Сатиры.
Быт. Мясо. (Шарж). Брандахлысты в белых брючках В лаун-теннисном азарте Носят жирные зады. Вкруг площадки, в модных штучках, Крутобедрые Астарты, Как в торговые ряды, Зазывают кавалеров И глазами, и боками, Обещая всё для всех. И гирлянды офицеров, Томно дрыгая ногами, «Сладкий празднуют успех». В лакированных копытах Ржут пажи и роют гравий, Изгибаясь, как лоза, — На раскормленных досыта Содержанок, в модной славе, Щуря сальные глаза. Щеки, шеи, подбородки, Водопадом в бюст свергаясь, Пропадают в животе, Колыхаются, как лодки, И, шелками выпираясь, Вопиют о красоте. Как ходячие шнель-клопсы, На коротких, тухлых ножках (Вот хозяек дубликат!) Грандиознейшие мопсы Отдыхают на дорожках И с достоинством хрипят. Шипр и пот, французский говор… Старый хрен в английском платье Гладит ляжку и мычит. Дипломат, шпион иль повар? Но без формы люди – братья: Кто их, к черту, различит?.. Как наполненные ведра Растопыренные бюсты Проплывают без конца — И опять зады и бедра… Но над ними – будь им пусто! — Ни единого лица! Лето 1909. Всероссийское горе. Всем добрым знакомым с отчаянием посвящаю. Итак – начинается утро. Чужой, как река Брахмапутра, В двенадцать влетает знакомый. «Вы дома?» К несчастью, я дома. В кармане послав ему фигу, Бросаю немецкую книгу И слушаю, вял и суров, Набор из ненужных мне слов. Вчера он торчал на концерте — Ему не терпелось до смерти Обрушить на нервы мои Дешевые чувства свои. Обрушил! Ах, в два пополудни Мозги мои были как студни… Но, дверь запирая за ним И жаждой работы томим, Услышал я новый звонок: Пришел первокурсник-щенок. Несчастный влюбился в кого-то… С багровым лицом идиота Кричал он о «ней», о богине, А я ее толстой гусыней В душе называл беспощадно… Не слушал! С улыбкою стадной Кивал головою сердечно И мямлил: «Конечно, конечно». В четыре ушел он… В четыре! Как тигр я шагал по квартире, В пять ожил и, вытерев пот, За прерванный сел перевод. Звонок… С добродушием ведьмы Встречаю поэта в передней. Сегодня собрат именинник И просит дать взаймы полтинник. «С восторгом!» Но он… остается! В столовую томно плетется, Извлек из-за пазухи кипу И с хрипом, и сипом, и скрипом Читает, читает, читает… А бес меня в сердце толкает: Ударь его лампою в ухо! Всади кочергу ему в брюхо! Квартира? Танцкласс ли? Харчевня? Прилезла рябая девица: Нечаянно «Месяц в деревне» Прочла и пришла «поделиться»… Зачем она замуж не вышла? Зачем (под лопатки ей дышло!) Ко мне направляясь, сначала Она под трамвай не попала? Звонок… Шаромыжник бродячий, Случайный знакомый по даче, Разделся, подсел к фортепьяно И лупит. Не правда ли, странно? Какие-то люди звонили. Какие-то люди входили. Боясь, что кого-нибудь плюхну, Я бегал тихонько на кухню И плакал за вьюшкою грязной Над жизнью своей безобразной. 1910. Обстановочка. Ревет сынок. Побит за двойку с плюсом, Жена на локоны взяла последний рубль, Супруг, убитый лавочкой и флюсом, Подсчитывает месячную убыль. Кряхтят на счетах жалкие копейки: Покупка зонтика и дров пробила брешь, А розовый капот из бумазейки Бросает в пот склонившуюся плешь. Над самой головой насвистывает чижик (Хоть птичка божия не кушала с утра), На блюдце киснет одинокий рыжик, Но водка выпита до капельки вчера. Дочурка под кроватью ставит кошке клизму, В наплыве счастья полуоткрывши рот, И кошка, мрачному предавшись пессимизму, Трагичным голосом взволнованно орет. Безбровая сестра в облезлой кацавейке Насилует простуженный рояль, А за стеной жиличка-белошвейка Поет романс: «Пойми мою печаль» Как не понять? В столовой тараканы, Оставя черствый хлеб, задумались слегка, В буфете дребезжат сочувственно стаканы, И сырость капает слезами с потолка. 1909. Совершенно веселая песня. (Полька). Левой, правой, кучерявый, Что ты ерзаешь, как черт? Угощение на славу, Музыканты – первый сорт. Вот смотри: Раз, два, три. Прыгай, дрыгай до зари. Ай, трещат мои мозоли И на юбке позумент! Руки держит, как франзоли, А еще интеллигент. Ах, чудак, Ах, дурак! Левой, правой, – вот так-так! Трим-ти, тим-ти – без опаски, Трим-тим-тим – кружись вперед! Что в очки запрятал глазки? Разве я, топ-топ, урод? Топ-топ-топ, Топ-топ-топ… Оботри платочком лоб. Я сегодня без обеда, И не надо – ррри-ти-ти. У тебя-то, буквоеда, Тоже денег не ахти? Ну и что ж — Наживешь. И со мной, топ-топ, пропьешь. Думай, думай – не поможет! Сорок бед – один ответ: Из больницы на рогоже Стащат черту на обед. А пока, Ха-ха-ха, Не толкайся под бока! Все мы люди-человеки… Будем польку танцевать. Даже нищие-калеки Не желают умирать. Цок-цок-цок Каблучок, Что ты морщишься, дружок? Ты ли, я ли – всем не сладко, Знаю, котик, без тебя. Веселись же хоть украдкой, Танцы – радость, книжки – бя. Лим-тим-тись, Берегись. Думы к черту, скука – брысь! 1910. Служба Сборов. Начальник Акцептации сердит: Нашел просчет в копейку у Орлова. Орлов уныло бровью шевелит И про себя бранится: «Ишь, бандит!» Но из себя не выпустит ни слова. Вокруг сухой, костлявый, дробный треск — Как пальцы мертвецов, бряцают счеты. Начальнической плеши строгий блеск С бычачьим лбом сливается в гротеск, — Но у Орлова любоваться нет охоты. Конторщик Кузькин бесконечно рад: Орлов на лестнице стыдил его невесту, Что Кузькин как товарищ – хам и гад, А как мужчина – жаба и кастрат… Ах, может быть, Орлов лишится места! В соседнем отделении содом: Три таксировщика, увлекшись чехардою, Бодают пол. Четвертый же, с трудом Соблазн преодолев, с досадой и стыдом Им укоризненно кивает бородою. Но в коридоре тьма и тишина. Под вешалкой таинственная пара — Он руки растопырил, а она Щемящим голосом взывает: «Я жена… И муж не вынесет подобного удара!» По лестницам красавицы снуют, Пышнее и вульгарнее гортензий. Их сослуживцы «фаворитками» зовут — Они не трудятся, не сеют – только жнут, Любимицы Начальника Претензий… В буфете чавкают, жуют, сосут, мычат. Берут пирожные в надежде на прибавку. Капуста и табак смесились в едкий чад. Конторщицы ругают шоколад И бюст буфетчицы, дрожащий на прилавке… Второй этаж. Дубовый кабинет. Гигантский стол. Начальник Службы Сборов, Поймав двух мух, покуда дела нет, Пытается определить на свет, Какого пола жертвы острых взоров. Внизу в прихожей бывший гимназист Стоит перед швейцаром без фуражки. Швейцар откормлен, груб и неречист: «Ведь грамотный, поди, не трубочист! “Нет мест” – вон на стене висит бумажка». 1909. Окраина Петербурга. Время года неизвестно. Мгла клубится пеленой. С неба падает отвесно Мелкий бисер водяной. Фонари горят как бельма, Липкий смрад навис кругом, За рубашку ветер-шельма Лезет острым холодком. Пьяный чуйка обнял нежно Мокрый столб – и голосит. Бесконечно, безнадежно Кислый дождик моросит… Поливает стены, крыши, Землю, дрожки, лошадей. Из ночной пивной всё лише Граммофон хрипит, злодей. «Па-ца-луем дай забвенье!» Прямо за сердце берет. На панели тоже пенье: Проститутку дворник бьет. Брань и звуки заушений… И на них из всех дверей Побежали светотени Жадных к зрелищу зверей. Смех, советы, прибаутки, Хлипкий плач, свистки и вой — Мчится к бедной проститутке Постовой городовой. Увели… Темно и тихо. Лишь в ночной пивной вдали Граммофон выводит лихо: «Муки сердца утоли!» 1910. На открытии выставки. Дамы в шляпках «кэк-уоках», Холодок публичных глаз, Лица в складках и отеках, Трэны, перья, ленты, газ. В незначительных намеках — Штемпеля готовых фраз. Кисло-сладкие мужчины, Знаменитости без лиц, Строят знающие мины, С видом слушающих птиц Шевелюры клонят ниц И исследуют причины. На стене упорный труд — Вдохновенье и бездарность… Пусть же мудрый и верблюд Совершают строгий суд: Отрицанье, благодарность Или звонкий словоблуд… Умирающий больной. Фиолетовые свиньи. Стая галок над копной. Блюдо раков. Пьяный Ной. Бюст молочницы Аксиньи, И кобыла под сосной. Вдохновенное Nocturno[2], Рядом рыжий пиджачок, Растопыренный над урной… Дама смотрит в кулачок И рассеянным: «Недурно!» Налепляет ярлычок. Да? Недурно? Что – Nocturno? Иль яичница-пиджак? Генерал вздыхает бурно И уводит даму. Так… А сосед глядит в кулак И ругается цензурно… 1910. Жизнь. У двух проституток сидят гимназисты: Дудиленко, Барсов и Блок. На Маше – персидская шаль и монисто, На Даше – боа и платок. Оплыли железнодорожные свечи. Увлекшись азартным банчком, Склоненные головы, шеи и плечи Следят за чужим пятачком. Играют без шулерства. Хочется люто Порой игроку сплутовать. Да жутко! Вмиг с хохотом бедного плута Засунут силком под кровать. Лежи, как в берлоге, и с завистью острой Следи за игрой и вздыхай, — А там на заманчивой скатерти пестрой Баранки, и карты, и чай… Темнеют уютными складками платья. Две девичьих русых косы. Как будто без взрослых здесь сестры и братья В тиши коротают часы. Да только по стенкам висят офицеры… Не много ли их для сестер? На смятой подушке бутылка мадеры, И страшно затоптан ковер. Стук в двери. «Ну, други, простите, к нам гости!» Дудиленко, Барсов и Блок Встают, торопясь, и без желчи и злости Уходят готовить урок. 1910. На вербе. Бородатые чуйки с голодными глазами Хрипло предлагают «животрепещущих докторов». Гимназисты поводят бумажными усами, Горничные стреляют в суконных юнкеров. Шаткие лари, сколоченные наскоро, Холерного вида пряники и халва, Грязь под ногами хлюпает так ласково, И на плечах болтается чужая голова. Червонные рыбки из стеклянной обители Грустно-испуганно смотрят на толпу. «Вот замечательные американские жители — Глотают камни и гвозди, как крупу!» Писаря выражаются вдохновенно-изысканно, Знакомятся с модистками и переходят на ты, Сгущенный воздух переполнился писками, Кричат бирюзовые бумажные цветы. Деревья вздрагивают черными ветками, Капли и бумажки падают в грязь. Чужие люди толкутся между клетками И месят ногами пеструю мазь. 1909. Пасхальный перезвон. Пан-пьян! Красные яички. Пьян-пан! Красные носы. Били-бьют! Радостные личики. Бьют-били! Груды колбасы. Дал-дам! Праздничные взятки. Дам-дал! И этим и тем. Пили-ели! Визиты в перчатках. Ели-пили! Водка и крем. Пан-пьян! Наливки и студни. Пьян-пан! Боль в животе. Били-бьют! И снова будни. Бьют-били! Конец мечте. 1909. На петербургской даче. Промокло небо и земля, Душа и тело отсырели. С утра до вечера скуля, Циничный ветер лезет в щели. Дрожу, как мокрая овца… И нет конца, и нет конца! Не ем прекрасных огурцов, С тоской смотрю на землянику: Вдруг отойти в страну отцов В холерных корчах – слишком дико… Сам Мережковский учит нас, Что смерть страшна, как папуас. В объятьях шерстяных носков Смотрю, как дождь плюет на стекла. Ах, жив бездарнейший Гучков, Но нет великого Патрокла! И в довершение беды Гучков не пьет сырой воды. Ручьи сбегают со стволов. Городовой надел накидку. Гурьба учащихся ослов Бежит за горничною Лидкой. Собачья свадьба… Чахлый гром. И два спасенья: бром и ром. На потолке в сырой тени Уснули мухи. Сатанею… Какой восторг в такие дни Узнать, что шаху дали в шею! И только к вечеру поймешь, Что твой восторг – святая ложь… Горит свеча. Для счета дней Срываю листик календарный — Строфа из Бальмонта. Под ней: «Борщок, шнель-клопс и мусс янтарный». Дрожу, как мокрая овца… И нет конца, и нет конца! 1909. Ночная песня пьяницы. Темно… Фонарь куда-то к черту убежал! Вино Качает толстый мой фрегат, как в шквал… Впотьмах За телеграфный столб держусь рукой. Но, ах! Нет вовсе сладу с правою ногой: Она Вокруг меня танцует – вот и вот… Стена Всё время лезет прямо на живот. Свинья!! Меня назвать свиньею? Ах, злодей! Меня, Который благородней всех людей?! Убью! А, впрочем, милый малый, бог с тобой — Я пью, Но так уж предназначено судьбой. Ослаб… Дрожат мои колени – не могу! Как раб, Лежу на мостовой и ни гу-гу… Реву… Мне нынче сорок лет – я нищ и глуп. В траву Заройте наспиртованный мой труп. В ладье Уже к чертям повез меня Харон… Adieu! Я сплю, я сплю, я сплю со всех сторон. 1909. Городская сказка. Профиль тоньше камеи, Глаза как спелые сливы, Шея белее лилеи И стан как у леди Годивы. Деву с душою бездонной, Как первая скрипка оркестра, Недаром прозвали мадонной Медички шестого семестра. Пришел к мадонне филолог, Фаддей Симеонович Смяткин. Рассказ мой будет недолог: Филолог влюбился по пятки. Влюбился жестоко и сразу В глаза ее, губы и уши, Цедил за фразою фразу, Томился, как рыба на суше. Хотелось быть ее чашкой, Братом ее или теткой, Ее эмалевой пряжкой И даже зубной ее щеткой!.. «Устали, Варвара Петровна? О, как дрожат ваши ручки!» — Шепнул филолог любовно, А в сердце вонзились колючки. «Устала. Вскрывала студента: Труп был жирный и дряблый. Холод… Сталь инструмента. Руки, конечно, иззябли. Потом у Калинкина моста Смотрела своих венеричек. Устала: их было до ста. Что с вами? Вы ищете спичек? Спички лежат на окошке. Ну, вот. Вернулась обратно, Вынула почки у кошки И зашила ее аккуратно. Затем мне с подругой достались Препараты гнилой пуповины. Потом… был скучный анализ: Выделенье в моче мочевины… Ах, я! Прошу извиненья: Я роль хозяйки забыла — Коллега! Возьмите варенья, — Сама сегодня варила». Фаддей Симеонович Смяткин Сказал беззвучно: «Спасибо!» А в горле ком кисло-сладкий Бился, как в неводе рыба. Не хотелось быть ее чашкой, Ни братом ее и ни теткой, Ни ее эмалевой пряжкой, Ни зубной ее щеткой! 1909. Лаборант и медички. 1. Он сидит среди реторт И ругается, как черт: «Грымзы! Кильки! Бабы! Совы! Безголовы, бестолковы — Йодом залили сюртук, Не закрыли кран… Без рук! Бьют стекло, жужжат, как осы. А дурацкие вопросы? А погибший матерьял? О, как страшно я устал!» Лаборант встает со стула. В уголок идет сутуло И, издав щемящий стон, В рот сует пирамидон. 2. А на лестнице медички Повторяли те же клички: «Грымза! Килька! Баба! Франт! Безголовый лаборант… На невиннейший вопрос Буркнет что-нибудь под нос; Придирается, как дама, — Ядовито и упрямо, Не простит простой ошибки! Ни привета, ни улыбки…» Визг и писк. Блестят глазами, Машут красными руками: «О, несноснейший педант, Лаборашка, лаборант!» 3. Час занятий. Шепот. Тишь. Девы гнутся, как камыш, Девы все ушли в работы. Где же «грымзы»? Где же счеты? Лаборант уже не лев И глядит бочком на дев, Как колибри на боа. Девы тоже трусят льва: Очень страшно, очень жутко — Оскандалиться не шутка! Свист горелок. Тишина. Ноет муха у окна. Где Юпитер? Где Минервы? Нервы, нервы, нервы, нервы… 1909. В гостях. Петербург. Холостой стаканчик чаю (Хоть бы капля коньяку), На стене босой Толстой. Добросовестно скучаю И зеленую тоску Заедаю колбасой. Адвокат ведет с коллегой Специальный разговор. Разорвись – а не поймешь! А хозяйка с томной негой, Устремив на лампу взор, Поправляет бюст и брошь. «Прочитали Метерлинка?» – «Да. Спасибо, прочитал…» – «О, какая красота!» И хозяйкина ботинка Взволновалась, словно в шквал. Лжет ботинка, лгут уста… У рояля дочь в реформе, Взяв рассеянно аккорд, Стилизованно молчит. Старичок в военной форме Прежде всех побил рекорд — За экран залез и спит. Толстый доктор по ошибке Жмет мне ногу под столом. Я страдаю и терплю. Инженер зудит на скрипке. Примирясь и с этим злом, Я и бодрствую, и сплю. Что бы вслух сказать такое? Ну-ка, опыт, выручай! «Попрошу… еще стакан»… Ем вчерашнее жаркое, Кротко пью холодный чай И молчу, как истукан. 1908. Европеец. В трамвае, набитом битком, Средь двух гимназисток, бочком, Сижу в настроеньи прекрасном. Панама сползает на лоб. Я – адски пленительный сноб, В накидке и в галстуке красном. Пассаж не спеша осмотрев, Вхожу к «Доминику», как лев, Пью портер, малагу и виски. По карте, с достоинством ем Сосиски в томате и крем, Пулярдку и снова сосиски. Раздуло утробу копной… Сановный швейцар предо мной Толкает бесшумные двери. Умаявшись, сыт и сонлив, И руки в штаны заложив, Сижу в Александровском сквере. Где б вечер сегодня убить? В «Аквариум», что ли, сходить, Иль, может быть, к Мэри слетаю? В раздумье на мамок смотрю, Вздыхаю, зеваю, курю И «Новое время» читаю… Шварц, Персия, Турция… Чушь! Разносчик! Десяточек груш… Какие прекрасные грушки! А завтра в двенадцать часов На службу явиться готов, Чертить на листах завитушки. Однако: без четверти шесть. Пойду-ка к «Медведю» поесть, А после – за галстуком к Кнопу. Ну как в Петербурге не жить? Ну как Петербург не любить Как русский намек на Европу? 1910. Мухи. На дачной скрипучей веранде Весь вечер царит оживленье. К глазастой художнице Ванде Случайно сползлись в воскресенье Провизор, курсистка, певица, Писатель, дантист и певица. «Хотите вина иль печенья?» Спросила писателя Ванда, Подумав в жестоком смущенье: «Налезла огромная банда! Пожалуй, на столько баранов Не хватит ножей и стаканов». Курсистка упорно жевала. Косясь на остатки от торта, Решила спокойно и вяло: «Буржуйка последнего сорта». Девица с азартом макаки Смотрела писателю в баки. Писатель за дверью на полке Не видя своих сочинений, Подумал привычно и колко: «Отсталость!» – и стал в отдаленьи, Засунувши гордые руки В триковые стильные брюки. Провизор, влюбленный и потный, Исследовал шею хозяйки, Мечтая в истоме дремотной: «Ей-богу! Совсем как из лайки… О, если б немножко потрогать!» И вилкою чистил свой ноготь. Певица пускала рулады Все реже, и реже, и реже. Потом, покраснев от досады, Замолкла: «Не просят! Невежи… Мещане без вкуса и чувства! Для них ли святое искусство?» Наелись. Спустились с веранды К измученной пыльной сирени. В глазах умирающей Ванды Любезность, тоска и презренье — «Свести их к пруду иль в беседку? Спустить ли с веревки Валетку?» Уселись под старой сосною. Писатель сказал: «Как в романе…» Девица вильнула спиною, Провизор порылся в кармане И чиркнул над кислой певичкой Бенгальскою красною спичкой. 1910. Кухня. Тихо тикают часы На картонном циферблате. Вязь из розочек в томате И зеленые усы. Возле раковины щель Вся набита прусаками, Под иконой ларь с дровами И двугорбая постель. Над постелью бывший шах, Рамки в ракушках и бусах, — В рамках – чучела в бурнусах И солдаты при часах. Чайник ноет и плюет. На окне обрывок книжки: «Фаршированные пышки», «Шведский яблочный компот». Пахнет мыльною водой, Старым салом и угаром. На полу пред самоваром Кот сидит как неживой. Пусто в кухне. «Тик» да «так». А за дверью на площадке Кто-то пьяненький и сладкий Ноет: «Дарья, четвер-так!» 1922.