Лёд.
О сломанной копейке.
— К примеру, приказчиком, канцеляристом или же счетоводом в какой-нибудь бухгалтерии.
— Но, пан Бенедикт! Да Господи же Боже! Никто ведь вас не выпрашивает! — Пан Войслав даже за сердце схватился (правда, при этом спутал стороны тела). — Мы же принимаем вас в гостях с огромным удовольствием! Дети вас любят. Сильно! И женщины тоже — им есть с кем разговаривать. Говорят, что вы их замечательно слушаете — разве не так?
— Потому что мало говорю.
— Пан Бенедикт! Если вас тревожат эти несколько сотен…
— Я должен зарабатывать, — повторило с тупым упрямством. — Я должен вернуть долго.
— Да разве я про какие сроки говорю! Или заплатить требую? Нет же!
— Вы слишком даже гостеприимны, слова не могу сказать. Но что? — месяц, два, кто знает, когда меня Шембух отпустит — так что, сидеть нахлебником, словно тетка-старуха на милостях семьи догорать? Не пойду же я требовать должность в Зиме! Вот я и подумал про все эти зимназовые товарищества — чуть ли не каждое второе имя, польское — а вы всех их знаете.
Выпило остаток настоя, отставило чашку. При этом инстинктивно тянуло на ногти: не то, что обкусанные (вовсе нет), но то, что все уже бледно-синие, без единой полоски розового под низом. Это был один из визуальных эффектов низкого потребления тьмечи в среде Края Льда с его высокой концентрацией той же тьмечи. Все время было впечатление, что потьвет с тела и одежды отличается от потьвета лютовчиков: интенсивность искажений света одинаковая, но вектор отличается. Только люди не обращали на это внимания.
— Я даже не говорю про пана Порфирия, это наверняка было бы неудобно, но, взять, к примеру, Горчиньского…?
Пан Войслав махнул, словно отгоняя муху.
— Где же это вы, милсдарь, про деда Горчиньского услышали? Горчиньский давным-давно Круппу все продал за харбинские векселя, шестнадцать за сотню, бедненький. — Он похлопал себя по животу, дернул за бороду и глянул внимательно, словно заново человека осматривая, с явным подозрением мошенничества.
Может, он увидит это, подумало — но не отвернуло глаз, но взглядом на взгляд ответило, вдобавок голову поднимая и губы стягивая. Может, он что узнает, что замерзло, невозможно ведь так просто формы свои изменить.
Но нет — да и откуда пану Белицкому знать таинства черной физики?
Тот выпустил воздух из легких.
— А ведь все прекрасно складывается! — Прихлопнул в ладоши. — Мужчина должен иметь занятие, мужчина обязан чувствовать ценность рук своих. Если сам заработать не способен, то обречен из чужой милости, жить, словно женщина на содержании — тут вы правы! — Схватил за брелок, глянул на циферблат часов-луковицы. — Пошлю Трифона, господин Цвайгрос успеет ответить. Так что, готовьтесь, пан Бенедикт, поедем!
— Сейчас? Я же только вернулся.
— А куда это вы на рассвете в последнее время сбегаете, дорогой мой? В городе где-то завтракаете? Или красавицу какую приболтали, а? Но тогда я бы, скорее, понял, вечерние прогулки, хе-хе. Не вас первого Амур бы тут подстрелил.
Было 13 сентября, святого Иоанна Златоуста, суббота, утро после позднего завтрака в доме семьи Белицких. Ледовые лучи от летнего солнца освещали высокие окна столовой, текучие мираже-стекольные витражи. Лют вморозился назад в Ангару, благодаря чему у всех на Цветистой настроение улучшилось. У Мацуся ночью вылез молочный зуб, за него он получил от отца тяжелый полуимпериал — сейчас он светил им нам в глаза, стоя у окна и пуская золотистые зайчики. При этом он широко открывал ротик, совая язычком под щечкой; только тогда десну елозить переставал, когда в комнату входил кто-нибудь новый — верный слуга Григорий, служанка, няня, Трифон — на что Мацусь направлял в его сторону отполированную монету, щекоча по лицу теплым отражением. — У меня денезька! — объявлял он всем. — Денезька есть!
Вместе с паном Войславом поехало в кофейню Миттеля — один квартал от Главной улицы, третий этаж массивного каменного дома, над вывеской нью-йоркской Германии, вход сбоку. На лестнице разминулись с брюхатым наполовину азиатом, поспешно натягивающим шубу. — Что, сбегаете? — заговорил с ним пан Войслав. — Куда же так спешите? — Тот лишь фыркнул и галопом помчался вниз. — Ужецкий, — пояснил пан Белицкий. — Мать китаянка, но сам православный старовер, большие деньги зарабатывает на кирпичном чае, стоит где-то с полмиллиона. — Поняло тогда, в какое общество входит.
Еще перед тем, как пан Войслав успел сдать шубу гардеробщику, к нему подскочил молодой еврейчик с прилизанными черными волосами, весь накрученный нервной энергией; скорее всего, он заметил Белицкого через стеклянные двери вестибюля.
Подбежал и начал без какого-либо вступления:
— Семь тысяч пудов грязной чартушки, через три дня на ветке в Иннокентьевском Один, оплата авансом сорок процентов, мой человек берет векселя Штурма и Голубева, авизо Брухе и компания, Фишенштайн только что давал мне двадцать шесть с половиной, одну шестую табора Петрицкого, и что вы на это скажете, господин Белицкий?
— Он давал, почему вы не взяли?
— Кто говорит, что не взял? Я что, умом бальной, чтобы не брать, когда дают? Взял! Я вас спрашиваю, что вы скажете, я же знаю, что на Фишенштайна вы зуб имеете.
— Но какой тут гешефт, господин Рыбка?
— Гешефт всегда имеется! — Нервничающий молодой человек потащил Белицкого в сторону, непонятно зачем, так как голос нинасколечки не снизил. — Я могу иметь следующие пять тысяч пудов на будущую субботу, и тогда смогу их продать за двадцать семь, а то и восемь. Но…
— Но к следующей субботе Шульц десять раз может объявить про открытие Холодной Дороги.
— Так вот, я бы вам продал сегодня за двадцать пять, ладно, пускай Бог меня за глупость накажет, двадцать четыре тысячи и семьсот, и тогда можете смеяться Фишенштайну прямо в лицо, и пускай зеленый червяк жрет Фишенштайна!
— Вы мне продаете чужие риски, господин Рыбка. — Белицкий без труда вырвался из объятий, толкнул двери в главный зал. — Я сегодня прикуплю ваши будущенедельные руды, а в понедельник прочитаю в «Вестнике» про открытие кежменской линии, и тогда все будут смеяться мне в лицо.
— Это вы повторите мне через неделю, когда нигде не найдете получистой чартушки ниже тридцати!
— Э, господин Рыбка, клянусь здоровьем, вы Пилсудского оплачиваете!
— Чего? Как это? Кого?
Вошло в зал. Пан Белицкий сразу же потянул к столику под гигантским зеркалом в золоченой раме.
— Где Вальдусь? — спросил он у двух печальных блондинов в мятых костюмах.
— У Цвайгроса. Читал? Это же оскорбление Божье!
— Что там у вас?
Правый блондин стукнул по газетной простыне, разложенной между чаем и закусками.
— Подпишут мир, не подпишут, но военный налог будут удерживать еще не меньше года в связи, цитирую, с необходимостью восстановления военного потенциала Империи.
— Где это у вас? А! Пока что неофициально.
— Иду к Педущику, — понурым голосом объявил левый блондин. — Подам ему свою голову на подносе. Если Победоносцев снова отдаст Дырявый Дворец в исключительное распоряжение Тиссена, я распродаюсь. Чтоб меня лют приморозил — распродаюсь!
— Как же, как же, распродаетесь…! — фыркнул пан Войслав, устроившись на стуле рядом и махнув официанту. — Ежели бы и должны были распродажу устраивать, то сделали бы это во время забастовки шаманов. Это сколько вы на варшавских трамваях вытянули, тысяч пятьдесят? Пан старший[259], самоварчик сюда просим!
— Вы продали зимназо на варшавские рельсы? — вмешалось я-оно. — А там есть у кого контракт на водопровод и канализацию?
— Чего?
— Ведь как оно выглядело в городах, что раньше под Лед пошли? Трубы не меняли?
— Господин Бенедикт Герославский, — завершил формальности Белицкий. — Недавно из Варшавы прибыл. Послушайте, Уржецкий вылетел отсюда как ошпаренный — это по причине того налога?
— Последние отметки из Европы, Гамбург и все остальные биржи, акции «Банкферайн» пошли резко вниз на сорок пять крон с пятидесятые геллерами.
— Покажите-ка!
— Рубль стоит на двести шестнадцать крон с мелочевкой.
— А подумал бы кто — спекулянт великий, все в четырехпроцентных вексельных письмах и правительственных облигациях.
— Сказал господин специалист по спуску состояний в нужник.
Печальные блондины оказались братьями Гавронами, сыновьями Якуба Гаврона из Лодзи, крестьянского сына, обогатившегося на швейных машинах и давшего образование детям в европейских школах; подавившись сливовой косточкой, он покинул этот мир пота и денег в возрасте сорока четырех лет, оставляя близнецам, Яну и Янушу, более трехсот тысяч рублей наличными плюс несколько инвестиций в Лодзи. Инцидент со сливой случился в тысяча девятьсот десятом году. До девятьсот тринадцатого братья сумели растрынькать практически все деньги. Растратив отцовские запасы, они взялись за накопление собственных, а Иркутск эпохи зимназа показался им наиболее подходящим местом для этого. В чем не прогадали. Тем временем, Ян женился и дал жизнь дочкам и сыну — росло новое поколение Гавронов. Быть может, цикл повторится заново.
За чаем с заварными пирожными, за кофе с горячим фруктовым пирогом пан Белицкий занимался здесь, у Виттеля, наполовину серьезными, «кафешечными» делами. На мгновение к столику подсел упомянутый Фишенштайн — импозантная фигура, с гривой седых волос, с совершенно седыми пейсами, в черном халате; еврей опирался на толстенном, словно древко знамени, посохе; на его лице выделялся мертвый левый глаз, который был заменен в глазнице шаром из мираже-стекла и тунгетитовым зрачком — как только он его поворачивал в полуслепом взгляде, краски и светени, проплывающие в нечеловеческом глазище, сразу же менялись. Пан Войслав поднялся, они приветствовали друг друга крайне вежливо, с привычным среди здешних купцов уважением. По-польски, русски и на идиш началась беседа ни о чем, в которой — как я-оно сориентировалось лишь впоследствии, речь шла о том, кто и за какой проект подаст голос на ближайшем совещании Сибирхожето, в частности, кому и какие будут предоставлены концессии на переморозку. Братья Гавроны насторожили уши. Ни Белицкий, ни Финкельштайн не были ни директорами, ни акционерами Сибирхожето, тем не менее, оба обладали каким-то влиянием на голоса совета. Поняло, что именно таким образом делается политика в Иркутске, именно таков глас народа, и таково его влияние на приговоры власти: не посредством гордости и областной политики, но посредством голоса денег.
Когда Белицкий отошел, проводя Финкельштайна к выходу, Гавроны с охотой разъяснили те или иные аспекты, окрашивая пояснения крикливыми жалобами. Сибирхожето могло голосовать за все, что угодно, на практике же — один только Победоносцев решал вопросы, касающиеся прав эксплуатации гнезд лютов Холодного Николаевска, равно как и всей Сибири. Наиболее стойкие и глубокие гнезда находились в так называемом Дырявом Дворце, трансмутационные способности которого оценивались в пять миллионов с лишком пудом в год. Холадницовый концерн Тиссена совместно с обществом Белков-Жильцева получил большую часть контрактов от Военного Министерства России, в том числе, чуть ли не все контракты на зимназо, которое должно было пойти на строительство Тихоокеанского Холодного Флота.
— Одно дело, что налогами душат, — жаловался Ян.
— А налоги именно для того, чтобы честных людей ими и душить, — вторил ему Януш.
— А другое дело, что пока военные приоритеты удержатся, нам к холадницам не протолпиться.
— Снова цены на натуральные ископаемые под самый потолок поднимутся.
— Сороки и геологи-старатели в тайге стрелять будут друг друга.
— Судебные процессы земли заблокируют.
— Разбойников больше станет.
— И воровать будут, воровать.
— И шаманов подкупать.
— На Дорогах Мамонтов убивать станут.
— Когда на харбинской бирже зимназо стальной пробы поднимется выше семи рублей за пуд, в Подземном Мире снова война вспыхнет.
— Фишенштайн умный человек, что в землю вкладывает.
— А кто когда потерял что на торговле землей? Здесь нет уже, где людей хоронить.
— Кладбищенский бизнес! А это мысль! Тысячами сюда приезжают, и что делают? Умирают.
— Вот если бы такое постановление через городскую думу провести, чтобы магистрат платил за всех бедняков.
— Да не бойся, не бойся, можно в газеты попов вытянуть и мягкосердечных жен светил наших, и кто поднимет руку против христианского милосердия? А?
Тут вспомнило об иркутских могильщиках, которые, судя по всему, и сами прекрасно управляются.
— Все не так, господин Бенедикт. Иерусалимское кладбище было закрыто еще в девятнадцатом веке; сейчас там хоронят только католиков. И, дело такое, действующее или не действующее, но кладбище должно держать на посту внимательных могильщиков, чтобы вписать в могильный реестр всякое вымораживание люта из под земли. Потом нужно идти за ним и собирать останки покойника, снова в могилу укладывать — такие повторные четверть-захоронения у нас имеются, в Иркутске приличное кладбище возле каждой церкви найти можно, а церквей здесь хватает. Видите ли, та материя, что с морозниками по городским улицам шествует, это не одна только вода, то есть — лед, но и всякие случайные вещи, что он собрал морозом своим из-под земли. Бывают и куски покойников, под крестом захороненных, если аккурат там через них прошел. Неужто хотели бы вы матушку свою, святой памяти, растасканную по крышам и тротуарам увидать хотели? Так, именно за это могильщикам мы и платим.
Я-оно разглядывалось по залу. Предобеденное субботнее время было причиной того, что гостей пока что можно было пересчитать по пальцам. И в большинстве своем все они, по-видимому, были поляками. Не заметило к тому же ни единой женщины.
Под солнечным пейзажем напротив сидел рыжий мрачный тип с фигурой Лонгинуса Подбипенты[260], разве что с удивительно маленькой головой, прикрепленной к длинной, тонюсенькой шее, в данный момент, низко свешенной, носом в кружку. Но глаза под гневно настороженными бровями прослеживали всякое движение в кофейне, и, видно, ничто не уходило и от ушей рыжего; знаком повышенного внимания был алый блеск в радужках и лапищи, сотворенные для топора, крепче сжимались на полупустой кружке.
— Это пан Левера, наш местный графоман, — шепнул Белицкий, вновь усаживаясь возле исходящего паром самовара. — Советую не подходить.
— А что, кусается?
— Если прочитает что-нибудь хорошее, но не свое. — Пан Войслав тихонько рассмеялся. — И уж ни в коем случае не упоминайте в присутствии Леверы Вацлава Серошевского, ни каких-либо его книг. Левера до конце дней своих ему не простит. Вы представляете, он надумал, что станет пророком[261] Новой Сибири, но, чего бы не захотел он написать, вечно Серошевский опережает его на полгода.
Двумя столиками дальше попивал кофе широкоплечий бородач в вышитой крестиком рубашке. Некий Горубский, единственный здесь русский. А под часами за ним сидел доктор права Зенон Мышливский, секретарь господина Цвайгроса.
— Он будет стоять у дверей и всех приветствовать, — вполголоса продолжал пан Войслав. — Представьтесь ему вежливо и смотрите, подаст ли вам руку; если подаст, то все хорошо, входите. Присядьте тогда где-нибудь под стенкой и сидите, слушайте, пока не сломаем. После этого можете заговаривать про должность.
Потерло чешущийся под кожей верх левой ладони.
— Я надеялся, что вы меня кому-нибудь отрекомендуете — быть может, кому-нибудь от Круппа.
— Ой, именно это же я и делаю! Если вы войдете — то никакой рекомендации уже и не надо, спрашивайте и просите смело. — Тут он громко икнул. — Было бы приличным, если бы я сам вам…
— Ну что же вы!
— Да нет же, нет; у меня ведь в фирме десяток должностей, на которых мог бы вас попробовать. Только, видите ли, время такое, если бы не Пилсудский, кто знает — но как раз сейчас пришлось отстранить людей от работы на несколько недель. Так что…
— Вы заставляете меня краснеть, пан Войслав.
— Да нет же, нет, нет, — махнул тот платком, улыбаясь причине хлопотливой ситуации. Отхлебнув чая, глянул на часы. — Половина двенадцатого, сейчас начнут сходиться.
И правда, постепенно гостей становилось больше: вошел один, другой, третий. Все тут знали друг друга; сначала переходили от столика к столику, обмениваясь словами приветствия, только после того находили себе место и щелчком пальцев подзывали официанта.
На мгновение, кого-то разыскивая, вскочил торговец мехами Козельцов. Но, увидав Горубского, он покраснел и начал трястись, словно лихорадочный; опершись обеими руками на посеребренной трости, театральным шепотом выплевывал грубые оскорбления.
— Что это с ним? — спросило я-оно.
— Козельцов с Горубским были самыми сердечными приятелями, вместе держали большую часть торговли государственными мехами.
— Государственными?
— То есть, из ясака[262]. Но понравилась Козельцову дочка Феликса Гневайллы, втюрился, бедняга, по самые уши. Приветствую, пан Порфирий, приветствую!
К нашему столу присел Порфирий Поченгло.
— Когда же это было? — продолжал пан Белицкий. — Далекие времена — кажется, в девятьсот седьмом.
— А что, этот Горубский к ней тоже клинья подбивал?
— Нет, нет. Вот только пан Феликс Гневайлло был шляхтичем надменным, он и не собирался выдавать дочь за человека не своей веры[263]. Тогда Козельцов перекрестился по римскому обряду. Это ведь все происходило после указа о религиозной терпимости Николая Александровича, так что право совершить такое обращение он имел; но Столыпин быстро эту религиозную лавочку прикрыл. Но — случилось, Козельцов сделался римо-католиком, мужем польки, и сам быстро ополячился. Горубского чуть кондрашка не хватила. Он пытался уговаривать бывшего кума и так, и сяк, приводил к нему попов ученых, дьяконов, ба, даже пытался Гневайлловну против бывшего приятеля настроить — все понапрасну. Рассорились они страшно. Чем больше Козельцов становился католическим, тем сильнее Горубский — православным. Чем больше Козельцов польским, тем сильнее Горубский — российским. И так во всем. Козельцов скупает крупный рогатый скот, Горубский, аккурат, продает его же, пускай даже себе во вред. Козельцов оттепельник, так Горубский — упрямейший ледняк. Со временем они явно как-то бы сошлись и помирились, но тем временем пришел Лед и — замерзло.
Пан Поченгло, соглашаясь, покачивал головой. Теперь уже все следили за нарастающим скандалом между Козельцовым и Горубским.
— Мои земли, уже с год обещанные! — выплевывал польские слова Козельцов, правда, не слишком складно.
— А па-русски уже и не разговариваешь? — устыдил его Горубский, даже не подняв головы от чашки.
— Да если бы ты на этом хоть что-то заработал!
— А пущай у тебя не болит, моя выгода, мои деньги.
— А, реакция проклятая, все вы собаки на сене, и сам не гам, и другому не дам!
— Да идите, идите, делайте, что хотите — только не при моей жизни на этом свете! И не детей моих! Закройтесь в каком-нибудь хуторе посреди тайги, как те скопцы или другие кривоверы, лишь бы подальше, где никого своими гадостями не совратите, а там — чего хотите, со свиньями парьтесь, топите в печке рублями да иконами — или что там самые ярые прогрессисты для света божьего планируют…
Козельцов был уже весь багровый словно китайский фонарь, казалось, будто подбритая по-сарматски голова и вправду дымится дымным потьветом.
— Пан — ты есть хер, зверь и пропаганда!
— А ты на себя посмотри! — гоготал Горубский. — Или будешь пытаться сделаться надо мной паном?
Компания за столом с трудом сдерживала смех.
— Может, кто их успокоит, — сказало я-оно. — Они же сейчас друг на друга бросятся.
— Да ну, одни слова.
— Что-то они у них слишком политикой попахивают.
— Козельцов замерз большим демократом, — буркнул Ян Гаврон, сунул кусочек сахара под язык, глотнул чаю и тут же сменил тему. — А то, что вы говорили про трубы — оно может быть и правдой. Тунгусская Холод-Железопромышленная Компания продала в силу петербургского контракта четыреста тысяч пудов зимназа с высоким содержанием угля. Но с магистратами оно вечно торги, или кто там публичные заказы контролирует — нужно хорошенько подмазывать, к чиновникам подлизываться. Разве что те или иные домовладельцы или водопроводные компании сами начнут замену проводить. Хмм, варшавские трубы — и с чего вы все это взяли?
— Потому что все в стенах лопается, вода в кранах замерзает.
Господин Поченгло передвинул самовар и склонился над столом.
— Прошу прощения за вчерашний день, пан Бенедикт, дела. О чем вы хотели…
Я-оно скривилось.
— Не здесь, не сейчас.
Грохнуло. Это лопнуло молочно-белое стекло в двери, с такой яростью Козельцов ею треснул, выбегая из кафе. Горубский только поудобнее расселся на широкой софе и попросил принести ему водки.
— Зачем он вообще сюда приходил?
— Видимо, именно за этим.
Откусило шоколадный сухарик.
— И часто подобные истории случаются?
— Какие?
— Ополяченных русских.
Поченгло раскрыл свой серебряный портсигар, украшенный гербом тигра и соболя, угостил всех за столом; закурили; я-оно — тоже.
— Пан Бенедикт, будучи из Королевства, вы лишь одну правоту между поляками и русскими замечаете. — Он затянулся, закинул ногу за ногу, вздохнул. — Помню ваше изумление в Транссибе. Но вы живете в романтическом обмане! Думаете, будто поляки по божественному указанию сами не способны быть угнетателями и кровопийцами? А взять хотя бы здесь, в Сибири — инородцы прекрасно помнят польского пана, Яна Кржижановского[264], который в семнадцатом веке так огнем и мечом тунгусов истреблял, управляя по наихудшим обычаям Лаща и Стадницкого[265], что тем самым вызвал самый настоящий бунт местного населения в Охотске.
— Помнят?
— Это память народа, а не отдельных людей. Разве мы сами не припоминаем германцу Грюнвальда? — Господин Порфирий провокационно дунул табачным дымом над столом. — Скажу вам, если бы История обернулась иначе, это мы бы правили русскими от Московского княжества до Черного моря, и это русские выписывали бы сейчас под портретами короля Польши и Литвы трусливые жалобы на правительственную полонизацию и истребление народа, а их карьеристы наперегонки принимали бы католическую веру да обряжались бы в польское платье.
— Это ваши мечты.
— Почему же! Сибирь — вот вам наилучшее доказательство. Всегда имеются деформирующие картину какие-то события да объективные условия, которых нельзя изменить; так что трудно взять человека и человека, один народ и другой — и сравнить: тот более талантлив, тот менее; этот вот справился, а этот — нет; это вот — материал для строительства Империи, а эти лишь по случайности четвертью земного шара сотрясают. Но если и был вообще когда-либо и где-либо такой полигон Истории, пустое поле, Историей не тронутое, одинаково тяжкое для всех, со скрытыми шансами величайшего успеха для способных и сильных волей, и с неизбежной, смертельной карой для глупых и ленивых — то Сибирь, как раз, таким полигоном и является.
…И вот глядите теперь: нечто из ничего. Здесь не было ничего, ни культуры, ни промышленности, ни пригодных для этого людей. Еще век-полтора назад вы могли проехать через область и не встретить хотя бы одного грамотного человека. Так на кого можно было опереться, кем должны были пользоваться хотя бы и имперские власти, если нужен был человек интеллигентный, образованный, самостоятельный? А ведь именно таких сюда и начали ссылать по политическим делам! Так что вначале все эти ссыльные начали заполнять все посты в органах государственной и приватной власти, на которые в Сибири не хватало добровольцев. А среди ссыльных, если не считать россиян, больше всего было поляков. Приговоры заканчивались, они же частенько оставались и поселялись здесь без судебного принуждения выдварения, здесь женились или вызывали сюда жен; нарождались новые поколения; а из родной страны приезжали новые люди, за работой и за возможностью обогащения — уже по собственной воле, ради выгоды! И они обогатились! И построили! Нечто из ничего — вот какой могла бы стать Польша, если бы История сыграла с нами честно.
…Сами поглядите: пан Игнаций Собещаньский, тридцать с лишним миллионов рублей, первый салон Иркутска, десятки шахт от Енисея до Амура, кресло о деснице Победоносцева, президент Угольной Конвенции, вице-президент Сибирского Государственного Совета по вопросам Топлива. А когда прибыл сюда во времена Первой Революции, в тысяча девятьсот пятом, то в кармане имел лишь диплом инженера Петербургского института. Он поставил себе цель сделать карьеру, и до тех пор лазил по горам и высотам, до тех пор по рекам шастал и в земле копался, пока не нашел залежи железа, меди, угля, вольфрама. Сейчас он на работу принимает исключительно поляков. Бывали вы у него в усадьбе? Живой «Пан Тадеуш»[266]!
…Поглядите: пан Казимеж Новак, через жену вошедший в семейство Козелл-Поклевских. Говорят, что поляки споили Сибирь — Козелл-Поклевские завоевали русских сибирской водкой. Зайдите в самую отдаленную факторию, самую забытую станцию в тайге — на столе «Пан Поклевский» и «Пани Поклевская». Тюменские склады, падунские и здешние, александровские, винокурни; фабрики свечей и тьмечек, кислот и фосфора. Это они построили пароходное речное сообщение за Уралом. А сколько католических храмов, сколько польских школ возвели, сиротских приютов, благотворительных кухонь…!
…Инженер Шимановский из Компании Дебальцевской Механической Фабрики, миллион двести; пан Вицовский из Нового Иркутского Банка — два миллиона; господа Бецкий и Вартыш — паи в угле, нефти и сапогах Спасовича, по полмиллиона и больше; инженер Решке из Северной Мамонтовой Компании — паи в полдюжине холадниц, двадцать миллионов годового оборота на одном только тунгетите; пан Масйемлов — тихоокеанский импорт-экспорт и колониальные склады, после открытия Кругосветной железной дороги будет стоить не менее шести миллионов; пан Отремба — король Иркутского Солеваренного Завода, несмотря на громадную концентрацию там лютов, миллиона полтора на усольских солеварнях будет.
…Только все мы здесь живем как глисты в чуждом организме Государства — а представьте-ка себе Государство из нашего могущества и ради нашего могущества построенное! Разве не хотели бы вы такой Истории?
Не за тем я-оно сюда пришло, не такими были намерения, не такая мысль была ведущей — только теслектрический ток был слишком сильный, органически чувствовало ту вибрацию, тряску от каждой клеточки пальцев, быстро стучавших по столешнице, до каждой нервной клетки мозга, из которой черные, словно тьмечь, микроскопические молнии стреляли под черепом, выбирая случайным образом из лотерейного барабана образы бесконечных возможностей — ни правдивых, ни фальшивых.
— Нет! — рявкнуло я-оно. — Не хочу такой Истории!
— Ого!
— Польское могущество вместо могущества российского! Или же, как вам угодно, могущество сибирское — ведь вы же абластник, вы тут хотите сибирскую державу построить, разве не так?
— Так!
— А какая разница, кто над кем власть держит, и на каком языке разговаривают чиновники? Снова будут жандармы противосибирских бунтарей по ночам ловить, снова байкальские восстания станут в крови топить. И не говорите «нет»; вы уже все это придумали, и в мечтах о могуществе со всем этим согласились — вижу же — замерзло.
— А вы бы хотели — как? Без власти? Без закона? Да вы у нас анархист!
Сразу же вспомнилась ссора в тайге между доктором Конешиным и Herr Блютфельдом. Раздраженно покачало головой.
— Нет! Должен быть порядок и сила для защиты перед теми, что намереваются нас поработить. Но не может быть никакой державы, никакой власти, что с земных тронов диктовала бы, каким должно быть добро и зло — ничто существующее не должно стоять над человеком.
Господин Порфирий лишь сердечно рассмеялся.
— А вот тут вы в белый свет, как в копеечку! Ученый логик! Государство и не-государство! Власть и не-власть! Свобода и не-свобода! Атлична! Вот когда вы придумаете, как подобные парадоксы реализовать, обязательно мне сообщите, обязательно воспользуюсь рецептом.
Господин Порфирий допил чай, извинился и отправился в туалет. Остыло, быстро сделалось холодным. В главном зале кафе накапливались очередные гости, даже не присаживаясь, обмениваясь приветствиями и сплетнями в небольших группках. Всего их было более сорока, все при животиках, хорошо одетые, с золотыми и тунгетитовыми перстнями на пальцах, с бриллиантами и пуховым золотом, демонстрирующие богатство, что в Европе показалось бы неприличным и совершенно вульгарным. Говор польской речи наполнил кафе. Затушило папиросу. На часах было без десяти двенадцать. Вот сейчас бы порцию тьмечи, подумало, как сейчас пригодилось бы теслектрическое динамо — заморозиться на этот час-два. Ведь если что странное в неподходящий момент стукнет в голову…
Вернулся Поченгло. Я-оно схватилось с места и захватило его отдельно, у стены между картинами.
— Как-то не было оказии, — начало сдавленным голосом, с глазами, обернутыми на акварельную панораму Байкала, — а ведь давно должен был это сделать: мне хотелось бы извиниться перед вами за свое поведение той ночью в Транссибирском Экспрессе. — И только высказав это, смогло вернуться взглядом к господину Порфирию.
Тот странно глянул из-под своих ястребиных бровей, светеневые отблески мелькнули в голубых глазах. Если и скрыло стыд, то не под маской безразличия — Поченгло явно размышляет сейчас над тем, откуда этот гнев, причем тут хмурная, враждебная мина на лице Бенедикта Герославского.
— Так?
— Прошу прощения. Не хочу, чтобы между нами оставалась хоть какая-нибудь обида.
— Я никакой обиды не держу, — осторожно ответил тот.
— Не желаю никакой обиды, поскольку вынужден просить вас о другой вещи, весьма для меня важной. Ведь вы бываете у панны Елены Мукляновичувны.
— Ах!
— О чем вы меня тогда спрашивали, вы же помните, сердечные дела и так далее. — Попыталось распутать на лице мимические узлы, но, видно, безуспешно. Во всяком случае, взгляд Поченгло выдержало, не мигая. — Дадите ли… дадите ли вы мне слово чести, что — в отношении панны Мукляновичувны — что вы думаете о ней… что ваши намерения… серьезны?
Тот замялся.
— А если и дам?
— Тогда вас благославлю. Но если нет, или же — если тут замерзнет ложь…
— Но почему тогда вы сами не… Ах, ну да, le Fils du Gel, c'est tres facheux[267]. Вы думаете ждать? До каких пор? Она уедет, а вы…
— Так как оно будет?
Поченгло приложил сжатую в кулак ладонь к сердцу.
Кивнуло.
— Это дьявольский договор, — сказал он, спустя какое-то время. — И это не договор в отношении женщины, хотя — двое мужчин и женщина, тут всегда черт замешан. Но вы прекрасно знаете, что я ничего более так не желаю, как Оттепели и изменений, освобождения Сибири. А после Оттепели — после Оттепели будет новый мир, и будут новые правды. И вот вы, заключаете договор о женщине — и уже знаете, о чем не станете уговаривать отца. Разве пристойно такое — продавать Историю ради женского шарма?
— Вы слишком долго живете в Краю Лютов. В мире Лета честь нам тоже ведома.
Тот снова глянул как-то странно.
— Но вы меня, пан Герославский, все же удивляете. Есть в этом какое-то безумие, следовательно — тайна. — Под серьезным взглядом он удержался от смеха, которым намеревался разрядить ситуацию. — Так вы об этом желали со мной переговорить в «Варшавском»?
— Нет.
Часы пробили полдень.
Пробило полдень, и сразу же все поднялись из-за столов, метрдотель вместе с паном Мышливским встал у двойной двери в глубине зала, первый из них повернул дверную ручку и согнулся в поклоне. За дверью заволновалась красная занавесь, он сунул в нее руку и отвел материал, указывая путь. Гости подходили по очереди, обменивались парой слов с Мышливским и исчезали за карминовыми складками. Пошли братья Гавроны, пошел господин Поченгло, пошел пан Белицкий. Отметило редактора Вульку-Вулькевича, проходящего в двери после краткого обмена словами с доктором права. Вскоре, если не считать купца Горубского и графомана Леверы, в зале некого не осталось. Облизало губы, провело пальцами по покрывающей череп щетине (теперь уже свербела кожа на голове) и подошло решительным шагом. — Да? — ободряюще улыбнулся пан Мышливский. — Бенедикт Герославский. — Бенедикт Герославский, — повторил тот, словно должен был услышать фамилию из собственных уст. Следовало ли сказать что-то еще? Необходимо ли пройти испытание с первого раза? По каким критериям Мышливский отделяет тех, что входят, от тех, что войти не могут? Тут действует ритуал; обязует традиция. Но ведь пан Войслав никаких инструкций не дал. Представьтесь ему вежливо и следите, подаст ли вам руку. Тем временем, привратник стоял молча, не подавая каких-либо жестов, явно чего-то ожидая. Поклониться ему еще раз? Щелкнуть каблуками? Протянуть правую руку? Ответить — обязательно. Но что сказать? Что меня сюда привел Войслав Белицкий? Что я сын Отца Мороза? Сказать, что не знаю, чего сказать? Может быть, просто следует попроситься. Но тогда Белицкий должен был предупредить! Стояло, словно каменная статуя, пялясь с не очень-то приятным задором прямо перед собой, даже сдерживая дыхание, и только теслектрический ток, струя жгучей минус-тьмечи двигалась под поверхностью тела, в жилах и по нервам. Тлик-тлак, тлик-тлак, чмокали развеселившиеся часы. Метрдотель делал вид, будто и не смотрит на разыгравшуюся перед ним сцену, обернувшись вполоборота, с пальцами на красных драпри. С каждой секундой нарастало принуждение — та внутренняя сила, что приходит снаружи и не имеет с человеком ничего общего — принуждение безличное, натягивающее мышцы лица, по-собачьему растягивающее рот, разжигающее огонь под кожей. Вот сейчас я-оно осклабится просящей прощения улыбочкой, вот сейчас стыд возьмет меня под свой контроль. Стояло, словно статуя. Пан Мышливский протянул раскрытую ладонь. И только через какое-то время отреагировало, хватая ее и резко пожимая. Метрдотель сделал приглашающий жест. Вошло в мягкую красноту.
За ней была узкая, спиральная лестница, ведущая на этаж выше, а у ее вершины — другие двери, раскрытые настежь, и уже только за ними — обширный клубный зал, по величине такой же, как и зал кофейни ниже. Центральное место здесь занимал стол, составленный в виде буквы «Т», за которым уселись гости — члены клуба. Посредине поперечной части стола, на фоне окон, выходящих на улицу Главную, сидел старец, обезображенный многочисленными обморожениями, с приставленной к уху трубкой — наверняка, сам пан Цвайгрос. Так же отметило там господ Поченгло, Грживачевского и Собещаньского. Более десятка человек заняло места на стульях, оттоманках и лавках, размещенных под стенками, между горшками азалии, араукарии и рододендронов. Живые домашние растения — в Городе Льда немалая роскошь. Присело под белыми цветами, рядом с Вулькой-Вулькевичем. Хотелось сразу же задать ему вопрос, но пожилой редактор, отведя авторучку от страниц блокнота, прижал ее к губам, приказывая молчать. Действительно, никто ничего не говорил, слышен был только посвист ледяного ветра из-за окон да приглушенное туманом эхо барабанов. Глянуло на стену над головой — там висел портрет мужчины в костюме семнадцатого или восемнадцатого века. И вообще, зал был украшен множеством картин, как портретами, так и пейзажами сибирской природы или жанровыми сценками на ее фоне. Прочитало гравированные надписи на латунных табличках рам ближайших картин: Иоахим Лешневский, Фердинанд Бурский, Леопольд Немировский, Генрик Новаковский, Станислав Вроньский. Может, это были признанные художники, но, может, соответствия Леверы в сфере кисти, трудно было сказать. Тождества лиц на портретах и не пыталось угадывать. Не слишком выкручивая шею, прочитало подпись на табличке справа: «Повелитель Мамонтов — Кароль Богданович — 1864–1922 — Его уголь, Его холодное железо». С портрета глядел приземистый, седеющий мужчина с короткой шеей, массивной головой, крепко сидящей на плечах, с подавшимся назад лбом, с усиками и остроконечной бородкой над жестким белым воротничком и черным галстуком.
Пан Мышливский закрыл дверь. Все встали, пан Цвайгрос прочитал молитву. Все громко ответили: «Аминь». Уселись. На ногах остался только Цвайгрос, опираясь костистой ладонью о стол. Он коротко поблагодарил всех за прибытие, известил о трагической смерти одного из членов клуба, попросил сделать щедрые пожертвования для благотворительного общества имени ксендза Шверницкого (в этом месяце основной целью было спасение промороженной Польской Библиотеки), после чего отдал голос председательствующему, пану Собещаньскому. Инженер Собещаньский прочитал с листка три проекта постановлений, которые должны были быть приняты клубом; среди всего прочего, речь шла о каких-то статьях, порочащих бургомистра Шостакевича, и о расхождении «польских промышленных кругов Сибири» с действиями японцев Пилсудского. Это последнее вызвало довольно резкий обмен мнениями между несколькими членами клуба. Вулька-Вулькевич все тщательно записывал.
В то время, как за столом обсуждали очередные пункты повестки дня, свободная мысль оторвалась от настоящего момента и вернулась к недавним событиям у двери. Если это было испытание — то в чем оно заключалось? И как я-оно с этим испытанием справилось? Не делая ничего, ничего не говоря, торча перед Мышливским словно мертвая кукла. Неужто правильной реакцией было именно отсутствие реакции, то есть, отказ от нее? Не слово, но отсутствие слова? Не жест, но отсутствие жеста? Не совершенное — гораздо важнее совершенного. Но, о чем могло это несовершенное могло свидетельствовать? Если вошел тот, кто не просил, не кланялся, не домогался — то отгоняли ли тех, кто просил, настаивал? Видно, дело не в этом. Пан Мышливский посматривал взглядом оценивающим, просверливающим душу — старый лютовчик — доктор права и практикующий адвокат, понимающий в болезнях людского характера; характера, что на землях Льда является надежной и измеряемой величиной, словно температура организма или же пространственный размер материального предмета. Нельзя тут было не вспомнить прокурора Петра Леонтиновича Разбесова. Сказки! — воскликнуло про себя. Да как же это? — минута, две, никаких слов, глянул — и уже знает? Уже познал человека? Сказки! К тому же, до сих пор чувствовало в себе приливы теслектричества, на рассвете откачанного насосом Котарбиньского. Вот если бы наоборот, накачаться тьмечью, если бы заморозиться — ну, тогда, возможно, Мышливский чего-нибудь в человеке и заметил. Но сейчас, в развилке между Бенедиктом Герославским и Бенедиктом Герославским? Кого, собственно, он увидел? Кого пропустил через порог? Я-оно нервно почесывало край ладони.
Проголосовав за постановления, предложенные инженером Собещаньским как председателем, члены клуба приступили к обсуждению главного вопроса собрания, то есть — положения по вопросу проекта реформы горного права в губерниях Льда, заявленного премьером Струве. До сих пор в Империи действовал принцип, в соответствии с которым собственность на землю включает и все ее натуральные богатства, а земли, принадлежащие государству (то есть, России Романовых, но не самим Романовым), остаются открытыми для горного дела. Теперь все это должно было измениться. Петр Струве собрался национализировать Дороги Мамонтов. Тут уже за столом разгорелись настоящие дебаты, в ходе которых кулаки стучали по столу, все друг друга перекрикивали, а председатель стучал по бокалу, чтобы успокоить наиболее разошедшихся — что никакого результата не давало. Некоторые из сидящих под стенами подходили к членам клуба, шептали им что-то на ухо; обменивались какими-то бумагами. Клуб в отношении предложения Струве был единодушно настроен против; радикальные расхождения наблюдались по вопросу противостояния проекту. Поскольку он одинаково бил по всем зимназовым промышленникам, независимо от их национальности, фракция, в которой лидером был Порфирий Поченгло, нажимала на то, чтобы воспользоваться этой оказией для формирования всеобщего фронта за отделение, стремящегося, по крайней мере, к объявлению экономической независимости Сибири. Фракция роялистов не желала слышать о каких-либо подобных «провокациях в отношении императора». Полоноцентрическая фракция устами Игнатия Собещаньского ставила вопрос о независимости Польши в контексте независимости Сибири — увеличатся или уменьшатся шансы первого, благодаря второму? и в соответствии с какими геополитическими планами все это учитывать? Но были и довольно многочисленные голоса со стороны более осторожных членов клуба, в основном, из старого поколения, которые сомневались в возможность проведения каких-либо глубинных изменений подо Льдом — «А хотим ли мы на самом деле избавиться от Льда?» — и опасались угрозы со стороны Японской Империи в том случае, если армии Империи Российской покинут Сибирь. Кто нас тогда защитит, ободранцы Пилсудского? Поченгло стучал мираже-стекольной пепельницей по столу и громко заявлял: — Государство! Государство! Некоторые курили — я-оно тоже вытащило папиросу.
— И ведь не признаются в этом, — язвительно заметил редактор Вулька-Вулькевич, гневно дергая за галстук-бабочку, завязанный высоко на горле. — Буржуи лицемерные! Я сам мог бы пальцем показать вам тех, кто давал деньги Пилсудскому и на старый ПеПеЭс. А теперь, когда они потеряли сотни тысяч по причине закрытой Кежмы, никто не признается.
— То есть как это, крупнейшие капиталисты оплачивают социалистов?
— Естественно! А кто? Ведь не бедняки же, у которых и на хлеб нет. А с нападений на поезда массовую вооруженную борьбу не профинансируешь.
— Но где здесь логика? Ведь они оплачивают собственное уничтожение!
— Живете в его доме, а все никак не научились отличать карикатуру на буржуя от буржуя настоящего! Пан Бенедикт, в большинстве своем все они хорошие люди.
— Не понял?
— Вот что плохого вы можете сказать о своем хозяине? Разве у него не доброе сердце? Разве не любит он людей? А деньги имеет. Так почему бы ему не финансировать борьбу за выпрямление Истории в сторону всеобщей справедливости? Разве не больно ему от неравенства, разве не стыдится он своего богатства в отношении чужой нищеты?
Я-оно глянуло на пана Белицкого, как раз выдвигавшего по какому-то вопросу энергичные аргументы; солнце играло в бриллианте mijnhheer Ойдеенка.
— Он…?
— Я не говорю, что конкретно пан Войслав — но именно такие люди, именно такие. Вы думаете, что если кто крупные деньги заработал, то, кем бы перед тем ни был, в силу волшебного заклятия, он сразу же становится реакционером? Умение делать деньги никак не связано с политическими вкусами. Такие люди угнетают, не зная того, что угнетают, и свято веря именно в такой мировой порядок. Согласен, наибольшие лицемеры могут, обогатившись, действовать по причине малого, глупого страха, вопреки своим убеждениям, тем более, если поверят в карикатуру на социализм, в различные ленинские да троцкистские видения классового террора — но только глупость, нечестность и лицемерие редко когда идут в паре с характером, направленным на успех в делах. Среди свежеиспеченных российских миллионеров вы найдете больше конституционных демократов и социалистов Струве, чем среди мелких помещиков да мещанства, не говоря уже о необразованном, суеверном крестьянстве. Вы еще спросите, сколько скупых и набожных евреев жертвует — не на популярную филантропию, но на те или иные социальные течения! Почему? Зачем? А потому что все они хорошие люди.
Он тоже закурил; я-оно подало ему огонь.
— А второе обстоятельство, пан Бенедикт, таково, что Пилсудский сейчас ведь не за пролетарскую революцию сражается, а за Польшу. Да и ПеПеЭс… Впрочем, за последние годы ситуация в партии существенно поменялась. Снова они дерутся за имущество, вырванное после раздела, и арбитраж Бюро Социнтерна никак не может их помирить, через двадцать лет взялись они за грудки по причине типографии да кучи книжек… Может, вы читаете листовки или краковскую прессу? «Молодые» в давнем Королевстве и Галиции сильно схватились за вожжи. Революционная Фракция не слишком знает, как встать между ними и Пилсудским. А Пилсудский даже не желает создавать здесь новую партию, он только ожидает возможности воспользоваться военными силами. Но пока Мороз держит все от Тихого Океана до Одры, нет никакой разницы между одной тщетной надеждой и другой.
Я-оно в задумчивости затянулось дымом. Хмм, не приняло во внимание, что в ППС схизма не меньше, чем у мартыновцев. А собственно, из какого политического крыла был тот безухий варшавский пепеэсовец? Может, он вовсе и не был пилсудчиком; может, именно потому их люди в течение многих лет не могут добраться до Отца Мороза, что здесь, на месте Пилсудский блокирует им доступ, перехватывает посланцев. Грызутся между собой.
— А скажите-ка мне, пан редактор, какая фракция в ППС желала бы себе такой вот Оттепели: не западе — до Днепра, не дальше, Россия вся подо Льдом, но вот Япония — свободная. По желаниям Шульца: чтобы здесь лютов оставить в покое, не нарушать Льда. Чья это политика?
— А с каких это пор существуют политические направления Оттепели? Если бы кто-то мог о таких вещах решать…! — тут он отпрянул, но тут же взял себя в руки. — Это к вам с такими предложениями приходят, так? Отец Мороз и его сынуля, ну да. — Редактор по-барсучьи зашевелил усиками. — Хмм, были об этом статьи в «Рабочем», в «Трибуне», кажется, и в «Свободном поляке» — но, понимаете, только из тех принципов принципе, как обсуждаются все направления событий, например, смерть царя, балканская война, революция на Западе или братоубийственное безумие Вилли, Никки и Фердинанда[268]. Вот тут надежды «молодых» весьма отличаются от надежд «старых» и Пилсудского.
…Эти первые рассчитывают на полную Оттепель, то есть, прежде всего, в России, ведь таким образом рабочая революция вспыхнула бы по всей Империи — а что на польских землях, то при случае, и что при этом, из всего этого еще и родилась бы независимая Польша, так это вообще уже дело другое.
…Вторые рассчитывают политические шансы иначе: во-первых, дело не в том, чтобы освободить только захваченные Россией земли, но всю Польшу; сама по себе Оттепель не изменит политики Габсбургов и Гогенцоллернов; во-вторых, нет никакой уверенности, что Россия, продвинутая вперед в Истории, войдет в Революцию и социализм, желающие даровать свободу порабощенным народам Империи, а не, к примеру, сделается еще более могущественной Империей, поскольку станет современной, управляемой по принципам Бисмарка. Государство! Держава! Понимаете? Государство все переживет.
— Так.
— И такой вот аргументацией Пилсудский, в конце концов, убедил Перля и товарищей из ФР, из Боевой Организации и Стрельцов в самой Польше.
— И таком вот образом Юзеф Пилсудский сделался ледняком, — вздохнуло я-оно. — Он защищает ледовую Россию, разве не так?
— Ну-ну, не шутите так, молодой человек, — раздраженно вспыхнул редактор-коротышка. — Это человек, у которого, по крайней мере, имеется конкретный план, и который много лет не останавливается в его реализации. Он знает, чего хочет, он знает, как этого достичь, и он все делает ради этого. О скольких наших политиканах из подвалов да идеологах из кофеен вы можете такое сказать? Сколько из них вообще верит, будто Польшу мы можем выстроить, создать, выбороть, добыть собственными руками, а не благодаря счастливым предопределениям судьбы, удачному расположению звезд, какой-нибудь фартовой войне между Тройственным Перемирием с Антантой, или же, благодаря капризу чужих держав, которым, ради того, любой ценой нужно подольстить — или, вообще, благодаря какой-то магической силе Истории? А? Но понимают ли Пилсудского люди? Ценят ли? Ха! — Он фыркнул и, передвинув папиросу в другой угол рта, сгорбился над блокнотом.
По прошествию часа с лишним проголосовали позицию членов клуба в отношении горного права; Поченгло проиграл, победила фракция, стоящая за сухой протест, за письмо с инструкциями петербургским советникам и за ожидание того, как развернется ситуация. Но тут же выяснилось, что господин Порфирий нисколечки не собирается слагать оружие, это была всего лишь увертюра к истинной битве, которую пришлось ему теперь провести по вопросу, рассматриваемому клубом по его собственной инициативе. Дело в том, что Поченгло от своих людей (скорее всего, коммерческих агентов в Америке) получил информацию, будто бы конкурент Гарримана с Уолл-Стрит и тамошний стальной и медный магнат, Джон Пирпонт Морган, отправил морским путем через Сан-Франциско и Владивосток посольство с целью блокировать работы над Аляскинским Тоннелем и Кругосветной Железной Дорогой — подключение через такую дорогу Аляски и Америки к Сибири стоило бы Д.П. Моргану целого состояния по причине потерь на бирже, в контрактах и монополиях на сырье. Выкупая двадцать лет назад от Карнеги U.S. Steel, он заплатил четверть миллиарда долларов; сегодня концерн стоил больше, чем все богатства России вместе взятые — в этих сферах деньги управляют политикой, а не наоборот. (Я-оно подставило уши). А Кругосветная Железная Дорога была ключевым предприятием для триумфа идей областничества. По чисто экономическим причинам Дорогу поддерживал Победоносцев, да и Шульц-Зимний, ясное дело, с охотой видел большую зависимость своего генерал-губернаторства от Европы. Иное дело было с императором и придворными, и вообще ледняками с Большой Земли. Известны были прецеденты миллионных взяток, меняющих курс российской политики. Морган мог позволить себе подмазать и на большую сумму. И ему вовсе не нужно подкупать орды чиновников и придворных советников; достаточно обеспечить себе хорошее отношение Распутина. (То, что управляет царем — сонный кошмар и самурайский меч — не обладает логикой выше божественной прихоти самодержца). Господин Поченгло весьма серьезно излагал, что чистый расчет прибылей заставляет зимназовых предпринимателей приложить все усилия для того, чтобы сделать невозможной миссию Моргана по установлению контакта с мартыновцами, а так же для защиты строительства Тоннеля. Его спросили, какие конкретно действия он имеет в виду. Тот ответил, что таковые были бы в компетенции секретного комитета, созванного для этой цели клубом. — Позор! — раздались восклицания. — За кого вы нас принимаете, за разбойников, что ли! Побойтесь Бога!
— И так далее, и так далее, долго это продолжалось, хотя никаких конкретных действий Поченгло больше не назвал, и диспут остался на уровне оскорблений и обобщенных воззваний к приличиям, христианским добродетелям и тому подобному.
После того перешли к голосованию, и предложение Поченгло прошло с перевесом три к одному, при большом числе воздержавшихся. Поченгло поднялся, поклонился, поблагодарил.
— И спросите, у скольких из них имеются акции в Железной Дороге Гарримана? — шепнул редактор Вулька-Вулькевич.
Пан Цвайгрос поднялся со своего стула, поднял бокал с красным вином в тосте за успех в делах и за польские богатства Сибири. Все выпили. Стоя, все члены клуба сунули руки под салфетки, положенные на блюдцах, стоявших справа от них, и взяли пальцами обеих рук небольшие монеты. Раздался протяжный треск, похожий на звук бьющегося фарфора. Заседание закончилось. Началась неофициальная часть встречи, наверняка, более важная, чем официальная, как частенько в политике и бывает. Все собрались в небольшие группки и кружки тесных знакомств, зал заполнился шумом разговоров на свободные темы. Я-оно высматривало пана Грживачевского, который потерялся где-то в толпе, не обладая слишком уж заметной фигурой. Лишь через какое-то время заметило, что рядом кто-то стоит и дружески приглядывается. Кто? Я-оно обернулось. Инженер Решке из Северной Мамонтовой Компании.
— Прошу прощения…
— Я…
— Разрешите…
— Бенедикт Герославский.
— Да, да. Решке. Ромуальд Решке. Могли бы мы…
— Слушаю.
— Надеюсь, что вы все поймете правильно. Так уж сложилось, что я переговорил о вас с паном Войславом. Ладно, признаюсь честно, — тут он подмигнул, — я даже выпытывал о вас. Мы с самого начала интересуемся начинаниями доктора Теслы. Вы, насколько я слышал, его хороший знакомый… — Неожиданно он сменил тему. — Вы уже разговаривали с губернатором?
— Нет.
— Думаю, вы найдете его человеком весьма рассудительным, а предлагаемое им решение — единственным разумным в нашей ситуации. И чем быстрее все это разрешится, тем лучше. Тем временем, я как-то услышал, что вы ищете должность, и…
Я-оно поняло, к чему Решке так лавирует: каким образом подкупить, не произнося вслух неприличного слова. Поняло: все они очень много потеряют — целые состояния — когда Лед отступит. Потеряет и Белицкий. И вот его инвестиция: благодарность Сына Мороза! Если бы они могли, то с удовольствием взорвали бы и Теслу, и все его машины.
Но нет же, нет! Ведь все они «хорошие люди»! Я-оно сдержало язвительный смешок. Как не хватало Чингиза Щекельникова, некому защитить от едкого яда подозрительности, впитывая его в себя; снова он отравляет душу. Отыскало взглядом добродушное лицо пана Войслава. Разве у него не доброе сердце? Разве не любит он людей?
— …с доктором Теслой?
— Plait-il[269]?
— В удобное для него время и месте, ясное дело. Видите ли, мы пытаемся с ним навязать контакт, человек от нас был у него в гостинице и в Обсерватории, но…
Я-оно сделало глубокий вдох.
— Это не имеет смысла, господин инженер. Наверняка вы имели контакты с людьми науки, похожими на доктора Теслу. Нет такого богатства, ради которого они отреклись бы от собственных изобретений и славы открывателя, отца черной физики. Прошу прощения.
Пролавировало между членами клуба к Грживачевскому.
Тот узнал практически сразу.
— Пан… Бенедикт.
Пожало ему руку, здоровую, правую, его рукопожатие было как тиски.
— Я слышал, что вы были знакомы с Филиппом Герославским.
— Не понял…?
— A-а, тогда извините.
Пан Сатурнин Грживачевский отправил жестом головы предыдущего собеседника и отошел подальше от группы членов клуба.
— Пан Белицкий мне говорил. Если я могу чем-нибудь помочь, — он вынул визитную карточку, — обращайтесь без всякого.
Таак, здесь каждый второй зимназовый предприниматель чуть ли не задаром собирается купить благодарность Сына Мороза. Что может быть проще, чем просто позволить им это делать? Попросить в долг — даст и не поморщится, тысячу, две, пять, что это для него.
Я-оно дернулось, будто хлестнуло живым огнем. Стиснуло кулаки; кожа уже почти что не горела. Чертов Мышливский, доктор прав и судья-палач.
— Я ищу честную работу, — произнесло решительно, чуть ли не театрально. — Обычную должность.
Пан директор Грживачевский, «трудолюбивый эгоист» (потьвет, словно черный ореол), лишь кивнул головой.
— А каковы ваши квалификации? Вы когда-нибудь уже работали в горной промышленности, в металлургии, может быть, в коммерции?
— Нет.
— Языками владеете?
— Русский и немецкий. Французский — так себе. С классическими справлюсь в письменном виде.
— А чем вы, собственно, занимались в Королевстве?
— Математической логикой. — Скрестив руки на груди, пососало дырку в десне. — Экспериментальной логикой. Боюсь, что это не сильно пригодится в коммерции или промышленности.
— Экспериментальной, говорите. Выходит, вы ученый. Погодите-ка, есть идея. — Склонившись над столом, он начеркал на обороте визитки несколько слов. — Подойдите с этим в понедельник в нашу контору в Холодном Николаевске, вас направят к доктору Вольфке. Посмотрим, подойдете ли вы. Тогда и оговорим условия.
— Большое спасибо. А сколько будут платить…
— Если Вольфке посчитает вас пригодным, тогда поговорим. Потом, потом.
— Хорошо.
Тот буркнул еще что-то ободряющее и отбыл.
Непонятно почему, в этот момент вспомнило о пани Юлии. Почему в Варшаве идея постоянной работы для заработка оставалась настолько невообразимой, что серьезно должности никогда и не искало? Кризис, это правда, все ищут работу, такие обедневшие студенты десятками стучатся повсюду — и все же. Пан Коржиньский и ему подобные наверняка бы помогли во имя памяти об отце. Если бы человек по-настоящему взялся за дело, если бы постарался… А здесь Сибирь; как говорил господин Поченгло, образованных людей берут на должности даже из ссыльных. Но дело даже не в том. Разжало кулаки, ладони положило плоско на столешнице, белый картонный прямоугольник упал на красное дерево. Синие ногти, пятна кирпичного цвета под кожей… Тьмечь, откачанная литрами в черные кристаллы, в конечном счете тоже ничего не объясняет — да и вообще, какое тут может быть объяснение? Познаешь язык описания мира, но не познаешь себя. Что-то сделаешь, и потом только догадываешься, зачем это сделал. И даже если догадка будет правдивой — ее никак не выскажешь, эти вещи никак не выскажешь языком второго рода. Самое большее, можно спросить у господина Поченгло или пана Мышливского — они, не стесняясь, выскажут свое мнение о чужаке, и так вот на мгновение глянешь на Бенедикта Герославского снаружи. На Бенедикта Герославского, который такой-то и такой, потому что повел себя так-то и так-то; ба, еще до того, как вообще как-либо себя повел.
Зазвенело стекло. Пан Вулька-Вулькевич спотыкался о стулья. Пользуясь оказией дармовой выпивки, редактор уже хорошо присоседился к выставленным напиткам и, несмотря на раннее время, успел залить в себя приличную дозу спиртного — нос засветился красным фонариком, румяное лицо сделалось багровым, над седыми бровями выступил пот, а жесткие усики неустанно вибрировали, словно антенны насекомого.
— Вижу, вы тоже какое-то дельце сварганили, — буркнул он, косясь на визитную карточку директора Грживачевского. — Это ведь заразно, знаете, вся эта атмосфера, энергия, — он взмахнул рукой с бокалом, вино хлестнуло на манжет, но редактор и не заметил, — эта гонка, здесь мир крутится быстрее, дни уходят скорее, один час вгрызается в следующий, человек в беготне с утра до вечера, и, ни в коей степени, его не подгоняет работа, голод или нищета, но, поскольку всегда можно заработать на рубль больше, всегда имеется какая-нибудь оказия, вечно имеется какая-то выгода — и вот уже блеск в глазах, новая сила в мышцах; и так они могут бежать дни и ночи, от рубля до рубля, хищники рынка. Вы думаете, я этого не чувствую — тоже чувствую, хотя, конечно же, молодые во сто раз сильнее. Когда они делают деньги, они более живые; когда же деньги теряют — вместе с ними теряют и жизнь. Вас тоже проняло, а?
— Возможно. Немного.
— Что, пан будет собственную фирму учреждать?
Я-оно скривилось с издевкой, но тут же выражение с лица сошло. Уселось за столом, столкнув локтем тарелочку под салфеткой; явно, место это было предназначено для не пришедшего на собрание члена клуба.
Собственную фирму… Машинально почесало между костяшками пальцев. Построить дело с самых основ я-оно не успеет; нужно было бы входить с паем в уже имеющееся. А кто-то ведь должен заниматься перевозкой оборудования и провианта на отдаленные сорочища, за Кежму. И это было бы идеальным прикрытием. Но где взять капитал? Не лучше ли нанять людей на один раз? Нет смысла строить фабрику по производству молотков, чтобы забить дюжину гвоздей.
— Зимназом желаете заняться? — допытывался Вулькевич.
— Ммм. Нет, нет. И вообще, сначала нужно разглядеться, условия исследовать…
Что за идиотская мысль! Учреждать фирму! Человек в жизни даже собственного угла не имел, а тут размечтался о паях, капиталах, предприятиях! Новый приступ безумия — видимо, уровни тьмечи в мозгу еще не пришли к общему знаменателю.
Вулька-Вулькевич практически пустым стаканом поднял не совсем серьезный тост:
— Здесь радится следующий капиталист.
— Ну да, капиталист без капитала.
— Капитал? Маркс в людях не разбирался! Вот поглядите-ка, хфр, поглядите на евреев: приезжают без копейки за душой, а через двадцать лет половина лавок в городе уже принадлежит им. Капитал притекает и стекает — а вот человек, либо примерзает к деньге, либо нет.
Провело ладонью по столу, большой палец встретил под салфеткой монету. Стянуло ее с тарелочки, подбросило на руке. Это была медная копейка прошлого века с двухглавым орлом, маленькая и легкая. К тому же, ее подпилили по диаметру, между головами птицы, так что обе половинки соединяла лишь тоненькая полоска металла. Взяло монетку в пальцы. И ребенок переломал бы.
- 1.
- 2.
- 3.
- 4.
- 5.
- 6.
- 7.
- 8.
- 9.
- 10.
- 11.
- 12.
- 13.
- 14.
- 15.
- 16.
- 17.
- 18.
- 19.
- 20.
- 21.
- 22.
- 23.
- 24.
- 25.
- 26.
- 27.
- 28.
- 29.
- 30.
- 31.
- 32.
- 33.
- 34.
- 35.
- 36.
- 37.
- 38.
- 39.
- 40.
- 41.
- 42.
- 43.
- 44.
- 45.
- 46.
- 47.
- 48.
- 49.
- 50.
- 51.
- 52.
- 53.
- 54.
- 55.
- 56.
- 57.
- 58.
- 59.
- 60.
- 61.
- 62.
- 63.
- 64.
- 65.
- 66.
- 67.
- 68.
- 69.
- 70.
- 71.
- 72.
- 73.
- 74.
- 75.
- 76.
- 77.
- 78.
- 79.