшивые патенты первенства в Губернском Управлении Государственного Имущества. Карта Гроховского — ах, вы же слышали о ней — как только за водкой сделаются более откровенными, тут же Гроховский им на ум приходит: мифическая картография единоправды. Власть над миром лежит в руках геологического землемера!
— А вы не пробовали своих людей послать на Дороги?
— Ах! Не делайте этого!
— Ага! Значит, пробовали! — восклицает я-оно. — Алистер Кроули! Его с вами разговоры — могила-соплицово — или это вообще не соплицово?
— Не делайте этого! Не удастся…
— Чего? Чего не удастся? — Чуть ли не заново я-оно вступает на возвышенность, наощупь водя ногой вперед. — Он жив? Не жив?
— Идите уже. Буду вас ждать, вы не подвели Аполитею, буду ждать вас в Царствии — но теперь уже идите.
Неужто в его голосе слышна усталость? Не слышна, по трубам идет волна звука, обитого грубым листовым металлом.
— Если бы вы могли, то забили бы Дороги Мамонтов собственными агентами, — шепчет я-оно под нос. — Чего же такого нужно, чтобы спуститься на Дороги, чего не в состоянии купить все Сибирхожето?
— Идите! Идите! Идите!
Я-оно отступает, сняв очки, растирая глаза в темноте. Голос Александра Александровича Победоносцева слабеет. А может, он и вправду устал… Эта его смена настроений, этот его неуместный смех… Почему он скрывается в светенях, в тьветовой аппаратуре — быть может, права сплетня и Herr Биттан: начальник Сибирхожето болен, смертельно болен, и это уже последняя фаза какой-то страшной болезни, он даже не способен перемещаться самостоятельно, не может встать, разве что вместе со своим ложем-троном, говорит шепотом посредством труб-усилителей и теряет силы уже через полчаса беседы. Говорят, что подо Льдом прекращают развиваться и болезни. Только никогда еще здесь никто не излечился от ранее приобретенной болезни. Не может он выздороветь, да и наверняка бы и так не мог — но пока живет подо Льдом, до тех пор не умрет, раз уж замерз, а точнее — раз замерзло его тело. Чахотка, новообразование — с какими еще болезнями связан этот эффект? Ибо, наверняка, не со всеми, ведь люди же здесь умирают; умер Ачухов, умерла Эмилька… Как узнать, какая болезнь от Лжи зависит, а какая рассказывает о человеке Правду? Нет сомнений, старость и все связанные с ней болезни принадлежат естественному порядку вещей.
Что же, неужто именно таково решение уравнения Александра Александровича Победоносцева? И он будет сражаться за Царствие Темноты по причине слабости собственного тела? Неужто и вправду материя управляет духом?
Я-оно приостанавливается за перегородкой, ударенное горькой мыслью. Ведь если, когда уже хорошенько замерзнет, какую единоправду увидит в воспоминаниях прошлого? Разве все это, вместе с Аполитеей и самыми глубинными нынешними убеждениями, с политической ситуацией в Иркутске и здешними отношениями и деловыми связями — не является математическим развитием тех варшавских пополуденных часов, когда два министерских чиновника разбудили человека в холод, без спроса забираясь в его комнату и чуть ли не в постель, погружая его в грязь, смрад и убожество своей чиновничьей властью, черными своими котелками и белыми твердыми воротничками, вгоняя в жаркий Стыд прямиком из спокойного сна? И что — именно из этого станет строить Победоносцев свое Царствие Темноты?…
Ну ладно, а как еще рождаются в человеке политические взгляды? Не высасывает же он их с молоком матери, не обучается им, как обучается алгебре или географии. Но он воспринимает их — как гастрономический вкус, привязанности в вопросах искусства и любовь к определенному сорту женщин, то есть, отчасти, из условий рождения и воспитания, но отчасти — и не является ли это более главным? — из собственного жизненного опыта. Разве не замечало отражения той самой правды в несчастном Зейцове? Он стал социалистом, анархистом, но вместе с тем — радикальным христианином, поскольку услышал отцовский позор и увидел крестьянскую бедность. А из каких жизненных случаев рождаются демократы? Из каких — монархисты? Из каких — пилсудчики? Когда можно будет со стопроцентной уверенностью вычислить, тогда политика сведется к классу банальных предпочтений: вот эти предпочитают сигары, а вон те — трубочный табак.
Хорошо говорил Победоносцев: под властью He-Государства, под непосредственным управлением Истории никакой спор по какому-либо существенному политическому вопросу просто не будет возможен. Зато появятся партии почитателей той или иной эстетики, сторонники мясной и вегетарианской кухни, парламентские фракции любителей прекрасного пола и гурманов педерастии. Дебаты будут вестись относительно оттенков, причесок и рифм. Канцлером же станет красавчик с хорошим портным.
Только лишь в кабине лифта господин Зель вернул Гроссмейстера.
— Спасиба.
— Приказ был. — Ангел встал в противоположном углу зимназовой коробки, повернувшись лицом наружу, так что в средине оставалось еще с добрый аршин свободного пространства; и даже когда уже выехало из поднебесной тьмы, Ангел Победоносцева был всего лишь тенью худощавого, нездорово выгнутого силуэта. — Мы падаем. Все лепте, легче. Обожаю этот момент.
— Еще меньше тела.
— Да. Если же вы…
— Давайте забудем об этом.
— Вы будете пытаться забыть, но не забудете. Тело гнетет. Тело жмет.
— Давайте забудем об этом; в субботу, на балу я просто разнервничался.
— Господь призовет тебя.
Тормозящая кабина затряслась.
— Молитесь о том, чтобы не дожить до Оттепели, — сказало я-оно, прикуривая папиросу.
Мороз над Иркутском укладывался горизонтальными воланами белизны; спускалось из озера смолы в молочное море. Сунуло Гроссмейстера под шубу. Теперь уже размышляло о чем-то другом: после бала прошло два дня, слово, данное mademoiselle Филипов, уже не действует — так почему бы не пойти и не откачаться? И не в «Новой Аркадии», а в Обсерватории Теслы. Почему бы и нет? После работы.
А после работы, прямо на вокзале Мармеладницы, прицепился редактор Вулька-Вулькевич. Должно быть, он выжидал здесь, таился — выскочил из толпы закутанных, лишенных лиц фигур, окутанных паром; еще одно людское подобие в рваном отьвете, и, не успело еще узнать пана Ежа, тот уже висел на плече, кудахтал под шапку. Успело лишь удержать от удара лапу Щекельникова. Но редактор Вулькевич даже не обратил на это внимания.
— Пан Бенедикт! Да что же вы натворили! Мне же голову оторвут! Спасайте меня!
Зашло в первый же попавшийся кабак. Развязав шарф, сняв очки, отморозило горло горячим чаем. Редактор взял свой чай, не снимая перчаток, но даже не поднес его ко рту.
— Спасайте меня! — рванул он собственный голос, чтобы перебить пьяный гомон. — У меня конфисковали машины. Отказали в помещении. Приходят какие-то страшные полицейские типы, охранка — не охранка, иркутскую охранку я же знаю…
— Значит, это по моей причине?
— А по чьей же еще! Все из-за Аполитеи чертовой! Господи Иисусе в небесах! Да я самые жесткие памфлеты против царя печатал, и таких бурь не было!
Он трясся от гнева — вот только против кого направленного? Поглядывал то туда, то сюда, бросая головой по сторонам, адамово яблоко ходило у него под подбородком словно поршень лабораторного насоса; он сжимал пальцы на стакане, выливая из него чай. Господин Щекельников, греющийся собственным питьем, криво ухмыльнулся над редакторовым плечом: вот вам очередная иллюстрация грязных поговорок Чингиза, Сердящийся Трус. Правда? Правда.
— А не странно, что только сейчас? — буркнуло я-оно.
— Тут явно кто-то наверху у них вашу статью прочитал. Не нужно, не нужно было мне ее печатать! — Он грохнул стаканом по столу, весь оставшийся чай выплеснулся. — А вы меня уговорили…!
— Ну, прошу прощения, честное слово, но я вас не выдавал, впрочем, никто даже и не спрашивал…
— Гады! Даже рублика на чай не взяли, а все официально, да еще и повестку к прокурору подписать пришлось. Если все это по-скорому не остановить, меня арестуют, процесс раскрутят, на старости лет пойду в тюрьму.
— За Аполитею? Эээ…
— Понятное дело, что нет! В бумаги впишут что-нибудь другое! Что, не знаете, как такое делается? Ведь у меня нет разрешения на издание «Вольного поляка»! Да и откуда мне его иметь? Вся штука была законной только потому, что многие годы Шульц терпел здесь всяческие национальные движения, кружки распространения той или иной культуры, мещанские общества, абластнические партии. Только лишь в последнее время — эта волна арестов — у меня уже сердце в пятках! — Он глотнул, раз, другой. — А теперь и вправду за мной пришли. Видишь, Боже, а не гремишь!
— Я и не думал, что все это к таким результатам приведет. — Задумчиво потерло верхом ладони подбородок. — И даже предположить не могу, чья могла бы это быть работа, ни Шульц, ни Победоносцев…
— Спасайте меня! Выпишите мне рекомендательное письмо генерал-губернатору, подобные вещи только на самом верху решить можно, причем, по-быстрому, по-быстрому…
— Да как я мог бы рекомендовать кого-то генерал-губернатору…! — засмеялось я-оно.
— Не издевайтесь надо мной! — рассердился Вулька-Вулькевич. — Ведь Шульц к вам прислушивается.
— Откуда подобные глупости?
— Половина города знает, что вы с ним долго на балу беседовали, а потом еще и с князем Блуцким. Так что не стройте из себя невинную овечку, господин Мороз и Царствие Льда!
Все это слушало с неприятным ощущением deja vu. Неужто возврат к графу Гиеро-Саксонскому? Вся разница в том, что сейчас я-оно уже замерзает; теперь это правда. Хлебнуло чаю.
— Успокойтесь. Я напишу это письмо. — Вытащило визитницу. — Хотя, буду весьма удивлен, если это поможет.
— Попрошу на предъявителя.
— Чего?
— Ну не такой уже я наивный, меня же не допустят, но у меня есть более представительные знакомые.
Со вздохом сняло колпачок с ручки.
— Ну, ладно, это же меня мучают угрызения совести, ладно уже, напишу, что «по делу, не терпящему отлагательства». Но, быть может, вы и для меня кое-что сделаете. Да нет, нет, ничего такого; мне бы попросту хотелось побольше узнать про Абрама Фишенштайна, в частности, о его прошлом, что это за человек — нужно побольше данных.
Пан Еж замигал над своими мираже-стеклами.
— Так вы, все-таки, решили делать деньги.
— Что? Нет. Тут дело другое: Фишенштайн дает деньги Братству Борьбы с Апокалипсисом, и мне нужно…
— Ага, так вы и с федоровцами теперь дела имеете, а?
С федоровцем встретилось у Теслы. В Физическую Обсерваторию Императорской Академии Наук заехало, заскочив поначалу на Цветистую за лабораторными образцами металлов и за бутылкой сажаевки. Над темным облаком, скрывающим здания Обсерватории, в вечернее небо выпирались мачты со свежими трупами, даже сосульки под ними еще не успели нарости; светени, растянувшиеся от покойников, определяли на небе вершины пентаграммы. Казаки впустили, в ведущем от складов коридоре разминулось с инженером Яго; тот сделал вид, будто не видит. Лабораторию застало совершенно обезлюдевшей. Лучшей оказии не было и смысла ожидать. Быстро сбросив шубу и шапку, вытащило из-за других прототипов и экспериментальных установок тьветовую бомбу Теслы, к счастью, собранную в единое целое. В фокусе лампы заменило криоуголь на чистый тунгетит. Проверило кабеля. Приборы показывали нужное напряжение. Поднесло к выходному клюву отражательной сферы пластинку тунгетита. Пробный выстрел породил на ней точечное сияние, более яркое, чем огни собора Христа Спасителя. Вынуло блокнот. Гипотезу записало еще в то время, когда по причине недобора тьмечи в голове бродило с пяток теорий одновременно; теперь же она не звучала столь убедительно. Посчитало: двадцать выстрелов в образец, чтобы охватить площадь чуть побольше булавочной головки, а образцов восемь: не охоложенные руды, сталь с высоким содержанием углерода, низкокачественное зимназо. Если поспешить, где-то четверть часа. Отметило час и минуту на тот случай, если бы эффект должен был затухать по времени. Начало с необлагороженного зимназа. Пшшшик, пшшшик, посвистывала Машина Луча Смерти. В момент выстрела на мираже-стеклах разливалась радуга из всех существующих и не существующих цветов. Но воздух, по-видимому, несколько рассеивал луч, потому что бледным огнем вспыхивали и хлопья тунгетита в водке. Поставило бутылку с сажаевкой на столе рядом.
Все так же до конца не было уверенности, что с нею сделать. Идея была такая: залиться тунгетитовой водкой и, вместо того, чтобы снова откачивать тьмечь, наоборот, накачаться ею по самое не могу, сколько выдержит тело. Быть может, утренний визит у Победоносцева дал духу последнее предупреждение, так что под конец я-оно открыто признало: ну как легче найти отца на Дорогах Мамонтов, если самому на них не спустившись? Идея, которую подкинуло при уходе графу Шульцу, чтобы отделаться от него, давно уже сверлила голову, она была уж слишком очевидной. То, что людям Победоносцева не удалось, еще ничего не означало: в начальных фазах всякой науки действуешь, в основном, вслепую, на сотни поражений приходится один успех; так было с паровыми двигателями и с двигателями внутреннего сгорания, с авиацией, с электромагнетизмом — точно так же и с черной физикой. С другой стороны, точного рецепта не знало, о некоторых вещах только догадывалось, пока же что желало лишь исследовать реакции организма. Скажем так: пол-литра и две тысячи скотосов.
Но, может, умнее и безопаснее было бы вначале испытать это на ком-то другом. Интересно, как там справляются с Морозом крысы Саши Павлича, которых он подкармливал картошкой Бусичкина. Грызуны в клетках под дальней стенкой выглядели здоровыми, только ведь не скажешь, какая это партия, те, взятые для эксперимента, могли все до единой сдохнуть.
Так или иначе, но на вычисление маршрута отца на Дорогах нечего и рассчитывать. Нужно хвататься за непосредственные следствия, основанные на материи, а не на математике. Идея выслать за Отцом Морозом душу «салгын кут» не была самой безумной. Другую надежду связывало с запрещенной гидрографией Байкала, господин Урьяш обещал в течение недели достать старые карты Кароля Богдановича. А еще отчеты первых царских экспедиций в Зиму, в том числе — той роковой экспедиции, в которой принимали участие Филипп Герославский и Сергей Ачухов.
Проблема в том, что все это вместе мало приближало к решению другой проблемы, гораздо более существенной, а именно: как безопасно разморозить отца, когда я-оно его уже найдет. Здесь уже нет обходных методов, полусредства, полудомыслы только увеличивают угрозу. Нужно или полностью ознакомиться со всем чернофизическим процессом, позволяющим человеку сойти на Дороги Мамонтов, или иметь в своем распоряжении для испытаний вживую, как минимум, одного такого абаасовца. Тем временем, найти Аэростатного Немого, Копыткина или Кроули столь же сложно, как и отца. Но и нажираться сажаевкой для этой цели особого смысла нет: заабасовать необходимо кого-то, на ком можно свободно проводить любые опыты.
А времени все меньше. Завтра князь Блуцкий-Осей должен представить своего полномочного человека; Франц Маркович приходил со сметой экспедиции и доверенным следопытом-инородцем; завтра уже необходимо было реализовывать конкретный план. А плана все так же не было. Холодный расчет подсказывал, что самое время отбросить всяческие расчеты и попробовать наиболее отчаянные методы.
При виде водки Саша тут же вынул две мензурки.
— Нет, нет, — замахало руками я-оно, — это научные пособия.
— А, «научные пособия»! Вы собираетесь вечером наукой заняться? Может, в компании?
— Что, одиночество душу скребет?
Тот опустился за свой стол, повесив нос на квинту.
— Эх, Венедикт Филиппович, да чего мне глаза вам замазывать — словно в тюремной крепости здесь живем.
— А где Никола?
— Этот ваш Хавров половину дня ему занял, сейчас они вместе отправились во двор, к тунгетитору. Слышите? В стуке перерыв. Зачем вы вообще знакомили его с федоровцами, совсем они его опутали, сейчас здесь все заброшено.
Похлопало биолога с покрытым оспинами лицом по плечу.
— Это у него пройдет, всегда подобные увлечения у него проходили, раньше или позже. — Закурило папиросу, перед тем угостив и Сашу, тот поблагодарил. — А то, что в крепости, пока что, поверьте мне, это наилучший выход. Победоносцев загнул пароль[353] на доктора.
Павлич поднял голову, глаза у него заискрились, светень появилась на щеках.
— Именно! Mademoiselle Филипов принесла нам сюда весть, будто вы разговаривали с губернатором и с секретарем Александра Александровича.
— Ах, ну да, mademoiselle Филипов…
— Ну, именно, именно! — Саша затянулся, так что на коже вспыхнул кирпичный румянец. — Как там на балу было, расскажите!
— А что, она вам не рассказала, как Сын Мороза над дочкой генерал-губернатора глумился? — Вздохнуло через дым. — Бал как бал, ярмарка тщеславия, тела, украшенные цветами и кружевами, благовониями окропленные, чтобы поменьше выглядели как тела и менее, чем тела, воняли. Что там с нашими крысами?
Саша захлопал глазами.
— Крысы. — Он достал тетрадку из ящика. — Ну что же, плохая весть такая, что все замерзли до костяного состояния. Как вы просили, я закапывал их в клетках в подвале у колодца. До сих пор никаких чрезвычайных эффектов отмечено не было. Можете сами проверить, я провел туда кабель от измерителя тьмечи.
— Но, могу поспорить, имеется и добрая весть.
— Да. В контрольных парах не все экземпляры замерзали после прохождения одного и того же периода времени, несмотря на равные порции теслектричества и равных порций тунгетитового корма.
— Хммм. Но это продолжалось дольше, чем для крыс, живущих на обычном корме?
— Да, явно. Вот, пожалуйста, до ста двадцати процентов.
Просмотрело числовые данные.
— Вариации не превышают суток.
— И все таки.
— Правда. — Стряхнуло пепел в кювету, подняло взгляд на давным-давно закопченный потолок. — Выводы. Вопреки первоначальным предположениям доктора Теслы, любой материальный объект, во всяком случае — оживленные предметы — обладают определенной тьмечевой емкостью. Если мы закачаем в организм теслектрический ток выше этой емкости, снижение температуры, в конце концов, вызовет остановку жизненных процессов.
— Ну, это, более или менее, уже было известно.
— Далее. Накачивание тунгетита теслектричеством вызывает переход энергии тьмечи в кинетическую энергию, посредственно — и в тепловую. Ведь именно на этом принципе работают двигатели Теслы, благодаря которым у нас здесь имеется электрический ток и свет, — махнуло папиросой, — и все это, из энергии, извлекаемой из Дорог Мамонтов.
— Следовательно, организм, нафаршированный тунгетитом, — подхватил Саша Павлич, щуря глаза и плюясь дымом изо рта, — при накачивании теслектричеством, дольше останется выше точки замерзания, поскольку в тунгетите происходят процессы, частично нивелирующие влияние Мороза.
— Именно так. — Задержало ладонь, трущуюся о ткань жилета. Ах, как бы сейчас пригодились хотя бы пять минут под насосом Котарбиньского…! — И вот подумайте: организмы, полностью основанные на черной биологии, имели бы бесконечно большую тьмечевую емкость: сами их жизненные процессы происходили бы по причине преобразования теслектрического тока в движение, тепло, клеточную химию.
ЛубуМММ! — задрожало здание — лубуМММ! — нутряной грохот, раздражающий внутреннюю часть ушей — лубуМММ!
— С другой стороны, — размышлял вслух Саша, — всякая эндотермическая реакция вызывала бы снижение температуры организма.
— Так они замерзли бы или нет?
— И все таки-жили бы!
— Замерзшие.
— Возможно. Нет. Как-то иначе.
Саша снял пенсне, помассировал нос. Сейчас он глядел с откровенным любопытством и столь же откровенным сочувствием.
— Вы думаете, что он именно так и живет?
— Да, Саша, думаю, что он живет. Я очень долго над этим размышлял. И раз уже даже крысы…
Никола Тесла и Эдмунд Геронтьевич Шавров вбежали в лабораторию, оба осыпанные снегом, от обоих бил тьветистый пар, оба сбивали мерзлоту с башмаков. Павлич схватился с места: — Господа, не надо пачкать! Не надо пачкать! — Но те и не оглянулись. Шавров, разогнавшись в причудливых па, уже сменив мираже-стекла на очки с толстыми линзами, увидел бутылку сажаевки и, радостно потерев руки, взялся выбивать пробку. Прежде чем успело подскочить, запротестовать, тот хорошенько потянул из горла. Глубоко вздохнул, лысина покраснела от удовольствия. — Уфф, сразу мороз с человека сходит.
— Так это же сажа, Эдмунд Геронтьевич, глядите, что пьете.
— И что? Вам налить?
Из своего угла появился Тесла со стаканами и бутылкой «Чивас Регал». Все пропало.
— Инженер Яго доложил об уходе, — сообщил серб, переставляя посуду на лабораторном столе. — Корабль наш.
— Что празднуем? — вздохнуло я-оно.
Господин Хавров, в данный момент мало похожий на директора, весь лучась улыбками, подпрыгивая в конвульсиях сердечной благожелательности, подскочил и пожал правую руку.
— Великий триумф против Апокалипсиса, господин Ерославский!
— Чего?
Тот зафыркал спиртным дыханием.
— Не притворяйтесь! Доктор Тесла рассказал мне о том, как вы его оживили.
ЛабуМММ!
Саша вытаращил глаза, очки чуть не упали с его носа.
Я-оно раздраженно скривилось.
— То было в Лете, в Лете! Тоже мне, воскрешение…
Никола Тесла выпил стакан до дна, выпрямился, поднял руку — и то уже была высота чуть ли не под потолок — и замерз в позе громовержца, пиджак черного костюма задрался, галстук съехал набок, птичий череп склонился над целью, седая прядь, перечеркнула глубокую глазницу — ожидая знака — лубуМММ! — мгновение — и после того изо всей силы грохнул стаканом об пол.
Тот раскололся на тысячи мелких осколков, остановившихся на полу в виде правильного ромба, бриллиантовой мандалы.
— Молот Тьмечи! — воскликнул Тесла. — Кто обретет это знание, выкует с его помощью на волнах тьмечи чудеса и воскрешения, и какие угодно арабески энтропии!
И после этого началась пьянка.
Имея под рукой сколько угодно стеклянных емкостей и посчитав все это анти-энтропийной забавой — и Хавров, и молодой Павлич — начали бить их с целью получения наилучшего художественного эффекта, и вся штука заключалась в том, чтобы поймать соответствующий момент между ударами Молота, то есть, точку, когда волна, проходящая в теслектрическом поле Дорог Мамонтов, с высокой амплитуды сходила в локальный минимум, в противоэнтропийный экстремум. И родилась симфония звона стекла и не совсем осознанных криков; каденция же ее происходила следующим образом: Молот — бряцание стекла — возглас радости или разочарования. Саша настолько разохотился, что схватил свои мензурки в обе руки и грохнул их — из чего родилась картина двукрылого ангела.
— Вам следует как можно скорее бежать, — шепнуло я-оно доктору Тесле.
— Ммм?
— Я разговаривал с Победоносцевым. Человек уже наполовину с ума сошел, он станет защищать свое царство любой ценой, даже если придется открыто встать против царя, даже если ему нужно будет вырезать всех ваших казаков. Здесь небезопасно, спасайте жизнь. Могу организовать вам бегство, скажите только слово.
— То есть, мало того, что мне пришлось бы не выполнить контракт с императором, так еще и поддаться Льду и отдать черную физику в чужие руки?
— Раз вы не цените свою жизнь, подумайте хотя бы о Кристине!
— Если бы она меня слушала…!
— Да, Господи, это же не шутки! Тот агент в Транссибирском Экспрессе, подставленный вместо monsieur Верусса — это уже были делишки Победоносцева.
— Ну вот, а я разве не говорил! — обрадовался серб и, не говоря ни слова, поднял стакан в тосте.
— У вас сильно изменилось настроение, — произнесло я-оно, не скрывая неодобрения. — В последнее время вы часто накачиваетесь? — Мельком глянуло на отьвет ученого, но здесь, в этом свете, тот не казался чем-то отличающимся от обычного (то есть, необычного) отьвета Теслы.
— Мне это не надо. Пейте, не надо телиться! — и сунул в ладонь стакан с виски.
— Если бы Кристина это видела… Что это на вас напало?
— Эксперимент провожу!
— Эксперимент?
— А вам не говорили, что в Зиме невозможно прилично упиться? Даже перед пришествием Льда — у русских всегда были головы покрепче, здесь всегда нужно было больше спиртного. Только Молот бьет в обе стороны! Пейте!
Саша Павлич подлил себе сажаевки.
— Наукой мы занимаемся! — хихикал он.
ЛубуМММ!!!
— Вот, сами поглядите. — Тесла подошел к черному листу, горизонтально положенному под лампами. На матовую гладь высыпали коричневый песок и белую крупу. Тесла ударил по листу, крупинки перемешались. Серб подождал, снова ударил — песчинки и крупинки разошлись на две трети, расходясь направо и налево практически по вертикали.
В листовом материале я-оно распознало тунгетитовое зеркало.
— Так вы и опыты относительно природы тьвета забросили?
— Тьвет, тьвет, тьвет… — Белыми ладонями Тесла исполнил сложный жест, наверняка обязанный передать такую же сложность идеи. — И как тут строить гипотезы на гипотезах? Ведь мы не все знаем и о самом свете.
Сделав еще глоток и присев на высоком табурете неподалеку от Тьветовой Лампы (перед тем отставив ее на место), изобретатель начал путаное изложение собственных теорий о природе тьвета. В первую очередь, он вытащил на свет божий своего любимого Иоганна Вольфганга фон Гёте. Литературный гений объявил революционную оптическую теорию в насчитывающей полторы тысячи страниц работе Zur Farbenlehre[354], опубликованной в 1810 году; писатель посвятил этой теории годы экспериментов с призмами и считал ее главной работой собственной жизни. В соответствии с Ньютоном и другими классиками оптики, темнота это всего лишь отсутствие света; фон Гёте считал же, что свет и тьма подобны противоположным полюсам магнита, и одно влияет на силу другого, цвета же не заключены в белом свете (который можно «расщепить» с помощью призмы в спектр), но образуются на пограничных линиях между темнотой и светом. Желтый и красный, когда свет проходит над темнотой, а синий и фиолетовый — когда темнота проходит над светом. Темнота — то есть то, что сейчас мы называем тьветом — непосредственно воздействует на свет. На закате Солнца встань на чистом фоне перед зажженной свечой, говорит Иоганн Вольфганг, и осмотри собственную тень: ты увидишь глубокий синий цвет. Свет не обязан иметь волновой природы, чтобы человек видел цвета, спектры и радуги; и мы же это видим.
…Иные конструкции Тесла вознес на более молодых теориях. Если мы возьмем ту безумную гипотезу, будто бы свет в Лете является одновременно и частицей, Lichtquant[355] Эйнштейна, и волной, волной бытия, то есть приливом и отливом вероятности существования частицы света — тогда тьвет был бы аналогичным физическим проявлением несуществования, то есть ударом частиц «отрицательной вероятности» света; поток тьвета был бы потоком небытия света. Я-оно встало в позу святого Фомы. Означает ли это, будто бы существуют какие-то «молекулы небытия»? Но как может существовать небытие? Бытие — это то, что существует; небытие — это то, что не существует. Но точно так же, заметил Никола, можно задать вопрос и для случая интерференции света: как то, что существует не до конца, в дробной форме, всего лишь как вероятность — как нечто подобное влияет на видимые, материальные проявления бытия? Следовательно, тьвет, выпирающий свет, никакого нового эффекта из себя не представляет. Отрицательная вероятность нивелирует вероятность положительную.
…Хорошо, а чем в таком случае являются светени? Тут уже Тесла размахался своими длинными руками словно ветряная мельница; призванные вслух светени обильно выступили на его костюме, тьмечь грязнила морщинистую кожу. Все разложения спектра светени и опыты с пленочными экранами, говорил он, показывают, что, в принципе, это опять же обычный свет. По-видимому, проходя сквозь постоянную материю — сквозь то, что существует в абсолютном смысле — тьвет вновь подвергается перевороту в собственных вероятностях. Ну а в материи, через которую проходит тьвет, происходит ли какая-то перемена в ней? Если да — то на субмолекулярном уровне или вообще на уровне энергии тьмечи, поскольку здесь ничего конкретного Тесле установить не удалось. Не определил он и зависимости длины волны света/светени от длины волны тьвета — ведь они могут быть вовсе и не волнами.
— Но ведь свет распространяется и в частотах, невидимых для человеческого глаза. Значит, раз это частоты…
— Инфракрасные лучи, — проблеял серб.
— К примеру. А как тогда с тьветом?
Никола вновь замахал руками, что поначалу я-оно приняло за очередное мимическое блеяние, но это он как раз желал показать на себе: светени, отьветления.
— Человек теплый, — произнес он и замолчал на какое-то мгновение, вслушиваясь в работу собственного организма; успокоившись тем, что в средине все действует как следует, он подлил в механизм топлива из С2Н5ОН и продолжил: — Человек теплый, он светится по причине этого тепла, только мы этого не видим. А вот человек с нарушенным балансом тьмечи, он же, лютовчик, нуу, что излучает он? Поиграйтесь призмами, и увидите, как свет, проходя сквозь иную среду, меняет свой характер. Все может быть и так, мой мальчик, что исходящее из внутренностей материи подобное излучение, даже если поначалу оно имело характер тьвета, превращается в светень на верхних тканях. Только из внутренних тканей тьвет может быть освобожден без нарушений. Вот откуда, если не ошибаюсь, у обитателей Края Лютов и наблюдаются подобные оптические феномены.
— А Черное Сияние? А то, что светени постоянно взбалтываются, перемешиваются, делаются похожими на заливное? А все эти гадания по ним? Читал ли доктор то, что я принес ему от Круппа, те берлинские теории? Поскольку я уверен, тут имеется какая-то связь с состоянием разума человека, подверженного воздействию тьвета.
— Ба! Но, возможно, сама эта гипотеза Борна и Ди Велоче о волне Дебройля как о скачках вероятности существования, она сама ведь может быть неверной! Как в Зиме, так и в Лете!
— О какой еще «отрицательной вероятности» вы тут говорите? Математика четко определяет вероятность: от единицы, то есть, события или свершившегося, или же столь же возможного, до нуля, то есть — до события без какого-либо шанса произойти. И какой же это шанс мог бы быть меньшим, чем нуль? Значит, что? Данная вещь не только ни в коем случае не произойдет, но в добавок и… Ну, что еще? Можно ли «не быть» и «еще более не быть»? Неужто не-существование можно как-то поделить? Боже мой, Никола!
— Пей, пей!
ЛубуМММ!
Господин Хавров скинул пиджак и жилетку, ослабил галстук, засучил рукава; за пьянку он берется как за тяжкий физический труд, словно за работу в каменоломнях. Саша тоже уже сбросил лабораторный халат. Похоже, в лаборатории было спрятано немало спиртного, потому что, ни с того, ни с сего, вдруг появились две пузатые бутыли сибирского ханшина. Я-оно приглядывалось ко всему этому с нескрываемым изумлением. Наверняка, я-оно было еще слишком трезвым, наверняка, Молот Тьмечи бил по голове еще слишком недолго — но, видимое изнутри, все это слишком было похоже на массовую одержимость; злой дух в них вступил и теперь вот управляет телами и мыслями. Шарах-тарарах, будут ужираться до последнего. И что за удивительнейший транс! В Варшаве пило совершенно иначе: от рюмочки до рюмочки, четверть часика — и по-новой, один приятель поднимал тост за другого, да с закусочной, да с разговорами; и тогда напивалось как-то незаметно. А здесь: пьют, чтобы пить. Ведь призыв Хаврова — это пустой повод, в качестве знака могло послужить все что угодно. Павлича еще как-то понять могло, с его состоянием духа — закрытый здесь словно в тюрьме, перепуганный, отчужденный, оставленный сам себе на долгие вечера и ночи — для него любой способ забыться хорош. Но доктор Тесла? Закинув худющую ногу на ногу, сгорбившись по-птичьи на табурете, он заливает в себя шотландский виски, добродушно поглядывая на вице-директора и биолога, когда те строят дурацкие рожи мышам и крысам.
В мастерскую вошел старый Степан и тут же полетел вверх тормашками на коврике из стеклянных осколков. Я-оно хохотало вместе с другими. Охранник неуклюже поднимался на ноги, пискливо ругаясь. Как все хохотали, точно так же теперь все бросились ему помогать, отряхивать от осколков, к столу проводить, один и другой стакан в руки совать. Эдмунд Геронтиевич, уже хорошенько подшофе, вытащил из-за шкафа метлу и, весьма этим развеселенный, заметал блестящие россыпи; а при этом он начал еще и петь (оперный баритон), и при том так растягивал мелодию, чтобы согласовать такты с ударами Молота Тьмечи. Подстроив шаг и замах, он убрал весь пол в течение шести ударов.
Саша тем временем, порозовев от сердечности, так что любовь к ближнему вытекала из всех оспинок и прыщей на лице, разлив остатки сажаевки по мерным колбам и сунув всем в руки, взволнованно исповедовался на ухо Теслы, дергая его при том за полы пиджака и самому себе стуча в грудь худеньким кулачком. Я-оно не слышало, что он там рассказывал.
Хавров приблизился, вальсируя, стиснув метлу в объятиях; колбу он опорожнил в один глоток, теперь слизывал тунгетит с губ.
— И что, Венедикт Филиппович, чего доброго принесли вам кладбищенские забавы?
— А что, Арский вам не рассказывал?
— Рассказывал, рассказывал. — Эдмунд Геронтьевич положил подбородок на палке метлы, подмигнул. — Дорогу разыскиваете за Отцом Морозом, а? — Кончиком языка он подцепил последнюю черную пластинку. — Тунгетита наелся да и под землю вмерз, так?
Шотландский виски обжег гортань, откашлялось.
— Наелся, напился, натьмечился.
— И что? Теперь, — Хавров замахал руками в каком-то пародийном подобии кроля, не поднимая подбородка от метлы, — теперь плавает себе под землей, гы-гы.
— В том-то вся и боль, дорогой мой сударь, потому что живой человек, понятное дело, по Дорогам Мамонтов ходить не может.
— О! Не может?
— А как? Человек — он ведь тебе не червяк дождевой.
— Ясно.
— Но вот это как раз вас утешит. — Ударило пинком в метлу, Хавров полетел вперед, поддержало его за плечо. — Как он путешествует по Дорогам Мамонтов, раз не живой человек? А вот так: умирает и воскресает.
Развеселившийся федоровец хлопнул себя руками по бедрам.
— Умирает и воскресает!
— Слышишь? — ЛубуМММ!!! — Вот, что протекает по Дорогам. — Я-оно поставило стакан посредине засыпанного песком и крупой черного зеркала. — Восстанавливает перемешанное, слаживает разбитое, освежает сгнившее, склеивает разорванное, мертвое оживляет. — Вновь склонилось к Хаврову, тот слушал теперь с раскрытым ртом; схватило его за щеки, пощелкало по выпуклому лобику. — Но он не перемерзает по Дорогам плотным телом, дышащим в своей замороженности. Нет, нет! Он плывет, как гелий — перетекает — напирает, словно мерзлота — волоконце, косточка, комок крови, ниточка кожи — а когда волна уходит, складывается назад в целое, словно пегнаров голем. — Я-оно рассмеялось. — Под землей, на земле. Мой отец! — Теперь я-оно смеялось все громче. — На волне тьмечи, при температуре ниже абсолютного нуля — жив ли он или не жив… Еще больше существует! В сотню раз сильнее! Существует, несмотря ни на что!
— И тот мартыновец, — подсказал пьяно возбужденный Хавров, — тот…
— Копыткин.
— Ну да, Копыткин!
— Вы его помните? Что это был за человек?
— Иван Тихонович Копыткин, хам невыносимый, грубиян и дикарь.
— Но что его от других добровольцев отличало? Арский ведь вам рассказывал, перекопали все их могилы — один Копыткин сошел в мерзлоту.
— Ой, не так уж хорошо я всех их и знал. Что его отличало? — еще больший хам и неотесанный болван.
Я-оно отпустило Хаврова.
— Скорее уж крысы мне расскажут, — буркнуло про себя.
Тот выпрямился, поднял указательный палец.
— Крысы — оно животные умные!
— И чего же такого вам скажут крысы? — спросил Тесла, с заядлой педантичностью выравнивая манжеты и перчатки.
— Почему одни замерзают раньше других, — поспешил с объяснениями Саша, и по причине отсутствия стула свалился на столе рядом с Машиной Луча Смерти.
Бросило стаканом в стену. Тот отбился, словно от резины, и целехоньким вернулся прямо в ладонь.
— Бог создал людей неравными! — воскликнуло я-оно. — Одни состояния пропивают, другие утюги, словно магнитом, на груди удерживают! Господин доктор измерит структурную постоянную души! Кто больше тьмечи выдержит, в себе поместит, кто существует более остальных!
— Крыса-Геркулес! — прошептал Саша. — Мышь единоправды!
— Кгмм, мгммм, хркхмм, — долгое время подкашливал Тесла, наконец выпил водки, и речь к нему вернулась. — Вы говорите, топ ami, будто бы для этого нет никакого физического, химического, биологического рецепта, потому что, помимо всего, необходимо замерзнуть — душой?
— Характером.
Господин Хавров наморщился, словно в страшном умственном усилии, и мозг при этом сделался настолько тяжелым и потянул в сторону, что вице-директору вновь пришлось опереться на метле, наполовину сложившись, будто перочинный ножик.
— Так вы хотите человеческий характер, описанный цифрами, еще и в физические уравнения поместить! — выдавил он из себя наконец.
— И что в этом странного?
— Да как же! Физика, математика, естественные науки, занимающиеся измеряемыми величинами — они ведь человеком не занимаются. Самое большее, его телом, но никак не человеком! Нет, нет, нет! Относительно человека у вас есть литература, поэзия, психология, философия и религия; относительно человека имеются слова, а не числа!
— И что же это за новейшая догматика! Причем, из чьих уст — сторонника Федорова!
— Догматика? Ах, да вы, — тут он начал плевать из-за своей метлы слогами, — да вы детерминист, ламетрист[356], часовщик души!
— Аи contraire[357]. Действительно ли все о мире, помимо человека, можно рассказать с помощью простой ньютоновско-часовщиковской механики? Если уважаемый господин директор читал что-нибудь о работах Планка, Эйнштейна и Гросса[358], тогда он знает — что нет. Тем не менее, это не исключает море… моке… мокле… молекулярной физики из сфер чисел, равно как и не исключает ее из сферы поэзии и литературы. Но почему нельзя и человеческую душу трактовать в том же ключе? А? Вот увидите, когда-нибудь еще появятся математики души, наряду с электричеством мозга и воздействиями, для нас пока что неизмеримыми, описывающие характер человека в систематике, достойной Менделеева. -Я-оно передохнуло. — А может, и не увидите. Если еще доживем. — Подлило себе виски. — Или, если мы будем воскрешены.
Доктор Тесла бил едва слышимые, хлопчатобумажные аплодисменты.
— Well said, Benedictus[359].
— Временами, — призналось ему над тунгетитовым зеркалом, — иногда мне кажется, будто я могу высказать то, чего высказать невозможно. — С печальной серьезностью покачало головой. — И тогда говорю наибольшие глупости. О, и какие глупости! Шедевры дурачества! Образцы кретинизма! Абсолютнейшую чушь, гениальнейшую дурь!
ЛубуМММ!
Тремя бутылками позднее Степан, заползя под опутанные кабелями стеллажи, перекусил какие-то провода, и его так шарахнуло током и теслектричеством, что от его обледеневшего носка летели бело-черные искры, когда вытягивало его из-под железяк. Едва вытащило пожилого охранника, туда заполз полуголый директор Хавров, гонясь за мышью, которой он не успел исповедаться в своей директорской жизни; весь в соплях, он звал ее басом — та, перепуганная, убегала. Грызуны разбежались по всей лаборатории, под столы, на столы, в аппаратуру. Саша поначалу гонялся за ними, теперь же залез на стальной шкаф и оттуда метал по комнате гайками и мотками проводов, едва кто-то из зверушек показывал нос или хвост; Павлич то попадал, то нет, в зависимости от ударов Молота. Спокойнее всего упился доктор Тесла, который попросту заснул, плюхнувшись лицом в тунгетитовое зеркало, так что к нему приклеились темные и светлые крошки, одни на правую щеку, другие — на левую, что и могло что-то означать, но и не должно было. Тьметистое дыхание исходило из его полуоткрытых губ, туманя поверхность.
Вытащив Степана, я-оно тоже рвануло пучок проводов, после чего, усевшись поудобнее на полу, подвесив на шее тьмечеметрическую трость, взялось за свежую бутыль ханшина, закусывая то электрическим, то теслектрическим током из голых проводов. Молот бил сквозь виски, навылет. Попеременно закрывало глаза, захватывая образы, выжигаемые вместе с очередными глотками: черные, белые, черные, белые. Водка с тьмечью на вкус была получше; от обычного тока зубы покрывались лимонным сахаром. Бах, болт отскочил и ударил в пятку. Сложило ладони. Кустики угольно-черного инея порастали пальцы, доходя до бледно-розовых ногтей. Сжимало и разжимало кулаки, колючие энергии через жилы и нервы въедались в поверхность рук и в сердце, целясь в голову. Шарах! На лету схватило отскочившую гайку и метнуло ее в Павлина. Биолог свалился со шкафа, задавив насмерть мышь и крысу, после чего начал кататься по заваленному всякой дрянью полу, размахивая руками. Спрятало бутылку за спину. — Последняя! — застонал Саша. Поднесло руки к глазам, из-под кожи выступила бледно-розовая мозаика, отпечатки в виде шахматной доски. Прикрыло левый глаз. Саша схватил за руку.
— Мррроззный! — зашипел он.
— Пусти!
Биолог махнул рукой, из рукава рубашки вылетел мышиный трупик.
— Тоже замерзззла, ббедддняжка.
— А вот это хорошо.
— Что?
— Этим глазом, — ткнуло себя в веко, — я вижу только тени, а вот этим — только свет.
— А мменння, менння каким видддите?
— Бу-гу-бля и блв-гу-гу-бу, — спорил рядом Степан с носком, натянув его себе на руку; носок отвечал утиным кряканием.
— Пятьдесят на пятьдесят, — буркнуло я-оно, хорошенько глотнув из горла, закусывая скотосовым кабелем. Челюсть занемела.
Саша только хлопал глазами.
— За мамммонтами, мамонннтами желаете…
— Кддды он идддеть? Кдддды? Краррртты!
— Заморозиться! — От возбуждения Саша откусил мышиный хвост. — Не позввволлляю! Зззапрещщщаю!!
— Столько ллллет! И прямо иззземммли? Вылллазззят!
— Нет-нет-нет!
— Бе-бе-бе!
Нет, ну почему все они несут какую-то тарабарщину? — подумало я-оно и глотнуло посильнее, чтобы подремонтировать голосовые связки.
— Ежели живут, — произнесло, четко выговаривая слова, — ежели не живут, или чего там абаасы делают — но тунгетиту нажраться должны — разве не так? — Обняло Сашу за шею, — Но потом же высрут, выссут, оно с потом выйдет, с дыханием… Аарростатттный же оттаял. Или нет?
Ничего не понимая, Саша серьезно качал головой, мышиный трупик качался маятником под шеей.
— Выходит… выходит… выходит… — почесало себя кабелем по темечку. — Что же хотело сказать… Саша, Саша!
Тот выплюнул дохлую мышь.
— Тунгетит жрать. Замерзать. — Он с трудом поднялся на ноги, схватил за тьмечеметрическую трость, потянул. Мираже-стекольный сосуд упал, и осколки выстроились в геометрически точный витраж. — Вставай! Вставай, говорю!
Я-оно встало. Саша упал. Подняло Сашу. Через шаг свалилось само. Затем Саша помог подняться и сам шлепнулся на четвереньки. Обвязало ему шею проводом и рвануло в вертикальное положение. Тот схватился за кабель, в полуаршине над светлыми волосами, и таким образом удержался на ногах. Тем временем, я-оно опустилось на пол, за бутылью. Только ее уже схватил директор Хавров, он лил водку в рот схваченного грызуна, тем самым грозя смертью от утопления. Под коленями у него стреляли снопы электрических искр. Душащий зажим заставил плясать перед глазами черные, квадратные звезды — это Саша Павлич тянул за трость. Правой рукой хватаясь за провод, петлей захвативший шею, левой он тащил меня. Так вышло в коридор. ЛубуМММ!
Блуждало по пустым ночным закоулкам Обсерватории, стучась о стены и ящики с каким-то оборудованием. Саша вел, таща за провод-удавку, то туда, то сюда. Я-оно споткнулось, налетев на ноги казака, спящего на табурете за порогом. Саша вернулся. Он начал очень громко считать двери, в чем быстро его поправило, потому что биолог вечно сбивался между тройкой и четверкой, между шестеркой и семеркой. И вдруг он остановился, навалившись на железные двери с зарешеченным окошком.
— Вот тебе! — харкнул Саша и так придавил тростью к этой двери, что я-оно хорошенько приложилось подбородком в заклепки и ржавые пятна.
— Вот, держи! Из них кого-нибудь выбери и замерзай!
— Кто…
— Император приказал! Каторжники, добровольцы! Гы! — Саша икнул и подвесился повыше, поднявшись на цыпочки.
Глянуло на них глазом темноты, глянуло глазом света. Сбитые в кучу, худые и обессиленные, придавленные к земле, даже сейчас они инстинктивно гнут спины и исподлобья, снизу глядят вверх; а на кого черно-белый взор я-оно обратит, тот зенки опускает и умильно, по-собачьему, беззубо скалится.
— Дерьмо это, а не абаасы, — сплюнуло.
— А?
— Все подохли бы.
— Так кого тогда…
ЛубуМММ!
— Измаила! — рявкнуло и вырвалось из трости, чтобы грохнуться на колени и заблевать брючины болтающегося в половине аршина над полом Саши Павлина. Углесветная тьмечь текла вместе с желудочными соками. — Измаила, — стонало я-оно, вытирая рот.
Заснуло там же, в мастерской Теслы в Обсерватории, под корпусом малой теслектрической машины, закутавшись в чужую шубу, сжимая под мышкой тьмечеизмерительную трость (синяки останутся!). Молот Тьвета, Молот Тьмечи бил по снам, разбивая их один за другим. Но вот что было необычным: что вообще хоть что-то из этих снов запомнило, что они прорвались на эту сторону яви — что нечасто случалось, даже здесь, в Краю Лютов. Только Молот глубоко забил их в душу. ЛубуМММ! Каторжники, закрытые в складском помещении, наскоро в тюрьму переделанном, грызться начали и сжирать друг друга, звериные, отвратительные отзвуки чего исходили наружу. Я отодвинул висящего перед дверью Павлина, только мало было поднять засов — нужен был еще и ключ к замку. Я побежал к караульному казаку. Тот не мог понять, что я ему говорю: вместо слов изо рта извергался поток криоугля. Солдатик передернул затвор, выстрелил раз, другой: голова, грудь. Из дыр вырвалось огненное сияние. Затыкая их ладонями, я вернулся под камеру. Саша висел уже аршинах в трех над потолком, продолжая подтягиваться вверх. Я глянул через решетку. В средине остался всего один каторжник, который загрыз, разорвал на куски своих сокамерников. Поначалу я не распознал жабье-паучьего силуэта, присевшего на куче оборванных конечностей, черепов и туловищ. Тогда я отвел руку ото лба. Циклопий луч осветил камеру. Каторжник подскочил, затрепетал семью конечностями и повернул к двери, все так же плоско прижимаясь к полу. На пегнаровом слепке частей тел, происходящих чуть ли не от дюжины человек, на шее, еще не достаточно хорошо к ним примороженной, болталась голова Сергея Андреевича Ачухова. — Нет человека! — хрипел он, а над этой головой кружила корона теслектрических молний. — Нет Истории, нет человека! Отчаяние, отчаяние, отчаяние! Даже самоубийца! Упейтесь! Нет человека! — Но тут другая часть голема подняла собственный бунт: лапа, примороженная к левой лопатке, достала до шеи и сорвала оттуда голову Ачухова, нашарила в куче новую башку и насадила ее на освободившееся место. Эта голова была вся в крови и продавленная у виска, но я сразу же узнал круглое лицо Herr Блютфельда. — …плохая, Зима плохая, злая, Зима злая, плохая, плохая, Зима злая… — бормотал немец. — История плохая, История плохая, неправильная… — Криво напяленная, башка Блютфельда тоже быстро упала и откатилась в темноту. Союз передних конечностей вновь насадил на троне шеи голову Ачухова. — Нет Истории, нет человека! — завыл он по-новой и бешено захлопал глазищами. — Мамонты, мамонты! Про-ва-ва-валиваюсь. — После чего и вправду провалился, когда трупы, камни и земля расступились перед всеми его ногами-руками, которых становилось все больше и больше (коалиции конечностей множились новыми и новыми запчастями, выкапываемыми из побоища). Я навалился на двери, пытаясь заглянуть в открывающиеся прямо в тюрьме Дороги Мамонтов. Мерзлота лопалась под аккомпанемент грохота и треска, сравнимых с пушечными залпами. Я заткнул уши, но тут ударил Молот. ЛубуМММ! Молот… Молот, нужно его остановить, пока не будет слишком поздно! Прототип — не прототип, нельзя ему разрешить пробуждать на Дорогах подобные волны! Я выбежал на двор Обсерватории. Зимназовая машина, похожая на колодезный журавль, била в землю тунгетитовым ломом, выполненным в виде бюста Николая II Александровича. Выстроившись кругом, перед ней стояли на коленях люты. На спине самого крупного ледовика сидел в охляпку Никола Тесла и из размаха длинных рук бил черными молниями — бил в тот самый кратер, который царь-молот пробил к Дорогам Мамонтов. Оттуда изрыгался тьвет, в котором лишь время от времени пробивалась корявая светень, открывающая очертания человеческого силуэта с вытянутой в жесте просьбы рукой, профиль страдальца. Я бросился в эту темноту, ведомый светом из сердца и головы, но уже через несколько шагов почувствовал мороз, застывающий вокруг студенистыми волнами, въедающийся в тело, связующий его со временем лютов. Шаг, еще шаг — а проходили десятки минут, часы. Люты проворачивались на своих паучьих сталагмитах, склоняя ко мне блестящие тьмой медузы льда, вытягивали ко мне сосули, набежавшие тьмечью. Император глупо скалился из Молота, светясь, словно комета, спадающая по дуге и гаснущая на пути к звездам. Что-то летело с высоты в эту тьметистую кипень; не звезды, а серые дробинки, замораживаемые на лету громами доктора Теслы. Медленно, медленно, очень медленно я повернул глаза наверх вместе со световыми копьями, бьющими из них. Это Саша Павлич — Саша подтянулся на своей висельной проволоке уже над трупными мачтами; теперь он маячил на черном небе, слегка колыхаясь под Луной в первой четверти, а из его левого рукава сыпались крысы и мыши. Крысы и мыши, подумал я, пускай отец хоть ими подкрепится: теплая кровь, теплое мясо, живая плоть. ЛубуМММ! Мамонты, мамонты идут за мной, лубуМММ, земля трясется, когда они маршируют по ней.
Но, не успел я спуститься в Царствие Тьмы, как появился господин Щекельников, разбил Молот на кусочки, нассал в кратер тьвета, заплевал лютов и отвез меня на Цветистую. Где спало уже без снов, чтобы на утро проснуться с чудовищным — мамонтовым — похмельем.
- 1.
- 2.
- 3.
- 4.
- 5.
- 6.
- 7.
- 8.
- 9.
- 10.
- 11.
- 12.
- 13.
- 14.
- 15.
- 16.
- 17.
- 18.
- 19.
- 20.
- 21.
- 22.
- 23.
- 24.
- 25.
- 26.
- 27.
- 28.
- 29.
- 30.
- 31.
- 32.
- 33.
- 34.
- 35.
- 36.
- 37.
- 38.
- 39.
- 40.
- 41.
- 42.
- 43.
- 44.
- 45.
- 46.
- 47.
- 48.
- 49.
- 50.
- 51.
- 52.
- 53.
- 54.
- 55.
- 56.
- 57.
- 58.
- 59.
- 60.
- 61.
- 62.
- 63.
- 64.
- 65.
- 66.
- 67.
- 68.
- 69.
- 70.
- 71.
- 72.
- 73.
- 74.
- 75.
- 76.
- 77.
- 78.
- 79.