Дорога на Элинор.
Глава двадцатая.
Темнота и тишина были лишь частью мира. Когда он привык к ним — заняло это мгновение или долгие годы? — то понял, что глаза и уши мешали ему, всегда мешали. Зрение и слух, как плотный, расписанный картинками и шуршавший всеми мыслимыми звуками занавес, отделяли его от той сцены, на которой разыгрывались события настоящей жизни.
Занавес раздвинулся, и он ощутил себя таким, каким был всегда. Он еще не понял, каким он был. Нужно было освоиться с новыми органами чувств, новыми способами восприятия. Попытаться вместить открывшийся ему бесконечномерный мир в образы и понятия, к которым привык его ограниченный трехмерием мозг.
Он знал, к примеру, — со знанием было проще, знание содержалось в его структуре, — что примерно три миллиарда лет назад (если отмерять сроки земными годами, на самом деле это не имело значения, но ему было удобнее думать в привычных категориях времени) именно его продуманные и активные действия привели к рождению скопления галактик, занесенного ныне в каталоги под названием Abell 2199.
Он никогда не видел этого каталога — как он мог его видеть, если не интересовался астрономической литературой? — но точно помнил и номер, и страницу, где этот номер был напечатан, и руки оператора, набиравшего символы на компьютере, и шепот корректора, вычитывавшего не вполне понятный ему текст, и бодрое пение одного из авторов каталога, молодого астронома по имени Дима, наблюдавшего скопление в телескоп имени Шайна на Крымской обсерватории и обработавшего кадр, полученный с помощью ПЗС-матрицы каким-то новым для него способом, могло не получиться, и он запорол бы изображение, коту под хвост пошла бы ночь наблюдений, но он все сделал правильно, и на экране компьютера проявились, будто вирусы под микроскопом, четкие спиральки и эллипсы, и протянувшиеся между ними черные на светлом (негатив) ниточки звездных полей, и он ощутил свою причастность к этому огромному, немыслимому в земных масштабах, скоплению галактик, каждая из которых была в несколько, а то и в десятки раз больше Млечного Пути и уж точно раза в два его старше, он не понимал, каким образом мог быть причастен к рождению того, что не могло родиться, как не мог никогда родиться луч света, пересекший Вселенную из конца в конец и умерший в его зрачке тусклой точкой.
Он не стал понимать того, чего понимать не хотелось. Он собрал себя — не всего, конечно, об этом не могло быть и речи, он не знал еще, как собрать себя в бесконечности измерений, и нужно ли это, и возможно ли в принципе, — и ощутил собственную глубинную суть, и сказал себе: «Я сделал», и не возрадовался тому, что сделал, потому что забыл, что такое радость, не было такого измерения именно сейчас и именно в том, что он хотел ощутить. Он повторил: «Я сделал» и знал уже, что сделал далеко не все из того, что мог.
Радости не было, но появилось ощущение стремления, полета, падения, пропасти без дна и горы со склонами, поднимавшимися в невидимую высь, было стремление подняться и опуститься, и стать всем, кем он был в действительности, но не мог этого почувствовать, пока не мог, потому стал собой впервые, а раньше жил по частям, фрагментарно и независимо от самого себя, истинного. Он пытался собрать свои части, он даже понял, чего ему недоставало, чтобы найти себя всего, он находился перед плотной преградой, отделявшей его от самого себя, и держал себя за руки, и говорил себе «люблю», но смысл слова ускользал, он не понимал причины, и это мешало ему, разрывало сознание…
…Господи, я больше не могу…
…мой хороший, мой родной, вот так, так…
…где я? где все?..
…поплыли…
* * *
— Сейчас может прийти Лида, — сказала Жанна. Медленно, с долгими интервалами между словами. — Она очень любопытна.
— Я это заметил, — пробормотал Терехов, приподнявшись на локте. Жанна прикрыла наготу покрывалом, изображавшим древнюю карту с нарисованными городами-башнями, горными цепями, похожими на скрученные синусоиды, и надписями на непонятном языке — возможно, элинорском, — пересекавшими горы и пустыни. Город лежал на холме правой груди Жанны, а левая рука удерживала гору, на склоне которой паслись маленькие стилизованные овечки. Странное покрывало казалось ему символом: Жанна стала планетой, живой, естественной, единственным разумным миром во всем его бессмысленном окружении.
— Как ты думаешь, — сказал Терехов, пытаясь найти одежду и обнаружив лишь носки, брошенные почему-то на полку с книгами, — Лидия Марковна очень меня не любит?
Жанна плотнее завернулась в покрывало, натянув до подбородка желтую пустыню с волнистыми мелкими барханами. Она лежала, закрыв глаза, и жилка на ее веке все так же пульсировала, Терехову захотелось прижать ее пальцами, утихомирить, как непокорную змейку.
— Почему ты решил… — сказала Жанна. — Лида очень добрая, Эдика она обожала… Теперь и ты для нее стал близким человеком.
— Да? — усмехнулся Терехов. — Если она скажет в милиции, что видела меня тем вечером…
Жанна открыла глаза, посмотрела на Терехова изучающим взглядом, будто не было только что жарких, изнуряющих минут, и сказала:
— Володенька, родной мой, когда же ты, наконец, поверишь, что все это было на самом деле — или роман об Элиноре тоже плод чьей-то фантазии, а не книга, которую ты можешь подержать в руках?
— Роман… Роман — да.
— И все остальное тоже, — убежденно сказала Жанна. — Все.
— Так не бывает, — вздохнул Терехов.
— Так было.
— Я приходил к твоему мужу?
— Конечно.
— И в метро…
— Это был Эдик. Как он выглядел? Лет на двенадцать?
— Так не могло быть!
— Было.
— И Пращур…
— Это ведь тоже был Эдик? Постаревший лет на двадцать?
— Откуда ты знаешь? Я не говорил, что…
— Господи, Володя, у тебя все на лице написано. Ты его узнал?
— Да, в конце концов. Но это… Невозможно! Так не бывает!
— Не кричи, пожалуйста, — сказала Жанна, — и отвернись, я хочу одеться. Сейчас действительно может прийти Лида, и не нужно, чтобы она…
— Вот что, — сказал Терехов, сидя на краю дивана с закрытыми глазами и слыша, как над его головой шуршала одежда и щелкали застежки, — если ты все знаешь, Жанна, то просвети меня, пожалуйста. Я прочитал этот текст…
— Ничего ты еще не прочитал, — перебила Жанна. — Точнее, ты видел текст, но не воспринял его, потому что существуешь все еще в нашем простом мире, ты писатель, и значит, у тебя должно быть богатое воображение, а на самом деле воображения у тебя нет вообще. Можешь смотреть, я готова…
Господи, как она была красива! Терехов открыл глаза и тут же зажмурился — Жанна надела оранжевое платье, подчеркивавшее фигуру, лицо будто помолодело лет на десять, сейчас этой женщине можно было дать не больше двадцати пяти, взгляд притягивал и завораживал, и если она всегда смотрела с таким обожанием на своего Эдика, то Терехов мог себе представить, что чувствовал, что ощущал, чего желал этот человек…
— Господи, — сказал Терехов, — какая ты красивая!
— Ты с какого возраста себя помнишь? — задала Жанна неожиданный вопрос, и Терехов не сразу нашелся что ответить.
С какого возраста? Он помнил, как в два года прятался от маминого гнева под юбкой у бабушки, юбка была огромная, с многочисленными оборками, там было тепло, темно, там были какие-то запутанные ходы, будто в матерчатом складном лабиринте. На вопрос матери бабушка отвечала: «Володя? Нет, не входил, а что парень натворил?» Он не знал на самом деле, сколько ему было тогда лет, бабушка сказала это много позже, когда он, будучи уже взрослым юношей, вспомнил детское приключение. «Два года тебе было, — сказала бабушка, — и ты ничего, кроме юбок и шуршания материи, конечно, не запомнил?» А что он должен был запомнить?
И еще Терехов помнил, как в детском саду во время дневного сна занимался сексом с девочкой по имени Клара. Они сдвигали свои раскладушки, накрывались одеялом, наивно полагая, что никто их не увидит, и в душной темноте трогали друг друга между ног, испытывая при этом не сексуальные, неведомые им еще удовольствия, а лишь удивление тем фактом, что девочки и мальчики устроены таким странным образом.
— С двух, — сказал он. — А какое это имеет значение?
— Обычно дети помнят себя с двух-трех лет, это нормально… А я помню себя с восьми, представляешь? Знаю, что было раньше, мне рассказывали приемные родители — как они пришли в детский дом, потому что хотели усыновить ребенка, своих детей у них не было… Мне было семь лет, в детдоме я жила три года, нашли меня на улице, а может, и не на улице, я всегда боялась спрашивать, совершенно не помнила те годы, будто их не было… Первое мое детское воспоминание — день рождения. Мне исполнилось восемь, я училась во втором классе, меня считали умницей и даже всезнайкой… Папа с мамой подарили мне огромного белого плюшевого медведя с красным бантом на шее, и это стало первым моим воспоминанием в жизни.
— Детская амнезия… — пробормотал Терехов.
— Глупости, — отрезала Жанна, — нет такой болезни. Я тебе больше скажу. Не помню, что было со мной до восьми лет, но все, что происходило потом, после дня рождения, помню отчетливо — каждый день, по числам, у меня не будет проблем с мемуарами, если когда-нибудь доведется… Но только с восьми лет, ни днем раньше.
— Странно, — сказал Терехов, чтобы что-то сказать.
— Более того, я уже тогда точно знала, что, когда вырасту, то встречу мужчину, за которого выйду замуж — он будет чуть выше среднего роста, коренастый, с пышной шевелюрой, смуглым лицом, большими голубыми глазами… Когда много лет спустя на вечеринке я увидела Эдика… Я не почувствовала удивления, жара в груди… Просто подумала: «Он». Будто так и должно было случиться. И наверно, действительно должно было.
— Ты веришь в судьбу? В предназначение? В карму и переселение душ?
— Нет, — сказала Жанна. — Не верю и никогда не верила. Я очень рациональный человек, Володя.
— Да? — саркастически произнес Терехов. — А мальчишка в метро? Пращур, который был и которого не было? И то, что я приходил к твоему мужу? Что тут рационального? Все это чушь, а ты в это веришь…
— Верить, — тихо проговорила Жанна, — можно в то, чего на самом деле не существует. А если что-то случилось и если то, что случилось, доказано, при чем здесь вера? Я знаю, что ты приходил к Эдику, и что мальчик, у которого ты не спросил имени, тоже был Эдиком, и что, если бы не ты, Эдик был бы жив, и еще я знаю, что Эдик знал, что делал, — мне не говорил, но сам знал точно. Знал, что произойдет с романом, и знал, что, когда роман выйдет в свет…
Жанна запнулась и, опустив голову на ладони, тихо заплакала, как плачут дети. Но ребенка можно утешить, погладить по голове, пообещать игрушку, посадить на колени и шептать слова утешения, а что сказать взрослой женщине, умной, сильной и знающей то, чего Терехов не мог понять, как ни старался сложить разрозненные элементы немыслимой мозаики?
— Жанна, — пробормотал Терехов странно скрипучим голосом, — Жанночка…
Она плакала, а может, уже и перестала, просто сидела, прикрыв ладонями глаза, Терехов боялся сказать лишнее и еще больше боялся не сказать что-то необходимое.
— Жанна, Жанночка…
В звуках имени содержалось больше смысла, чем в длинной фразе утешения, которая уж точно никаким смыслом не обладала. Но еще и еще произносить имя тоже было бессмысленно, и Терехов замолчал: пусть выплачется, если ей это нужно, или пусть посидит в тишине, если ей этого недостает.
Он взял в руки стопку листов и, стараясь не смотреть в сторону Женны, не слышать ее мыслей, поднес к глазам очередную страницу.