Чудовища и критики и другие статьи.

B (стр. 129).

Разумеется, такие подробности, как правило, попадали в сказки только потому, что обладали сюжетообразующей ценностью, — даже в те дни, когда подобные обычаи и впрямь существовали. Если бы я, например, сочинял историю, в которой кого–то вздернули на виселицу, в последующие эпохи, если бы текст сохранился, — а это само по себе признак того, что рассказ обладает некоей непреходящей, а не только локальной или временной ценностью, — этот эпизод, возможно, послужил бы подтверждением того, что история была написана в тот период, когда и в самом деле существовала юридическая практика казни через повешение. Я говорю, «возможно»: разумеется, в будущем такое заключение самоочевидным отнюдь не покажется. Ибо для вящей уверенности будущему исследователю необходимо будет точно выяснить, когда практиковались повешения и когда именно жил я. Я мог заимствовать эту подробность из иных времен и мест, из других текстов; я мог ее просто–напросто выдумать. Но даже если это заключение по чистой случайности и справедливо, сцена с повешением фигурировала бы в рассказе только при условии, что (а) я осознавал, какой драматический, трагическийили жуткий эффект оказывает этот эпизод на повествование в целом, и (b) те, кто передавал этот мотив из поколения в поколения, ощущали силу его эффекта в достаточной степени, чтобы эпизод сохранить. Временная дистанция, древность и чужеродность как таковые впоследствии обострили бы трагизм или ужас; но и то и другое должно содержаться в тексте изначально, дабы эльфийскому оселку «старинности» было что править. Так что совершенно бессмысленно (в литературоведении, по крайней мере) спрашивать об Ифигении, дочери Агамемнона [79]: в самом ли деле легенда о принесении ее в жертву в Авлиде дошла до нас с тех времен, когда практиковались человеческие жертвоприношения? Отвечать на такой вопрос тоже смысла нет.

Я говорю «как правило», поскольку то, что сегодня воспринимается как «сказка», возможно, некогда по замыслу являлось чем–то совсем иным: например, записью некоего события или ритуала. «Записью» в прямом смысле этого слова. Сказка, придуманная, чтобы объяснить ритуал (некоторые считают, что такое происходило довольно часто), все равно в первую очередь остается сказкой. Именно такую формуона обретает, и сохранится она (по всей очевидности, надолго пережив ритуал) лишь в силу своих художественных достоинств. В ряде случаев подробности, что сегодня примечательны лишь своей необычностью, некогда, возможно, были настолько привычными и будничными, что попадали в повествование мимоходом, сами собою: как, например, упоминание о том, что человек «приподнял шляпу» или «сел в поезд». Но такие случайные подробности смену повседневных привычек переживают ненадолго. Во всяком случае, во времена устной традиции. В период письменности (и стремительнойсмены обычаев) рассказ может довольно долго не меняться, и тогда даже пустячные его детали приобретают оттенок странности и архаичности. Именно таковы по большей части романы Диккенса. Сегодня можно открыть какой–либо из его романов, что был куплен и впервые прочитан тогда, когда в будничной жизни все было в точности так же, как в повествовании, при том, что эти бытовые подробности сегодня уже столь же далеки от нашей повседневных привычек, как, скажем, елизаветинская эпоха. Но современная ситуация — это нечто особое. Антропологи и фольклористы такого рода условий даже вообразить себе не могут. Но если они имеют дело с незафиксированной устной традицией, им тем более следует задуматься о том, что в этом случае они работают с элементами, основная функция которых — сюжетообразующая; и в силу именно этой причины они и сохранились. «Король–лягушка» (см. стр. 152) — это не кредо и не справочник по тотемизму; это занятная сказка с самоочевидной моралью.