До свидания, Сима.

Глава вторая. Любовники нашей бабушки.

1.

Глупо рассказывать теперь, в каком я был шоке, и как это все отразилось на мне и на всей семье, и что было в первые дни. Все и так понятно. Дом погрузился в траурное безмолвие. Мой мир был расщеплен. Прежние поиски в дебрях дома, в завалах книг, покрытых пылью и плесенью, вызывали у меня отвращение. Как только появлялась мысль о чердаке, сразу же приходил образ дохлой крысы, найденной на дне сундука. Я чуял присутствие этой крысы в каждой комнате. Вечера без Симы осиротели. Я так привык к ней, к ее голосу, что родной дом без нее был мне странен. Но в то же время казалось, Сима вот-вот войдет и запросто, конечно, какой-нибудь гадостью, рассеет все мои видения и отчаяния. Я по-прежнему живо любил и ненавидел все ее штуки.

Пару недель я не мог прийти в себя. Первые дни даже не мог спать один и перебрался с раскладушкой к бабушке. В школу опять не ходил — новые пропуски списали на ту же корь и повели в халупу через дорогу отливать воском к какой-то сухой старухе. Правда, потом один священник надавал маме по ушам за это бесовское предприятие. Да мне и самому, честно говоря, не понравилось. Когда поняли, что отливание не помогло, повели к психиатру.

— Уэл, уэл, уэл, Александр Васильевич, — говорит мне пожилой врач, не глядя на меня, а листая какие-то бумажечки (возможно, мою легендарную автобиографическую историю болезни). — Давайте займемся вашим случаем. — И только тут поднимает сонливый взгляд, вздыхает, мнет и переплетает пальцы решеточкой.

Весь какой-то долговязый, лысый, изломанный, в огромных выпуклых очках, делающих его похожим на филина. Пальцы длинные, костистые, ломкие, он играет ими, то выгибая, то силясь дотронуться средним пальцем до предплечья, словно желая показать вам, какое он все-таки удивительное чудовище.

— Давайте рассказывайте мне свои приключения.

«Я что тебе, сказителем нанялся, гундосый козел?» — подумал я, но не сказал, так как на кушетке, хоть раньше я и думал, что беседы с психиатром проходят исключительно конфиденциально, сидела мама, и мне пришлось как-то выкручиваться.

— Видите ли, у меня умерла тетушка.

— Что вы, совсем-совсем? — спрашивает доктор взволнованно и озадаченно. Короче, уже тут я понял, что ему самому диагноз пора устанавливать.

— Под лед провалилась на глазах у нашего мальчика, — подсказывает мама сзади. — Сестра моя младшая.

— Замечательно, — говорит доктор и чмокает ртом над бумажками. — Что же поделаешь? Психологическая травма. А как себя сейчас чувствуете? Что-нибудь беспокоит?

— В смысле? — спрашиваю.

— Ну, вообще, что-нибудь беспокоит?

— Здоровье родителей, — говорю.

— Восхитительно. А что конкретно вас беспокоит в здоровье родителей?

— Ну, чтобы не болели. Жили долго. Чтобы наших с Лизкой детей увидели.

— А что у вас с Лизкой? — внезапно оживился доктор.

— Ничего, — отзываюсь, уже подергиваясь от смеха. — Это сестра моя младшая. — Что болтать-то, давайте я вам лучше принесу свои психоанализы. Как вам угодно, в коробочке или в баночке?

— Остряк, остряк, — цокнув зубом, заключил доктор и начал что-то искать в своих папочках.

— Знаете, доктор, — вмешивается мама взволнованным кротким голосом, — мы несколько недель назад застали нашего мальчика в одной кровати с покойной девочкой. А потом они еще баловались презервативами. Это тоже могло каким-то образом оставить след на его психике?

Доктор еще более оживляется, а я уже тихо покатываюсь. Не хочу, а хихикаю.

— Значит, выходит, — крайне озабоченно сдвинув косматые брови, говорит доктор, — тут целый букет. М-да. И были ли у вас какие-нибудь соития?

— Какие именно? — глухо переспрашиваю я, специально, конечно, едва сдерживая смех.

— Ну, касались ли вы ее с перевозбуждением, проявляли ли интерес к ее половым органам?

— Да, я только и делал, что думал о ее органах.

И тут я уже начинаю ржать не понарошку. Я ржу так, как ржут, когда нельзя даже улыбаться, я ржу так, как ржут, когда вокруг серьезные лица, на которых темнеет суровое осуждение. Я уже ржу как бешеный, как сумасшедший псих из обитой войлоком комнаты. Глаза у меня наполнены слезами, и я боюсь, что, если через минуту наваждение не кончится, я либо задохнусь, либо все обратится в рыдание, и тогда меня точно запрут с психами.

— Вы, молодой человек, держите себя в руках. Успокойтесь. А она проявляла какой-нибудь интерес к вашему телу или поведению?

— Никогда! — говорю я, утирая слезы и отчаянно борясь с приступом.

— А вам когда-нибудь удавалось дойти с ней до полового слияния?

— Какого-какого слияния? Гы, гы, гы, гы, гы…

— Ну, постельного сближения?

— Ну конечно! Она же моя тетушка, — кошу под дурака. — Но мы с ней ни разу не целовались, если вас это интересует.

— Могла ли она быть беременна?

— Она говорила… Говорила, что беременна.

Опять меня начинает разбирать нездоровый хохот. Бедная моя мамочка.

— Так, — озадаченно говорит доктор. — Скорее всего, это было суицидальное действие.

— Доктор! — едва не падая в обморок, говорит мама. — Разве она могла зачать от нашего м-мальчика?

— Здесь все, знаете ли, зависит от фазы полового созревания, — пускается в рассуждения доктор, устраивая целый спектакль летающими кистями рук с ломкими пальцами. — А она, как известно, у всех людей разная. Очень редко, но бывает, что и к шести годам мальчики уже способны к зачатию. У человека возрастные рамки полового созревания подвержены индивидуальным колебаниям. У девочек от восьми до семнадцати, у мальчиков обычно от десяти до двадцати лет. Но бывает и раньше, много раньше. И вы знаете, я заметил, что чем поспешней у человека приближается фаза сексуальной зрелости, тем чаще у него встречаются психические отклонения. Вот вы когда именно начали замечать у своего сына эрекцию?

— Что-что замечать? — испуганно переспросила мама.

— Ну, стояк, подъем, мужское возбуждение…

Ой, сдохну, боюсь…

— Я не знаю, — бледнея, говорит мама.

— Может быть, вы, — обращается ко мне, щурясь и поигрывая длинными пальцами из фильма «Чужие», — помните, когда у вас начались эти мокренькие снишки, маленькие, но столь неудобные неприятности, аварии с нашей затвердевающей пушечкой…

И после этого он еще думает, что я сумасшедший, и пытается применить ко мне свои горе-теории. Наконец я не выдерживаю и говорю:

— Знаете, доктор, я прекрасно помню все ваши фрейдовские штучки и для меня давно уже не секрет, что каждая приличная девочка мечтает о сексе с отцом и жестоком групповом изнасиловании. Однако давайте говорить с вами на языке здорового человеческого общения, а не этого, простите, айболитовского сюсюканья — снишки, пушечки…

Долговязый доктор молча грызет дужку очков, смотрит на меня с апатией, как бы надеясь, что тормозов у меня не хватит, меня заклинит, и я еще раз выскажусь по второму кругу или упаду, забьюсь в конвульсиях.

— Ну что ж, — говорит после паузы, — давайте попробуем, — и только тут слегка меняет позицию длинного туловища. — Когда вы впервые вошли в нее?

— Куда? — спрашиваю.

— В тетушку.

Идиот! Осел! Шарлатан! Бездарный хиромант!

— Как я мог войти в свою тетушку? Это что-то из области религиоведения? Я что, злой дух или еще какое-нибудь бестелесное привидение?

Внезапно доктор потемнел и строго спросил:

— Вы с ней занимались сексом? Ну… Трахались? — Очевидно, это была последняя капля его клинического мастерства.

— Конечно, нет! — говорю, вскакиваю со стула и возмущенно оглядываюсь на белую как стена мать.

— Так чего же вы мне голову здесь морочите?! — говорит доктор все еще раздраженно, но сразу немного расслабившись.

— Малыш, — жалостно пищит с кушетки мама, — а от кого же она тогда могла быть беременна?

— Она говорила, от фавна.

Доктор отклоняется от меня в сторону, чтобы задать вопрос маме:

— Кто это?

— Ей-богу, не знаю, — открещивается мама.

— Как это не знаете?

— Впервые слышу! Я не следила за всеми ее знакомствами. Она была довольно трудной. Поздней в нашей семье и к тому же рано потеряла родителей…

Доктор хмурится, как прокурор. Наверное, у него было две профессии. Нет, три — он еще подрабатывает позером у скульпторов, любящих помпезно неправильные тела.

— Ну-ка, колитесь, голубчик, что вы о нем знаете, об этом фавне?

И какое это может иметь отношение к моему здоровью? Я же говорю — озабоченный. Старый блудник!

— Да ничего я о нем не знаю!

— А все-таки?

— Понятия не имею.

— А она что-нибудь еще говорила о нем?

— Однажды я спросил про него, а она почему-то ответила, что во Фландрии, или в Гландрии, фавны не водятся.

— Так-так-так-так-так! — оживился доктор, потирая подбородок, словно догадываясь, о чем речь. — Что-нибудь еще?

— Ничего.

— Замечательно, просто замечательно. Ну что ж, — говорит он, хлопает и потирает ладоши, — подведем итоги. Это классическая преждевременная стадия полового созревания. Я как педиатр и гомеопат, — кто же ты еще, старый осел, как не педиатр и гомеопат? — советую вам не сильно, как сегодня говорят, париться по поводу психического здоровья мальчика. Об этом будете задумываться, когда он совершит что-нибудь действительно страшное и непоправимое. Я понимаю, как тяжела для него утрата столь близкой и горячо любимой всеми вами тетушки, однако дети крайне успешны в смысле психологической регенерации. Намного успешнее, чем мы, взрослые. И я думаю, что все у вашего мальчика в скором времени встанет на круги своя. Обо всех подозрительных поступках не стоит сразу оповещать психиатров, а лучше записывать их в отдельную тетрадочку, которую мы потом сможем приколоть к истории болезни пациента. Если же выздоровление наступит все-таки окончательно, то мы с вами сможем поздравить друг друга с замечательно проделанной работой и больше никогда не возвращаться к нехорошим воспоминаниям, чего я вам, как говорится, желаю и советую. Кстати, как у вас сейчас обстоят дела с семейным бюджетом?

Мама, как загипнотизированная, быстро закивала, нырнула рукой в сумочку и вытащила футляроподобный кошелек и замяла его в руках с полной решимостью.

— Вы меня неправильно поняли, сударыня, — сморщившись, отмахнулся бессребреник. — Я хотел предложить для вашего мальчика одну очень действенную, но довольно дорогостоящую профилактику.

— Какую, доктор? — подпрыгивая на твердой кушетке, отозвалась мама с еще большей готовностью.

— В качестве профилактики можно было бы отправить мальчика за границу по семейному обмену, — выдал доктор. — Это поможет ему не только сменить обстановку, избавиться от нехороших воспоминаний, но и даст ему возможность неплохо развеяться с новыми объектами его столь раннего, но вполне здорового интереса. У меня вот здесь есть несколько телефончиков.

— Нам придется подкопить немножечко, доктор, — виновато мнется мама, а я ему уже мысленно аплодирую. — Видите ли, мы тут ремонт затеяли. Дом очень старый, большой, а денег у нас таких нет…

— Что, ремонт в кредит? — строго спросил врач и посмотрел на маму исподлобья.

— В кредит, — тихо призналась мама и, не выдержав его взора, уставилась в угол комнаты. — Вы понимаете, мы сами теперь не знаем, когда расплатимся.

Вот так новости. Говорила им Ба подождать с ремонтом, пока она в доски не уйдет. Но где там, не послушались.

— Это уже, как говорится, в зависимости от вас и от ситуации. А вы, голубчик, — опять ко мне обращается, — если начнете видеть какие-нибудь странные сны или видения, ну там утопленниц, струи крови или летающих далматинцев, — рисует в воздухе, — то не стоит особо беспокоиться. Ведь всем нам может иногда что-то показаться или привидеться. Лучше всего постараться не обращать на это внимания. У вас папа случайно не писатель, не собирается в зимнее уединение?

— Он старший преподаватель, — крепче сдвинув коленки, отозвалась мама. — Но иногда пописывает.

— Ну вот и замечательно. — Он американским жестом соединил концы своих длинных пальцев и откинулся на спинку кресла. — Значит, наберитесь терпения и приготовьтесь к долгому зимнему отдыху, где-нибудь в отдалении.

— Но ведь зима кончается, доктор.

— Разве? — нахмурился он и поскреб шершавую щеку. — Действительно. Тогда ладно. В общем, случай у вас известный, волноваться до поры до времени не о чем.

Мы с мамой одновременно встали и начали, пятясь к дверям, откланиваться.

— А вы напишете мне освобождение от физкультуры до конца года? — Ну хоть какая-то польза, думаю, должна быть от этого шута горохового.

— А в связи с чем это? — произнес он с визгливым возмущением, и голова у него вместе с переливающимися в линзах безумными глазами вопросительно повернулась ко мне в полупрофиль.

— Как в связи с чем? В связи с болезнью мозга.

— Ваш мозг, молодой человек, — перекатив голову и отвалив ее набок, — прослужит вам и нам еще не одно десятилетие. Так что можете за него не беспокоиться.

Вот так вот и сидел этот филин в белом халате, важно хлопая глазами и скрещивая пальцы противотанковым ежом.

Вот тогда-то я и переселился к бабушке. Там рядом с ней я безвылазно провел недель пять. В то время она мне и рассказала все те странные длиннющие истории. Каждый вечер я не давал ей спать и просил рассказывать что-нибудь еще — она всегда очень любила рассказывать всякие истории, — и одна из этих баек едва не перетекла в настоящую доктороживаговскую эпопею, если бы я вовремя ее не пресек. Дело в том, что когда-то, еще в девятнадцатом веке, на томском Кузнечном взвозе…

2.

— Жила в нашем доме еврейская семья по фамилии Шиндеры, — рассказывала мне бабушка. — И было у них трое ребятишек — малыш сынишка и две дочери, старшая из которых потом вышла замуж за директора Мариинской гимназии и родила будущего митрополита Арсения. Средняя, Ева, во время первой германской была сестрой милосердия и погибла при обстреле военного госпиталя. А младшенький, Яков, стал моим отцом и твоим прадедушкой.

— Ба, а почему ты тогда Санна, а не Яковлевна?

— Дело в том, что моему отцу пришлось сменить в свой век немало имен и фамилий, — объяснила бабушка.

— Значит, у нас и фамилия тоже ненастоящая?

— Нет, фамилия у нас дедушкина. То есть настоящая, так же как и у меня. Но было время в моей молодости, когда я действительно носила вместо фамилии одну из очередных папиных выдумок. Были среди них и Дранозайцевы, и Лободуловы, и даже Искросеровы. Папа почему-то полагал, что чем дурнее у нас фамилия, тем меньше мы вызываем подозрения.

А все дело в том, что прадедушка ваш был настоящим контрабандистом и заядлым картежником. Как-то раз он проиграл в карты весь свой гардероб и был вынужден сидеть голым дома и спускать через окно веревочку знакомому трактирщику, чтобы тот привязал к ней бутылку пива и узелок со снедью. Однако иногда он внезапно становился богат и тогда не упускал случая, чтобы отправиться в какое-нибудь приключение или заморское путешествие. Об одном из таких случаев я и собираюсь тебе рассказать.

В Софии они с мамой полтора года прожили в скверном мрачноватом номере портовой гостиницы и зарабатывали на жизнь, показывая на базаре карточные фокусы. Но однажды отцу несказанно повезло. Ему достался удачный лотерейный билет, и он выиграл целое состояние в три тысячи лир.

Первым делом он пошел на базар и купил молодой жене чудесных красных яблок, а вторым делом выпил портвейну и отправился играть в карты в подвал моряцкого заведения. Когда к полудню папа проиграл все до последней копейки, он вернулся домой, сел в качалку возле окна и начал подбрасывать большое красное в крапинку яблоко. И вот он все подбрасывал плод в солнечную пыль комнаты и ловил, производя им беззаботный шлепающий звук, а моя бедная совсем еще юная мама лежала на кровати и тихо, но горько плакала.

— Слушай, Ба, надоело уже, — говорю. — Грустно все это. Расскажи лучше о себе что-нибудь. Ну как ты молодая была, красивая.

Бабушка замолчала, о чем-то задумалась и вздохнула:

— Ну, слушай тогда…

Я знал, что она не обиделась. Она никогда не обижалась и всегда говорила, что обижаются дураки.

3.

Мой отец отступал на Восток вместе с белыми и слишком надолго застрял в Китае из-за каких-то там приключений, связанных с контрабандой, или, как сейчас сказали бы, бриллиантовым трафиком. Поэтому я родилась в Маньчжоу-Го, в небольшой марионеточной и уже не существующей ныне стране в Маньчжурии, а в день, когда мне исполнилось семнадцать лет, нас освободила от японцев Красная армия. Тогда-то мне и передали мою белочку от убитого капитана японской кавалерии. (Так вот с кем он рубился — так ему и надо!) Ах, что это была за трагедия. У него были кривые ноги, громадные очки в роговой оправе и два торчащих передних зуба. Но он любил меня как свою богиню войны, а я принимала его подарки и позволяла пробираться по ночам в свою обшитую шелками и порфирой комнату. Впрочем, я тут же поднимала крик и выгоняла его, но мне очень льстило, что капитан кавалерии самурай Сикоцу Идзу, как обезьяна по пальме, карабкается ко мне по водосточной трубе.

Он рассказывал мне о своем родовом замке под чудесно выгнутой крышей с драконьими гребнями, обещал сделать меня его владычицей. Еще он якобы владел верфью и двумя рыбацкими деревнями. Врал, конечно. Я частенько расплачивалась за него в ресторане и снимала для нас дешевые номера в гостинице. Но однажды город окружили красные, и мой возлюбленный отправился на войну. Рассказывали, что когда его корпус попал в капкан краснознаменной конницы, он поднял свой самурайский меч и прокричал по-японски: «Да здравствует Раисасанна! Банзай!» Рубили его буденовцы молча затупившимися о немецкие танки шашками до тех пор, пока не осталась от бедного капитана Сикоцу Идзу одна требуха вперемежку с медалями и лохмотьями, да огромное трепещущее от любви сердце.

В общем, нам с папенькой пришлось возвращаться на родину. Вскоре мой бриллиантовый отец скончался на станции Приисковая от лихорадки и хронического недоедания. Тогда-то я и познакомилась с дядюшкой Румом, как я называла своего принца-старателя. Никакого белого коня, в отличие от покойного капитана, у него, конечно, не было, да и звали его на самом деле Румул Петрович Маркеев. Но что это был за мужчина! Боже, какие глаза! Какие ноги! Какие воспоминания! Мне и до сих пор кажется, что этот лихой человек лишь по ошибке оказался среди советских граждан того времени. Ибо на деле он принадлежал к числу тех неслабых духом мужчин, которые свирепствовали в кровавых морских предприятиях прошлого.

Я сразу же поняла, что с этим мужчиной мне будет что рассказать внукам и правнукам. Я даже боялась себе представить, скольких женщин он покорил своими голубыми, как Байкал, глазами, скольких удивил своими повадками и нравом, скольких придушил своими мускулистыми волосатыми ручищами. У меня оставалось от папы небольшое серебряное наследство из вилок, ножей и ложек, так что мы почти сразу же сыграли с ним скромную свадьбу. На третий год нашего счастливого супружества он пропал на две недели, а когда вернулся в наш уютный старательский вагончик, сказал с порога: «Теперь, старуха, одно из двух: либо мы умрем, либо будем богатыми!».

— Но, Ба, ты же была еще молодой?

— Это так говорят настоящие мужчины своим женщинам. Потому что, если мужчина настоящий, он не будет называть тебя «душенькой» или бросаться в какие-нибудь другие щенячьи нежности. Настоящий мужчина говорит коротко, ясно и всегда крепко держит тебя за задницу.

— И тебя он тоже крепко держал за задницу?

— Тоже. Но дядюшка Рум любил меня почти как вино и родину. Был он, кажется, молдаванином. Мы тогда занимались тем, что добывали авиационный металл из гнилых водоемов, куда побросали сбитые во время войны самолеты. Помню, стоишь босиком по пояс в рыжей воде и чувствуешь под ногами клепаное крыло. Мы жили в будках-вагончиках и называли себя гордо — амурские старатели. Как те, что просеивают песок в поисках золота. Среди нас не было робких, но дядюшка Рум был самым отчаянным.

Оказалось, те две недели, которые Рум пропадал, он пролежал в засаде, наблюдая за тем, как части НКВД разгружают бронированный вагон. Из вагона вытаскивали большие герметичные ящики, перекладывали их в грузовики и увозили в горы. Машины, натужно покряхтывая, закрученным ущельем взбирались к перевалу и останавливались в лесу у глубокого горного озера в сорока километрах от горняцкого городка. Солдаты разгружали кузова, отплывали на плоту и сбрасывали тяжкие железные короба в глубины озера. Страшная молва ходила в округе об этом озере. Говорили, что там водятся сонмы крупных рыб, но местные жители не то что рыбачить, подходить к нему не осмеливались. Дело в том, что во время войны рядом с озером находился лагерь для военнопленных солдат японской императорской армии. Там же их и хоронили, привязывая к истощенным маленьким телам тяжелые добытые ими же в каменоломнях глыбы. С тех пор озеро называли Красным, или, как в шутку прозвал его Рум, — Озеро Заходящего Солнца.

В итоге, легенды об этом озере настолько распространились в рабочих селениях забайкальских гор, что о нем даже появилось немало песен и другой лирики. И вот сейчас я спою тебе одну из печальных песен о Красном озере, — и закряхтела моя бабуся, как Марлен Дитрих в старости:

Средь долин, средь пыльных пастбищ, Под обрывом каменистым, Словно легким одеялом, Укрываясь слоем мглистым, Распростерлось горной линзой Озерцо воды хрустальной, Уводящей в сумрак бездны К усыпальнице печальной. Помнят люди, что таятся Там в подводном тихом мраке Десять тысяч юных братьев, Онемевших в вечном страхе… В плен ушедших с поля брани Дух богини Омиками На чужбине смерти предал, Мне старик о том поведал. Как когда-то в Забайкалье Человечьими рекáми Войск японских два мильона На рудник подгорный гнали, Шли шеренги строй за строем, Шли шеренги под конвоем, Углубляясь в катакомбы, Добывать уран для бомбы.

— Господи, Ба, — говорю, — ну почему у тебя кругом утопленники? Ты же знаешь!

— Подожди, не перебивай, слушай дальше. Кроме того, ходили еще легенды, что по ночам из глубин доносятся голоса грустного хорового пения и что его отзвуки растекаются по всему металлургическому бассейну.

На самолетном промысле нас было семей восемь-десять, то есть целая артель старателей из бывших горняков и перешедших на вольное поселение каторжников. Всех их Румул, после того как понял, что в одиночку ему не справиться, посвятил в свои планы. Стали думать и гадать, что же там в этих ящиках: химические отбросы, списанное оружие, маньчжурское золото? Споров было множество, пока Рум не сумел познакомиться с одним из железнодорожников и кое-что у него выведать. Ящики, оказывается, были набиты советскими денежными купонами. Почему их топят? Зачем их топят? — мы могли только догадываться. Предположений было несколько, но самым правдоподобным было то, что к моменту отмены карточного режима денег в Советском Союзе просто значительно перепечатали. И от греха подальше, может быть, опасаясь инфляции, решили увезти их как можно дальше и запрятать там, куда уж точно никто не сунется. Ну, а где же еще такое место, как не на дне Красного озера?

Но мой Румул был не из таких людей, которые боятся какой-то там армии узкоглазых утопленников. Он быстренько сколотил команду и со снаряжением отправился в горы к тому самому мрачному водоему.

На самом деле оказалось, что места на Красном озере на редкость живописные. Широкий и чистый водоем окружали лесистые склоны, местами у самого берега вырывались из трав красноватые скалы. В густом лиственном лесу было много голубики и другой ягоды. Мы делали из нее морс и брагу. Я собирала на горных склонах цветы и украшала ими нашу с супругом хижину. Запасов продовольствия, как нам казалось, у нас было предостаточно.

У нас был грузовик «Захар», кроме того, небольшой кран для подъема металлолома, самодельный подводный колокол и другое примитивное водолазное снаряжение. Местные нам говорили, что озеро это затопленный кратер вулкана и что там глубина просто невообразимая. Если начнешь погружаться, того и гляди все перевернется, как в песочных часах, и ты окажешься ближе к противоположной земной поверхности. Но Рум, ослепленный идеей обогащения, не предавал этим словам никакого значения.

Вскоре на берегу озера возникла целая колония из кладоискателей. Сюда были перевезены все наши лодки, мы сварили некое подобие баржи из самолетных корпусов, на которую водрузили нашу квадратную хижину и кран. Мы трудились не покладая рук около месяца, пока наконец не подняли на белый свет первый облепленный илом ящик. Его нашли случайно, почти у самого берега. Видимо, его обронили, не довезя на плоту до глубины. Но все равно, чтобы его вытянуть на поверхность, потребовалось немало сил и времени. Денег в нем должно было быть столько, сколько хватило бы на всех до седьмого колена. Устроен он был наподобие несгораемого шкафа, но не имел никакой замочной скважины или другой щели или отверстия.

Мы уже хотели устроить небольшую пирушку, но Рум сказал, что мы не должны расслабляться, пока не поднимем все остальные ящики.

— Наш человек трудился много недель, чтобы поднять со дна этот один, — галдели старатели. — Скорее мы присоединимся к япошкам на дне, чем одолеем еще хотя бы пять ящиков. У нас нет для этого ни средств, ни сил.

Но Рум был упрям. Один из старателей по прозвищу Серый, беглый каторжник, косоглазый, вороватого вида человек, усмехнулся и что-то шепнул своему товарищу.

Никто из нас на это не обратил внимания, но Рум был не из тех, кто упускает такие, казалось бы, мелочи.

После еще трех недель работы наши люди заметили в ущелье трех всадников НКВД, которые следили за нами через бинокли. Рум приказал продолжать работы, и мы возились в воде до тех пор, пока в спину нам не раздались выстрелы. Чекисты прятались в кустах на берегу. Мы ответили им несколькими выстрелами из ружья.

— Они в жизни не попадут в нас с такого расстояния! — закричал Рум, но тут же один из наших взвизгнул и повалился в воду. Следующий шлепнулся молча на дно баржи, получив пулю в голову.

— Проклятье! — закричал Рум, когда пуля оцарапала ему ребра.

— Давайте сюда грузовик! — приказал он.

Пока мы добирались до другого берега, убили еще семь человек. А к тому времени, когда нам удалось взвалить тяжеленный куб на грузовик, нас уже оставалось всего трое. Рум то и дело палил по чекистам на берегу, чтобы они не вздумали обходить озеро. Те стреляли откуда-то с густо поросших склонов, и мы не всегда слышали их выстрелы. Гораздо чаще раздавался свист пуль, которые щелкали о грузовик или попадали в одного из наших раненых соратников. Возможности тащить их с собой у нас не было, поэтому мы вскочили на грузовик и поехали прочь от кровавого Красного озера. Мы с дядюшкой Румом сидели в кузове, а третий беглый каторжник по прозвищу Серый вел грузовик специально проторенными нами колеями для отхода через лесистое ущелье на случай опасности.

Часа через два мы выкатились на пыльную извилистую дорогу и устремились на станцию Приисковая, чтобы разделить добычу, сесть на поезд и уехать из Забайкалья навсегда.

Была глубокая ночь, когда мы с потушенными фарами добрались по извилистой как змея дороге до желанной станции. Там мы завернули в тихий заводской двор, добыли телегу для ящика и бросили верную машину среди куч битого кирпича в глухом переулке.

4.

— Да, Ба, вот это история, — вздохнул я с удовольствием и спросил: — Что же вы сделали с ящиком?

— А вот слушай. Мы были так измучены и голодны, что решили пробраться в горняцкую столовую, подкрепиться чем бог пошлет и поискать инструментов для взлома нашего ящика.

— Ну что ж, — сказал дядюшка Рум, когда мы пробрались через окно в кухню, — теперь пора и червяка заморить. А много их там было на дне, не правда ли?

— Ящиков? — мрачно спросил Серый.

Руки у него дрожали, весь лоб покрылся маленькими капельками пота. Он никак не мог восстановить дыхание после переноса ящика из телеги в столовую.

— Япошек, дурень, — мрачно загоготал предводитель. — Да и рыбы что надо, — продолжал посмеиваться поверивший в свою удачу Рум.

На кухне, как назло, все было прибрано, вымыто и попрятано по кладовым.

— Даже сухарей нам не оставили, — вздохнула я, проверяя хлебные ящики.

Но вдруг я наткнулась на маленькую кастрюльку с отбитой по краям эмалью и выведенным на боку красным инвентарным номером. В ней было штук тридцать поджаренных на сале котлет. Вот это была удача! Мы, едва веря своему небывалому счастью, набросились на эту кастрюльку и опустошили ее в момент.

Ах, что это были за котлеты! Никогда в жизни ни до, ни после я не ела таких чудесных котлет.

— Ну что ж, — вытирая пальцы о грудь, пресыщенным голосом сказал Рум, — настало время делить нашу добычу поровну. Я как главный организатор возьму себе половину, а вы с моей женой поделите все остальное.

— Слишком много шику для одной парочки, — прошипел Серый и достал из-за пояса наган. — Достаточно для вас будет котлет.

— Да ты что, салажонок, — покатился от хохота Рум. — Да ты же и вскрыть его сам не сможешь.

— Боюсь, этим буду заниматься не я, — мрачно сказал предатель и выстрелил в потолок.

— Ты что, сукин ты сын! — рявкнул Рум. — Хочешь, чтобы нас накрыли вместе с ящиком?

— Не петушись, Румул, — сказала я мужу. — Этот иуда только и хочет, чтобы сюда нагрянули.

— А ты права, — прищурился на Серого Рум. — Эта крыса нас давно подсиживает.

— Хорош болтать, — прервал его Серый, — а то, я гляжу, ты вот-вот расплачешься.

— Ты тоже не унывай, — огрызнулся Рум.

Не успел он это договорить, как с улицы раздался голос из громкоговорителя. Нам сообщили, что столовая окружена, и приказывали выходить с поднятыми руками. Едва Серый отвел взгляд в сторону окна, как Румул схватил столовый нож и метнул его прямо в сердце Серому. Тот рыкнул, пошатнулся и выстрелил.

В следующее мгновение Серый повалился навзничь, а Рума я успела подхватить под руку:

— Что с тобой?

— Ничего страшного, — сказал мой героический муж, прикрывая рукой рану в животе, и добавил: — Вот что, старуха, давай вскроем ящик, возьмем, сколько сможем унести, и попробуем отсюда выбраться.

— Но как нам взломать ящик? — воскликнула я. — Я уже не говорю о том, как нам отсюда теперь выбраться…

— Положись на дядюшку Рума, — улыбнулся раненый. — Ты что, забыла, что у меня все всегда продумано.

Лицо у него искривилось от боли, и он зажмурился.

— Там, в моем мешке, — указал на рюкзак муж, — лежит несколько шашек взрывчатки. Возьми одну и взорви этот сейф ко всем чертям. Может быть, деньги и пострадают, но нам все равно не унести всего.

— Хорошо, Рум, я сделаю, как ты сказал, — пообещала я и принялась за работу.

Через десять минут страшный взрыв потряс здание. В столовой вылетели окна, посыпалась посуда из шкафов, повсюду раскатились кастрюли и миски.

Когда страшный гром и звон стихли, мы, откашливаясь и отплевываясь, поползли через едкий дым к ящику.

— Что это за труха? — жалобно простонал Рум, вытаскивая какую-то цветастую солому из развороченного динамитом ящика.

Он был в ярости, когда понял, что мы охотились за изрезанными заводским способом купюрами, изъятыми государством из оборота.

Мне стало его так нестерпимо жаль, что я даже всплакнула.

— Теперь у нас нет средств даже, чтобы выбраться из этой дыры, — стонал Рум, истекая кровью. — А! — махнул он рукой. — Не жалко. Все равно жизнь никчемная.

— Постой-ка! — вдруг опомнилась я. — Мы ведь в заводской столовой. Здесь наверняка есть касса, в которой завалялась для нас пара рублей.

— Ах ты моя прелесть, — простонал добрый мой муж, все более бледнея и теряя силы.

Я вскочила и подбежала к громоздкой металлической кассе с железными шляпками кнопок и хромированной рукояткой для привода расчетного механизма в действие. Блестящая такая была рукояточка.

— Касса закрыта, и, похоже, — взволнованно сказала я мужу, — она еще прочнее, чем наш ящик.

— Тебе придется ее взорвать, — прохрипел бедняга Румул, истекавший на полу кровью.

Я оттащила Рума подальше, заново проделала всю операцию с толовыми шашками, запалила фитиль и побежала в укрытие. В ушах у нас еще гудело от предыдущего взрыва. Мы обнялись, прижались друг к другу и так встретили этот очередной и уже последний в нашей совместной жизни взрыв. Взметнулось огнистое пламя, разлетелось и посыпалось все, что еще не успело разлететься и посыпаться прежде. Даже потолок частично обрушился. О, это было поистине потрясающее зрелище! Удар был такой силы, что кассовый аппарат разорвало вдребезги.

Тогда-то и снесло моему милому полчерепа проклятой рукояткой. Ай да дядюшка Рум, — покачала головой довольная воспоминаниями бабушка. — Ай да было времечко.

— Тебя что, так и не сцапали? — спросил я.

— Не тут-то было, — сердито посмотрела на меня старушка. — Полтора года я провела в колонии строгого режима за кражу котлет и соучастие в вооруженном грабеже фабричной столовой. Правда, я еще легко отделалась, так как прокурору не удалось собрать все доказательства против меня касательно Красного озера.

— Так ты, получается, у нас преступница?

— Нет, что ты. Но я побывала замужем за настоящим старателем, браконьером и кладоискателем. Ай да времечко было! Особенно если учесть, что второй мой муж был профессором филологии романо-германского отделения…

Ну скажите, у меня ненормальная бабушка или мне просто так кажется, что в старости они все такие безумные?

Немного отвлекшись, я оставил ее и пошел бесцельно слоняться по комнатам. Последние дни я часто вот так просто перехожу из комнаты в комнату. Конечно, забавно было послушать про то, как первому бабушкиному мужу оторвало голову. Но, честно говоря, я слышал эту историю раз пятнадцать и каждый раз по-разному. Так что я мог слушать ее еще раз пятнадцать и каждый раз словно заново. Но сейчас я уже немного устал и предпочитал бродить по дому в одиночестве.

Когда я оставался один, то мысли о Серафиме набрасывались на меня, как чекисты из бабушкиных воспоминаний. Помню, как Сима ревела после телефонного разговора. Я понятия не имею, с кем она тогда говорила и о чем. Разговор был, казалось, спокойный. Она стояла в передней, прислонившись спиной к стене, одной рукой держала трубку, а другой чиркала ручкой по бумажкам на телефонной полочке. Я подумал, что это очень серьезный разговор. Потому что она не дурачилась, как обычно, и не подергивалась от смеха. Она не всегда смеялась, когда ей было действительно смешно. Это было частью создаваемого ею образа. Все мы так иногда смеемся неискренне. Но не все мы прекрасны и не всем нам это простят. В этот раз она не хихикала, а стояла задумчиво и кого-то рассеянно слушала, соглашалась, поддакивала, что-то обещала, поднимая лицо и закатывая глаза, вздыхала. Потом, когда закончила говорить, осталась угрюмо стоять, прислонившись к стене. Она кусала пряди волос и о чем-то долго думала. Потом ушла на кухню и там разревелась.

Она была злая-презлая. Ни с кем не хотела разговаривать. Пришла мама, попыталась ее утешать, Сима как-то обозвала ее, и они омерзительно поскандалили. Мама открывала и захлопывала дверцы ниш и холодильника, что-то ей доказывая, а Сима кричала на нее сквозь слезы и говорила, что уйдет от нас навсегда. Потом она, кажется, случайно разбила что-то из посуды, и мама дала ей пощечину. На этом скандал закончился, но тучи этой ссоры сгущались и не рассеивались еще несколько дней.

В нашем доме никто никогда так не скандалил, как Сима и мама. Бабушка говорила, что это у них в крови и что это потому, что их родители постоянно ругались. Отец у них выпивал, и тогда сами знаете, как это бывает. Но самое гнусное, что могло быть, это ссоры между мамой и бабушкой. Они ссорились очень редко, но совсем уже отвратительно. Бабушка уперто повторяла какую-нибудь неумолчную речь, твердо стоя на своем и подытоживая каждый раз: «Я так говорила и всегда буду так говорить». А мама едва сдерживалась, чтобы не налететь на нее с кулаками, кричала, срывалась и иногда плакала. И самое противное, что если приходил и вмешивался папа, то он всегда вставал на сторону мамы и обвинял во всем бабушку, как будто она могла быть в чем-то виновата. «Мама, прекрати, перестань, ты не можешь быть такой упрямой», — говорил он, грозя ей пальцем у самого носа, а она все что-то старалась им объяснить.

Сима с бабушкой никогда не ссорились, но, скорее всего, только потому, что они и не разговаривали никогда по-настоящему. Бабушка временами шутила с ней, пыталась рассказать ей какую-нибудь поучительную историю из своего богатого опыта, но Сима хихикала, цеплялась за слова и, в общем, не увлекалась ее рассказами. Когда приснопамятная тетушка только приехала к нам около года назад, бабушка сделала ей подарок. Да еще какой! Подарила ей свое платиновое колечко «Пиковая дама» с россыпью белых, голубых и розовых камней. И потом она еще часто делала ей подарки. Я, естественно, немного завидовал и хотел объяснить бабушке, что Сима не будет ценить ее старинных вещиц. Особенно мне было жалко искусно сделанной шкатулочки из Японии. Мне бы она в жизни такой не дала. Удивительная была шкатулочка. С драконами.

Я вытащил из-под стола коробку со своими детскими рисунками. Среди них я искал рассказы про животных, которые она высылала мне на тетрадных листах. Поначалу я испугался, что не сохранил их, но вдруг один измазанный в акварели листочек все-таки обнаружился. Он был написан очень аккуратно, без единой помарки. Наверное, переписывала с черновика. Потом она уже никогда так для меня не старалась.

«Жил-был на земле черепах по фамилии Жлув, и была у него собственная хижина из камня, палочки и высохшего лопуха. И вот, когда однажды старый Жлув пил чай с земляничным вареньем, к нему прискакал его друг Скок, который был по роду полевой мышью.

— О чем грустишь, Жлувиуш? — весело спросил Скок, присаживаясь за чаек и бросая в чашку кубик за кубиком сахар.

— Хочу в Бразилию, — отозвался на его вопрос задумчивый Жлув.

— А почему ты хочешь именно в Бразилию, а не в Китай или, например, в Индию? — поинтересовался гость. Медлительный Жлув грустно вздохнул, вылез из-за стола и, порывшись в сундуке с бумагами, достал пожелтевшую открытку, на которой было написано:

Никогда вы не найдете В наших северных лесах Длиннохвостых ягуаров, Броненосных черепах. Но в солнечной Бразилии, Бразилии моей, Такое изобилие Невиданных зверей! Увижу ли Бразилию, Бразилию, Бразилию. Увижу ли Бразилию До старости моей? Из ливерпульской гавани Всегда по четвергам Суда уходят в плаванье К далеким берегам, Плывут они в Бразилию, Бразилию, Бразилию, И я хочу в Бразилию, К далеким берегам.

Из сочинений Джозефа Редьярда Киплинга драгоценному Жлувию в его сто пятый день рождения. Гусеница Люси. — Так была подписана эта открытка.

— Ах, малышка Люси, — грустно улыбнувшись, вздохнул черепах Жлув, — если бы она только была с нами.

— А что случилось с гусеницей Люси? — тревожно спросил Скок, едва проглотив чай. Жлув вздохнул, посмотрел через окно в синее-синее небо и, разведя лапами, ответил: — Она стала бабочкой».

Вот, собственно, и весь рассказ.

Здорово было бы, если Сима тоже стала бабочкой или еще кем-нибудь. Может быть, она просто стала подводной куколкой-личинкой, которую подберет в весеннем ручейке охотник и которая на его ладонях превратится в роскошную бабочку. Она будет быстро двигать своими рожками и медленно помахивать огромными узорчато-сизыми крыльями. Глупости, конечно, но все-таки…

Я стал дальше перебирать рисунки в поисках ее сказок, но так больше ни одной и не нашел. Эта была единственной. А когда-то их было просто множество. Я сложил все обратно и пошел вместе с коробкой в Лизкину комнату. Ее там не оказалось, и я потащился с коробкой все к той же бабушке, у которой Лизка наверняка торчала.

— Смотри, сколько у меня рисунков, — говорю я Лизке.

Она сказала, что тоже хочет рисовать, и я принес ей краски, воду и кисточки. Мы разложились прямо на ковре и начали рисовать бабочек. Ну и скверные же у нас выходили бабочки. Просто какие-то сливающиеся грязные пятна. Но Лизке занятие нравилось, и она вся с ног до головы перемазалась.

— Почему нужно обязательно лезть везде пальцами? — возмутился я. — Ведь специально для этого есть кисточки.

— Большинство великих художников либо рисовали, либо поправляли свои работы пальцами, — возразила бабушка (у нее вечно найдется, что возразить) и рассказала мне про художников, которые рисуют ногами, танцуя с дамами на холсте, и про знаменитого японца, спрыгнувшего с многоэтажного дома на полотно и завещавшего считать окровавленный кусок ткани своим последним автопортретом.

5.

Ах эти люди искусства, — вздыхала бабушка, — это вечная трагедия, кровь, любовь и сопли.

Мы познакомились с ним в Гаграх над морскими пейзажами. Как сейчас помню. Это было в мае 1952-го. Или нет, постой. Кажется, это все-таки было в пятьдесят пятом. Но это не важно. О, какой это был мужчина! Он был щупловат, невеликого роста, но у него было мужественное лицо французского революционера, громадный, как выступ скалы, гордый нос (завистники называли его Нобель со шнобелем), горящие трагические глаза цвета черной крови, черные-черные локоны, которые он откидывал с глаз резвым движением головы. Вокруг его шеи в любую погоду был обмотан роскошный шелковый шарф, напоминавший мне плащ на плече у храброго воина. Правда, потом оказалось, что под шарфом он скрывает неприятное густо волосатое родимое пятнышко.

В те далекие дни, когда я с ним познакомилась, я поняла, что повстречала мужчину из своих девичьих грез. А как он пел! Боже, как он пел! Когда он начинал мурлыкать, легко пощипывая струны, птицы замолкали, роженицы переставали рожать, дворники ломали метлы, чтобы только послушать его сладкозвучные куплеты и медоточивый голос.

Очевидно, чтобы казаться немного выше, он носил потертые остроносые ботинки на высоком каблуке, как он утверждал, из настоящей крокодиловой кожи.

Когда мы только начали встречаться с поэтом и музыкантом Валентином Скрябиным — его настоящим именем было Баргабан Чертахтешвили, — с ним произошло нечто очень странное, если не сказать — диковинное. С ним вечно происходило что-нибудь необычное, но этот случай запомнился мне больше всего.

Познакомились мы с ним очень просто. Однажды, когда я тренировала голос, чтобы петь партию Татьяны в «Онегине», — а я в то время гастролировала с народным коллективом иркутской оперы, — так вот когда я готовилась проглотить сырой яичный желток в целях улучшения качества голоса, гадкое яйцо выскользнуло у меня из рук и полетело с балкона прямо на улицу.

До чего же мне было весело, когда я посмотрела вниз и увидела там очищавшегося от яйца мужчину опрятной романтической внешности.

— Что же это за безобразие, гражданочка, — возмутился он и погрозил мне пальцем. — Я буду жаловаться в инстанции.

— Простите меня, пожалуйста, — покатывалась я от смеха. — Честное слово, это я не нарочно. Просто я хотела выпить яйцо перед репетицией, а оно взяло и выскочило.

Неожиданно хмурый прохожий пригляделся ко мне и спешно сменил направление разговора.

— Так вы, стало быть, актриса? — спросил он все еще строго.

— Я гастролирую с народным театром «Золушка», — гордо отозвалась я. — Не откажетесь ли подняться ко мне? Я помогу вам очиститься.

Конечно, не совсем прилично было молодой барышне делать такое вызывающее предложение незнакомцу. Но я была так растеряна и чувствовала себя такой виноватой, что не удержалась и впустила его к себе. После непродолжительной процедуры очищения мокрым полотенцем я поспешила спровадить уже рассыпающегося в любезных жестах и комплиментах гостя.

Казалось, на этом глупейшая история с прохожим закончилась, как вдруг среди ночи я услышала под своим окном ласковое пение и тихие звуки гитары. Я распахнула окно, при этом услышала, как дружно запираются другие окна, и увидела красавца Валентина в сценической жилетке, расшитой золотыми узорами, и с гитарой на широкой фиолетовой ленте. Под ногами у него лежал поднос с плавающими в нем кувшинками.

Пел он что-то про влюбленного мексиканца, который стоит с гитарой по колено в пруду в розовых панталонах. На поверхности воды покачиваются головки лилий, мексиканец, как и сам Валентин, поет серенаду, а его возлюбленная, ну совсем как я, стоит на балконе и слушает его печальную песню. На дворе полночь, и лепестки лилий падают в воду вместе со слезами красавицы.

Отчего так краснела ланита, Распуская круги на воде? Отчего так рыдала Монита В ее жаркой и дальней стране? Оттого как он пел беззаветно, Оттого как он нежно любил, Оттого как к нему незаметно По воде подплывал крокодил.

Так сладостно пел он мне серенаду. Но, в общем-то, не это было в диковинку. В то время под окнами вашей бабушки частенько появлялись разные романтически настроенные личности. Что и говорить, большинство из них были либо полными идиотами, либо потерявшими голову чудаками (вообще, мужчины, оказавшиеся рядом со мной, часто теряли головы). Но такого чудака, как этот, я видала впервые.

Дело в том, что пока он, жмурясь, заливался соловьиным пением, из соседнего окна вылетел тапок, и исполнитель получил звучную, со шлепком, пощечину резиновой подошвой. Музыка сразу оборвалась, звуки струн нестройно рассеялись, и в южной ночи повисло нелепое молчание.

— Как вы посмели, Раисасанна? — произнес багровеющий певец, слегка прикасаясь кончиками пальцев к щеке.

— Честное слово, это не я!

— Сначала вы кидаетесь в меня яйцами, а вот теперь я получаю от вас этой обувью, — продолжал возмущаться влюбленный. — Честное слово, это хулиганство какое-то! Вы просто попираете мое человеческое достоинство, искусство и искренние джентльменские намерения…

— Постойте! Постойте! — прервала я его. — Но ведь тапок мужской. Посмотрите, какого он огромного размера.

Постановили примерять к моей ноге тапочек. Но, слава богу, он оказался мне не в пору, и все обернулось в примирительное веселье. Я получила предназначенный мне поднос с кувшинками, а он — предназначенный ему поцелуй в подбитую щеку, естественно. Так началась наша с ним непродолжительная, но весьма назидательная для неопытных барышень дружба.

Валентин, или, как я часто его называла, Валентино, был самым удивительным в мире собеседником. Правда, какие бы истории он мне ни рассказывал, все они как-то непременно замыкались на его личных достоинствах. Вот так однажды мы сидели с ним, свесив ноги над волнами, на конце далеко выдававшегося в море мола, любовались морским пейзажем и покуривали табак — он через трубку, я курила папиросу через дамский мундштук.

— Ба, постой! — изумился я. — Ты что, куришь?

— Это было давно. Не мешай! Так вот, сидели мы на краю этого белого мола и любовались ярко-красным гидропланом, который, свирепо жужжа, низко пролетал над волнами, стараясь сесть на воду, но в последний момент, едва не коснувшись воды, вновь поднимался над дивного цвета волнами.

— Вот же лопух, — не вынимая изо рта трубки, смеялся над летчиком мой Валентино.

— А вы бы разве смогли посадить самолет на воду? — кокетливо усмехнулась я, болтая загорелыми ногами.

— Во время войны я давал концерты на фронтах, в том числе на военных аэродромах, — скалясь от яркого блеска волн, начал вспоминать Валентин. — Бывало, что меня вместе с гитарой перебрасывали с аэродрома на аэродром военными самолетами. И вот как-то раз, во время одного такого перелета, наш самолет отклонился, и его обстреляли немцы. Пилот погиб, меня ранило в ногу, и мне пришлось сажать самолет самому в условиях кромешной темноты. Когда колеса ударились о землю, самолет подпрыгнул, пролетел еще немного и вновь ударился и опять подпрыгнул, но уже не так высоко и наконец покатился, трясясь и подминая под себя березки и елочки. Когда машина остановилась, меня уже встречала толпа поклонников, несясь через весь аэродром к примятому мною лесочку. Я выскочил и побежал навстречу к своим, начал их обнимать, целовать, красноармейцы подняли меня, кричат: «Качать его!» Это единственный раз в жизни меня качали — пренеприятное ощущение. Голова кружится, все в животе переливается, а потом меня понесли на руках…

— Но как вы побежали к своим? — изумилась я. — Вас же ранило в ногу!

— О, это была сущая царапина, — отмахнулся обаятельный рассказчик. — Помню, обо мне тогда писали во всех фронтовых листках и называли «ангелом Белорусского фронта».

Потом он пустился в уморительный пересказ своих партизанских приключений во вражеском тылу, во время которых он то и дело хватался вместо винтовки за гитару, и танковое окружение, как по волшебству, превращалось в пляшущий хоровод, а лесная перестрелка в агрессивное аргентинское танго.

Никого кругом не было, кроме синего-синего моря, стаи больших покачивающихся над волнами чаек с кривыми, как бумеранги, крыльями да красного самолетика с громоздкими поплавками, который низко прожужжал над нами, одарив нас своей мгновенно скользнувшей по молу тенью.

Впрочем, Валентин не только превозносил себя, он всегда держался очень мило с другими, был приветливым и щедрым на похвалы. Он вечно делал мне разные глупые комплименты. Особенно ему нравились мои крупные белые зубы, даром что свой последний родной зуб я оставила на берегах Амура, вгрызаясь в куски самолетного лома. Ах, эти волшебники стоматологи! Что они делают с легковерными сердцами мужчин. Но, слава богу, тогда еще не трансплантологи.

— Вы самый романтический мужчина, которого я встречала, — не отставала я от него в любезностях. — В наше время сила и благородство сочетаются очень редко. Рядом с вами любая хрупкая женщина почувствует себя как за каменной стеной.

— Какая напраслина! В наш трудовой век героизм встречается и среди молодежи, — кокетничал мой кавалер, искоса посматривая на мои подлетающие над водой голые ноги и полные загорелые бедра. — Вы же, Раисасанна, поистине самая прекрасная и трезвомыслящая женщина в мире.

Я была тогда еще особой неопытной в творческой среде, и, наверное, поэтому своей нежностью, добротой и красноречием он приводил меня в настоящий восторг. Его песни погружали меня в неизбывную лирическую тоску, в которой я становилась белозубой героиней-красавицей с тонкой розой в хрупкой руке, а он моим романтичным героем в золотой жилетке и с широким шелковым шарфом. Ах, мой бедный Валечка! Если бы он хоть разок побывал на лесопилках моего тюремного прошлого…

Однажды, когда мы возвращались ночью из клуба, где он выступал, в темном переулке нам преградили дорогу хулиганского вида мальчики в потрепанных кепках.

— Гони гитару, дядя, — поблескивая ножами, сказали ребята, и кто-то харкнул Валентино на жилет.

— Дорогая, главное, это проявлять хладнокровие и выдержку, — шепнул мне мой находчивый кавалер. — Вы посмотрите, что у вас есть для них ценного в сумочке.

Но, увы, я еще помнила дни, проведенные в диком Забайкалье на берегах Красного озера, поэтому всегда носила в косметичке крохотный украшенный перламутровыми пластинками револьвер. Я выхватила его из сумочки и раз пять пальнула в сторону неприятелей.

Когда кислый пороховой дым рассеялся, негодяев и след простыл. Но самым удивительным было то, что не нашла я рядом с собой и своего сладкоголосого Валечки. Только быстро стучали его каблучки и трепетал удаляющийся во тьме переулка шарф, словно алая мантия скачущего навстречу приключениям всадника.

Потом спустя несколько лет я встретила его в Москве на одном бардовском фестивале в филармонии Политехнического музея. Поначалу он все мялся и меня не узнавал, но как только я напомнила ему поднос кувшинок и крокодила в розовых панталонах, он едва не запрыгал от счастья столь неожиданной встречи, схватил гитару и, пощипывая струны, сладко промурлыкал: «Отчего так краснела ланита, распуская круги по воде…».

На вопрос, куда он тогда так резво убежал, Валентин печально ответил, что был вынужден удалиться, так как сердце поэта почуяло дальний призыв умирающей в одиночестве матери.