До свидания, Сима.
Глава восьмая. Нога Энрике Хомбрэ.
1.
Мерседес немного боялась встречи с отцом. Ведь, по сути дела, она его и не знала. Мы пришли в ресторан «Баро Шеро» и спросили у барменши с именем Мишель на бэджике, как поговорить с владельцем.
— Кто-кто вам нужен? — настороженно перепросила девушка за стойкой, апатично, как корова, жуя резинку.
— Энрике Хомбрэ, — повторила Мерседес.
— А зачем вам Энрике?
Мерседес замялась.
— Ищем работу, — быстро нашелся я, и мы враз закивали.
У Мишель диковато скривился рот в улыбке, и она недоверчиво уточнила:
— Хотите работать внизу?
— Да! — сказали мы хором.
Девушка озадаченно помолчала, словно стараясь различить вкусовые тонкости своей жвачки.
— Ну что ж. Тогда идите за мной.
И она повела нас через дверь у бара винтовой лестницей в подвальное помещение, где было странное фиолетовое освещение, все в сладком дыму кальянов, кругом ковры, мужчины возлежали на арабских лежанках с барышнями в костюмах для танца живота. Короче, обстановка внизу была самая что ни на есть борделеватая. Мы прошли через несколько по-разному декорированных комнат из «Тысячи и одной ночи», то спускаясь, то поднимаясь на три-четыре ступеньки, и вошли в небольшой отдельный кабинет, где в полумраке в свете мерцающих электрических лампад развалился на низком диване полуживой тип в белом или кремовом костюме (цвет было не разобрать из-за адского освещения). Человек был худ, небрит и невероятно морщинист. Сидел он неподвижно, развалившись, так, как будто его пару недель назад закололи на этом диване и так и оставили. Смотрел он на нас или сквозь нас мрачным немигающим взглядом черных глянцевых глаз. Лет ему было около шестидесяти. Черные волосы с пепельной сединой, длинные, нечесаные и грязные, висели космами, и только свирепые глазки светились сквозь них, отражая мигающие бесовские лампадки. Испитое лицо обрамляли длинные противные клочковатые баки, носище, тонкий и крючковатый, с истончившимися в ненависти крутыми рисовыми ноздрями, вокруг сухого съехавшего влево рта серебрилась щетина. Лицо индейского шамана или восставшего мертвеца, смугло-красное, совсем сухое, с обветренными морщинами. На ушах у него как-то противоестественно смотрелись поблескивающие золотые сережки. Сидел он низко, так, что пиджачные плечи у него торчали очень высоко, коленки развалились в стороны и тоже торчали, штанины задрались и из-под них выглядывали костлявые голени, носки и лаковые туфли, стоявшие на полу таким образом, что подошвы смотрели одна на другую. Под ногами у него валялось несколько пустых бутылок.
— Пришла, — сказал человек хриплым замогильным голосом, когда барменша притворила дверь и восточная музыка, летевшая за нами из притона, притихла.
— Хелоу, — сказал я, выступив из-за Мерседес.
Мне стало жутковато от его немигающего прямого взгляда над нехорошим ртом. Наконец он поменял позу и взял с резного столика сигареты.
— Раздевайтесь, — сказал он, деловито закуривая.
Мы переглянулись, и каждый снял с себя что-нибудь — я кепку, а она стянула резинку, распустив волосы.
— Дальше, — приказал мрачный тип.
— Папочка, — неуверенно проговорила Мерседес.
— Вот это мне уже нравится, — сказал он и хрипло закашлялся. — Продолжайте.
Мерседес поняла, что он не узнает ее, и сказала:
— Энрике, это я, Мерседес, дочь Мигуэлы.
Старик замер и озадачился. Сигарета выпала у него изо рта, и он недобро прищурился.
— Мерседес? Мигуэлы?
Он медленно встал и с подозрительным взглядом пошел вокруг нас. Мы стояли как вкопанные, боясь оборачиваться и провожать его взглядом.
— Так-так-так, — проговорил он мрачно, одновременно шлепнул нас по задам и взорвался хохотом: — Убей меня бог! Мерси! Дочурка моя приехала! Вот те на! Подросла-то как, господи. А это кто? — тыкнул он меня кривым пальцем в брюхо так, что я присел. — Сестренка твоя?
— Брат, — с ходу ответила Мерседес, потом, видимо, сообразила, что я не говорю по-испански, и добавила: — Троюродный. Из России.
— Вот что, братишка, — сказал папаша вполголоса, наклонившись сзади к моему уху, так что я вздрогнул, — сейчас мы возьмем с тобой ящичек бренди и отметим ваш приезд как следует. Что ты на то?
— Я… я… Почему бы и нет, — пикнул я.
Он хрипло загоготал, чмокнул меня, так что расцарапал мне всю щеку своей щетиной, и бросился обнимать и тискать Мерседес.
Через пять минут он с диким хохотом мчал нас на своем раздолбанном «Порше» по Монпарнасу, одной рукой руля, другой заливая в себя из бутылки бренди, одним глазом поглядывая на дорогу, другим подмигивая нам и обещая устроить нам на редкость веселое торжество.
— Булонский лес! Булонский лес! — горланил он, когда мы мчались через темный парк. — Там тигров водится немало, и даже конченый балбес найдет там старого шакала.
Была уже ночь, мы долго мотались по громадному парку, на секунду освещая на поворотах чащу с быстро перемежающимися стволами, и навстречу нам летели, мелькая в свете фар, ночные мотыльки, как ожившие снежные хлопья.
— Вот мы уже и приехали, — проговорил он, сворачивая на узкую улицу, по сторонам сплошь заставленную автомобилями с нависающими над тротуарами темными кронами садов.
Затормозил он не слишком удачно, так как мы с тяжким ударом въехали в зад какой-то запаркованной машине, так что крышка капота у нас мгновенно сгорбилась и из-под нее в наступившей тишине повалил дымок.
— А вот и мой дом! — сказал он, упал головой на руль и больше не поднимался.
Мы обыскали папашу, вытащили у него ключи, вышли из машины и осмотрелись. Справа и слева были старинные особняки. Мы выбрали из них позапущенней и не прогадали — ключи подошли к воротам.
Потом мы подумали, загонять или не загонять «Порше» в некоторое подобие сада, и занялись перетаскиванием тела из машины в дом. Тело чего-то там бормотало по-французски и опасно порыгивало, грозя заблевать наш новый приют.
Сырой дом был мрачен и запущен не только и не столько снаружи, как внутри. Мы с большим трудом втащили Энрике по облезлой скрипучей деревянной лестнице на второй этаж и уложили его в одну из двух спален, где были обильные следы его постоянного обитания. Стянув с него ботинки и пиджак, мы со спокойной совестью пошли изучать холостяцкий замок.
Внизу было три комнаты и столовая, а наверху пять комнат, включая темные каморки для прислуги, доверху забитые мусором. Вторая спальня тоже не представлялась нам гигиеничной, так что мы нашли два пледа и улеглись внизу на диванах в зале.
Вдруг хозяин начал оглушительно храпеть наверху, а мы принялись ворочаться и затыкать уши, засовывая головы между подушками и спинками диванов. Но это не помогало. Старый храпел так, что люстра звенела и вещи по столам лазали как вибрирующие пейджеры.
— Может, ему кляп воткнуть? — резко и раздраженно села Мерседес.
Я тоже привстал на локте.
— Не, — прикинул я. — Еще задохнется.
— А ты знаешь какие-нибудь средства от храпа?
— Знаю, — честно ляпнул я.
— Ну так скажи?
— Пацаны в школе говорили, что нужно пукнуть перед носом храпящего.
— Ерунда!
— Двое из них проверяли на братьях, и оба говорят, что работает.
— Ну так иди и перни ему как следует!
— Не хочу, — смалодушничал я. — В смысле… Не могу сейчас.
— Слабак! — сказала она, встала и стремительно поднялась наверх. Ну и правильно, решил я, они же все-таки родственники.
Через минуту храп осекся, и в дом пришла уютная долгожданная тишина. Деловито спустившись, Мерседес молча завалилась спать, устраиваясь бедрами и одновременно как следует укрываясь пледом.
Проснулись мы замечательно и с утра пораньше решили заняться уборкой и приготовлением хорошего завтрака. Вчерашний беспризорный день мне вспоминался как добротное приключение, и мне снова не терпелось отправиться слоняться по Парижу и, может быть, даже посетить какой-нибудь музей или Диснейленд. Под лестницей был очень старый черный велосипед, но вполне пригодный. Мы вытащили его в мокрый, по-утреннему зябкий сад и как следует проверили. Все было в порядке. Шины накачаны, рама целая. Правда, когда мы тронулись, оказалось, что цепь у него не смазана и скрипит, как гусеницы у экскаватора, и восьмерка приличная на заднем колесе, так что, сидя на багажнике, мне чудилось, что я не качусь, а скачу на пьяном верблюде с разнузданной походкой.
Мы поехали вокруг квартала поискать магазин или хотя бы арабскую лавку. Улицы были не широкие, тротуары узкие, всего в один метр шириной, с обеих сторон заборы садов, дома кругом частные и очень разные, некоторые скромные, в один или два этажа, а другие громоздились гордыми замками с башенками, флюгерами и стенами из выпуклых каменных глыб. Часто углы таких особняков были густо завешаны виноградом, и казалось, что дома живые и совсем зыбкие, особенно когда порыв сырого ветра колыхал на них лиственный полог.
Мы свернули в поперечную улицу и начали, виляя, преодолевать легкий подъем, при этом моя волшебная лошадка привставала на педалях и ее чудесная попа вертелась перед моим приветливо-удивленным лицом.
На углу мы наткнулись на лавку с полосатым матерчатым навесом и как следует затарились у смуглого стеснительного парня. Я получил под ответственность большой бумажный пакет и теперь только одной рукой мог держаться за седло, так как другой обнимал и прижимал к себе этот громоздкий шуршащий куль, в котором больше всего мне нравилась торчащая кверху дном бутылка бордо, лихо засунутая горлышком в кучу редиски и побегов фасоли.
Вниз мы слетели куда веселее и едва вписались в поворот на нашу улицу, так что Мерседес взвизгнула и затрясла руль, выравниваясь после крутого виража. Мы чуть не пролетели мимо наших ворот и со скрипом затормозили у «Порше» со сплющенным носом и засунутой в бампер картонкой с надписью. «Если ты еще раз въедешь в зад моей машины, старый ханыга, я тебя битой изобью. Подпись: Мадам Ирэн де Глазкина. Постскриптум: Гони 200 евро».
Мы оставили велосипед во дворе и вошли в дом. Хозяин признаков жизни не подавал, и мы бодро занялись приготовлением завтрака на троих.
— А теперь давай сделаем греческий салат.
— А как это?
— Очень просто, — сказала Мерседес и стала выкладывать из пакета ингредиенты. — Самое главное: козий сыр, маслины, огурцы, помидор и листья салата.
Когда мы еще рубили овощи, то услышали, как наверху кто-то воспользовался туалетом, и тут же резко хлопнула входная дверь. Мы настороженно переглянулись и замерли в ожидании. По гнилой лестнице проскрипели шаги, в кухне появился Энрике и распахнул холодильник. Мерседес продолжала резать на доске, и я тоже спохватился и начал стругать огурчик.
— Как спалось? — буднично спросила хозяйка.
— Проваливай, — сказал Энрике и крякнул кольцом пивной банки.
Мы снова замерли. Мерседес медленно повернулась спиной к кухонному гарнитуру, сложила руки на груди и, чуть покачиваясь вперед, потупилась и заправила пальцами волосы за уши.
— Я сказал, проваливай.
Энрике залпом выхлебал полбанки пива, горько сморщился, махнув нам рукой в сторону черного хода, и неверной походкой ушлепал в зал. Он был в домашнем халате и с костлявыми босыми ногами, на одной из которых болтался браслет как от наручника.
Мы переглянулись. Мерседес гневно швырнула в раковину большой нож и пошла вон из кухни. Я засеменил следом. В зале, где хозяин уселся смотреть телевизор, водрузив ноги на журнальный стол, она подхватила свой рюкзачок и молча устремилась на выход.
Двумя-тремя ступеньками мы слетели в небольшую прихожую, где треть пола была заставлена старыми ботинками, отчего можно было решить, будто в доме целая компания мужиков. Мерседес открыла дверь на улицу, так что меня обдало сыростью сада, сделала шаг, но внезапно она обернулась и с решительным гневным лицом влетела обратно в дом. Я решил, что напоследок она хочет как-нибудь ему насолить, и поэтому остался дежурить у двери и приготовился удирать. Вместо крушения мебели я услышал гневные крики.
— Ты мерзкая похмельная свинья! Я приехала к тебе из другой страны, а ты меня выгоняешь!
— Не ори!
— Я не ору. Я просто хочу, чтобы ты знал, что я рада, что моя мать не живет с таким ублюдком и выродком, как ты.
— Вот тебе и на, — раздался в общем-то спокойный храпящий бас Энрике. — Не знаю, что у нас вчера было, но одно тебе скажу, цыпа. Мне не нужны тут всякие мамочки и дети. Почему? Я тебе объясню почему. Во-первых, я предпочитаю лошадок постарше. Во-вторых, я ненавижу детей. А в-третьих, я не люблю по утрам видеть тех, кто мне нравился вечером. Так что вот тебе кукиш за неоправданные надежды, а теперь давай проваливай, пока я тебя в огороде не закопал вместе с твоим выкидышем.
Я забеспокоился, а в зале случилась пауза.
— Энрике, ты за кого меня принимаешь? — настороженно спросила неугомонная гостья. — Я твоя дочь Мерседес. От Мигуэлы.
Новая продолжительная пауза.
— Дочка, доча, доченька! Это ты?! — словно только проснулся, радостно воскликнул Энрике. — Когда же ты приехала в Париж, дорогая? Что же тебя побудило навестить своего старика?
Я вошел в комнату.
— А это кто? — спросил он удивленно, но с той же радостью в голосе. — Твой маленький? Во сколько ж лет ты его сделала?
— Нет, папа, это мой друг. Он из России.
Мы обменялись с ним рукопожатиями, и он аж задрожал от навалившегося на него счастья.
— Скажи, Мерси, постарел ли твой папа? — спросил он, обнимая ее и держа за плечи на вытянутых руках.
— Чуток заметно, — мягко признала дочка.
— Старый осел, и не заметил, как ты ко мне приехала, — журил он сам себя. — Не забыла старика Энрике, вспомнила. А подросла-то, подросла-то. Я же тебя вот такой драной кошкой на руках носил, за хвост метелил.
— Ну, спасибо, папа.
— Это надо отметить! — и он побежал. — Где-то у меня была бутылочка рому…
— Папа! — окликнула его Мерседес.
Энрике застыл на бегу.
— Давай-ка лучше попозже, — немного испуганно предложила дочь. — А сейчас… Может, лучше позавтракаем? У нас есть красненькое…
— Ну конечно! Вы же проголодались, наверное, — всплеснул руками сердобольный отец. — Давайте что-нибудь перекусим. Только у меня для вас ничего нет, так что придется смотаться в магазинчик. Араб здесь недалеко на углу.
— Мы уже сходили и все приготовили.
— Какие молодцы. А я сплю и не слышу, что вы приехали. Думаю, забрались какие-нибудь бродяги объедать старика…
Через пятнадцать минут все встало на круги своя, и мы по-семейному тепло завтракали в столовой яичницей с ветчиной, греческим салатом и багетами с маслом и джемом.
2.
У Энрике мы прожили несколько однообразных месяцев. Он напивался каждым вечером и сутками не возвращался домой. Иногда он заваливался в дом с женщинами легкого поведения и трогательно представлял нас как своих любимых детей. «Энрике, — ахали гетеры, — да ведь ты героический папа!» Вскоре старик и сам забыл, что я друг его дочери, и стал меня называть сыночком от какой-то своей старой русской знакомой, которую он проклинал на чем свет стоит.
— Но тебя это не касается, лягушонок, — говорил он мне, смягчаясь после приступа ярости на мою мнимую мать. — Так как я тебя вырастил и научил презирать бабскую скверну.
А однажды, когда я шел в туалет, зевая и протирая кулаками глаза, он вывалился из спальни, и я наткнулся на него на верхней площадке.
— Попался, щенок! Теперь не уйдешь, — прорычал он, придерживаясь за стену и едва стоя на ногах, изловчился схватить меня за рубаху и каменным кулаком ударил мне в глаз, так, что у меня голова закружилась и слезы посыпались. — Теперь я стяну с тебя шкуру, проклятый воришка, чертов змееныш.
Я завопил как резаный, и через секунду по лестнице взлетела Мерседес с увесистым канделябром в руках. Им она огрела своего папашу по голове, и он, выпустив меня, рухнул на доски пола. Сначала мы испугались, что она его убила, так как с клока волос у него капала кровь, но вдруг он дернулся, захрапел, и нам пришлось оказывать ему первую медицинскую помощь. Мы кое-как перебинтовали ему голову и закрепили повязку, нахлобучив на нее вязаную шапку. Как только мы с этим покончили, Мерседес повела меня на кухню и приложила к моему глазу пакетик с замороженными в нем кубиками льда.
Когда наутро после той ночи он обнаружил у меня под глазом большой синяк, то рассвирепел и принялся трясти меня за плечи:
— Кто это сделал? Клянусь, я убью его!
Энрике решил, что фингал — дело рук соседского мальчишки, выбежал из дома прямо в халате и притащил за шкирку перепуганного до смерти французского мальчика лет восьми и потащил его в ванную, собираясь отрубить ему голову кухонным топориком.
— Теперь молись, сучье отродье!
— Сильвупле! Сильвупле! — тоненьким голосочком умолял о пощаде рыдающий пацаненок еврейской наружности.
— Энрике! Энрике! — вырывали мы у него топор. — Это не он! Это не он!
— Я знаю, что это ты! — не поддавался мститель. — Давно я следил за тобой. Это ты воровал мои розы. А теперь, значит, совсем охамел, мне по голове, а сыну моему в глаз!
— Папа, это ты его ударил, когда вчера пьяный был!
— Да что ты, доча, мне голову морочишь, — сказал он и испуганно посмотрел на меня.
Я торопливо закивал.
— Да что вы, сговорились, что ли?
— Клянусь, это вы сделали, — сказал я. Непонимающий нас мальчик, видимо, почувствовал во мне надежду и посмотрел на меня с мольбою. — Вы меня с кем-то перепутали и ударили меня в глаз, а потом сами поскользнулись и ударились.
— Будь я проклят! — поверил наконец палач и замахнулся топором над головой мальчика. — Но с тобой, жиденок, я все равно поквитаюсь!
И мы опять вступили в борьбу, удерживая его смертоносную руку.
— Сильвупле! Сильвупле! — продолжал вопить мальчуган.
После пяти минут отчаянной борьбы за невинную жизнь мне удалось вырвать из-под гильотины мальчика и вытащить из ванной, где Мерседес задержала злодейского мстителя.
В прихожей я взял парня за плечи и попытался привести в себя, так как он весь сморщился и оскалился в протяжном захлебывающемся вое.
— Ты слышишь меня? — тряс я его за плечи.
Через минуту он немного успокоился и, всхлипывая, глазами, полными слез, осовело посмотрел на меня. Я сделал жест, застегивая себе рот на молнию, он понял и закивал. Тогда я открыл дверь и выпустил беднягу на волю.
Он, наверное, второй раз сегодня родился и будет помнить этот день до конца своей жизни. Главное только, чтобы не разболтал, а то Энрике точно посадят.
— Похоже, у него с головой не в порядке, — сказала мне тем вечером Мерседес, и я согласился. Чего тут было соглашаться, это было ясно с первой же нашей встречи. Но теперь мы поняли, что он по-настоящему опасен. С тех пор мы стали запираться на ключ в своей комнате и пользоваться ночным горшком. Кроме того, мы попрятали ножи, купили пластиковые столовые приборы и избавились еще от целой кучи хоть сколько-нибудь опасных предметов. В одной из комнат у него лежал футляр с ружьем, мы хотели спрятать патроны, но их в доме не обнаружили, и тогда решили спрятать гашетку, так чтобы старик не скандалил по поводу пропажи ружья, но и воспользоваться им тоже не смог.
Шли дни и недели, Энрике продолжал безбожно пить и буянить, а мы приспосабливаться к новой жизни и небезопасному быту.
Вечерами я грустил о своих бедных родителях и иногда даже тихо плакал, пряча лицо от Мерседес. Она, конечно, замечала это, но предпочитала делать вид, что не видит, да и сама была не дура всплакнуть, но однажды все же сказала:
— Может быть, ты дашь знать родителям, и они тебя заберут?
— Я очень по ним тоскую, — признался я, всхлипывая и чувствуя сладкую истому в голове и в носу, — но ведь если я им сдамся, я никогда с тобой не увижусь.
— А зачем я тебе? — грустно спросила она, строго глядя в пустоту перед собой.
— Я тебя люблю.
— Любить мало, — задумчиво сказала Мерседес. — Нужно думать о будущем и вообще о жизни. Зачем тебе быть беспризорным сыном пьянчуги, когда ты можешь вернуться к родителям, учиться и стать человеком?
— У нас в школе уже началась учеба, — сказал я, невольно швыркая внезапно очистившимся и щекотно холодеющим носом. — А через месяц выпадет снег и до весны уже не растает. А весна у нас наступает в апреле.
— Мне бы хотелось увидеть настоящую русскую зиму. Но жить бы я там не смогла. А правда, что у вас там по улицам ходят медведи?
Я засмеялся:
— Я думал, что за границей так уже давно не считают. А оказывается, считают. Еще ты, наверное, думаешь, что в Сибири круглый год зима, а у нас очень жаркое лето. И медведей мы видим только в зоопарках. Хотя однажды, когда мы ездили с отцом на Алтай, то и вправду встретили медведя. Мы ехали темной ночью на своей старой машине по петляющей в горах дороге, как вдруг в свете наших фар выскочила медведица, а за ней два медвежонка. Несколько мгновений они бежали перед нами, а потом нырнули в придорожные заросли. Мы тогда радостно закричали, а папа очень испугался и сказал нам, что напуганная медведица, у которой медвежата, не побоится броситься на машину и может даже перевернуть ее и выцарапать лапами пассажиров. Тогда нам уже не было так смешно. Но эту встречу я запомнил на всю жизнь.
— Странно, а я думала, что у вас всюду бродят медведи и люди носят с собой ружья, чтобы защищаться в случае встречи с дикими зверями.
— Сибирь большая, — сказал я, подумав, — есть совсем еще неосвоенные места, там, может, и вправду носят ружья. Но в больших городах я не видел, чтобы люди носили ружья. Разве что пистолеты у милиционеров.
— А еще у нас говорят, что в России такие пьянки, что наши по сравнению с ними это просто праздники трезвости.
Я вспомнил городскую площадь и беспорядки после корриды.
— Может быть, но у нас как-то больше предпочитают пить по праздникам дома и в основном чистую водку. У нас много застольных традиций и песен, а вот с милицией мы редко бои устраиваем. Милиция у нас такая, что и церемониться не станет. Бывало, возьмет пару пулеметов и давай косить народ направо-налево, — принялся заливать я, и от этого мне тут же стало чуточку веселее. — А случалось, и школьников на фонарях вешали за переход дороги на красный свет. Пенсионеров у нас милиция отстреливает как бродячих собак, а по ночам копы ходят по улицам шайками и бьют окна чем под руку попадется, чтобы россияне о них случайно не забывали.
— Нет, я не хочу в Россию, — призналась Мерседес.
— И как твоя мать могла быть замужем за таким человеком? — сменил я тему разговора, поняв, что совсем заврался.
— Мама рассказывала, что раньше Энрике был писателем, и довольно хорошим, — ответила Мерседес, — пока совсем не спился.
— Интересно было бы почитать, что он там такое мог написать.
Она встала и принесла из соседней комнаты старую потрепанную книгу на испанском.
— О чем здесь?
— В основном о жизни каталонцев в нищете времен Франко и нашей природе. В молодости отец был бездомным, а потом перебрался во Францию, вступил в Иностранный легион. После того как у нас стало получше, Энрике вернулся и встретил мою маму, и тогда родилась я. Но потом он съехал с катушек на почве ревности и наркотиков, и мама ушла от него, но он продолжал к нам наведываться и иногда сильно избивал ее.
«Бедная Мигуэла, — думал я, — вот же не повезло ей с мужьями».
— В конце концов мама улепетнула в Америку и там познакомилась с Хавьером, — со вздохом закончила свой печальный рассказ Мерседес, — а когда родилась Матильда, они вернулись в Барселону, и больше моего отца в Испании никто не видел. Как-то мама мне сказала, что мой отец процветает в Париже.
В прихожей раздался шум, и мы поняли, что в дом ввалился Энрике.
— Что-то он сегодня рано, — заметил я, и мы поспешили ретироваться из зала.
Мы заперлись в своей комнате, но Энрике и здесь нас удивил. Начал долбиться, говорить, как нас любит, и уговаривать поехать с ним на мороженое.
— Папа, мы уже спим, — отзывалась Мерседес, — иди и ты ложись.
— Мерси, открой! — долбился он, чуть ли не плача. — Иначе я пущу себе дроби в глотку.
— Папа, перестань, кому говорят! Разбудишь парня. — Это она про меня говорит.
— А ты шепни ему, что отец зовет его, и он сразу подскочит. Правда, Иван? Или как там тебя, сынок? Ведь это родной отец пришел за тобой. Папа любит тебя. И вы оба должны поехать со мной на мороженое. Хоть раз в жизни. Ведь я еще не возил вас на мороженое. А какой я к дьяволу отец, если я не вожу вас каждое воскресенье на мороженое?
— Сегодня пятница.
— К черту пятницу! — начал долбиться он с новой силой. — В конце-то концов, я имею право или нет свозить своих собственных детей на мороженое?!
— Давай завтра!
— Завтра может быть поздно.
— Почему это?
— Потому что, если сегодня я разозлюсь, завтра везти уже будет некого.
— Папа, перестань нам угрожать!
— Ах ты дурочка моя кареглазая, — сказал старик. — Разве ты думаешь, что твой папа может кому-нибудь попусту угрожать? Открывай, стерва, иначе вам точно не поздоровится. Потому что кто не чтит отца своего, того ждет кара божья. И моя тоже. Так что выбирайте, собачата: мороженое или смерть!
Мы выбрали мороженое.
Энрике хотел сесть за руль, но мы уговорили его вызвать такси, объяснив это тем, что во время поездки в кафе добрый родитель должен заниматься детьми, а не дорожным движением.
В семейном кафе «La Fille de niege»[3] мы довольно неплохо посидели, так как после трех-четырех порций пломбирных пирамид наш отец стал приходить в себя и немножечко напоминать человека.
— Вот видите, какая мы прекрасная семья, — гордо хрипел он на весь зал благообразного заведения. — Мы лучшая семья в этом сраном городе. Пусть только вякнет тот, кто не согласен, я здесь же расчленю его и закопаю в собственном саду как ту ворчливую старуху Глазкину!
— Тише! Тише! Ты что, правда убил нашу соседку? — перепугались мы, пиная его под столом по коленкам.
— Да нет, старушек я не убиваю, — признался он. — Это я просто так, для пущего эффекта. Чтобы боялись.
— Зачем же их пугать, — удивился я, оглядываясь, — если кругом одни смирные детки и их папы и мамы?
— Ты думаешь, они бы были такие смирные, если бы я их не припугнул как следует? Клянусь папой римским, если бы не так, они бы у меня уже на голове сидели и тебе фингал под вторым глазом ставили. А теперь они до конца жизни запомнят, что Энрике Хомбрэ — самый лучший отец на свете. Эй, гарсон, мать твою через колено, принеси еще моим детям мороженое, иначе я здесь все разнесу!
— Папа, не кипятись так, — смягчала его Мерседес, гладя его крепкий кулак, лежавший на столе и сжимавший длинную десертную ложечку. — Здесь тебя и с вежливыми словами поймут.
— А я что, с кем-нибудь не вежлив? — возмутился мировой отец. — Если здесь кто-нибудь считает, что я не вежлив, пусть скажет об этом, и тогда я с ним точно разделаюсь.
Стройный робкий официант в белом колпаке принес мороженое, Энрике поймал его за руку как вора и строго спросил:
— Скажи, мальчик, разве я был с тобою не вежлив?
— Вы были очень милы, мсье.
— Вот то-то же, — отпустил его беспокойный клиент. — Мы — лучшая семья в мире, и завтра мы поедем в Испанию и докажем вашей матери, что лучшего отца для наших деток ей не найти! Вы все меня слышали? — вскочил он с места и завертелся по сторонам.
Все испуганно замерли, некоторые обернулись.
— Папа, сядь, пожалуйста, — потянула его за рукав Мерседес и громко сказала: — Простите, он у нас ветеран.
Семейства недоброжелательно покивали и отвернулись.
— Завтра мы поедем в Испанию, и Роса вспомнит, кто ей муж и где он зимует, — продолжал мечтать Энрике с блаженной улыбочкой на лице.
— Во-первых, мою мать зовут Мигуэла, а во-вторых, мы не можем поехать в Испанию, — убедительно сказала Мерседес, — потому что мама живет с Хавьером.
— Чтобы Энрике Хомбрэ испугался какого-то паршивого Хавьера? Да я бы его уже давно зарезал, если бы меня раньше не посадили.
— Ты был в тюрьме? — Мерседес сделала вид, что удивилась, потому что в этом не было ничего удивительного.
— Я отсидел четыре срока и провел годок-другой в санаториях для умалишенных, — гордо сообщил видавший виды наш папа. — Мне и по сей день запрещено покидать границы Франции. — В доказательство он высунул из-под стола ногу, приподнял штанину и показал браслет. — Видали? Жандармский датчик. Не улетишь, — он улыбнулся криво на один бок. — Что-то я совсем уже отрезвел. Гарсон! Принеси мне какой-нибудь выпивки.
— У нас не пьют, мсье. Видите ли, это кафе детское.
— У меня разве что-то не так с дикцией? — подвигал он грязной растопыренной пятерней под своей небритой челюстью. — Я недостаточно выразительно произношу слова? В таком случае мне придется прищучить своего логопеда, пока он не выправит мою дикцию, но потом, клянусь, что я вернусь сюда и побеседую с тобой как следует. Ремнем по заднице! Я тебе отец или не отец?
Официант быстро закивал.
— А ну неси, шакал, выпивку, щучий потрох!
Через минуту юноша, быстро семеня и виляя бедрами между столиками, принес кокосовый ликер и стаканчик рому.
— Вот все, что мне удалось найти, мсье, — испуганно сказал официант, весь красный как помидор.
— Ладно, — сказал наш милосердный отец, — на первый раз прощаю.
Он вытащил из бокового кармана пиджака смятую купюру в десять евро и засунул ему под фартук.
— Заработал, — сказал он, смягчаясь. — А теперь ступай.
— Мерси боку, мсье, — поклонился гарсон и улепетнул за прилавок.
Энрике долил в стакан ликера рому до краев, задрал голову и выпил его залпом, так что мы видели, как прыгает его кадык, и слышали звуки проглатывания.
— Так что, дорогая моя, — сказал он, морщась и вытираясь рукавом, — завтра мы поедем в Испанию, и я убью его.
— Убить-то его, может, и стоило бы, — признала Мерседес, — но я бы все же не хотела, чтобы тебя упекли за него в тюрьму или навсегда заперли в психушку. Тем более, не забывай, что у тебя браслет.
— Все равно я убью его, — клюя носом, сказал наш мститель.
— Он этого не стоит, — сказала Мерседес и обернулась ко мне. — Давай вызовем такси.
Я достал телефон и начал звонить оператору, чтобы объяснить ему по-английски, куда за нами приехать.
— Энрике, не пей больше, — ласково уговаривала отца Мерседес.
— Я убью его, — мотая головой над столом, заладил тот. — Таким нет места на земле. Клянусь, я убью его. Или отрежу себе хер. Клянусь, я отрежу его. Таким не место на свете. Я убью его…
В конце сентября, когда нам уже осточертел дом, его окрестности и дебри Булонского леса, Мерседес решила уговорить старика отправиться куда-нибудь подальше от дождливого Парижа. Мне это предложение очень даже понравилось, так как меня страшно раздражал один араб, который дежурил под нашим забором и повсюду преследовал Мерседес. Мы даже ссорились с ней из-за этого странного типа. Хоть вид у него был и не опасный, но я все же предлагал как-нибудь его припугнуть, не подключая Энрике, так как наш папаша точно бы его замочил. Но Мерседес упиралась и говорила, что араб ей нисколечко не мешает.
— Ах так! Ах так! — устраивал я ей сцены ревности. — Тебе просто нравится, когда мужики ходят за тобой по пятам.
— Я имею на это право! — кричала Мерседес. — Ты мне не муж и даже не парень.
— В таком случае, — шантажировал я, — я немедленно позвоню в полицию или в Испанию и все о тебе расскажу.
— Давай-давай, стучи кому хочешь. Тебя самого быстренько возьмут под белы рученьки и раком отправят в Сибирь!
— Ты предательница.
— А ты малявка.
— Ты говорила, что любишь меня.
— У меня к тебе сестринские чувства.
— Но ты со мной целовалась.
— Я была не в себе.
— Если у тебя хоть кто-нибудь появится, я застрелюсь.
— Из чего это, интересно, ты застрелишься?
— Я вскрою себе вены в ванной.
— Вечно вы, мужчины, стращаете самоубийствами. Хоть раз бы молча исполнили свои обещания.
После таких разговоров я убегал из дома и часов по пять бродил по Парижу, пока голод не загонял меня обратно в Булонский лес.
— Давай проведем пару дней на природе, — предложила за завтраком Мерседес, когда отец был еще в духе.
Энрике эта мысль пришлась по вкусу. Он подумал немного и начал рисовать перед нами картины предстоящего отдыха на лоне природы.
— Завтра же мы соберемся и отправимся на нашей машине куда-нибудь на Ривьеру, во Французские Альпы, где море ласкает лазурный берег и солнечные лучи раскрываются веером из-за сияющих горных вершин, — красочно изображал он, рисуя пейзаж перед собой руками. — С утра мы с Иваном (то есть со мной) будем лазать на склоны, чтобы ловить форель в высокогорных озерах, днем валяться с Мерси на пляже, а вечерами прожигать по сотне евро в сверкающем казино Монте-Карло. А когда нам надоест, мы наймем небольшую яхту с негром и проведем пару недель в открытом море. После этого я брошу пить и проведу остаток жизни, занимаясь детьми, внуками и садоводством.
— Что-то мне не очень-то во все это верится, — вырвалось у меня.
— Ты еще плохо знаешь меня, мой мальчик, — снисходительно заметил Энрике. — Я человек слова. Если я в чем-то поклялся, то будь уж уверен, что это свершится не позднее, чем завтра. Такова правда моего народа.
Я не стал возражать и напоминать ему все его клятвы и на всякий случай даже подтвердил:
— Да, вы настоящий испанец.
— Я не испанец! Я цыган, — гордо поправил меня Энрике, и я с недоумением вгляделся в лицо своей возлюбленной. Она тоже вылупила глазища, видимо, для нее это была не менее шокирующая новость.
— Если я сказал, что мы поедем на Ривьеру, — продолжал цыган, — это надо понимать так, что уже завтра мы будем греть задницы на берегу Средиземного моря.
— Но ведь чтобы завтра греть задницы на Ривьере, — заметила Мерседес, — нам надо выехать из дому как минимум после обеда.
— Действительно, — прикинул Энрике и почесал темечко. — В таком случае! — заорал он, вскочив из-за стола. — А ну марш собирать свои вещи, пока я еще не передумал.
Мы разом вскочили и, наталкиваясь друг на друга, побежали вон из кухни в свою комнату паковать рюкзаки и сумки.
3.
Ехали мы очень весело, и даже папаша вел себя хорошо, но только до Бургундии, до ужина, так как в Дижоне он заказал в ресторане бутылку виски и выхлебал ее до половины.
— Папа, перестань так пить! — запротестовала Мерседес. — Тебя же задержат, и мы никуда не доедем.
— Дальше поведешь ты, — икнул отец.
— Но у меня даже нет прав!
— Скажешь, что дома забыла.
Спорить было бесполезно, потому что когда мы выходили из придорожного ресторана, Энрике едва держался на ногах, как-то странно топая, при каждом шаге высоко-высоко поднимаясь на носках и бухаясь на пятки всеми своими разболтанными суставами.
Так что о вождении и речи быть не могло. Он вполз на очень узкий задний диван, я пересел вперед, а Мерседес на его прежнее место за рулем. До Лиона мы ехали молча, в страхе, что на автостраде появится патруль. Франция на этом участке мне показалась на редкость простой. Мало засеянные поля, деревенские домишки, слепленные из больших серых камней, отдельные деревца и редкие часто полуразрушенные замки. Все время вдоль дороги тянулось ограждение из тонкой металлической решетки. Лишь один раз земля слева куда-то провалилась, и нам открылся чудеснейший деревенский пейзаж с высоты птичьего полета — высокий замок с четырьмя крытыми черепицей башнями, а вокруг него тесно сгрудились феодальные деревушки. Все это на берегу изгибающейся реки, а за ней горбатились стегозаврами темные хвойные холмы. И все это во мгновение ока, так как навстречу нам пронеслись подряд две длиннющие фуры, и когда они, обдав нас грохотом, ушли в небытие, уже ничего не было, кроме однообразного иссеченного каналами поля и низкорослого леска позади.
В Лион мы добрались поздно вечером и остановились в скромной гостинице. Номер у нас был двуспальный, но мы попросили коридорного притащить раскладную кровать, на которой я и устроился.
Ночью я никак не мог уснуть, и меня мучило нехорошее предчувствие, но что конкретно плохого произойдет, я не знал. Это было так, как если бы я одновременно разбил зеркальце и прошел под стремянкой, когда дорогу мне перебежала черная кошка.
Ночью Энрике долго ворочался, что-то бормотал и не давал мне уснуть. Наконец он встал, помочился в стенной шкаф, удивленно встретился со мной взглядом и спросил:
— А ты кто такой, разорвите меня черти? — потом осмотрел комнату в полумраке и добавил: — И вообще где это я?
— Мы в Лионе. А я твой русский сын, папа, — честно признался я.
— Сынок! — обрадовался Энрике и бросился меня тискать и целовать. А я подумал, что вот ведь как мало нужно забывчивому человеку для радости, просто постоянно иметь с собой человека, который бы напоминал тебе обо всем хорошем в жизни, что ты забываешь.
— Слушай, — озадаченно спросил Энрике, скребя себя по шершавой щеке, — а какого черта вы привезли меня в Лион?
— Мы поехали на Ривьеру, — удивленно ответил я.
— Вы что, совсем охренели, мне же завтра на работу! — воскликнул склеротик и принялся тормошить Мерседес. — А ну одевайся, дьявольское отродье! Нам надо возвращаться в Париж. Если мы не успеем к восьми, у меня сорвется сделка с Халдеем. А если она сорвется, то я удавлюсь, а перед этим передушу и вас, чтобы сильно не тосковали.
— Папа, — сказала находчивая дочь, — ты что, забыл, что Халдей перенес вашу встречу на следующий понедельник?
— Что ты несешь? — возмутился Энрике, а потом озадачился. — Как перенес? Он же прислал мне арабок на сорок тысяч и сейчас уже должен лететь из Эмиратов.
— Он сказал, что у него умерла мама, и он вынужден все отложить на неделю.
— Господи, это ж сколько лет было его старушке, — представил себе Энрике, — если самому Халдею лет восемьдесят?
— Ты что, не знал, что в арабских странах девочки рожают в двенадцать лет? — объяснила Мерседес. — Так что старушке было всего чуть за девяносто. Можно сказать, ушла от нас в самом расцвете сил, но подарила нам прекрасную возможность побывать на Лазурном Берегу.
— Да, — чмокая согласился Энрике, — а вырастила настоящего бандита и работорговца.
— Совсем как мать Сталина! — воскликнул я.
— Чего? — уставился на меня старый цыган.
— Ну, совсем как мать Сталина, — принялся объяснять я. — Она тоже была очень набожной женщиной и мечтала, чтобы ее сын стал священником. А он взял и пошел по революционной стезе. А если бы послушался маму, то сейчас бы на земле было бы на сотню миллионов людей больше.
— На хера их столько? — удивился Энрике.
— В смысле? — переспросил я.
— На хера столько еще ублюдков и мудаков, — пояснил он. — По-моему, их и так хватает.
— А что, хороших людей, по-твоему, не бывает?
— На одного хорошего всегда приходится десять ублюдков и мудаков, — изрек старик, — так что лучше пусть на земле будет на миллион меньше хороших, чем на десять миллионов больше козлов. Вот моя философия.
И мы призадумались.
Шел уже пятый час, так что мы решили не дрыхнуть до обеда, а отправиться сразу в путь. Отец наш снова сел за руль, и мы устремились к прославленным Альпам.
— Папа, а почему ты меня назвал таким именем? — спросила Мерседес. — Ведь у нас никого нет в роду по имени Мерседес. А мама говорила, что назвал меня именно ты.
— Может быть, другие называют по бабушкам и дедушкам, а я назвал тебя потому, что мечтал в то время о «Мерседесе Бенц». Так что тебе еще повезло, что я не мечтал о «Порше» или, не дай бог, о «Шкоде». Была бы ты у меня какая-нибудь Парша или еще лучше — Шкода.
В девять часов мы позавтракали в кафе у заправочной станции и пошли в машину, но только начали отъезжать, как Энрике спохватился, что забыл заправиться, и мы, сделав небольшую петлю, вернулись на станцию.
— Что-то у него совсем с памятью плохо, — заметил я, когда он вышел и пошел к кассе. — По-моему, его можно водить за нос сколько угодно. Скажи ему, что он тебе вчера сто евро проспорил, он тебе и отдаст.
— Не отдаст, — возразила дочь, — даже если бы и вправду проспорил. Сказал бы, что он этого не помнит, и дело с концом. Но иногда им, конечно, можно манипулировать, если поумней врать, так чтобы ему эта ложь чем-нибудь нравилась. Слушай, — вдруг осенило Мерседес, — а давай уже сообщим родителям, что с нами все в порядке, чтобы они сильно не переживали. Пойдем, позвонишь.
— Нет, не позвоню, — сказал я, потому что у меня холодок по коже пробежал, когда я представил себе разговор с мамой.
— А вот я пойду и позвоню! Потому что у меня еще есть сердце, и я не хочу, чтобы моя мать прожила на десять лет меньше.
Она вылезла из машины, сильно хлопнула дверью и побежала к будке телефона-автомата на другой стороне шоссе. О содержании ее беседы с Мигуэлой я узнал чуть позже во всех деталях.
— С тобой все в порядке? — вскричала Мигуэла. — Вас похитили? Где ты, милая? Где?
— Нет, нас не похитили. Не волнуйся, мама, со мной и с Аликом все в порядке, мы у Энрике.
— У какого еще Энрике?
— Как какого? У Энрике Хомбрэ — моего отца.
— Твой отец умер полтора года назад, Мерседес.
— Как? — испугалась Мерседес и уставилась на нашего Энрике, болтавшего со старой негритянкой у кассы.
— Я тебе не говорила, чтобы ты не вздумала ехать на его могилу.
— Боже мой, — ужаснулась Мерседес. — Мама, я больше не могу разговаривать. Я еще позвоню тебе, — пообещала она и положила трубку, из которой до последнего момента доносилось: «Стой! Подожди! Постой!».
В машине она все рассказала мне, и я сначала не поверил.
— Я давно хотела тебя спросить, — настороженно поинтересовалась Мерседес у Энрике, когда мы тронулись в путь. — Не ты ли написал книгу, которая стоит у тебя в шкафу?
— Какую еще книгу?
— Ту единственную в твоем доме.
— Ах эту! Не, это мне подружка подарила для смеху. Надо же, говорит, где-то с твоим проклятым именем живет нормальный человек. Даже вот книгу написал. Ну а потом я и сам начал пользоваться этим в общении с девочками, давать им эту книгу и говорить, что это я ее сам написал. Ну и дуры же попадались. Бывало, прочтут книжку и так и начинают меня боготворить. Эх, сколько раз эта книжечка меня выручала. А я и в глаза ее автора не видал. Вот же, думаю, лопух, он старается, пишет, а я за него девочек прижимаю.
Мерседес не выдержала и дала ему хорошенькую пощечину.
— Эй, киска, ты это чего! — вильнул по шоссе лжеотец.
— Да так, — сдерживаясь, сказала Мерседес, — это тебе за всех обманутых женщин.
— А ты у нас, оказывается, феминистка, — многозначительно заметил Энрике Второй.
— Одно хорошо, — заметила уже дома Мерседес, когда мы сидели одни. — Я все-таки не цыганка.
А мне уже было начало это нравиться. Когда любишь, то все начинает в человеке нравиться, вплоть до его недостатков и темных сторон. Так что я даже немного расстроился, что моя Кармен не цыганских кровей. Хотя, конечно, каталонка это тоже не так уж и плохо.
Вот так оказалось, что мы на иждивении совершенно чужого человека, да еще и полного психа. У него геморрой был вместо души и склероз вместо нравственных принципов. Хотя он и был редкостная свинья, но одно я знал точно — нашей бабушке он бы понравился.
Где-то ближе к обеду ему, видимо, надоело катить по прямой автостраде, и он съехал на сельскую извилистую дорогу, вздымая пыль, промчался, подпрыгивая на неровностях, мимо обросшего плющом монастыря и километра через полтора остановился возле не то озера, не то болота, заросшего камышом и кувшинками, с гнилой лодочкой возле берега.
— Все, приехали! — решительно сказал без особых комментариев наш водитель и заглушил двигатель.
— Что-то не очень-то это похоже на Лазурный Берег, — подметила Мерседес.
Немного покричав и подувшись в знак протеста, мы тихонько согласились с Мерседес оставить это дело до его следующего провала в бездну забвения, из которой мы его легко вытащим не только на Ривьеру, а хоть на край света.
С собой у нас было три палатки, но мы разбили только одну на случай дождя, а сами решили ночевать у костра, так как погода стояла душная. Духота частенько заканчивается грозой, но в грозу лучше ночевать в машине, чем в какой-то палатке.
Пообедав чем бог послал, мы раздвинули телескопические удочки и уселись рыбачить в смрадных водах озера. Часа два у нас ничего не клевало, пока я не плюнул на червей и не насадил на крючок овода, на которого мне попалась громадных размеров жаба.
Мерседес убежала на поляну, матерясь от омерзения, пока я ловил в руку летавшую как циркач на леске лягуху. Мне и самому было противно, но Энрике мой улов очень понравился, и он пообещал приготовить из него настоящий французский ужин.
Когда уже начало смеркаться, на берегу появился престранного вида велосипедист. Это был осанистый седовласый господин не в чем-нибудь, а в настоящем черном фраке с ласточкиным хвостом и белых перчатках, всем видом своим похожий на дирижера. Он спешился и, стоя на расстоянии, что-то строго нам сказал, пересыпая речь словами «пардон», «сильвупле» и каким-то еще «приве».
— Что он сказал? — настороженно спросила у Энрике Мерседес.
— Этот мерзкий тип, — сказал наш собственный мерзкий тип, — утверждает, что это частная территория.
Мы с Мерседес переглянулись.
— А ты откуда такой взялся-то? — напористо спросил у седого джентльмена наш папа. — Опомнись, папаша, на дворе двадцать первый век. На кой хрен ты напялил фрак?
— Я являться дворецкий мсье Дезьена, хозяина этих владений, — с гордым возмущением представился нам фрачник.
— Вот что, мосье Дворецкий, бон нюи, — махнул рукой Энрике, — короче говоря, педалировал бы ты отсюдова.
— Бон нию, — поклонился дворецкий и гордо от нас укатил.
Больше в тот день к нам никто не являлся, и к наступлению ночи мы поймали еще парочку пахнущих тиной рыб. К этому времени наш папаша уже валялся пьяный и ползал по траве, тихо приговаривая: «Я кузнечик, меня никто не боится, я кузнечик, у меня позади две большие-большие ноги» и так далее.
С утра пораньше опять появился мрачный дирижер на велосипеде, а за ним прискакали три всадника на странных плешивых и полосатых, но очень статных лошадях. Наряжены всадники были для игры в поло: в черных жокейских шлемах, красных суконных куртках, обтягивающих белых штанах и коричневых шнурованных сапогах, — вид у них был холеный, надменный и благопристойный, если бы не странные лошади; у одного конника было большое помповое ружье.
Папы нашего они не нашли, так как мы и сами не знали, куда он запропастился. Но сами мы были в спешном порядке вынуждены собрать вещи, сложить как попало палатку в багажник и ехать, петляя по злачным окрестностям, в поисках нашего большого непоседливого насекомого.
Через минут пятнадцать мы, очевидно, зарулили на поле для гольфа, так как в погоню за нами ринулся целый батальон маленьких белых машинок, от которых мы быстро оторвались. На другом конце имения нас встретили все те же всадники и начали палить в воздух из ружья.
Мы даже было забеспокоились об Энрике, как вдруг нас догнала красивая женщина на лошади — как оказалось, хозяйка имения, — и по-английски предложила нам свою помощь. От нее-то мы и узнали о злосчастных ночных приключениях нашего заблудшего и многострадального отца.
Как выяснилось, сеньор Энрике попросту перепутал две соседствующие страны и почему-то решил, что дворецкий, прогонявший нас с озера, личный слуга ненавистного ему (видимо, по нашим рассказам) Хавьера. В отместку за все то, что хозяин сети ресторанов «Робин Гуд» ему никогда не причинял, он решил прокрасться к его родовому имению под видом известного уже насекомого и как-нибудь нашакалить. Первым делом его хищное внимание привлекла шикарная конюшня, вблизи ренессансного замка. «Вот же разжился, сучий потрох», — наверняка подумал наш хамелеонистый папа и устремился прямо к стойлам. Пробравшись по сараю на кровлю, он разобрал черепицу, спрыгнул на сено и начал там вредительствовать. Первым делом он раздобыл в ящике для ухода за благородными скакунами ножницы и электробритву и принялся подстригать хвосты и всячески брить бедных покорных животных. После этого он нашел где-то бытовые краски и покрасил некоторых лошадей в разные цвета. И так бы и остался безнаказанным, если бы под окном, через которое собирался вылезти и удрать, он не попался в предусмотрительно установленный конюхом медвежий капкан.
Во избежание судебного разбирательства владельцы имения поспешили пристроить покалеченного по их вине конюха-безобразника в госпиталь ближайшего монастыря, где ему была оказана самая лучшая квалифицированная помощь и куда мы первым делом и направились.
4.
После короткой аудиенции в злосчастном замке мы помчались на старом лупоглазом «Порше» через лес, где начинались владения монастыря. На одном из поворотов, провожая взглядом отскочивший от колеса диск, я подумал: «И что она так беспокоится? Он ведь ей даже не отец».
Слава господу, что к кованым воротам ухоженного монастырского сада мы прибыли без повреждений. Мерседес выскочила из машины и, воспользовавшись переговорным устройством, объяснила, по какому мы делу.
Врата автоматически медленно отворились, наша юркая белая машина, дернувшись, нетерпеливо проскользнула за ограду, и ее обступили бархатистые ото мха стволы ясеней, за которыми виднелась романская громада обвитого плющом здания монастыря. У входа в обитель нас встретили двое братьев в молочного цвета плащах с откинутыми капюшонами. Мило улыбаясь, они впустили нас в сводчатый притвор и, одновременно потянув за чугунные кольца, захлопнули массивные скрипучие створки дверей.
— …Будучи психотерапевтом по светскому образованию, я должен сказать вам, что дела у вашего папы не очень хороши. Diagnostic: Amn*!*й*!*sie et Shizophrenie.[4].
— Что у него с головой не так, мы знаем. Как у него с ногой?
— Какой ногой? Ах с этой! Увы, он потерял ее еще в ужасной автокатастрофе, — соврал аббат. — Добрые люди из замка подобрали безродного беднягу на шоссе и доставили в наш госпиталь, где нам пришлось ампутировать ему ногу. Другого выхода у нас не было.
— Он не безродный! — гневно возразила Мерседес. — Мы его дети. А в Париже у сеньора Хомбрэ собственный ресторан.
— Вот как? — подняв бровь, растерялся аббат — гладко выбритый мужчина неопределенного возраста. — Однако ногу ему уже никак не вернешь. Как почетный член конгрегации священной канцелярии…
— Инквизитор, — шепнула мне Мерседес, которой аббат сразу не понравился.
— …Как вам будет угодно, — все-таки услышал ее и скромно согласился настоятель. — Так вот, я, как член конгрегации и как дипломированный врач, считаю своим христианским долгом не только оградить общество от вашего смиренного отца, но и его самого от дальнейших трагических приключений.
Сказав это, он сделал глоточек черного кофе из маленькой чашечки.
— А вы уверены в своих полномочиях? — напористо поинтересовалась Мерседес и шагнула на аббата.
— Ну, сидеть сложа руки мы точно не будем, когда такое происходит в наших тихих окрестностях.
— А что происходит в ваших тихих окрестностях?
Аббат замялся:
— Видите ли, перед тем как попасть под злосчастный автомобиль, ваш папа учинил дебош на территории соседнего с монастырем замка.
— Мы только что оттуда, и нам известны все подробности происшествия лично от мадам Дезьен. Так что нам все известно про лошадей, конюха и капкан!
— Вот как? — еще раз поднял бровь аббат. — Тогда, возможно, мне не все известно о случившемся. Я думал, автомобиль.
— Ну конечно, — с демонстративным притворством согласилась Мерседес. — Как бы там ни было, мы хотели бы его немедленно забрать в Париж.
— Кое-какие возражения у нас на этот случай имеются, — нехорошо улыбаясь, сказал инквизитор.
— Какие такие еще?
Он выдвинул ящик стола, закрыл его, выдвинул другой, потом третий, пока наконец не извлек двумя пальчиками запечатанный целлофановый пакет с окровавленным жандармским браслетом.
— Вуаля! — весело сказал он, глянул на пакет и сам противно сморщился.
— Вот зачем вы ему ногу ампутировали! — воскликнула Мерседес.
— Сдалась вам его нога! Полиция знает, что этот человек опасен, и, скорее всего, будет его искать. Мы не хотим проблем, поэтому должны задержать его. Если бы мне не позвонила мадам Дезьен, полиция уже была бы тут как тут.
— Отдайте мне это, — попыталась выхватить пакет Мерседес.
— Мерседес, а зачем он нам? — тихо поставил я вопрос.
— Главное, зачем он им? — громогласно ответила Мерседес.
— Если желаете, мы можем заплатить за оказанную нашему отцу помощь, — взял в свои руки я бразды переговоров.
— Нет-нет, мы помогаем людям исключительно из милосердия.
— И отрезаете им ноги, — добавила Мерседес.
— Если хотите его забрать под свою ответственность, вам придется кое-что подписать, — скромно объяснил аббат, — во избежание совершенно лишних для нашего монастыря недоразумений.
Окончательно потеряв чувство реальности, Энрике сидел, укрытый серым пледом, в инвалидной коляске во внутреннем залитом солнцем дворике среди цветов и, блаженно улыбаясь, любовался бабочками и пчелками. Очевидно проснувшись сегодня в монастыре, хозяин парижского борделя решил, что вчера он покаялся и стал святым. Но мы очень быстро ему доказали, что он не святой Игнатий и что все его духовные откровения и блаженства сводятся к утренней дозе морфина, впрыснутой монастырским анестезиологом.
— Ну хорошо, я — грешный Энрике. С этим я, пожалуй, согласен. Но как же тогда быть с ногой? — усомнился поначалу отец. — Ведь вчера у Энрике она была и вместе с ним завтракала.
— Тебе ее ночью аббат отрезал.
— Вот тебе и святой отец! — возмутился Энрике. — А ведь он мне сначала понравился, а он возьми и ногу мне ночью оттяпай. Как после этого в церковь ходить? И как я теперь без ноги?
— Ну, — пожали мы плечами, — живут же люди на земле и без ноги. А бывает, и без двух ног, и совсем без конечностей.
— Ну вот что, — испугался Энрике. — Давайте-ка проваливать из этого чертова монастыря. Кстати, почему мы не в Париже? У меня же сделка с Халдеем срывается. И вообще, что это за дыра! — запротестовал он, вытянувшись в реальность за поданную нами ниточку правды. — Если я в больнице, то почему здесь нет хорошеньких медсестер? А если я стал монахом, то почему мне не выдали капюшон?
Больше не раздумывая, Мерседес схватила каталку за ручки сзади и быстро покатила его по сводчатым монастырским ходам к выходу.
— Ногу оттяпали! — кричал наш отец, распугивая монахов по коридорам. — Вы еще попомните день, когда вам пришла эта мысль. Я еще вернусь в эту обитель зла. И вместе со мной будет парочка бравых атеистов с огнеметами. Вот увидите! Мы здесь все попалим огнем. И ты, святой отец, не забывай Энрике Хомбрэ, ибо недалек тот день, когда он тебя рукопострижет в сан митрополита всех дьяволов…
У какой-то старушки, задремавшей в монастырском парке на лавочке, я позаимствовал костыли с пластмассовыми упорами на предплечья, и мы помчались на машине прочь из монастыря.
Часа через два у нашего калеки начала ныть нога, и он тоже начал ныть и даже подвывать, кусать спинку сиденья и царапать ногтями стекла. Мы пожалели его и купили ему большую бутылку рома в ближайшем придорожном магазинчике. Вскоре он уснул на теснейшем заднем сиденье, и до самых Канн мы больше его не слышали.
Мерседес хотелось быстрее проехать надвигавшийся пригородами Гренобль, так как она утверждала, что это нехороший, загрязняющий экологию Альп радиоактивный город, который давно уже пора стереть с лица земли. Городок и вправду оказался так себе, и часа полтора мы пробирались через его забитые пробками бульвары.
В тот день, после довольно скучного пути мимо веером раскрывавшихся однообразных рядов винограда на пологих холмах, мы докатились до Альп, которые на одном из виражей неожиданно, как декорация, выдвинулись круча за кручей, пик за пиком из-за огибаемой нами сопки. По сторонам замелькали приятные домики, сочный газон, стройные, как сосульки, вытянутые вверх южные тополя, аляповатые каштаны, криворукие яблони, бутафорские кемпинговые деревушки, а позже со стороны моего окна разлился как из банки жеманный оранжево-акварельный закат, и горы впереди осветились теплым темно-розовым светом.
Когда стало так красиво, что у меня защемило в заду, мне захотелось, чтобы часто изменяющийся пейзаж хоть на минуточку задержался, я попросил Мерседес остановить, сошел с дороги и, любуясь закатом, начал справлять нужду. Как вдруг машина спокойно тронулась с обочины и оставила меня в этом поистине глупом положении с закатом наедине.
Ну что обычно делают мальчики, когда их бросают в тысячах километров от родимого дома, где-нибудь во французских Альпах за полчаса перед наступлением темноты? Естественно, что я опасливо осмотрелся по сторонам, губы у меня невесело растянулись, и я заплакал.
Битый час я рыдал, сидя на пеньке и думал о женщинах и вообще о смысле жизни, пока у меня не зазвонил телефон.
— Алло? — спросил я чуть ли не носом.
— Короче, я передумала, — услышал я быстрый голос Мерседес. Я, естественно, очень обрадовался. — Где ты сейчас находишься?
— Там же, где ты меня бгосила.
— Только давай договоримся так, — ультимативно сказала она. — Никаких претензий и соплей. Все забыли, о’кей? И вот еще что: не смей вмешиваться в мою личную жизнь. Хорошо?
— Ладно, — хныкнул я и стал ждать, пока она за мной вернется.
А ведь я и не вмешивался в ее личную жизнь. Если так можно сказать, я и был ее личной жизнью. Я и больше никто. Ведь главного моего соперника Эцио давно уже не было рядом с нами. Но, видимо, с приближением юга брожения все-таки начались, и моя красавица решила поразвлечься на лазурном бережку.
Но не тут-то было! Я ей этого не спущу. Пока что, конечно, лучше притаиться и быть паинькой, но как только я что-нибудь за ней замечу такое, я этого так не оставлю!
И зачем я согласился ехать на юг, когда надо было тянуть их куда-нибудь во Фландрию, где, как известно, не водятся козлоногие фавны. Мне, в сущности, все равно было, где жить, при условии, чтобы моя женщина была верна и всегда рядом, и чтобы временами мне можно было подсматривать за некоторыми ее гигиеническими процедурами. После всего, что я пережил за минувшее лето и осень, на Европу мне было наблевать, — простите за мой французский.
Я вспоминаю, что еще чуть ли не в дошкольные времена грезил над картой Западной Европы, на которой гордая клякса Франция показывала фигу Атлантике, хулиганка Италия била баклуши и пинала в ворота Гибралтара сдутый мячик Сицилию, и сухая женщина Испания в португальском чепчике низко склонялась своей квадратной головой, чтобы чмокнуть брюхатую бедняжку Африку. Тогда эта заранее чудесная страна являлась моему, увы, слишком яркому воображению театральным средоточием всего того, что можно было увидеть о ней в передачах «Клуб путешественников».
Теперь же Западная Европа казалась мне не кипучим центром мироздания, а скорее затхлым, захламленным чуланом вселенной. И, скажу я вам, жизнь в этом чулане стоила очень дорого, а я тогда в скромные свои лета был человеком совсем не денежным, несмотря даже на своего обеспеченного лжеродителя. И в конце концов я уже тосковал о родном доме в далекой Сибири, где было полно моих собственных захламленных чуланов, где я мог наконец вздохнуть с облегчением, запереться на месяцок-другой и написать обо всем этом хорошую книгу безо всякой скромности.
На краю городка Сен-Мартен, в десяти километрах от пограничного франко-итальянского перевала, мы подыскали дом — крытую провалившейся черепицей хибарку втридорога, так как арендовали мы не через фирму недвижимости, которая потребовала бы договор минимум на сезон, а от негодяя пересъемщика без всяких там лишних бумажонок. Наш невзрачный каменный домик стоял в ста метрах от серпантина, выбегавшего к нам из-за склона горы, за которой скрывался, конечно, святой, но дороговатый Сен-Мартен. Наш собственный небольшой участок сплошь зарос тростником и осокой, а чуть ниже его были ухоженные участки похожих на маленькие виллы загородных домов, обитателей которых мы никогда не видели, но где по вечерам, словно сам собой, зажигался свет.
Наше новое жилище внешне походило на каменный сарай, а внутренне на кладовку. Хотя были в этом жилище и свои немалые достоинства. Прежде всего, это то, что в нем было абсолютно все необходимое для охоты и рыбалки, включая гарпун, облезлый акваланг без жизненно важного газа и пара надувных лодок с компрессором в придачу.
Мою Мерседес все это страшно раздражало, но в целом домик ее устраивал. Она говорила, что мы платим девятьсот евро не за сарай, а за чарующий вид из его окна. Потому что видок у нас был действительно поразительный, так что если я начну его описывать, то непременно погрязну в такой банальной романтике, что эту книгу можно будет дальше и не читать. Короче говоря, видок у нас был, по точному выражению Остапа Бендера: «Слишком много шику. Дикая красота. Воображение идиота». Но мне нужна была только Мерседес. И я хотел, чтобы она любила меня так же, как я любил ее. Но если вы молодая увлеченная романтическими книжками женщина, которая в сию нашу интимную минуту (лучше всего в кровати) читает эту только на первый взгляд не глупую, но, без сомнения, романтическую книгу, то, возможно, мне придется пояснить, что, по крайней мере, в нашем возрасте — так не бывает!
5.
Где-то в декабре во французских новостях мелькнул кадр с моей фотографией, в очереди других пропавших без вести детишек. Это означало, что все это время меня искали во Франции, так как билеты в кассе «Евролайнс» мы покупали на свои документы. Но, слава богу, Энрике моей фотографии не заметил, хотя он и был большим любителем телевизора. Надо сказать, что для такого типа, как он, это неудивительно. Ведь чего там только не показывают. Так, например, на французских каналах почему-то очень любят транслировать спаривания в мире животных. Что ни ролик про животных, то спаривание, — лев спаривается со львицей, слон спаривается со слонихой, кенгуру спаривается с кенгурихой, а потный осьминог охотится на электрического ската. Даже занимающихся этим же делом людей показывают реже. Хотя тоже довольно много. При этом, когда мы смотрели телевизор вместе, Энрике повисал в каком-то забытьи с полураскрытым ртом, Мерседес спаривания всегда приводили в бешенство, а меня совсем в другое, так что я тоже хотел поддаться своим звериным инстинктам и заняться мумба-юмбой с ближайшей самкой, которой и была Мерседес.
Нога у Энрике совсем зажила, и он стал, чуть похрамывая и подергивая плечом, ходить на брякающем терминаторовом протезе. Сам он не очень расстраивался по поводу своей ноги. Кажется, он даже немного гордился своим увечьем и уже неделю спустя после монастыря утверждал, что потерял нижнюю конечность, защищая честь дочери перед буржуями, а еще через месяц был сам искренне убежден, что ступню ему оттяпала во время рыбалки здоровенная, как сам дьявол, ондатра. Пил он еще больше, чем в Париже. По утрам продолжал нас не узнавать, и нам, как всегда, приходилось по крупицам воссоздавать его память. Иногда мы подходили к этому делу творчески, и прошлое Энрике расцветало незабудками наших вымыслов.
Так однажды он узнал, что потерял ногу, спасая детишек бедной вдовы, и тронутый этим фактом прослезился. Потом весь день ходил в торжественно-печальном молчании, а к вечеру, по своему обыкновению, напился и понесся описывать во всех мрачных подробностях эту, слава богу, мнимую трагедию.
— Это было очень страшно, — качал он склоненной головой, сидя на ступеньках крыльца под яркой россыпью звезд над крышами и горами. — Все они были такие маленькие. Боже, какие же они были маленькие! Самый большой из них не доходил мне до пояса, а самый маленький… Он был просто ничтожно мал, — сокрушался спаситель. — Их было шестеро, отец лежал в могиле, а мать была очень бедная. Она была так бедна, что даже не могла купить своим детям корки черствого хлеба. Вы, конечно, скажете, какая же она, к чертям собачьим, была бедная, если за каждого ребятенка государство платит ей восемьсот евро в месяц. И это же разом выходит, убей меня громом, целое состояние, так что можно вообще ни хера в жизни больше не делать, кроме тех же детей! — задумался Энрике. — Но что это было по сравнению со всеми теми нуждами и с той глубиной горя, которую она перенесла после потери кормильца? Тем более что это была не такая женщина, которая вот так вот просто могла бы весь остаток жизни сидеть дома, курить, пить и дармоедничать. Все, что ей полагалось от государства, она наверняка раздавала детям нелегальных эмигрантов или отсылала в голодающие районы земли, ну там в Африку или куда еще. А сама оставалась очень бедной и едва могла прокормить детей. И дети у нее умирали как мухи, бывало, что хоронили их одного за другим. Но эта сука и дальше продолжала раздавать деньги направо и налево, до тех самых пор, пока я ее не замочил. Клянусь, я убил ее, и все это дерьмо собачье прекратилось навсегда!
— А что же случилось с твоей ногой, Энрике? — несколько обескураженно спросили мы.
— Она косила траву косой, как раз когда я к ней подошел.
На Рождество Энрике спилил голубую ель на соседской вилле, и мы нарядили ее в нашем доме игрушками собственного производства. Я изготавливал разные штуки из бумаги и проволоки, Мерседес красила их на газете золотыми и серебряными аэрозолями, а Энрике делал из цветной бумаги цепочку.
В общем-то, он был неплохим отцом, пока у него в голове не клинило. Бывало, он даже готовил нам обеды из того, что поймал в реке или подстрелил в лесу браконьерским способом. Два раза он приносил лисицу, но каждый раз мы устраивали ему скандал, и есть ее нам было противно, как если бы мы ели собаку. А вот тушеных зайчат мы рубали с большим удовольствием. Когда он напивался до такой степени, что стрелял из ружья в доме по приведениям или гонялся за нами по всей округе с топором, казалось, что его и вправду лучше было бы изолировать или даже усыпить. Ночью мы вешали на чердак замок, где была его спальня, или если он совсем не унимался, уходили из дому и приходили после часу, когда он уже где-нибудь валялся в отключке. Иногда ночью он ходил как лунатик и как-то раз выпрыгнул голый из чердачного окна и бегал в таком виде по лесу, воя и поскрипывая протезом. В такие моменты мы очень его боялись, а иногда я его просто ненавидел. Но как бы он ни напивался и чтобы ночью он ни вытворял, около часа он всегда отрубался, потом еще до рассвета вставал и, недовольно бормоча себе под нос какие-то цыганские премудрости, уходил на рыбалку и возвращался только к двум-трем часам дня, конечно подвыпивший. Дальше он в зависимости от настроения либо беспредельничал, либо был хорошим, даже ласковым отцом. Например, как-то раз он подстриг мне ногти на ногах. Сначала я не давался, но он говорил, что каждый отец хотя бы раз в жизни должен подстричь сыну ногти. В конце концов, я согласился, и он выполнил свой отцовский долг довольно прилежно. И в такие моменты я корил себя за ненависть, как за слабость, и мне становилось его очень жалко.
Мерседес стала часто уезжать из дому на «Порше» (сам хозяин на машине почти не ездил) и частенько возвращалась навеселе. Тогда я становился в позу и спрашивал, где она была. Мерседес отвечала, что танцевала в городе на какой-нибудь вечеринке или дискотеке. И тогда я уходил спать в другую комнатушку, которая у нас считалась залом.
Однажды я встал вместе с Энрике в пять часов и увязался с ним на рыбалку. Мы ушли очень далеко, почти до самой итальянской границы, так что половину времени мы потратили на дорогу. И это учитывая, что у него вместо левой ступни был протез. За пять часов рыбалки он почти что не проронил ни слова. Угрюмо сидел в лодке и шипел на меня, когда я собирался завести разговор.
Рыбачил он весьма странно. Все у него сводилось к тому, чтобы как-нибудь похитрее обмануть рыбу. На берегу он расставлял удочки, а сам садился в лодку, отплывал и закидывал на середине, при этом ястребиное внимание его было привлечено исключительно к удочкам на берегу.
Еще у него было приспособление для горной рыбалки, которого я больше нигде в жизни не встречал. Он изготовил его собственными руками и называл «санками». Это был действительно несколько напоминавший санки предмет из дерева, к которому он привязывал веревочку с десятком лесок и блесен. Санки он опускал на быструю воду, и они были устроены таким образом, что всегда отплывали от берега, натягивая веревочку с лесками. Таким образом, держа это приспособление на привязи, он быстро спускался вниз по берегу реки и иногда вытаскивал по две-три рыбины разом.
В один ясный день, когда мы с Мерседес крутились и виляли по серпантину по дороге на гонки «Формулы 1» в Монако, под колеса нам выскочила маленькая серна, и мы, едва не задев ее, резко отвильнули в сторону и ударились левым крылом в полосатый металлический барьер. Нас отбросило на другую сторону, закрутило, как на льду, и мы врезались в отвесную красно-коричневую скалу на другой стороне дороги.
Переднее стекло у нас вывалилось на смятый капот, и дверь с моей стороны распахнулась и уже до конца не закрывалась. Правое переднее колесо противоестественно вывернулось, как сломанная нога.
— Вуаля, — невесело сказала Мерседес и посмотрела на меня, приподняв одну бровь.
Мы сразу поняли, что машине пришел конец, и очень испугались, во-первых, что нас убьет Энрике, а во-вторых, что найдет полиция по машине, если мы ее бросим здесь. Я даже подумал столкнуть ее вниз по лесному склону, но через борт ее не перебросишь, и мы попробовали свинтить номера. Но и это у нас не вышло без инструментов. Мерседес вся изматерилась, пока мы ходили вокруг нашего поверженного «Порше».
— Да что ты так беспокоишься, — успокаивал я ее, — он уже завтра будет думать, что сам угрохал машину.
Возле нас остановился джип, и водительница спросила, не нужна ли нам помощь. Мы попросили подвести нас до Сен-Мартена.
На следующий день мы подло рассказали Энрике, что он разбил машину и что нам никак без нового авто — хотя бы подержанного пикапа — не обойтись. Но тут оказалось, что у нас нет больше денег.
— Постой, постой, Энрике, ты что, потерял их? — паниковала Мерседес.
— Да нет, у меня просто кончились наличные.
— Так значит, на счете они у тебя есть?
— На счете есть.
— Так поехали до банкомата!
— Но карты-то у меня нет.
И неудивительно. Как бы он, интересно, запомнил свой код, если бы у него была кредитная карта? Думаю, что даже если бы он записал цифры, он бы обязательно забыл, где именно.
— Но как ты снимаешь деньги со счета?
— Я прихожу в свой банк, и до трех часов дня они выдают мне сумму.
— А позже?
— А позже не выдают.
— Почему это?
— Я сам их об этом попросил, после того как однажды вечером снял и куда-то дел семь тысяч.
— Боже мой, — представил себе я. Интересно, куда он их дел? Вот повезло кому-то.
— Собирайтесь! — вскочила Мерседес. — Мы едем в Париж.
— На чем это, интересно, мы туда едем? — поинтересовался я.
— Можно поехать на поезде «зайцем», — предложила Мерседес.
— Я никуда не поеду, — отрезал Энрике.
— А это еще почему?
— Потому что меня сразу убьют.
— За что?
— Не помню, — признался Энрике.
— А с чего ты взял, что тебя убьют?
— Я в этом уверен.
Снег выпал только за четыре дня до Нового года. Как-то утром мы проснулись, и шел снег. Глянув в окно, я очень обрадовался зиме, и мы с Мерседес выбежали в метель. Повсюду намело липкие теплые на вид сугробы, так что мы сразу же стали играть в снежки. Мело так, что снег налипал на ресницы и таял на мокром разгоряченном лице. А когда мы вернулись домой, то чистили друг друга веником, — столько на нас было снегу. Тогда еще оставалось кое-что из припасов, и мы неплохо и весело позавтракали кашей, подслащенной медом. В этот день я впервые услышал раскаты сухого зимнего грома в горах, которые ничем не отличались от раскатов во время обычной летней бури.
Мы сидели и смотрели, как метет за окном, и внезапно, как в зимней сказке, узрели четыре танцующих голубых огонька, которые мигали, перемежались, разбегались парами и так приближались к нам. Мы как зачарованные застыли с раскрытыми ртами, не в силах объяснить чудо, и так пялились до тех пор, пока из метели к нашему дому не выкатились два беленьких полицейских «Пежо» с включенными мигалками.
— Жандармы! — крикнули мы Энрике.
— Все на пол! — жестко рявкнул он, а сам соскочил с дивана и прижался спиной к стене возле окна.
Хлопнули двери машин, и на дворе послышались беспечные голоса полицейских.
— Ни звука, никто не подходит к двери, — сказал Энрике, вдруг сделав выпад вперед, он схватил меня за шкирку и крепко прижал спиной к себе. В руке у него был неизвестно откуда взявшийся пистолетик. Он крутил и мял его у своего бедра.
Забренчал электрический звонок на нашей двери, и сердце у меня ушло в пятки. Я подумал, что так или иначе это конец, и решил, что мне все равно, так как мне уже надоела эта европейская жизнь, — если это, конечно, была европейская жизнь, — и я был за то, чтобы все провалилось пропадом. Я хотел, чтобы меня забрали в полицию или, на худой конец, ранил Энрике, но только не застрелил.
— Что ты делаешь, тварь? — возмутилась с полу Мерседес.
— Замолчи, сука! — придавленно огрызнулся Энрике.
Полицейские позвонили еще настойчивее, потом, тихо разговаривая, ходили вокруг дома, и мы видели их маячащие силуэты на белых занавесках. Потом захлопали двери, и машины уехали. Мы тихо отодвинули край занавески и проводили обратно четыре танцующих огонька.
— Дай его сюда, — строго сказала Мерседес и протянула к Энрике руку ладонью вверх. Тот понуро сидел на диване, горемычно свесив свои лохмы.
— Дай его сюда! — настойчивее повторила Мерседес.
— Что тебе дать? — не поднимая глаз, спросил Энрике.
— Дай сюда пистолет!
Несколько секунд они молчали. Лицо папаши сохраняло прежнее выражение — невидящие глянцевые глаза, скосившийся рот, свирепо приподнятые крылья ноздрей, он сидел погруженный в себя, как бы во что-то вслушиваясь или силясь постигнуть ускользающую от него мысль. Но вдруг черты его обмякли.
— На! — недобро сказал он и швырнул увесистую штуку на пол.
Мерседес подняла пистолет и ушла с ним в другую комнату. Я проводил ее взглядом, посмотрел на Энрике, мне стало жутко с ним наедине, и я побежал за Мерседес.
Она собирала вещи в рюкзак.
— Мы уезжаем от него?
— Я еду в город.
— Я еду с тобой.
— Тогда одевайся. Ты едешь домой.
— Я без тебя никуда не поеду, Мерседес.
Мы добрались до города пешком. Снег продолжал валить большими липкими хлопьями, и мы с ней насквозь промокли. Идти было неудобно, я просил ее остановиться, чтобы передохнуть, но она упорно продолжала двигаться, так что я отставал, и мне приходилось ее нагонять бегом. На нас были рюкзаки, холодный воздух обжигал легкие, и кончик носа у меня стыл и немел. К тому же побаливало горло, и я то и дело переглатывал, безнадежно стараясь проглотить какие-то облепившие мое горло сухие салфетки. Обдавая сырым холодом, медленно проезжали машины счастливых людей, а я шел весь мокрый и не знал, вернемся ли мы еще в дом и что вообще будет в моей непутевой жизни дальше. Я трусил, у меня, что у пацанов называется, играло очко — это когда задница от волнения холодеет, — и я боялся о чем-либо спрашивать Мерседес. Мне было страшно, что она меня бросит и мне придется сдаваться в полицию или одному справляться с полоумным стариком, который однажды все равно убьет меня, если не специально, то перепутав с кем-нибудь другим.
В Сен-Мартене она легко так подошла к банкомату и получила крупную сумму — что крупную, я сужу по тому, как сразу после банкомата мы устремились в спортивный магазин и купили там скутер почти за тысячу евро. На скутере мы лихо проехались по снежным улицам и устремились по извилистому шоссе вниз. На повороте нас занесло на мокром снегу, мы упали набок и недолго катились по земле. С нами ничего не случилось, но дальше мы уже ехали осторожнее, и меня адски знобило по пути.
Когда мы вернулись домой, Энрике не было. Мы разделись почти догола, укутались в одеяла и уселись греться у печки и пить подогретое с пряностями вино. Мы молчали и, скорее всего, думали о том же самом.
Вечером он не вернулся, и к ночи я вышел, чтобы поискать в округе его тело или следы. Но даже если они и были, то их, конечно же, занесло снегом. Энрике не вернулся ни ночью, ни днем, и мы начали всерьез беспокоиться за него.
На следующий день подул теплый ветер, и началась оттепель. Мохнатый снег превратился в рыхлую кашу, и в сыром воздухе беспокойно запахло весной. А ночью и вовсе забарабанил дождь, и когда мы проснулись, он продолжал моросить, разъедая едва начавшуюся зиму. Снег превратился в грязь, и на нашем и без того невеселом покатом участке стало совсем тоскливо. Над перевалом нависали тучи, царапаясь брюхом о вершины гор, и мы ходили в магазин под зонтиком, хлюпая резиновыми сапогами по грязи и воде, ручейками размывавшей лед на дороге.
Дождь шел три дня, то усиливаясь, то повисая мглистой моросью. По склону горы за шоссе выше нашего дома сошел черный оползень, и по топкой дороге, загибавшейся вниз к нашему дому, полились черные струи жидкой грязи. Была такая сырость и слякоть, что страшно было выйти из дому. Утром тридцатого декабря мы собрали вещи, бросили казавшийся как никогда чужим и зловещим дом и переехали в дешевую гостиницу на другом конце Сен-Мартена.
Вечером в гостинице у меня скакнула температура, и я весь мокрый пролежал до самой ночи, полусидя под двумя тяжелыми одеялами перед телевизором, на экране которого мелькали никак не связанные для меня картинки. Я попросил Мерседес посидеть со мной, когда пил приятно обжигающее горло густое молоко с медом и с желтой морщинистой пенкой, которая прилипала к моим губам. Вдруг Мерседес вскочила, схватила пульт и прибавила звук, чуть ли не на полную громкость. Я с усилием и болью в глазах сконцентрировал внимание на телевизоре и увидел какие-то полицейские сводки.
— Это он! — сказала завороженная экраном Мерседес.
Я постарался еще больше приглядеться, но ничего не видел, кроме мелькавших проблесковых маячков, людей в ярких светоотражающих жилетах, суетящихся за спиной у комментаторши с микрофоном.
— Что случилось? — бессильный что-либо понять, спросил я у Мерседес.
— Его нашли. Энрике попался!
И тут же я услышал рыкающий хриплый голос и увидел лохмы нашего непутевого отца, когда его усаживали в полицейскую машину. Он кричал:
— Мои дети не будут умирать с голоду! Энрике Хомбрэ и без ноги их прокормит! Пусть все это знают…
В конце репортажа показали зеленоватую съемку, сделанную камерой внутреннего наблюдения. Грузовик въезжает в зоомагазин, вдребезги разнося витрину, из кабины вылезает хромой Энрике и по очереди в упор расстреливает из ружья морских свинок и кроликов в клетках.
Ночью я очнулся от мутного полусна, разбудил Мерседес и сказал ей, что у меня, скорее всего, воспаление легких и что я умираю. Она подняла меня на смех, отвернулась и продолжила спать. Тогда я опять растолкал ее и сказал, что у меня пневмония и чтобы она, черт подери, что-нибудь уже предпринимала. Наконец она раздраженно встала, дала мне какую-то таблетку со стаканом холодной воды, и я, немного успокоившись, сомкнул горячие веки и крепко уснул.
Когда я весь больной и мокрый ненадолго проснулся, оттого, что в коридоре громко хлопали двери, мне не хотелось открывать глаза, и я считал, что смогу пролежать так целую вечность и мне не будет хотеться открыть глаза. Потом я еще несколько раз просыпался с той же мыслью, и каждый раз двери хлопали все ближе и больно отдавались у меня в голове. Потом я оказался чуть ли не в самом коридоре, так как вокруг меня все бегали и оглушительно говорили. Меня трясло с головы до ног, и я щелочками приоткрывал глаза и видел взволнованное лицо одетой в гостиничную пижаму Мерседес, словно видение, сотканное из света, тени и щемящей в паху тоски. Еще я видел каких-то усатых французов, строго смотревших то на нее, то на меня. Кто-то еще был с другой стороны кровати, но я не мог повернуть голову из-за какой-то свинцовой боли у меня в шее, как раз с той стороны.
Потом меня подняли вместе с одеялом, завернули в золотую фольгу и понесли, как мне думалось, обратно в сырой нетопленный дом, отгороженный от Сен-Мартена горой. Но вместо этого привезли в людный электрический рай, где меня истязали, трясли и делали мне уколы. И вдруг, после быстро промчавшейся бесконечности, сквозь токи и давление в тысячу атмосфер, находясь еще в бредовом состоянии, я вынырнул в какой-то зыбко оформленной реальности и увидел папу с мамой, мрачно стоявших в больничных халатах с лицами как на моих похоронах.
Через три недели я очутился дома, а еще через пару месяцев мне казалось, что все это происходило очень давно и, возможно, даже не со мной. Хотя после возвращения я чувствовал себя очень повзрослевшим и любил кое-чего пересказать друзьям. Со временем я стал любить даже жутковатые воспоминания, включая самое мрачное из них, коим являлся человек по имени Энрике Хомбрэ, и всю свою молодость я мечтал вернуться в Европу и еще разок встретить Мерседес. И однажды я действительно увидел ее.