Сборник Советской Фантастики 80-х годов.

Школа Ефремова.

В 80-е годы в советской фантастике сформировалось литературное направление последователей, как они себя называли, Ивана Ефремова.

«Туманность Андромеды», «Лезвие бритвы», «Тайс Афинская», «Час Быка» — эти и другие произведения снискали заслуженный интерес поклонников литературы к личности Ивана Антоновича Ефремова (1907— 1972) — ученого, путешественника, философа, историка, фантаста, энциклопедиста. Достаточно сказать, что за девятнадцать лет, прошедших со дня смерти Ефремова, его книги выходили более семидесяти раз в сорока странах общим тиражом свыше полутора миллионов экземпляров.

В чем причины такого успеха? Прежде всего это — внимание к факту науки и документам истории, скрупулезное изучение первоисточников. Отмечу также его веру в то, что цивилизация благополучно одолеет подводные камни проблем экологии, народонаселения, накопления запасов оружия массового уничтожения и т. д. Наконец, еще одна причина, о которой сам Иван Ефремов писал:

«Прекрасное служит опорой души народа. Если сломать, разбить, разметать красоту, то ломаются устои, заставляющие людей биться и отдавать за родину жизнь. На изгаженном, вытоптанном месте не вырастает любви к своему народу, своему прошлому, воинского мужества и гражданской доблести. Забыв о своем славном прошлом, люди превращаются в толпу оборванцев, жаждущих лишь набить брюхо.

Поэтому важнее всего для судьбы людей и государства — нравственность народа, воспитание его в достоинстве и уважении к предкам, труду, красоте».

У писателя еще при жизни появились ученики. Сибиряк Геннадий Прашкевич вступил в переписку с Ефремовым прежде всего как с основателем науки тафономии. Потом он несколько раз приезжал в Москву, приходил в музей палеонтологии, где Ефремов заведовал кафедрой низших позвоночных, даже ночевал в музее, среди скелетов мастодонтов, вымерших миллионы лет назад. (Места в гостинице не нашлось, а Иван Ефремов в ту пору сам ютился в коммуналке.) Такие встречи порой определяют всю биографию человека. Кто знает, не тогда ли родилась у Прашкевича идея повести, представленной в нашем сборнике. Миллионолетняя древность, застывшая в окаменевших скелетах, как это ни странно, часто уносит воображение человека к звездам.

Заботой о будущем, предвидением продиктованы отношения Ивана Ефремова и с никому тогда еще не известным геологом Евгением Гуляковским, роман которого, включенный в сборник, переведен сегодня на пять европейских языков.

«Сезон туманов» интересен яркой разработкой проблемы человеческого общежития в мировом масштабе: как ужиться разным людям, сообществам, политическим системам с их зачастую противоположными целями, устремлениями, постулатами. Действие романа перенесено в систему далекой звезды Альфа Гидры. Читатель попадает в круговорот непонятных, жестоких событий, грозящих взаимоистреблением двух враждующих сторон. Философская концепция романа, надо заметить, полностью укладывается в систему нового мышления, которое несет в себе перестройка,— слово, звучащее теперь без перевода на многих языках.

В нынешней геополитической ситуации, когда наша страна предпринимает усилия наладить дух взаимопонимания, добра, добрососедства, особенно остро встает вопрос о «космической этике» будущего. Ее принципы, утверждающие, что цель жизни и деяний любого разумного существа должны служить прогрессу всего космического целого, преодолению закостенелых форм и традиций, были сформулированы еще К. Циолковским, позже развиты в творчестве самого Ефремова, теперь их осмысляют его ученики.

В последние годы все чаще появляются литературоведческие работы, обосновывающие связь современной научной фантастики с фольклором, мифологией, выявляющие родословную многих фантастических идей. Только ли пустая выдумка — мир причудливых существ дохристианской мифологии, все эти лешие, русалки, мавки, оборотни, злые и добрые духи четырех земных стихий? Почему так пленялись этим причудливым миром выдающиеся наши писатели Пушкин, Гоголь, А. К. Толстой, Достоевский, Брюсов, Булгаков и другие мастера слова?

Основательной разработке фольклорных образов посвящена повесть красноярца Олега Корабельникова «Башня Птиц». Введение в сугубо реалистическую прозу элементов необычного, иррационального помогает автору ощутить нашу планету как заповедник Добра, Красоты. Все должно быть дорого нам в этом звездном заповеднике: каждая пядь земли, каждый миг на геологической и астрономической шкале времени, и как апофеоз земному бытию звучит завещание главного героя, пожелавшего, чтобы после смерти «его тело отправили в космос, где бы оно, постепенно приближаясь к солнцу, упало бы на его поверхность, и сгорело бы в его недрах, и превратилось бы в поток фотонов, летящих во все концы Вселенной, живой и бессмертной». Мысль о живой и бессмертной Вселенной неоднократно встречается в произведениях и высказываниях Ивана Ефремова.

При всем разнообразии жанров и направлений внутри Школы Ефремова всегда можно обнаружить некие связующие нити, протянувшиеся от автора к автору. Суть этих внутренних связей хорошо выразил сам Иван Ефремов:

«Красота — это светозарный мост в будущее, по которому художник-фантаст должен совершать свои странствия в грядущие времена. Его призвание — по крупице, по зернышку собирать все то прекрасное, что рассеяно ныне по лику нашей планеты, собирать, обобщать, концентрировать, памятуя о героической симфонии завтрашнего дня. Изображение будущего — это колоссальный труд собирания красоты. Из окружающего нас космоса. Из души человеческой. Из отражения солнца на воде. Из звезд. Из облаков».

Этот завет Ивана Ефремова отразился и в творчестве одного из его ближайших учеников Юрия Медведева, чья проза своими корнями уходит в историю родины, черпая там окоемные глубины фантазии.

У читателя могут возникнуть естественные вопросы: почему в сборнике представлены одни авторы, а нет других? почему выбраны именно эти произведения?

Чтобы представить всю Школу, не хватит и двадцати четырех томов нынешней библиотеки фантастики — ведь Школа Ефремова разрослась на всю страну. В одной только Сибири более пятидесяти молодых писателей-фантастов, объединившись в постоянно действующий семинар под творческим руководством С. Павлова, Е. Гуляковского, Ю. Медведева, В. Щербакова, выпускают свои первые коллективные сборники.

Составитель попытался представить в одном томе жанры, характерные для фантастической прозы 80-х годов от романа до рассказа, различные направления внутри самой Школы: фольклорную фантастику О. Корабельникова, романтическую прозу Ю. Медведева, космический вестерн М. Пухова, фантастическую восточную сказку Ю. Харламова...

Насколько это удалось — пусть судит читатель.

Виталий Севастьянов,

Летчик-космонавт СССР.

Евгений Гуляковский. Сезон туманов. Роман.

Часть первая  Белые колокола Реаны.

1.

Колония расположилась в долине Трескучих Шаров. Только раз в восемь лет набирали силу для цветения эти странные растения. Раз в сезон наполнялись соком их могучие стебли, несущие на шестиметровых венчиках огромные мятые баллоны спороносов, и тогда без маски нельзя было выйти из коттеджа. Одуряющий запах непостижимым образом проникал сквозь биологическую защиту и сложную систему химических фильтров. В такие ночи Дубров плохо спал. Не помогала даже система аутогенной тренировки. Пронзительный тревожный запах забирался в его сны и звал из коттеджа в долину, туда, где ветер, разогнавшись в ущелье, сталкивал друг с другом огромные белые погремушки. Ему снилось, что это звонят колокола его далекой родины. Белые колокола.

Высоко в небе Реаны прочертила свой след падучая звезда. Она летела медленно, роняя колючие искры, словно капли голубой воды. Дуброву казалось, что он видит звезду сквозь плотно сжатые веки и потолок коттеджа. Галлюцинации в период цветения шаров обладали резкой убедительной силой, к тому же они всегда имели прямую связь с реально происходящими событиями.

Дубров рывком поднялся с постели и нащупал выключатель рации. В шестом квадрате чуткие усики локаторов нащупали ракетную шлюпку… Дубров вздрогнул и, не поверив себе, сравнил цифры, появившиеся на информационном табло, с данными компьютера. Ошибка исключалась. Это был все-таки ракетный шлюп. Радиограмма достигла Земли поразительно быстро. Из этого следовало сразу три вещи. Во-первых, его немедленно отстранят от должности. Во-вторых, в ближайшие дни он навсегда покинет Реану, а следовательно, никогда больше не увидится с Вельдой. Было еще и в-третьих… В-третьих, означало, что загадка Трескучих Шаров никогда не будет разгадана. Любому человеку для того, чтобы подойти к решению так близко, как это удалось сделать ему, потребуется не меньше восьми лет. Сезон цветения шаров кончится через два месяца, а до следующего сезона колония на Реане наверняка будет свернута.

Инспектор внеземных поселений был сух, официален и почти скучен. На его острых скулах выступила рыжая щетина, и Дубров неприязненно подумал, что для инспектора Реана — всего лишь глухая провинция.

В руках инспектор вертел маленький серебряный карандаш. Дубров пристально следил за мельканием блестящей палочки, стараясь взять себя в руки и подавить неуместное сейчас раздражение.

— Вам известно правило, запрещающее контакт с биоценозом чужих планет?

— Я знаю наизусть тридцать второй параграф колониальной инструкции.

— Прекрасно. — Инспектор устало растер виски. — В таком случае я хотел бы выслушать, чем вы руководствовались, нарушив его.

— Вряд ли вы меня поймете. Для того чтобы понять, нужно прожить здесь лет десять. Параграф нарушен. Я согласен принять на себя всю ответственность, разве этого не достаточно?

— Мне необходимо знать мотивы, которыми вы руководствовались. Не всегда инструкция отражает объективные условия конкретной планеты. В таком случае, если доводы обоснованны, мы изменяем инструкцию. Итак, ваши мотивы?

Дуброву стало скучно. Разговор потерял смысл. Мотивы… Как будто он мог рассказать об этом, как будто это можно было понять, не испытав самому.

— Масло трескучек не наркотик. — Он произнес это тихо и убежденно, не надеясь, что ему поверят.

Ротанов закончил расследование поздно вечером. Он сложил кристаллограммы с записью показаний очевидцев в сейф, выключил автоматического секретаря и прошел в тамбур. Загорелось табло с надписью: «Наденьте маску». Противный привкус ментола, пробившись через мундштук, вызвал у него легкий приступ тошноты. Двойная дверь со скрипом ушла в сторону, и ой шагнул на тропинку, ведущую к коттеджу совета старейшин. Ему предстоял еще один неприятный разговор. Он прошел через площадку, сплошь забитую зеленой ботвой огурцов и редиса. Земные овощи легко освоились с непривычной почвой. В этой долине все росло удивительно бурно, хотя остальная поверхность планеты представляла собой бесплодную пустыню. Собственно, именно этот фактор определил судьбу колонии. Десять лет люди топтались в долине трескучек, так и не сумев сделать ни одного шага наружу. Резервация — вот что это такое. Резервация, не имеющая никаких перспектив, к тому же слишком дорогая. Ротанов остановился и зачерпнул из-под ног горсть сухой голубоватой пыли. Смесь песка и глины. Такая же, как в пустыне. Ничем она от нее не отличается, ну абсолютно ничем. Анализ делали по крайней мере раз десять, и вот, поди ж ты, растения здесь растут как на дрожжах, стоит лишь дать им немного воды и минеральных удобрений, а в пустыне они не растут… Ротанов пропустил сквозь пальцы сухую струйку песка и задумался. Ему не хотелось идти к коттеджу старейшин, ему не хотелось выполнять такую очевидную и необходимую миссию. Все дело в том, что это на Земле казалась она такой уж очевидной и необходимой. На Земле, а не здесь.

Они собрались в тесной комнате все четверо. Троим было не больше сорока, и только Крамов мог похвастаться седыми висками.

В дальних колониях срок человеческой жизни отмеряют иные, чем на Земле, факторы. И, подумав об этих украденных у них годах жизни, Ротанов обрел наконец необходимую твердость.

— Я должен сообщить вам решение Главного Космического Совета. Поселение на Реане решено ликвидировать.

Собственно, это было его решение. Для того и существовали инспектора внеземных поселений. Совет не мог оценить всех местных факторов, и последнее слово всегда оставалось за инспектором. Почему-то он не мог сказать им прямо в глаза: «Я решил». Он даже понимал почему. Хотя они ждали от него именно этих слов, готовились к ним, он сразу увидел, как замкнулись, посуровели их лица, резче обозначились скулы. Так уж устроен человек, вложив в кусок чужого пространства годы своего труда, надежды и планы, он превращает это пространство в дом, в маленький кусочек родной планеты, и чем труднее дается борьба за этот клочок земли, тем он ему дороже, и ничего с этим не сделать, за сотни лет ничего не изменилось… Но освоение далеких, не приспособленных к жизни планет обходится слишком дорого. Развитие таких вот оторванных от человечества маленьких колоний чаще всего проходит неблагополучно. На Реане смертность превысила рождаемость, колония с каждым годом уменьшается, попросту вымирает, и он обязан увести их отсюда. Им уже подготовлено место для нового поселения на Регосе. И, понимая все это, он все же отвел взгляд в сторону, прикрыл свое решение именем Главного Совета и теперь слушал их ледяное молчание, в котором ворочались тяжелые, как валуны, возражения и даже обвинения в адрес совета и в его собственный адрес. Он не сомневался, что через минуту они соберутся с мыслями и все ему выскажут. Что совет далеко, что он не понимает, что это лишь временное отступление, что они собирают данные, анализируют причины. Что годы изучения и освоения планеты не прошли даром, что именно сейчас они готовятся к решающему броску… Все это он уже слышал. Чтобы опровергнуть все их доводы, достаточно простого компьютерного расчета, и все же он чувствовал себя виноватым, словно это он сорок лет назад послал их на Реану, словно это по его вине десять лет они ломились сквозь пространство к своему малоисследованному, новому дому, открытому автоматическим зондом. Но раз ему дано право принимать решения, то вместе с этим нелегким правом на человека автоматически ложится и все бремя ответственности за прежние ошибки, совершенные другими и породившие в конце концов условия, приведшие к сегодняшнему нелегкому разговору.

Первым поднялся председатель совета старейшин Крамов и молча положил перед Ротановым пачку фотографий.

— Что это?

— Развалины.

— Что, что? — не поверил Ротанов.

— Развалины. Остатки кладки. Очень древние, не меньше десяти тысяч лет.

Ротанов разложил перед собой пачку так, как раскладывают пасьянс. Это уже третья находка. Остатки стен, где ничего не сохранилось, кроме этих древних камней. Нельзя будет даже установить, что это такое. Скорее всего и здесь был лагерь какой-то чужой экспедиции. Если бы на Реане была своя древняя и вымершая цивилизация, она бы оставила больше следов, Ротанов задумчиво перекладывал фотографии и не спешил с ответом, понимая, что теперь у Крамова появились основания требовать от совета исследовательской экспедиции, что до ее завершения колонию сворачивать нецелесообразно… Вряд ли совет санкционирует такую экспедицию. От развалин почти ничего не осталось, к тому же это не первая находка, две другие так ничего и не прояснили, хотя там было потрачено впустую много сил. Тысячелетия назад кто-то строил в космосе эти стены из камня, строил на разных планетах — вот все, что они узнали об этих развалинах.

— Археология за десять светолет — для нас это сейчас дороговато, может быть, в будущем…

— А мне кажется, я понимаю, в чем тут дело! — перебил его самый молодой из членов совета старейшин, геолог Миров.

— Да? — заинтересованно спросил Ротанов.

— Совет не хочет поддерживать поселения на дальних планетах, потому что в своем развитии они выбирают самостоятельный путь, слишком независимый от Земли!

— Хорошо, — неожиданно для себя согласился Ротанов. — Я посмотрю эти развалины. Если окажется, что они представляют интерес, я буду голосовать в совете за исследовательскую экспедицию. — В глубине души он был уверен, что это бессмысленная затяжка времени, что он все равно не отступит от первоначального решения. Когда все стали расходиться, он задержал Крамова.

— Я хотел бы знать ваше мнение в этой истории с Дубровым. Он утверждает, что сок трескучек не содержит наркотических веществ. Образцы сока исследовали лучшие лаборатории Земли. Результат исследования мы вам сообщали… — Крамов задумчиво покачал головой.

— Тут все не так просто. Полностью законсервировать сок не удается, он начинает изменяться уже через несколько минут после того, как его извлекут из плодов трескучки. В нем происходят сложные химические реакции, а уж через год… Одним словом, Земля исследовала не сок трескучек, а то, что от него остается. Какие-то кислоты образовались, какие-то эфиры разрушились — словом, здесь он совсем другой, и его действие на человеческую психику очень сложно, гораздо сложнее простого наркотика. К тому же, учтите, к наркотику надо привыкнуть, только тогда появится побудительный стимул для его приема. У нас все получается наоборот. Как вы знаете из наших отчетов, два человека уже погибли, попробовав сок трескучки. И все же нашелся третий… Я не знаю, почему он выжил и что теперь с ним будет. А тем более, я не знаю, почему он это сделал… На Земле вам все кажется проще, чем оно есть на самом деле.

— Возможно, вы правы… — Ротанов задумчиво катал маленький бумажный шарик. — Но здесь может быть и другое объяснение, ведь Дубров работал с трескучками, как и те двое?

— Да, конечно.

— В таком случае можно предположить, что наркотик действовал постепенно, малыми дозами проникая через фильтры вместе с запахом. Он накопился в организме в достаточном количестве, и родилось острое желание попробовать его в большой дозе…

— Вместе с ним над трескучками работало еще человек десять, и только один из них… — Ротанов пожал плечами.

— Возможно, у них лучше работали фильтры.

Они надолго замолчали. Крамов нервно комкал пластиковую скатерть на столе.

— Что вы собираетесь с ним делать?

— Полная изоляция и жесткий карантин не менее года в лучших клиниках Земли.

— Он может не согласиться.

— Даже в том случае, если работы здесь будут свернуты? Ведь без карантина возврат на Землю для него исключен.

— Даже в этом случае.

— Я не думаю, что у него останется право на свободу поступков. В случае повреждения психики человек может быть лишен такого права.

— Это жестоко, Ротанов.

— Я обязан думать прежде всего о безопасности всех остальных. Вместе с соком трескучки он мог заразиться каким-нибудь неизвестным вирусом, воздействие чужих биогенов на человеческий организм непредсказуемо. В конце концов, он может стать попросту опасен. И потом мы должны выяснить, как действует на человека сок этих проклятых растений! Хоть это мы увезем отсюда…

— Слишком дорогую цену вы готовы заплатить. Но я думаю, у вас ничего не получится.

— Уж не вы ли мне помешаете?

— Нет. Но я предупредил — все гораздо сложнее, чем кажется с первого взгляда. Когда вы намерены осмотреть развалины?

— Завтра на рассвете. Приготовьте вездеход.

— Вы знакомы с археологией?

— Кладку рэнитов я узнаю! — уже не скрывая раздражения, ответил Ротанов.

— Хорошо. Я распоряжусь насчет вездехода. За вами зайдет Нита и проводит в приготовленный для вас коттедж.

— Я мог бы остаться здесь. Все коттеджи стандартны.

— Как хотите.

Глухая тоска навалилась на Ротанова сразу же, как только за Крамовым захлопнулась тяжелая двойная дверь наружного тамбура. Ну почему он вынужден натягивать на себя непробиваемую носорожью шкуру в разговоре с этими отличными ребятами? Что за проклятая должность! И ведь нельзя иначе. Прежде всего он обязан быть объективен. Любые эмоции, личные симпатии — все это не должно вмешиваться в его работу. Тоска от этих рассуждений не стада меньше. Он знал, что никто к нему не придет, даже эта симпатичная девушка Нита, которую наверняка попросили быть к нему предельно внимательной. В конце концов, долг вежливости они выполнили, параграф соблюден, хоть в этом они имеют право быть с ним на равных.

Оборотной стороной его работы было полное одиночество и отчуждение во всех инспекционных поездках. Он привык к этому и не ждал ничего другого.

Дубров вышел из коттеджа часа в два. С минуту он стоял на пороге, вслушиваясь в ночные шорохи. То, на что он решился, делало для него одинаково опасным и людей, и все остальное. Он не смог бы подобрать более точного определения для этого «остального». Определения попросту не существовало в человеческом языке. Осматривая лагерь, скупо освещенный ночными фонарями, он еще раз проверил поклажу в своем рюкзаке. Здесь были мощный и легкий фонарь, нож, веревка, винтовой пресс, герметический пузырек. На поясе у него болтался тяжелый футляр с излучателем. Дубров проверил заряд, искренне надеясь, что ему не придется пользоваться излучателем. Вообще говоря, на Реане не было животных, вот только в период цветения шаров это оказывалось не совсем верным…

Вечером в своем коттедже он слышал разговор старейшин с Ротановым так отчетливо, словно в их комнате стоял передатчик. С ним это уже бывало, и он знал, что слуховые галлюцинации скорей всего соответствуют истине. Во всякое случае, рисковать он не мог. Времени у него оставалось очень мало. Только до рассвета, часов шесть, не больше.

Поселок колонии располагался у самого края речной долины. Поля и огороды врезались в заросли трескучек, отняв у них порядочный кусок плодородной почвы.

«Словно мы у себя дома, — подумал Дубров. — Словно это лес, который можно корчевать… Но только это не лес». Он сплюнул в песок, растер сапогом пыль, еще раз проверил фильтры и только теперь натянул маску. Снизу пробрался ветер. Большой мягкой лапой он прошелестел в проводах, поднял с тропинки блеснувшее в лучах фонаря облачко пыли и умчался за изгородь к холмам, на которых росли трескучки. Почти сразу же оттуда донесся оглушительный хлопок, словно кто-то взорвал там петарду.

«Началось», — сквозь зубы проворчал Дубров и поежился. Он понял, что если немедленно не уйдет, то скорей всего вернется обратно в коттедж, решимость его улетучивалась как дым. Он вспомнил серебряный карандашик в руках инспектора, зло выругался, подтянул рюкзак и шагнул в темноту. Еще минуту-другую его фигура смутно маячила в неярком свете фонаря, потом она исчезла у ограды поселка.

Тревога не дала Ротанову уснуть всю первую половину ночи. Особых причин для этого вроде бы не было. Все шло как обычно. Ликвидация не оправдавшей себя далекой колонии всегда связана со столкновением различных интересов и нервотрепкой. Скорее всего на него так сильно подействовал необоснованный упрек Крамова в жестокости. А может быть, была другая причина? Ощущение опасности, к примеру? Нет, это не то. Чувство непосредственной опасности было ему слишком хорошо знакомо.

Ротанов терпеть не мог прибегать к услугам химии и предпочел встать. Он смочил виски холодной водой — от бессонницы у него слегка разболелась голова, и решил немного пройтись. Процедура надевания маски прогнала остатки сна. Он пожалел о своей затее, но отступать было поздно.

Странные колючие растения, привезенные не то с Земли, не то с Марса, оплели весь балкон. В полумраке их мясистые стебли казались щупальцами подводных чудовищ. Небо затягивала легкая облачная пелена, такая прозрачная, что сквозь нее неясными размытыми шариками проглядывали звезды. Где-то у самого горизонта вставала одна из двух лун Реаны, и ее призрачный зеленоватый свет окрашивал горизонт на востоке.

Всякий раз, прилетая на чужие планеты, Ротанов испытывал странное чувство — ожидания скрытой здесь от людей тайны и еще удивление. Удивление тому, что стоит сейчас в таком месте, где его не должно быть. Не может быть. В месте, заведомо скрытом, запретном для людей. Отделенном от них бесчисленными километрами пустоты, и вот, поди ж ты…. они сажают здесь салат и эти колючие никчемные стебли.

Возможно, это чувство постоянного удивления помогало сохранить ему остроту и свежесть восприятия, способность замечать детали, столь необходимые в его работе. Но оно же и мешало ему порой, отвлекало, уводило в сторону от сиюминутной, конкретной задачи, правда, потом почему-то чаще всего оказывалось, что этот неожиданный поворот открывает перед ним новые горизонты, выводит из тупика, помогает раскрыть какую-нибудь сложную загадку, решение которой лежало за пределами обычных проторенных дорог. Возможно, именно это называлось интуицией…

Человека у ограды он заметил не сразу. Кому-то еще не спалось в этот поздний час… Вначале он почувствовал всего лишь удивление, но уже через секунду его насторожила странная, крадущаяся походка человека. Он хотел его окликнуть, но мундштук маски во рту помешал это сделать, и человек успел скрыться. Там не было никакой калитки. В той стороне за оградой начинались дикие заросли, и пойти туда ночью мог решиться всего лишь один человек, и если он не ошибся, то эта ночная прогулка Дуброва многое могла прояснить в запутанной истории с соком трескучек…

Замаскированный пролом в ограде он нашел не сразу, к тому же свет далеких теперь фонарей уже не мог ему помочь, и хотя взошла луна, ее призрачный отсвет не пробивался сквозь плотную зеленую подушку листьев, висевшую у него над головой. Ротанов остановился и прислушался. Заросли были полны непрекращавшейся ни на секунду мешаниной непонятных звуков. Что-то шуршало, потрескивало, скрипело и пищало у него над головой. Неожиданно впереди раздался оглушительный взрыв. Рвануло совсем близко и без единого проблеска пламени. Ротанов бросился на звук, выставив вперед руки, стараясь уберечь лицо от хлещущих, плотных, словно вырезанных из железа, листьев. Неожиданно он услышал, как на самом верху, в кронах растений, родился новый непонятный звук. Впечатление было такое, словно кто-то разорвал у него над головой мешок с песком, и целые потоки этого песка хлынули вниз со свистом и шелестом, подминая под себя листья. Ротанов рванулся в сторону, но опоздал. Сухой шелестящий поток обрушился ему на плечи и сразу же, не задержавшись на одежде, скользнул вниз. Почти в ту же секунду Ротанов споткнулся о корень растения и растянулся на земле.

Удар был достаточно силен. Секунду-другую у него перед глазами плясали огненные искры. И лишь окончательно придя в себя, он увидел впереди, в нескольких шагах, неподвижное пятно света. Источник света загораживала от него плотная щетина молодой поросли трескучек. Стебли казались такими плотными и толстыми, словно их сделали из твердой резины. Все же ему удалось ползком продвинуться вперед на несколько метров и осторожно раздвинуть последний ряд растений, отделявших от него источник света. К несчастью, луч фонаря, валявшегося на песке, оказался направленным прямо в лицо Ротанову и на мгновение ослепил его.

Дубров втиснулся в пролом изгороди и очутился в зарослях трескучки. Он знал здесь каждую тропку и знал, что нужно искать. Он не заметил преследования и все же очень спешил. Ему предстояло выбрать достаточно зрелое растение, в то же время оно ни в коем случае не должно было быть полностью созревшим и готовым к выбросу спор. Определить это в темноте, да еще снизу, не видя спороносов, было достаточно трудным делом. В конце концов он остановил свой выбор на толстом шершавом стволе и полез вверх. За долгие годы у него выработалась в этом деле приличная практика. Чтобы не повредить растения, он никогда не пользовался механическими приспособлениями и взобрался на шестиметровую высоту по совершенно гладкому стволу с помощью связанной кольцом веревки, особым образом перекинутой вокруг ствола и служившей опорой для ног. Колючки начались на уровне кроны, и здесь понадобилась вся его осторожность и весь предыдущий опыт, чтобы пробраться сквозь опасную зону.

Наверху, как только он миновал нижний пояс листьев, сразу стало светлее, здесь ствол раздваивался, и Дубров выругался сквозь зубы. Двойной ствол на этой высоте означал, что растение имело два спороноса — случай довольно редкий и достаточно опасный, поскольку спороносы хоть и созревали практически в одно время, все же оставалось небольшое индивидуальное различие, и оно могло окончиться трагически, если второй споронос достиг стадии зрелости раньше первого. Дубров взобрался теперь почти к самой чашечке, увенчанной огромным двухметровым белым шаром со сморщенной оболочкой. Ощупав его, он почти безошибочно смог определить степень зрелости, но второй споронос… Он раскачивался где-то рядом, всмотревшись, можно было различить за спиной бледное белое пятно. Дубров зажег фонарик и теперь смог рассмотреть чуть желтоватую, изрезанную глубокими складками поверхность оболочки. Все равно это ничего не дало. Конечно, можно было спуститься до развилки и вновь подняться к этому второму спороносу. Но, во-первых, определение на ощупь никогда не было особенно точным, все равно приходилось рисковать, а, во-вторых. Дуброва с самого начала, с того момента, как он решился на этот поход, не покидало ощущение, что времени у него в обрез, что он опаздывает и дорога каждая секунда… Он не мог бы объяснить причину этого чувства, но в последнее время привык доверять своим ощущениям и предчувствиям.

Секунду поколебавшись, он решил не тратить время на второй споронос и достал нож. Самым трудным и опасным моментом было вскрытие оболочки. Дубров знал, что если споронос созрел, то на прикосновение он отреагирует взрывом, он помнил, как погиб Кольцов… Взрывом его сбило со ствола и швырнуло вниз на колючки… Можно было, конечно, привязаться к стволу, но он знал, какой силы может быть взрывная волна, и из двух зол выбрал меньшее… Рука с ножом осторожно приблизилась к оболочке и медленно, сантиметр за сантиметром, стала погружаться в рыхлую массу. Лоб Дуброва мгновенно покрылся испариной, он чувствовал себя так, словно надрезал ножом корабельную мину, да так оно, в сущности, и было. Конец ножа уперся в преграду. Это была внутренняя твердая пленка. Если споронос не созрел, то давление газов в нем еще не достигло опасного предела… Весь сжавшись, ежесекундно готовый к сокрушающему удару, Дубров изо всех сил надавил на рукоятку ножа. Раздался легкий треск, и нож, проломив последний твердый слой, ушел в споронос по самую рукоятку. Ничего не произошло.

«Когда-нибудь я все-таки ошибусь…» — подумал Дубров. Если это случится, его похоронят без всяких почестей. Он нарушал закон, то есть попросту был обыкновенным преступником. «Но ведь они не знают… — подумал он. — Не знают и не хотят знать…» — Он вспомнил свою единственную попытку объяснить совету колонии действие масла трескучки. Результат был прост и печален — «галлюцинации, отравление растительными ядами». Таково было официальное заключение на его докладную записку. Наверно, нужно было все оставить, вернуться к нормальной жизни, сделать вид, что ничего не произошло, но для тех, кто попробовал сок трескучки, обратного пути уже не было. На этот раз ему повезло и не стоило заглядывать слишком далеко в будущее.

Оставшаяся процедура уже не представляла никакой опасности. Он легко вырезал в спороносе отверстие достаточное, чтобы внутрь можно было просунуть руку. Нащупал венчик незрелых спор и в самом центре пустое углубление для семени. Оно всегда было пустым. Может быть, на тысячу растений одно завязывало в процессе своего развития это таинственное семя, о котором среди колонистов было сложено так много легенд. Дуброву ни разу не довелось увидеть его самому. Он опустил руку ниже и нащупал расположенные вокруг мясистого семяложа масляничные железы. Никто толком не знал, для чего нужны трескучие эти железы, выделяющие остро пахнущее, одуряющее масло. Биологи считали их атавизмом, остатком органа, который помогал переносу спор в те далекие времена, когда здесь существовали какие-то огромные, исчезнувшие ныне насекомые. Страшно подумать, как много тысячелетий пронеслось над планетой с того момента, как на ней зародились эти могучие зеленые великаны, увенчанные белыми шарами спороносов. Ступни ног у Дуброва затекли, веревка, обхватывавшая ствол, врезалась в подошвы, и все же он решил проделать всю процедуру по добыче масла в этой неудобной позе, не спускаясь со ствола на землю. Почему? Вряд ли он мог это объяснить. Возможно, им руководило все то же таинственное предчувствие, шепнувшее, что так будет лучше всего. Как бы там ни было, он закрепил на поясе фонарь и, вырезав достаточное количество масляничных желез, не стал спускаться, пока не набил ими емкость пресса, не завернул его до отказа и не заполнил склянку маслом до нужной отметки. Только после этого, завернув пробку на драгоценной теперь склянке, он начал спуск. Но, увлеченный выжимкой масла, он начисто забыл о втором спороносе у себя за спиной. От неосторожного движения стебель качнулся под его тяжестью, и Дубров почувствовал, что его спина на мгновение уперлась в мягкую податливую поверхность. В ту же секунду оглушительный взрыв хлестнул по нему сзади. Страшная сила оторвала руки от ствола, приподняла его в воздух и швырнула вниз. Удар был так силен, что на несколько секунд он потерял сознание, а придя в себя, понял, что лежит плашмя на спине, сжимая в руках свою драгоценную склянку. Кости, кажется, не пострадали, впрочем, теперь это уже не имело значения. Фонарь отлетел далеко в сторону, но не разбился и не погас. Дубров хотел до него дотянуться, однако резкая боль в пояснице вновь опрокинула его навзничь. Собравшись с силами, он оперся на руки и сел, превозмогая боль, пронзившую теперь уже все его тело. Оставалось только отвернуть пробку…

Когда наконец глаза Ротанова вновь обрели способность что-либо различать, он увидел сидящего на песке Дуброва. Песок, на котором тот сидел, показался Ротанову не совсем обычным. Он был значительно темнее остального песка, и это темное пятно плотным кольцом опоясывало мощный ствол трескучки, опершись о который сидел Дубров. Казалось, что весь песок вокруг него обильно посыпали черной сажей. Но это было еще не все. Внимание Ротанова было направлено на Дуброва, а все, что произошло затем, заняло не более нескольких секунд. Все же боковым зрением он заметил, что песок словно бы шевелится под Дубровым, будто на него волнами налетала рябь от ветра, хотя никакого ветра здесь не было. Фонарь, который в первое мгновение ослепил Ротанова, валялся в нескольких шагах от Дуброва и освещал его руки, рюкзак и нижнюю часть лица. Их разделяло теперь не больше двух метров, и Дубров, несомненно, увидел высунувшегося из зарослей Ротанова. Нехорошо усмехнувшись, он медленно поднес к губам стеклянный пузырек.

— Не делайте этого! — крикнул Ротанов и, оттолкнувшись обоими ногами, бросил свое тело вперед. Но было уже поздно. Склянка выпала из рук Дуброва, плотные маслянистые капли жидкости стекали по его щекам. Секунду они, не двигаясь, смотрели в глаз друг другу. Постепенно лицо Дуброва начало бледнеть, кожа словно бы становилась прозрачнее. Одновременно Ротанову показалось, что вся его фигура приобрела какую-то странную мешковатость. Исчезли плечи, подбородок безвольно свесился на грудь. На глазах у Ротанова одежда Дуброва стала съеживаться, словно она превратилась в оболочку проколотой футбольной камеры, из которой выходил воздух.

Через минуту одежда лежала рядом с рюкзаком бесформенной пустой кучей. Фонарь отбрасывал на песке резкие тени. Ротанову показалось, что он сходит с ума. Он бросился к одежде и схватил ее, словно надеялся что-то удержать. Потом выпустил куртку осторожно, словно она была стеклянной. Перевернул штаны и заглянул в пустые ботинки, будто надеялся обнаружить там разгадку бесследного исчезновения Дуброва. Вся обратная дорога слилась для Ротанова в бесконечный хлещущий поток ветвей и листьев. Когда он добежал наконец до ограды, одежда на нем висела клочьями, а на исцапаранной коже выступили капельки крови. Теперь придется пройти полный цикл дезинфекции и профилактики… Куда он так спешил? Его руки сжимали рюкзак. Прежде чем уйти, он механически сунул в него одежду Дуброва. Он не верил больше собственным глазам, и единственная трезвая мысль помогала ему сейчас сохранить рассудок. Все, что он видел, могло быть лишь галлюцинацией, навеянной ядовитыми испарениями трескучек… Ноги сами собой принесли его к коттеджу, в котором жил Дубров. В ответ на звонок автомат любезно отодвинул перед ним дверь тамбура. Обычно это означало, что хозяин дома…

Дубров лежал в постели. Увидев Ротанова, он стремительным движением поднялся на ноги. Так встает человек, еще не успевший заснуть и лишь за минуту до этого прилегший в постель. Так встает человек, привыкший к постоянному ожиданию опасности. Не скрывая иронии и неприязни, Дубров пристально разглядывал стоявшего на пороге Ротанова.

— Чему обязан столь неожиданным вторжением?

— С вами ничего не случилось?

— Как видите. А что должно было со мной случиться?

Ротанов уже взял себя в руки.

— Зачем вы выходили из поселка час назад?

— У вас галлюцинации, инспектор. В период цветения шаров это бывает.

— Может быть, вы будете утверждать, что это не ваша одежда? — Ротанов вывалил из рюкзака на пол подобранные в зарослях тряпки. Дубров встал и распахнул шкаф. На плечиках в строгом порядке была развешана обычная рабочая одежда колонистов. Ротанов не мог определить, вся ли она на месте, но это ничего не меняло. История начинала смахивать на какой-то чудовищный фарс.

2.

Сразу за поселком речная долина, раздвинув цепочку из невысоких холмов, исчезала, растекалась вширь, полностью терялась в песчаных и каменистых нагромождениях пустыни. Голубовато-зеленый цвет почвы не радовал глаз, выглядел мертвым.

Приземистое тело вездехода, накрытое выпуклым прозрачным колпаком, перевалило через гребень последнего холма и погрузилось в бескрайнее до самого горизонта марево реанской пустыни. Кроме водителя, в кабине сидели Ротанов и Крамов. Кондиционеры работали нормально, и все же каким-то непонятным путем ощущение удушающей жары проникало в кабину. Разговаривать не хотелось. Слова будто запекались на губах. Казалось, вездеход не движется, он словно стал частью пустыни, вплавился в ее поверхность, намертво и навсегда, даже толчки и тряска не могли развеять этого ощущения. Гидравлические рессоры работали с полной нагрузкой. Первозданное лицо планеты так и не пересекли дороги, сделанные руками людей. Хаос, неупорядоченный тысячелетней работой воды, царил на Реане. Вода здесь была, но так глубоко, что на поверхность не проникала. Она отсутствовала везде, кроме одного-единственного места. В долине трескучих шаров.

Вообще говоря, Ротанов хорошо знал, что такие странные исключения из правил только кажутся случайным капризом природы. За ними почти всегда стоит неизвестная людям закономерность.

Одна-единственная живая долина, один-единственный холм с этими развалинами на всей планете, а остальное вот эта пустыня… Тут было над чем задуматься. Вчерашнюю историю с Дубровым Ротанов старался загнать в подсознание, вычеркнув из мыслей. Она мешала ему работать, мешала сосредоточиться и, непроизвольно врываясь в строгий ход его рассуждений, изнутри взрывала все построения. Полное отсутствие логики могло означать лишь одно — на поверхность выплыла какая-то ничтожная часть неизвестной и сложной системы, думать об этом сейчас было бесполезно. В галлюцинации он не верил. И оставалось лишь накапливать новые факты.

С каждым километром, приближающим их к цели, характер пустыни менялся. Спрятались под песчаными наносами выходы скальных коренных пород, исчезли трещины и выбоины, дорога стала ровнее. В конце третьего часа на горизонте появился холм. Ротанов сразу же узнал его по фотографии, хотя самих развалин отсюда еще не было видно. На фоне фиолетового неба Реаны даже издали этот единственный на сотни километров равнины холм казался величественным, и не нужно было обладать особой фантазией, чтобы представить, как строго и пропорционально выглядели бы на нем зубчатые стены, ныне почти исчезнувшие под тысячелетними пластами пыли.

Восхождение на холм началось задолго до того, как они приблизились к нему вплотную. Холм состоял из широких пластов древнего песчаника, наслоенных друг на друга и представляющих собой некое подобие лестницы с многокилометровыми ступенями. Переход со ступени на ступень был довольно плавен, порой было трудно заметить, когда вездеход преодолевал очередной подъем. Наверно, сверху все это природное сооружение походило на стопу блинов различной величины. Самый маленький блин лежал на вершине. До него оставалось не менее двух километров, когда Ротанов попросил остановить машину и вышел наружу. Всплеск раскаленного воздуха был похож на удар, и все же он снял маску и вдохнул воздух Реаны. Здесь, вдали от цветущих трескучек, это было вполне безопасно, хотя горячий воздух и обжег ему легкие. Теперь он смог полнее ощутить обстановку этого места, его настроение. Ему хотелось сделать это прежде, чем они увидят развалины. Минуты три он стоял неподвижно, слушая такую ватную и плотную тишину, какая бывает лишь в космосе, даже дыхание ветра не нарушало ее сейчас. Ротанов повернулся спиной к вездеходу и ушел в сторону от проложенной им колеи. Ему хотелось вычеркнуть из пейзажа все внешнее, искусственно привнесенное людьми. И тогда ему показалось, что тишина и ощущение мертвого покоя в этой пустыне были, пожалуй, слишком полными и от этого чуть театральными.

Последние километры уже не вызывали в нем никакого интереса. До самых развалин он сидел, откинувшись на подушках и нахмурив свое скуластое лицо, рассеченное глубокими складками обветренной кожи. Наконец, подняв целое облако пыли, вездеход затормозил возле развалин. Как и предполагал Ротанов с самого начала, развалины не произвели на него особого впечатления. От стен почти ничего не осталось, а то, что осталось, было скрыто под слоем песка. Неудивительно, что их проглядели во время разведки планеты.

Они привезли с собой универсального кибера, я теперь водитель торопливо навинчивал на него необходимые приспособления. Надо было расчистить песок метра на два в глубину, чтобы обнажить кладку. Ее характер, размеры блоков, качество цемента могли немало рассказать опытному археологу. Ротанов не был археологом, но в каких только ролях не приходилось выступать инспекторам внеземных поселений! Их знания были универсальны, а мнение ценилось зачастую выше мнения экспертов, возможно, потому что обширная практика работы на удаленных планетах освобождала их мысли от готовых шаблонов и стандартов.

Наконец кибер был готов приварить к работе. Со своими навесными лопатами и скребками он стал похож теперь на большого жука, распустившего крылья и вставшего на задние лапы. Водитель подключил к нему кабель питания, и жук решительно двинулся вперед, повинуясь командам выносного пульта. Работа требовала осторожности, и пришлось отказаться от автоматической программы.

Постепенно лопаты кибера углублялись в песок, отбрасывая его назад и в стороны. Траншея вдоль холмика, обозначившего стену, становилась все глубже. Неожиданно мотор кибера противно заурчал. Кибер рванулся в сторону и вдруг стал стремительно погружаться в песок, словно проваливался в какую-то трясину.

— Выключите его! — крикнул Ротанов, но водитель и сам уже догадался это сделать. В полной тишине, с остановившимися двигателями кибер продолжал погружаться. Вокруг него образовалась небольшая воронка, казалось, песок под машиной просыпался в какую-то внутреннюю полость. Водитель раздвинул лапы кибера как можно шире, стремясь заклинить машину в провале. Это ему удалось, кибер остановился, и теперь в немом молчании они смотрели, как песок вокруг машины продолжает просачиваться, утекает как вода, постепенно обнажая стены трещины. Впрочем, это была не трещина. Уже сейчас можно было различить правильный прямоугольник отверстия, ведущего куда-то вниз.

Помещение напоминало ящик. Три метра ширины и два высоты. Когда кибер снял со стены толстый слой грязи и включил дополнительное освещение, кто-то заметил, что одна из стен не совсем обычна. Она была сложена маленькими восьмигранными блоками, плотно пригнанными друг к другу и почти не поддававшимися разрушительной работе времени. Даже в том месте, где стена обрушилась, внутренняя часть блоков сохранилась. Восьмигранные призмы, сделанные из какого-то очень твердого белого материала, уходили в стену на всю ее толщину. Несмотря на необычность кладки, Ротанов отнес ее к рэнитовскому периоду, и только когда кибер начал чистить соседнюю стену, они заметили наконец, что при определенном боковом освещении ровный белый цвет блоков начинал меняться…

Им потребовалось не меньше часа для того, чтобы протянуть дополнительные кабели и установить по бокам стены все осветители, какие только нашлись на вездеходе. Водитель снаружи замкнул рубильник и спросил, все ли в порядке. Но ему никто не ответил. Они стояли рядом, плечом к плечу и не могли произнести ни слова. Казалось, минуты текли как тысячелетия, смотревшие на них сквозь эту стену… Еще раньше, до того, как включили освещение, Ротанов с помощью радиоизотопного анализатора определил возраст материала, из которого были сделаны призмы. Едва он нажал кнопку, как в окошечке прибора зажглись цифры: пятьдесят тысяч лет.

Картина проявлялась постепенно, как фотография, по мере того, как водитель регулировал свет. Многое зависело от места расположения источников и от силы света каждого из них. Когда удавалось найти нужный угол и отрегулировать силу света, где-то в глубине шестигранников, а иногда у самой поверхности их цвет едва заметно менялся, словно какой-то невидимый художник трогал их мягкой цветной пастелью. Границы между различными цветовыми оттенками были нечетки, расплывчаты, и потому картина не имела определенных сюжетных контуров, это был просто набор цветовых пятен. Но в их сочетании угадывалось скрытое настроение, какой-то музыкальный, неполно выраженный тон. И чем дольше Ротанов всматривался в эти цветные пятна на стене, тем яснее понимал, что это не абстракция, что на стене изображено нечто вполне конкретное. Они просто еще не поняли, не нашли способа понять, что именно хотел им поведать неведомый художник через тысячелетия… Отчего-то Ротанова не покидала уверенность, что картина адресована именно им, что она, возможно, несет какую-то важную информацию. Это было нелепое предположение, но совсем недавно он столкнулся на этой планете с еще более невероятным фактом…

— Мне кажется, картина не в фокусе, — сказал водитель.

— Как вы сказали? Не в фокусе?!

— Я хотел сказать, она не резка, размыта, наверно, время…

— Нет. Вы сказали «не в фокусе»! — Ротанов на секунду задумался. — Нам нужна планка, линейка, все равно что, нужна достаточно большая ровная поверхность!

Через несколько минут они уже знали, что поверхность стены имела плавную, незаметную для глаза кривизну. Стена представляла собой часть огромной правильной сферы, и теперь уже нетрудно было рассчитать ее фокус. Через час, убрав обломки породы и песок, они обнаружили, что помещение удлинилось на добрых четыре метра. Кривизна была рассчитана так, чтобы фокус находился на уровне глаз человека, стоящего вплотную к противоположной стене. Только один человек одновременно мог видеть картину, словно она несла в себе некую тайну, не предназначенную для посторонних глаз…

Почему-то никто не решался первым встать в это заранее рассчитанное бортовым компьютером место. Нечто величественное и тревожное угадывалось в том, с каким упорством, последовательностью и целеустремленностью была задумана неведомыми конструкторами эта стена, задумана так, чтобы пронести через тысячелетия некий образ, поведать потомкам о чем-то таком, ради чего стоило создавать все это сооружение…

Нужно было сделать всего лишь шаг, один шаг. Ротанов вздохнул, провел по лицу рукой, словно прогоняя неведомое сомнение, и шагнул к точке фокуса.

Картина не была объемной. В первую секунду Ротанову показалось, что она не была даже цветной, и только потом он различил очень блеклые, едва уловимые цветовые оттенки. Зато здесь, в точке фокуса, картина наконец стала резкой. Отчетливо проступили все линии, штрихи, детали… Впечатление разбивалось, дробилось на отдельные, не связанные сюжетно части. Вначале он увидел кусок планетного пейзажа, в центре картины, то, несомненно, была Реана. Реана в глубокой древности, когда здесь еще не было пустынь. Все пространств заполняли огромные, гордые, словно летящие навстречу небу шары трескучек… Планета трескучек? Кто же тогда создал это полотно, какой неведомый художник? Вдруг он заметил в правом нижнем углу картины знакомый холм, на котором они нашли развалины. Он сразу же узнал его, может быть, потому, что башни и зубчатые стены строений на фоне блеклого фиолетового неба выглядели так, как он пытался их себе представить еще там, в пустыне.

Весь холм и эта старинная, защищенная высокой стеной крепость выглядели в пейзаже чужеродным телом. Они смотрелись как остров в зеленом море со странными белыми гребешками волн… Трескучки окружали замок со всех сторон, жались к стенам, гнездились в расселинах скал. Когда Ротанов едва заметно менял угол зрения, часть картины сразу же тускнела, словно пела, зато высвечивалась новая часть, и он никак не мет найти положения, в котором мог бы увидеть ее сразу всю целиком. Впрочем, такое разбитое на отдельные фрагменты впечатление его пока устраивало, оно помогало полнее усваивать информацию. Неожиданно для себя он установил, что светлое округлое пятно над поверхностью планеты вовсе не солнце, а человеческое лицо. Лицо женщины с огромными, чуть разнесенными глазами, смотрящими пристально и тревожно. Чуть позже он увидел ее руки, словно простертые над планетой в немом призыве, в попытке защитить, спасти раскинувшийся под ней зеленый мир от какой-то угрозы. Пожалуй, это было его собственное, субъективное впечатление. Проследив за направлением ее рук, он заметил на поверхности планеты еще одну человеческую фигурку, совсем маленькую и как бы устремленную навстречу женщине. Несколько мгновений Ротанов никак не мог поймать в фокус лицо этой фигуры, по общему облику он не сомневался, что это мужчина, и невольно удивился диспропорции в размерах: огромное летящее над планетой лицо женщины, а на поверхности под ней крошечная фигурка мужчины… Он все еще старался поймать в фокус лицо мужчины, когда заметил у его ног целую шеренгу каких-то загадочных и совсем уж маленьких лохматых существ. Он долго старался понять, что они собой представляют. И вдруг забыл о них, потому что после какого-то непроизвольного движения вся картина стала наконец резкой. Ощущение тревоги и безысходней тоски навалилось на Ротанова с неожиданной силой. За спиной женщины появились пятнышки звезд, они сплелись в незнакомые созвездия. Казалось, женщина летит откуда-то из темных глубин космоса, летит к планете, хочет обнять ее, защитить от неведомой грозной опасности и не успевает… На ее лице ясно видны отчаяние и почти безнадежная мольба о помощи. Какие-то темные могучие силы сминают, разрушают перед ней поверхность планеты. В открывшуюся взору Ротанова воронку голубоватой грязи рушатся скалы и самые стены замка, в ней без следа исчезают белые шары трескучек и беспомощные лохматые существа, сбившиеся у ног мужчины. Ротанову казалось, он слышит некую грозную мелодию разрушения. Мелодию, не затерявшуюся в бездне веков, грозящую неведомой опасностью им самим… Сегодняшнему дню планеты… На самом краю воронки, наполненной голубой грязью, стояла фигурка человека с поднятыми навстречу женщине руками. Но грязь, растекаясь по всей поверхности планеты, отделяла их друг от друга. В лице мужчины Ротанов ясно видел отчаяние, и вдруг это лицо показалось ему знакомым… Ротанов узнал тяжелый разлет бровей, широкий лоб с характерной сеточкой морщин… Картина обладала поразительной способностью передавать мельчайшие детали. Но лица людей часто бывают похожи, к тому же картина ничего общего не имела с фотографией, это было прежде всего художественное произведение, и все же… Сознание отказывалось принять противоречащий логике факт, упорно подыскивало более правдоподобное объяснение. Хотя он больше уже не сомневался в том, что узнал человека, изображенного на картине.

Пока водитель готовил вездеход к обратной поездке, Ротанов и Крамов спустились метров на сто по склону холма. Они шли рядом молча довольно долго. Ротанов был благодарен Крамову за то, что тот дает ему время обдумать все происшедшее и не пытается навязать собственных суждений, не задает ненужных вопросов, просто ждет решения, и все.

Солнце клонилось к закату, и в цвете пустыни наступило странное изменение. Может быть, оттого, что лучи фиолетового светила падали на землю слишком косо, они окрасили ее в голубоватый цвет, очень похожий на тот, что так поразил Ротанова на картине.

— Голубая грязь… Вам не кажется, что в почве планеты все еще есть ее остатки, и именно поэтому она так безжизненна?

— Но ведь анализы…

— Анализы! Анализы не всегда улавливают нюансы, да и химики не всегда ищут то, что нужно. Это придется проверить. Во всяком случае, место то самое… Где-то здесь прямо под нами был центр воронки.

— За десятки тысячелетий слишком многое изменилось.

— Да. Кроме Дуброва, пожалуй. — Они внимательно посмотрели друг на друга.

— Вы его хорошо знали? С самого рождения?

— Да. Мальчишкой он был непоседливым, энергичным, довольно способным, а взрослым… Даже не знаю, что сказать… Была в нем одна черта. Я бы назвал ее повышенным чувством справедливости и еще, пожалуй, замкнутость.

— Сейчас я хочу знать другое. Были ли такие периоды, когда Дубров оставался вне сферы вашего наблюдения? Оставался один на достаточно долгий срок?

— Мы здесь не следим друг за другом. Планета безопасна. Такие периоды бывают у каждого из нас. Конечно, и Дубров вел самостоятельную работу. Мне кажется, ваша версия ошибочна. Даже сейчас в нем мало что изменилось.

— Я обязан проверить любые возможные версии, — сухо возразил Ротанов.

— Надеюсь, вы поняли, насколько все стало серьезней после этой картины. Меня не покидает мысль о самом помещении. Это не зал для демонстрации. Это вообще не зал. Просто каменный параллелепипед. Он чересчур функционален. С одной-единственной задачей — нечто вроде почтового ящика…

— И в нем послание, адресованное именно нам?

— Вполне возможно… Эвакуацию вашей колонии придется отложить до прибытия специальной экспедиции. Хотя я не буду настаивать на такой экспедиции.

— То есть как?

— Я считаю, что у вас в колонии есть все необходимые специалисты. Вам просто нужно перестроить работу. Ориентировать людей на совершенно новые задачи и сделать это немедленно, еще до прибытия транспорта со специальным оборудованием. Меня не покидает мысль, что у нас очень мало времени, может быть, слишком мало… Мы должны разобраться в ситуации, прежде чем она полностью выйдет из-под контроля.

— Вы предполагаете такую возможность?

— Во всяком случае, обязан ее учитывать.

Они надолго замолчали. Ротанов почувствовал, что Крамов что-то хочет сказать ему, но почему-то не решается. Наконец он начал, глядя в сторону:

— Не знаю, поможет ли вам это. Но после истории с картиной самые невероятные вещи кажутся мне заслуживающими внимания.

— А вы знаете еще что-нибудь из этой серии?

— Не знаю, из какой это серии. Думаю, вам лучше всего посмотреть на них самому. Это недалеко. Каких-нибудь двадцать километров в сторону от прямой дороги в поселок. Нам нужно успеть часам к шести. Раньше они все равно не выходят. Только после заката.

Двадцать километров в сторону от проложенной колеи вездеход проделал за полчаса, и перед самым закатом они очутились в русле сухой речки. Еще в дороге, сориентировавшись по фотокарте, Ротанов понял, что долина этой пересохшей речки тянется от самой рощи трескучек. Отсюда до поселка было всего километров восемь. Крамов попросил остановить вездеход и первым скрылся в нагромождении скал, закрывших долину. Когда Ротанов его нагнал, Крамов жестом попросил его не шуметь, хотя сам шел довольно неаккуратно, то и дело задевая толстыми подошвами ботинок за камни. Внизу он выбрал большой гладкий валун, уселся на нем и достал пакетик с орехами. Не скрывая раздражения от его слишком загадочного и несколько театрального поведения, Ротанов остановился рядом.

— Вы бы объяснили, чего мы здесь ждем?

Крамов только пожал плечами.

— Это нужно увидеть самому, наберитесь терпения, до заката осталось всего несколько минут.

Действительно, Гамма, звезда этой далекой системы, уже коснулась горизонта. Ее диск неправдоподобно распух, сплющенный толстым слоем атмосферы. Свет переходил из фиолетового в синий и постепенно сходил на нет. Наконец звезда скрылась за горизонтом, и над пустыней во всю ее необъятную ширь повисли серые сумерки, полные тишины и запахов нагретого за день песка.

Можно было подумать, что во всей этой огромной и мертвой пустыне еще жили и двигались лишь они двое. Неожиданно Ротанов понял, что это не совсем так. Прямо на них, с той стороны, где был расположен лагерь, двигалась какая-то темная масса. Ротанов, привыкший к тому, что любое непонятное движение на чужих планетах предвещает опасность, потянулся к оружию, но Крамов остановил его.

— Они совершенно безопасны. Главное — не двигайтесь, постарайтесь подпустить их как можно ближе, иначе вы ничего не увидите. — Сумерки сгущались, трудно было что-нибудь рассмотреть на таком расстоянии, и все же Ротанову казалось, что темная масса, двигавшаяся вдоль русла, распадается на отдельные пятнышки. Их было не так уж много — штук десять. Какие-то движущиеся предметы. Почему-то пятна казались именно предметами, а не живыми существами. Позже он понял, что в этом виновата их форма. Сейчас их разделяло всего несколько десятков метров, и Ротанов должен был признать, что никогда еще не встречал чего-нибудь более странного, чем эти движущиеся треножники. Три ноги соединены в одной точке. Не было ни головы, ни глаз, ни туловища — только эти три ноги. И по тому, как мягко изгибались эти ноги, как осторожно ощупывали почву, прежде чем сделать очередной шаг, Ротанов понял, что, несмотря ни на что, они все-таки живые… Ни один механизм не мог бы обладать столькими степенями свободы, как эти гибкие лапы, в них не было и намека на шарниры, не было места для каких-то скрытых двигателей, вообще ничего не было, кроме соединенных вместе лап… Рост каждого существа не превышал полуметра, лапы толщиной с человеческую руку заканчивались не ступнями, а какими-то круглыми подушечками или присосками.

Не дойдя до застывших людей метров двадцать, существа все разом остановились. Но они не стали неподвижно, как это сделали бы механизмы. Передние существа переминались с ноги на ногу: то делали маленький шажок вперед, то отступали, словно в нерешительности. Сейчас они производили трогательное и беспомощное впечатление. Те, что шли сзади, остановились не сразу. Натолкнувшись на передних, они отступили назад. Ротанов подумал, что скорее всего они ничего не видят, но все же каким-то образом ощущают присутствие людей. Потоптавшись с минуту, существа начали расходиться в разные стороны.

— Следите за каким-нибудь одним, — прошептал Крамов. — И не двигайтесь.

Одно из существ, пробежав совсем рядом, начало карабкаться на крутой склон. Ротанов только теперь оценил, как хорошо приспособлено их тело к движению по неровной поверхности. Живой треножник сплюснулся, прижался к самой земле и, широко расставив лапы, цеплялся за малейшие трещины и выступы камня. Взобравшись на пологую часть террасы, он остановился, приподнял одну лапу и вдруг начал быстро вращаться на одном месте, как это делают балерины. Вокруг него появилось облачко пыли, одна из лап треножника начала зарываться в мягкую породу, образуя в ней небольшую лунку. Раздался треск, и в том месте, где только что стоял треножник, сверкнула электрическая искра. Существо исчезло.

— Это все, — сказал Крамов. — Теперь вы можете попытаться поймать любого из оставшихся. Бегают они довольно плохо.

Не дожидаясь повторного приглашения, Ротанов бросился к ближайшему существу. Оно тут же пустилось от него наутек. Расстояние между беглецом и преследователем быстро сокращалось, и когда Ротанову оставалось лишь протянуть руку, раздался уже знакомый треск электрического разряда и существо рассыпалось у него на глазах, превратилось в облачко темноватой пыли, медленно оседающей на землю. Порыв ветра подхватил часть этой пыли и унес в пустыню. Пораженный Ротанов обернулся, но увидел только одинокую фигуру Крамова, неподвижно стоявшего на месте. Нигде не было видно больше ни одного треножника.

— Со всеми произошло то же самое?

Крамов молча кивнул.

— Почему вы ничего не сообщали о них в своих отчетах?

— Они появились недавно, всего несколько дней назад. Их появление непосредственно связано с цветением трескучек.

— Интересно. Каким же образом?

— Пыль, которая остается после разряда, на самом деле вовсе не пыль. Это зрелые споры трескучек. Собственно, все тело треножников состоит из этих спор, связанных между собой неизвестной нам энергией. Когда заряд энергии оказывается израсходованным, они распадаются. То же происходит при малейшей опасности. Каши биологи предполагают, что эти образования несут одну-единственную функцию — разнести как можно дальше пыльцу трескучки.

— Ну да, простой и экономичный способ. Как они устроены? Откуда получают энергию? Как получают и каким образом перерабатывают информацию об опасности?

— Этого мы не знаем. Никто еще не держал в руках самого треножника, они всегда распадаются. Установлено, что образуются они в зарослях трескучки сразу после взрыва спороноса и тут же пускаются в путь, стараясь как можно дальше уйти от места рождения. Иногда их встречали в пустыне за десятки километров от дома. Это все, что мы о них знаем.

— Пусть этим займется специальная группа биологов. Необходимо выяснить, как они образуются. Единственная ли это форма спороносителя, или возможны другие, и самое главное вот что… Нужно выяснить пути их миграций. Определить места, в которые они стремятся, если только их миграции подчинены какой-то системе… — Ротанов надолго задумался, стало уже совсем темно, и Крамов зажег мощный фонарь. Луч света сразу же сгустил темноту вокруг них и словно прорубил в ней узкий голубой коридор.

— Вы ничего не заметили знакомого в их облике?

— Знакомого? Они похожи на штатив, на треножник буссоли.

— Я имею в виду не это… Мне показалось, что они очень похожи на те лохматые существа, что мы видели на картине у ног Дуброва, только здесь они гладкие.

— Да. Пожалуй… Дубров. Снова Дубров. Одно из двух: или этот человек проник в загадки Реаны гораздо дальше любого из нас, либо он…

— Вы хотите сказать «нечеловек»?

Ротанов ничего не ответил. Еще с минуту они стояли молча, слушая, как ветер, усилившийся после заката, свистит в трещинах скал у них над головой.

— Пойдемте, — сказал Ротанов. — Дубровым я займусь сам.

3.

Ротанов сидел за своим рабочим столом в отведенном ему коттедже. Стол был абсолютно пуст, если не считать открытого чистого блокнота и его любимого серебряного карандашика. Прямо перед ним светился экран дисплея главного информатора колонии, на котором то и дело появлялись слова: «Канал свободен».

Наконец Ротанов потянулся к клавиатуре и отстучал задание: «Все данные о колонисте Дуброве по форме 2К». Ему пришлось набрать специальный шифр, так как эта форма выдавалась только в случае официального расследования. Набрав шифр, он словно поставил некую невидимую точку в своих собственные рассуждениях. Просматривая информацию, поступающую на экран, он делал пометки в блокноте и, когда закончил, удивился тому, как мало их получилось. Родился в колонии тридцать лет назад. Прошел полный курс обучения на биолога. Нет семьи. Это он подчеркнул: для колониста в возрасте Дуброва это было необычно. Специализация: агробиолог. Тема: «Активные химогены в масле трескучек».

Интересующих Ротанова сведений оказалось на удивление мало. Прожил человек тридцать лет, учился, закончил самостоятельную работу — вот и все, что можно о нем узнать из картотеки. Впрочем, Ротанова никогда не удовлетворяли официальные сведения. В личную карточку вносились лишь основные, определяющие события в жизни каждого человека, а его сейчас интересовали нюансы, черты характера, странности, срывы — словом, все то, чего машина знать не могла… Правда, оставался еще медицинский бюллетень. Здесь ему повезло больше, в графе «Приобретенные болезни, связанные с местной фауной», он нашел знакомую запись: «Отравление растительными ядами, галлюцинации», а чуть ниже еще одна строчка: «Описание галлюцинаций соответствует Романовского тесту». Описание… Вот как, описание… Кто же их описывал? Врач или сам больной? Это необходимо выяснить и разыскать эти самые «описания». Первая встреча с Дубровым прошла на удивление бестолково. Он не мог простить себе того, что не подготовился к ней как следует. И конечно, Ротанов не мог знать, что теперь, тщательно готовясь к предстоящей встрече с Дубровым, он совершает вторую, еще большую ошибку, расходуя попусту последние, еще оставшиеся у него часы…

В медицинском коттедже его встретил рыхлый человек со светло-русой бородой и большими голубыми глазами. По всему было видно, что он рад приходу Ротанова. Было очевидно, что пациенты не досаждали ему своими посещениями. Выслушав Ротанова, он долго копался в папках и наконец щелкнул замком дисплея, опустив в него магнитную карточку, но в ней не оказалось нужных инспектору сведений. Человек, описавший галлюцинации Дуброва, месяц назад покинул Реану с очередным транспортом и не оставил этих записей. Почему? В конце концов Ротанову удалось выяснить, что основой для медицинского заключения был личный отчет Дуброва о своих «видениях», переданный впоследствии в медицинский сектор. С отъездом бывшего врача колонии следы его также затерялись. Все это было достаточно странно и наводило Ротанова на тревожные размышления. Должны были быть какие-то весьма веские причины, заставившие бывшего врача, лицо официальное, нарушить правила и увезти с собой документы, если только они вообще не были им уничтожены… Но почему, почему? Ответить на этот вопрос можно было, пожалуй, лишь вернувшись на Землю и разыскав этого самого Гребнева. А сейчас он вынужден был довольствоваться обрывками сведений.

Встретившись со школьным учителем, с научным руководителем и еще с двумя-тремя людьми, знавшими Дуброва лично, он наконец вернулся к себе, выключил всю аппаратуру связи, запер двери коттеджа и вновь уселся за пустым столом. Пора было подвести какой-то итог. Знал он примерно следующее: месяц назад по неизвестной причине Дубров попробовал сок трескучки. Он не стал этого скрывать. Напротив, написал какой-то рапорт на имя председателя совета. На основании этого рапорта его сочли больным и временно отстранили от работы. О характере действия самого сока пока что выяснить не удалось ничего. У Ротанова сложилось впечатление, что колонисты упорно избегают разговоров на эту тему, словно между ними существовало некое тайное табу по поводу всего, что касалось трескучек. Следующий бесспорный факт — его личная встреча с Дубровым, во время которой тот заявил, что сок трескучек не наркотик, и отказался что-либо объяснить… Потом это ночное преследование и исчезновение Дуброва. Ротанов невольно поежился. Это было, пожалуй, самое необъяснимое место во всей истории с трескучками. Если бы не рюкзак с одеждой, он мог бы, пожалуй, поверить в собственные галлюцинации, наконец в то, что Дубров стал временно невидимым. Но подобранная одежда делала эти предположения неправдоподобными, приходилось признать, что Дубров именно исчез, испарился, перестал существовать в данное время и в данной точке пространства и одновременно появился в какой-то другой точке. У себя в коттедже или, быть может, где-то еще?

Ротанов почувствовал, что впервые с начала расследования он наконец напал на какую-то действительно ценную мысль. Ценную потому, что она давала какую-то нить для объяснения этих невероятных фактов.

Парадоксальные факты требовали такого же объяснения. Если принять это как рабочую гипотезу, то следовало дальше предположить, что неизвестные художники много тысяч лет назад встретились именно с Дубровым… От одной этой мысли его лоб покрывается испариной. Если продолжать рассуждать в том же духе, то можно додуматься черт знает до чего… А тут еще эти треножники и вообще вся картина… Он тут же прервал себя: «Стоп. О картине пока не будем. Слишком мало данных. Не надо отвлекаться от Дуброва». Казалось, чего проще — встретиться с ним еще раз… А почему бы и нет? Почему не попробовать честно сказать человеку, что произошла ошибка, что его рапорт неверно поняли, что теперь ему верят и просят помочь. Даже если Дубров откажется, уже само по себе это будет значить немало. Тогда можно заняться второй версией, попытаться доказать, что под личиной Дуброва скрывается кто-то чужой… Пока для этого не было ни малейших оснований.

Еще раз перебрав в уме все доводы, взвесив все полученные заново факты, Ротанов наконец решился еще па одну попытку откровенного разговора с Дубровым. Несмотря на поздний час, он потянулся к селектору. Теперь, когда в его мыслях появился намек на какой-то порядок, не хотелось ничего откладывать. Экран селектора замигал желтым огоньком. Абонент не отвечал на вызов… И когда через полчаса без предупреждения к нему ввалился Крамов, он уже догадался, что опоздал, что встречи с Дубровым не будет…

— Дубров ушел. Совсем ушел.

В минуты сильного волнения Ротанов всегда говорил медленно, тщательно подбирая слова. Вот и сейчас спросил с расстановкой, нарочито спокойно:

— Он ведь и раньше самостоятельно покидал поселок. Может быть, сейчас?..

Крамов отрицательно покачал головой.

— Я думаю, теперь он не вернется обратно. Во всяком случае, пока…

— Пока я здесь?

Крамов кивнул.

— Почему вы это допустили? Как вообще это могло случиться?

— Дубров свободный человек. Я не могу приставить к нему охрану. Для того чтобы лишить человека права на свободу поступков, необходимо решение высшего Совета Земли.

— Не будьте формалистом, Крамов! Вы отлично знаете, о каких серьезных вещах идет речь. Вы не имели права выпускать его из поля зрения!

— Не видел в этом необходимости. Я верю Дуброву. Мне кажется, он знает, что делает.

Ротанову приходилось прилагать все больше усилий, чтобы не сорваться, не высказать Крамову всего, что он думал о его поведении в истории с Дубровым. Не имело смысла ссориться с этим человеком, единственным, на кого он мог здесь опереться.

— Почему вы решили, что Дубров не вернется?

— Он взял с собой полный рабочий комплект полевого снаряжения, месячный рацион, ну и еще кое-что…

— По крайней мере, из этого следует, что искать его нужно здесь, на Реане. — Ротанов мрачно усмехнулся. — Когда вы мне говорило, что с Дубровым все обстоит не так просто, что мне не удастся изолировать его, вы имели в виду именно это?

— Не только. Человек, попробовавший сок трескучки, становится уже не просто человеком. Во всяком случае, не простым человеком. Мне кажется, вы и сами это поняли.

— Да, кое-что я понял, к сожалению, без вашей помощи…. — не удержался от упрека Ротанов. — Вначале вы умолчали о живых спороносителях, теперь чего-то не договариваете о Дуброве. Я ведь не к теще на блины приехал!

— Здесь наш дом. Наши дела. Земля далеко отсюда, а в своих делах мы разберемся сами. Вы здесь гость.

Ротанов отвернулся. Он с трудом подавил в себе гнев. Его полномочия на этой далекой планете стоили не так уж много. В основном они зависели от него самого, от тех взаимоотношений, которые складывались с колонистами. Почти никогда Ротанов не пользовался чрезвычайными правами инспектора, старался даже не напоминать о них. Вот и сейчас одну-единственную вещь сказал он Крамову, не мог не сказать…

— Все мы здесь гости, Крамов. Все люди. И дом этот чужой. Мы даже не знаем, чей он. Подумайте об этом.

«Чтобы понять до конца, нужно испытать самому» — старая истина. Старая, как мир. Ротанов сидел, опершись спиной о толстый ствол трескучки, как совсем недавно в этом самом месте сидел Дубров. Казалось, непостижимым образом время сделало полный круг и вернулось к первоначальной точке. Только на месте Дуброва теперь сидел он сам… Капля за каплей сочился из пресса маслянистый, остро пахнущий сок. Он не хотел рисковать и решил повторить все, что делал Дубров, во всех деталях. Другого пути у него попросту не осталось. Шестидневные поиски Дуброва не увенчались успехом. Конечно, он мог сообщить на Землю о своей неудаче, о том, что расследование, в сущности, зашло в тупик, что сюда необходимо выслать хорошо оснащенную экспедицию… Но пока она прибудет, цветение трескучек закончится и придется ждать еще восемь лет. К тому же в глубине души Ротанов не сомневался, что не количество исследователей и качество снаряжения определяют успех в поисках истины, что-то другое… может быть, умение принимать такие вот решения?

Все. Пожалуй, это последняя капля. С каждой секундой сок изменялся на воздухе, и он не знал, сколько времени он сохранит свои первоначальные свойства. Лучше всего не терять ни секунды. И все же он в последний раз перебрал в уме, не забыл ли чего на тот случай, если не вернется из этого нереального путешествия в никуда… В сейфе заперты его записи, выводы. Оставлено письмо Крамову с просьбой вскрыть сейф через неделю после его ухода… Еще что? Он неплохо экипирован, вооружен. Все необходимое в дальней дороге здесь с ним, в этом потрепанном вещмешке. Осталось поднести к губам пузырек… С чем? В том-то и дело… Двое погибли… Погибли или не вернулись, как Дубров? Чего-то Крамов не договаривает, но это теперь неважно. Скоро он все будет знать сам, без посторонней помощи.

Он говорил и говорил себе разные обыденные слова, пытаясь заглушить самый обыкновенный человеческий страх. Не раз ему приходилось рисковать жизнью в обстоятельствах, гораздо менее значительных, но ни разу еще ошибка не стоила так дорого. Нелепая тайная смерть от растительного яда неземного растения… Что о нем подумают друзья? Поймут ли? Смогут ли оценить все обстоятельства, взвесить их так, как взвесил и оценил он сам? Или скажут, что действие наркотика непредсказуемо, и запретят людям подходить к этой роще? А может быть, и вообще закроют планету… Слишком многим он рисковал. Слишком многое ставил на карту. «Памятник тебе не поставят, это уж точно. Жаль, что Олега здесь нет, посоветоваться толком и то не с кем. Ну, хватит. Довольно сантиментов!» — оборвал он себя.

У жидкости был резкий, ни на что не похожий вкус. Отдаленно она напоминала, пожалуй, смесь каких-то пряностей. Ванили, корицы, еще чего-то знакомого, но забытого в детстве, может быть, вкус туалетного мыла. В следующее мгновение Ротанова оглушила волна подавившего все ощущения тошнотворного запаха. И он не смог уловить момент, когда сознание полностью вышло из-под контроля и все заволокла серая непробиваемая пелена. Это была именно пелена, а не полный мрак, какой бывает, например, в анабиозе или под наркозом. Сквозь эту пелену Ротанов ощущал какое-то движение, словно мир вокруг него начал быстро вращаться. Или это вращался он сам? Таким ли бывает головокружение? Ему трудно было разобраться в своих ощущениях, потому что голова походила на ватный шар. Он почти полностью утратил способность воспринимать окружающее.

Следующим ощущением, поразившим его своей определенностью, было сознание того, что в лицо ему бьет яркий солнечный свет. Он пробивался сквозь плотно зажмуренные веки и почти насильно вытягивал рассудок Ротанова из серого болота небытия. Несколько мгновений Ротанов лежал не шевелясь и не открывая век. Прислушивался к своему телу. Сердце билось часто и мощно, словно он только что бежал в гору. Дышал он легко, не чувствуя никаких запахов. Потом он услышал звуки и поразился их количеству и разнообразию. Все его существо переполняла простая радость. Он жив. Жив! Он прошел через это и все-таки остался жив!

Наконец он открыл глаза и понял, что лежит в чем-то отдаленно напоминающем траву. Со всех сторон его окружали яркие зеленые заросли, а прямо в лицо било утреннее солнце. Пожалуй, самым впечатляющим был именно этот мгновенный переход от ночи к ослепительному сияющему дню. Он еще не способен был анализировать происшедшее и мог только по-щенячьи радоваться солнечному свету и яркой зелени, укрывшей его со всех сторон, как в колыбели. В следующую секунду Ротанов обнаружил, что сравнение с колыбелью пришло ему в голову отнюдь не случайно. Поскольку он был наг. Совершенно наг. Рывком протянув руку к рюкзаку, который лежал рядом, он не обнаружил в этом месте ничего. Даже трава не была примята.

Итак, в этот мир приходят нагими и безоружными… Он должен был догадаться об этом еще раньше, когда подбирал одежду Дуброва… Благодушное настроение мгновенно покинуло его, уступив место ощущению беспомощности. Он рывком сел и, с трудом поборов головокружение, осмотрелся. Он сидел в чаще трескучек. Была примерно середина дня, и вокруг росли не те трескучки. Спороносы у них определенно казались выше и мощней. Стебли толще и раскидистей. Кроме того, между их корнями не гулял ветер, выдувая пыль и песок, как это было на Реане. Здесь все оплела собой пружинистая трава, какие-то незнакомые кусты. Это была другая Реана… Все еще не решаясь до конца поверить в происшедшее, он уже подыскивал подходящее объяснение случившемуся, потому что не мог иначе. Сок трескучек… Наверно, это всего лишь запал, включающий сложнейшую систему перехода сквозь время… Ведь для этого нужна энергия. Уйма энергии… И конечно, не в соке дело. Он вспомнил бегущие по ущелью спороносы. Энергии им не занимать, недаром в районе рощи изменяются магнитные и гравитационные поля планеты… Уцепившись за ствол трескучки, Ротанов поднялся на ноги. Прямо перед ним, буквально в десятке метров, заросли пересекала дорога. Самая обычная сельская дорога, не покрытая ничем, кроме пыли.

— Вообще, все не так уж плохо, — успокоил он себя. — Ты очутился там, куда стремился, конечно, без снаряжения, одежды и запаса пищи долго здесь не протянешь… Нужно срочно что-то предпринять. Прежде всего необходимо одеться. — Он вспомнил стереофильм о дикарях острова Пасхи. Они прекрасно обходились пальмовыми листьями… Правда, здесь нет пальм, но на первое время сойдут листья трескучек. Он сплел из них что-то вроде набедренной повязки. Получилось не очень красиво, зато прочно. Покончив с этим, Ротанов вышел на дорогу. Буквально через сто метров заросли кончились и перед ним открылся холм, на который взбиралась дорога. На самой его вершине темнели знакомые крепостные стены. Сомнений больше не осталось. Он попал в мир, изображенный на картине рэнитов. И хотя он ждал чего-то подобного, оглушение от этого открытия не стало меньше.

К стенам замка ему удалось подойти скрытно, прячась в густых зарослях, вползавших на самую вершину холма. Колючки жестоко царапали его незащищенную кожу, но это приходилось терпеть. Он должен был соблюдать осторожность. Чем ближе пробирался он к замку, тем больше признаков говорило за то, что древнее строение обитаемо. Дымок над крышей, следы повозок, наконец, запах хлева, долетающий с задних дворов. Строение трудно было назвать замком. Это был скорее ряд жилых построек, защищенных мощной высокой стеной. Еще издали Ротанов понял, что стену строил архитектор, хорошо усвоивший законы пропорций и особенности местности. Причем это был именно архитектор, а не военный инженер. Северным крылом крепостная стена вплотную примыкала к скальному выступу, с которого осаждающие в случае необходимости могли бы легко перебросить лестницы и помосты. Но были ли осаждающие в этом диком краю? К чему тогда строить такую мощную стену?

К замку вела одна-единственная дорога, и, пока Ротанов пробирался в зарослях, он не заметил на ней ни малейшего движения. Заросли, наполненные криком невидимых птиц, жили своей собственной жизнью. В них не было ни малейших следов деятельности человека. Наконец Ротанов очутился у самой стены. Она была сложена из массивных каменных блоков, размер которых внушал невольное уважение. Поверхность камня, обращенная наружу, оказалась почти не обработанной, и грубые выбоины позволяли, цепляясь за неровности, подняться довольно высоко, может быть, до самого верха… Еще одна небрежность строителей?

Ротанов не стал испытывать судьбу. Взбираясь на стену, он станет отличной мишенью для охранников в угловых башнях, если там были охранники. Благоразумней казалось подняться на вершину скального выступа, с которого наверняка откроется вид на внутренний двор замка. Почти целый час Ротанов пролежал на вершине скалы, разглядывая пустой двор. И за все это время он не заметил в замке ни малейшего движения. Ничего не стоило перебраться на стену и спуститься во двор. Но он пришел сюда как гость и не хотел придавать своему визиту с первых шагов сомнительный характер. В конце концов, существовали ворота. Те, кто построил этот замок, вряд ли сильно отличались от людей.

Ворота, сбитые из целых стволов трескучек, оказались заперты, но снаружи имелось огромное металлическое кольцо из какого-то красноватого металлического сплава. Ротанов взялся за него и несколько раз дернул. Внутри гулко отозвался колокол, и через минуту ворота неторопливо поползли вверх, открывая вход.

Внутренний двор оказался совсем небольшим. Сверху он казался ему гораздо больше. Едва Ротанов переступил порог, как ворота с грохотом опустились за его спиной. Впереди на стене главного здания возвышался балкон, красиво украшенный резными балюстрадами. Прежде чем Ротанов решил, что делать дальше, дверь на балконе распахнулась, и четыре мужские фигуры, одетые в свободные плащи темного цвета с синей и золотой оторочкой, вышли на балкон и остановились, молча разглядывая Ротанова.

Текли секунды, никто не шевелился, казалось, прошла целая вечность в немой неподвижности. Ротанов жадно вглядывался в их лица. Это были человеческие лица. И они были совершенны, словно их всех четверых изваял один и тот же гениальный скульптор. Так вот какие они, рэниты. Больше двух метров роста — настоящие великаны. У того, что был выше всех, волосы серебрились на солнце. Была ли это седина, Ротанов не мог сказать, ни одна морщина не смела коснуться их лиц. Ни волнения, ни любопытства не отражалось на них, словно это и впрямь были лица статуй. В конце концов Ротанов почувствовал беспокойство. Так не встречают гостей. Во всяком случае, так их не встречают люди… И вдруг он словно бы посмотрел на себя их глазами. Полуголый, исцарапанный дикарь в набедренной повязке стоял во дворе… Зачем он пришел, откуда, что ему здесь надо? Не эти ли вопросы скрывались сейчас за их бесстрастными лицами? Только теперь он ощутил всю невероятную сложность первого контакта. С ним не было его верных электронных помощников, они не поймут друг друга, ни одного слова. Он ничего не сумеет объяснить… И вдруг, разрушая его сомнения, ясный и громкий голос на чистейшем интерлекте, на котором вот уже два столетия разговаривали все народы Земли, спросил:

— Кто ты такой?

Это было настолько неожиданно, что Ротанов произнес первые пришедшие в голову слова:

— Я человек с планеты Земля.

Прозвучало это торжественно и нелепо.

— Это мы знаем. Твое звание и имя?

— Вы знаете интерлект? Откуда?

— Вопросы здесь задаем только мы.

И сразу же Ротанов почувствовал, каким непростым будет этот разговор… Инспектор внеземных поселений обязан быть дипломатом, и он ничем больше не выдал своего волнения.

— Вы можете считать меня представителем правительства Земли. Я осуществляю контроль за внеземными поселениями, созданными людьми. — Ему очень мешало отсутствие одежды, и этот дурацкий балкон, возвышавший собеседников настолько, что ему все время приходилось задирать голову. То ли акустика во дворе была такой, то ли голос говорящего был чрезмерно громок, но Ротанова буквально оглушали величественные раскаты, несущиеся с балкона. Долгая дорога через заросли утомила его, солнце жгло исцарапанную кожу, пот заливал глаза, не очень подходящие условия для первого дипломатического контакта с иной цивилизацией. «Ничего, обойдешься, — сказал он себе, — ты сам заварил эту кашу. И если сейчас ты провалишь дело, тебе этого никогда не простят, да и сам ты себе этого не простишь, так что держись и смотри в оба, что-то здесь не так, что-то ненормально. У них даже любопытства нет. Только эта спесь, не многовато ли ее для затерянного на пустой планете замка? Нужно выяснить как можно больше». Ему нужна была информация, за ней и шел, не считаясь ни с каким риском. Стоящие на балконе о чем-то переговаривались между собой, очевидно, звание Ротанова произвело на них некоторое впечатление. Сейчас до Ротанова не долетало ни звука, словно во дворе выключили громкоговоритель. Но вот самый высокий мужчина обернулся, и вновь над Ротановым загремел знакомый голос:

— Зачем ты пришел к нам?

— Я ищу землянина. Его зовут Дубров. Валерий Дубров.

— Его нет здесь.

— Но он был у вас?

— Был и ушел.

— Был и ушел… — Как эхо отдались эти слова в голове Ротанова. Значит, все было напрасно. И вдруг подумал, что погоня за Дубровым постепенно превращается для него в самоцель, что Дубров в конце концов найдется и дело вовсе не в нем. Неизвестно, сумел ли он до конца раскрыть загадку Реаны, что именно узнал, как глубоко проник в тайны планеты… Теперь, когда он сам был здесь, в далеком прошлом Реаны, он обязан был попробовать пройти этот путь самостоятельно.

— Чего еще ты ждешь? — прервал его мысли голос с балкона.

— Я хотел бы получить информацию… — Слово прозвучало отчужденно, оно не отражало того, что он хотел сказать, и Ротанов поправился:

— Я хотел бы получить знания.

— Мы не раздаем наших знаний даром. Они стоят дорого.

— Земляне не станут торговаться с вами. И нам не нужны одолжения. Мы предоставим в обмен знания и открытия, сделанные людьми.

— Мы не нуждаемся в них. Мы не знаем, что делать с собственными.

— В таком случае мы найдем чем заплатить за ваши знания. Человечество достаточно богато.

— Никакие материальные ценности нельзя пронести сквозь время. Все ваши богатства здесь не имеют цены.

— Что же вы цените в таком случае?

— Только труд. Ты согласен трудиться в обмен на знания?

— Что именно я должен буду делать?

— Все самое необходимое. Ковать железо, возделывать землю, ткать, ухаживать за животными.

— В таком случае я хотел бы знать цену.

— Цена стандартна. Год работы за час.

— За час чего?

— За час ответов на любые вопросы, которые ты сумеешь задать.

Год работы… Совсем недавно он готов был заплатить за это жизнью.

4.

Комната, отведенная Ротанову, оказалась светлой и чистой. Хотя и совсем небольшой. В ней помещался грубо сколоченный топчан, накрытый кошмой. Столь же грубо сделанный стол с табуретом. На вешалке висела толстая полотняная рубаха и что-то вроде рабочего комбинезона. Дверь за ним закрыли, но Ротанов не слышал ни скрежета засова, ни щелчка замка… Как только стихли шаги сопровождавшего его рэнита, он попробовал открыть дверь. Она легко поддалась его усилиям, и он вновь увидел коридор, ведущий во двор. Ну что же, по крайний мере, рэниты сразу же начали выполнять одно из условий договора, он совершенно свободен и в любую минуту может покинуть замок.

Успокоившись на этот счет, Ротанов более подробно исследовал комнату. На топчане в кошме образовалась вмятина, формой напоминавшая человеческое тело. Он измерил примерный рост того, кто лежал до него на этой постели. Рэниты были выше…

Воды и пищи ему не предложили, очевидно, здесь ее сначала нужно заработать, а возможно, просто еще не наступило время трапезы. Он сел за пустой стол и глубоко задумался. Какие-то едва уловимые признаки указывали на то, что здесь до него жил другой человек. Эта вмятина на топчане, потертости на рубахе, словно специально сшитой на рост землянина… Но в таком случае должен быть и более явный след. Он сам, прежде чем покинуть эту комнату, наверняка захотел бы оставить здесь хотя бы знак о своем пребывании… Где-нибудь в таком месте, чтобы он не сразу бросался в глаза и в то же время так, чтобы его можно было обнаружить… Человек часто садится за стол… Он осторожно опустил руку и провел ладонью с внутренней стороны. Вскоре пальцы нащупали неровные царапины. Ротанов опустился на пол и прочел выцарапанные острым предметом две буквы: В.Д. Но почему только эти буквы? Не захотел написать больше, или не смог, или не надеялся, что эта надпись найдет адресата?

Ну что же… Очевидно, ответы на все вопросы ему придется искать здесь самому.

Рано или поздно они встретятся с Дубровым, встретятся на равных, и тогда они поговорят… Сейчас даже трудно представить, каким будет этот разговор.

Ротанов прилег на койку, чувствуя, как каменная усталость этого невероятно тяжелого дня навалилась на него. Но сон не шел, в голове, как на замкнутой кольцом кинопленке, продолжали прокручиваться события этого дня, он вновь видел себя в роще трескучек, держал в руках пузырек с жидкостью, которая могла оказаться обыкновенным ядом. Вновь лежал в зарослях незнакомого мира, входил в ворота замка… Разговаривал с рэнитами. Он почти не сомневался, что встретил именно рэнитов и заключил с ними первый в истории человечества договор о сотрудничестве, нет, не первый, первым наверняка был Дубров… Возможно, были еще и те, кто не вернулся отсюда… Вот откуда они знают интерлект. Договор… Странный получился договор. Кто же они такие, рэниты? Торговцы знаниями? Случайно попавшая на Реану экспедиция? И как могут сочетаться высокие знания, о которых они говорят даже с некоторым пренебрежением, со всей этой примитивной жизнью, с натуральным хозяйством, тяжелым физическим трудом?.. Он не сумел додумать мысль до конца, потому что мгновенный каменный сон наконец сковал его. Ему казалось, что проснулся он почти сразу, но по тому, как сильно сместилось к закату солнце, понял, что прошло не меньше трех часов. Он чувствовал себя бодрым и отдохнувшим, есть только хотелось еще сильнее, и по-прежнему мучила жажда. С этим нужно было что-то решить. Едва он встал с твердым намерением заняться поисками пищи и воды, как над замком проплыл глубокий мелодичный звук. «Гонг или колокол… Может быть, это и есть сигнал к ужину?» — Ротанов натянул рубаху и комбинезон, очевидно, вечернего фрака здесь не полагалось.

Пустой двор, пустая лестница… Местное общество не блистало многочисленностью, но не четверо же их здесь? Или все-таки четверо? Тяжелая двустворчатая дверь, ведущая во внутренние покои замка, оказалась гостеприимно распахнутой. Ротанов не стал ждать специального приглашения и вошел. Здесь было что-то вроде центрального зала для приемов или трапезной, вероятно, самое большое помещение в замке. В центре зала стоял длинный обеденный стол, накрытый к ужину. Четверо знакомых рэнитов молча сидели у своих приборов. Ротанов отметил, что свободны еще два места, в центре стола и с краю. Решив, что центральное место вряд ли предназначалось ему, он скромно устроился с краю. Никто не произнес ни слова и никак не реагировал на его появление. Все продолжали молча и неподвижно сидеть на своих местах, не прикасаясь к пище. Несмотря на мучивший его голод, Ротанов не стал нарушать приличий и терпеливо ждал вместе с хозяевами, только осторожно втянул носом воздух, стараясь по запаху определить, насколько съедобны местные блюда. Еще раньше он заметил, что все предметы в замке: посуда, утварь — носили на себе следы ручного изготовления. Очевидно, серийное машинное производство рэнитам неведомо. Это выглядело довольно странно, если вспомнить, на каком уровне художественного мастерства и техники была выполнена сделанная ими картина. Ротанов знал, как часто ошибочны бывают поспешные выводы. Он провел в замке всего несколько часов.

Кого же все-таки они ждут? От запаха горячей пищи Ротанов испытывал мучительные спазмы в желудке. Пахло довольно аппетитно, чем-то вроде вареного гороха. Большой медный поднос в центре стола наполняло зеленоватое пюре явно растительного происхождения. «С этого я и начну», — решил Ротанов. Он уже собрался, игнорируя приличия, положить себе на тарелку этого самого пюре, как все поднялись. В дальней стороне зала открылась внутренняя дверь, и в комнату вошла женщина. Ротанов забыл о еде. Он узнал ее сразу же, с первого взгляда. Ее и невозможно было не узнать. Там, на картине, огромный до висков разрез глаз казался ему художественным преувеличением. Но глаза и на самом деле были такими. Если не считать этих огромных глаз, во всем остальном ее лицо было той правильной, старинной формы, какими рисовали иногда древнегреческие художники лица своих богинь…

Неожиданно для себя Ротанов обнаружил, что все еще стоит, в то время как все остальные давно уже начали ужин, не обращая на него ни малейшего внимания. Женщина ни разу не взглянула в его сторону, впрочем, она вообще ни на кого не взглянула. Не сказала даже обычного, принятого за столом приветствия. Странным казался этот ужин в немом молчании. Может быть, между рэнитами существовали какие-то другие средства общения, кроме звукового языка? Иногда они обменивались быстрыми, едва уловимыми взглядами, и это было все.

Ротанов не понимал, что именно ел. Обстановка за столом с приходом женщины стала казаться ему почти оскорбительной. Рэниты определенно как-то общались друг с другом. Оказывали друг другу за столом какие-то мелкие услуги. Ротанова же просто никто не замечал. Вокруг него словно сгустился некий вакуум. Так, наверно, чувствовал себя слуга в далекое феодальное время, если бы за какую-то чрезвычайную услугу ему разрешили сесть за один стол с господами. Возможно, приход женщины попросту обострил его чувство самолюбия. Несколько раз он бросал в ее сторону быстрые заинтересованные взгляды и невольно, забываясь, вновь и вновь любовался ее лицом, движениями, одеждой… Она вся казалась произведением искусства. Тяжелые распущенные волосы перехватывала чуть выше лба массивная, из чеканного серебра диадема. На ней были изображены непонятные Ротанову символы и знаки, а в самом центре, отражая блеск светильников, недобрым алым пламенем вспыхивал какой-то камень — не то гранат, не то рубин… Руки женщины, обнаженные до самых плеч, украшали тонкие серебряные браслеты, которые звенели, как маленькие колокольчики при каждом движении.

Ротанов повидал на своем веку немало красавиц. После того как на Земле стал работать универсальный институт красоты с отделениями на всех континентах, любая женщина могла придать своему лицу тот облик, какой ей нравился. И возможно, от этого в лице каждой красавицы ему невольно чувствовалось нечто искусственное. От лица рэнитки веяло древностью, словно оно вместе с диадемой было отчеканено из старинного потемневшего от времени серебра… Такими бывают подлинные произведения искусства. Подделку бы он узнал сразу. Ему хотелось уловить в ее глазах хотя бы намек на недовольство его откровенным разглядыванием, но она его не замечала до такой степени, словно он не отбрасывал в этом зале даже тени. В очередной раз ощутив укол уязвленного самолюбия, Ротанов поспешил закончить трапезу и первым покинул обеденный зал. И опять никто не остановил его, хотя, возможно, следовало остаться и хотя бы убрать за собой посуду. За столом никто не прислуживал. Похоже, в замке вообще не было слуг. Но не могли же эти пятеро сами вести все натуральное хозяйство, одевать и кормить себя, лечить и развлекать и до такой степени оставаться равнодушными к новому члену их сообщества! Чего-то он здесь определенно не понимал.

Выйдя из трапезной, Ротанов обследовал двор и обнаружил в углу у стены хорошо оборудованную мастерскую с горном и приличным набором инструментов. Правда, их качество из-за полного отсутствия машинного производства оставляло желать лучшего. Он не сумел найти ни одного напильника. Очевидно, их в какой-то степени заменяли бруски из точильного камня.

С самой первой минуты, очутившись в этом мире, он остро ощущал не только отсутствие одежды. Ему не хватало оружия, всегда служившего надежной защитой на чужих неисследованных планетах. Теперь у него появилась возможность в какой-то степени восполнить этот пробел. Конечно, бластер ему не сделать, но в юности он увлекался арбалетным спортом. Изготовление самодельного арбалета было там обязательным условием… Покопавшись в груде металлического хлама, он обнаружил гибкую упругую пластину из хорошей стали, это его удивило. Рэниты каким-то образом освоили литейное дело, а вместе с ним и тепловую обработку металлов высокого класса, несмотря на отсутствие машин. Пластину он использовал в качестве основного упругого элемента, без которого невозможно изготовление арбалета. Он старался придать оружию небольшие размеры. Мощная стальная пластина позволяла это сделать. Нужно было лишь найти подходящий кусок древесины для ложи. В этот вечер никто не интересовался его делами, и вскоре в маленькой кузнице жарко запылал горн.

Арбалет был полностью готов через две недели. В тот день, когда Ротанов надел на стрелы тяжелые стальные наконечники, грубые, но хорошо отточенные, он решил предпринять небольшую экспедицию за пределы замка. За две недели он так ничего и не узнал о загадочных существах, бок о бок с которыми прожил все это время. Они вели натуральное хозяйство. Работали не покладая рук с утра до вечера, причем Ротанову редко удавалось видеть, как они это делали. С ним общались по мере необходимости и всегда давали дневное задание там, где не работал ни один из рэнитов. Вечером у него принимали дневную работу и давали задание на следующий день. Во время традиционного ужина он мог сколько угодно пялить глаза на прекрасную, как статуя, рэнитку — этим все его контакты с рэнитами и ограничивались. Возможно, вне замка он найдет какие-то следы, проливающие свет на загадку появления рэнитов на этой планете в далеком прошлом? Кроме того, его интересовали трескучки. Даже беглого взгляда было достаточно, чтобы понять.

— Здесь встречаются виды и формы, которых он никогда не видел на Реане… Не с ними ли связана загадка обратного перехода? Неплохо было бы заранее подготовить себе дорогу к возвращению без помощи рэнитов. Причин предпринять экспедицию во внешний мир у него было достаточно. В первую же неделю он установил, что один день здесь полностью посвящается отдыху — сегодня был как раз такой день, и он решил не откладывать своего предприятия. Ворота никем не охранялись. Подъемный механизм приводился в действие простым нажатием рычага. Для того чтобы ворота открылись, достаточно было дернуть кольцо. Ротанов закинул за плечи арбалет, котомку с небольшим запасом продуктов, которые взял в кладовке, ни у кого не спросив, давно убедившись, что спрашивать что-либо у рэнитов бессмысленно. Его снаряжение дополняла еще фляга с водой и грубое подобие ножа, приличное лезвие он так и не сумел выковать. Зато рукоять получилась на славу. С некоторым волнением он вышел за ворота, ежеминутно ожидая оклика и приказа вернуться. Никто его не окликнул. Вскоре дорога сделала поворот, и замок скрылся из виду.

Прежде всего Ротанов решил осмотреть место, в которое попал при переходе. Он хорошо помнил карту Реаны и сейчас безошибочно установил, что планета та самая, что никакого пространственного «сдвига» не было, и каким бы невероятным это ни казалось, оставалось лишь одно правдоподобное объяснение. Он попал в прошлое Реаны, очевидно, в то самое прошлое, когда была нарисована картина. Полтора миллиона лет отделяло его теперь от людей. Человеческая цивилизация на Земле еще не успела родиться… Его воображение не способно было вместить тот гигантский отрезок времени, через который легко, почти буднично, перебросили его вот эти странные зеленые растения… Да полно, растения ли они? Может быть, нечто гораздо более сложное, нечто такое, с чем людям еще не приходилось сталкиваться, и потому мы даже не в состоянии определить, что они такое?..

Взобравшись на ближайший холм, он осмотрел рощу трескучек сверху и вдруг с удивлением заметил, что в сплошном океане зелени, затопившем планету, знакомая ему реановская роща сохранила свои прежние границы. Впечатление было такое, будто кто-то специально укоротил растения, подстриг их вершины гигантскими ножницами с одной-единственной целью — обозначить границы зеленого острова, сохранившегося в песках Реаны через полтора миллиона лет. Кто и зачем мог это сделать? Спустившись в рощу, Ротанов, к величайшему своему удивлению, установил, что стебли растений вовсе не были срезаны. На определенной высоте они постепенно становились невидимыми. Сантиметров десять их стебли еще можно было нащупать, дальше они исчезали совершенно… Ротанов вспомнил, в одном из отчетов биологов он читал о том, что трескучки на Реане не имеют корней… Здесь корни были в полном наличии, зато не было цветов и плодов… Впрочем, нет… Это не совсем так, потому что цветы в виде огромных трескучих погремушек здесь тоже были, но только за той границей, где кончалась роща, сохранившаяся на Реане в далеком будущем… Во всем этом была какая-то неясная ему закономерность. Ротанову казалось, что вот сейчас, в эту самую секунду, он поймет нечто очень важное. Известные факты уже сами собой выстраивались в некую еще не совсем ясную систему. «Нет корней в будущем, но зато они есть здесь, в прошлом. Никто никогда не находил настоящих плодов трескучки, споры — это не плоды, он столько слышал о легендарном семени трескучки, все о нем слышали, и никто не видел…» И в эту самую секунду, когда, казалось, он уже ухватил убегающую мысль, прямо над его головой с оглушительным грохотом лопнул зрелый споронос. Лавина спор хлынула на землю и покрыла ее толстым темным ковром. Буквально в двух шагах от Ротанова лежал этот толстый шевелящийся ковер. Казалось, упав на землю, он все никак не мог успокоиться. Заинтересованный Ротанов подошел еще ближе. У него на глазах происходило образование живого спороносителя. Вся масса спор теперь стянулась в тугую плотную массу, напоминающую разлитую по земле ртуть. Она была так же подвижна и, очевидно, так же тяжела. Постепенно из нее вверх начал медленно расти какой-то предмет. Но это не был знакомый и безобидный треножник, что-то другое, достаточно грозное в своей неожиданности, стало обретать жизнь, становилось выше, массивнее, и вдруг он понял, что это такое… Помогла аналогия с хорошо известным ему неземным растением. Мощный темный стебель на глазах вытягивался вверх. Он уже был выше его головы, и на самом верху образовалось утолщение величиной с хорошую тыкву. Оно округлилось, в середине появились широкие глянцевитые лепестки. Потом они раздвинулись, приподнимая укрытое в самом центре массивное образование. Что там было? Тычинки? Пестики? Этого он не помнил, зато хорошо помнил, что цветок этого растения при малейшем прикосновении к тонким, как шнуры, щупальцам выбрасывал в воздух миллионы ядовитых иголок. Яд растения убивал все живое, а иглы иногда пробивали даже силиконовую броню скафандра. Сейчас на нем не было скафандра…

Ротанов почувствовал, как у него пересохло во рту, потому что вокруг, спереди и сзади, уже шевелился темный ковер растущих из стебля щупалец. Извиваясь, они обтекали его, замыкали кольцо… Отступать уже было некуда. Слишком поздно он понял, что это такое… Но откуда, откуда он здесь? Ведь ничего не было, кроме спор!..

И вдруг сзади налетел порыв ветра. Неожиданно цветок сморщился, словно собирался чихнуть, потом медленно стал съеживаться, уменьшаться в размерах. Закрылись лепестки, втянулись внутрь стебля щупальца-ловушки. Словно кто-то прокручивал перед Ротановым киноленту в обратном порядке. Утончился и закачался высокий стебель, потом с сухим шелестом обрушился вниз, рассыпаясь в темную тяжелую пыль, из которой только что возникла эта грозящая смертью ловушка. Сейчас она исчезла, у него на глазах растворилась в ковре тяжелых спор, только что родившем ее. Почти сразу же из него один за другим стали вылупляться, как цыплята из яйца, уже знакомые Ротанову треножники живых спороносителей. Они тут же разбегались в разные стороны и исчезали в зарослях. Через несколько минут ничто уже не напоминало о происшедшем. Потрясенный Ротанов достал флягу с водой и смочил пересохшее от волнения горло. Потом разрядил арбалет, тяжело опустился на песок рядом с тем местом, где только что раскачивался, грозя ему гибелью, стебель растения. Песок в этом месте казался нагретым. Ротанов набрал его полную пригоршню и медленно пропустил между пальцев.

Так что же произошло? Вначале его явно собирались атаковать, но, как только ветер донес его запах, запах человека, цветок стал сворачиваться и в конце концов превратился в эти безобидные треножники. Масса спор не обладает собственной энергией. Это просто микроскопические кирпичики, подчиняющиеся формирующим полям. Из них, наверно, много чего можно построить, не только этот ядовитый цветок…

Энергию и соответствующие команды споры наверняка получают от своего родителя… Ротанов долго задумчиво смотрел на толстый ствол растения с разорванным спороносом. Свесившись набок, он сейчас еще больше походил на белый колокол… «Что же ты такое? — тихо спросил Ротанов. — Твои корни уходят в глубокое прошлое. Они растут здесь уже миллион лет, потом распустятся колокола цветущих спороносов… И только в далеком будущем образуются плоды, оттого никто и не нашел легендарного семени трескучек… Растение, подчинившее себе время или приспособившееся к его течению настолько, что время стало не властно над ним? Его сок, проникая в живые клетки человеческого тела, способен перенести их хозяина в далекое прошлое, к самым истокам… Так растение ли это, или нечто значительно более сложное и, может быть, даже более важное, чем найденные им в прошлом остатки рэнитской цивилизации?».

Ротанов перебросил через плечо ненужный арбалет, потому что вдруг понял: ничто ему не грозит в этой роще. Трескучки прекрасно могут отличать врагов от друзей, а он пока что не сделал ничего такого, чтобы стать врагом этих существ. Здесь у трескучки наверняка есть враги. За одного из них его и приняли вначале. Ротанову вдруг стала понятна толщина и высота стен рэнитского замка…

На этот раз дром был огромен. В два раза больше предыдущего. Четыре гибкие лапы мелькали так быстро, что отдельных движений не было видно. Над ними возвышались массивные челюсти, утыканные острыми как кинжал зубами. Вельда знала, что ей не уйти. Джар, везущий ее повозку, устал, к тому же он не боялся дрома и не очень спешил. Всего несколько метров отделяло ее от дрома, она видела, как аспидным блеском отливают его широкие верные клыки. Вельда изо всех сил хлестнула Джара, но было уже поздно. Дром вытянулся и в последнем броске дотянулся до повозки. Его тяжелые челюсти сомкнулись на ободе колеса. Оно хрустнуло, и во все стороны полетели обломки, повозка накренилась на один бок и остановилась, от резкого толчка Вельда вылетела из нее, откатилась к обочине. Дром, занятый повозкой, не обращал на нее внимания. Она видела, как он в ярости крошит дерево, рвет сыромятные ремни креплений, словно повозка была живым существом.

Вельда знала, что теперь у нее оставалось всего несколько секунд. Покончив с повозкой, дром в любом случае настигнет ее. У него не было глаз, но он хорошо улавливал запахи. Повозка пахла ее телом и именно поэтому вызвала в дроме такую ярость. Вельда вскочила на ноги и бросилась к зарослям. Отчаяние придало ей сил. Но дром уже почуял неладное, он приподнял свою тяжелую, словно выкованную из стали, голову и устремился за ней. Она не заметила, когда из зарослей выскочил человек. Увидела его уже рядом, он оттолкнул ее и встал на пути у дрома. В руках у него было какое-то странное оружие, похожее на рогатину. Раздался резкий свист, и тяжелая стрела мелькнула в воздухе. Дром продолжал бежать, но что-то в его движениях изменилось. Угловатые формы начали вдруг округляться. Дром словно стал ниже. Тяжелая голова опустилась и как будто смазалась.

Только теперь Ротанов позволил себе взглянуть на девушку. Волосы, заплетенные в несколько мелких косичек, отсутствие всяких украшений, простая запыленная одежда, эта повозка… Ничто не напоминало вчерашнюю принцессу из старинной сказки, разве только глаза… Ротанов нагнулся, протянул ей руку и помог встать на ноги. Она оказалась примерно одного с ним роста. И он с удовольствием почувствовал, какой сильной и гибкой оказалась ее рука. Несколько секунд она ее не отнимала, и они молча стояли рядом, разглядывая друг друга. Наконец она отняла руку, отступила на шаг, неловким жестом отряхнула с одежды пыль и вдруг лукаво, совсем как земная девчонка, улыбнулась. Улыбка была такой мимолетной, что Ротанов засомневался, не почудилась ли ему она. Потом рэнитка произнесла несколько слов на певучем непонятном языке, чем-то похожем на язык древней Полинезии. Звучали эти слова примерно как «ларанго тало ароно». Девушка прижала к груди левую руку и чуть наклеила голову. Этот жест, наверно, был бы понятен на любой планете.

Ротанов обругал себя за недогадливость, он считал, что все рэниты должны знать человеческий язык. Конечно, его изучил кто-то один, и, возможно, именно поэтому за столом царит молчание. Наверно, они просто не хотят разговаривать при нем на своем языке, считая это невежливым.

Ротанов помог девушке собрать разбитую повозку. Ему удалось даже связать сыромятными ремнями рассыпавшееся колесо. Девушка вновь запрягла странное животное, больше похожее на огромную толстую гусеницу, чем на лошадь. Ножки у животного были коротенькие, и, пока Ротанов обвязывал вокруг них сложную упряжь, все время путаясь в многочисленных ремешках, он насчитал этих ножек, по крайней мере, пар восемь. Прежде чем уехать, девушка показала на себя рукой и сказала: «Вельда, Арона-ла. — И еще раз повторила: — Вельда». Ротанов церемонно кивнул головой и представился сухо, как на официальном приеме: «Ротанов».

— Ролано? — переспросила девушка.

Ротанов молча кивнул. Пусть будет «Ролано», какая разница…

Повозка, переваливаясь с боку на бок, медленно отъехала, он долго еще смотрел ей вслед, потом перебросил через плечо арбалет, нашел в кустах кетмень и пошел заканчивать выделенную ему в качестве дневной нормы делянку. В одном он мог поклясться — стрела, выпущенная им в дрома, прошла мимо цели…

Вернувшись после ужина в свою комнату, Ротанов лег на топчан не раздеваясь. Прошел почти месяц с того момента, как он появился в замке. Мышцы от физической работы окрепли, и он уже не чувствовал отупляющей усталости, которая заставляла его буквально валиться с ног первые дни. Теперь у него оставались силы и время, чтобы лучше изучить мир, в котором он очутился. Он собирал образцы пород, описывал новые виды растений, уходил довольно далеко от замка, уделял основное время и внимание зарослям трескучки, раскинувшимся на многие десятки километров вокруг. Никто ему не препятствовал, никто не вмешивался в его дела, попросту никто не интересовался им. Лишь бы он выполнял дневную норму работы… Первое время его это вполне устраивало. Но сегодня вдруг навалилась тяжелая гнетущая тоска, скрутила его, лишила всякого желания продолжать начатую работу. Он вспомнил причину, вызвавшую приступ ностальгии именно сегодня, но это мало помогло. Во время ужина девчонка, которую он спас сегодня, не взглянула на него ни разу. Но, видимо, была еще и другая причина для тоски. «Командировка, — утешал он себя первые дни. — Это просто такая командировка…» Но из командировки можно вернуться. Из любой, самой дальней экспедиции в конце концов возвращаются, а отсюда? В том-то и дело, что этого он не знал. Дубров умел возвращаться. Он надеялся найти здесь Дуброва и вернуться с ним вместе и ничего не нашел. Он заключил с рэнитами странную сделку, с одной-единственной целью: узнать о них побольше, наладить обычный человеческий контакт, из которого рано или поздно рождается взаимопонимание, и ничего не добился. Ничего, кроме оглушающего одиночества и чувства безнадежности своей затеи. Кому нужны все эти минералы, образцы растений, описания животных, давно ставших на этой планете палеонтологическими курьезами? Разве что его открытия, связанные с трескучками, имеют настоящую цену, но их еще нужно проверить, а главное — надо суметь донести эти данные до Земли… Рэниты ему в этом не помогут. На какое взаимопонимание можно рассчитывать, о каком контакте может идти речь с существами, лишь внешне похожими на людей? Неспособных испытывать простого чувства благодарности, сумевших отгородиться от него стеной ледяного безразличия… Сегодня он спас девчонку от верной гибели, он сделал это совершенно рефлекторно, как сделал бы на его месте любой землянин, и не нуждался он в ее благодарности! Но и привычного ледяного молчания за ужином не ожидал. Не ожидал, что она вновь превратится в надменную аристократку, увешанную драгоценностями. А он в своей запыленной и изодранной рабочей одежде вновь почувствует себя в обществе рэнитов существом низшего разряда. Он валялся на топчане и думал, какой замечательный человек Крамов и насколько секретарь председателя колонии на Реане симпатичней этой надменной рэнитки. Он убеждал себя в том, что огромные глаза, если разобраться в этом получше, попросту безобразны. Он достиг в этом почти полного успеха, как вдруг заметил на столе маленький листочек бумаги, которого здесь не было раньше…

5.

Небо здесь казалось черней. Звезды крупнее и ближе. Огрызок луны висел у самого горизонта. Его свет не мог притушить даже свет звезд. Словно кто-то посадил на небосводе огромный фиолетовый синяк.

Ночью холод легко пробирался под тонкую одежду, и Ротанов продрог, ожидая на площадке башни назначенного в записке часа. Ночи здесь тянулись бесконечно. Может быть, оттого, что ночью никто не измерял время. Не звонили часы на башнях, ни один звук не нарушал мертвую глубокую тишину. Наконец вдали на стене мелькнула чья-то фигура.

Женщина приближалась медленно, вся закутавшись в толстое белое полотно, чем-то похожее в этой мертвой ночи на саван. И все же даже сейчас, сквозь эту толстую, скрадывающую одежду, он угадывал, как величественна ее походка, как гордо откинута под капюшоном голова… Древние легенды говорили о том, что принцессой нужно родиться. Может быть, они были правы. Еще издали он заметил у нее в волосах сверкающую рубиновым огнем диадему. Камень в ней слегка светился.

Рэнитка остановилась от него в двух шагах, откинула капюшон, ее длинные волосы, чуть окрашенные кровавым светом камня, свободно заструились по плечам. Очень долго они стояли рядом совершенно молча, словно погрузившись в ночное безмолвие, во всю эту мертвую нереальную ночь. В ночь, которая прошла миллион лет назад… Ротанов не мог поверить, что это та самая женщина, которая везла в повозке мешки с зерном и которую он спас не далее как вчера… Ему казалось, с тех пор прошло много лет и, наверно, минуло не меньше столетия, пока они молча стояли друг подле друга.

Женщина заговорила медленно и печально, ее лицо оставалось странно неподвижным, невыразительным, точно слова, которые она произносила, не имели к ней ни малейшего отношения. Ротанова поразило, что сейчас она свободно говорит на его языке. Словно угадав его мысли, рэнитка пояснила:

— У нас не принято женщине разговаривать с чужеземцем на его языке. Но закон иногда нарушают.

— Да. Я знаю, — сказал Ротанов. — Чтобы очутиться здесь, мне тоже пришлось нарушить закон.

И снова они надолго замолчали, луна наполовину спряталась за горизонт, сместились на небосклоне ночные созвездия, а Ротанов все стоял неподвижно, не чувствуя холода, и всматривался в черты ее лица, такие прекрасные и чужие, словно хотел запомнить их навсегда…

— Почему ты ничего не спрашиваешь? Люди любят задавать вопросы, много вопросов…

— Я хотел бы задать лишь один. За что дромы так ненавидят вас?

Женщина отступила на шаг, словно отшатнулась, и присела на край холодной каменной балюстрады.

— Ты умеешь выбирать вопросы, чтобы ответить, мне придется рассказать тебе все. Не знаю, поймешь ли, но все равно слушай…

Она говорила медленно, тщательно подбирая слова, словно проверяя их цену. Ночь сомкнулась вокруг них еще плотнее, еще мохнатей и холодней стали далекие созвездия. Ротанову казалось, что он не слышит слов, ему казалось, это он сам спускается к только что открытой планете на гигантском корабле рэнитов…

— Нас было двадцать человек, мы летели быстро, как свет…

Они летели с огромной скоростью и время для них замедлялось. Всего год полета, и они преодолели гигантское расстояние, прилетев сюда с другого конца галактики. Пока длился полет, на их родной планете прошло много тысяч лет. И все же они собирались вернуться, увидеть родных и близких, принести добытые экспедицией знания своему поколению. Это была уже четвертая экспедиция к звездам. Три первые прошли успешно и вернулись обратно в свое время. Их ученые придумали хитроумную штуку… В конце полета они выбирали безжизненную планету, сажали на нее корабль и потом с помощью разряда хронара, в котором хранилась энергия, накопленная еще на родине рэнитов, отбрасывали это небесное тело в точно рассчитанную точку четвертого временного измерения. Благодаря такой операции корабль возвращался к родной планете в то время, из которого он вылетал… Все эти операции проделывали с такой точностью, что две межзвездные экспедиции вернулись через месяц после вылета и привезли ценнейшие сведения о дальних окраинах галактики. Казалось, ничто не предвещало неудачи четвертой экспедиции.

Они опустились на Реану примерно за пятьсот лет до того, как туда прилетели люди. Корабль рэнитов опустился в северном пустынном полушарии…

— Тогда оно не было пустынным. Тогда там кипела жизнь.

— В северном полушарии нет никакой жизни! Там кратеры, следы извержений и мертвая пустыня!

— Это не извержения… Наши правила запрещали использовать для хронара планеты, на которых есть жизнь. Но поблизости не оказалось звезд с другими планетными системами. Топлива оставалось в обрез, только на обратный бросок… Мы хотели вернуться домой…

— И решили погубить планету…

— А что бы люди сделали на нашем месте?

— Не знаю, — честно сказал Ротанов. — Этого я не знаю.

— Мы решились не сразу. Долгое время изучали планету, старались установить, может ли здесь возникнуть разумная жизнь, и ничего не поняли, как выяснилось потом… Наши ученые установили, что на планете преобладает один вид растений. Мы называли их белыми шарами. Этот вид подавил развитие всей остальной биосферы, каким-то образом подчинил ее себе. Ископаемые остатки этих растений почти полностью совпадали с их современным видом. Ученые решили, что бросок во времени на десятки тысячелетий почти ничего не изменит в жизни планеты… Когда очень хочешь получить определенный результат, всегда находится подходящая научная теория… — В голосе женщины звучала неподдельная горечь. — Я одна была против, я говорила, что они недооценивают местную биосферу, что белые шары не простые растения, что может произойти несчастье… Никто не прислушался к моек доводам. Хронар был подготовлен к пуску и в точно назначенный час его включили… — И вновь она надолго замолчала.

— Что произошло потом?

— Потом случилось несчастье… Мы до сих пор не знаем, как именно это им удалось. Корни этих растений уходят в глубокое прошлое, в настоящем расцветают их цветы, те самые, что зовутся у вас белыми колоколами, и лишь в далеком будущем вызревают иногда плоды, содержащие в себе тайну бессмертия…

— Что случилось с планетой?

— Не знаю, как назвать их, существа? Растения? В момент импульса хронара включилось противоположно направленное временное биополе планеты. Чтобы противостоять импульсу хронара, энергия его должна была быть огромной, растянутой во времени и точно рассчитанной… Очевидно, не во всех точках им удалось полностью погасить энергию импульса, начались разрывы пространства, извержения вулканов, планетный катаклизм захватил все материки, но планета уцелела, осталась в настоящем. Правда, они сами почти все погибли…

— Не все… — тихо прошептал Ротанов. Но она услышала.

— Да, уцелела одна маленькая рощица, но и она вымирает. Пустыня наступает на нее со всех сторон. За последнее столетие не прижилось ни одного нового растения, а старые постепенно погибают, кольцо пустыни смыкается вокруг них, и вскоре на планете, которую они отстояли ценой своей жизни, останутся одни пустыни.

Она помолчала, потом тихо продолжала:

— Почва расползалась, превращалась в грязь, затопляла целые материки… Мы ничего не могли сделать. К тому времени нас уже не было на планете. Вернее, не было в ее настоящем… До сих пор мы не знаем, виноват в этом импульс нашего хронара, или это биополе планеты зашвырнуло нас в прошлое, которого мы хотели добиться такой дорогой ценой?

— Вы пришли в этот мир голыми и безоружными, — тихо проговорил Ротанов.

— Да, все снаряжение, оборудование, наш корабль — все это осталось на северном материке, на том самом, где катаклизм достигал наибольшей силы. Видимо, там произошел чудовищный взрыв. Не сохранилось ничего, даже пыли…

В неверном красноватом свете камня он заметил слезы, стоящие у нее в глазах.

Ротанов отошел в сторону, отвернулся, чтобы не видеть ее лица и не мешать ей плакать… Ночь, казалось, придвинулась еще ближе и села как лохматая черная птица на зубцы крепостных башен. Ничто не нарушало тишину, даже дромы угомонились. Звезды чуть сместились к востоку, возвещая близкий рассвет.

— Сколько же лет вам понадобилось, чтобы голыми руками построить этот замок? И сколько мужества? — тихо добавил он.

— Рэниты живут долго… Слишком долго, — еще тише прозвучал ответ. Тогда он повернулся, отыскал в темноте ее руку и осторожно погладил ее:

— А знаешь, девочка…

— Я не девочка, Ролано.

И все равно она казалась ему маленькой заблудившейся девочкой, девочкой, которой надо помочь. Он не стал с ней спорить. Он словно думал вслух…

— Я побывал на разных планетах, бывают безвыходные ситуации, бывают ситуации, из которых невозможно выбраться, но так только кажется, поверь мне! Теперь вы не одни, люди помогут вам вернуться.

— Есть законы, перед которыми бессильны и вы и мы. Это вечные нерушимые законы жизни. Те, кто восстает против нее, сами становятся мертвецами, им уже ничто не поможет.

Но он не слушал ее, он торопливо, почти лихорадочно искал выход.

— Вот посмотри: мы можем послать экспедицию к вашей звезде, не пройдет и года, как рэниты прилетят за вами!

— Пока мы летели сюда, прошли тысячелетия. Не забывай об этом, Ролано. Мы знаем свое будущее. Вся наша цивилизация давно погибла.

— Но ведь Дубров возвращался отсюда!

— Ты тоже вернешься. Уже очень скоро.

— Значит, и вы могли бы!

— Вернуться, куда? В ваше время? Оно чужое для нас. Стать вашими нахлебниками? Это не для нас, Ролано. Рэниты — гордая раса.

— Я знаю.

— Плохо ты нас знаешь, если предлагаешь такое!

— Но ведь не можете вы оставаться здесь одни! Без помощи! Мы могли бы оставить вам всю планету, завезти сюда необходимое оборудование, машины…

— Опять ты о том же… Не такие уж мы беспомощные. Тысячелетние древние знания нашего народа помогли нам выстоять в самое трудное время, теперь наш дом здесь. Другого нет и не будет. У каждого народа свой путь. Теперь ваша очередь летать к звездам. Может быть, вы будете счастливее нас…

— И все же хоть что-то можем мы для вас сделать? Неужели люди не имеют права помочь друг другу в беде?

— Возможно, у вас есть такое право, только вот мы не люди… — Она замолчала, и в ее молчании он угадывал нечто недосказанное, может быть, просьбу, которую не выражают словами, может быть, он должен был понять это сам, но в ту минуту ничего не понял, только почувствовал, что разговор окончен, что истекают последние секунды этой фантастической, невозможной ночи. Не все умеют мириться с неизбежным. Он крепче сжал ее невидимую в темноте руку.

— Послушай… Вельда, мы могли бы вернуться вместе…

— А ты знаешь, сколько мне лет?

— Какое это имеет значение?!

— Имеет, Ролано. Имеет. В первую сотню лет чувства притупляются, отмирают. Остаются лишь память и долг…

— Я не могу поверить, что ваша цивилизация исчезла бесследно. Ваше знание о таком далеком будущем могло оказаться неточным. Люди должны это проверить. Где находится ваша звезда?

— Чужой дом иногда охраняется, Ролано, даже после ухода хозяев. Это может быть опасным.

— Каждый полет к звездам опасен. И все же рэниты и люди летают.

Он заметил, что она взволнована, и не мешал ей думать. Иногда надежда на невозможное ломает самые строгие запреты. Рэнитка отвернулась к каменному парапету и торопливым движением, словно боялась передумать, начертила в пыли целую россыпь точек.

— Это ваше небо.

Ротанов узнал рисунок знакомых созвездий и молча кивнул.

— Вот здесь. — Она обвела кружком одну из точек. Ротанов узнал и эту звезду.

— Альфа Гидры.

— Мы звали ее Дэлой… Если ты кого-то найдешь… Они знают, как пройти сквозь время. Они могли бы найти нас… Но там уже никого нет. А теперь прощай. Я и так сказала тебе больше, чем могла. — Она резко повернулась и не оглядываясь пошла прочь. Темнота почти сразу же растворила ее фигуру.

Ротанов решил вернуться на следующее утро. Он еще не знал, как это сделает, но чувствовал, что время настало и что обратный переход пройдет без труда. Он тщательно убрал комнату. Единственная вещь, с которой он не хотел расставаться, был арбалет. Он понимал, что не может взять его с собой, и не хотел, чтобы эта вещь затерялась в зарослях. Ротанов погладил отполированное ложе и повесил оружие на стену. Кому-нибудь пригодится. Он не мог взять с собой ни образцов, ни собранных с таким трудом гербариев местной растительности. Вообще ничего материального, никаких доказательств… Сейчас он очень хорошо понимал Дуброва и знал, как беспомощен может быть человек, не сумевший подтвердить своих слов. Галлюцинация от растительных ядов… Весь этот мир, со слов Дуброва, показался бы ему сплошной галлюцинацией. Теперь ему самому придется убеждать других. Впрочем, доказательства могут появиться. Цивилизации не исчезают бесследно. Пусть людям пока неподвластно время, но пространство они научились преодолевать неплохо.

Дверь за его спиной тихо отворилась, и вошел Гарт — единственный из рэнитов, снисходивший до общения с ним, ограничивая его, правда, лишь самыми необходимыми словами.

— Ты уходишь совсем? — В который раз Ротанов удивился их проницательности, но не показал виду и лишь утвердительно кивнул.

— Ухожу.

— Мы должны тебе кое-что.

— Я узнал больше, чем заработал. Узнал все, что хотел.

— Нет. Для тебя лично.

— Мне ничего не надо.

— Я не так сказал. Знания, которые ты должен получить, могут принести пользу. То, что ты узнал, бесполезно и для тебя, и для твоего народа.

— Как знать. Я так не считаю. Остальные знания мы добудем сами. Люди тоже гордая раса. Прощай.

— Останься хотя бы на завтрак. У тебя долгий путь.

Ротанов отрицательно покачал головой и прошел мимо посторонившегося рэнита. Он уже знал, что всякие прикосновения как выражение симпатии у них не приняты, и потому не протянул ему руки.

В центре стриженого пятна, обозначившего границы сохранившейся в будущем рощи, было одно растение, отличавшееся от остальных. Ротанов заметил его еще в колонии. Здесь же, среди своих укороченных собратьев, оно сразу бросалось в глаза. Его ствол был толще, крона пышнее и «подрезалась» — исчезала из виду, как будто выше, чем у остальных. Кроме того, ствол этой трескучки расчленялся на сегменты, словно перед Ротановым рос гигантский бамбук толщиной в добрый бочонок. Он постучал по глянцевитой коре, звук казался глухим, очевидно, ствол внутри был полным. Он обернулся и долго сквозь редкие заросли смотрел на дорогу, на которой два дня назад увидел повозку с Вельдой. «Странное создание человек, — подумал Ротанов. — Он упорно добивается истины, ищет ее, не считаясь ни с какими трудностями, а настигнув ее наконец, иногда не может сдержать чувства горечи. Всегда так бывает, почти всегда. Наверно, поэтому древние считали плод познания… горьким». «Мне пора…» — тихо произнес он вслух. И ничего не произошло. Он не почувствовал никакого волнения. То, что должно было произойти, произойдет обязательно, без малейшего участия с его стороны. Он не мог бы объяснить, откуда у него такая уверенность. Он нашел в корнях большой трескучки углубление, сел в него поудобней и стал ждать восхода солнца, только сейчас почувствовав, как устал от этой бесконечной ночи и накопившейся горечи.

Уйдя от рэнитов, он вдруг испытал облегчение, словно все это время нес на плечах вместе с ними непосильную тяжесть утрат, разочарований и безнадежности. Теперь он многое видел иначе, иной меркой судил их. Кем они были? Торговцами, продававшими крупицы своих знаний за чужой труд? Мечтателями, покорявшими звезды? Учеными, подчинившими себе само время? Или всем этим понемногу? Их эпоха прошла. Навсегда сгинула в бездну прошлого, только память осталась, и не стоит тревожить прах этих воспоминаний, вторгаться в их склепы… Потому что здесь, на Реане, осталось от них только прошлое, мертвое прошлое. Впрочем, и на Гидре, наверно, тоже…

Первые лучи солнца согрели его, и он задремал, продолжая слышать шорох листвы над своей головой. Потом его качнуло, легко, как это бывает в кресле глайдера, когда тот идет на посадку. Ротанов открыл глаза, увидел солнце, клонившееся к западу, взглянул на свое обнаженное тело и, поднявшись, серьезно сказал, обращаясь к трескучке:

— Спасибо, друг.

В десяти шагах он нашел свой рюкзак и одежду в том самом месте, где расстался с ними. Значит, в колонии до сих пор не обнаружили его отсутствие… Вот почему он нашел Дуброва в своем коттедже в ночь его исчезновения. Очевидно, все его двухмесячное путешествие заняло по времени Реаны не больше нескольких часов.

Ротанов торопливо оделся и вдруг услышал странный звук, словно за его спиной загудел большой шмель. Ствол большой трескучки вибрировал и слегка раскачивался. Ротанов подошел ближе, он был уверен, что минуту назад ствол был совершенно неподвижен, что бы это могло означать? Раздался резкий звук. Ротанов от неожиданности отшатнулся. Ствол растения расколола снизу доверху продольная трещина. Ее края развернулись, и прямо на глазах Ротанова в совершенно пустом пространстве ствола вдруг появился какой-то предмет… Ротанов смотрел на него долго, не смея двинуться с места, не веря собственным глазам.

Когда робот закончил постройку стандартного коттеджа и возвел вокруг новых владений Дуброва небольшую изгородь, Дубров выключил его и отсоединял от аккумулятора клеммы питания. Это был его личный универсальный робот, такой же, как у каждого колониста. Сегодня он в последний раз воспользовался его услугами. Набор самых простых земледельческих инструментов, немного консервов — вот все, что ему могло пригодиться.

Место он выбирал тщательно. Его не должны были найти, прежде чем он осуществит задуманное. Проще всего было укрыться в горах, где было множество пещер, завалов, ущелий. Но горы его не устраивали, ему необходима была голубоватая почва Реаны. Одинокая скала образовала в этом месте нечто вроде большого грота и закрывала его новое жилище вместе с участком огороженной земли от наблюдений с воздуха. С трех сторон участок скрывала скала, с четвертой робот набросал высокий песчаный вал, и обнаружить укрытый под скалой коттедж можно было, лишь подойдя вплотную. Скалу он нашел года два назад, когда много путешествовал по реанским пустыням в одиночку, пытаясь найти в них следы былой жизни. Еще тогда подумал, что это место идеально подошло бы для небольшого поселения, если бы люди могли, добывать здесь для себя пищу… Все дело было именно в земле. Он надеялся, что, если ему удастся удалить из нее частицы ядовитой голубой глины, земля вновь обретет плодородие… Он знал, что колония трескучей приживается лишь в том месте, где может вырасти маточное растение. Не было у него почти никаких шансов на успех, ко он все же решил попробовать, потому что иного пути не было. Жизнь на этой планете была возможна лишь там, где росли трескучки. В одном инспектор был, безусловно, прав — не могли они рассчитывать на сокращавшуюся с каждым годом резервацию. Если его попытка не удастся, люди навсегда оставят эту планету, и тогда пустыни сомкнут свое смертоносное кольцо над последним живым пятном. Били у него и личные причины, заставившие войти на этот отчаянный, шаг. О них он не стал бы рассказывать никому.

Дубров зачерпывал землю лопатой, рассыпал ее на куске брезента и пальцами зернышко к зернышку перебирал сухую почву. Для этой работы не годилось ни одно механическое приспособление, только человеческие руки могли отобрать ядовитые крупинки. Правда, трескучки каким-то образом росли на этой почве. Вот только новые ростки на ней не приживались. Каждый сезон спороносители уходили в пустыню, сеяли свои споры, из которых ничего не вырастало, и ветер нес по мертвой земле черную пыль.

Каждый вечер, когда новое ведро земли было готово, он шел в свой огород, высыпал землю в заранее приготовленное место, выравнивал и обильно поливал, словно в пустой земле могли быть зародыши какой-то жизни… На что он рассчитывал? Для чего проделывал эту бесконечную и бессмысленную работу?

Каждый вечер, отворив калитку своего огорода, он садился на крыльце дома и ждал, до рези в глазах всматриваясь в пустыню. Человек был так же терпелив, как эта пустыня, много столетий ждущая своего часа, чтобы затянуть петлю вокруг последнего пятна жизни, еще оставшегося на планете. И однажды вечером человек дождался. Вначале на горизонте появилась черная точка. Она постепенно приближалась, увеличивалась в размерах. В глазах человека сменилась целая гамма чувств. Вначале в них было удивление, потом разочарование и затем отчаяние. Это было совсем не то, что он ждал. К его владениям приближался обыкновенный вездеход, и рычание его мотора уже вторглось в величественное молчание пустыни. Его тайное убежище раскрыто.

Из вездехода вышел всего один человек. Больше и не надо. Дубров устал в одиночку нести свой непосильный груз. Им вдруг овладело полное безразличие. Пусть делают что хотят, пусть выполняют инструкции, он пальцем больше не шевельнет, пускай все катится к чертовой матери! Он не двинулся, когда инспектор вытащил из вездехода какой-то мешок и молча прошел мимо него к калитке. Он не произнес ни слова, когда Ротанов вернулся, подобрал лопату, лежащую у крыльца, и снова ушел в огород.

Постепенно им овладевал глухой гнев. Посторонний человек распоряжался в его владениях как у себя дома. Какой-нибудь очередной карантин, какие-нибудь анализы, запреты! Инспектор посреди его огорода копал большую круглую яму. Дубров видел, как его шипастые ботинки рвут и топчут землю, над которой он работал все эти долгие дни, которую отсеивал по крупице. И все-таки он не произнес ни слова. Когда яма была готова, инспектор высыпал в нее мешок земли, привезенной с собой. Выровнял края, сделал в середине небольшое углубление и вернулся к Дуброву. Долго молча он стоял подле него. Дубров не смотрел на инспектора, он смотрел на свой искалеченный огород, в котором по-прежнему не было ни одного ростка. И, только услышав какой-то непонятный шорох, Дубров перевел взгляд, но так и не взглянул а лицо Ротанову, а лишь посмотрел на его руки, большие, ловкие руки, не привыкшие к грубой физической работе, покрытые теперь свежими мозолями и ссадинами. Дубров слишком хорошо знал, откуда на этой планете у человека могут появиться такие мозоли, и почувствовал, как сердце у него замерло. И только потом он увидел, что они не пустые, эти руки. В ладонях Ротанова лежал какой-то предмет, завернутый в выгоревшую мятую тряпку, и инспектор медленно эту тряпку разворачивал. Как зачарованный, следил Дубров за его пальцами, снимающими еще и внутреннюю обертку из мягкой бумаги. Потом Дубров на секунду закрыл глаза и отвернулся, боясь ошибиться. Когда он снова взглянул на руки Ротанова, в его ладонях, соединенных вместе, лежал освобожденный от оберток выпуклый коричневый предмет, покрытый глянцевитой кожицей. Форма предмета чем-то напоминала человеческое сердце. Но это было не сердце. Дубров медленно поднялся с крыльца и протянул к предмету руку, словно хотел погладить его, но так и не решился. Он проглотил комок, застрявший в горле, и глухо спросил:

— Откуда это у вас? — Он все еще боялся ошибиться.

— Это оно, старина. Ты все подготовил как надо. Теперь, если хочешь, посади его сам.

Семя было большим и тяжелым, оно казалось просто огромным, наполненным свежими соками, его прохладная оболочка приятно холодила кожу. Дубров долго держал его на вытянутых ладонях перед собой.

— Биологи оторвут нам голову, когда узнают. Они ищут его много лет. Говорят, оно лечит от всех болезней, говорят, в нем скрыта тайна бессмертия. Ты слышал легенду? — Ротанов молча кивнул. — Оно не всякому дается в руки, только раз в столетие вызревает это семя…

И вновь Ротанов услышал, как гудел и вибрировал ствол растения, словно звал его из какого-то неимоверного далека.

— Наверно, у них есть основания доверять нам. Наверно, мы оправдали это доверие, ведь они знают будущее…

И однажды вечером они дождались. Далеко на горизонте появилась крохотная точка. Она росла, приближалась, и ничего чужеродного, ничего механического не было в ее движении. Небольшой мохнатый треножник на секунду остановился перед калиткой, словно раздумывал, нужно ли входить. Два человека затаили дыхание. Но вот мягкая лапа сделала пробный шаг, осторожно ощупала взрыхленную, обильно политую почву, и существо вошло в огород. Там, в его центре, победно устремлялся к фиолетовому небу Реаны мощный зеленый росток. Существо обошло его вокруг, склонилось, словно обнюхивая, я вдруг завертелось на грядках а радостном танце и почти мгновенно превратилось в пушистое облачко спор, а на горизонте уже появилась новая точка…

— Наверно, их привлекает запах, а может быть, они просто знают, что здесь уже нет пустыни.

— Да, мы разорвали кольцо. Это лишь первый шаг, но кольца уже нет. — И Ротанов вдруг вспомнил руки женщины на картине, руки, которые так и не сумели защитить планету. Кажется, теперь он понял, о чем она хотела его попросить. Кажется, теперь он знал…

А в огороде уже взорвалось новое облако спор. И он увидел, как ряд за рядом поднимается из земли зеленое воинство, как тесна становится для него ветхая ограда и, перешагнув ее, сплошным зеленым потоком оно устремилось в пустыню.

Часть вторая  Гидра.

1.

Здание Главного Космического Совета Земли напоминало гигантский куб, одним торцом обращенный к морю. Верхние этажи сплошь покрывала зелень террас. Архитектура здания отличалась той особой строгостью, когда рациональность всего замысла переходит в изящество.

Чем ближе подходил Ротанов к зданию, тем больше усиливалось впечатление колоссальной мощи от этого огромного куба, заставившего отступить океан.

Референт Мартынов, приславший ему вызов, сразу же поднялся навстречу, едва Ротанов переступил порог.

— Садись. Извини, что вызвал по официальному каналу. Не было времени для обычной встречи. — Он крепко пожал ему руку и грузно опустился в кресло.

Стола между ними не оказалось. Ротанов знал, что в большинстве комнат совета не было столов, и каждый раз этому удивлялся. Конечно, записи велись автоматически, а все нужные документы и материалы автоматы демонстрировали на экранах, но все же без стола комната выглядела пустовато и как-то не очень серьезно. Возможно, на этот неофициальный эффект она и была рассчитана.

То ли Мартынов действительно спешил, то ли сказалась какая-то другая причина, определившая некоторую сухость их встречи, но референт не стал интересоваться делами Ротанова, как это было в прошлый визит, когда совет рассматривал отчет его экспедиции на Реану.

— Мы получили твою докладную записку. Предварительная разработка вопроса поручена мне. Нельзя ли узнать, чем вызван твой повышенный интерес к Альфе Гидры?

— На Реане некоторые косвенные данные позволили мне сделать вывод, что на Гидре мы сможем найти разгадку многих наших находок, связанных с рэнитами.

Мартынов поморщился.

— Надеюсь, все же не только страсть к археологии тобой движет?

— Там может оказаться кое-что поинтересней. Есть основания предполагать, что именно Гидра была колыбелью рэнитской цивилизации.

— Смелое утверждение. А что это за косвенные данные?

Ротанов не спешил с ответом. Ни в своем отчете, ни в докладной записке он ни словом не обмолвился о том, что побывал у рэнитов. Ему совсем не хотелось повторять опыт Дуброва. Даже намек на то, что он попробовал масла трескучек, мог лишить проект экспедиции к Гидре всякой надежды на успех. Он не собирался держать в тайне свои открытия. Вот только данных для большого настоящего разговора о рэнитах пока не хватало.

— Как вы помните, я первый познакомился с картиной рэнитов, — начал Ротанов, осторожно подбирая слова. — Информация, которую она содержит, значительно больше, чем могут передать самые совершенные фотографии. Нельзя ли…

Мартынов, угадав его просьбу, нажал кнопку, и перед стеной кабинета вспыхнуло цветное объемное изображение картины.

— Видите там, за спиной женщины, пятнышки звезд? Рисунок созвездий нам незнаком. Он и не мог быть знаком, потому что этому небу десятки тысяч лет. Так вот, при определенном ракурсе рисунок этих звезд слегка менялся, а вокруг одной из них как бы вспыхивал ореол. Ничего этого на фотографии не видно. Но вот та, третья слева звезда, это Альфа Гидры. Именно она была Отмечена на картине. На мой взгляд, здесь важнейшая часть информации, которую нам хотели передать в этой картине.

— Допустим. Но ты, конечно, понимаешь, что все это не слишком серьезно, для того чтобы предлагать экспедицию за сорок светолет?

Ротанов угрюмо молчал. Всевозможные доводы он уже изложил в своей записке. Все данные, какие смог собрать в архивах о Гидре, все мало-мальски значительное было там. И он знал, что этого будет недостаточно. Во всем, связанном с Гидрой, ощущалась некая недоговоренность и непонятная таинственность. Создавалось впечатление, что какие-то материалы специально изымались из архивов, и он так и не смог их отыскать, несмотря на свою форму 2К, открывавшую ему доступ к любой секретной информации. Он ждал от совета всего лишь официального отказа, для того чтобы получить право обратиться в Высший Совет Земли. Но вместо стандартной бумажки с отказом вдруг пришел вызов к референту, и это еще больше укрепило его в мысли, что с Гидрой все обстоит не так просто.

— Тебе нечего добавить к своей записке?

Ротанов пожал плечами.

— Раз вы меня вызвали, значит, основания были?

— Не хитри, Ротанов. Что тебе известно об экспедиции к Гидре?

— Первый раз об этом слышу.

— Так. Я предполагал утечку информации. Но не понимаю, каким образом… Впрочем, теперь это неважно. Я вижу, ты хочешь, чтобы я начал с самого начала?

Ротанов утвердительно кивнул, вовсе не желая показать свою полную неосведомленность. Сейчас самым важным было получить новую информацию о Гидре. Нюансы своих взаимоотношений с референтским отделом он сможет выяснить и позже.

— Два столетия назад в район Альфы Гидры отправили экспедицию. В то время расстояние наши предки, очевидно, оценивали не совсем верно. Им ничего не было еще известно о сфере Горюнова. Только поэтому, очевидно, стала возможна нелепая затея с отправкой поселенцев за сорок светолет. С тех пор они молчат. Земля не получила ни одного сообщения. Сто лет назад почему-то было принято решение засекретить все данные по этой экспедиции. Потом эти материалы как потерявшие значение сдали в «мертвый архив».

Ротанов мрачно усмехнулся.

— Еще бы. Совет не любит признавать поражений. За сто лет он так и не нашел нужным выяснить, что же случилось с этими людьми.

— Не было такой возможности.

— Как вы понимаете, это дает мне право обратиться в Высший Совет с требованием послать к Гидре повторную экспедицию.

— Ну и что это даст? В совете слишком большое значение придают сфере Горюнова. И не без оснований.

Ротанов хорошо знал теоретические исследования группы Горюнова. Трудности с колониями начались с момента основания первого поселения землян за пределами солнечной системы. Дело было не в самих расстояниях, а в той изоляции, которая создавалась в колониях из-за времени, затраченного на каждый рейс. Даже радиосообщение до ближайшего поселения шло не меньше четырех лет. Запаздывали новости. Запаздывала самая необходимая техническая информация. Земля лишена была возможности в нужный момент вмешаться и помочь. Фактически колонии были предоставлены сами себе, и это сильно сказывалось на характере тех, кто провел вне Земли долгие годы, не говоря уже о тех, кто родился и вырос на внеземных поселениях, они попросту были оторваны от материнской культуры.

Трудности увеличивались с каждым новым шагом. Чужие звезды не всегда оказывались гостеприимны, и, хотя возможности техники двадцать третьего столетия были велики, само время поставило на пути людей невидимый и непреодолимый барьер. Метод рэнитов годился лишь для исследовательских экспедиций — он не давал возможности основать устойчивые поселения за пределами своей системы. Людям еще только предстояло найти собственную дорогу к дальним звездам.

Теоретические, социальные и экономические исследования, проведенные группой Горюнова, установили предел, за которым начиналась полная изоляция человеческих поселений и, как следствие, постепенный регресс, упадок и возможное вырождение, гибель колоний. Эта теоретически рассчитанная сфера в двенадцать светолет и была названа сферой Горюнова. В нее входило не так уж много звезд и еще меньше планет, пригодных для заселения.

Проверить выводы Горюнова на практике не представлялось возможным. Земля с трудом поддерживала существование тех шести колоний, которые расположились в ближайших звездных системах. Никто уже не мечтал о новых. Не раз возникал вопрос о сворачиваний и эвакуации наиболее отдаленных поселений, но они пока еще держались. Слишком нужны были человечеству, численность которого перевалила за десять миллиардов, новые жизненные пространства. Колыбель солнечной системы стала тесной, а сил оторваться от нее еще не хватало. И вот теперь Ротанов узнал об этой экспедиции. Значит, попытка проникнуть к дальним звездам была! Что, если она удалась? Если колония не погибла? Сообщения через такую даль могли попросту не проходить.

— Но ведь туда улетели люди! Мы должны, обязаны выяснить, что с ними случилось!

— И принести для этого новые жертвы? Не забывай, что прошло двести лет. Самое большее, чего ты добьешься, это отправки автомата-разведчика. Если он долетит благополучно, ответ придет через восемьдесят лет. Тебя это устраивает?

— Меня это не устраивает. Но я не совсем понимаю вашу позицию. Для чего вы меня вызвали?

— Сегодня мы стоим перед проблемой: сворачивать колонии или идти дальше? Слишком многое зависит от того, сумеет ли человечество освоить пространство за пределами сферы Горюнова. Ты знаешь, что мнения в совете на этот счет разделились примерно поровну. Есть достаточно влиятельная группировка, настаивающая на сокращении внеземных поселений. Ты только что отстоял поселение на Реане. Теперь тебе нужна Гидра. Ты беспокойный человек, Ротанов. Беспокойный и не очень удобный. После Реаны не считаться с твоим мнением уже трудно, и кое-кто в совете считает, что сейчас тебе лучше находиться где-нибудь подальше. Этим можно воспользоваться и пробить для тебя экспедицию к Гидре. Она, правда, будет не совсем обычной.

Ротанов все никак не мог уловить, чего хочет от него Мартынов и на чьей он, собственно, стороне. Поэтому он молча ждал продолжения, понимая, что теперь Мартынов уже сказал слишком много и должен будет как-то закончить свое странное предложение.

— О сфере Горюнова попросту забудут, если Земля получит надежную базу за пределами сорока светолет.

— Я не понимаю, при чем здесь база?

— Сейчас поймешь. Сверхпространственный двигатель. Вот что нам может помочь.

— Да. Я о нем наслышан. — Ротанов скептически усмехнулся.

— Твой скептицизм, конечно, оправдан. Мы ждали от него полной победы, а получили практический нуль. И все же теория сверхпространственного перехода существует, несмотря на то, что все экспериментальные корабли с этим двигателем исчезают бесследно. Пока ты был на Реане, пространственникам пришла в голову довольно простая идея. Наряду со сложнейшей автоматикой, которой нашпигованы их экспериментальные корабли, они снабдили свой последний корабль предельно простым и потому надежным автономным устройством с одной-единственной задачей — отправить после перехода мощный энергетический импульс. Нечто вроде бомбы с часовым механизмом.

Ротанов весь напрягся и почувствовал, как подлокотники кресла до боли врезались ему в ладони. Мартынов кивнул головой на его немой вопрос.

— Они получили ответ. Доказано, что переход в принципе возможен.

Эти слова оглушили Ротанова. Может быть, потому, что все так долго ждали, так надеялись победить эту бездну пространства, отделившую одну звезду от другой, а потом уже перестали ждать. Слишком много усилий было затрачено, слишком много надежд похоронено.

— Сколько же времени… — начал он и не смог продолжать, потому что слова получились хриплыми, неразборчивыми, и ему пришлось начать сначала.

— Сколько времени занимает переход с разгоном?

— Да погоди ты радоваться. Этот корабль тоже не вернулся. И по-прежнему никто толком не знает, что с ним произошло.

— Это уже неважно.

— Еще как важно! Не выдерживают автоматы. И никто не смог доказать даже теоретически, что человек выйдет живым из этой математической мясорубки. Ведь обычным языком нельзя даже описать, что происходит с материей во время перехода.

— Что-то все же остается, раз приняли сигнал. Какое расстояние? Куда они его послали?

— Хороший вопрос, — устало улыбнулся Мартынов. — Быстро ты с этим справился. Именно здесь и завязалось все в один узел. База на Гидре и двигатель. Выход в обычное пространство после перехода возможен только за пределами тридцати светолет. Ближе нельзя. Теоретически нельзя.

— Так вот для чего нужна дальняя база…

— Да. Корабли не возвращаются. Что-то там выходит из строя. Автоматика управления или сам двигатель. Никто точно не знает. Необходимо, чтобы корабль в конце перехода кто-то встретил. Чтобы ему было куда сесть, чтобы он мог отремонтироваться, если нужно. Только в этом случае появляется реальный шанс на успех. Сам понимаешь, создание базы на таком расстоянии, когда никто не уверен в результате, — проблема слишком сложная, да и времени у нас нет. Никто не станет ждать сорок лет, пока туда долетят автоматы. В общем, Гидра подвернулась как нельзя кстати. И хоть неясно, уцелела ли там колония, я думаю, при благоприятном стечении обстоятельств что-то ты найдешь. Хотя бы пригодные для работы автоматы, оборудование. Во всяком случае, на такой риск совет может пойти, и если ты согласен…

— А могли они долететь? Все-таки пятьдесят лет полета. Дряхлые старики?..

— Долететь-то они долетели. Экспедиция была прекрасно подготовлена. Ушло сразу три корабля. Хоть один должен был добраться до Гидры. Другой вопрос, что с ними произошло потом. Прав Горюнов или нет. А что касается пятидесяти лет полета — у них были гибернизаторы.

— Гибернизаторы?! Но ведь уже тогда было известно, что после гибернизации не остается ни одного здорового человека. Кто же им разрешил?!

— Летели только добровольцы. Они знали, на что идут, и не нам их судить. Это был подвиг. И если они долетели, основали колонию, значит, во всем этом странном и героическом предприятии все-таки был смысл. Быть может, именно благодаря им Земля выйдет наконец в дальний космос.

Ротанов справился с первым волнением и теперь выжидающе, почти холодно смотрел на Мартынова.

— Что молчишь?

— Жду, что ты скажешь еще. Мне кажется, ты не полностью высказался, и я пока не знаю, с чем, собственно, должен соглашаться.

— Ну и хитрый ты, Ротанов!

— А ты меня и пригласил, потому что я хитрый.

— Твоя правда… Ну, ладно. Значит, так. Мы посылаем один корабль, с одним, пилотом. Его задача испытать двигатель. Только это.

— А Гидра?

— Гидра остается на крайний случай, если после перехода нужно будет совершить посадку, не останется другого выхода, вот тогда — Гидра. При малейшей возможности возврата без посадки пилот обязан вернуться.

— Значит, побывать рядом и без посадки вернуться? А колонисты на Гидре?

— Ну что ты заладил: «Гидра, Гидра», как будто неясно, что, если у нас будет пространственный двигатель, мы сможем послать туда любую экспедицию? Один ты там все равно ничего не сделаешь. И вообще, ты еще не давал согласия. Тебе еще надо встретиться с пространственниками, изучить все детали, и только потом мы с тобой войдем с этим предложением в совет.

Слишком просто Мартынов хотел уйти от ответа. И сразу поднялся, давая понять, что разговор окончен. Но Ротанов продолжал сидеть вытянув ноги и, прищурившись, смотрел на Мартынова.

— А почему бы вам не пригласить для этого профессионального испытателя, наверняка у пространственников есть для этого специально подготовленные люди?

— Конечно, есть люди! Конечно, мы могли пригласить испытателя. Но ведь ни один корабль не вернулся! Почти наверное придется садиться на планету, а там уже нужен совсем другой специалист. Креме всего прочего, у тебя диплом навигатора первого класса. Не каждый испытатель имеет первый класс.

Трансатлантический лайнер выплюнул посадочную кабину на высоте двенадцати тысяч метров, даже не замедлив скорости.

Прозрачный пластиковый кокон некоторое время летел по инерции, потом начал медленно падать. На высоте трех тысяч метров его подхватил силовыми полями диспетчер местной линии и медленно повел по пеленгу. До дома оставалось меньше десяти минут полета. Ротанов откладывал нелегкую для себя встречу с Олегом и дотянул до самого последнего дня. Дел во время подготовки экспедиции в Центрограде было невпроворот, и он подумал с горечью, что оправданий у него сколько угодно. С Олегом они вместе учились в навигаторском, потом Ротанов поступил на курсы инспекторов, а Олег не прошел по конкурсу и остался простым навигатором. Студенческая дружба, несмотря на разную работу, сохранилась, с годами окрепла и превратилась в холостяцкую мужскую привязанность. Каждому из них, возвращаясь из дальних экспедиций, приятно было сознавать, что дома кто-то ждет. Так получалось, что мимолетные знакомства с женщинами в промежутке между двумя экспедициями не выливались ни во что прочное, а дружба с Олегом оставалась. И каждый год они собирались улететь вместе в очередную экспедицию. Уезжая в Центроград пробивать экспедицию к Гидре, он твердо пообещал, что уж на этот раз… Олег знал, что Ротанов не бросал слов на ветер, и теперь, конечно, спокойно сидит дома и ждет вызова.

Кабина пробила слой облачности, и под ней, насколько хватало взгляда, раскинулось зеленое лесное море. Тут и там мелькали маленькие домики одиноких коттеджей. При современном транспорте люди селились где хотели, проблемы расстояний практически не существовало. Перелет с другого полушария с доставкой на дом занял у Ротанова не больше трех часов.

Капсула ткнулась своим округлым носом в зеленый куст и раскололась надвое. Ротанов прихватил сверток с модной курткой из ренилана, привезенной в подарок Олегу, не заботясь о кабине, направился к дому. Кабину поднимут к очередному рейсовому лайнеру.

Дом встретил его запахом некрашеного дерева. Заскрипели рассохшиеся доски крыльца. Ротанов остановился перед дверью и с минуту стоял неподвижно, вдыхая густой аромат хвои. Он любил этот лесной дом. Может быть, потому, что бывал здесь так редко…

Колодец с журавлем во дворе без всяких там автоматических насосов и силовых подбросов. Настоящий колодец. Интересно, наносил ли Олег воды? Наверно, и печь, как всегда, не топлена. Чрезмерная привязанность Олега к старинному укладу жизни имела все же некоторые неудобства. Из последнего робота-уборщика Олег сделал, кажется, ручной пылесос, и с тех пор их совместное холостяцкое жилище было покрыто изрядным слоем пыли. Ротанов усмехнулся, стараясь вспомнить, когда в последний раз они сдавали ключ в бюро обслуживания. Кажется, в прошлом году… Скрипнула дверь. Показалось заспанное лицо Олега.

— Ты чего топчешься на пороге?

— Воздух наш после столицы располагает к раздумьям.

— Ага, понятно. Но ты все-таки проходя. Мне Ирина звонила. Сказала, какой у тебя рейс. Я даже печь истопил. Запомни, теперь твоя очередь.

— Ирина? Она-то откуда знает?

— Это ты у нее спроси. И, между прочим, можешь не мучиться угрызениями совести. Я все уже знаю про твою экспедицию.

— Тоже Ирина?

— У меня свои источники информации.

Можно было избежать нелегкого разговора, но все же чего-то Ротанов не понимал. Слишком просто Олег все это принял. Вряд ли при всем желании ему удалось бы так хорошо разыграть равнодушие. Что-то здесь другое. Интересно, что?

В комнате, заставленной грубой деревянной мебелью, топилась огромная русская печь. Печь — детище Олега. Он сделал эту диковинку по музейным чертежам. К нему даже приезжали какие-то специалисты смотреть на по чудо. В огромном овальном отверстии пылал огонь. Можно было сесть на широкую деревянную скамью и помолчать. За долгие годы, проведенные в космосе, они мучились молчанию. Но там оно было другим. Нашелся котелок душистой вареной картошки, рассыпчатой, с салом. Сало, правда, было вроде синтетическим. Ротанов не стал уточнять.

После ужина образовалась неловкая пауза. Оба понимали, что разговора об экспедиции им все равно не взбежать. Ротанову хотелось узнать, что скрывается за показным равнодушием Олега, но спрашивать об этом не мог, чтобы не причинить другу лишнюю боль. Чтобы сразу со всем покончить, Ротанов наконец сказал:

— О том, что полетит один человек, было решено заранее, еще до того, как меня пригласили.

— Я знаю.

— Ну вот и отлично. Я, правда, не понимаю, откуда тебе все известно. И не знаю поэтому, что бы ты хотел от меня услышать.

— Что ты будешь делать после перехода, когда откажет двигатель или управляющий центр корабля?

— Ты хочешь сказать, если откажет?

— Я сказал то, что хотел.

— Ну, в таком случае мне разрешается сесть на планету.

— Я так и думал. Какой класс корабля?

— Исследовательский. Второго класса.

— Почему второго?

— Первый слишком тяжел для экспериментального двигателя. И команды на борту для первого будет маловато…

После этого опять надолго замолчали. Хорошо, что хоть тишина у них в доме никогда не бывала полной. Все время что-то шуршало, вздыхало, двигалось. Скрипели половицы, щелкали бревенчатые стены. Казалось, дом живет своей, отдельной от них жизнью.

Ротанов проснулся глубокой ночью. Синий неправдоподобный свет тихо лился в открытые окна дома. Почему-то на Земле иногда бывают такие яркие ночи, словно целый день копится невидимая красота, чтобы ночью щедро выплеснуться этой голубоватой прозрачной тишиной.

Ротанов лежал на толстом слое искусственного меха, покрывавшего лежанку на печи. Всегда ему было здесь слишком жарко. Всегда он просыпался среди ночи и лежал потом подолгу в темноте, слушая, как шумит за окном ночной ветер, запутавшийся в кронах деревьев. Он думал о Дуброве, оставшемся председателем совета на Реане. О том, как мало, в сущности, времени отведено в жизни человека на общение с друзьями. Чуть только повстречаешь хорошего человека, а дорога уже свернула в сторону, и опять ты один пробираешься сквозь колючие заросли. И вот уже мысли сами собой сворачивают на запретную тропу, возвращаются к гордой рэнитке, не пожелавшей принять его помощи. Он еще только начинает путь и не знает, куда приведет дорога. Дождется ли она помощи? Гидра была ее домом. Но прошли тысячелетия. На планете, возможно, ничего не осталось — ни памяти, ни пыли. А он все-таки думает о ней и не в силах себе запретить.

Снизу до него донеслось отрывистое нервное дыхание Олега, и Ротанов подумал, что Олег, наверно, тоже не спит и думает о чем-то своем, сокровенном. Неожиданно, без всякой подготовки, словно продолжая недавно прерванный разговор, Олег сказал:

— Ирина очень хотела тебя видеть.

Ротанов не ответил. Лишь беспомощно пожал плечами, словно Олег мог видеть в темноте этот его жест.

— Ты знаешь, какой у тебя срок?

— Срок чего? — не понял Ротанов.

— Если через шесть месяцев ты не вернешься, вылетает второй корабль.

От неожиданности Ротанов привстал на своей лежанке.

— Так. И полетишь, конечно, ты.

— Ты правильно догадался. Вытаскивать тебя из этой дыры на Гидре поручено именно мне.

Наступил наконец день, когда, простившись с командами крейсеров сопровождения, Ротанов подошел на ракетном шлюпе к своему «И-2». Черная труба пространственного конвертера, словно удав, обхватила тело корабля, сделала непривычными для глаза обтекаемые прежде формы. Ротанов подумал, что корабль уродлив, как первый автомобиль. Придет время, и новый, только что созданный двигатель станет сердцем корабля, а не придатком, как сейчас. Отработаются формы, пространственные корабли станут красивее сегодняшних. Но это случится еще не скоро, а пока маленькая неказистая машина — самое совершенное из всего, чем располагает Земля.

В рубке, рассчитанной на четырех пилотов, было просторно. Но это, пожалуй, единственное просторное помещение, оставшееся на корабле. Все остальные, за исключением одной небольшой каюты, переоборудовали под склады и хранилища. Слишком многое нужно было взять с собой. И прежде всего — топливо. Его должно было хватить на обратный бросок к Земле. Ротанов пристегнул амортизаторы и включил бортовой компьютер. Из динамика сразу же раздалось монотонное тиканье хронометра.

— Тринадцать, двенадцать… одиннадцать, — бормотал компьютер. В последний раз замерцал экран связи. На нем показалось озабоченное лицо оператора, а потом руководителя полета. Что-то он хотел сказать, но не успел. Экран отключился. Слишком велика была нагрузка в эти последние секунды перед броском через бездну пространства, и компьютер автоматически отсекал все лишнее, не имеющее прямого отношения к делу. Очевидно, ничего серьезного все же не произошло, потому что отсчет продолжался.

— Девять, восемь… семь…

Вдруг Ротанову стало не по себе. Он подумал о том, что через несколько секунд его сознание исчезнет, растворится в гигантском энергетическом всплеске, возможно, навсегда… Рука непроизвольно потянулась к аварийному выключателю. Но медленно, слишком медленно!

— Пять… четыре… три…

Почему же рука так медлит? Осталось несколько сантиметров, одно движение — и перестанут, как глыбы, падать на него монотонные, равнодушные цифры:

— Два, один, ноль!

2.

Ротанов сидел в полной темноте. На пульте не светился ни один огонек. Протяжно свистел воздух в респираторе скафандра, и это был единственный звук. Лицо заливал пот (или кровь?). Он никак не мог сообразить, где находится и почему сидит в скафандре, пока не вспомнил слово «ноль» и вспышку, оборвавшую сознание. Из этого немудреного умозаключения, из самого факта существования памяти, скафандра, пульта, на котором он уже искал тумблеры аварийного освещения, из всего из этого следовало, что он жив и что переход удался…

«Стоп, — оборвал он себя, — могло что-нибудь не сработать в последний момент…».

Наконец над головой вспыхнул мертвенным светом аварийный люминесцентный фонарь.

«Ноль времени… Ноль расстояний… Ноль энергии», — считывал он показания приборов и измерителей. Скорее всего это означало, что ни один измеритель не работал. Тут же он убедился, что не работают и локаторы. Вообще ничего не работало, даже карманный калькулятор. Корабль был похож на консервную банку. Надо было снять заслонки с перископов… Но он все медлил с этим последним, окончательным действием, наверно, потому, что боялся увидеть за бортом пустоту. Наконец решился… Механизмы ручного действия, не связанные с электронным управлением, слушались безотказно. Гидравлические усилители сдвинули в стороны тяжелые броневые заслонки. Это произошло слишком резко, он даже не успел подготовиться и чуть не вскрикнул, когда по глазам ударил сквозь линзы оптики колючий живой свет далеких звезд. Сомнений больше не оставалось, почти сразу он узнал знакомые по тренингу силуэты чужих созвездий. Корабль находился в районе Альфы Гидры. Трудно, почти невозможно было представить, что за несколько кратких мгновений между ним и Землей легла бездна пространства в сорок светолет… Это расстояние было так огромно, что не укладывалось в его сознании. Почему-то он представил его в виде гигантской черной стены, перерезавшей дорогу за его спиной.

«Так оно и есть, если корабль серьезно поврежден, если ты не сможешь отремонтировать его здесь, обратной дороги не будет».

Понадобилось всего полчаса на предварительный осмотр, после которого он уже знал самое основное. Мощные электромагнитные поля разрушили все активные элементы электронных устройств и вывели из строя центральный компьютер. Очевидно, теория не учла это действие полей. Произошел тот самый случай, который невозможно учесть ни в каком теоретическом исследовании, для которого и нужен был экспериментальный полет… Никто не мог предвидеть, что остаточные поля разрушат все транзисторы на всех устройствах корабля… Он понимал, что защита от этого явления не была предусмотрена, что та же самая участь постигла все запасные устройства и блоки на складах корабля и то же самое произойдет с кораблем Олега, когда тот выйдет к планете через шесть месяцев…

«Вот ты и выяснил, почему не возвращались экспериментальные корабли,

— Сказал он себе. — И теперь остается только одно — найти колонию и отремонтировать компьютер, вернее, смонтировать новый… Непростая задача… Все зависит от состояния техники и промышленности колонистов, если здесь вообще она есть. Главное я установил — переход возможен, теперь надо создать здесь надежную техническую базу и вернуться, во что бы то ни стало вернуться, чтобы донести до Земли свое открытие».

Он позволил себе потратить еще несколько минут на обдумывание предстоящей работы по переводу всех систем корабля на ручное управление.

Всякий раз при подходе к новой звездной системе в конце долгого пути Ротанов не переставал удивляться тому, как менялись масштабы окружающего мира. Пока корабль находился далеко от звезды, космос казался необъятной черной бездной без конца и края. Редкие россыпи звезд совершенно терялись в его просторах. Но стоило приблизиться к какой-нибудь звезде, и она становилась центром своего собственного мироздания.

Так случилось и сейчас с Альфой Гидры. Лохматое багровое светило пригасило звезды своей короной, заполнило пространство светом и жестким рентгеновским излучением. К счастью, экранировка корабля была вполне надежна. Ротанов знал, что, как только он удалится от звезды на достаточное расстояние и приблизится к нужной ему планете, масштабы мира опять изменятся. Звезда превратится в заурядное светило, а невидимый сейчас шарик планеты станет его новым миром, может быть, домом или последним пристанищем, с которого ему не удастся вернуться…

Корабль вышел слишком близко к Альфе, гораздо ближе, чем предусматривали расчеты. И он потерял целых два часа, переводя реактор главного хода и все рулевые системы на ручное управление. Теперь его корабль больше походил на музейный экспонат, чем на современный звездолет. Мощное притяжение звезды значительно увеличило скорость падения корабля. Его траектория все больше искривлялась, словно сгибалась под непосильной тяжестью гравитационного поля звезды. Еще час, и он не сумел бы вырваться из ее цепких лап, да и сейчас уходить приходилось на форсаже, бросив навстречу звезде всю мощь двигателей. Но, и вырвавшись из ее объятий, он решил всего лишь часть задачи, причем даже не самую трудную. Если в поединке со звездой все решала мощь двигателей, то теперь для выхода к планете, для выравнивания скорости корабля с ее скоростью нужен был сложнейший и точный расчет, выполнить который без компьютера он был не в состоянии, и, следовательно, придется выходить к планете визуально. Хорошо, хоть в системе Альфы была всего одна планета земного типа, и ему не придется дважды повторять сомнительный маневр со сложной траекторией И с колоссальными перегрузками. С каждым новым маневром он подходил к планете все ближе и ближе. Бледный диск превратился в голубоватый шар, постепенно заполнивший горизонт. Планета лежала почти на боку.

Это его удивило. Такие планеты были, как правило, мало пригодны для жизни. На полюсах летом раскаленный ад, а зимой ледяная тундра, и только вдоль экватора должна была тянуться полоса, пригодная для жизни. Очевидно, двести лет назад ракета колонистов вышла в этот район, и выбирать им не приходилось… Хорошо, хоть сужалась зона поисков. Колония могла быть только в экваториальной зоне.

Планета еще больше увеличилась, накренилась и закрыла горизонт. Он выполнил маневр последнего разворота, вышел на линию экватора и еще больше снизился. Мелькали жилы рек, синие пятна морей. Океанов не было. Хотя водой планета богата. Реки тянулись далеко в зону рыжих пустынь, покрывавших полюса. Экватор ощетинился плотной и довольно широкой — в несколько сот километров — лесной полосой. Найти здесь колонию будет непросто. Радиопеленгаторы не работают, а поселение людей на этой дикой планете занимает, наверно, лишь маленький пятачок…

Только теперь он понял, как непроста была его задача. Корабль раскручивал четвертый виток над экватором, а в оптических системах по-прежнему тянулась то фиолетовая, то рыже-зеленая полоса непроницаемых лесов… Вельда оказалась права. Если здесь когда-то и родилась цивилизация рэнитов, то сейчас от нее не осталось ни малейших следов. «По крайней мере, видимых», — тут же поправил он себя. Наконец ему повезло. Одна из редких случайностей, которые выпадают на долю тех, кто не сидит сложа руки. Прямо по курсу в разрывах леса на солидной проплешине, желтой или даже скорее коричневой, он увидел город. Он увидел его настолько ясно, что не оставалось никаких сомнений — это именно город, построенный людьми! И, хотя скорость была все-таки слишком велика и город мелькнул в его телескопах всего на какую-то долю секунды, он уловил в его облике что-то тревожное. Он не мог с уверенностью сказать, что именно. Пришлось ждать следующего витка. Ротанов еще больше снизился, и вокруг корабля то и дело теперь вспыхивали сполохи раскаленных газов. Они его мало беспокоили, потому что обшивка была рассчитана и не на такие температуры, вот только сильно мешали наблюдениям, а снизить скорость он не рискнул и так шел на пределе.

Как только впереди показалась знакомая проплешина, рука механически потянулась к тумблеру фиксатора, и, конечно, он не услышал стрекота кинокамер — все никак не мог привыкнуть к тому, что на корабле не работала автоматика. Он вглядывался так, что на глазах выступили слезы. Город промелькнул и исчез. Лицо Ротанова посуровело и будто окаменело. Этого он не ожидал: город покрывали сплошные развалины. Рэниты? Нет. Это наш, человеческий город. Что же получалось? Долетели, основали здесь поселение, а потом погибли? Значит, прав Горюнов? «Не спеши с выводами», — оборвал он себя. Помощь, во всяком случае, получить здесь будет нелегко. Что у них произошло? Эпидемия? Война? Стихийное бедствие? Теперь это не имело значения. Выбора у него не было. На следующем витке придется садиться поближе к городу, потому что если кто-то и уцелел, то искать нужно именно в городе. По опыту он знал, что поселения людей на чужих планетах всегда концентрировались в одном месте.

Сел он километрах в двадцати от города, на той самой рыжей проплешине, оказавшейся пустырем, сплошь покрытым коркой высохшей глины. Пыль от его посадки заволокла все вокруг и окончательно испортила небольшой обзор, который давала оптика. Он выключил реактор, перевел в режим консервации все энергетические системы корабля. Теперь оставалось ждать, пока осядет пыль. Если в городе кто-то уцелел, они не могли не заметить его посадки.

Он должен вернуться вопреки всему… Не бывает так, чтобы большие колонии погибали полностью даже во время серьезных катастроф. Они начнут все сначала, если нужно, построят заводы… На корабле достаточно механизмов… Пусть это потребует немало лет, прилетит Олег, и вместе они как-нибудь с этим справятся, только бы здесь уцелели люди…

Когда пыль рассеялась, рядом с кораблем стоял каков-то странный продолговатый экипаж. И два человека… Один оставался за рулем, другой ждал у открытой дверцы и, казалось, не проявлял ни особого нетерпения, ни даже интереса к кораблю… Ротанов растерялся. Он ожидал увидеть все, что угодно: толпы инопланетных чудовищ, поглотившие людей, отряд вооруженных до зубов головорезов. Толпу восторженных колонистов. Но только не этот прозаичный экипаж с двумя сопровождающими. «Похоже, за двести лет они не очень соскучились… Или вообще забыли, что такое Земля?» — Он наблюдал за ними в перископ минут пять: полное отсутствие любопытства. Даже не переменили поз, так и стояли как истуканы. Может, это рэниты? Нет. Те были выше, другое строение черепа. Перед ним люди. Обыкновенные люди. «Неужели прав Горюнов, и всех их здесь поразило психическое расстройство?».

Ветер нес от города к кораблю облако рыжей пыли. Этот экипаж, облако пыли и два человека выглядели слишком буднично, слишком по-земному… Казалось, не было ни пространственного перелета, ни чужой планеты, ни двухсот лет, отделявших его от этих людей… Ротанов вздохнул, расстегнул замки скафандра и пошел к выходу.

Дверь шлюза бесшумно ткнулась в мягкую почву. Те двое так и не сдвинулись с места. Молча ждали, пока он сойдет вниз, и даже тогда не сделали ни шага навстречу, не протянули руки… Настолько забыли обычаи Земли? Ротанов не стал подходить вплотную. Небольшая дистанция могла ему пригодиться.

— Здравствуйте. Моя фамилия Ротанов.

Это звучало глупо, но ничего более умного не приходило ему в голову. Нелепо протекала вся их встреча с самого начала. Важно было услышать, что они скажут в ответ. Может, уже и язык родной планеты забыли за двести лет?..

Нет, язык они не забыли.

— Мы посланы, чтобы вас встретить, вас ждут. Просим садиться.

— Кто вас послал?

— Координатор Лор Бэрг. Садитесь.

Не слишком ли настойчиво это «садитесь»? А что ему оставалось? Он сел, все еще чувствуя себя слегка оглушенным от этой встречи. Ровные круглые затылки, одинаковая короткая стрижка. Их аккуратные голубоватые рубахи при желании можно было принять за форму. Оружия, правда, не видно. Впрочем, его необязательно выставлять напоказ. Хорошо, хоть уступили заднее сиденье. Он терпеть не мог, когда в неясных ситуациях вплотную к нему садился человек, которому он не совсем доверял.

Экипаж плавно тронулся с места. По звуку двигателя Ротанов не мог определить принцип его работы — скорее всего электрический. Если так, то за двести лет они недалеко ушли. А впрочем, даже колонии, имеющие постоянный контакт с Землей, отстают в развитии. У них тут вообще должно быть натуральное хозяйство, наверно, все роботы постепенно вышли из строя, и они не сумели наладить производство запасных частей… Да, в таком случае с компьютером дела обстояли не блестяще…

Самое странное — их поведение. Сели на переднем сиденье и как ни в чем не бывало покатили вперед, словно они каждый день подвозят к координатору космонавтов, прибывающих с Земли, и те им настолько надоели, что они просто не знают, что с ними делать по дороге. Ни одного вопроса. Что это — полное отсутствие любознательности или такая дисциплина?.. Тогда дело плохо. То, что сохранился старый титул координатора, ровным счетом ничего не значит. За этим понятием может скрываться совсем другой смысл.

Неуклюжий экипаж обладал завидной проходимостью. Он пер вперед без всякой дороги, перепрыгивая через встречные рытвины и кусты. Альфа палила нещадно. Ее багровый диск занимал добрую четверть горизонта, и, пожалуй, только вид этого непривычного светила напоминал ему о том, где он теперь находится. Дышалось легко, ветерок приятно холодил кожу. «Едем с комфортом. И совершенно ничего нельзя понять», — со злостью подумал он.

— Что случилось с городом? — резко спросил он.

Его спутники даже не обернулись.

— Обо всем узнаете у координатора.

— А вы вами не умеете говорить или вам запретили?

— Нам поручено только доставить вас к координатору.

Примерно такие же ответы он получил на все последующие вопросы. Оставалось дождаться, когда экипаж въедет на улицы города. Их внешний вид, лица встречных людей о многом могли рассказать его опытному глазу, но и тут его ждало разочарование. Экипаж остановился у неказистого строения, напоминающего какой-то сарай, километрах в четырех от города.

— Уж не здесь ли резиденция координатора? — с вызовом спросил Ротанов, не собираясь выходить из машины.

— Нет. Это станция подземной городской, магистрали.

Он с трудом поверил своим ушам. Но его не обманывали. Двери сарая распахнулись, и он увидел транспортную кабину… Не такую, как на Земле, но все же и это было слишком для города, состоявшего из сплошных развалин. Кабина оказалась узкой. В ней с трудом поместились три человека. Один из сопровождавших его парней набрал на небольшом диске цифровую комбинацию и нажал кнопку. Пол кабины загудел, потом ее понесло вниз и в сторону. Они двигалась минут двадцать. У человека, стоявшего напротив Ротанова, были маленькие, словно приклеенные усики. Ротанов чуть насмешливо разглядывал его в упор, но тот не обращал на это ни малейшего внимания и на разу не отвел взгляд. Он словно бы смотрел сквозь Ротанова. Пахло сухой пылью, травой и едва заметно плесенью, словно кабиной очень долго не пользовались.

И вдруг Ротанов почувствовал острое чувство опасности. Он хорошо знал это почти инстинктивное предупреждение, оно его никогда не обманывало и не раз выручало в трудных обстоятельствах. Двое напротив него не шевельнулись, он с трудом подавил желание резко обернуться, потому что знал: за спиной ничего нет, кроме стены кабины. Тем не менее должна была быть какая-то вполне реальная, конкретная причина! Он лихорадочно искал ее и не находил и все же знал, что интуиция не могла его подвести. Он бы обязательно в этом разобрался, но кабина неожиданно резко остановилась, двери распахнулись, и у него не осталось времени. Так он и не понял, что там могло быть угрожающего в этой фанерной, тесной, плохо покрашенной кабине.

Они шли через большой двор, отделенный от улицы высокими каменными стенами, словно здесь была средневековая крепость. Вдоль стен росли колючие, непохожие на земные растения кусты, и вновь Ротанов подумал, как далеко он от дома… Попадались какие-то кучи железного хлама, обломки камня. Вообще двор выглядел так, будто его никогда не убирали. Они вошли в коридор, и Ротанов постарался сосредоточиться на предстоящей встрече. У него был большой опыт делового общения с представителями колониальной администрации, он знал, какой своеобразный отпечаток накладывает на людей долгая изоляция и слишком большая власть. Разговор предстоял не из легких.

Кабинет координатора Бэрга выглядел по-спартански просто. В нем вообще ничего не было, кроме стола, двух стульев и самого Бэрга. Стиль спартанской простоты редко сопутствовал людям, развращенным бесконтрольной властью, да и сам Бэрг мало походил на диктатора. Это был круглолицый, жизнерадостный человек, пожалуй, слишком простоватый для того, чтобы можно было безоговорочно поверить в эту его простоту. Он вышел из-за стола навстречу, но руки не подал, скорее всего этот земной обычай был здесь не в ходу, однако во всем остальном Бэрг просто излучал любезность. Он усадил Ротанова, достал из ящика стола бутылку какого-то прохладительного напитка и, когда Ротанов отказался, с видимым удовольствием опорожнил подряд два стакана. Казалось, он никуда не торопится и рад новому собеседнику. Все выглядело так, словно Ротанов приехал в отпуск к деревенским родственникам, о которых давно и незаслуженно забыл в далекой столице, а теперь вдруг неожиданно вспомнил…

— Вот уж не ждали! Корабль с Земли через столько-то лет! Как же вы долетели?! Неужели специально решили нас навестить, или это, так сказать, вынужденный визит?

Глаза его новоявленного дядюшки хитровато щурились, и Ротанов почувствовал прилив раздражения, может быть, от того, что только сейчас почувствовал, как сильно он устал за эту долгую и нелегкую дорогу, к тому же хотелось пить, и он жалел, что отказался от предложенного стакана.

— Земля систематически проводит проверку всех своих внешних поселений, — устало сказал Ротанов, все еще не зная, какого стиля нужно придерживаться в разговоре с этим круглым, все время ускользающим от него человеком.

— Что вы говорите?! Надо же… Но мы улетели так давно! Последнее поколение почти ничего не знает о Земле. Боюсь, что вы зря проделали столь долгий путь.

— Вы хотите сказать, что вас не интересует ни Земля, ни контакт с ней?

Видимо, Бэрг понял, что несколько переиграл. Он перестал бегать по кабинету, сел за стол и секунду молчал, растирая ладонями свою лысую шишковатую голову. Потом заговорил совершенно другим тоном, словно перед Ротановым очутился новый человек.

— В течение двухсот лет Землю не интересовала наша судьба. Мы давно стали самостоятельным обществом, не считающим себя чем-то обязанным или как-то связанным с планетой, с которой расстались в свое время навсегда. С ее стороны было не очень этично отправлять нас в подобное путешествие. Во время него погибло больше половины всех участников экспедиции, а оставшиеся… Ну, в общем, это неважно. Иными словами, мы не считаем себя ничем обязанными Земле. И ваш, так сказать, дипломатический визит несколько запоздал.

— Он мог бы быть не только дипломатическим. Уверен, что у вас возникло немало трудностей. Надеюсь, вы не станете это отрицать?

Бэрг промолчал, и Ротанов подумал, что беседа становится все более трудной.

— За это время Земля накопила большой опыт по освоению новых планет, у нас есть соответствующая техника, знания, и многие ваши проблемы давно уже решены.

— То есть вы хотите меня убедить, что через двести лет, несмотря на расстояние, Земля решила протянуть нам материнскую руку помощи?

— Что у вас произошло? Давайте поговорим откровенно и перестанем играть в дипломатов с солидным стажем. Что тут стряслось? Эпидемия? Война? Почему разрушен город? Сколько людей осталось?

— Нет. Так дело не пойдет. — Бэрг отрицательно покачал головой. — Сначала я должен все узнать о цели вашего, визита, о возможностях, которыми вы располагаете, о задачах, которые были вам поручены. Поймите меня правильно. За вами стоит колоссальная мощь Земли, за мною только горстка усталых людей, мечтающих лишь об одном: чтобы их оставили в покое. Поэтому ваш призыв к откровенности не совсем равноправен.

Ротанов почувствовал, что разговор окончательно зашел в тупик. Давно нужно было сказать о том, что расстояние перестало быть проблемой и что Земле нужна здесь база, не такая уж и сложная техническая база, для ремонта этих проклятых компьютеров. Тогда бы у них пошел совершенно другой разговор. Но что-то его все время удерживало, мешало говорить откровенно. Что же это было? То самое непроходящее ощущение опасности, возникшее еще по дороге сюда в кабине подземки, или что-то другое? Слишком много странного было в их встрече. Словно он попал куда-то в другое место… Не к людям, двести лет ждавшим помощи, и не к рэнитам, отвергавшим саму идею помощи. Что-то здесь было не так. Он решил начать все сначала. Еще раз сыграть в предложенную ему утомительную игру.

— Ну, хорошо. Допустим, я согласен. Готов ответить на любые ваши вопросы первым. Начинайте.

— У меня не так уж много вопросов. Цель визита?

— Решили наконец выяснить, что случилось с пропавшей экспедицией.

— Неубедительно. Пятьдесят лет полета только в одну сторону. В лучшем случае вы бы послали автоматический транспорт.

— Но Земля решила послать инспектора! Не транспорт, а инспектора с определенными, полномочиями. То есть меня, и в конце концов вам придется ответить на все мои вопросы! — Он тут же пожалел, что сорвался, но было уже поздно. Бэрг задумчиво покачал головой.

— Вот это уже ближе к истине. С этого нужно было начинать. С ваших полномочий, с силы, которая за вами стоит.

— Не будем спорить. Каким образом могу я получить интересующую меня информацию?

— Боюсь, я сейчас не готов к беседе в подобном аспекте. Да и вам не мешает отдохнуть с дороги. Она ведь была неблизкой. Пятьдесят лет, а выглядите вы всего, на сорок, недурно сохранились. — Бэрг вызывающе улыбнулся.

— Послушайте, координатор, я ведь все равно выясню все, что меня интересует.

— Никто и не собирается вам препятствовать. Но на помощь с нашей стороны вы можете не рассчитывать. Наши небольшие преимущества в данный момент состоят как раз в том, что на Земле не знают некоторых обстоятельств, и мы постараемся сохранить это положение как можно дольше.

— Ну хорошо. Тогда еще один, последний вопрос. Кого вы здесь представляете? Какую часть общества?

Бэрг не торопился с ответом, но было видно по напряженному взгляду, что он решает нелегкую задачу.

— Я представляю, как принято говорить в таких случаях, подавляющее большинство нашего общества.

— Хорошо, хоть не всех.

— Вам это ничего не даст. Сила, которой располагает противостоящая нам группа людей, ничтожна. Впрочем, вы получите возможность лично убедиться в моей правоте. Как я уже сказал, вам не будут препятствовать в получении информации. Я прошу вас подождать всего один день.

На этот раз Ротанова даже не проводили во двор. Коридор в том же самом здании, ощущение жаркой духоты и сознание ошибки. Он проиграл по всем пунктам атому ловкому администратору. Первый раунд был явно не в его пользу. Не удалось выяснить самого главного — существует ли принципиальная возможность для создания базы? Не в Бэрге же дело, в конце концов с Бэргом он как-нибудь справится. Лишь бы у них сохранились производственные мощности, чтобы можно было наладить выпуск хотя бы простеньких компьютеров и автоматов, способных управлять кораблем в режиме перехода в тот момент, когда отключается сознание пилота…

Неважно, если они не смогут вывести корабль точно к Земле. Его засекут наблюдательные станции на любой из освоенных планет, выйдут навстречу патрульные корабли… Лишь бы пробиться сквозь безмерную толщу пространства, вставшую между ним и домом… А что касается Бэрга, одного он, пожалуй, все-таки не учел: передышка, однодневная отсрочка в их переговорах выгодна прежде всего именно ему, Ротанову. Даже находясь в полной изоляции, он узнает к их следующей встрече гораздо больше того, что мог бы себе представить этот Бэрг, не имевший ни малейшего понятия о сложных методах исследований, позволявших в незнакомой обстановке по самым незначительным признакам распознать и предотвратить нежелательные, зачастую еще только намечавшиеся сдвиги в социальных структурах таких вот изолированных немногочисленных человеческих поселений.

Комната, в которой его поместили, оказалась просторной и даже с окном. Ротанов заметил, что окон они здесь не любят. Во всяком случае, в кабинете координатора окна не было, и освещался он сверху через стеклянную крышу.

Окно закрывала толстая стальная решетка. Хорошо, хоть декоративная. С литыми украшениями. Услышав, как щелкнул дверной замок, Ротанов усмехнулся. Вряд ли они догадывались, что он пробудет здесь ровно столько, сколько сам найдет нужным. Если понадобится, он разогнет эти прутья и даже разорвет. Конечно, стрессовое состояние, вызванное самогипнозом, никогда не проходит бесследно, но если очень уж понадобится… Ладно. Это не к спеху. Один день можно подождать. Он подошел к окну и внимательно осмотрел двор. Ничего нового. Разве что крыша очень старого здания виднелась из-за забора. Когда-то его покрывали листы лирона, а теперь пластик весь покоробился, съежился грязными рваными валиками. Для этого нужна была солидная температура. Градусов двести, не меньше… Однако здесь у них бывает жарковато…

Он отошел от окна и внимательно, осмотрел комнату. Толстые стены — полметра камня. Что они, осаду здесь собираются выдерживать? В комнате не было никакой мебели, ничего лишнего. Кровать с тощим матрацем, накрепко прикрепленный к полу стул и столик с дымящимся ужином. Они старались быть по возможности вежливы. Ну что ж, попробуем разобраться в этом ужине. Ротанов внимательно осмотрел посуду и пищу. Пища говорила, как он и предполагал, о натуральном хозяйстве и отсутствии развитой пищевой индустрии. Посуда тоже, несомненно, кустарного изготовления… Ему пришлось напомнить себе о скоростных подземных магистралях. Как-то одно с другим не вязалось… Есть он не стал. Завтра потребует доставить корабельные консервы и все его личные вещи, а пока лучше подождать…

Ротанов почувствовал, как непроизвольно напряглись мышцы спины. Кто-то за ним наблюдал. Он никогда не ошибался в этом ощущении. И хотя в двери не было ни единой щелки и само ощущение чужого взгляда шло совсем не от двери, он не мог ошибиться. Медленно, стараясь ничем не выдать своего открытия, повернулся. Четыре стены без единой щели. Такая же дверь… Тогда он закрыл глаза и постарался сосредоточиться. За ним определенно наблюдали. Он решительно подошел к противоположной от окна стене, постучал по ней пальцем. Стена ответила глухим тяжелым звуком. Сплошной камень — так же, как и у окна. Все же это здесь… Он внимательно осмотрел стены. Чуть выше его головы слегка отстал кусочек штукатурки. Едва заметно отстал. Стены давно не ремонтировали, кругом мелкие трещинки, подтеки. И все же его заинтересовал именно этот кусочек штукатурки, нисколько не сомневаясь в том, что именно он является самым интересным в этой стене, Ротанов осторожно подцепил его ногтем. Под ним было маленькое углубленьице, не шире вязальной спицы. Оптический датчик, притаившийся в нем, оказался совсем крохотным. Ротанов с трудом выковырнул его из отверстия.

Нисколько не беспокоясь о том, что они об этом подумают, он разорвал тоненькие проводнички, уходившие от датчика в стенку, и, зажав в ладони свою драгоценную находку, медленно прошел к столу. Он едва сдерживал радость, потому что это был такой подарок, на который он даже не смел рассчитывать, уже и надеяться перестал, и вдруг, на тебе, этот датчик… Ротанов разжал ладонь. Да, все правильно. Там не было никаких световодов. Устройство не больше спички содержало в себе оптический интегратор, превращавший световой поток в систему электрических импульсов. Нечто вроде крохотной телекамеры. Это «нечто» и было для него самым важным. Из него следовало, что колония располагала совершенным электронным оборудованием, и не просто располагала таким оборудованием, но и могла его производить, потому что датчик был местного производства. Такое узкоспециализированное устройство не могло входить ни в один экспедиционный комплекс, к тому же небольшой срок службы подобных миниатюрных устройств говорил сам за себя — его сделали здесь, и недавно. А из всего этого следовало, что теперь проблема с ремонтом его корабельной электроники перестала существовать, и все сразу упростилось, стало почти банальным. Договориться тем или иным путем с этими людьми он всегда сумеет. «Ну что тут у них, диктатура? Рабовладельческое общество? — почти весело думал Ротанов. — Не верю я в это, несмотря на все теоретические изыскания Горюнова. Люди двадцать третьего века не могли до этого докатиться, и даже если предположить самое худшее, все равно в любом человеческом сообществе всегда есть противоборствующие течения, столкновения интересов. Стоит поискать, и я найду тех, кто захочет мне помочь. И раз теперь известно самое главное, принципиальная возможность такой помощи, то беспокоиться просто не о чем. Срок у меня достаточный. Из шести месяцев, о которых говорил Олег, я пока что израсходовал всего три дня».

Ротанов лег на кровать, все еще сжимая в руке свою находку, блаженно улыбаясь и даже не представляя, насколько он далек от понимания истинного положения вещей. Он заснул почти сразу, но спал недолго и плохо.

3.

Ему снились непрерывные кошмары. В конце концов Ротанов проснулся, но неприятное, похожее на удушье ощущение осталось.

Он слышал, как за темным окном шумит дождь. В комнате было прохладно и сыро. Постарался вспомнить, что ему снилось. Что-то липкое и вонючее его душило. Оно не имело ни формы, ни лица.

Потом он куда-то падал. Пытался всплыть с большой глубины, рвался наружу к поверхности и все время задыхался от недостатка воздуха. Даже сейчас тело покрывал липкий пот. Всегда так бывает на новой планете, два или три дня, пока привыкнешь к новому климату. Адаптация. Иногда скрутит так, что человек неделю ходят как сонная муха. И всегда снятся какие-нибудь кошмары. Правда, с удушьем что-то уж больно реально, словно он в самом деле едва не задохнулся.

Он поднялся. Все тело ломило как после продолжительной болезни. Медленно прошел к окну. Был тот самки ранний предрассветный час, когда в небе уже можно уловить первые отголоски будущей зари, приглушенные унылым дождем. И еще туман… Он заполнял весь двор белесой мглой, подкрался к самому окну. На секунду ему даже показалось, что белые полотнища у самой решетки дрогнули, когда он приблизился, и отползли дальше.

Не хватало только галлюцинаций. «Завтра надо сказать, чтобы с корабля принесли аптечку. Прививки прививками, но я что-то совсем расклеился». Постоял у окна минуты три, вдыхая сырой промозглый воздух и постепенно приходя в себя. Потом снова лег. Остаток ночи прошел спокойно. Проснувшись утром, с трудом вспомнил ночные кошмары.

В окно светило бешеное огромное солнце, не было даже намека на дождь. Может быть, он ему приснился вместе с туманом. Ротанов еще раз выглянул в окно. Под самым карнизом темнела узкая полоска влажной почвы: значит, дождь ночью все-таки был. Он пригладил волосы, потом решительно постучал в дверь.

Туалет вместе с умывальником и набором бритвенных принадлежностей оказался в соседней комнате. Побрившись, он почувствовал себя более уверенно и почти сразу его провели к Бэргу.

На этот раз Бэрг казался чем-то озабоченным. Он не стал тратить время на дипломатические любезности и сразу же перешел к делу.

— Я хочу сделать вам вполне конкретное предложение, но прежде мне нужны некоторые сведения. Они носят, так сказать, чисто теоретический характер, и, я думаю, вы сможете ответить на мои вопросы без всякого риска.

— Давайте попробуем, — ответил Ротанов, улыбнувшись. Он чувствовал себя отдохнувшим и вполне готовым для нового поединка. Но Бэрг не принял вызова. Ротанов заметил, что он украдкой внимательно разглядывает его, словно видит впервые.

— Предположим, вы, вернувшись на Землю, сообщите, что колония на Альфе полностью погибла. Какая-нибудь эпидемия. Вам подберут вполне убедительные материалы и все необходимые данные. Что за этим последует? Будет ли организована еще одна экспедиция, или Земля этим удовлетворится и нас оставят в покое?

— Трудно сказать… Какое-то время вы, конечно, получите. Но почему вы решили, что я соглашусь на подобную фальсификацию?

— Об этом позже. Давайте сначала рассмотрим второй вариант. От вас никаких известий. Вы ведь можете не вернуться. Несчастный случай на планете или неполадки с двигателем. Неисправность компьютера… Мяло ли что?

— Вы осматривали корабль?

— Корабли всегда осматриваются после посадки. Таковы старые правила, и мы не считали нужным их изменять. А вы что, против досмотра?

Это была правда. Досмотр прибывших кораблей, их технический и медицинский контроль действительно общепринятая вещь в любой колонии, и спросил он об этом скорее для того, чтобы убедиться в том, что они теперь знают.

— Нет, я не против досмотра. Продолжайте. Я вас внимательно слушаю.

— Естественно предположить, что через какое-то время после вашего исчезновения будет послана вторая экспедиция. Как велико это время?

— Мне кажется, оно не будет слишком велико.

— Ну а если не вернется и вторая экспедиция, что тогда?

— Тогда скорее всего сюда вышлют эскадру специально оснащенных кораблей, с которой вы уже ничего не сможете сделать.

— Я так и думал. Постарайтесь меня понять. Сейчас вас просят только об одном — не вмешивайтесь, оставьте нас в покое, хотя бы на время. Поверьте мне, лучше всего, если вы улетите, приняв мое предложение. — В голосе Бэрга звучала неподдельная горечь. Он словно понимал уже всю бесполезность этого разговора и предвидел все, что последует дальше. Почему-то Ротанов не сомневался в его искренности. Наверно, из-за этой горечи.

— Для кого лучше?

— Что? — не понял Бэрг.

— Для кого лучше, если вас оставят в покое? Для вас лично? Для всех колонистов? Для кого?

— Прежде всего для землян.

— Вот как… Ну, земляне в состоянии позаботиться о себе сами.

— Прежде всего для землян, — настойчиво повторил Бэрг. — Потом уже для нас. Большего я не могу сказать, и вы мне, конечно, не поверите. Вы сейчас броситесь все вынюхивать, выворачивать наизнанку, инспектировать. Блестяще выполните свое задание, и пройдет немало времени, пока поймете, что я был прав. Но тогда уже будет поздно… Скорее всего вам не позволят получить никаких сведений.

— Почему бы вам не попробовать еще один вариант?

— Какой же?

— Поверить в мою доброжелательность, позволить самому во всем разобраться и решить, как поступить, но не с завязанными глазами, как вы мне предлагаете, а со знанием всех факторов. Может быть, я и соглашусь с вашим предложением.

— Наверно, я бы так и поступил. Собственно, вчера так и собирался сделать. Но с тех пор кое-что изменилось. Я убежден, что, получив все данные, вы все равно не сможете правильно их понять. Это неизбежно.

— Мы все время ходим вокруг да около. По-моему, наша беседа давно потеряла всякий смысл.

— Ну что же… Я вас не задерживаю.

— Я ведь мог согласиться хотя бы для виду. Мне от вас нужен только компьютер.

— Я знаю. Но вы этого не сделали, и поэтому мне особенно жаль, что нам не удалось договориться. То, что последует теперь, будет одинаково трагично для всех. Для вас, для вас, для всех людей. Я вас не задержу, и вы выйдете отсюда, если вам повезет. Это уже будет зависеть не от меня. Но даже если вам повезет…

— Мне повезет.

— Тем хуже, потому что тогда вы сделаете все, чтобы ускорить прилет следующей экспедиции, и это будет главной ошибкой. Попросту катастрофой. У меня к вам последняя просьба — постарайтесь не спешить с выводами.

— Я постараюсь. — Ротанов поднялся и с минуту стоял прислушиваясь. Где-то очень далеко, скорее всего вне дома и даже вне двора, может быть на окраине города, родился грозный и могучий звук, от которого мелко-мелко завибрировали стены дома. Звук оборвался так же внезапно, как и возник, потом кто-то огромный хлопнул над городом в ладоши, и со стен посыпалась штукатурка.

— Что это такое? — Бэрг пожал плечами.

— Теперь вам все придется узнавать самому, и уверяю, это будет непросто.

Ротанов стиснул зубы, поднялся и вышел. С минуту Бэрг задумчиво смотрел ему вслед, потом повернулся к скрипнувшей за его спиной внутренней двери. Вошел высокий подтянутый человек, его возраст также, как и возраст Бэрга, трудно было определить даже приблизительно. На моложавом, без единой морщинки лице поблескивали маленькие, глубоко запавшие глаза.

— Ну что?

— Все очень плохо, Лан. Мне пришлось его отпустить.

— Куда он денется, пусть походит.

— Да нет, ты не понимаешь… Он… Видишь ли, он не поддается воздействию…

— То есть как?! Не было воздействия, и ты его отпустил?!

— Воздействие было, но безрезультатно.

— Это невозможно!

— Выходит, возможно… Один датчик он уничтожил, но мы все равно контролировали все циклы… Может быть, иммунитет. Я не знаю, в чем здесь дело.

— Надеюсь, ты понимаешь все последствия?

— Еще бы… Нам не удастся его использовать. Я попытался его убедить сотрудничать с нами…

— Это просто смешно!

— Да, ты прав. Очень скоро этот человек станет для нас серьезной проблемой.

— Ну, это мы еще посмотрим. Проблему можно попросту устранить. — Он рванулся к выходу, но его задержал усталый голос Бэрга.

— Не торопись, Лан. Инспектор с Земли не может исчезнуть бесследно. Вспомни двигатель на его корабле. Боюсь, что его ликвидация только ускорит следующий визит.

— Возможно. Но у нас нет выбора. Надеюсь, ты понимаешь, что будет, если он ускользнет от нас и найдет тех.

— Что значит, в конце концов, один человек!

— Ты же сам сказал, что он не поддается воздействию! Что будет, если он узнает?.. И потом, следующий корабль может сесть у них… Нет, Бэрг, убрать его необходимо.

На улице дул сухой ветер. Ротанов стоял, прислонившись спиной к стене дома, из которого только что вышел. Двор лежал перед ним как огромное пустое ущелье, требовалось определенное усилие, чтобы оторвать спину от стены здания и пересечь этот двор. Он еще не понял, почему это так, и поэтому не спешил. Что-то уж больно легко отпустил его Бэрг и слишком неожиданно. Если вспомнить вчерашнюю встречу, его планы изменились довольно круто и достаточно было скрытых угроз… Пожалуй, он поспешил. Нужно было еще потянуть, продолжить дипломатическую игру, собрать новую информацию, а он полез на рожон, обострил ситуацию, дал им в руки ненужные козыри.

Что с ним такое случилось? Почему он сорвался в кабинете у Бэрга и пошел напролом? Что он там такое почувствовал? Какое ощущение подняло его со стула и повело к двери?

Вдруг он вспомнил руки Бэрга. Они лежали на столе как два бесполезных предмета, ни одного движения, словно бы не принадлежали хозяину. Кажется, по правому пальцу проползал какой-то жучок, но палец не отодвинулся, не дрогнул, не попытался смахнуть назойливое насекомое… Во всем этом было нечто такое, что заставило его на секунду утратить обычную рассудительность, хладнокровие… Он до сих пор не мог подавить в себе ощущение брезгливости и холодного, никогда раньше не испытанного ужаса. Самое неприятное, что он толком не мог объяснить, в чем, собственно, дело…

Наконец он оторвал спину от стены и медленно пошел через двор. Ему пришлось совершить над собой почти насилие, и, только поравнявшись с воротами, он понял, в чем дело. Сзади что-то неожиданно хлопнуло, и на него посыпалась кирпичная крошка.

Екнуло сердце, и, еще не сообразив, что произошло, он стремительно бросился вперед и в сторону, за толстую арку ворот. Второй выстрел поднял облако пыли на том месте, где он только что стоял…

Вот, значит, как… Что же, по крайней мере теперь все стало на свои места и позиции определились. Одно оставалось неясным, почему они так долго медлили? Стрелять нужно было гораздо раньше, когда он шел через двор, и проще было вообще его не выпускать. Что-то у них там не ладилось, не сходилось, не было единого мнения. Они не знали, как поступить, ударились в панику. Он воспользуется этим. И раз уж с первых шагов на этой планете определились его враги, то и друзья найдутся.

Если только удастся уйти отсюда… Они долго медлили, но если впереди, на улице, есть посты, ему несдобровать.

Может быть, ему осталось сделать всего несколько шагов, чтобы они добились своего. Выстрел мог прозвучать из-за любого угла. А может быть, это будет не выстрел, энергетический разряд или огненный зрачок лазера?.. Какая разница?

Солнце по-прежнему низко висело над горизонтом. Оно словно не сдвинулось с места с того самого момента, как Ротанов проснулся. «Долгое утро… Оно останется все таким же потом, после выстрела, а я так ничего и не успел узнать, предотвратить… И Олегу будет еще труднее, если я не сумею уйти из этого двора».

Сзади сверкнул ослепительный зайчик, и вокруг, царапая кирпичную кладку, противно взвизгнули осколки. Все: оставаться здесь больше нельзя. Ротанов сжался перед броском, и в этот момент ему навстречу с улицы шмыгнул какой-то человек в плотной, облегающей одежде мышиного цвета. Он, видимо, не понимал, что здесь происходит. Растерянно смотрел на Ротанова и нерешительно тянул из футляра на поясе какой-то параллелепипед. Тащил неуверенно, словно не знал, что ему с ним делать. Ротанов ударил его по руке, человек споткнулся, выронил оружие, и блестящий квадратик упал впереди Ротанова. Он подхватил его и, не останавливаясь, бросился под арку ворот. Над головой опять что-то свистнуло, в лицо брызнуло каменное крошево.

По тому, как был сделан этот выстрел, он сразу же понял, что шутки кончились и игра пошла всерьез. Они слишком долго раздумывали и дали ему возможность добраться до ворот, но это еще ничего не значило, если впереди на улице у них есть посты… Он мельком глянул на параллелепипед, зажатый в руке. Это был тепловой пистолет старого образца. В школе их обучали обращаться с музейным оружием, и, кажется, не зря… У него солидная мощность, но заряда хватит всего на несколько выстрелов… Придется экономить.

Он осторожно выглянул из-за арки. Узкая пустынная улица горбом взбиралась на небольшой холм. Неряшливые низкие стены строений без единого окна убегали в обе стороны. Никакого транспорта, ни одного пешехода. Спрятаться здесь практически невозможно. Дурацкая ситуация, он даже не знает толком, против кого вынужден будет через секунду применить оружие. Кто бы они ни были — убивать он не имеет права, даже если придется защищать свою жизнь, и, значит, сейчас ему нужно скрыться во что бы то ни стало. Не устраивать здесь баталии, а скрыться. Вот только куда? В противоположной от подъема стороне улица упиралась в грязную сточную канаву с высоким каменным парапетом. На первый взгляд ему показалось, что там не пройти, но, еще раз внимательно присмотревшись, он понял, что если сумеет добежать до перекрестка, то у него появится шанс.

Давно он так не бегал. Ветер свистел в ушах, то и дело приходилось бросаться из стороны в сторону, чтобы не стать мишенью для очередного выстрела. Стрелять они начали слишком поздно, иначе бы ему несдобровать. И все же нескольких секунд не хватило, чтобы добежать до угла.

Очевидно, они применяли не только тепловое оружие, потому что над крышами строений, мимо которых он бежал, что-то гулко ухнуло, выбросило ядовитые облака дыма, и сейчас же со всех сторон, как осы, зажужжали осколки. Пришлось ничком броситься на землю. К счастью, теперь между ним и преследователями оказалась бетонная эстакада, пересекавшая улицу поперек метрах в пяти над мостовой. Он заметил ее сразу, как упал, и тут же понял, что нужно делать. В той стороне улицы, откуда он бежал, уже можно было рассмотреть темные фигуры преследователей. Они жались к заборам, опасаясь выстрела, и не очень спешили. Как только от них до эстакады осталось несколько метров, он дважды выстрелил, подрезая эстакаду тепловым лучом с обеих сторон. Еще в воздухе она разломилась на несколько частей и рухнула со страшным грохотом, перегородив улицу грудой обломков. Все вокруг заволокло пылью и дымом. Теперь у него появилось достаточно времени, чтобы завернуть за угол. Вряд ли они могли заметить, в какую сторону он свернул. Он не собирался долго бежать по пустынному проулку. Его план состоял в том, чтобы незаметно, свернув за угол, перелезть через забор и попытаться укрыться в каком-нибудь строении. Если ему повезет и он сразу же не наткнется на жилой дом, возможно, удастся выгадать еще полчаса или час, пока они будут прочесывать улицу в обе стороны, и за это время продумать следующий ход.

Забор был довольно низкий, без всяких там колючих проволок и прочих каверзных штук. Спрыгнув на усыпанный ржавым железом двор, он прислонился к стене и несколько секунд стоял неподвижно, жадно хватая ртом воздух. Немного отдышавшись, двинулся вдоль строения, стоявшего почти вплотную к забору. Одноэтажное длинное здание тянулось бесконечно. Он слышал с той стороны забора крики и топот ног. Но здесь, во дворе, все пока было тихо. Кажется, ему наконец-то повезло. Строение ничем не напоминало жилой дом. Скорее это барак, склад или мастерская. Похоже, тут никого нет. Окончательно он в этом убедился, когда обнаружил на широких, как ворота, дверях висячий замок. Это последнее препятствие показалось ему непреодолимым. Если торчать здесь, на открытом месте, его сразу же обнаружат, перелезать еще через один забор опасно. Нужно попробовать сорвать замок… Он стал торопливо шарить вокруг в поисках подходящего куска железа, переворачивал обуглившиеся обломки дерева и разбитые кирпичи. Было похоже, что кто-то переломал на этом месте все, что здесь было раньше построено, и воздвиг потом это унылое строение без окон, с висячим замком на дверях.

Ничего подходящего, чтобы справиться с замком, ему так и не попалось, и только тогда он вспомнил про тепловой пистолет. Ему не хотелось оставлять следов, но другого выхода не было, каждую секунду его могли обнаружить.

Сунув ствол пистолета под самую дужку, он направил его вверх, так, чтобы не задеть крыши строения, потом отвернулся и нажал спуск. Вместо хлопка раздалось протяжное шипение. Видимо, он израсходовал на эстакаду слишком много энергии. Все же дужка раскалилась почти добела, потом размягчилась и осела, он подцепил ее снизу куском арматуры и разорвал размягченный металл.

Закрыв за собой дверь, Ротанов очутился в темноте. Не было слышно ничего, кроме его собственного прерывистого дыхания. Постепенно глаза привыкли к полумраку, и он понял, что в вентиляционные отверстия над крышей проникает достаточно света. Широкий проход вел от дверей в глубину. По обеим его сторонам до самого потолка высились ряды полок, довольно беспорядочно заставленных грудами ящиков и бочек. На улице он успел заметить, что квартал застроен одинаковыми бараками, так что, возможно, весь этот район отведен под склады. Пока он в относительной безопасности.

Пахло гнилью и чем-то незнакомым, пряным, как корица. Он думал о том, что хорошо бы найти в ящиках что-нибудь действительно полезное. Продовольствие или оружие. Концентраты не требуют для хранения холодильников. Очень жаль, что он с самого начала не сделал запаса пищи. Однако самым необходимым в ближайшее время для него станет вода…

Ротанов несколько раз сглотнул, стараясь избавиться от сухости в горле. «Даже напиться не успел». Впрочем, откуда ему было знать, что события в это утро развернутся столь стремительно. Ну ладно. Придется ночью пробираться к той канаве, которую он заметил в противоположном конце улицы. Там они наверняка выставят посты, а ему нечем обороняться, так что неплохо найти бы здесь бочку с квасом или ящик пива. Мысли возникали простенькие, о насущных проблемах. И это было правильно. Он старался пока не думать о том, что произошло на планете, откуда тут появились люди, непохожие на людей… Достоверной информации у него было очень немного, а стоит начать строить догадки, им числа не будет, и потом, когда информация появится, будет труднее в ней разобраться. Лучше уж думать о пиве… Кстати, раз тут есть бочки, наверняка в них какая-нибудь жидкость. Вполне возможно, что это продовольственный склад. Прямо перед ним на полу стоял контейнер необычной многогранной формы. Словно кто-то вытесал из пластика фигуру около метра в поперечнике для урока школьной геометрии. «Ну что же, с него и начнем».

Контейнер оказался неожиданно легким. Ротанов без всякого труда сдвинул его с места и повернул. Нигде не было видно ни малейшей щели или намека на дверцу. Пластмасса отозвалась на стук глухим звоном и оказалась слишком твердой. «Нужно поискать тару попроще», — подумал он и решил вскрыть ближайший деревянный ящик, привлекавший своими размерами. Подцепил крышку все тем же куском арматуры. Она отскочила сразу, словно ждала, чтобы ее открыли. Но внутри не было ничего интересного. Тяжелые слитки блестящего металла. Титан, а может, вольфрам. Он перешел к ряду огромных, под стать ящикам, бочек. Из пробитого отверстия медленно, словно нехотя, ползла струя вязкой смолистой жидкости. От нее шел знакомый пряный аромат, который он почувствовал сразу, как вошел. По-видимому, сок какого-то местного растения. Без анализа пить его нельзя, и он с огорчением пошел дальше.

Ротанов работал десятый час подряд. За это время ему удалось обследовать лишь небольшую часть склада. Очень много сил отнимала крепко сколоченная тара. Ничего полезного так и не нашел. Склад мог принадлежать кому угодно. Упакованные для отправки или длительного хранения минеральные и сырьевые ресурсы планеты. Здесь не было технических изделий или продуктов сельского хозяйства. Возможно, ему не повезло. В конце концов, продукцию должны сортировать по отдельным видам, и если это действительно так…

Вдруг он вспомнил про тот странный пластмассовый контейнер, на который наткнулся в самом начале. Необычная тара могла содержать что-нибудь интересное. Правда, он был слишком легок и, пожалуй, пуст… Он осмотрелся, в дальнем углу склада на отдельной полке стоял еще один такой же контейнер. Он подошел к нему, раздумывая, чем можно вскрыть неподатливую пластмассу, и уже протянул было руку, но вдруг застыл на месте.

Что-то там блеснуло в темноте за ребром призмы. Что-то едва различимое, тоненькое, как паутинка. Но паутины здесь не было. Целые тонны пыли и ни одного паука… Лучше всего оставить этот контейнер в покое… Но если там действительно сигнализация, значит, в контейнере что-то важное, нуждающееся в охране, и если он хочет узнать хоть что-нибудь, вскрывать придется именно этот. Больше он не думал о холодном пиве, хотя во рту пересохло. Ради того, чтобы выяснить, что они считают достойным такой защиты, стоило рисковать.

О том, насколько сложная система прикрывала контейнер, ему стало ясно уже через полчаса кропотливой, осторожной работы. Помогло хорошее знание корабельной электроники. И хоть он не знал общей схемы и даже не пытался разобраться в управляющем блоке, в конце концов ему удалось обнаружить и обезвредить основной узел сигнализации, снабженный многочисленными датчиками тепловых и механических воздействии. Система оказалась хорошо замаскированной, и спасло его только то, что за ней, очевидно, долгое время не было ухода. Подгнившая доска в стене раскрошилась и обнажила тонкий, как паутинка, проводок. Возможно, впервые он отыграл хоть одно очко в опасной игре, которую ему здесь навязали.

Ротанов осторожно провел рукой по стенке контейнера. Как будто все в порядке, но если он не обезвредил хоть один датчик… Об этом не стоило думать, потому что он не собирался отступать. Достал тепловой пистолет, подбросил на ладони, словно проверяя вес. Потом приставил к боковой грани и нажал спуск. Уже через несколько секунд стало ясно, что в пистолете еще достаточно энергии для того, чтобы хорошенько разогреть пластмассу. Только она почему-то не желала плавиться, даже раскалившись добела. К счастью, он повредил механизм запора, внутри массивной стенки звякнуло, и неожиданно толстая крышка на шарнире выскочила наружу, больно ударив его по руке.

Потирая ушибленную руку, он задумчиво смотрел на контейнер. Не нравилась чрезмерная толщина крышки. «Сантиметров двадцать, при такой-то прочности… Похоже на радиационную защиту. Только этого не хватало…» Он вытянул ладонь и быстро провел над крышкой. При большой интенсивности излучения он почувствовал бы тепло, но ничего не было, и это ни о чем еще не говорило, потому что все зависело от характера излучения. Наконец ему надоело топтаться около контейнера. Он уже не сомневался, что влипнет из-за него в неприятную историю, и именно поэтому следовало кончать поскорее.

Отшвырнув бесполезный пистолет, в котором не осталось уже ни капли энергии, он сунул руку в контейнер сразу по самое плечо. И ничего не обнаружил. Впрочем, нет, на самом дне было несколько округлых и скользких предметов. Он попытался ухватить один из них и сразу же выпустил, потому что ему показалось, что где-то совсем рядом громко засмеялся ребенок. Его даже передернуло, таким нелепым и неуместным показался детский смех в этом пустом грязном складе. Он мог бы поклясться, что звука не было. Смех он слышал словно бы внутри себя, в голове, но слышал совершенно отчетливо. Такое возможно при галлюцинациях, но он слишком хорошо знал, что у него не бывает галлюцинаций.

Очень осторожно, сантиметр за сантиметром, он снова приблизил руку к неизвестному предмету. Сначала ощутил только легкое покалывание, как от разряда тока, потом рука заныла, и, когда коснулась поверхности предмета, он ее уже не чувствовал. Перед глазами все поплыло. Очень неясно, едва заметными контурами на стены сарая накладывалась какая-то картина…

Чтобы не отвлекаться, он закрыл глаза, и картина стала отчетливей. Комната… Большая комната, залитая солнечным светом, окно распахнуто… Ребенок стоит на пороге, держит в руках пластмассовую игрушку… И что-то колышется у окна, что-то знакомое, какие-то грязные полотнища… Дым от пожара? Остатки занавесок? Картина была неподвижной. Ничто не менялось. Он чувствовал, что онемело уже все плечо. Дальше не стоило рисковать. Стиснув зубы, одним точно рассчитанным движением он подхватил таинственный предмет и рывком выдернул его из контейнера.

По форме эта штука походила на свернутый восьмеркой тор, сантиметров двадцать в диаметре. Она казалась прозрачной и довольно тяжелой. Внутри что-то переливалось. Какое-то жидкое, холодное пламя. В такт с его мерцающими переливами Ротанова бросало то в жар, то в холод, все его чувства необычайно обострились. Это был бешеный коктейль из радости, беспричинного смеха, невыразимой безысходной тоски, острого Пряного страха, в голове что-то гремело и грохотало, словно били в древние негритянские тамтамы, казалось, еще секунда — и он не выдержит чудовищного напряжения, а рука намертво вцепилась в эту дьявольскую штуку и не желала разжиматься. Вдруг, словно пройдя через усилитель, в его сознание ворвались слова: «Эй, ты! Брось это!» Рука разжалась сама собой, сосуд упал в глубину контейнера. Шатаясь, будто только что выбравшись из-под обвала, Ротанов медленно обернулся. Напротив него в конце прохода стоял высокий, давно не бритый человек в рваном комбинезоне, с тяжелым блестевшим от смазки пистолетом в руках.

4.

Пистолет, направленный прямо в живот Ротанова, медленно двигался, словно отыскивал подходящую точку, чтобы всадить в нее пулю или чем он там стреляет…

— В чем дело? — как мог осторожнее спросил Ротанов. — Может, вы сначала объясните?

— Жаль, шума поднимать нельзя, а то бы я тебе объяснил…

Ротанов не шевелился.

— Может, все же поговорим? — предложил он, не сводя глаз с пистолета.

Казалось, это предложение развеселило его противника, во всяком случае, тот презрительно улыбнулся.

— О чем можно говорить с синглитом? Лицом к стене!

Ротанов не двинулся. Он совсем не собирался терять из виду ствол пистолета.

— Я не синглит.

— Ты повернешься к стене или нет? — Пистолет перестал рыскать из стороны в сторону и замер, словно нашел наконец точку, которую искал так долго.

— К стене я не повернусь. Можете стрелять так.

Его противник снова усмехнулся, на этот раз скорее удивленно.

— Первый раз встречаю синглита, который так много говорит. Ладно, черт с тобой, можешь не поворачиваться. Иди вперед. Дистанция пять шагов. И запомни: остановишься — выстрелю.

Это уже было кое-что. Не следовало перегибать палку. Ротанов медленно пошел к выходу, надеясь, что в конце прохода, пропуская его вперед, противник допустит ошибку, сократит между ними расстояние. Но тот, видимо, прикончил на своем веку не один десяток этих таинственных синглитов и хорошо знал им цену. Он отступил в самый конец прохода, пропустил Ротанова и теперь был у него за спиной. Нельзя позволять вывести себя из склада, потому что здесь у него сохранялось некоторое преимущество. Он запомнил, что в центральном проходе, недалеко от двери с левой стороны, стоял целый штабель тяжелых ящиков. Ящики эти еле держались. Ротанов пошел по левой стороне и, как только они миновали штабель, изо всех сил ударил ногой по нижнему ящику.

Весь штабель с грохотом рухнул, многие ящики раскололись, и десятки непонятных предметов раскатились по всему полу. Его противник успел увернуться и не выстрелил… Ротанов опасался, что от неожиданности тот нажмет собачку и поднимет тревогу. Но этого не случилось.

Сейчас их разделяла гора рухнувших ящиков, и можно было спокойно уйти. Склад тянулся метров на семьсот, и найти здесь затаившегося человека практически невозможно. Но Ротанов все медлил, стараясь понять, почему не было выстрела… «Он говорил о каких-то синглитах, что это — секта, партия? Люди, захватившие власть? Судя по всему, сам его противник не принадлежал к этой группе, и уже только поэтому нельзя его упустить… Возможно, с его помощью удастся встретиться с теми, кто противостоит Бэргу. Придется рисковать, он ведь тоже может уйти, затаиться…».

— Я сейчас выйду! — громко сказал Ротанов. — Подожди со стрельбой.

Никакого ответа. Но, в конце концов, не выстрелил же он, когда рухнули ящики… Ротанов вышел на середину прохода и остановился.

Теперь он был отличной мишенью, а главное — не видел своего противника.

Несколько секунд стояла напряженная тишина, потом в углу за ящиками шевельнулась неясная тень. Наконец в проходе показался его противник, впервые с опущенным пистолетом.

— Ну? Чего тебе?

— Нуждаюсь в собеседнике… — проворчал Ротанов. — Да спрячь ты свою игрушку. Есть серьезный разговор.

Он сделал пару шагов навстречу Ротанову, но пистолет все же не убрал.

— Здорово вас здесь напугали.

— Кто ты такой?

— Что, непохож на синглита?

— Синглит давно вызвал бы охрану. Так кто же ты?

— Про корабль что-нибудь слышал?

Противник тихо свистнул, спрятал пистолет, но ближе не подошел.

— А чем ты докажешь, что ты с корабля?

— Я об этом не думал, не собирался доказывать. У меня есть документы.

— Документы можно подделать… Ну хорошо. Меня специально послали, чтобы разузнать про корабль. Двое наших видели посадку, но им не очень-то поверили, думали, какие-то штучки синглитов. Им ничего не стоит сделать корабль. Не настоящий, а так… Ладно, придется мне тебя забрать на базу. Там у нас хорошие специалисты. Разберутся, и если ты синглит…

— Да не синглит я, не синглит! Я пилот с этого корабля. И давай выбираться отсюда. Мы тут нашумели, а меня наверняка ищут. Слышал утром стрельбу?

— Так это из-за тебя?

— Сначала они меня вроде бы отпустили, а потом почему-то передумали. Здесь не очень надежное место.

Словно подтверждая его слова, у наружной двери послышался шум. Шаги, скрип засова.

— Ну вот, дождались…

Видимо, его противник наконец принял решение. Он махнул рукой, приглашая Ротанова за собой, и нырнул в боковой проход.

В противоположном от входа конце склада оказался замаскированный хламом лаз. Из него широкая сточная труба вела в соседний двор… В этом городе у его недавнего противника были свои собственные, известные только ему дороги.

Открылась крышка канализационного люка, скрытая под слоем дерна, и они очутились в узком подземелье. К удивлению Ротанова, здесь не ощущалось никаких неприятных запахов и было относительно сухо. Очевидно, канализация давно не работала.

Долгий путь по туннелям, задним дворам и закоулкам вывел их в конце концов в маленький тихий дворик. Здесь они впервые остановились и перевели дух. Они стояли вплотную друг к другу, втиснувшись в узкую щель между стеной здания и забором. Почему-то Ротанову вспомнилась кабина подземки. Там пахло пылью, плесенью, чем угодно, только не человеческим потом, он вспомнил об этом, и, может быть, поэтому несвежий запах от рваного комбинезона его спутника показался ему приятней любых духов.

— Как тебя зовут?

— Вообще-то Филом. Но наши окрестили Филином. Так и ты можешь звать.

В щель забора, за которым они притаились, хорошо просматривалась довольно оживленная городская улица. Транспорта не было совсем, наверно, его полностью вытеснила в городе подземка, зато пешеходы шли довольно часто.

— Чтобы выбраться из города, нам придется пересечь здесь улицу. Другого пути нет. А это очень опасно, потому что, если ты сказал правду, по всему городу объявлена тревога и здесь нас ждут.

Филин достал пистолет, пересчитал заряды и снова сунул его в карман. Ротанов хмуро слушал его и все никак не мог оторвать взгляд от огромного, в полнеба красноватого чужого солнца, висевшего над крышами человеческих жилищ.

— И давно вы так ходите по городу?

— Как? — не понял Филин.

— Да вот так, с оружием.

— Все вас ждали… Когда вы там про нас вспомните, на своей Земле… Лет пятьдесят и ходим. Не больно вы спешили… Мне доктор говорил, что рано или поздно вы прилетите, только я не шибко верил…

Ротанов почувствовал скрытый упрек в его словах, но промолчал. Не пришло еще время для объяснений… Он по-прежнему не знал, чьи интересы отстаивал этот человек, против кого и почему взял в руки оружие…

С того места, где они стояли, хорошо просматривалась улица в обе стороны, и ничего подозрительного на ней не было, вот только Ротанов вообще не знал, что здесь считается подозрительным, и потому полностью положился на Филина. А тот все не спешил выходить и продолжал разглядывать одиноких прохожих. Ротанов отметил, что люди шли быстро, не обращая внимания друг на друга, и как-то слишком уж отчужденно. Обычно в таких изолированных маленьких городках толпа разбивается на небольшие, объединенные общим разговором группы. Здесь этого не было. Филин тронул его за рукав.

— Как только выйдем на улицу, ни в коем случае не спеши. Иди быстро, как все здесь ходят, но не спеши. Ни к кому не подходи, ни на кого не обращай внимания, но самое главное — не спеши и не смотри по сторонам, иначе тебя сразу заметят. Ко мне не подходи ближе трех шагов, что бы ни случилось, даже если начнется стрельба. Ну, пошли! Да, и запомни на всякий случай, мало ли что, если выйдешь из города один, к нашим нужно идти все время на север, километров сорок. Выйдешь на посты, скажешь, тебя Филин прислал. Ну, давай.

— Подожди, минута дело не решит, а там мало ли что… Скажи мне сначала, что там было, в контейнере на складе?

Из всех вопросов, вертевшихся на языке, Ротанов выбрал этот и теперь с напряжением ждал ответа. Но Филин только покачал головой и посмотрел на него неприязненно.

— Этого я тебе не скажу. И у наших ты об этом лучше не спрашивай. Раньше нужно было прилетать, вот что. Пошли! Некогда нам разговаривать! — Он сунул пистолет за пазуху и сразу преобразился. Во всем его облике появилась деловая сосредоточенность. Плечи он откинул назад, и в походке появилась та целеустремленность, которая была свойственна большинству прохожих. Стоило ему шагнуть на улицу, и он сразу же затерялся, слился с толпой.

Выждав немного, Ротанов пошел за ним следом, стараясь в меру сил подражать Филину. Но у него получалось плохо, не было многолетней практики, и вообще он не понимал, почему нельзя проскочить улицу с ходу. Филин зачем-то дошел до перекрестка, потоптался на месте и, неожиданно юркнув между прохожими, сразу оказался на той стороне. Боясь потерять его в толпе, Ротанов прибавил шагу, но перед перекрестком ему на плечо легла чья-то тяжелая рука.

— Стой!

Не оборачиваясь, Ротанов пригнулся и резко рванулся в сторону. Почти сразу Филин выстрелил в кого-то с противоположной стороны улицы, кто-то за спиной Ротанова упал. Сбившаяся на перекрестке толпа бросилась врассыпную. Когда она рассеялась. Филина нигде не было видно. Понимая, что нельзя терять ни секунды, Ротанов шагнул в ближайший подъезд, не раздумывая, поднялся по лестнице примерно до середины и рванул первую попавшуюся дверь. Он был почти уверен, что никто не заметил в сутолоке, как он вошел в подъезд. Занявшись Филином, на какое-то время они потеряли его из виду. Филин выстрелил специально, чтобы отвлечь внимание на себя…

Дверь подалась без всякого сопротивления, от неожиданности он с силой захлопнул ее за собой. Несколько секунд стоял в полумраке, тяжело дыша и с горечью думая о том, что, пока он не разберется во всем, что здесь произошло, он будет обузой, слепым котенком, и кому-то, чтобы вызволить его из беды, придется подставлять себя под удар… Он дал себе слово, что это не продлится слишком долго, и первым делом он разыщет. Филина… Наконец глаза немного привыкли к полумраку коридора. Он увидел, что потолок кое-где обвалился. Там зияли темные дыры, а обои выглядели так, словно кто-то драл их когтями.

Квартира казалась нежилой, но почти сразу из комнаты женский голос спросил: «Кто здесь?» Ротанов молчал, и женщина вышла в коридор. Она словно только что сошла с картинки модного журнала прошлого века. Какая-то немыслимая пушистая шаль, платье из блестящего материала в обтяжку — все это выглядело так нелепо на фоне грязных обоев, что Ротанов буквально остолбенел. Она смерила его спокойным, чуть высокомерным взглядом:

— Что вам здесь нужно? Кто вы?

— Ротанов.

— Ах вот как, Ро-та-нов. — Она произнесла его фамилию с легким акцентом врастяжку. — И что же дальше?

Он пожал плечами.

— Вы слышали шум на улице?

— Это из-за вас?

Он кивнул.

— Хорошо, проходите. — Она не испугалась и даже, кажется, не удивилась. Только плотнее закуталась в свою шаль и пошла вперед, показывая ему дорогу.

Они вошли в гостиную, если можно было назвать гостиной комнату, где не было даже стульев. Валялись какие-то обломки мебели, книжные полки без книг, рама от картины. Ротанов молча смотрел то на женщину, то на эту кучу хлама.

— Вы здесь живете?

— Конечно. Ах, это… — Она перехватила его взгляд. — Это осталось от людей.

— То есть как это осталось от… Вы хотите сказать, что вы сами не…

— Он почувствовал себя так, словно кто-то схватил его за горло и не давал дышать. Еще в кабинете у Бэрга он почти догадался… Даже раньше, в транспортной кабине. Но мозг отказался верить очевидным фактам. А потом этот мальчишка с пистолетом совершенно сбил его с толку… Она смотрела на него совершенно равнодушно и не сделала попытки помочь.

— Надеюсь, вы догадываетесь, что я…

— Что вы человек? Конечно. Это любопытно. Я уже давно не встречала здесь людей.

— Послушайте! — сказал Ротанов, опускаясь на то, что когда-то было диваном. У него голова шла кругом, он был слишком потрясен, чтобы сказать что-нибудь вразумительное. Но она ждала, и было похоже, что она вообще способна простоять, не делая ни малейшего движения, целую вечность.

— Послушайте… Даже на Земле никто не мог бы предположить, что это возможно… Создание таких совершенных моделей немыслимо! Таких роботов не существует!

— А кто вам сказал, что я робот?

— Так кто же вы?!

— Просто нечеловек.

— Ах, ну да… конечно… просто… просто нечеловек… — Ротанов почувствовал, как внутри его что-то взорвалось. Он вскочил и несколько мгновений не мог протолкнуть в себя ни глотка воздуха. Наверно, все вместе подействовало на него так, что на какое-то время: он перестал отдавать отчет своим действиям.

Нечеловек здесь, в человеческом жилище! В человеческом обличье, в человеческом платье!.. Она перестала кутаться в шаль, и Ротанов вдруг заметил царапину на ее шее. Царапина была довольно глубокой и свежей, но вместо засохшей крови под кожей обозначилось что-то белое, и это «что-то» не было похоже на человеческую плоть. Ротанов отвернулся, чтобы скрыть от нее невольную гримасу.

— Вы хорошо держитесь. Другие обычно выпрыгивали из окна или сразу начинали стрелять.

— Их можно понять… — пробормотал Ротанов, он уже почти взял себя в руки. — Ладно. Может, вы объясните, откуда у вас… почему вы так похожи на человека?

— Вы хотели спросить, откуда у меня это тело? Ведь так?

— Ну, допустим.

— Этого я, к сожалению, не знаю. Однажды утром я проснулась в лесу такой, какая есть. Все было немного непонятно, но, в общем, мне было все равно. Что-то я смутно помнила — лицо старой женщины, например. Не знаю, почему именно это лицо я так долго не могла забыть. Какой-то дом… Только это все было так… Ну, неважно, что ли… К людям меня не тянуло. Когда здесь, в городе, поселились наши, я тоже перешла сюда. Вначале здесь было очень неспокойно, часто приходили люди. Они всегда очень громко кричат и всегда начинают стрелять… И знаете, почему я догадалась, что вы хотите спросить меня об этом теле?

— Нет, — хрипло ответил Ротанов.

— Потому что временами мне кажется, что оно не мое. Словно надеваешь чужое платье, только это сложней… Мне давно хотелось спросить об этом, узнать почему. Но наши никогда не говорят. Это считается неприличным. А потом мне стало безразлично. — Она устало вздохнула.

— А эта комната… Как вы тут живете?

— О, мне совершенно все равно, где быть. Здесь или в лесу. Холода я не чувствую. В вещах не нуждаюсь. Иногда меня тянет в лес. Мне нравятся его прохлада и запахи. Но в лесу мне тяжело, все мешает, давит и снова хочется в город… Не знаю, почему я говорю вам все это…

Ротанов почувствовал вдруг огромную усталость, словно все эти двое суток лез в гору и на ее вершине обнаружил, что все напрасно, дальнейшего пути не было. Может быть, и Филин тоже? Удачная подделка, не больше… Он надеялся найти здесь людей, а не чужой враждебный разум. Весь расчет строился именно на этом, и, если людей не осталось, все сразу теряло смысл.

— Чего же вы медлите? — устало спросил Ротанов. — Вы ведь, наверно, должны сообщить о моем приходе? Куда там у вас положено сообщать?

— Это их дело искать вас. Меня это не касается.

— В таком случае дайте хотя бы напиться.

— Воды?.. Я не знаю… Сейчас посмотрю, но, кажется, водопровод давно не работает…

— Как же вы сами обходитесь?

— Мне не нужна вода.

Она вышла из комнаты. Он услышал, как заскрипел кран, потом она пошла к двери и вышла на лестницу. У него не было ни малейшего желания выяснять, куда именно она отправилась. Пусть делают, что хотят. Он сбросил с просевшего дивана обрывки старых бумаг, мусор от обвалившейся штукатурки и растянулся, чувствуя, как усталость постепенно овладевает всем телом, каждой его клеточкой. Сейчас бы выпить чего-нибудь холодного и заснуть. Может быть, на свежую голову он сумеет разобраться в сумасшедшей ситуации, в которой оказался, но не сейчас.

Она вернулась минут через пятнадцать с большой глиняной кружкой, в ней плескалась темная жидкость.

— Я вспомнила, что в подвале остались какие-то бочки. Вот это, по-моему, годится, я видела, как люди это пили.

Он не стал раздумывать. Жидкость по вкусу слегка напоминала пиво, но пахла хвоей. Кружка была огромной, литра на полтора. От жидкости по всему телу разливалась теплота, хотя сама жидкость казалась холодной, даже запотела кружка. Он выпил ее всю до дна и снова развалился на диване.

— Садитесь куда-нибудь. Что вы маячите, как столб перед глазами?

— Я хорошо знаю ваш язык, но многие понятия не имеют для меня смысла. Например, я не знаю, что такое «сидеть», то есть я знаю, что это такая поза, но для чего ее принимают, не знаю. И не знаю, что означает слово «столб».

— Оставим в покое столб. И если я сейчас засну, то постарайтесь меня не будить.

— Хорошо. Я постараюсь, — послушно сказала она и неподвижно застыла в совершенно немыслимой для человека позе. Им овладело некое блаженное безразличие ко всему, глаза закрылись сами собой.

Проснулся он полностью отдохнувшим, с четкой, ясно работавшей головой. Проснулся без всякого перехода и сразу же вспомнил все, что с ним произошло. В комнате ничего не изменилось. Полоса света от окна почти не сместилась. «Сколько же я спал?» — попытался сообразить Ротанов, но сои был глубоким и полным, у него не осталось ни малейшего представления о времени, хотя обычно, просыпаясь, он всегда точно знал, который час. Женщины в комнате не было. Он позволил себе еще минуту поваляться, чувствуя непривычную легкость во всем теле. «Хороший был напиток», — почти весело подумал Ротанов и рывком поднялся.

Он прошел на кухню и здесь увидел женщину. Она стояла единой к окну, широко и как-то неловко расставив ноги. Было в ней все же что-то от механического манекена и еще что-то такое, что невольно вызывало жалость. Он должен был бы чувствовать брезгливость, ужас, но ничего этого не было. Только легкая жалость. И еще ему очень хотелось узнать, откуда она взялась, почему она и все те, другие, так похожи на людей. Он подумал, что сейчас самое время заняться выяснением этой загадки.

— Вы что же, никогда не устаете? Почему вы даже не присядете?

— Так вот почему так часто люди садятся… Нет. Усталости я не чувствую.

— И никогда не спите?

— Не знаю, сон ли это. Когда наступит ночной сезон, меня не станет.

— Вы хотите сказать, что ночью…

— Нет, не той ночью, которая сменяется днем, а тогда, когда ночь длится несколько месяцев по вашему времени, когда наступает холод. Вот тогда…

— Ах да, я совсем забыл, что у вас тут даже на экваторе бывают полярные ночи…

Только теперь он рассмотрел ее как следует. Черные, как воронье крыло, с синевой волосы обрамляли бледное худое лицо с удивительно правильными чертами. Если бы можно было забыть, что она собой представляла, он бы нашел ее красивой. Красивой той безликой стандартной красотой, которая так мало места оставляет для индивидуальности. Он затруднялся определить, сколько ей лет. Кожа была неестественно бледной, и, пожалуй, чересчур гладкой. Ни одной морщинки.

Кухня выглядела подстать всей квартире. Ржавые водопроводные трубы кто-то завязал узлом, над покореженной электрической плитой висел небольшой куб морозильника. И хотя разорванная проводка, зачем-то выдернутая из стены, валялась рядом с плитой, к морозильнику она не имела отношения. Эта марка должна была действовать от автономного питания. Такими аппаратами до сих пор пользовались в некоторых колониях. Он открыл крышку, и морозное облачко пара коснулось плеча женщины. Она дернулась, как от боли, и отодвинулась.

— Зачем вы?..

— Я хочу есть. А здесь, кажется, что-то сохранилось. — Он испытывал зверский аппетит с той самой минуты, как проснулся. В холодильнике лежали куски покрытого инеем неестественно розового мяса и еще банки. Именно на них он и рассчитывал. Этикеток не было. Он взял первую попавшуюся. Там оказалось гороховое пюре со свининой. Он ел его холодным, как едят мороженое. Сейчас ему было не до гастрономических тонкостей. Пережевывая эту ледяную массу, от которой ломило зубы, он продолжал искоса наблюдать за ней.

— Весь этот город, его построили люди, ведь так? — Он спросил это как можно небрежнее, чтобы она не догадалась, какое значение имел для него следующий, уже подготовленный вопрос.

— Конечно. Они все здесь бросили, потом несколько раз приходили, но это было очень давно.

— И с тех пор… Я хочу сказать, в последний раз, когда вы видели человека?

Ему не удалось полностью скрыть волнение.

— Насколько я знаю, людей здесь больше нет. Они все ушли в лес. Потом много лет были стычки между ними и нашими. Если кто-то еще и остался, то только там, в лесу.

Если предположить, что Филин сказал правду, у него оставался шанс найти людей. Но искать их надо не в городе… Он старательно припомнил всю свою встречу с Филином; конечно, все это можно было подстроить специально: и стрельбу на улице, и все остальное. Он не очень-то верил, что они его отпустили без каких-то особых планов, что-то им было от него надо, и тогда этот Филин мог быть подставной фигурой, пешкой в той игре, которую с ним вели. Но он бы наверняка заметил хоть что-то, какую-то деталь, мелочь вроде того жучка… Но ничего не вспоминалось. Жаль, что тогда он был не слишком внимательным. Не было для этого особых причин, да и сама обстановка, темный склад, бегство по улицам, потом стрельба… Все-таки он мог ошибиться, и если Филин один из них… Когда они стояли в подворотне, что-то такое было… Запах… Запах человеческого пота. Вряд ли они и его догадались подделать.

Возможно, у него есть надежда. Нужно найти место, о котором говорил Филин. Наверно, там сохранился последний укрепленный плацдарм, место, где люди сражаются до последнего с этой враждебной планетой…

— Скажи, почему вы воевали с людьми? Чем они вам мешали?

— Мы? Мы никогда не воевали с ними. Только оборонялись, потому что люди хотели нас уничтожить.

— Вас уничтожить?! Как они могли этого хотеть, когда их была здесь горстка, а вас…

— Нас было еще меньше… Это сейчас нас стало больше, а вначале, когда началась война… Нет, я не знаю, почему она началась, но начали ее люди. Люди, наверно, очень злые.

Он смотрел на нее, не пытаясь скрыть изумления. Меньше всего он ожидал услышать что-нибудь подобное. По ее неподвижному лицу невозможно было понять, что она чувствует. Даже глаза ничего не говорили, они оставались холодными и пустыми, словно там застыли два кусочка льда.

— Но в таком случае, если все, что ты говоришь, правда, ты должна была бы ненавидеть людей и меня в том числе. Ведь так?

— Почему? Все это не имеет никакого значения. Наверно, нашим было интересно победить, но на самом деле это совсем неважно. Мы не чувствуем боли. Ненависть, горе, страх — все это чуждо для нас. Мы же не люди, я тебе уже говорила. Только внешне… Поэтому нам было все равно. Дневной сезон слишком короток, за ним приходит ночной, и нас всех не станет. Поэтому, мне кажется, война забавляет наших. Я не уверена, что нашла именно то слово, чтобы ты мог понять. Во всяком случае, им интересно. Но ненавидеть? Почему? За что я должна ненавидеть? Раз это всего лишь игра…

— Но люди?! Для них это не было игрой! Наверно, они по-настоящему умирали и обливались кровью, которой у тебя нет! — Он почти кричал.

— Это их дело. Они сами начали войну.

Он замолчал. Чувствовал, что все время натыкается на какую-то стену, тупик, за которым всякое понимание обрывалось и начиналось нечто совершенно чуждое ему, какая-то черная яма. Он даже не заметил, когда они перешли на «ты». Было совершенно бессмысленно возмущаться и что-то доказывать. Человеческая этика не имела ни малейшего значения в ее мире. Она и слова-то для этого подбирала с трудом, чтобы попонятнее ему объяснить. До конца он не сможет в этом разобраться, наверное, никогда, но кое-что поймет, когда узнает, с чего все началось и откуда появились на планете эти человекоподобные существа, так непохожие на людей.

— Тебе, наверно, пора?..

— Куда пора?

— Ты же хотел выбраться из города?

Ротанов готов был поклясться, что он ей этого не говорил.

— Сейчас самое время — видишь, солнце почти зашло. Все наши уже на местах, но энергию в подземке еще не выключили, и если хочешь, я покажу тебе дорогу.

— Это тоже игра?

— Я не понимаю.

— Ну то, что ты решила помочь мне?

— Ты не такой, как остальные люди. Ходишь без пистолета и умеешь не показывать своих чувств. Мне это нравится, но все равно ты, наверно, прав. Игра — самое точное слово. Все, что происходит вокруг, все это игра. Меняются только правила, иногда сами игроки, часто игру ведут законы природы, суть от этого не меняется. Так ты идешь?

Она провела его по лестнице на задний двор. Кабина подземки оказалась в соседнем доме. Она набрала под схемой линий комбинацию из нескольких цифр. Он ни о чем не спрашивал, решив полностью положиться на нее. Ему хотелось узнать, какое она выберет направление. Он хорошо понимал, что от этого будет зависеть и то, как ему следует относиться ко всему, что она говорила.

Когда она молчала, ее можно было принять за статую. Не шевелился ни один мускул, даже грудь не приподнималась, словно не дышала. Почему-то он не решался спросить об этом. В кабине опять пахло старым деревом, машинным маслом, пахло чем угодно, только одного запаха он совершенно не ощущал, как и в тот первый раз — запаха человеческого пота… Духов она тоже, конечно, не употребляла, ей они просто ни к чему. Он чувствовал, что скоро кабина остановится, и начнется, по ее определению, «совсем другая игра». Возможно, он ее больше не увидит. Странно, он не испытывал от этой мысли ни малейшего облегчения, словно ее общество не было ему в тягость, хотя он прекрасно понимал, что это противоестественно, и понимал тех, кто сразу хватался за пистолет, встретившись с таким вот подобием человека. Чем больше человеческого в чужом, тем это страшнее. Уж лучше гигантские жабы с Арктура… Но если иметь в виду только разум, логику, тогда конечно… И еще, пожалуй, едва заметную, хорошо замаскированную печаль… Несмотря на все ее рассуждения о полном отсутствии всяких чувств, на старательно подчеркнутое равнодушие, а может быть, как раз поэтому…

— Как тебя зовут?

— У меня нет имени.

— Как это?

— Когда ко мне обращается кто-нибудь из наших, я а так знаю, что он имеет в виду именно меня. А с людьми мне не приходилось общаться. Но ты можешь назвать меня как угодно, сам придумай имя, если оно тебе необходимо.

— Это, пожалуй, лишнее. Мы ведь не увидимся больше? — полуутвердительно спросил он.

— Не знаю. Все зависит от того, как сложится игра, которую вы, люди, называете жизнью. Ну вот, мы уже приехали.

Двери кабины распахнулись, и он увидел рыжеватую пыль. Зеленые подушки леса километрах в трех и широкое пустое пространство вокруг. Определенно они были не в городе. Он сделал шаг к выходу и, видя, что она не двигается, тоже остановился.

— Ты возвращаешься?

— Конечно. Здесь мне нечего делать.

— Если понадобится… Я хотел бы знать, как мне найти тебя?

— Это невозможно. Я сама не знаю, где буду находиться завтра. — Она повернулась и нажала кнопку. В последний раз мелькнуло перед ним ее лицо, полузакрытое рассыпавшейся волной волос, потом двери кабины захлопнулись, и он услышал глухой шум включившихся механизмов. Он даже не успел попрощаться и только сейчас, когда она уехала, ничего больше не сказав, понял, насколько это неважно.

Он осмотрелся. Фиолетовое солнце наполовину опустилось за горизонт.

«Слишком долгий день, — подумал Ротанов. — Всего один день, но, пожалуй, слишком долгий…».

5.

Далеко на юге горные вершины разорвали зеленую шкуру леса и тянулись вверх словно клыки огромного зверя.

Между лесом и предгорьями пролегла полоса ничейной земли, и, хотя настоящего фронта не было и никто не объявлял войны, полоса была здесь. В редких зарослях усатых перекрученных растений расположились передовые посты колонии. Если смотреть вниз со склона, оттуда, где начинались первые пещеры, пикетов не было видно. Многолетняя, повседневная опасность приучила людей к осторожности.

У выхода одной из пещер стоял высокий седой старик. Ветер развевал его длинные спутанные волосы, играл бородой и полами короткой кожаной куртки. Старик думал о том, как много бесполезных для жизни вещей узнали люди за те годы, пока он медленно старился. Он вспомнил своих родителей, давно уже умерших. Они пересекли бездну, отделявшую звезды друг от друга, чтобы найти здесь новый дом. «И что же? Мы столкнулись здесь с неведомым…

Где-то в глубине души мы считали, что мир создан специально для нас, для нашего удобства, даже далекие звезды… Но это не так, и мы не сразу поняли это. Сожгли за собой все мосты. Когда случилось несчастье, обратного пути уже не было, и нам пришлось принять навязанную битву».

Этот мир со всеми его горестями и ужасами, несмотря ни на что, стал его домом. Ведь он здесь родился и жалел сейчас о том, что с каждым годом пятачок земли, принадлежавший людям, уменьшался все больше, словно смыкался круг…

Когда он был молод, границы колонии проходили далеко на севере, за лесом, но сейчас дела идут все хуже, и он не знает, где выход. Раньше здесь ничто не обходилось без его участия, но сейчас, хотя звание председателя совета осталось пока за ним, со всеми вопросами обращались к другому человеку. Он старался не думать об инженере плохо, потому что боялся оказаться несправедливым, и все же невольно укорял его за ненужные схватки, приводившие порой к новым потерям. Если прислушаться, то снизу, из второго яруса, доносится неумолкающий рокот станков, производящих оружие… Оружие — вот и все, что им осталось. Земля о них забыла… Несколько раз, в самом начале, пока еще не были потеряны город, энергостанции и корабельная рация, они пытались послать сигнал… Ответа не было. Инженер говорит, что на Земле хватает своих забот, что они должны рассчитывать только на себя. Но инженер слишком молод, откуда ему знать, какими были те, кто когда-то отправил их сюда завоевывать новые звезды…

Он глянул на часы. Скоро шесть. Совет назначен на семь. Каждый раз перед заседанием с тревогой сжималось сердце, потому что не знал, какой новый неприятный сюрприз ждет его на этот раз. Инженер не пропускал ни одного случая, чтобы укрепить свои позиции, добиться от совета новых уступок. Зачем ему нужна полная власть? Что он собирается о ней делать? Ускорить их поражение? У него не было фактов, только чутье старого, много повидавшего человека. «Этого, в сущности, мало, чтобы осуждать того, кто сменит тебя на посту…».

Он медленно брел по тропинке вверх к седловине совета. Нужно подняться метров пятьсот, и с каждым годом дорога давалась ему труднее, словно склон становился круче, а расстояние длиннее. Здесь, на большой высоте, растительность поредела, но дышалось так же легко, как внизу. Огромная и плотная атмосфера вдоволь насыщена кислородом. Он часто думал о планете как о хлебосольном доме с лесами, богатыми деревом, с реками, полными пресноводных креветок, с воздухом, перенасыщенным кислородом… Словно дом этот ждал хозяев долгие годы и дождался… Приходите, живите с миром… Они пришли в этот дом, сели за стол, забыли только, что дом чужой… Забыли… и дорого заплатили за свою доверчивость.

Кольцо пещер кончилось. Тропинка шла теперь через редкую рощу карликовых кустов, сквозь которые тут и там виднелись беспорядочно разбросанные бревенчатые домики молодоженов. Люди постарше считали пустой тратой времени строить дом на один сезон, до прихода туманов. Да и молодежь все реже могла себе позволить такую роскошь.

Как только тропинка перевалила через выступ, перед глазами открылась знакомая картина. Широкая каменная чаша уступами сбегала вниз, и там, среди живописно выветренных глыб, около холодного родника стояли скамьи совета. Здесь все дышало суровой простотой первых лет походной жизни, когда победа казалась делом ближайших месяцев, а эпидемия и последовавшая за ней война всего лишь печальным недоразумением. Старик спустился вниз, к самому ручью. Он пришел сегодня, как всегда, раньше времени, чтобы посидеть одному. Но на скамье уже расположился доктор. Так коротко все звали руководителя научной группы, может быть, потому, что в его обязанности входил и уход за редкими ранеными и немногочисленными больными, число которых с каждым годом все сокращалось. С поля боя этой странной войны редко возвращались раненые.

Доктор был сухопар, желчен и неряшлив, в руках он вертел суковатую палку, которой рисовал на земле перекошенные рожи, но старик знал, что таким он был не всегда, в молодости это был общительный, подающий надежды ученый, но, когда из очередной схватки не вернулся его единственный сын, доктор стал вот таким. Не сразу, постепенно. Сначала он пытался потопить отчаяние в работе, в лихорадочных поисках кардинального решения многочисленных проблем. Но постоянные неудачи добавили еще одну ношу, и постепенно он сдал. А может, так только казалось? Вообще-то доктор странный человек. Иногда он думал, что в нем скрыта натянутая пружина, которая ждет своего часа, чтобы выбросить на волю скрытую силу.

Председатель подошел и сел рядом с доктором. Они не обменялись приветствием, не сказали друг другу ни слова. За долгие годы совместной работы и борьбы молчание говорило им иногда больше слов. Доктор продолжал ковырять своей палкой жесткую, словно сделанную из стальной проволоки щетку короткой травы, а председатель смотрел, как со склонов гор рушится вниз голубой водопад плотного густого воздуха.

Подошли еще трое членов совета. Заведующие секторами производства, заготовок и охраны. Не было только Филина и инженера. Но Филин редко приходил на заседания. Охотники вели кочевой образ жизни и в промежутках между вылазками скрывались в лесах и болотах, окружавших город. Инженер задержался. Так он делал довольно часто, наверно, для того, чтобы лишний раз подчеркнуть, какое огромное бремя дел и ответственности ему приходится нести.

Опоздание стало как бы психологической подготовкой, и председатель пожалел, что на заседании не будет Филина. Мнение Филина значило немало. Производственный сектор подчинялся инженеру, недавно инженер добился, чтобы ему передали фактическое управление охраной. Остается доктор и заведующий заготовками, подчиненный Филину, но в его отсутствие и здесь распоряжался инженер… Три голоса против трех, если Боран, заведующий заготовками, сохранит нейтралитет… Все зависит от того, что инженеру потребуется на этот раз…

Наконец на тропинке появилась знакомая сухопарая фигура. В который раз председатель спросил себя, чем неприятен ему этот человек?

Среднего роста, подвижен и деловит, шрам на левой щеке, темные очки: в одной из схваток ему обожгло лицо, и теперь он их не снимает. Резкие складки около губ придавали лицу инженера неприятное выражение брезгливости. Но ведь не во внешности дело…

Заседание началось спокойно с обсуждения обычных текущих вопросов. Долго решали, как переправить очередную партию материалов, захваченную охотниками. Как всегда, очень плохо было с транспортом, не хватало людей… И это послужило для инженера трамплином, с которого он начал свой очередной выпад против научного отдела.

— Сколько у вас человек? — обратился он к доктору.

— Все столько же, как будто вы не знаете? Мы еще не научились создавать гомункулусов.

— Но может быть, вы добились успехов в какой-нибудь другой области? Я хочу знать, чем занимаются ваши люди и почему мы должны кормить бездельников в то время, как…

Спор разгорался, и, не слушая, председатель думал о своем: «Хотел бы я знать, чего он хочет на самом деле. Ведь не председательское же место само по себе? Он человек дела и прекрасно понимает, что колония не продержится долго, что-то тут не так… И каждый раз одно и то же. Он грозит остановкой завода. Как дамоклов меч висит над нами этот завод, и нечего возразить, потому что этот довод неопровержим. Если завод встанет, то колония погибнет, не завтра, не через год или два, а просто немедленно… Нам так и не удалось ни разу создать достаточный резерв боеприпасов и вооружения, но почему? Почему после каждой небольшой передышки все запасы бесследно исчезают?».

Вот и сейчас разговор вертелся вокруг последней стычки в ущелье. Еще минуту назад председатель не собирался ничего предпринимать, но совершенно случайно он знал точное количество израсходованных боеприпасов. «Поймать бы его на прямом обмане хоть раз! Но инженер слишком умен, он вовремя сманеврирует, найдет какое-нибудь объяснение…» Все дело в том, что никто не поверит в злой умысел. Он и сам в него не верит. Не может человек желать собственной гибели, а предательство невозможно, потому что синглитов не интересуют предатели, они, наверно, даже не понимают, что это такое. Но куда же все-таки делись боеприпасы?

— Скажите, Келер, были в эти два дня еще какие-нибудь стычки, где вы расходовали дополнительные припасы? Постарайтесь быть предельно точным. Это очень важно, — вдруг сказал председатель.

«Он и сам понимает, что важно… Ну давай же, давай, ловушка расставлена, рано или поздно это должно было случиться, кто же ты на самом деле, инженер Келер?».

— Расходы… Были, конечно, расходы, у меня все записано, точно я не помню.

— Нет уж, пожалуйста, точно. Где, сколько, когда. Все до последнего ящика.

— Хорошо. Я дам вам полный отчет. Но предупреждаю, я не стану терпеть на совете вместо дела… Я должен сходить за документами.

Инженер ушел, члены совета растерянно молчали. Вряд ли кто-нибудь знал, как развернутся дальнейшие события. Воспользовавшись паузой, доктор пересел к председателю. Никто не смотрел в их сторону, многие опустили головы. Все понимали, что через несколько минут произойдет окончание многолетнего поединка между председателем и инженером.

— Если он принесет документы, все пропало.

— Я знаю. Но он их не принесет. Или принесет фальшивые.

— Но это еще хуже, потому что он вернется с охраной.

— Слишком рискованно. Этого ему не, простят. Но даже если так, нужно наконец все поставить на свои места. Это первый случай, когда я могу поймать его с поличным.

— Нас не поддержат. У него в руках жизненно важные центры, снабжение, охрана, производство…

— Я часто думаю, как это могло случиться?..

— Что именно?

— Как этому человеку, которого все недолюбливали, удалось сосредоточить в своих руках такую власть?

— Он энергичен, жесток, находчив. В сложных условиях, когда идет схватка, у людей нет выбора, они считают, что подчиняются необходимости…

Члены совета по одному, по два покидали свои места, не желая участвовать в том, что должно было произойти через несколько минут. Снизу донесся звук роллера. Было видно, как машина, раскачиваясь на поворотах, стремительно понеслась вниз.

— Инженер уехал!

— Я так и думал, что сейчас он не решится ничего предпринять. Почти все его люди на третьем посту.

— Завтра утром вернется.

— Да, и если Филин не найдется к тому времени, нам несдобровать.

Закончив работу, Анна торопливо шла к выходу по длинному подземному ходу. Сегодня их десятка дежурила в швейной мастерской. Однообразная работа утомила девушку, и она спешила поскорей выбраться на волю, чтобы не потерять драгоценные часы, оставшиеся до захода солнца.

Вместо ламп на низких подземных сводах были развешаны светящиеся плоды кустарников. Их желтоватый свет едва освещал пол, зато крупные грани кристаллов в стенах вспыхивали бесчисленными таинственными огнями. Плоды приносили снизу охотники, а ей еще ни разу не удалось побывать ниже охранного яруса. Только через две ступени, когда она сдаст экзамены, ее впервые возьмут в нижний дозор. В колонии не было различий между мужчинами и женщинами, все пользовались одинаковыми правами, и на всех лежали одинаковые обязанности. Но старшие старались уберечь неопытных юнцов от бесчисленных опасностей, которыми грозил Синий лес. Правила были строги, и никто не смел их нарушать. Еще два бесконечно долгих сезона туманов ей придется провести в наглухо замурованных подземельях, постигая сложную военную науку, прежде чем она хоть что-то узнает об огромном и ярком мире, широко раскинувшемся вокруг. А пока ее крохотный мирок ограничивался подземными переходами, площадкой возле пещеры да еще тропинкой к высокогорному озеру, в котором они ловили креветок. Скоро и этого не станет… До сезона туманов осталось не больше двух неделе… Уже сейчас с наступлением темноты закрывались все входы. Мощные излучатели и силовая защита прикрывали людей как панцирь. Все длиннее становились ночи, все короче дни… Через две недели солнце в последний раз выглянет из-за горизонта, и здесь, в южном полушарии, наступит долгая шестимесячная ночь… Сезон туманов.

Узкая тропинка вывела девушку к озеру. Его длинная зеленая чаша лежала перед ней в кольце рыжеватых скал. На их вершинах кое-где появились уже белые проплешины снега. Воздух становился все холоднее. До захода осталось часов пять, у нее было достаточно времени, чтобы наловить креветок и искупаться. Анна хорошо плавала и любила короткие купания в обжигающей ледяной воде.

Девушка отвязала пластмассовую плоскодонку и резко оттолкнулась. У правого берега под самыми скалами виднелось несколько лодок, но ей хотелось побыть одной. За долгие месяцы ночного заточения в тесных подземельях люди научились дорожить короткими часами одиночества. Лодка шла быстро и легко слушалась двухлопастного весла. Она направила ее к завалу в самом конце озера, туда, где начинался Белый каньон. Его назвали Белым не зря; перевалившая через перемычку вода становилась седой от пены на своем стремительном пути вниз. Шум потока заглушал здесь все другие звуки, и нужны были большое искусство и точный расчет, чтобы удержать легкую лодку на той невидимой грани, где сила устремлявшейся через перемычку воды окажется непреодолимой. На сильном течении брали наживку самые крупные креветки. Она швырнула снасть далеко в сторону, резким толчком весла развернула лодку кормой к перемычке и стала выгребать против потока. Течение отнесло снасть к самому порогу, и вскоре она почувствовала первый рывок добычи.

Больше всего креветка походила на толстую колбасу, составленную из находивших друг на друга сегментов. У нее не было ни ног, ни клешней. Только мощный хвост и большая зубастая пасть. Весила такая колбаска не меньше двух килограммов, и стоило немалого труда перетянуть ее через борт одной рукой, одновременно удерживая лодку на месте. Она еще дважды забросила снасть, и вскоре на дне лодки забилась вторая креветка. На третьем забросе снасть зацепилась. Анна ослабила леску и попробовала рывком в сторону освободить крючок — ничего не вышло.

Еще несколько безрезультатных попыток, и пришлось достать нож, чтобы перерезать леску. В лицо ударил резкий порывистый ветер, погода портилась. Рыбалка явно не удалась. С досадой Анна перерубила леску. Несколько сильных взмахов, но лодка осталась почти на месте…

Вначале это ее не встревожило. Девушка ниже пригнулась, чаще заработала веслом. Но через пять минут продвинулась едва ли на метр. Для того чтобы вырваться из стремнины, нужно было пройти по крайней мере метров десять, и она поняла, что сил преодолеть эти десять метров у нее не хватит. В лодке был небольшой, но мощный электрический мотор. Она не любила им пользоваться, предпочитая весла. Но здесь, у перемычки, с течением шутить не стоило. Щелчок тумблера, нос лодки приподнялся, и суденышко рванулось вперед. Но лишь на секунду… Почти сразу гудение сменилось протяжным свистом, потом шипением, и наступила короткая страшная тишина. Лодку несло к завалу… Анна боролась отчаянно, но теперь это было бесполезно. Она потеряла слишком много времени, запуская мотор. Через несколько секунд яркая лодочка, мелькнув в последний раз на гребне перемычки, понеслась вниз вместе с ревущей водой. Почти сразу Анна поняла, что удержать лодку на поверхности не так уж трудно. Нужно лишь держаться подальше от берегов. Здесь не было ни подводных камней, ни перекатов, слишком велика была сила воды, несущейся по дну каньона.

Она не успела как следует испугаться, не осталось на это времени. Все внимание поглощало управление лодкой. Вспомнила, что некоторые охотники пользовались этим путем, когда очень спешили. Внизу русло потока постепенно распрямлялось. Вода замедляла свое движение, стены ущелья становились не такими крутыми. Если ей удастся удержаться на середине стремнины, не разбить лодку на первых, самых опасных метрах, все еще может обойтись… Она старалась не думать о том, что Белый каньон кончался далеко внизу, в самом центре Синего леса…

Оставшись один, Ротанов определился по солнцу. Возвращаться к кораблю было бессмысленно — там наверняка засада. Теперь у него оставалась только одна дорога, та, которую указал Филин. Сорок километров, конечно, многовато, к тому же скоро наступит ночь, а он ничего не знает об этом лесе… Жаль, у него нет никакого оружия. С ним в чужом лесу чувствуешь себя уверенней. По данным автоматических разведчиков, обследовавших планету задолго до первых поселенцев, здесь не было крупных животных. Но Ротанов не привык полностью доверять отчетам, к тому же таким старым. Чужой лес всегда таит в себе немало опасных неожиданностей.

Вот и здесь с первых шагов начались неприятности, трава подлеска не желала сгибаться под его весом, предпочитала впиваться в подошву. Он представил, каково по такой травке пробежаться босиком. Подлесок почти весь состоял из знакомых «войлочных» кустов, словно связанных из стальной проволоки. Сами же деревья по своей конструкции напоминали земные пальмы. Короткий чешуйчатый ствол и огромные листья, уходящие далеко вверх. Он задрал голову и долго рассматривал эти листья, похожие на крылья летучих мышей, пронизанные фиолетовыми жилками, с полупрозрачной перепонкой. Солнечный свет, просочившись через них, приобретал неестественный фиолетовый оттенок, и, наверно, от этого все вокруг казалось немного ненастоящим, как декорация в театре. Ротанов пожалел, что он выступал не в роли зрителя, потому что хорошо знал, какие «актеры» время от времени появляются на такой сцене.

Проще всего было двигаться сквозь заросли вдоль реки, у берега они всегда реже. Отыскать реку нетрудно при таком обилии влаги. Нужно только определить общий рельеф местности, найти водораздел. Растительность ограничивала обзор. Тогда Ротанов выбрал дерево покрупнее. На чешуйчатый ствол взобраться нетрудно. Интересно, выдержат ли его листья?. Он накинул на толстый водянистый черешок пояс и повис на нем всей тяжестью. Лист даже не наклонился. Ну что же, можно попробовать… Хотя чужие деревья иногда выкидывают фокусы, но если соблюдать осторожность… Дерево казалось вполне миролюбивым. Он поставил ногу на толстую чешуйку ствола, как на ступеньку, и осторожно подтянулся, готовый прыгнуть в сторону. Ничего не случилось. Еще шаг вверх, и новая остановка — все шло благополучно. Минут через пять он добрался до нижнего яруса листьев и только тогда почувствовал запах. Пахло чем-то сладковатым, противным, но запах был несильным. С минуту Ротанов раздумывал, потом полез дальше. Оставалось совсем немного подняться, метра два, и он сможет осмотреться. Запах шеи какой-то въедливый, приторный и все время едва заметно менялся. Ротанов не мог с точностью сказать, чем именно пахло, но пахло чем-то определенно знакомым. Может быть, падалью или порохом, а может быть, кровью… У него слегка закружилась голова. Кажется, пора спускаться, но он уже достиг цели, последнее движение — и в широкой развилке между листьями справа блеснула река, совсем близко. Он засек направление и, стараясь не дышать носом, начал спускаться. Проклятое дерево… Запах проникал сквозь стиснутые зубы, просачивался во все поры его тела. Он видел толстые, как нарывы, узлы на листьях, полные желтоватого сока. Запах шел именно от них. Теперь пахло железом. Ржавым железом. Краской. Металлом и порохом. Запахи шли волной друг за другом в строгом порядке, выстраивались в определенную картину. Словно дерево что-то хотело сказать… Чушь… Просто кружится голова, и нужно скорее вниз на землю, осталось совсем немного, метров шесть, но он уже видел: стальная громада тяжело присела на лапах гусениц, распялив свою широкую глотку в синее безоблачное небо. Густо смазанное, ухоженное металлическое чудовище, до отказа набитое кровью и смертью… Около него застыли маленькие человеческие фигурки, они неподвижны, как и вся картина.

Порыв ветра, и стальная громада заколыхалась, разлетелась клочьями… Он висел на одной руке, пальцы закостенели, голова гудела. Рванувшись, преодолел последние метры, спрыгнул и отбежал в сторону. Ноги плохо слушались, голова кружилась, и к горлу подступала тошнота. Несколько минут приходил в себя. Картина была слишком четкой, слишком реальной… Картина, нарисованная запахом? Дерево — художник? Или фотограф? Скорее всего последнее… Для того чтобы изобразить эту неуклюжую штуку, ее надо было увидеть. Старинная реактивная пушка… Вот, значит, что там такое рявкало, над городом… Да у них здесь настоящие боевые действия, с применением тяжелой техники… Постой, не могло же дерево видеть, у него нет глаз, или могло? Передача видеоинформации с помощью запахов? Для этого нужен сложный приемник, очень сложный… Такой, например, как человеческий мозг, только тогда это дерево имело смысл, и вряд ли оно возникло в результате простой эволюции… Эволюция никогда не создает ничего бесполезного. Все здесь было сложным, слишком сложным, стоило чуть-чуть глубже проникнуть сквозь то, что лежало на поверхности, с виду совсем простое…

Всего через сорок метров он наткнулся на ржавый искореженный остов реактивной пушки. Судя по толстому слою ржавчины, она стояла здесь не один год, и если бы не картина, увиденная с дерева, он не смог бы даже определить тип этого устройства. Кто-то с ожесточением искромсал ее металлическое тело, разбросал во все стороны листы обшивки, расплавил и согнул направляющие полозья. Но, разглядывая эти ржавые металлические останки, он все еще видел ухоженное металлическое жерло, направленное круто вверх… Похоже, эта планета обладала незаурядной памятью… Кто их поставил, эти деревья, зачем? Он еще раз обошел место давнего боя. Время и влага уничтожили все следы… Лет через десять и этот остов превратится в желтый порошок, его развеет ветер, а дерево будет помнить, хранить в своих пахучих недрах некогда полученную информацию… Для кого?

Он пошел дальше. Теперь до берега оставалось совсем немного.

Огромный золотистый жук жужжал слишком громко. И все время назойливо вертелся почти рядом. Анна пыталась отогнать его камнями, но он не обращал на ее усилия ни малейшего внимания, тупо кружась вокруг ведомой ему одному чересчур близкой от нее цели… Прошло не больше пяти минут, как она выбралась из потока. Ее унесло далеко. Слишком далеко… Она промокла до нитки, и теперь от пронизывающего холодного ветра ее всю колотил озноб. Она стояла у самого берега, рискуя снова свалиться в стремнину и не смея сделать лишнего шага, потому что вплотную к берегу громоздились гигантские, усаженные фиолетовыми листьями деревья… Синий лес… Даже самые опытные охотники не смели нарушать его покой в это время. Нет человеку отсюда возврата. Никто не возвращался из леса ночью, накануне сезона туманов… Значит, не вернется и она. До заката оставалось не больше двух часов…

Она оглянулась. Нос лодки плотно заклинило в расселине. Весло сломалось. Да и сама лодка треснула от последнего удара. Там должна быть сумка… Нужно разжечь костер, обсушиться и хоть немного согреться.

Пропитанные смолистым соком ветви занялись ровным коптящим пламенем. Охотники говорили, что особенно опасен в лесу огонь, но она совершенно закостенела от холода… Теперь жаркое пламя высушит ее одежду… Она чувствовала, как живительное тепло постепенно обволакивает ее, и продолжала подбрасывать сучья. В сумке, кроме сухих лепешек и зажигалки, лежали три ребристых стальных цилиндра. Тяжелые и вполне надежные с виду… Протонные гранаты, ее последняя защита. Она подумала, что держится в общем неплохо, почти спокойно готовится к неизбежному и сразу поняла, отчего это. Она просто не верила, что мир для нее может исчезнуть навсегда, не верила, что последний раз видит сегодня закат солнца. Лес притаился совсем рядом, молчаливый и равнодушный, даже жук улетел, отпугнутый дымом костра. Эти деревья стоят здесь, наверно, не меньше тысячи лет. Они появились задолго до того, как люди прилетели на планету, и будут стоять так же, когда нас не станет. Незваные гости, пришельцы — вот кто мы такие для этого леса. Он ждет своего часа, и теперь уже скоро… Скоро здесь не останется людей, и все вернется на изначальный круг. Почти сразу же ей вспомнились леса далекой Земли. Она видела их только в кино. «Конечно, это только красивая выдумка, про земные леса… Там можно развести костер и сидеть у него ночь напролет, никого не надо бояться…» Она сильнее стиснула в руках свою последнюю защиту — сумку с гранатами — и подбросила в огонь новые ветки. Пламя костра порождало иллюзию безопасности, дальше отодвигало круг постепенно сгущавшейся темноты.

Красноватое зарево, видное за много километров на открытом берегу реки, встало над лесом как вызов. Может быть, лес удивился впервые за тысячу лет наивной дерзости человека? Или леса не способны удивляться ни на одной планете? Во всяком случае, что-то шевельнулось в его глубине, что-то вязкое и бесформенное, похожее на липкий клубок тумана дернулось и опало, запутавшись в цепких руках кустов, рванулось раз, другой и снова бессильно опустилось на колючую подушку травы, растеклось по ней, мелкими ручейками просочилось вниз до самой земли и медленно неотвратимо поползло туда, где горел огонь.

Второй час Ротанов шел вдоль берега. Иногда заросли непроходимой стеной подступали к самой воде, и тогда ему приходилось делать далекие обходы, но в общем двигаться вдоль реки стало легче. Река постоянно петляла. Какое-то время она сохраняла общее направление на юг, потом резко свернула в сторону. Ротанов по-прежнему шел вдоль берега, надеясь, что река вновь изменит направление. Но этого не случилось, и он уже совсем было собрался покинуть реку, когда заметил на листьях дальних деревьев красноватые блики, похожие на отблески костра… Он прошел еще немного, осторожно раздвинул колючие кусты и увидел сидящую у огня девушку. «Почти идиллия. Такой мирный, земной пейзаж. Не меня ли она тут поджидает?» После встречи в городе он уже ничему не удивлялся. Если она ждет его, то прятаться тем более глупо… Ротанов медленно вышел на открытое место. Она сразу же вскочила и прижала к груди маленький черный шарик.

— Не подходите!

Он остановился. Смотрел на ее побелевшие пальцы, стиснувшие черный цилиндр.

— У вас тут так принято? Всех встречать оружием? Отпустите чеку! — почти зло крикнул Ротанов, и она послушалась. Может быть, на нее подействовала усталость и злость в его голосе. Он даже не пытался выяснить, какого дьявола она тут делает одна у этого костра, посреди замершего перед закатом леса. Ему начинали надоедать все эти штучки, все эти девицы, похожие на роботов, с человеческой кожей, под которой не было плоти…

Он прошел прямо к костру, присел на корточки и протянул к огню озябшие руки. По крайней мере, огонь настоящий, без подделки. Краем глаза он заметил, что она попятилась при его приближении, и рука ее вновь напряглась, потянулась к цилиндру.

— Не делайте глупостей. Вас же не за тем сюда послали, чтобы устраивать взрывы.

Наконец он оторвал взгляд от огня и посмотрел ей прямо в лицо. Его просто обдало волной ужаса, который исходил от ее побелевших губ и расширенных застывших глаз. Те, кого он встречал в городе, не проявляли подобных эмоций, разве что Филин… Вдруг его взяло сомнение.

— До сих пор меня еще никто здесь не боялся…

— Ну чего вы ждете?! — вдруг крикнула она. — Только у вас ничего не выйдет! Это протонная граната, и я выдерну чеку прежде…

— У вас тут все посходили с ума. Давно. Сумасшедший дом, а не планета. Что у вас с ногой? — Его вопрос слегка сбил ее с толку, он именно этого и добивался. Прежде всего нужно было разрядить обстановку, от страха она и в самом деле в любую секунду могла сорвать чеку.

— Это… Это неважно, царапина, какое это имеет…

— Имеет. Кровь? Ну конечно… Мне надо было сразу догадаться, чего вы так боитесь. Вот смотрите.

Он встал и показал ей руку, которой только что раздвигал кусты. На коже отчетливо проступали следы свежих царапин. Ее глаза потемнели, безвольно опустились и разжались руки. Граната выпала и покатилась по песку.

— Но этого не может быть… Я всех знаю, всех наших, их не так уж много…

— Меня вы не знаете потому, что я прилетел совсем недавно.

— Прилетели?! Откуда?

Он услышал, что ее голос прерывается от волнения, от желания поверить в чудо. Сейчас только чудо и могло ее спасти.

И тогда, усмехнувшись, он просвистел мотив старой песенки о зеленой планете, которая была когда-то своеобразным гимном тех, кто улетел завоевывать новые звезды. Она резко отрицательно замотала головой, и он заметил, как у нее на глазах проступили слезы.

— Не надо! Этого не может быть! Не может!

— Ну вот наконец-то меня встретили как надо. Девушки всегда плачут, когда прилетает корабль с Земли, только они плачут от радости…

И вдруг она ему поверила, поверила потому, что, лишенные всего, забитые, загнанные, все еще не сложившие оружия, но почти потерявшие надежду, они мечтали об этом корабле, ждали его, искали вечерами маленькую огненную точку, прокладывающую среди звезд свой собственный маршрут… И сейчас наступила реакция. Анна почувствовала, как слезы хлынули из глаз неудержимым потоком.

— Ну, ну, полно… Расскажите лучше, как вы здесь очутились.

— Я сейчас, подождите… — Она всхлипнула еще раза два отвернулась, вытерла лицо. И вдруг резко без всякого перехода спросила: — Постойте! А где ваш корабль, почему вы один?

— Корабль? Корабль далеко. Его захватили те, из города. Я прилетел один.

— А оружие, скафандр? Впрочем, скафандр не поможет… Вы же ничего не знаете! — В голосе ее звучала тревога, невольно передавшаяся Ротанову. Теперь она была по-деловому сосредоточена, готова встретить опасность лицом к лицу, как умели они все, дети этого жестокого мира.

— Потушите костер, скорее… Возьмите гранату, ту, на песке. Вы знаете, как с ней обращаться?

— Может, вы сначала объясните, в чем дело?

— Потом. В сумке есть карта, как я сразу не догадалась… Ведь третий пост совсем близко, километров десять. Туда еще можно добраться. Самое трудное — переправиться: нужен плот, потому что от моей лодки почти ничего не осталось.

— Объясните наконец, что вы задумали, зачем нам плот?

— Наша база далеко, там, в горах. — Она махнула рукой в сторону далеких вершин, уже скрытых синевой сумерек. — Меня унесло потоком. Но здесь поблизости есть временная база охотников, мы зовем ее третьим постом, да не стойте же! Ищите дерево для плота!

Древесина была легкой, как пробка, оказалось достаточно всего двух бревен. Прежде чем оттолкнуть плот, она внимательно осмотрелась.

— Приготовьте гранату, но кидайте, только если я скажу. Если что-нибудь случится, вот здесь в сумке карта и компас, азимут я отметила. Через десять километров вы увидите отдельно стоящую скалу, в ней пещера охотников. Будьте осторожны при подходе к пещере. Ночью они стреляют во все, что движется. Вы должны дойти, слышите? Должны!

— Успокойтесь. Мы вместе дойдем.

Он почувствовал, как ее горячая шершавая ладонь сжала ему руку и тут же отпустила.

— Ну а теперь вперед. И молчите! Мне нужно слышать малейший шорох. Иногда их выдает шум…

Она резко оттолкнулась шестом, и течение сразу же подхватило плот. Солнце окончательно скрылось за горизонтом, и заря почти сразу поблекла. Чуть слышно журчала вода под ногами. Ротанов молчал и думал о том, как много мужества нужно людям на этой планете, для того чтобы остаться людьми…

Плот словно растворился в сумерках. Берегов не было видно, река текла бесшумно и плавно, казалось, они никуда не движутся. Плот продирался сквозь плотную серую вату, в которую превратилось окружающее пространство. Но вот резкий толчок едва не сбросил их в воду, и сразу же Ротанов увидел противоположный берег в двух шагах от себя. Девушка спрыгнула и ждала его, повернувшись лицом к реке. Сзади послышалось резкое шипение, словно кто-то стравливал пар под высоким давлением. Ротанов резко повернулся, но ничего не увидел, кроме плывущего над рекой плотного тумана. Но, наверно, все-таки там что-то было, потому что Анна широко размахнулась и бросила в реку гранату. Ослепительный синий протуберанец взметнулся вверх, и стало светло как днем. Но и тогда Ротанов ничего не увидел. Он все еще стоял на плоту. В разные стороны летели разорванные взрывом клочья тумана, клубился пар, и это было все. Горячая волна воздуха толкнула его в грудь. Толчок был гораздо слабее, чем он ожидал после такого взрыва.

— Да прыгайте же наконец! — крикнула Анна, и он почти сразу очутился на берегу рядом с ней.

— По-моему, ничего не было. Зря израсходовали гранату.

— Скорее. Теперь они нас догонят.

Минут тридцать они молча с ожесточением продирались через колючие заросли. Ротанов чувствовал, что задыхается. Все его силы уходили только на то, чтобы не отстать от нее, а ведь он шел вторым… Он уже хотел попросить ее идти потише, наплевав на мужское, самолюбие, но, к счастью, заросли расступились, выпустив их на небольшую поляну.

Анна обернулась, и в эту секунду он перестал ее видеть, потому что глаза закрыла мутная завеса. Впечатление было такое, словно ему на голову опрокинули ведро с молоком. Он услышал, как вскрикнула девушка, рванулся к ней, но не смог двинуться с места. Руки и ноги слушались, но каждое движение стоило огромных усилий, словно на него надели плотный мешок из резины. Он не знал, удалось ли ему продвинуться хоть на метр, потому что больше ничего не слышал и не видел. Потом в ушах раздались ритмичные глухие удары, словно включили метроном, сдавило виски. Но пока он еще контролировал все свои движения, а в ушах просто стучала от напряжения кровь.

Он вновь изо всех сил рванулся, стараясь вырваться из этой непонятной вязкой массы, облепившей все его тело. Ее плотность и давление все время менялись. Она вся пульсировала и то поддавалась его усилиям, то будто застывала в сплошной монолит, и тогда он не мог шевельнуться. Он не знал, сколько времени это продолжалось — минуту или час. Но после очередной попытки освободиться заметил, что пелена вокруг глаз редеет, и почти сразу увидел звездное небо. Что-то беловатое, похожее на клубы пара стекало с его плеч на землю, растекалось по ней плотным слоем метровой высоты и уползало прочь. Анны нигде не было видно. Он вспомнил про гранату, которую она ему дала. Последние хвосты белесой дряни уползали с поляны в заросли кустов. Он метнул им вслед гранату. На несколько секунд стало светло.

Девушка лежала посреди поляны, неловко подогнув руку. Пульс прослушивался очень слабо, а лицо в отблесках догорающих кустов показалось ему смертельно бледным. Ротанов беспомощно шарил по карманам, заранее зная, что аптечки с ним нет. Он подхватил ее на руки, почти автоматически отметил по звездам нужное направление и пошел вперед.

6.

Из города Филин выбрался подозрительно легко, и это его не радовало, потому что после такой упорной уличной схватки так просто его не могли выпустить, и, значит, что-то готовилось. До сих пор синглиты не решались преследовать их дальше окраины. Они были мастерами по части неожиданностей и сюрпризов.

Взять хоть историю с пилотом, как ловко они организовали засаду… Даже он со всем своим опытом не заметил сразу, и они сумели отрезать пилота и почти наверняка захватили. Теперь придется его выручать. Будь это пораньше, задача не была бы такой трудной. Летом подавляющий перевес в уличных схватках сохранялся за ними. Другое дело сейчас, накануне сезона туманов, когда ночью из пещер носа не высунешь. Он не стал долго над этим раздумывать, потому что практические задачи привык решать по ходу дела, действием, а не сложными рассуждениями. Знал, что, как только доберется до своих и вернется в город с отрядом, пилота они выручат.

Рыжеватая пыль под ногами сменилась россыпью гладких полупрозрачных камней. В вечерних лучах солнца они были красивы. Бесчисленные цветные зайчики прыгали по полированной поверхности словно подсвеченных изнутри камней. Он терпеть не мог этого места, скользкие камни разъезжались при каждом шаге, и нужна была недюжинная ловкость, чтобы пройти здесь.

Теперь уже скоро должен был показаться четвертый пост. Россыпь кончилась, он стал продираться сквозь кустарники, окружавшие уже самый пост. Такие посты опоясывали весь город радиусом в десять километров и служили опорной базой для дневных операций. На ночь людей там не оставалось. Четвертый пост поставили совсем недавно, за два дня до его последней вылазки в город. Им еще не пользовались, а Филин всегда предпочитал выбирать для возвращения такие вот резервные, наверняка неизвестные синглитам посты.

Долгие годы войны научили его осторожности.

Пост представлял собой маленькую бревенчатую хижину в глубине леса. Там должны были дежурить три человека. Вселен не помнил. Только старшего назначал сам, и это был Гэй, молодой парень, которому Филин втайне симпатизировал, хотя и не подавал вида, так как считал всякие сантименты между мужчинами не только излишними, но и вредными для бойца. Хижина показалась среди зарослей, и он предвкушал уже вкусный обед, короткий отдых и откровенную радость Гэя, которую так и не научил его скрывать.

Однако пора часовому обратить на него внимание. Филин нарочно шел, шумно ломая ветки, чтобы часовой заметил его издали. Пятьдесят метров, сорок… Фил остановился. Что-то не так. Цепким внимательным взглядом он окинул пространство вокруг хижины, отметил про себя полную неподвижность окрестных зарослей, приоткрытую дверь, консервные банки, валявшиеся около самого порога. Гэй никогда не оставил бы здесь банок. Никто из них не оставил бы… Слишком они заметны. Филин медленно и бесшумно опустился в траву, растворился в ней, исчез. Теперь его нельзя было заметить даже в метре от того места, где он лежал. Сине-зеленая пятнистая куртка, такая нелепая в городе, здесь совершенно сливалась с окружающей растительностью.

Прошел час. Казалось, ни в хижине, ни в ее окрестностях нет ни одного живого существа, но Филин уже знал, что это не так. Золотистый навозник, жук величиной с добрую курицу, никак не хотел улетать от кустов, в трех метрах правее хижины. Он то и дело садился на эти кусты, взлетал, описывал короткие круги и садился снова. Там было для него что-то привлекательное. И нетрудно было представить себе, что это такое… Сжав кулаки так, что побелели кисти рук, Филин медленно пополз среди зарослей. Он оставил хижину далеко в стороне и подполз к месту, где сидел жук, с противоположной стороны. Гэй лежал в траве ничком, прикрыв голову руками. Как всегда, на теле не было ни малейшей ранки. Полный упадок сил, потом шок. Они выкачали из него все, что недавно было Гэем, осталась только эта непонадобившаяся оболочка… Какое-то время жизнь еще теплилась в ней. Сейчас тело было уже мертво, а сам Гэй умер гораздо раньше…

Горечь и боль заставили его забыть об осторожности. Он дважды выстрелил в навозника из теплового излучателя. Яркие вспышки были заметны с большого расстояния, но ему стало все равно. Взяв на руки тело юноши, он вошел в хижину. Никого. Повсюду валялись разбросанные вещи, переломанная мебель. Он беспомощно огляделся — Гэя некуда было положить. От стола ничего не осталось. В конце концов он положил его прямо на пол и долго стоял рядом. Рано или поздно он сам будет лежать точно так же, и хорошо, если кто-то из товарищей сможет с ним проститься. Они редко находили тела погибших в этой борьбе, конца которой не видно.

Постепенно Филин стал выбираться из своей непролазной горечи, потому что мысли непроизвольно все время цеплялись за что-то важное, за что-то такое, о чем он не имел права забывать… Пост, ну, конечно, пост. О нем никто не знал, почти никто. Случайно наткнулись? Нет. Это исключено. Для того чтобы захватить пост врасплох, надо знать, где его искать, нужны точные сведения о том, когда именно бывают здесь люди, потому что делать засаду в самом посту бесполезно и опасно. Там оставались мины, ловушки, приборы обнаружения, и они это знали… Кроме всего прочего, для того чтобы захватить людей живыми, а они всегда стремились только к этому, потому что убитые в схватке теряли для этих проклятых пауков всякую ценность. Так вот, для того чтобы захватить их живыми, нужно было знать точные места, в которых выставляются наряды. А об этом, кроме него и тех, кто стоял в этих самых нарядах, знали еще только два человека…

За последнее время все чаще стали погибать их передовые посты. Слишком часто появлялись засады и ловушки именно там, где должны были пройти люди. Слишком часто. Об этом он подумает потом. Когда похоронит Гэя и догонит тех, кто побывал здесь сутки назад. Вряд ли они ушли далеко. Для такой операции им нужно было тащить с собой много барахла. Ему придется действовать вдвойне осторожней, база должна получить известия о пилоте во что бы то ни стало. Он знал, что не имеет права рисковать, и ничего не мог с собой поделать, не будет ему покоя, пока те, кто убил Гэя, ходят по этому лесу.

Трижды он обошел хижину и нашел след. Они не особенно прятались. Кажется, они совсем перестали бояться. Значит, знали, что сюда в ближайшую неделю никто не придет. Он и сам выбрал этот пост в последний момент перед возвращением. Проложенная в кустах тропинка уходила к югу, но ему ничего не стоило находить след даже потом, когда тропинка исчезла.

Он нагнал отряд синглитов незадолго до заката. Времени оставалось в обрез. Двенадцать сгорбленных фигур с тяжелыми заплечными мешками пробирались через заросли. Их было слышно метров за двести. Те, что шли впереди, несли тяжелое реактивное ружье и куб электронного искателя. Нужно было кончить все сразу, одним ударом, потому что, если они уцелеют до темноты, ему несдобровать. Он достал излучатель, опустил предохранитель до отметки максимальной мощности и ударил по ним сзади расширенным до предела лучом. Но он немного опоздал. Тот, что шел впереди с искателем, уже издал предостерегающий крик. И прежде чем он успел опустить излучатель на нужный угол, шестеро или семеро из них лежали в траве. Он срезал четверых, но тех, кто лежал на земле, луч не достал — мешали мокрые плотные кусты. Он ничего не мог сделать. Пришлось отступить. И теперь они сами оказались у него за спиной. В искателе наверняка была кассета с образцом его запаха. Они знали, кто на них напал, и могли следить за всеми его маневрами. Ситуация сразу стала для него чрезвычайно опасной. Теперь это походило на поединок зрячих со слепым. Они могли контролировать каждый его шаг на расстоянии не менее ста метров, он же в быстро сгущавшихся сумерках терял последние возможности ориентироваться и вынужден был прекратить преследование, свернуть к базе, времени уже не оставалось, вот-вот должны были появиться люссы…

Он нырнул в узкую ложбинку, переходившую в глубокий овраг, и побежал по его дну, стараясь оторваться от преследователей. Но овраг вскоре кончился, и, прежде чем подняться на его верх, он замер прислушиваясь. Справа от него, на краю склона, слышался какой-то шорох. Значит, они догадались, опередили, и он проиграл еще одно очко в этом поединке, может быть, последнее… Теперь ему придется подниматься под их выстрелами, и, если он промедлит еще хотя бы секунду, они его накроют прямо здесь. Он рванулся вверх по левому склону. «Только бы успеть выбраться из этого проклятого оврага, прежде чем они начнут стрелять!» Но он не успел. Первый выстрел настиг его метрах в трех от края. Снаряд реактивного ружья ударил чуть ниже, и волной его подбросило почти до самого верха. К счастью, он не потерял сознание от этого удара. Одним прыжком он выбрался из оврага и сразу упал.

Оставляя за собой длинный шлейф дыма, над головой с воем пронесся снаряд и ударил в деревья где-то в стороне. Теперь его не достать. Теперь им самим придется сначала перебраться через овраг, и они, конечно, не такие дураки, чтобы лезть напролом под его выстрелы. Значит, пойдут в обход.

Он прикинул, что минут пять у него есть в запасе, и расстегнул куртку. Вся правая сторона предплечья превратилась в багровый синяк. Боль от последнего удара только сейчас навалилась на него со всей силой. Он пошарил в своей видавшей виды котомке, достал с самого дна тряпичный узелок с корнем красаны, смешал сухой порошок с горстью воды из фляги и тщательно растер ушибленное место. Боль стала отступать. Красана действовала почти мгновенно, без нее не выходил в путь ни один охотник.

Теперь нужно было что-то придумать, найти какой-то выход за те немногие оставшиеся у него минуты. Если он этого не сделает, если и дальше будет действовать вслепую, с ним очень скоро покончат, не они, так люссы… Времени у него нет, в этом все дело. Поздно он ввязался в драку, перед самым закатом… И еще этот искатель с его запахом… Он не ускользнет от них, не сумеет затаиться, спрятаться, придется принимать последний бой. Не зря он ждал какой-нибудь пакости, когда так легко ушел из города. У них была кассета, и откуда-то они узнали о его намерениях. Разгромленный пост был хорошей приманкой. Похоже, он попался на этот раз. Не помог весь его опыт.

Он осторожно приподнялся, осмотрелся, стараясь угадать, с какой стороны они подойдут. Боли не было, но зато он чувствовал слабость. В ушах звенело и подступала тошнота, контузия не прошла даром. Наверно, из-за этого звона он не услышал шума за своей спиной. И когда из кустов на него бросился первый из них, было уже поздно. Его-то он отшвырнул, сбросил с себя, но они все были здесь, подошли раньше, чем он ждал, и теперь на него смотрели со всех сторон ощерившиеся, короткие стволы лучеметов.

Терять было нечего. Единственно, что ему осталось, спровоцировать их на стрельбу, чтобы его не взяли живым, как Гэя. Он прыгнул в сторону, упал и покатился в кусты, каждую секунду ожидая жгущего последнего удара лучемета. Но они не стали стрелять, его расчет не оправдался. На него набросили веревочную сеть и затянули концы. «Все у них предусмотрено. Выходят как на зверей». Он рванулся пару раз, увидел перед лицом терсиловое волокно сети, которое не поддавалось даже автогену, расслабился и закрыл глаза: «Ну все. Недалеко я от тебя ушел, Гэй. Вот и мой черед настал».

Каждый вечер из лесу выплывали густые облака тумана. Наступало их время пока только ночью. Позже, когда повысится влажность воздуха, понизится температура и наступит непрерывная шестимесячная зимняя ночь, они станут безраздельными хозяевами планеты. А сейчас, пока сезон туманов полностью не вступил в свои права, им хватало и ночи.

Слоистые полотнища то расползались по земле, то сливались друг с другом. Издали они напоминали огромную голодную амебу, протянувшую во все стороны щупальца своих ложноножек. Знакомый запах давно не давал ей покоя. Он был где-то здесь, совсем близко. Из каждой щели одиноко стоявшей на опушке леса скалы сочился запах людей. Амеба окутала своим телом всю скалу снизу доверху. Она искала малейшую щель и в конце концов нашла ее. Входная дверь закрывалась недостаточно плотно. Но люди приняли здесь дополнительные меры предосторожности. В коридоре нежное парообразное тело наткнулось на безжалостный поток нейтронов, мгновенно уничтоживший миллиарды живых частиц, проникших в пещеру. Амеба дернулась от нестерпимой боли, на несколько секунд ее тело потеряло устойчивость, расползлось на отдельные, разбегавшиеся в разные стороны клочья, но вот словно неслышный приказ одновременно остановил их движение. Медленно, точно нехотя, клочья поползли обратно, влились в основную массу тумана, окружавшего скалу. Часа три туман оставался совершенно неподвижным, и теперь уже ничем не напоминал живое существо. Необычным было лишь само расположение плотного сгустка, равномерным слоем покрывшего всю скалу от подножия до вершины. Внутри скалы в небольшой пещере на двух десятках квадратных метров пространства, отвоеванных у каменной тверди, спало вповалку человек двадцать.

Двое дежурных, сидевших за столом у входа напротив распределительного щита генератора нейтронов, сразу же заметили скачок мощности, но не увидели в этом ничего необычного. Нападение повторялось каждую ночь. Проникнуть в скалу снаружи, пока работал генератор, было невозможно. Обязанность дежурных как раз и состояла в том, чтобы следить за его бесперебойной работой. Они хорошо знали, что после неудачной попытки прорваться противник будет ждать до утра. Раньше, когда у них была лишняя энергия, люди могли позволить себе ответную атаку. Сейчас они вынуждены ждать наступления утра, когда солнце загонит люссов обратно в их норы.

Оба дежурных обменялись взглядом и поудобнее устроились у своих пультов. Ночь едва наступила, до рассвета не меньше шестнадцати часов, а эта липкая мразь, что растеклась сейчас по поверхности скалы, будет ждать всю ночь, и все последующие, ждать бесконечно долго и терпеливо, раз за разом повторяя свои бесполезные на первый взгляд попытки, но это только на первый взгляд, потому что рано или поздно что-нибудь да случится… Откажет какой-нибудь блок генератора, замешкается дежурный, не хватит энергии в накопителях…

— Может, разбудить инженера? Длительная атака сегодня, хорошо бы врезать этой гадине…

— Он все равно не позволит.

— Зачем вообще он приехал?

— А кто его знает… Он мне не докладывает, но только я слышал, будем возвращаться на основную базу.

— Что-то рано в этом году, синглиты перекроют дороги.

— Что ему синглиты, у него свои планы… Ему ни своих, ни чужих не жалко.

— Да… Совсем ожесточился человек. Филина бы дождаться, он нас в обиду не даст.

Сигнальная лампа на щите ярко вспыхнула и не желала гаснуть. Это означало, что генератор непрерывно забирает из накопителей всю мощность, превращая ее в жесткое излучение. Обычно хватало секундного укола излучения, но на этот раз, не успев погаснуть, лампа вспыхнула снова. Сомнений не оставалось: снаружи происходило что-то из ряда вон выходящее. Оба, не сговариваясь, вскочили со своих мест, включили сирену и бросились к выходу.

Узкий проход сворачивал почти под прямым углом, за поворотом в темное жерло пещеры по направлению к выходу смотрели раструбы резервных излучателей. Стены пещеры еще не остыли от теплового удара и светились в темноте вишневым светом. Узкое ответвление от основного хода заканчивалось небольшой кабиной. Здесь располагалась аппаратура наружного наблюдения. Ее специально вынесли подальше. Провода локаторных антенн и трубы перископов ослабляли естественную защиту скалы, здесь опасность прорыва была особенно велика, и потому сразу же за поворотом располагался третий, резервный, ярус излучателей, который в случае прорыва включится автоматически и отрежет им обратный путь. Но сейчас они не думали об этом. Оба бросились к приборам.

На экранах локаторов плясали одни помехи. Это означало, что люсс полностью экранировал своим телом антенну. На самой вершине скалы были установлены оптический перископ, прожектор и дополнительный излучатель. Им пришлось воспользоваться всей этой аппаратурой, и только через минуту, когда пространство вокруг перископа очистилось, стали видны контуры окружающих предметов. Они не успели включить прожектор, надобность в нем неожиданно отпала: ослепительная вспышка у самого подножия скалы вспорола ночь. Пламя поднялось вверх широким голубым протуберанцем, и в его расширяющемся свете их глазам предстала невиданная доселе картина.

Из ночного леса выходил человек… Он шел медленно, сгибаясь под тяжестью второго, которого нес на руках. В первую минуту они приняли его за синглита. Но синглиты не ходят ночью. Впрочем, и люди тоже…

Атака возникла сама собой, стихийно. Никто не ждал команды. Люди словно вознаграждали себя за долгие ночи бездействия.

От входа до самого подножия скалы пролегла огненная река, выжженная в тумане тепловыми излучателями. В эту ночь не жалели энергии.

Тропинка, ведущая к пещере по уступу скалы, так раскалилась, что ее пришлось охлаждать водой. От входа до самого низа протянули энергетическую арочную защиту.

Минут через пятнадцать после взрыва последней гранаты Ротанов увидел вокруг себя смутные, в облаках пара силуэты людей. Со всех сторон к нему протянулись руки, помогая преодолеть последние метры до защитного коридора.

7.

Комната, куда его ввели, походила на рубку корабля. Небольшая каменная ниша, вырубленная в скале, была сплошь забита аппаратами контроля и наружного наблюдения. Здесь едва умещался крохотный рабочий стол. Человек, вставший ему навстречу, был одет в просторную кожаную куртку. Из-под нее выглядывала парусиновая рубаха очень грубой выделки, несомненно, местного производства. Усталому лицу придавали угрюмое выражение розовые пятна от недавних ожогов. Еще больше усиливали неприятное впечатление черные очки. Словно понимая это, он сразу их снял и протянул руку. Ротанов задержал его ладонь чуть больше, чем нужно. Приятно было почувствовать живое человеческое тепло этой руки. Теперь, когда очков не было, лицо инженера, казалось, осунулось еще больше. Вместо бровей виднелась запекшаяся корочка недавних шрамов, но воспаленные глаза смотрели зорко и холодно.

— Келер. Инженер и руководитель боевых групп.

Возникла пауза. Инженер, очевидно, ждал, что Ротанов представится по всей форме, и тот невольно усмехнулся. Он терпеть не мог официальных процедур и еще с Арктура усвоил, что их обилие особенно в начале знакомства с местными руководителями, как правило, ничего хорошего не обещает.

— Ротанов. Пилот корабля И-2.

— Мы получили сведения о вашей посадке. С вами был кто-нибудь еще?

— Нет.

Возникла новая пауза.

— В таком случае вы, очевидно, не только пилот?

— Если для вас это так важно, то я еще и инспектор Главного управления внеземных поселений.

— С этого нужно было начинать. Нельзя ли познакомиться с вашими официальными документами?

— Вот так сразу начнем с документов?

— Поймите меня правильно. Хотя, конечно… Вам это кажется странным. Эта планета преподносит нам слишком много дорогостоящих сюрпризов, здесь бывают и неприятные загадки. Короче говоря, я хотел бы знать, с кем говорю, прежде чем начать беседу.

— А знаете, я здесь новичок и у меня больше оснований опасаться неожиданных сюрпризов после всего, что я видел в городе. И тем не менее мне в голову не пришло подозревать в вашем лице подделку. По-моему, такую подделку, если заранее знать, в чем она состоит, не так уж трудно обнаружить. Так что давайте расставим все знаки препинания. Не нужно делать вид, что вы принимаете меня за кого-то другого, за синглита, например.

— Да, вы правы, но есть одно обстоятельство, которое заставляет быть меня осторожным.

— Можно узнать, что именно?

— Конечно. Дело в том, что еще ни один человек не мог ночью пройти через лес. Нас попросту загнали в щели. — Он обвел рукой тесное пространство рубки, словно приглашая Ротанова убедиться в своей правоте. — А вы свободно разгуливаете по лесу ночью, накануне сезона туманов. Исходя из нашего опыта, вас уже не может быть в живых. Вы меня понимаете?

— Кажется, понимаю… И что же, за все эти годы ни одного случая иммунитета? Никто не смог справиться с нападением этого… Кстати, как вы его называете?

В ответ на его первый вопрос инженер только отрицательно покачал головой.

— Эти существа, хотя мы еще не вполне уверены, что это живые существа, короче говоря, эти образования зовут у нас люссами. Но вы мне не ответили…

— Мне трудно ответить, потому что я сам не знаю, в чем тут дело. Нападение было, и оно оказалось неэффективным. Поскольку ни зубов, ни когтей не было…

— Зубы! Да если бы у них были зубы… Ну ладно. Давайте ваши документы.

Ротанов протянул ему небольшой пластиковый квадрат со сложной системой выдавленных на нем знаков. Инженер повертел его в руках и нахмурился.

— Это все?

— Ах, да, простите… Я забыл, сколько лет у вас не было связи с Землей. Это личная карточка, ее нужно вставить в ваш компьютер с идентификационной приставкой. Подделка абсолютно исключается.

Инженер криво усмехнулся.

— Действительно, так просто. Только у нас тут нет подходящего компьютера. Или вы его захватили с собой?

Ротанову не понравилась его ирония. Вообще весь разговор складывался неудачно, все время вертелся вокруг второстепенных деталей. Но он больше не мог действовать вслепую, пора было установить, что произошло на планете. Вообще ему надоели загадки, слишком их было много для одного дня.

— Есть и другая документация, — сухо проговорил он, протягивая инженеру листок элана со светящимися старинными буквами и печатью Всемирного совета. — Специально для таких вот случаев.

Инженер долго изучал бумагу, и Ротанов терпеливо ждал. Наконец отложил бумагу в сторону и смотрел теперь задумчиво, как бы сквозь Ротанова. Казалось, он вообще забыл о нем.

— Где же вы были раньше?

Этот вопрос он уже слышал сегодня от Филина и отвечать на него вторично не собирался. Вообще решил, что настала пора ему самому задать некоторые вопросы.

— Что произошло на планете?

Но инженер словно и не слышал его.

— За все эти годы… Две сотни лет… Ни одного корабля, ни одного сообщения, и вдруг к нам присылают инспектора… Вы не находите, что это странно?

— Нет, не нахожу. Как только это стало возможным, Земля сразу же выслала корабль. Хотя считалось, что колония погибла, что ее попросту не существует. И я попрошу вас наконец ответить на мои вопросы. Когда вы впервые столкнулись с люссами? Как все это началось и почему? Откуда появились синглиты и что они собой представляют?

— Слишком много вопросов и все непростые… Я попробую вам ответить, хотя и сомневаюсь, что вы правильно все поймете. Для того чтобы верно оценить или хотя бы иметь возможность объективно судить обо всем, нужно было здесь родиться, на этой планете. Но я все же попробую.

Он откинулся, усталым жестом протер свои темные очки и тут же отложил их в сторону. Было видно, что ему нелегко начать, и Ротанов терпеливо ждал, думая о том, что в своей первоначальной неприязни к чужаку все колонисты примерно одинаковы.

— Внешне все выглядит довольно просто. Лет пятьдесят назад… Нет, немного больше, шестьдесят или семьдесят — никто не устанавливал точной даты и никто не знает, когда это случилось впервые, стали исчезать люди. Планета считалась абсолютно безопасной, абсолютно надежной. То есть что значит считалась? Мы были просто уверены в этом, потому что на протяжении почти ста лет ничто не мешало свободному развитию колонии. Мы довольно подробно ознакомились за эти годы с флорой и фауной. Фауна здесь небогата, крупных животных на суше нет, только насекомые. О том, что существует еще один вид, мы тогда не подозревали. И немудрено. Если ночью в лесу появляется туман, вряд ли кому-нибудь придет в голову принимать его за живое опасное существо. — Он устало потянулся, достал очки, снова протер их и надел. Ротанов был ему за это признателен, потому что все время непроизвольно отводил взгляд, чтобы не видеть его изуродованного лица. — Так вот, примерно в это время, около шестидесяти лет назад, стали исчезать люди… Вначале все объясняли несчастными случаями, искали и не находили. Не так уж это часто случалось вначале…

— Подождите! Получается, вы тогда еще ни разу не встречались с синглитами?

— А вы не спешите. Дойдем и до синглитов. В то время их на планете просто не было. А те, кому пришлось встретиться с этой дрянью, уже ничего не могли рассказать. — Он неприятно усмехнулся и снова надолго замолчал. Темные стекла очков холодно мерцали, отражая свет неоновых трубок, кое-как закрепленных на потолке. Ротанов был уверен, что глаза, притаившиеся за этими очками, все еще продолжают недоверчиво ощупывать и оценивать его. «Кажется, он меня просто боится, — подумал Ротанов, — вот только не пойму, почему? Нападение люсса и мое спасение здесь наверняка ни при чем. Он сразу же поверил, что в этом смысле со мной все в порядке, иначе вообще не стал бы разговаривать…».

— Ну так вот. В конце концов, рано или поздно это должно было обнаружиться. Однажды люсс напал на группу людей, двое или трое видели все и уцелели. Так нам стало известно, что происходит. Люсс обволакивает человека, несколько минут тот дергается, словно задыхается, старается вырваться, потом падает. Кстати, вы не почувствовали удушья?

— Нет.

— Странно… Нападение длится недолго, пять минут, может быть, шесть. Потом люсс уходит, и остается недвижно лежащий человек. Кстати, мы далеко не сразу установили причину смерти. На теле после нападения нет никаких следов, вскрытие тоже ничего не дает. Никаких патологических изменений. Ну, об этом вас подробней проинформируют в научном отделе. Общее впечатление такое, словно полностью подавлена активность мозга. Отсутствует альфа-ритм. Сначала мы думали, что это следствие каких-то неизвестных повреждений, тончайших нарушений структуры в организме или, может быть, в самом мозгу, но потом было доказано, что человек умирает оттого, что у него погашен мозг.

— То есть как это «погашен»?

— Может быть, это не совсем, научное определение, но зато вполне точное. Полностью парализуется деятельность нейронов, разрываются все связи, исчезает энергетический потенциал мозга.

— Получается, что люсс ничего не берет от своей жертвы, а нападает, так сказать, для развлечения?

— Я этого не говорил. И вообще не спешите с выводами, пока я вам просто излагаю установленные факты. Люди стали осторожнее, выходили из города только вооруженными группами, надевали защитные скафандры, но все это оказалось неэффективно. К тому же активность люссов возрастала во много раз после каждого нападения. Особенно ночью. Днем они вообще малоподвижны. Зато ночью… Однажды город подвергся массированной ночной атаке. Можете представить себе, как это было. Люди метались по улицам, и их как бы обволакивал туман. Там были женщины, дети… Конечно, они выставляли дежурных, дозоры с лучеметами и энергетическую защиту… Но в то время еще не было найдено ни одного эффективного средства борьбы с люссами. Фактически город был уничтожен за одну ночь. Люсс способен менять свою форму, у него вообще нет постоянной формы, он может просочиться в любую щель… Немногие, оставшиеся в живых, бежали из города. К счастью, город расположен почти на экваторе, всего несколько километров отделяло его от дневной стороны. Инстинктивно люди бежали к солнцу, и это многих спасло. Люссы не стали выходить на дневную сторону, им вполне хватало ночной. Казалось, что все оставшиеся в живых спасены. Планета двигалась вокруг солнца очень медленно, и не представляло большого труда переходить вслед за солнцем с одной стороны экватора на другую. Были построены временные базы по обеим сторонам экватора. Когда люди смогли вернуться в город, прошло уже шесть месяцев, они даже не нашли останков своих близких.

Оборудование, инструменты, снаряжение и оружие — все было вывезено на базы. В городе никто не решился оставаться. Да и не хотел… Было решено строить укрепленные базы, зарываться в землю, в скалы… Вначале казалось, что опасность преувеличена, но после всего, что произошло… В общем, люди уже не могли жить в городе.

Какое-то время никто нас не трогал. Лет десять, пожалуй, прошло спокойно. Мы уже начали надеяться, что самое страшное позади. Постепенно забывался весь этот ужас. Начали рождаться новые дети, и вот тогда… — Было видно, что ему трудно продолжать разговор. Он словно старался что-то проглотить и никак не мог. Ротанов смотрел в сторону, делая вид, что ничего не замечает. Ему хотелось стиснуть руку этому много пережившему человеку, найти слова ободрения, но он понимал, что не имеет на это права. Он был для него всего лишь инспектором, чужаком, прилетевшим с Земли для того, чтобы холодно и спокойно оценить все их беды. Найти правых и виноватых. Инженер уже взял себя в руки.

— Да, так вот, именно тогда группа разведчиков обнаружила при дневной вылазке в город, что там кто-то есть. — Он снова замолчал и долго рассматривал рукоятку какого-то отключенного прибора.

— Это были синглиты?

Инженер кивнул.

— С этого, момента мы уже не знали покоя ни днем, ни ночью…

— Откуда они взялись?

Инженер пожал плечами.

— У научного отдела есть много теорий на этот счет. Они с вами охотно поделятся.

— Ну а вы сами что об этом думаете? Должен же быть у вас собственный вывод.

— Свои выводы я предпочитаю держать при себе. Готов поделиться только известными фактами, а что касается выводов, то, думаю, за этим дело не станет, очень скоро у вас появятся собственные.

— Хорошо, давайте вернемся к фактам. Что собой представляют синглиты?

Инженер встал, давая понять, что разговор окончен.

— Я думаю, для первого раза достаточно, да и времени у нас уже нет. Скоро рассвет, пора готовиться и выходить на основную базу. В научном отделе вам расскажут остальное.

В отряде было сорок человек. Шли плотной группой, ощетинившись стволами лучеметов. Ступали след в след, не было никаких команд. Каждый знал свое место, знал, что ему нужно делать. Само собой получилось так, что в этой плотной массе слитых в одно целое людей Ротанов оказался инородным телом. Вначале он попытался идти в голове колонны. Но очень скоро понял, что мешает, сбивает строй, лишает его монолитности. Никто не сделал ему замечания, все шли молча, стиснув зубы, напряженные до предела, похожие уже не на живых людей, а на хорошо запрограммированные автоматы, настроенные на малейшую опасность. Чтобы не мешать, он вынужден был вернуться в центр группы, туда, где на нескольких карах везли поклажу и где, запакованная в целлофановый пластиковый кокон, лежала Анна. Она так и не пришла в сознание…

Идти было трудно из-за изнуряющей жары и влажного душного воздуха. Желтовато-фиолетовая расцветка местных растений чем-то напоминала земной лес глубокой осенью, но это впечатление сразу же исчезало, стоило взглянуть на дерево вблизи. Собственно, эти пружинистые образования, не имеющие центральных стволов, нельзя было даже назвать деревьями. Бесчисленные тонкие усики беспорядочно росли во все стороны, образуя плотную упругую подушку. Пробираться сквозь подобные заросли было просто невозможно. К счастью, деревья росли довольно редко, между ними оставалось достаточно свободного пространства. Через четыре часа они сделали первый привал у небольшого ручья. Больше всего Ротанова поражала молчаливость этих людей. Они все делали сосредоточенно, почти угрюмо. Он не раз ловил на себе их изучающие любопытные взгляды, но никто не подошел к нему, не задал ни одного вопроса. Даже теперь, когда все, кроме часовых, позволили себе расслабиться, умыться, отложить оружие. Они словно бы избегали его… Что же это такое — приказ, сила дисциплины? Нет. Здесь было что-то другое, потому что в них вовсе не было той забитой приниженности перед начальством, которой обычно сопутствует муштра. Может быть, они считают его виновным в несчастье, случившемся с Анной? Или близкое знакомство с люссом наложило на него какое-то негласное табу?

Короткий привал кончился, и они двинулись дальше… Узкие платформы каров сильно замедляли движение. Благодаря силовой подушке они легко преодолевали мелкие неровности почвы, но их длинные корпуса то и дело запутывались в узких проходах между деревьями. Приходилось останавливаться и вручную вырубать их из жестких, словно сделанных из железа пружин.

Характер местности постепенно менялся. Густые заросли сменились редкими группами отдельных растений, тут и там появились невысокие холмы, поросшие короткой щетиной травы, такой же жесткой и невзрачной, как деревья. Гряда скал, к которой они шли, теперь приблизилась. Ее уже не скрывал лес. Люди приободрились, повеселели. Как понял Ротанов из разговоров, до передовых постов, прикрывавших основную базу колонии, осталось не больше часа пути. И вдруг в кроне дерева, которое только что начали огибать кары, мелькнуло что-то яркое. «Ложись!» — крикнул инженер, но Ротанов замешкался и увидел, как на дереве распустился огненный цветок, тут же превратившийся в вертящийся шар огня с черными разводами дыма по краям. В ту же секунду хлестнула ударная волна. Ротанов не устоял на ногах, сверху сыпались горящие сучья. Он все ждал гула разрыва, но его не было, только тяжело, со свистом ухнуло, словно какой-то великан выдохнул воздух, и сразу же справа и слева появились еще два таких же огненных шара. Они вертелись слишком далеко, на них можно было не обращать внимания, важно было понять, откуда по ним стреляют. Но прежде чем он успел разобраться в обстановке, сразу несколько лучеметов в руках людей выплюнули свои огненные капсулы куда-то вперед и вверх. На вершине ближайшего холма завертелись такие же огненные смерчи, там, пригибаясь, бежали маленькие согнутые фигурки. Оттуда, сверху, отряд должен был быть виден как на ладони. Следующий залп накроет их почти наверняка.

Но шесть огненных шаров развернулись почему-то впереди отряда, и почти сразу же несколько капсул лопнули справа и слева. В пыли и дыму стало трудно что-нибудь рассмотреть. Когда порыв ветра унес дым в сторону, Ротанов понял, что разрывы берут отряд в кольцо, прижимают его к земле, сбивая кроны деревьев над головами, но ни одна капсула не ударила вниз, в центр невидимого круга, за которым лежали люди. Это его так поразило, что он, забыв об опасности, приподнялся на колено, чтобы лучше видеть. На втором дальнем холме что-то происходило. Инженер махал ему, предлагая лечь, но Ротанову было не до него. Показалось, что он узнал очертания предмета на вершине дальнего холма. Предмет напоминал клок ваты, и вокруг него бегали, суетились маленькие фигурки, похожие на людей. Холм был слишком далеко, но Ротанов видел, что несколько стрелков пытаются достать его во что бы то ни стало. Они задрали стволы лучеметов высоко вверх и выпускали капсулу за капсулой. Внизу, у подножия холма, кипело огненное озеро, но ни одна капсула не доставала даже до склонов.

Ротанов бросился к инженеру, сорвал у него с груди бинокль и, оттолкнув вцепившиеся в него руки, побежал вверх. Он приметил плоскую каменную глыбу и надеялся до нее добраться, прежде чем его заметят. Впрочем, он уже почти не боялся выстрелов, очень уж все происходящее походило на какую-то странную игру, а не на бой. И действительно, огненные хлопушки брали его в кольцо, сбивали с ног, но он добрался-таки до своего камня невредимым и прилип к нему. Стоило приставить бинокль к глазам, как окружающее перестало для него существовать. Он весь превратился в зрение.

Это был, конечно, люсс. Он узнал его сразу, но все происходящее на вершине холма было для него совершенно непонятно. Люсс, необычно плотный, с какими-то темными полосами и пятнами, бешено вращался в центре небольшой поляны. Он то расширялся, то опадал и с каждой такой пульсацией съеживался все больше. Вокруг него неподвижно стояли пять или шесть синглитов. Ротанов догадался, что это синглиты, а не люди, по неудобным для человека позам. Когда они двигались, их невозможно было издали отличить от людей, но стоило им остановиться, как они застывали в полной неподвижности и, казалось, были способны прервать начатое движение в любой точке. Замереть с занесенной для шага ногой, например, или остановиться с наклоненным вперед туловищем. Словно им ничего не стоило поддерживать тело в любом неустойчивом равновесии. Еще несколько синглитов вышли из-за деревьев и присоединились к стоящим вокруг этого бешено вращавшегося люсса. Казалось, они совершают какой-то тайный обряд. Вдруг люсс слегка подскочил, вытянулся вверх и быстро утек в сторону. На поляне оставалась только группа синглитов и еще что-то на том месте, где только что был люсс, какой-то предмет…

Бинокль был с электронным умножителем. Подкрутив регулятор, Ротанов смог рассмотреть, что там такое было, хотя почти уже догадался, прежде чем тронул верньер настройки. На поляне в небольшом углублении лежало яйцо… Точно такое же, какое он видел в том странном контейнере на складе. Форму этого предмета невозможно было спутать с чем-нибудь другим. И хотя яйцо, лежавшее на поляне, было матовым, даже каким-то белесым, а то, с которым довелось ему познакомиться раньше, все переливалось радужным свечением, тем не менее он его узнал… И почти не сомневался в том, что последует дальше.

Из группы синглитов двое отошли в сторону и вскоре вернулись со знакомым шестигранным контейнером. Они поднимали яйцо осторожно, словно это был какой-то горячий хрупкий сосуд. Двое других развернули кусок холста и аккуратно упаковали в него яйцо, прежде чем опустить в контейнер. Почти сразу из-за деревьев показался кар, точно такой же, как тот, на котором лежала Анна… Они поставили на него контейнер, водитель долго не мог запустить мотор, что-то у них не ладилось с этим каром. Но вот он тронулся наконец, на поляне никого уже не было. Кар качнулся последний раз и исчез из поля зрения. Больше ничего не было видно. Ротанов опустил бинокль. Бой, по-видимому, кончился несколько минут назад. Отряд собрался у вездеходов и теперь дожидался его. Никто больше не прятался и никто не стрелял. Ротанов встал и пошел вниз. Когда он подошел к инженеру, чтобы отдать бинокль, тот выглядел так, словно был в чем-то виноват перед Ротановым. Он взял у него бинокль, глядя в сторону, только что не извинился, хотя извиняться нужно было, по существу, самому Ротанову. Он помнил, как грубо оттолкнул инженера и почти вырвал бинокль, когда заметил люсса.

— Ну так вот, — сказал Ротанов, потирая ушибленное плечо. — Я хотел бы знать, что это значит.

— Вы видели?

— Да.

— Это яйцо.

— Я так и думал. Для чего оно синглитам?

— На Земле был такой вид комара, кажется, анофелес… Я читал о нем в учебнике биологии. Так вот, этот анофелес, прежде чем снести яйцо, обязательно должен был напиться человеческой крови…

— То есть вы хотите сказать, что люсс, прежде чем… Нет, это невозможно! Здесь не было раньше людей, даже крупных млекопитающих. Этот цикл развития не мог возникнуть. Он предполагает сложный симбиоз, комплекс организмов, а мы здесь чужаки, на этой планете, и не могли войти в эволюционный ряд такого сложного симбиоза.

Инженер пожал плечами.

— Мы не так уж хорошо знаем, что здесь было раньше. И потом, это ведь только мои предположения. Вы, кажется, хотели их услышать…

— Мне нужно осмотреть это место.

— Ничего нового вы там не увидите. — Инженер по-прежнему избегал смотреть на него, и это укрепило Ротанова в его решении.

— Все-таки я посмотрю.

— Ну, если вы настаиваете…

Прежде всего Ротанов с двумя сопровождающими взобрался на холм, с которого по ним стреляли. Как он и предполагал, место, где был обстрелян отряд, отсюда просматривалось как на ладони. Отчетливо виднелся выжженный черный круг, за которым недавно лежали люди.

— Могли бы вы отсюда попасть в центр круга? — спросил Ротанов своих сопровождающих.

Высокий человек в потрепанной кожаной куртке, весь обвешанный какими-то фляжками и ящичками, с двумя вещевыми мешками за плечами, хитровато прищурившись, смотрел на Ротанова.

— Это может сделать любой мальчишка, ни разу не державший в руках лучемет.

— Синглиты всегда так плохо стреляют?

— Если бы они плохо стреляли, половины из нас не ушло оттуда из-за случайных попаданий.

— В чем же дело?

— Убивать нас им ни к чему… Не так уж много людей осталось, каждый из нас ценится на вес золота. Мы им нужны живыми.

— Вы думаете, они действуют заодно с люссами?

— А они и есть одно. И сейчас напали только затем, чтобы нас задержать. Мы ведь могли помешать… — Он кивнул на соседний холм.

Ротанов не стал спорить. Он чувствовал, что в предположении инженера что-то неверно, хотя, казалось, новые факты подтверждают его правоту.

Этот самый анофелес, о котором говорил инженер, прежде чем превратиться в комара, проходит несколько стадий. Из яйца вылупляется не комар, а что-то другое… какая-то личинка… Что, если синглиты?.. Нет, оборвал он себя. Рано делать выводы. Сейчас он будет собирать факты, как можно больше фактов и никаких предвзятых мнений…

Что-то в нем сопротивлялось простым и очевидным выводам, что-то связанное с городом и с той женщиной. Слишком много было в ней человеческого для того, чтобы быть только разновидностью этого чужого, словно пришедшего из кошмара существа.

На втором холме действительно не оказалось ничего интересного. Поляна с утоптанной, словно на ней танцевали, землей, небольшое углубление в центре воронки, где лежало яйцо. Следы тяжелых ботинок. Отпечаток платформы кара, где тот стоял с отключенной подушкой. Ротанов и сам не знал, что он здесь ищет.

— Этот кар, кто его делал? — спросил он хитроватого лучеметчика.

— Синглиты. У нас не осталось заводов и материалов. Едва справляемся с производством зарядов и самого простого оружия.

— Значит, и наши тоже?

— Конечно. Трофейные. Хорошие машины. У синглитов каждый раз бывает что-нибудь новенькое. Заводы им достались сильно потрепанные, но они там все переделали и наладили свое производство.

Это сообщение не понравилось Ротанову: выходило, что главной производительной силой на планете в настоящее время являлись не люди и даже не люссы, ее законные хозяева, если признать за ними наличие какого-то интеллекта, а кто-то третий… И если верны его первые впечатления, люди постепенно сдавали позиции, уступали первенство почти во всех областях. Можно было признать и принять временное поражение, отступление человека под давлением обстоятельств. Наконец, он готов был примириться, если бы человек встретил в космосе разум, равный себе, или даже превосходящий человеческий, каким и был, возможно, разум рэнитов, и отступил в поединке с ним… Но ведь произошло что-то совсем другое, что-то не укладывающееся ни в одну из этих схем… На планете хозяйничают синглиты, почти полные копии людей внешне и интеллектуально; мало того, до появления человека их, судя по всему, здесь вообще не было, с кем же мы тогда воюем? С собственными тенями?

Они начали спускаться с холма, так и не обнаружив ничего интересного. У самого подножия, где совсем недавно рвались их протонные заряды, все обуглилось от высокой температуры. Кое-где дымились и чадили остатки искореженных кустарников. Земля была горячей и смрадной, от нее поднимался пар, пахло чем-то отвратительно зловонным. На самой границе обожженной зоны они наткнулись на обломки. Похоже, здесь взрывом разнесло кар или какую-то другую машину. В оплавленных кусках обшивки трудно было угадать даже общее очертание того, что они собой представляли до взрыва. Вдруг Ротанов заметил на уцелевшем кусте обрывки материи… Больше там ничего не было, только эти обуглившиеся клочки.

— От них никогда ничего не остается. Один туман. Даже если пулей зацепит как следует, повредит внутри что-то важное, синглит сразу начинает распадаться, только облачко пара поднимется, и все.

— Конечно, так и должно было быть, ничего, кроме тумана, ничего вещественного — так, чтобы после побоища не в чем было себя упрекнуть, словно и не было ничего… Один туман… — Ротанов пнул ногой какой-то обломок, железо жалобно скрипнуло. Хорошо хоть это осталось. Он решил взять с собой небольшой обломок, толком еще не зная зачем, просто чтобы что-то противопоставить этому туману, какой-то след, почти улику… Наверно, инженер все-таки был прав, не совсем доверяя ему. Не мог он быть полностью на его стороне. Возможно, потому, что у него в ушах до сих пор звучали слова: «Люди, наверное, очень злые…».

Несмотря на то, что у них не было другого выхода, несмотря на то, что на них предательски напали ночью, они не имели права ожесточаться, слепо хвататься за оружие и бить без разбору во все чужое именно потому, что они люди…

На том же кусте, где висели куски обгоревшей материи, что-то тускло блестело, наверно, обломок, клочок металла… Почему-то он не хотел брать его на глазах у своих спутников, и, только когда они отвернулись, пошли вперед, он протянул руку и быстрым, почти вороватым движением снял железку с куста. Она оказалась неожиданно ровной. Цепочка гладких квадратиков, похожая на браслет. Не раздумывая, Ротанов сунул ее в карман и догнал своих спутников. Они шли спокойно, закинув лучеметы за спину. Былого напряжения не было и в помине, словно знали, что повторного нападения не будет…

Ротанов вошел в помещение медицинского сектора. От стен тянуло промозглой сыростью, большинство приборов стояло зачехленными, без проводки. Даже большой диагностический, судя по всему, работал лишь на половине своих блоков. Доктор сидел сгорбившись и что-то торопливо писал на большой желтой карте. Его халат, давно не стиранный и местами прожженный кислотой, был под стать всему кабинету.

Ротанов со школы не любил врачей, инстинктивно, как всякий здоровый человек, старался избегать контакта с ними, но сегодня, впервые за долгие годы, он вошел в этот врачебный кабинет по собственной инициативе.

— Ну, что там? — спросил он как мог равнодушнее.

— Не торопите меня! — вскинулся доктор. — Я не электронно-счетная машина. Сядьте и подождите, мне надо еще обработать данные.

Ротанов вздохнул и уселся на холодную металлическую табуретку перед диагностическим аппаратом, другого стула здесь не было. И сейчас, пока томительно тянулись секунды в затхлой тишине этого кабинета, нарушаемой лишь монотонным шумом капель, разбивавшихся в тазу, да скрипом пера доктора, Ротанов задумался над тем, почему решился на полное медицинское обследование, которому подвергают космонавтов только после возвращения с планет, признанных зараженными опасной микрофлорой, или еще в каких-нибудь чрезвычайных случаях. Неужели он поверил намекам инженера и всем этим разговорам о том, что человек после контакта с люссом теряет свою индивидуальность, изменяется психика, мотивы поступков?.. Нет. Он чувствовал: ничего в нем не изменилось, все осталось прежним. И все же…

После посещения города и того нелепого боя по дороге на базу он не мог полностью разделять точку зрения колонистов на все происходящее на планете.

Создать бы здесь базу для флота и посадить на карантин всю планету, пока ученые не разберутся во всей этой чертовщине. Взглянув на ржавый корпус диагностического аппарата, он тяжело вздохнул. Судя по всему, эту самую базу не удастся создать так просто. А решение придется принимать уже сегодня на совете. Ему дали два дня на изучение обстановки, но они пролетели слишком быстро. Больше нельзя откладывать, колония находится в чрезвычайном положении, если немедленно не принять каких-то мер. Все люди могут погибнуть… И следовательно, через несколько часов, вольно или невольно, ему придется принять участие в решении вопросов, связанных с судьбой и колонии, и города, потому что инженер, как он понял из документов, вот уже второй сезон подбирается именно к городу, вынашивает какой-то план, связанный «с кардинальным решением проблемы», как было сказано в одном из документов. И то, что он держит в секрете все подробности этого своего «кардинального» плана, тоже не обещало ничего хорошего.

Чтобы быть полностью объективным, ему и понадобился этот кабинет. Прежде чем принять решение, он должен был знать совершенно точно, откуда эта двойственность, неуверенность в себе — от недостаточного знания обстановки, или все же виноват люсс?

Доктор отложил перо и несколько секунд массировал затекшую кисть правой руки. Ротанов терпеливо ждал, ничем не выдавая своего волнения.

— Вы абсолютно нормальны. Абсолютно, — сказал наконец доктор и недовольно пожевал губами, словно нормальность Ротанова чем-то его раздражала. — Этого, в принципе, не должно быть, потому что встреча с люссом не может пройти бесследно, и тем не менее это так. Я проверил все три ваши управляющие системы. Подсознание, кора, биохимическая регуляция — все в абсолютной норме. Никаких сбоев, разве что утомляемость повышена, но это тоже нормально после таких стрессовых напряжений. Так что даже не знаю, что сказать. Это противоречит всем нашим наблюдениям, всем выводам о природе и характере контакта с люссом.

Ротанов слушал не перебивая. Самое главное он уже знал, и внутреннее напряжение спало, теперь он мог позволить себе не торопиться.

— До сих пор при каждом контакте… Кстати, вы знаете, что собой представляет люсс?

— Наслышан, но вы все-таки объясните еще раз.

— Это молекулярная взвесь сложных небелковых молекул, управляемая и формируемая энергетическим полем, возникающим при достаточно плотном сгустке. Энергию они берут извне. Но не от солнца. Для этого их консистенция слишком разрежена. Больше того, солнечная радиация, как и всякая лучистая энергия, губительно действует на их структуру, нарушая сложное и хрупкое взаимодействие молекул сгустка. Отсюда ночной образ жизни. И ничего похожего на интеллект. У нас тут возникло немало нелепых теорий, их легко объяснить, учитывая все, что натворили люссы, но на самом деле тут нет никакой злой воли. Эта молекулярная взвесь не обладает ни волей, ни разумом. Может быть, есть простейшие инстинкты, примерно такие, как в стае мошкары. Их привлекает запах человека, движение, вообще все, что нарушает привычный фон среды обитания. И тогда происходит контакт. Благодаря своей незначительной величине молекулы люсса беспрепятственно проникают в ткани человеческого организма, на какое-то время они перемешиваются с молекулами, из которых состоит тело человека, его мозг. Энергетическое поле люсса в этот момент взаимодействует со всеми электрическими потенциалами клеток, разрушает связи между нейронами. В результате — мгновенная смерть для человека… А с люссом происходят после контакта вещи более чем странные. Его структура полностью сохраняет структуру объекта, с которым он контактировал. Расположение молекул, их связи повторяются в структуре люсса. Вся невероятная сложность человеческого организма, вся сумма информации, содержащаяся в нем в момент контакта, я имею в виду информацию на молекулярном уровне и даже, может быть, еще более тонкую, переносится в структуру люсса, как бы отпечатываясь в ней.

Доктор надолго замолчал. Он взял со стола толстую пачку перфокарт, перетасовал ее и стал раскладывать на столе. Казалось, он забыл о Ротанове.

— Что же дальше происходит с этой информацией? Ведь пока она существует, смерть нельзя считать полной?

— Информация, существующая отдельно от тела, — это уже не есть жизнь… Хотя, может быть, это и не так. Тут все дьявольски сложно. Человек, во всяком случае, погибает, это бесспорно. Хотя и это не бесспорно, если учесть ваш случай и случай с Анной.

— Что с ней?

— Шоковое состояние. Есть надежда на улучшение.

— Послушайте, доктор. Здесь меня очень охотно посвящают во все тайны, связанные с люссами. Но дальше начинается какое-то табу. Все почему-то избегают говорить о том, что собой представляют синглиты, вот и вы тоже…

— Нас можно понять… — Доктор устало вздохнул. — У каждого есть близкие, друзья, превратившиеся в эту самую информацию, так что говорить об этом действительно нелегко.

— Согласен. Но, чтобы хоть что-то исправить в этой кошмарной ситуации, надо прежде всего понять…

— Да, конечно.

— Я хотел бы знать все.

— Я предоставил в ваше распоряжение отчеты нашего отдела за все годы работы. Там есть все данные.

— Для того чтобы в них разобраться, даже для того, чтобы просто их прочитать, нужно несколько недель, я не универсальный специалист, многого вообще не понимаю. Но сегодня… Да, уже сегодня нам с вами придется взять на себя всю полноту ответственности за решения, которые будут приняты на совете.

— Ну хорошо… Я попробую объяснить… Только это непросто понять, особенно вам…

— Потому что я чужой?

— И поэтому тоже. Но главное потому, что тут для нас самих многое неясно, многое из того, что я скажу, лишь интуитивные догадки, не больше. Эксперименты и наблюдения чрезвычайно затруднены, пока происходят эти события… И все же кое-что удалось установить. Лет двадцать назад мой предшественник Халиновский выяснил, что информация, оставшаяся после контакта с человеком в структуре люсса, не поддается немедленному смешению. Возникают какие-то энергетические потенциалы, сохраняющие эту скопированную, чужую для люсса структуру. Затем она начинает уплотняться…

— И возникает яйцо?

— Так это у нас называют. На самом деле это, конечно, не яйцо. Это сгусток информации, если хотите, своеобразная матрица, и она никакого отношения не имеет к размножению самих люссов. Они размножаются простым делением.

— Что же дальше? — Ему все время приходилось подталкивать доктора. Тот говорил с трудом, преодолевая немалое внутреннее сопротивление, хотя для него как ученого проблема должна была хоть отчасти сохранить отвлеченный академический характер.

— Ну так вот, это яйцо… Какое-то время оно неактивно. Должен пройти определенный инкубационный период. Как видите, у него действительно много общего с обыкновенным яйцом. Нужна определенная температура, влажность… Наверно, поэтому первые контакты люссов с людьми так долго оставались для нас неизвестными и не привели ни к каким видимым последствиям. После инкубационного периода яйцо созревает и может находиться в таком подготовленном состоянии неопределенно долго. Оно становится нечувствительным к внешним воздействиям.

— К чему оно подготовлено? Что происходит дальше?

— Вы нетерпеливы… Со стороны это все выглядит, наверно, чрезвычайно интересно… — Доктору не удалось скрыть горечи в этой реплике, и больше Ротанов не перебивал его до самого конца.

— Когда яйцо созрело, оно, как я уже сказал, полностью подготовлено для вторичного контакта с люссом. Если он произойдет, вещество люсса, взаимодействуя с веществом яйца, начинает уплотняться и видоизменяться. Информация, заложенная в яйце, становится основополагающей во вновь образующейся структуре. Примерно через два часа возникает образование, которое мы назвали синглитом… Раньше его называли проще и понятней — копией. И это название было неверно, потому что никакая это не копия. Даже внешне возникший объект никогда не похож на человека, с которого была снята первоначальная информация, к тому же очень часто образование расслаивается. Вещества, содержащегося в самом люссе, чаще всего больше, чем нужно для создания одного объекта, и тогда возникают четыре, пять, до десяти…

Доктор снова надолго замолчал.

— …Синглит не является копией и по своей внутренней структуре. У него отсутствует, например, система кровообращения, пищеварения. Энергоснабжение ведется через кожу, в отличие от люсса, непосредственно солнечной радиацией. Синглит скорее видоизмененный люсс, чем копия человека. Вещество люсса фактически не меняется, изменяется только его организация, строение…

Ротанову хотелось понять другое, то, о чем доктор упорно избегал говорить. Что происходит с человеческим интеллектом, с разумом, насколько сохраняется во вновь возникшем существе человеческая личность? И что оно собой представляет: мыслящую модель человека, нечто вроде биологического робота или что-то гораздо более сложное?.. Обладает ли синглит психикой, памятью… Может ли он чувствовать боль, радость, страдание?

На некоторые из этих вопросов он мог бы ответить сам, на основании собственного опыта, ответить утвердительно, со всеми выводами и последствиями…

Ротанов поднялся. Крепко пожал доктору руку.

— Спасибо. Мне нужно подумать. Встретимся на совете.

— Вы уверены, что этого достаточно? Что вы правильно все поняли?

— Я ведь был в городе… Насколько я знаю, до меня мало кому удавался непосредственный контакт. А если и удавался, так через прорезь прицела не так уж много можно увидеть.

— Вы несправедливы…

— Возможно. Потому и сказал, что мне нужно подумать.

На этот раз совет собрался точно в назначенное время. Не было только Филина. Даже председатель, два последних дня не отходивший от постели больной дочери, сидел на своем месте. Он еще больше осунулся и постарел за эти два дня, чувствовалось, что присутствие на совете стоило ему немалых сил.

Инженер начал с обычного отчета о положении дел. Все это было давно известно присутствующим и говорилось для Ротанова, но тот неожиданно для всех прервал инженера и попросил перейти к утверждению программы мероприятий на ближайший месяц. Сразу же вышла заминка. Инженер не подготовился для решительной атаки, не хотел немедленно раскрывать все карты. Сказал, что программа не может рассматриваться без учета того, что предложит Земля. Все повернулись к Ротанову.

— Конечно, я имею в виду не то, что вы можете предложить нам через пятьдесят лет, когда прибудет очередной корабль. Нас интересует, что вы можете предложить сегодня, в крайнем случае завтра, — закончил инженер свое выступление.

И тогда поднялся Ротанов. Он решил, что скажет им все, еще раньше, до выступления инженера. Скрывать и дальше открытие, с которым он прилетел сюда, не имело смысла. Здесь он был среди людей, на чью помощь и поддержку рассчитывала Земля, отправляя его в этот опасный экспериментальный полет, и поэтому, помедлив еще секунду, он начал рассказ о пространственном двигателе.

Сообщение о том, что расстояние в пятьдесят светолет больше не является проблемой, поразило их как громом. Доктору показалось, что он ослышался, чего-то не понял. Все смешалось, все вскочили с мест, что-то одновременно кричали. Он видел, как толстый непроницаемый и невозмутимый заведующий отделом заготовок вдруг заплакал и не скрывал своих слез, как инженер сорвал очки и уставился на Ротанова. В это мгновение было сметено все, что их разделяло, потому что неожиданно, на секунду, они поверили в то, что их маленькая колония вдруг перестала быть островом, обреченной крепостью, а превратилась в форпост человечества. Они не могли сразу осмыслить всей громадности этого события, но, как только установилась тишина, как только вернулась способность рассуждать трезво, сразу же сам собой выпал из общего молчания основной, главный вопрос — где же они, корабли Земли? Чего они ждут?

И Ротанов ответил:

— Все теперь зависит от нас самих. Во время пространственного перехода полностью разрушается компьютер, и вся электроника в остальных механизмах корабля. Пробиваются переходы всех транзисторов, диодов, выходят из строя от воздействия мощных полей все микросхемы. Как только мы сможем оснастить прибывший корабль новым управляющим блоком, переход Земля.

— Альфа станет немногим сложнее поездки в соседний город.

Тишина после этих слов показала, как сильно было разочарование только что получивших надежду людей.

— Иными словами, вы сами не можете вернуться и на новые корабли рассчитывать пока не приходится, — подвел итог инженер.

— Не совсем так, — возразил Ротанов. — В принципе я могу вернуться, и корабли могут быть здесь уже через месяц. Нужен всего лишь компьютер!

— Ну да, всего лишь компьютер… — с горькой иронией подхватил инженер. — Всего лишь корабельный компьютер с его сложнейшей программой! Да где вы найдете здесь специалистов, способных рассчитать межзвездные трассы? И не просто рассчитать, но и перевести эти расчеты в программный машинный язык! Где вы собираетесь делать этот компьютер? На нашем заводике? Так там водопроводные трубы не могут выпустить второй год!

— Есть ведь и в городе заводы.

— Их еще надо захватить! И даже если захватим, кто там будет работать? У нас нет техников, не говоря уже о мастерах и программистах этих автоматических комплексов!

— Конечно, их нет, откуда им быть, если все эти годы вы обучали своих людей одной-единственной специальности!

Наверно, Ротанов не сразу понял, какую сделал ошибку. Тишина, повисшая теперь, была полна отчуждения, почти враждебности. Что он мог знать о том, как они здесь жили все эти годы, какое право имел судить их? Ну да, у них осталась одна-единственная специальность… Словно они этого хотели, словно у них был выбор! Ничего не было сказано. Члены совета молча смотрели на Ротанова.

Он попытался исправить ошибку.

— Я ни в чем не хочу упрекнуть вас. Знаю, что не от вас зависело положение, которое сложилось сегодня. Знаю, что люссы напали первыми и что вы должны защищаться. Но теперь на нас лежит ответственность не только за наши собственные жизни и за жизни ваших близких, теперь мы отвечаем перед Землей за судьбу базы на этой планете, за принципиальную возможность идти отсюда дальше к другим звездам! Поэтому так важен этот компьютер и производственный комплекс, способный его создать. Давайте вместе об этом думать, это сейчас главное, только это! Все остальное, все ваши проблемы решатся, если удастся наладить регулярное сообщение с Землей.

Ему не удалось убедить их. Они остались холодны и равнодушны к его призывам. Теперь он был для них чужим. Они не верили уже ни в этот компьютер, ни в сам переход, ни в скорую помощь Земли. Все его обещания превратились в пустые фразы. Он, как детям, подарил им красивую коробку, внутри которой они не нашли ничего и не смогли ему этого простить.

— Все это прекрасно, — сказал председатель. — Давайте все же перейдем к текущим делам. Нам нужно решить вопрос с энергией, потому что иначе защитные комплексы встанут посреди зимы.

— В этот раз мы не сможем обеспечить полный запас. Нужно идти на дневную сторону и там переждать зиму. — Они уже не обращали внимание на Ротанова, целиком уйдя в обсуждение своих насущных проблем. И он больше не пытался изменить ход совещания. Не вмешивался, не вставлял реплик, только внимательно, нахмурившись, слушал каждого выступавшего и делал в блокноте какие-то пометки.

Доктору казалось, что инженер выходит из всей этой неразберихи окончательным победителем. Если ему удастся настоять на походе, они лишатся последней стационарной базы, и все руководство автоматически перейдет к нему в руки, они целиком попадут в зависимость от отрядов охотников и превратятся в кочующее дикое племя… Это будет началом конца… Доктор не пытался возражать, он понимал, в первую очередь такое решение автоматически покончит с научным отделом и с другими жалкими остатками их «цивилизованности», но он устал бороться в одиночку. На серьезную поддержку со стороны председателя рассчитывать сейчас не приходилось, он слишком потрясен несчастьем с Анной. Оставалось проголосовать за поход, а поскольку все, кроме доктора и Ротанова, высказались именно за это, в результате голосования не приходилось сомневаться.

И вдруг, когда инженер поставил вопрос на голосование, снова поднялся Ротанов. Он заговорил очень спокойно, с какой-то скрытой иронией и, наверно, именно поэтому снова заставил себя слушать.

— Поход — это прекрасно. Кочевые племена на Земле охотились на медведей. Здесь, правда, нет медведей. Но можно обойтись растительной пищей и носить шкуры каких-нибудь других животных. Главное не в этом. Энергии у нас больше чем достаточно. Хватит лет на десять не только для того, чтобы снабдить ваши комплексы. Вы могли бы этой энергией залить сорок таких городов, как тот, что уже потеряли.

— О чем вы говорите? — В тоне инженера впервые прозвучали металлические враждебные ноты.

— О корабле, на котором сюда прилетел. Его энергетические установки в полном порядке. И нет никакой нужды в кочевых экспедициях. Нужно лишь вернуть корабль. Он стоит в стороне от города, вряд ли за такое короткое время синглиты смогли там организовать серьезную оборону. Надеюсь, с этой операцией ваши отряды справятся?

— Он очень большой, будто железная гора упала с неба. Я не думал, что он может быть таким огромным.

— Рон не видел корабля раньше. Первый раз это всегда так. Человек просто не может опомниться. Мы все слышали или читали про него, но чтобы он стоял вот так, совсем рядом…

Ротанов молча кивнул. Для него корабль был обыкновенной машиной. Массой хорошо сработанного металла, за которую придется теперь отдать немало жизней. Шесть человек вместе с ним плотно сидели в открытой кабине роллера.

С опушки, густо заросшей кустами, открывался хороший обзор. Металлическая мачта корабля торчала посреди выжженной при посадке поляны. Теперь опаленная земля начала зарастать низкой травой. Не видно было ни малейшего движения внутри этого пустого километрового кольца травы. Никаких укреплений, никаких построек. Вообще ничего постороннего. Если и была охрана, то укрытия глубоко зарыли в землю и тщательно замаскировали. Еще хуже, если их ждали внутри корабля. Внешнюю силиконовую броню не смогут пробить ни излучатели, ни тепловые пистолеты.

Операция началась на рассвете, но теперь солнце стояло уже высоко, заливая все вокруг липким влажным зноем. Сигнала все не было. Ротанов оторвал бинокль от уставших глаз и посмотрел на часы.

До контрольного времени оставалось полчаса. Только когда охотники перекроют подступы к кораблю, окружат его со всех сторон, перережут дороги, идущие к городу, придет сигнал, и их маленькая группа захвата вступит в дело.

Невооруженному глазу громада корабля на фоне рыжих холмов представлялась чем-то неживым, посторонним и нереальным. Его нижняя часть в слое разогретого воздуха слегка изгибалась, словно корабль был всего лишь миражем… Стоило сесть на сорок километров южнее, и все сложилось бы иначе… Но его привлекал город, город, давно утраченный людьми. Конечно, он не мог ничего предвидеть. И теперь вот его первое решение в качестве инспектора Земли привело их всех на эту поляну.

Ротанов думал о том, что предстоящий бой не будет походить на инсценировку, с которой столкнулся отряд инженера по дороге на базу. Из рассказов охотников он уже знал, что, когда нужно, синглиты умеют за себя постоять, они отличные бойцы, не знающие страха, и прекрасно понимают, что может означать для колонии корабль.

Рубашка прилипла к телу. Душно. Даже дышать трудно. В тягучем ожидании, казалось, остановилось само время. Ни шороха… Ни выстрела…

— Что они там, вымерли? Где же ракета?

Ему никто не ответил. Тишина словно придавила лес. Ничто не выдавало присутствия сотен людей, затаившихся в редких зарослях. Инженер бросил на эту операцию все силы, которыми располагала колония. «…Чересчур щедро. И чересчур охотно ухватился он за предложение захватить корабль».

Ротанов почувствовал еще раньше, что этот человек ведет хитрую, сложную и пока не совсем понятную игру. Он и не собирался разбираться во всех ее тонкостях. Если они захватят корабль, положение в колонии сразу изменится, он сумеет покончить со всеми хитростями инженера и сделает все, чтобы прекратить эти бессмысленные стычки, которые, похоже, нравятся инженеру… Ну, не то чтобы нравятся, скорее в них он видит самоцель, словно мирная жизнь потеряла для этого человека всякий смысл.

Ротанов плохо представлял, каким именно способом удастся прекратить эту долгую, въевшуюся во все дела и мысли колонистов войну. Но твердо знал, что сделает для этого все, что сможет.

Ракета вспыхнула на дневном небе маленьким тусклым шариком. Вспыхнула тогда, когда ее уже перестали ждать.

Этот первый сигнал к ним еще не имел непосредственного отношения, он лишь означал, что дороги наконец перекрыты и три отряда охотников могут начинать атаку, расчищая дорогу их группе для последнего броска. Несколько секунд над опушкой все еще висела тишина. Потом долетел многоголосый, усиленный эхом крик. Ротанов видел, как десятки людей поднялись во весь рост и бросились к кораблю. Они бежали сразу с трех сторон, на ходу стреляя из лучеметов. Вокруг корабля плясали маленькие с такого расстояния фонтаны земли. Вспыхивали игрушечные шарики тепловых разрывов. А корабль словно вымер. Ни одного выстрела, ни малейшего движения на всей огромной поляне, по которой бежали люди… Вот уже второй раз на его глазах бой превратился в непонятный фарс, словно противник задался целью всего лишь поиздеваться над всеми усилиями людей. Не могли же они без боя отдать корабль! Должны же были синглиты понимать хотя бы, каким мощным оружием может оказаться корабль!

В чем-то он просчитался, и этот его просчет грозил обернуться бедой, потому что бой в обстановке, в которой не все понимаешь, это уже наполовину проигранный бой… А люди все бежали. Им оставалось сорок театров до корабля, тридцать, двадцать… Постепенно замедлялся темп атаки. Никто уже не стрелял. Опустив оружие, они медленно, даже не пригибаясь, шли к кораблю. Все. Теперь они стояли вокруг плотным кольцом, и достаточно было включить двигатели…

— Вперед! — крикнул Ротанов. Но водитель лишь недоуменно посмотрел на него. Все еще не было условленной для их атаки второй ракеты. — Вперед, немедленно к кораблю!

Наконец водитель подчинился приказу. Роллер сорвался с места и понесся на предельной скорости. Машина раскачивалась, перепрыгивая через кусты и неровности почвы, двигатель рычал на предельных оборотах, но Ротанов понимал, что это не поможет, потому что из корабля противник отлично мог видеть, что происходило вокруг.

Они дождутся, когда роллер подойдет ближе, и тогда уничтожат всех сразу… Секунды растянулись как в замедленной киносъемке. Роллер полз словно большое жужжащее насекомое. «Вот сейчас, самое время…» И ничего не случилось. Ничего. Они остановились. Их окружили люди. Кто-то спрашивал, почему не дождались сигнала, водитель что-то объяснял инженеру… Ротанов смотрел на корабль. Смотрел не отрываясь. Он все еще ждал огненного всплеска двигателей и вдруг понял, что его не будет. Не будет, как не было выстрелов, трупов вокруг корабля. Словно синглиты лишь играли в войну, которую люди вели так серьезно и обстоятельно.

Подчиняясь приказам, отряды медленно начали отходить от молчаливого, точно присевшего перед прыжком корабля. По просьбе Ротанова отошли все три отряда. Осталась только группа захвата — всего пять человек. И они теперь стояли один на один с этим металлическим чужим зверем, в который превратился корабль в результате их странной атаки и долгого, изнурительного ожидания. Что-то должны были им здесь приготовить. Что-нибудь достаточно неожиданное… «Мины, засаду, ловушки? Нет. Это все из арсенала нашей войны, которую ведем мы, люди. Они наверняка приготовят что-нибудь свое, то, чего мы не можем предвидеть и ждать. И нужно идти навстречу неизвестности».

Дверь шлюзовой камеры оказалась открытой, словно их любезно приглашали войти. До нее было метров десять, потом начиналось мертвое пространство, где им уже не страшны будут двигатели. Ротанов шел эти десять метров медленно, осторожно и слышал за собой тяжелое дыхание пяти человек. Ничего не случилось. Они вошли внутрь шлюзовой камеры. Ротанов чувствовал вместо радости какое-то глухое раздражение. Наверно, оттого, что вместо схватки, победы или поражения он превратился в пешку. В простую пешку в игре, правила которой ему были неизвестны.

Если так будет продолжаться до самой рубки, он все же уравняет шансы. Вряд ли они смогли изучить корабль за короткий срок так, как знает его он сам. И если они позволят захватить управляющую рубку… «А что, если они вообще не собирались защищать корабль? Не считали его своим?» Это было слишком неправдоподобно. Таких подарков не делают во время Войны. И тем не менее они беспрепятственно вошли в рубку. Последние метры по коридору перед дверью рубки они бежали и теперь, задыхаясь, стояли на пороге пустого помещения. Даже дверь не была заблокирована. Кресло перед управляющим пультом чуть развернуто влево к выходу. Именно так он оставил его неделю назад, когда покидал корабль. Да, всего лишь неделю… На приборах толстый слой пыли. Их будто старались убедить в том, что здесь вообще не было посторонних. Никто не собирался захватывать корабль, оборонять его. Словно они не знали, что двигатели главного хода в одну секунду могут смести с лица планеты остатки города или испарить целое море… Словно они не понимали, какой грозной и опасной машиной может стать корабль, если его использовать для войны…

Он сел в кресло и секунду сидел неподвижно, стараясь умерить бешеный ход сердца. Потом руки сами собой потянулись к управляющей панели. Вспыхнуло аварийное освещение приборов, щелкнули страховочные ремни. Правая рука привычно легла на плоскую граненую рукоятку главного выключателя реактора. Возможно, его остановил скрип двери за спиной или мысль о том, что все идет слишком уж просто даже для той неизвестной игры, которую ему навязали. Он чувствовал себя так, словно шел по шаткому мосту через пропасть. Шел с завязанными глазами. Но эта дорога касается только его одного. Собственные ошибки надо исправлять самому, он не имеет права рисковать чужими жизнями и обязан предвидеть самую невозможную ситуацию. Например, синглитам могло показаться заманчивым сделать так, чтобы он сам взорвал корабль, своими руками. Технически это не так уж сложно, достаточно отключить магнитную рубашку реактора…

Как бы там ни было, прежде всего он должен остаться на корабле один и осмотреть все, что может осмотреть человек в этом металлическом лабиринте. Никто ему в этом не поможет. Он один знает корабль и один будет отвечать перед Землей за все, что здесь случится.

Он и сам не знал, что именно нужно искать в бесчисленных помещениях корабля, забитых техникой, предназначенной Землей для колонистов. Отсеки, в которых он ни разу не был с самого старта, встречали его запахом плесени и промозглой сырости. Вентиляция не работала с того дня, когда отказала автоматика, и механизмы, заполнявшие отсеки, уже начали покрываться ржавчиной.

Проверил машинное отделение, отсек реакторов, штурманскую рубку и не смог найти никаких следов… Ничего постороннего. Часа через четыре, совершенно измученный, он добрался до своей каюты. Швырнул в мусоропровод грязную изодранную одежду и прошел в душ. Стоя в облаке горячих брызг, со всех сторон упругой волной обдававших тело, он думал о том, что с него, пожалуй, хватит крысиной возни. Сейчас он оденется, пройдет в рубку, включит реактор и начнет обычную стартовую процедуру. В конце концов, он придет именно к этому, не хватит и десятка лет, чтобы одному человеку осмотреть корабль достаточно детально. Если здесь и спрятано что-то чужое, ему придется познакомиться с этим по ходу дела…

Рука медленно, миллиметр за миллиметром сдвигала рукоятку включения реактора. Послышался знакомый щелчок, затем толчок, и по стенам переборок волной прошла вибрация. Низкий гул под ногами рубки означал, что реакция освобождения нейтронов началась. Вспыхнули огоньки на приборной панели, качнулись стрелки приборов. Реактор входил в рабочий режим… Ротанов вытер пот, заливавший глаза, и чуть тронул стартовую рукоятку, проверяя, пойдет ли топливо к планетарным двигателям. Оно пошло. Корабль мелко задрожал. Он увеличил подачу топлива и включил двигатели. Сейчас внизу бушевало зеленое пламя, сжигая все вокруг. Захотел увидеть, как это выглядит. Потянулся к тумблеру оптического перископа, но и после щелчка линзы остались матово-серыми. Это был первый сюрприз. Не работала оптика. Корабль ослеп. Совершенно машинально он повернул тумблер выключателя локаторов, хотя отлично помнил, что они не работали с того момента, как отказала вся электроника. На стенах рубки мягко вспыхнули голубоватым светом четыре глубоких овала. Это было так неожиданно, что ой отдернул руки от рычагов управления, но почти сразу его вдавило в кресло, а на оживших экранах уже проступило изображение. Он увидел, как пламя внизу под кораблем сузилось, набрало силу и поверхность планеты медленно пошла вниз, словно корабль проснулся, обрел собственную волю и выходил теперь на свой, одному ему известный курс. На приборной панели вспыхнуло табло, предупреждавшее пилота о включенной автоматике.

На корабле не было никакой автоматики! «То есть ее раньше не было», — тут же поправил он себя и, уже ничему не удивляясь, рванул рукоятку, отключавшую автоматику. Рукоятка шла ровно, без всякого сопротивления, и он уже знал, что это бесполезно. Так просто ему не удастся подчинить себе вышедшую из повиновения машину. Начался тот самый поединок, без выстрелов и погонь, которого он ждал с самого начала. Поединок, в котором выиграет тот, кто быстрее разберется в обстановке, на мгновение раньше найдет правильное решение…

Значит, в компьютере появилась новая программа? Но для этого ям пришлось бы восстановить заново весь компьютер… Нужны десятки специалистов, сотни сложнейших машин… Даже на Земле создание корабельного компьютера требовало не меньше месяца, что-то здесь было другое… Но корабль, словно опровергая все его доводы, продолжал набирать высоту и медленно поворачивал влево, в сторону от центральной базы…

Он чувствовал по изменившемуся режиму двигателей, по тяжести, вдавившей в кресло, что перегрузка достигала уже четырех единиц и встать с кресла будет теперь непросто. Неожиданный толчок двигателей может швырнуть его на пол. И все же вставать придется. Только так он сможет добраться до этого проклятого компьютера, осмотреть который ему не пришло в голову. Слишком хорошо он помнил, что там не было ничего, кроме сгоревших при переходе блоков…

Он вставал медленно, как боксер на ринге, только что получивший нокаут. Шаг, еще шаг. Ноги точно налились свинцом, подгибаются колени. Корабль продолжает набирать скорость: пять «же», шесть… Хорошо, что плавно, с этим он еще может справиться, только бы не было резких толчков… Вот наконец перед ним стена рубки. За ней панель компьютера, его внутренности. Чтобы снять панель, нужно отвернуть четыре винта. Совсем простая задача. Вот только нужна отвертка… Еще несколько секунд, а взбесившийся корабль продолжал набирать скорость, пер вверх на полной мощности планетарных двигателей. Последние два винта он не стал отворачивать, просто рванул панель на себя и сломал край обшивки.

Четыре светлых небольших куба сразу бросились в глаза. Они притаились среди зеленых блоков компьютера. Словно четыре инородных чужих блока. Их даже не посчитали нужным замаскировать, окрасить под цвет остальных ячеек. Были уверены, что он не полезет в компьютер? Нет, скорее всего где-то есть дублеры… Даже если он найдет способ справиться с этими, включатся резервные… А кстати, как с ними справиться, отверткой? Нужен инструмент, что-нибудь солидное, плазменный резак, например, но он в другом отсеке. При шести «же» уйдет не меньше двух минут, и тогда уже, может быть, будет поздно. Корабль выйдет на курс, отключит двигатели. Неизвестно, включатся ли они снова…

Нужно что-то придумать немедленно, сейчас. Придумать, а не бегать по отсекам. Плазменным резаком он с ними не справится, он чувствовал, что грубые методы будут в этом поединке так же бесполезны, как бесполезны оказались лучеметы и все другое оружие еще в начале атаки.

Сколько у него времени? Корабль пробьет атмосферу минуты через две, если режим разгона не изменится. И потом скорее всего начнет разворот. К тому времени он должен быть в кресле. Каждая проигранная секунда вела его и корабль к неизвестной цели, которую уготовили его противники.

Какое-то время ему казалось, что выхода нет, что он не успеет ничего придумать, что он проиграл и корабль никогда не вернется к людям… Четыре пластмассовых ящичка его доконали… Вдруг он подумал, что они маленькие… Ничтожно маленькие по сравнению с тысячью блоков компьютера, заполнявших всю поверхность ниши за переборкой. Как же они сумели втиснуть в такой объем сложнейшую программу управления кораблем? И вдруг он вспомнил, что автоматика включалась только после того, как он случайно повернул рукоятку локаторов… Тут что-то было, какая-то связь. Автоматика и локаторы… Антенны! Ну, конечно, антенны! Как он сразу не догадался! Нет там никакой программы. Приемник команд, вот что там такое! Кораблем управляют снаружи. А раз так, то корпус должен быть надежным экраном, и если отключить антенны… Он бросился к креслу. Вряд ли его неуклюжие движения под прессом перегрузок походили на бросок. Все же через несколько секунд он втиснулся в кресло, застегнул страховочные ремни. Трудно было предугадать, как поведет себя корабль после отключения антенны. Сможет ли он им управлять? И что они предпримут в ответ?

Щелкнул тумблер, погасли экраны локаторов… И ничего не случилось. Наверное, им потребуется какое-то время для того, чтобы понять, что произошло, и принять новое решение. Этим надо воспользоваться… Он осторожно, буквально по миллиметру потянул на себя рукоятку ручного управления. Корабль слушался! Теперь слушался! Он тут же включил боковые двигатели и сразу до отказа повернул рули, заваливая корабль на бок, настолько круто, насколько могли выдержать перегрузочные амортизаторы и он сам. Его прижало к креслу, мысленно он видел, как нос машины очерчивает в пространстве пологую кривую параболу, постепенно возвращавшую его к планете. Уже через несколько секунд он начнет снижаться, но сейчас скорость корабля упала, и для них это самое удобное время что-нибудь предпринять… Чего они ждут?

И тут он понял. Для того чтобы сориентироваться, чтобы правильно закончить маневр и хоть приблизительно направить машину в нужное место, ему придется хотя бы на секунду включить локаторы, не зря его лишили оптики. Этим они и воспользуются.

Выбора у него не было. Как только на альтиметре появилась цифра восемь тысяч метров, он переключил двигатели и бросил корабль вниз к поверхности планеты по крутой траектории с такой перегрузкой, что в глазах потемнело. Исправлять курс, доворачивать он будет потом, у самой поверхности. Им потребуются считанные секунды, чтобы рассчитать его маневр. Как только они поймут, последует немедленная атака, потому что иначе они вообще не успеют. Он взглянул на секундомер. Вое, больше медлить нельзя. Он вырубил двигатели и включил сразу все локаторы. Прежде чем экраны прогрелись, корабль содрогнулся от серии взрывов.

Вокруг него в пространстве лопались металлические хлопушки ракет. Ротанов почувствовал удовлетворение, потому что это означало, что они растерялись, не смогли выдержать до конца правила игры, которые сами же предложили, не сумели достичь неизвестной ему цели, ради которой и была затеяна вся эта сложная инсценировка. Теперь они пытались попросту уничтожить корабль и тем самым признавали свое поражение.

«Ну, это мы еще посмотрим… Противометеорная защита ближнего действия работает без локаторов, так что прямые попадания мне не грозят, только и для них это, конечно, не секрет. Сейчас они двинут чем-нибудь посолидней».

Экраны наконец прогрелись, и он увидел стремительно приближавшуюся поверхность планеты. Маневр был рассчитан правильно. Ему нужно выиграть еще минуту, не больше, потом им придется бить по поверхности планеты. Вряд ли они рискнут применить там что-нибудь действительно мощное, а обычные ракеты ему не страшны. Так что они постараются врезать ему именно сейчас в эти самые считанные секунды. Нельзя терять из виду ни одного экрана. Снизу идут обычные ракеты, целых пять. Эти не страшны. Вон она… Сверху… Эту хорошо бы перехватить на дальних подступах… Он толкнул плечом турель противометеорной пушки и нажал педаль. Экраны горели ровным, немигающим светом. Выстрела не последовало… Тогда вниз еще круче, это все, что ему остается… Двигатели не включаются!.. К черту локаторы! Ничего с ним не случится, если он не увидит, как врежет по нему эта штука… Вот так, теперь двигатели включились! Пожалуй, достаточно, импульс был сильным. Прядется снова включать локаторы…

Он включил их ровно на одну секунду. За эту секунду он успел убедиться в том, что идущая на него сверху ракета проскочит над кораблем. Даже если она с самонаведением, не успеет скорректироааться, слишком велика у нее масса, и только потом, развернувшись, снова пойдет на корабль. Но тогда уже будет поздно, он успеет приземлиться… Прежде чем он выключил локаторы, двигатели дали дополнительный импульс без всякого его участия. Теперь он не знал, сможет ли затормозить. И даже если успеет погасить лишнюю скорость, сесть без локаторов невозможно. А стоит их включить, управление полностью выходит из-под его контроля… Похоже, они все же его прижали… Он закрыл глаза, чтобы не отвлекаться, и вызвал в памяти изображение поверхности планеты, виденное на экране секунду назад. Мысленно он как бы продолжил ее движение, сам себе пытаясь заменить локатор… Вот! Именно в это мгновение темное пятно радиусом в несколько километров должно было заполнить весь носовой экран. Он толкнул вперед сразу оба тумблера носовых двигателей. Разворачиваться для посадки кормой вперед уже не было времени. Двигатели взревели, и почти в то же мгновение корабль содрогнулся от страшного удара по корме, пробившего поле противометеорной защиты. На секунду он, кажется, потерял сознание, но даже не заметил этого, потому что, прежде чем корабль завалился на правый бок, он успел его выровнять коротким ударом боковых двигателей и еще раз принял всю массу корабля на носовые, сам удивляясь тому, что они еще работали и держали махину корабля на своем огненном столбе. Секунду он висел неподвижно неизвестно на какой высоте, потому что альтиметр как будто взбесился после того удара. С отчаянием он понял, что это последняя секунда, что больше ему не справиться с машиной, не удержать равновесия.

И тогда он плавно потянул на себя рукоятку остановки реактора, миллиметр за миллиметром подтягивая ее к себе, почти физически ощущая, как падает мощность, уменьшается тяга носовых и все ближе, ближе невидимая поверхность планеты. Выбросив носовые опоры, рванул красную рукоятку аварийной посадки. Почти сразу по бокам хлопнули четыре пиропатрона, открывая дюзы резервных двигателей разового действия.

Они выровняли раскачивающийся корабль, повели его вниз. Но их действия хватит на сто метров, и если он просчитался, если до поверхности окажется чуть больше этого расстояния, то корабль всей массой навалится на опоры, сомнет их и рухнет набок… Даже десяти метров будет достаточно, чтобы превратить машину в груду металлолома. Но почти сразу он почувствовал мягкий толчок, двигатели отключились автоматически, как только опоры коснулись поверхности, и все стихло. Еще секунду-другую скрипели амортизаторы, легкая дрожь пробегала по переборкам, потом смолкла и она. Корабль прочно стоял на опорах, и, значит, ему удалась эта немыслимая слепая посадка на искалеченном корабле. Он подождал еще секунд десять, ожидая продолжения обстрела. Взрывов больше не было.

Когда Ротанов распахнул дверь входного шлюза, лес вокруг корабля горел. Он горел как-то нехотя, чадящим красноватым пламенем. Странно выглядел с высоты сорока метров этот горящий под ногами лес. Деревья прикрывали только опоры, вся остальная громада корабля вздымалась высоко над ними и была отличной мишенью. Чего они ждут, почему не стреляют? Тишина, нарушаемая только треском пожара, показалась ему оглушительной. Пожалуй, нет им резона стрелять… Если он просчитался и посадил корабль далеко от базы, они доберутся до него первыми и попытаются захватить корабль, а не разрушать его. Надо готовиться к встрече…

Задрав голову, он осмотрел корму, принявшую на себя тот единственный, прорвавшийся сквозь защиту удар. Сильно помятое хвостовое оперение, возможно, смещены кормовые дюзы. Это все мелочи. Главное — уцелел пространственный реактор… Защита заставила ракету взорваться в стороне от корабля и приняла на себя основной удар.

Пожар постепенно стихал. Чужой лес горел молча и глушил огонь в лохмотьях жирного черного дыма. С востока в пожаре уже появились просветы, похоже, через час-другой огонь вообще сойдет на нет. Но все же вокруг корабля выгорело достаточное пространство, и никто не сможет перейти его незаметно.

Занятый проверкой немногих оставшихся в его распоряжении сторожевых и защитных систем, не связанных с центральным компьютером, Ротанов не переставал думать о том, зачем синглитам понадобилась такая сложная и хитрая процедура. Может, они хотели заставить его запустить пространственный конвертер? Это, пожалуй, всего вероятней. Ведь они незнакомы с принципом пространственного перехода, и конвертер наверняка показался им бессмысленной трубой. Они хотели узнать, для чего служит этот неизвестный механизм. Это была не такая уж нелепая попытка, они не могли знать, что конвертер включается только на околосветовых скоростях в глубоком космосе… Вряд ли он поймет истинные причины, которыми они руководствовались, важно то, что он выиграл поединок, посадил корабль. Теперь все зависело от колонистов. Если бы только их отряды подошли первыми! Может быть, удастся не устраивать здесь баталии, а поднять корабль, например, ночью и отвести его к базе.

Наверно, от дыма пожара Альфа казалась фиолетовой, почти красной. Она уже касалась горизонта, когда он заметил движение на дальних подступах к кораблю. По тому, как свободно, не прячась, шли люди, он почти сразу догадался, что это отряд колонистов.

Они радовались кораблю, как дети новой большой игрушке. Разошлись по всем отсекам, разглядывали каждый механизм. Пришлось временно перекрыть управляющие отсеки и все другие помещения, где незнакомые с устройством корабля люди могли попасть в опасную ситуацию. Он едва успевал отвечать на расспросы. Когда немного утихла радость от благополучного исхода сложной операции, стали думать, что делать дальше.

Охотники захватили на окраине города три ракетные установки, обстрелявшие его корабль, и вывели их из строя. Но могли быть другие, еще неизвестные разведчикам. Поэтому решили подниматься с наступлением полной темноты. До базы оставалось всего десять километров. Ротанов надеялся выполнить этот последний подскок с включенными локаторами.

По сведениям охотников, с наступлением темноты всякая деятельность синглитов прекращалась. Это было как-то связано с их биологией, и в этом еще предстояло разобраться, сейчас же важно другое: управляющие передатчики синглитов не смогут помешать. Ночью страшны только люссы, но ни один люсс не сможет пробиться сквозь поле корабельной защиты.

Через час после наступления темноты корабль плавно опустился на площадку совета около основной базы колонии.

Это было немыслимо! Ротанов отбросил очередной блок. Он сидел перед большим чертежом. Линии прыгали перед глазами. Десятый день он сидит на площадке перед кораблем, стараясь разобраться хотя бы в основном принципе, на котором работала чужая аппаратура, набитая в четыре пластмассовых куба. Примерно девятьсот контактных точек обнаружил он на поверхности. От них вглубь уходили тонкие, как волос, проводники. На экране электронного искателя он мог просматривать все содержимое блока слой за слоем, хоть на молекулярном уровне и все равно ничего не мог понять. Там не было ни одного активного элемента. Ничто не усиливало электрический ток, никуда не подходило питание, и все-таки ток был внутри этой сумасшедшей схемы. Целые потоки электронов шли в различных направлениях, усиливались, ослаблялись, словно бы сами собой, по щучьему велению, меняли направление движения… Мало того, вся схема этого чертового куба не была постоянной. Она менялась и там, где недавно были накопленные на невидимых емкостях электрические потенциалы, при следующем просмотре того же самого места он мог обнаружить все, что угодно, начиная от индуктивности и кончая односторонней проводимостью кристалла. Куб выдавал из своего непостижимого нутра все те команды для исполнительной аппаратуры корабля, которые едва не кончились катастрофой, и сейчас он тоже что-то выдавал на все свои выходные точки, дикую смесь непонятных электрических сигналов…

В этом куске кристаллической массы был ключ к основной проблеме, к возвращению домой земных кораблей… Между прочим, и его корабля тоже… Прежде чем разработать план дальнейших действий, он должен был знать, способна ли их электроника заменить земной компьютер… В том, что она способна на многое, он уже не сомневался, но ему нужно было установить порядок сложности задач, которые может разрешить один такой блок, и узнать хоть приблизительно, сколько блоков понадобится для решения задачи пространственного перехода, возможно ли принципиально решение подобных задач с помощью этой электрической абракадабры.

Два человека спускались к нему по тропинке. Он просил не беспокоить его без крайней необходимости и сейчас с раздражением смотрел на приближавшихся людей. Прежде чем они подошли, он уже взял себя в руки. Само раздражение говорило о том, что пора сделать в работе основательный перерыв.

К нему подошли доктор и председатель совета. После посадки корабля без его участия не решалось ни одно важное дело. Корабль стал как бы центром, вокруг которого сосредоточились все надежды колонии на ближайшее время. Он был еще и символом… символом Земли. Без корабля Ротанов, несмотря на все полномочия и документы, был всего лишь пилотом, и только теперь, когда высоко над зазубренной вершиной хребта вздыбились сверкающие фермы и четкие линии звездолета, он стал для них представителем Земли.

Началось обсуждение текущих дел. Заканчивалась прокладка бронированных кабелей из пещер к энергосистемам корабля, велись работы по освоению техники, привезенной им для колонии. И, хоть большинство аппаратуры вышло из строя во время перехода, все же многое сохранилось, и теперь колония располагала хорошим парком станков для литья из сверхпрочного пластика любых деталей. Можно было не беспокоиться о запасных частях для механизмов и оружия. Трудный ночной сезон впервые пройдет без особых проблем. По настоянию Ротанова заканчивалось проведение подземного хода из пещер к корабельному шлюзу. Как только он будет готов, корабль превратится на всю долгую зиму в главный форпост колонии. Корабельными энергетическими установками и силовыми полями можно будет прикрывать любые опасные участки, если только он сможет восстановить хотя бы простейшие функции корабельной электроники. Все упиралось в электронику. Без нее сложнейший организм звездолета превращался как бы в старинный паровоз, могучий, но тупой и неуклюжий. Хорошо хоть предусмотрели ручное управление главного реактора. Сколько ему пришлось за это биться! И вот теперь они располагают энергией.

Когда с делами было покончено, доктор отвел Ротанова в сторону.

— Одна моя пациентка хотела бы поговорить с вами…

— Какая пациентка? — не сразу понял Ротанов. — Неужели Анна?

— Вот уже третий день… Просила не говорить вам, ждет, что вы сами догадаетесь о ней спросить и придете…

Дорога вниз к жилым пещерам была довольно долгой. Ротанов шел рядом с доктором и думал о том, что повезло только ему да вот еще Анне. Главной проблемой, даже подходов к которой пока не видно, оставалась действенная защита от люссов.

— Как вы считаете, у нас с Анной природный иммунитет?

— Трудно что-нибудь сказать определенно, мы мало знаем о механизме воздействия люсса. То, что я вам рассказывал, это только догадки. А что касается иммунитета… Гибернизация ослабляет наследственность, а мы все потомки тех, кто много лет провел в корабле в замороженном состоянии. Первое время люди сильно болели. Часто рождались калеки. Так что не знаю, с Анной все очень сложно. Может быть, постепенно наследственность стабилизировалась, может быть, она одна из тех, кто пришел в норму.

— Вы хотите сказать, что воздействие люсса на здорового человека с неповрежденной наследственностью безвредно?

— Я не знаю. Это только предположение. Когда прилетят другие люди, можно будет сделать выводы, пока мы имеем всего два случая. Ваш и Анны. Проще всего их объяснить природным иммунитетом. Как у вас дела с электроникой, удалось в чем-нибудь разобраться?

— Нет.

— Я так и думал.

— Почему? — с интересом спросил Ротанов.

— Чужой разум, чужая логика. Чем дольше они развиваются, тем меньше в них человеческого.

— Меня в них поражает совсем не это… Вот вы говорите, чем дольше, тем меньше в них человеческого. Но возьмите ту же электронику. Ведь это творчество, доктор, и какое! То, что они создавали до сих пор все эти роллеры, механизмы, это все они взяли готовым из наших чертежей, книг — повторять могут и роботы. Только творчество — свойство разума. А вы говорите — мало в них человеческого.

— Вы меня не поняли. Разум может принадлежать не только людям. Вы же не собираетесь утверждать, что возможен лишь человеческий разум или только наша логика, наша мораль?

— Ну уж вы и о морали заговорили. Конечно, с этим невозможно спорить. Они другие.

— А знаете, почему? Надкорка, кора — это все они копируют с человека. Мало того, все, что есть в самой коре в момент снятия копии, принадлежит одной конкретной личности. Но только в момент снятия копии. Дальше все меняется, вновь созданная система динамична.

— То есть появляется свой опыт, свои воспоминания?

— Не только это. Дело в том, что подсознание у них вообще не копируется. Я подозреваю, что эту область они целиком наследуют от люссов. И все инстинкты, их способность телепатического общения — это все оттуда… В общем, возникает новая личность, и чем дальше она развивается, тем меньше похожа на первоначальную…

— Я все время думаю, что эти события — результат трагической ошибки.

Доктор с интересом посмотрел на него.

— Вы первый, от кого я это слышу. Но вам легче судить. Над вами не довлеют наши обстоятельства, наши беды.

— Возможно. Мы оставляем планету даже в том случае, если не можем ужиться с местной фауной, если возникает угроза уничтожения какого-нибудь вида, даже тогда люди предпочитают уйти, а здесь разум! Пусть даже он возник в такой странной, неожиданной форме, пусть сами люди явились причиной его возникновения…

— Гибель людей…

— Да. Простите. Но это все равно не меняет сути дела. Войну пора прекращать.

— У вас есть какой-то конкретный план?

— А как вы думаете, они способны соблюдать взятые на себя обязательства?

— То есть можно ли с ними вести дипломатические переговоры? Ну знаете, у нас это никому не приходило в голову!

— А жаль… Надо бы попробовать.

— Вряд ли они вообще поймут вас. В их представлении люди только материал для создания новых синглитов. Они предназначены на эту роль самой судьбой, может, вы и с люссами собираетесь договориться?

Ротанов ничего не ответил. Он думал о том, что они уже проиграли. Если бы не его корабль, предстоящая ночь стала бы для колонии последней.

— Где инженер?

Доктор пожал плечами.

— Последнее время я его редко вижу на базе, наверно, готовит очередную операцию.

— Без этого ему скучно, что ли?

— У него дочь погибла и жена. Я его понимаю.

— А я нет! — резко сказал Ротанов, и вдруг из охватившего его чувства возмущения и гнева неожиданно родился план. Сразу весь, целиком, со всеми деталями. Он резко остановился, так что доктор, идущий сзади, от неожиданности налетел на него.

— Что случилось?

— Ничего. Пока ничего, но, кажется, я знаю, что делать дальше.

В палате, где лежала Анна, тихо гудел кондиционер. Сухой прохладный воздух шевелил колючую рыжую ветку, торчавшую у изголовья ее постели. Ротанов пожалел, что не догадался захватить с собой семена земных цветов. Вместо электронного хлама, который пошел на свалку, нужно было привезти горсточку семян.

Он сидел у ее изголовья и молчал. Не хотелось говорить банальные фразы, которые принято говорить больным, а других, нужных слов у него не находилось. Анна тоже долго молчала, словно понимала, что слова сейчас не нужны. Ротанов потрогал ветку, точно проверял, остры ли колючки.

— Скоро мне разрешат выйти. Я не хотела, чтобы вы приходили сюда.

— А доктор сказал, что…

— Это ему так кажется. Они все думают, что мне скучно. Но это не так, мне бывает грустно, но только оттого, что я боюсь опоздать и не увидеть солнца в эти последние дни, потом его придется ждать так долго.

— Я вам обещаю сделать подарок, когда вы выздоровеете. — Он старался не смотреть на нее, так сильно похудело и заострилось лицо девушки.

Анна улыбнулась.

— Мне все делают подарки. Вот даже инженер раздобыл где-то коробку конфет. Это большая редкость у нас. Почти реликвия…

Ротанов улыбнулся, услышав о конфетах. В плане, который он продумал, спускаясь к Анне, не хватало одной маленькой детали…

— Мой подарок будет совсем другим. Я подарю вам мир.

— Весь, целиком? — шутливо спросила Анна, словно не понимая его.

— Нет. Пока только дневную половину, но зато это будет настоящий мир, без подделки! Без войны, можно будет бегать босиком, ловить рыбу, уходить из дома в походы на десятки километров, разжигать костры… и не надо будет бояться…

— Вы шутите…

Он видел, как заледенели, расширились ее глаза, как секунды две она боролась, но все же показались слезы.

— Не надо так шутить… Это жестоко…

— Я не шучу, Аня! Я вам обещаю, чего бы это ни стоило, так и будет!

Слезы застыли у нее в глазах, а сами глазам бледном лице показались Ротанову двумя огромными черными озерами. И вдруг она ему поверила сразу, без оглядки, как тогда у ночного костра… Что-то дрогнуло у нее в лице, она нашла его руку и сжала.

— Мне трудно представить, как это будет, Ротанов. Никто из наших не сможет даже вообразить такой жизни.

— Ничего. Постепенно привыкнут. — Он поднялся, но все никак не мог преодолеть неловкость. Оставалось еще одно небольшое дело, и он не знал, как к нему подступиться.

— Я хочу попросить вас об одолжении. Дня…

Она смотрела на него выжидательно, чуть удивленно.

— Подарите мне вашу коробку конфет. Она мне понадобится для очень важного дела…

К счастью, она ничего не спросила. Вряд ли он сумел бы объяснить, для чего ему это нужно.

8.

Солнце стояло в зените, когда Ротанов миновал последний сторожевой пост и вышел на тропинку, ведущую к городу.

Труднее всего было уговорить председателя отпустить его без охраны и оружия. Он и сам понимал, насколько это опасно. Хотя синглиты стремились избегать кровопролитных стычек и без нужды не применяли оружия. Многие считали, что это происходит вовсе не из их гуманности, просто они «берегли материал», как выразился один из охотников, и, вместо того чтобы убивать пленных, оставляли их связанными в лесу, предоставляя все завершать люссам. На тех же, кого считали особо опасными, синглиты устраивали настоящую охоту и проявляли немало изобретательности. Так что на гуманность рассчитывать не стоило, скорее уж на благоразумие… Должны же они сообразить, что теперь, после угона звездолета, после восстановления связи колонии с Землей соотношение сил изменилось не в их пользу.

«Гуманность, благоразумие… Слишком много я им приписываю человеческого. Мне просто фантастически повезло в тот раз, когда я благополучно выбрался из города. Так нет, меня несет туда снова… Ну почему не дождаться прилета Олега и не попытаться самим наладить компьютер? Сверкнет огненный глазок, вон хоть из-за этого кустика, и все на этом кончится. Радиосвязи у них нет, видите ли. Блоки для корабельных компьютеров у них есть, а связи у них нет, и нельзя предварительно ни о чем договориться. Писем они не читают, в плен не сдаются, остается выступить в качестве мишени. Нет другого выхода…».

Выход, может, и был, но он выбрал самый короткий путь, разработал план, который обещал в случае удачи покончить с войной, и не собирался от него отказываться.

«Вот вернусь на Землю, возьму годовой отпуск, и пусть провалятся все эти Альфы, Гидры, синглиты, люссы…».

Но он совершенно точно знал, что никуда отсюда не денется. Раз в жизни выпадает человеку удача наткнуться на чужих планетах на что-нибудь по-настоящему невиданное, на такое, ради чего, собственно, люди стремились к звездам… Визит к рэнитам по сравнению с этим казался ему теперь пустяковым развлечением.

Горячий ветер догнал его сзади со стороны леса и, подняв облачко пыли, понесся по дороге дальше к городу. Рыжая тропинка, рыжая трава на ее обочинах, даже ветер от пыли кажется здесь рыжим. Стрелять они определенно не собирались. Он дошел до самой окраины, так никого и не заметив, хотя наверняка миновал не один их дозорный пост.

Все заброшенные развалины выглядят одинаково, но в облике города было нечто, говорящее о том, что жизнь не окончательно покинула его руины. Наверно, это впечатление создавала белая башня, взметнувшаяся метров на пятьдесят над центральной частью города. Что у них там — локаторные станции? Труба вентиляции от подземных цехов? С исчезновением Филина колония перестала получать сведения о жизни города. Он один из всех разведчиков умел безнаказанно проникать в город.

Интересно представить, как будут выглядеть города на этой планете лет через двести. Если развитие пойдет дальше своим естественным путем без вмешательства людей, то, пожалуй, города исчезнут вовсе. Синглитам не нужны здания, разве что для производственных цехов. Но их лучше располагать под землей. Сами же они не нуждаются в домах. И не только в домах, одежда им тоже не нужна, она мешает их коже поглощать энергию солнца, так что одежда и здания для них — атавизм, остатки прошлого. Им все равно, где жить, здесь или в лесу. И держатся они за город потому, что в нем сосредоточены их производственные ресурсы.

Как знать, не война ли явилась причиной такого бурного развития их промышленности? Нужно ли будет им производство в мирных условиях? Есть ли вещи, в которых они нуждаются по-настоящему? Даже этого люди не знают, а для успеха его плана было чрезвычайно важно определить какие-то предметы производства или технологические процессы, найти малейшую зацепку, чтобы предложить что-нибудь, с их точки зрения, стоящее, в обмен на их фантастическую электронику…

Печальный скрип и последовавший за ним грохот заставили его резко обернуться. Соседние здание накренилось, упало несколько обломков, секунду стена колебалась в неустойчивом равновесии, да так и осталась, словно раздумала падать.

«Что-то я слишком беспечен… — подумал Ротанов. — С чего бы? Город словно вымер, но это впечатление обманчиво. Надо быть внимательней».

Первого синглита он заметил, когда прошел всю окраину. Синглит стоял у здания, похожего на замок, в котором прошлый раз была резиденция их координатора, назвавшего себя Бэргом. Похоже, это часовой. Синглит стоял у входа в здание неподвижно, положив тяжелый раструб излучателя на сгиб локтя. С виду обыкновенный парень лет двадцати, в коротких шортах и без рубахи. Когда Ротанов подошел шагов на тридцать, он уже так не думал, потому что кожа этого существа вовсе не походила на человеческую. На ней не было ни одной морщинки, ни одного волоска. Атласная ровная поверхность темного, почти шоколадного цвета, казалась искусственной, почти неприличной. Так, наверно, будет выглядеть манекен, если его без одежды поставить посреди улицы.

— Мне нужно видеть Бэрга, — четко, словно разговаривал с глухим, произнес Ротанов.

— Бэрг занят.

— Скоро ли он освободится?

Часовой молчал. Может быть, не расслышал или не желает отвечать?

— Мне подождать?

— Бэрг занят. Можете говорить со мной.

Это неожиданное предложение его не устраивало. Возможно, у них так принято и нет никакого координатора, все равно к Бэргу он привык, приготовился к беседе именно с ним и не желал решать важные вопросы стоя посреди улицы, с первым встретившимся синглитом.

— Мне нужен Бэрг.

— Бэрг занят. — Часовой даже интонации не переменил. Но Ротанову почудилась в его взгляде скрытая насмешка, и он ощутил глухое раздражение. Но тут же напомнил себе, что пришел в чужой дом и, следовательно, нужно было принимать чужие правила такими, какие они есть.

— Хорошо. Я приду позже. — Он повернулся и пошел дальше по улице, все время ощущая на спине холодок, оттого что излучатель был в боевом положении и оттого, что не знал, каким будет следующее правило.

Он прошел своей мягкой, но напряженной походкой до самого переулка. Ни звука, ни шороха не раздалось за спиной. По-прежнему нещадно палило солнце, с него градом катился пот, когда он завернул в переулок, хотя минуту назад вовсе не ощущал жары. Нужно было сразу решить, что делать дальше, потому что самым глупым было вот так расхаживать по улицам, где за каждым углом таилась неизвестная опасность. Еще опасней было бы сейчас прятаться, потому что он пришел открыто, без оружия и не желал без нужды лишать себя этого небольшого преимущества. Часа два нужно чем-то заняться, прежде чем попытаться еще раз увидеть Бэрга.

Ротанов все еще раздумывал, что делать, когда сзади послышались шаги. Он повернулся и стал ждать, стой так, чтобы тот, кто выйдет из-за угла, наткнулся на него неожиданно. В то же время он не прятался, просто стал вплотную к углу дома. Все его предосторожности оказались напрасными, потому что тот, кто шел по улице, отлично разгадал его маневр, словно видел сквозь стены, и остановился, не доходя до угла дома нескольких шагов.

— Ротанов! — позвал его знакомый голос. И сердце вдруг ударило быстрее всего два раза, не больше. Наверно, из-за того, что он только что думал о ней… Об этом существе, похожем на земную женщину…

Она стояла за углом, вытянувшись, словно по стойке «смирно». Он все никак не мог привыкнуть к их неестественным для человека позам.

— Зачем вы прячетесь? — спросила она.

— Я вовсе не прячусь. Услышал шаги и ждал.

— У вас есть оружие?

— Нет.

— Снимите куртку.

Ротанов послушно снял куртку. Достал из внутреннего кармана небольшой сверток и положил на землю.

— Что это?

— Это для вас. Поговорим об этом позже, можете взять сверток себе.

— Ладно. Оставьте. Мне поручено выслушать вас. Зачем вы пришли?

И опять он не знал, что ответить, потому что не хотел сложные вопросы обсуждать на ходу, посреди улицы, под дулом излучателя в сорока шагах.

«Как сильно они нас боятся и как мало знают», — с горечью подумал он, мучительно ища выхода из создавшейся нелепой ситуации.

— Неужели обязательно вот так, здесь?.. Может быть, пройдем к вам? Разговор будет долгим и непростым.

— Нет. Говорите сейчас.

— Но почему, ведь раньше…

— Раньше вы не крали у нас корабли. Теперь вы враг, но мы готовы вас выслушать. Говорите!

— Я не крал у вас корабля. Не забывайте, этот корабль не принадлежал вам, я на нем прилетел.

— Это правильно. Если бы вы улетели на этом корабле. Но вы передали его нашим врагам. Мы этого не забудем.

— Не забывайте также, что ваши враги — мои соотечественники. Но я передал им корабль не для продолжения войны. Только для обороны против нападения люссов. Я обещаю, что корабль не будет использован в войне против твоего народа! Но вслед за этим кораблем прилетят другие. Вам все равно придется рано или поздно вести переговоры с людьми. Не лучше ли начать сейчас? Зачем лишние жертвы? Планета большая, здесь хватит места и вам и людям, зачем уничтожать друг друга?

— Люди сами начали войну. Людям нравится война, а сейчас ты пытаешься нас убедить, что вы хотите мира. Я не знаю, зачем ты лжешь. Люди любят прятаться за углами и нападать из засад, не надо только считать нас простаками. Мы не верим тебе.

— Проще всего не верить… Думаешь, мне легко было убедить наших согласиться на прекращение войны? Но они согласны. Я принес вам их согласие на мир, они готовы забыть все годы войны, им нелегко это сделать, но они обещают, а люди всегда держат свое слово. Вы ведь ни разу даже не пробовали заключить с ними договор, почему бы не попытаться сейчас?

— Пусть ваши корабли прилетают. Мы сумеем подготовиться; к их приходу здесь не останется людей. Нам не о чем говорить.

Он чувствовал себя так, словно все глубже погружался в трясину. Они не понимали друг друга. Наивно было надеяться на легкий успех. Прав был доктор, предупреждая его, что взаимопонимание невозможно. Слишком различны цели, различны критерии в оценке средств, которыми они достигаются. Все напрасно, он проиграл… Груз войны оказался тяжелее, чем он думал. Ничего не даст даже прилет Олега. Они останутся на этой планете на долгие годы, может быть, навсегда… «Ведь мы для них только средство, просто живой материал для размножения себе подобных, они даже не знают другого способа, это просто такие вампиры, разновидность люссов!..» Так ему говорили, а он не поверил… Не верил и сейчас, несмотря ни на что, дорога оказалась дольше, чем он думал, труднее… Ротанов медленно повернулся, прошел шаг, другой и обернулся снова. Она все стояла — точеная, неподвижная статуэтка.

Тогда он вернулся и протянул ей сверток, неловко зажатый под мышкой с самого начала разговора.

— Это тебе подарок. От одной земной девушки. Она любит солнце, любит разжигать костры, любит бегать по траве босиком, не знаю, можешь ли ты это понять… Однажды ты помогла мне… Я никогда этого не забуду. И все равно не позволю вам убивать друг друга, чего бы это ни стоило.

Она взяла коробку, он подавал осторожно, чтобы не коснуться ее холодных пальцев, и заметил, что на запястье у нее блеснуло что-то очень знакомое, какие-то металлические квадратики тусклого матового цвета, почти сливающиеся с кожей.

— Ротанов… Ты не должен больше приходить в город. Больше тебя не пропустят.

Он кивнул ей в знак того, что понял, и пошел прочь, уже не оглядываясь.

Филин проснулся на рассвете. Несколько секунд он тупо рассматривал куст, под которым лежал. Длинная фиолетовая пружина, вся усыпанная холодными каплями росы и ворсистыми пупырышками, раскачивалась над самым его лицом. Он точно помнил, как его несли, завернутого в сетку. Это было вечером, а сейчас утро, и он не знает, когда уснул и как оказался под этим кустом.

С зудящим жужжанием мимо пронеслась стреконожка, похожая на рогатую летающую змею. «Интересно, куда девались синглиты, которые меня схватили?».

— Вяло подумал Филин. Ему совершенно не хотелось вставать и выяснять обстановку. Было приятно лежать так, лениво расслабившись, смотреть на застылый под росой куст и ждать, когда первые лучи солнца коснутся его обнаженной кожи… Эта мысль показалась странной, он чуть шевельнул рукой и убедился, что на нем, кроме коротких шорт, не было никакой одежды. Но ему совершенно не было холодно. Может быть, они бросили его здесь недавно или попросту потеряли? К чему утруждать себя сложными рассуждениями, ему хорошо и так. «Вернуться, не вернуться… Какая разница».

— «Пим», — сказал кто-то отчетливо. Он точно знал, что этот звук идет словно бы изнутри, и, лежа с закрытыми глазами, был совершенно уверен, что вокруг никого нет и нечего бояться. А сам этот звук к нему не имеет пока отношения и не будет иметь, прежде чем солнце не коснется его голодной кожи… «Кожа не бывает голодной… — возразил он себе, — ну хорошо, холодной… Зачем цепляться за какие-то пустяки?» — Очень хочется спать, он проснулся слишком рано… Нужно было подождать, пока солнце спустится пониже… Далось ему это солнце… Когда он ел последний раз? Вообще, сколько прошло времени с тех пор, как он так нелепо попался?..

«Спать, — сказал он себе. — Не нужно ни о чем думать, нужно только спать и ждать солнце». Но сон не шел. Мешала странная тревога, совершенно неуместная в таком уютном и спокойном месте. Для того чтобы покончить с ней, он решил пойти на уступки и спросил себя в упор: «В чем дело? Чего тебе надо?» И кто-то маленький внутри него, маленький и совершенно незначительный, но все же дьявольски упрямый, сказал:

«Мне надо знать, какого черта ты валяешься посреди леса голый, вместо того чтобы идти на базу, выручать пилота, и вообще, что, собственно, произошло?».

Вопрос требовал ответа, а его не было. Филин ворочал вопрос как каменную глыбу и чувствовал, что чем сильнее он хотел ясности, тем больше становилась глыба, словно тяжелая рука опускалась на лоб, глушила сознание. Тогда он рассвирепел окончательно, и это помогло ему сесть. Солнце поднялось достаточно высоко, он лежал на самой вершине холма и заметил это только сейчас, когда приподнялся.

Теперь его голова и плечи попали в полосу солнечного света, но он не ощутил тепла. Однако гложущий голод стал его отпускать, исчезли навязчивые мысли о пище и думать становилось с каждой минутой все легче. Но вместе с этим облегчением росла тревога, он будто постепенно приходил в себя после долгого тяжкого забытья и сразу же ухватился за эту мысль, потому что она хоть что-то объясняла.

Они могли ударить его и не рассчитать удара. Решили, что с ним все кончено, и бросили здесь, в лесу… «Ну да, вечером, накануне сезона…» Он тут же отогнал прочь эту ледяную, хватающую за горло мысль. В конце концов, ему могло повезти, никому не везло, а ему повезло, что ж здесь такого?..

«Ведь я же прекрасно чувствую, знаю, что со мной все в порядке…» — успокоил он себя, и потому, что ему приходилось себя успокаивать, ледяная рука на горле сжалась крепче. «Нет, этого не может быть! В этом так просто убедиться! — Он ощупал голову, потом лицо. Это ему ничего не дало. Ровным счетом ничего он не обнаружил. Не было следов удара и не было бороды. — Выходит, они меня побрили…» Он понимал, что эта последняя дикая мысль его уже не спасет. Брился он последний раз на базе дней десять назад. Чтобы не сойти с ума от нарастающего ужаса, он запретил себе думать об этом, запретил анализировать и выяснять. Решил поступать и действовать так, как должен был действовать сейчас Филин, словно оттого, что он не будет думать о том, что произошло, и будет вести себя так, будто ничего не случилось, он сможет отодвинуть этот кошмар, уменьшить его последствий…

— Фил, — сказал голос. — Тебе пора. Мы давно тебя ждем.

— Да, да, — ответил он машинально, — я сейчас… — Значит, нужно встать. Сориентироваться. Местность незнакома, но это ничего, если идти на двадцать градусов левее солнца, он так или иначе выйдет к реке и уж она выведет его к базе…

— Перестань дурить, Фил, тебе надо не на базу, а в город. Работы давно начаты.

— Я знаю. Я иду в город. — Он почти бежал, словно можно было убежать от того, кто приютился у него под черепной коробкой, от этого голоса…

Он бежал минут сорок, все время сверяясь по солнцу, стараясь не ошибиться в отсчете тех двадцати градусов, которые должны были вывести его к реке, и когда взобрался на высокий холм специально, чтобы осмотреться, то увидел прямо перед собой, не больше чем в трех километрах, город и понял, что проиграл. Тогда он сел на вершину холма. Перед глазами все смазалось, поплыло. У него не было даже ножа, чтобы убить себя.

— Не надо, Фил, — сказал голос. — Ты еще ничего не знаешь. Пойдем. — Он встал и медленно пошел к городу.

Выйдя из города, Ротанов первым делом разыскал роллер, который спрятал в кустах, километрах в двух от первых постов. С роллером, как он и надеялся, ничего не случилось. Он проверил и запустил двигатель. Машина задрыгала по ухабам. Им владели тупое безразличие и усталость. Ничего не вышло из его дипломатической миссии. Теперь придется искать какие-то другие, более сложные и долгие пути. Он ехал медленно, не обращая внимания на хорошо знакомую дорогу и не приглядываясь к окружающему.

До базы оставалось не больше получаса езды. Впереди показалась большая поляна, и он совершенно механически затормозил. Сработал рефлекс. На чужих планетах, прежде чем выехать на открытое пространство, следовало осмотреться и прислушаться. Почты сразу он обнаружил присутствие посторонних. Кто-то затаился в кустах по бокам и сзади роллера. Это была хорошо организованная засада. Он чувствовал присутствие нескольких человек и знал, что они слишком близко, для того чтобы дать задний ход и пробовать прорваться обратно. В том, что там засада, он уже не сомневался и не ждал для себя от нее ничего хорошего, потому что, если бы здесь был какой-нибудь неизвестный ему пост, выставленный инженером в его отсутствие, они бы уже не прятались. У них было достаточно времени, чтобы узнать его роллер.

Тихо в лесу. Почему-то здесь всегда становилось тихо в момент напряжения или опасности, словно лес приподнимался на цыпочки, замирал и напряженно ждал, что будет дальше. Даже ветер не шумел в листьях, а только тихо и печально свистел, рассекаемый спиралями местных растений.

Если они хотели начать стрельбу, так уже пора, чего ждут? Незаметным движением он передвинул вперед рычажок включения резервных батарей, чтобы иметь в двигателе лишний запас мощности.

Минут пять они ничем не выдавали своего присутствия, и это ему не нравилось, потому что за эти пять минут он так и не смог определить, что собой представляет их засада. Он понимал, стоит ему двинуть роллер, как они откроют стрельбу, и потому ждал, предпочитая, чтобы они сделали первый шаг. За шумом мотора он ничего не услышит, а так у него все-таки оставался шанс уклониться от выстрела. Шанс очень незначительный, потому что из-за своей беспечности он подпустил их слишком близко. Передний пластиковый щиток прикрывал его от лобового удара, но он хорошо понимал, как ненадежна эта защита, и все же щиток заставит протонную гранату лопнуть чуть впереди, оставляя ему доли секунды для броска в сторону. Это был своеобразный поединок нервов: проигрывал тот, кто начинал первым… Наконец из раздвинувшихся кустов вышел человек. Он шел слишком уж спокойно, словно знал, что Ротанов не вооружен. Ротанов не удивился, узнав инженера. Рано или поздно этот человек должен был решиться на открытые враждебные действия против него. Все шло к этому.

Келер остановился в двух шагах.

— Я ждал вас.

— Это я понял. Что-нибудь еще?

— Да, я хотел бы знать, чем кончились ваши переговоры в городе?

— А почему вы надеетесь, что я стану отвечать, вместо того чтобы…

— Не делайте глупостей! Вы отлично знаете, что я здесь не один и что вы не успеете даже встать.

Он был прав, и Ротанов, расслабившись, вновь опустился на сиденье. Собственно, он и не собирался ничего предпринимать, только хотел проверить, как далеко зайдет инженер. По его ответу можно было не сомневаться в том, что на попятную он уже не пойдет и дела обстоят совсем скверно. Теперь, даже если они о чем-нибудь договорятся, обратного пути на базу инженеру не было. И он это прекрасно понимал. Его попросту арестуют. Сколько у него может быть верных людей? Десять человек? Пятнадцать? Их количество не имело особого значения, потому что после удачной операции с кораблем авторитета Ротанова было достаточно для того, чтобы покончить с авантюрами инженера. Именно это делало их встречу на лесной тропинке особенно опасной.

— Почему вас так интересуют результаты переговоров? — Ротанов старался отвлечь его, затянуть время, надеясь найти выход.

— С самого начала вы стали разрушать то, что я создавал так долго и с таким трудом…

— Что же это? — насмешливо спросил Ротанов. — Упоение собственной властью, возможность безнаказанно проливать кровь своих людей и уничтожать синглитов? Что еще у вас было? — Он специально старался разозлить его, чтобы вызвать на полную откровенность. Терять ему было нечего, в такие минуты человек излишне откровенен, надеясь на то, что его противник не успеет воспользоваться полученными сведениями.

— Нет, Ротанов. Не то. Я не поверил доктору с самого начала. Я был убежден, что после контакта с люссом ваша психика повреждена, в ваших действиях появилась скрытая враждебность к людям, опасность для всех нас, и я решил вам воспрепятствовать. Если бы не захват звездолета… Это перевернуло все мои планы, на какое-то время я даже усомнился в собственной правоте. Но ваш «миротворческий» поход в город убедил меня окончательно. Ждать больше нельзя, и я решил действовать. У меня давно уже был разработан хороший план. Я начал его готовить задолго до вашего появления.

«Он просто маньяк, — подумал Ротанов. — Опасный маньяк. Как я этого не понял раньше? Нужно было давно изолировать его, обезопасить, а теперь слишком поздно…».

— Мне едва не помешали. Председатель, этот выживший из ума старик, стал подсчитывать израсходованные на операциях боеприпасы, взрывчатку. Он чуть меня не разоблачил, но тут появились вы, и всем стало не до меня.

— Зачем вам понадобилась взрывчатка?

— Вы слишком много хотите знать. Последний раз спрашиваю, есть у вас договор?

— А если нет?

— Это было бы печально. Но я надеюсь, что он у вас есть. И постараюсь в этом убедиться. Арон!

И тут Ротанов ошибся. Он решил, что инженер позвал кого-то из своих людей, но это было не так. Из кустов никто не вышел. Ротанов услышал лишь протяжный свист, и, прежде чем понял свою ошибку, тонкая металлическая игла вонзилась ему в запястье. Сразу же он выдернул ее, рванулся, но было поздно. Земля поплыла у него из-под ног, и почти мгновенно он потерял сознание.

Филин стоял у станка. Он точно знал, что нужно делать. Одновременно он чувствовал состояние всех сорока человек, находившихся в огромном подземном цехе. В воздухе плыли запахи разогретого пластика. Тихо ворчали моторы автоматических станков. Пластиковый куб появлялся из щели станка. Филин осторожно брал его, вставлял в коробку контроля и тут же словно превращал самого себя в чуткий измерительный прибор. Если все параметры изготовленной детали соответствовали норме, чувство приятного удовлетворения от хорошо сделанной работы усиливалось. Если же в детали был хотя бы незначительный дефект, он ощущал огорчение тем более сильное, чем серьезней была неисправность. Но такое случалось редко, потому что все сорок человек, работавших вместе с ним в цехе, прекрасно знали свое дело. Он получал возможность пользоваться умением и навыками каждого из них. В любую минуту мог получить дельный совет, не произнеся ни слова, лишь испытав надобность в таком совете или почувствовав затруднение в работе. День подходил к концу. Филин не чувствовал ни усталости, ни тяжести. Его тело теперь не знало усталости. Исчезли мелкие боли, всю жизнь гнездящиеся в человеческом организме. Каждый орган, каждая мышца его обновленного тела функционировали четко и слаженно, без единого сбоя. Он мог бы работать без перерыва несколько суток с небольшими промежутками для облучения и пополнения запасов энергии, но этого не требовалось. Его ждали еще неизвестные удовольствия, которыми может вознаградить себя каждый, хорошо проведший свой трудовой день. Он с нетерпением ждал окончания рабочего дня, потому что чувство любопытства и желание узнать, что еще ждет его, были достаточно сильны. После четырех часов работы каждый мог поступать как ему вздумается. Большинство оставались в цехе еще часа на два-три, но он еще так мало знал о своем новом мире, что вышел из цеха сразу же, как только истекло его рабочее время.

На улице в этот час было много прохожих. Когда кто-нибудь попадал в его телепатическую зону, он чувствовал волну доброжелательства или равнодушия, чаще доброжелательства, потому что встречные каким-то образом узнавали в нем новичка и старались ободрить его, поддержать. Среди прохожих встречалось немало красивых молодых женщин. Ему доставляло удовольствие смотреть на их гибкие стройные тела. Если он слишком пристально вглядывался в какую-нибудь молодую женщину, он чувствовал волну неудовольствия с ее стороны и сразу же отводил взгляд. Жаль, нельзя было понять, что они думали о нем. Только общий эмоциональный фон. Он мог воспринимать конкретные слова и мысли лишь в том случае, если они были обращены к Нему непосредственно. Он уже знал, что семей здесь не бывает, потому что не бывает детей. Хотя почти каждый находит себе пару. Отношения людей слишком коротки — всего один сезон. Все кончается вместе с приходом сезона туманов. Он толком еще не знал почему. Но это его сейчас не волновало.

Пластариум размещался в здании бывшего городского театра. Снаружи такое же запущенное, как и остальные здания города, внутри оно поражало строгой рациональностью отделки. Блестел свежий пластик стенных панелей, никелированные поручни лестниц. Ни одного лишнего украшения, ни одной ненужной детали. Только необходимое. Здесь ничто не должно было отвлекать или рассеивать внимание. Эти залы требовали глубокого сосредоточения, собранности, и уже у входа нужно было создать у тех, кто сюда приходил, соответствующее настроение. Из прихожей в глубину помещений вели два прохода с черной и белой дверьми. Филин впервые пришел в этот зал, но уже знал о назначении дверей, как знал многое другое, не затрудняя себя особенно выяснением источника новых для него сведений. Можно было выбрать только один зал. Слишком сложной оказывалась психологическая настройка. Поскольку он толком не знал, что его ждет за дверями, он остановился в прихожей и стал наблюдать за посетителями. В черный зал входили задумчиво, сосредоточенно и молчаливо. Не было ни групп, ни пар. Туда вели два отдельных входа — для мужчин и женщин. Зато белый зал казался более гостеприимным. Сюда шли вперемежку мужчины и женщины. Шли группами, чаще вдвоем. Наверно, это и определило его выбор.

В зале не оказалось мебели. Стены смыкались в большую ровную полусферу, окрашенную в мягкий кремовый цвет. Стояла абсолютная тишина. Он все никак не мог привыкнуть к этому полному отсутствию разговоров, органически присущих каждому человеческому сборищу. Синглиты все время обменивались информацией. Но услышать телепатический поток мыслей мог только тот, к кому он был обращен. Впрочем, не всегда. Свет в потолочных панелях постепенно стал меркнуть, и вскоре зал погрузился в полный мрак.

Какое-то время тишина и темнота были настолько полными, что он потерял представление о том, где находится. Ему стало неприятно, захотелось выйти — удержало лишь любопытство. Филин чувствовал, что напряжение в зале все возрастает. Все чего-то ждали в этой черной тишине. И вот оно появилось! Это был всплеск, какой-то всполох света. Он родился из темноты, пронизал ее из конца в конец.

Одновременно со световой гаммой зазвучала долгая музыкальная нота. Постепенно Фил становился как бы дирижером неведомого оркестра, и нота, звучащая у него в ушах, превратилась в причудливую мелодию, отразившую его настроение. Мелодия стала частью его самого, и, как только он понял это, родилось ощущение полета. Пол словно провалился из-под ног, исчез, и он понесся сквозь обрывки тьмы на певучем красочном змее. Уголком сознания он понимал, что и мелодия, и световые всполохи, и самый полет — всего лишь иллюзия, созданная коллективным творчеством находящихся в зале, а он сам один из участников этого иллюзиона. Однако это знание не мешало ему испытывать огромное, никогда раньше не изведанное наслаждение. Но вот рисунок мелодии сменился. В ней прозвучали печальные, почти грозные нотки. Сверкающая молния пробила радужные крылья змея в тот момент, когда он вспомнил о маленьком робком существе, притаившемся где-то на дне его теперешнего сознания и представлявшем собой часть другого, прежнего Филина… Мелодия становилась все мрачнее. Сполохи света бились, рушились, старались взвиться вверх и бессильно опадали, разрушенные потоком его воспоминаний.

Вот он стоит на пороге пещеры, и за руку его держит незнакомая женщина… Потом он в классе, на доске учитель пишет слово… Он не может вспомнить, какое именно, очень хочет вспомнить и не может… Сполохи света становятся все слабее, гаснут. Смолкает мелодия. Зажигаются потолочные панели. Публика медленно начинает расходиться. Какая-то женщина о пышной, небрежно взбитой копной волос обратилась к соседу:

— Напряжение телеформации было очень высоким, но кто-то все время мешал. Не понимаю, зачем новичкам разрешают посещать общественные места! Вечно одно и то же! На самом высоком взлете они словно нарочно начинают свои занудные воспоминания! — Наверно, она специально сказала это вслух, чтобы услышал Филин. Он постарался скорее смешаться с толпой. И долго еще не мог опомниться от только что пережитого волнения. Никогда раньше не приходилось ему задумываться над тем, что каждому человеку, лишенному в силу обстоятельств возможности творчества, приходится всю жизнь тяготиться этим, придумывать какие-то суррогаты, и вдруг сегодня… И тем не менее острая, возникшая в зале тоска стала сильнее. Маленький, притаившийся в нем человечек неожиданно вырос, словно то, что произошло в зале, освободило его от невидимых пут. И сразу накалился груз неразрешенных вопросов. Почему он здесь? Почему не вышел к реке, как собирался? Кто привел его в город, и может ли он, как прежде, определять сам свои поступки? Сможет ли увидеть своих ребят? Пусть издали.

Он вышел на улицу. Там теперь было пустынно. Торопливые прохожие расходились. У него не было здесь дома.

Холодные лучи закатного солнца уже не грели. Теперь, выйдя из зала, он вспомнил слово, которое писал на доске учитель: ЧЕ-ЛО-ВЕК.

На окраине обломки зданий перегородили улицу. Здесь уже никто не жил. Стиснув зубы, Филин шел все дальше, несмотря на нарастающую тревогу и ощущение опасности. На этот раз они его не остановят. Он обязательно выйдет к реке и найдет базу, найдет во что бы то ни стало. Чем бы ни закончился поход! Голос внутри его молчал.

Предметы постепенно обрели резкость, и Ротанов увидел склоненное над ним лицо доктора. Он вновь закрыл глаза, стараясь восстановить контроль над ватным бессильным телом.

— Вам лучше? Что с вами произошло? — спросил доктор.

Ротанов хотел приподняться, но из этого ничего не получилось. Мышцы еще не слушались. Зато теперь он смог осмотреться и понять, что лежит в подземной палате базы.

— Давно я здесь?

— Вас привезли полчаса назад. По остаткам в игле я определил наркотик, и мне удалось привести вас в сознание. Синглиты никогда раньше не применяли такого странного оружия.

— Синглиты здесь ни при чем. Что там было? Я имею в виду наркотик.

— Ничего серьезного. Лошадиная доза бруминала из группы барбутантов. Наркотик не имеет остаточных эффектов, но без моей помощи вы бы не смогли прийти в сознание. Теперь вам придется полежать.

— Кто меня нашел?

— Рация роллера оказалась включенной, но на вызовы не отвечала, и председатель выслал поисковую группу выяснить, что произошло.

— Значит, их подвела рация… Простая случайность. Они сделали все, чтобы я не вернулся.

Доктор медленно упаковал инструменты, смахнул со стола остатки ампул и тяжело вздохнул.

— Судя по всему, ваша миссия не имела успеха?

— Если бы только это… — Ротанов ощущал, как тело постепенно наливается прежней силой, и вместе с тем чувствовал странную усталость и безразличие. Может быть, виной тому был вопрос доктора.

Доктор взял свой саквояжик и направился к двери.

— Отдыхайте. Вам теперь нужен покой.

— Сядьте, доктор. Давайте поговорим. Я уже в порядке, только не знаю, что делать дальше…

— Чем я могу помочь? Я предвидел, что из ваших переговоров ничего не выйдет. Хорошо еще, что удалось вернуться.

— Да не в переговорах дело! Вернее, не только в них. Когда я решил встретиться и договориться с синглитами, я не ждал, что сразу достигну конкретного результата, но противодействия, открытой враждебности со стороны людей тоже не ждал. Получается, мир нужен мне одному…

— Кого вы, собственно, имеете ввиду?

— Прежде всего инженера и тех, кто думает так, как он, кто не может жить без войны.

— У инженера мало сторонников.

— А ему и не надо много. Он задумал что-то серьезное, раз решился на открытое выступление.

— Вот даже как…

— Да, доктор, дела обстоят неважно. Больше всего меня беспокоит то, что он сжег за собой все мосты. Он не сможет теперь вернуться обратно в колонию. Чтобы решиться на такой шаг, нужны серьезные причины. Очень серьезные. А я их не понимаю и не знаю, что он задумал.

— Ну это скоро выяснится. Жаль, что с нами нет Филина, он помог бы распутать хитрости инженера Но я думаю, вы преувеличиваете значение той роли, которую может сыграть инженер. Десять-пятнадцать человек… Нет. Не верю, чтобы они были способны на что-то серьезное. Я считаю ваше нынешнее настроение и эти опасения результатом действия наркотика. Такая встряска для психики не проходит бесследно.

— Эх, доктор, вашими бы устами…

— Как только вы отдохнете, вы убедитесь в моей правоте. А сейчас вам не помешает другое общество.

Через несколько минут после ухода доктора в палату вошла Анна, катившая перед собой маленький столик на колесах. Она была в белом халате. Из-под салфетки, накрывавшей столик, вырывались ароматные клубы пара. Палата наполнилась аппетитными запахами мясного бульона и пряностей. Ротанов только теперь почувствовал, как он голоден.

Уплетая румяные куски хорошо прожаренного мяса с хрустящей корочкой, которую он так любил, и запивая его бульоном, он искоса поглядывал на девушку. Сегодня Анна выглядела печальней, чем обычно. Смотрела в сторону, с ним почти не разговаривала. И Ротанов подумал, что вот и это веселое милое существо он успел уже обидеть.

— Здесь я принесла варенье, вы же любите сладкое… — нерешительно сказала она, открывая какую-то баночку.

— Нет, Аня, вы правильно догадались, конфеты я взял не для себя. Только обиделись напрасно.

— А я и не обиделась. Я понимаю, вам нужен был подарок. Такой маленький сувенир для мужчины.

— Ого! Вы, оказывается, не такая уж добрая, как кажетесь вначале.

— Я совсем недобрая. С чего мне быть доброй? Вы мне ничего не говорите, а я так ждала…

— Ждали? Чего?

Глаза у нее стали совсем круглыми от обиды.

— Вы даже не помните?.. Не помните, что мне обещали?

— Ну, такие обещания не выполняются быстро…

— Я и не ждала быстро… Но мне казалось, мы друзья и что вы хотя бы расскажете, как там у вас все получилось. А это правда, что на вас напали люди инженера?

— Правда.

— Я так и думала! Понимаете, перед уходом… Там есть такой неуклюжий Каров. У нас не так много женщин, и он… Только не подумайте, что я говорю вам это специально!

— А я и не думаю, — ответил Ротанов, пряча улыбку.

— Без этого вы не поймете! Ну так вот, этот Каров, он со мной говорил перед тем, как инженер ушел со всеми своими людьми. Он словно бы хотел проститься.

— Подождите, Анна, это очень важно, постарайтесь вспомнить все, что он говорил. — Ротанову больше не хотелось улыбаться.

— Точных слов я не помню. Да он и не говорил ничего определенного. Просто у меня сложилось впечатление, будто он навсегда прощается и может не вернуться больше, а еще раньше до этого я слышала от него про какие-то штольни под городом. О них никто не знает, и там они прячут оружие или что-то другое, что-то такое, что им очень скоро понадобится, и еще он сказал, что я о нем услышу, что мы все еще о них услышим и пожалеем, ну что не ценили их по-настоящему…

— Первый раз слышу об этих штольнях! — Председатель открыл круглый металлический сейф рядом со своим столом и стал доставать какие-то папки.

Ротанов на секунду прикрыл лицо рукой. Он все еще не справился с остатками наркотика. Но после разговора с Анной не мог остаться в постели.

— Инженер что-то такое говорил мне о вашем конфликте по поводу взрывчатки. Что у вас произошло?

— А вот смотрите сами. — Он протянул ему папку. — Здесь у меня анализ расхода. Видите, не хватает почти ста килограммов люзита, это только на одной операции! Я все время пытался выяснить, что он делает с этим люзитом. Если бы я раньше знал о штольнях…

— Вы думаете, он может решиться взорвать заводы?

— Не только заводы…

— Сколько же у него… Какова мощность? Я незнаком с люзитом.

— Это старая взрывчатка, ее рецептуру привезли первые колонисты, они вели с ее помощью горные и подземные работы… — Председатель пожевал губами, что-то подсчитывая. — Если он использует все сразу, от города ничего не останется.

— Неплохой выход, да? — жестко спросил Ротанов, чувствуя, как у него сводит скулы. — Одним ударом избавиться от всех проблем!

— Это ничего не даст. — Председатель покачал головой. — Появятся новые синглиты. Проблема в люссах. Синглиты только производная, и потом заводы… Если он взорвет вместе с городом заводы, колония лишится основного источника снабжения. Вот уже который год наша техника существует в основном за счет трофеев.

— Вы еще не все сказали. Я могу добавить, что если мы лишимся заводов, то исчезнет последняя надежда на ремонт прибывших кораблей, ни один земной звездолет не сможет вернуться обратно. Мы не сможем наладить связь с Землей. В конце концов, это моя задача, — жестко сказал Ротанов. — Я обязан его остановить. Сколько у вас людей?

— Не так уж много осталось тех, кто может носить оружие. Часть людей в караулах… Но вы его уже не догоните. Слишком много времени прошло.

— Я и не собираюсь его догонять.

— Что же тогда?

— Нужно предупредить синглитов.

Он увидел, как побледнел председатель.

— Вы понимаете, что говорите? Узнав об этом, они не остановятся ни перед чем…

— Инженер тоже не остановится.

— С ним еще четырнадцать человек, юнцы, которые ему слепо верят и вряд ли понимают, на что идут, они могут погибнуть.

— Вы знаете другой способ предотвратить взрыв заводов и города? — одними губами спросил Ротанов. Он уже знал, что пойдет до конца.

Роллер вылетел на знакомую опушку. Дальше, до самого города, лежало свободное от леса пространство. Отряд сопровождения, выделенный председателем, остался далеко позади. Ротанов приказал им ждать его возвращения. Он хорошо помнил о предупреждении: больше его не пустят в город. Так она сказала… Ну что же, посмотрим. Может быть, считанные минуты отделяют момент, когда серые полуразрушенные здания города превратит в прах предательский взрыв.

Не раздумывая больше, он двинул роллер вперед. В ту же секунду машина подпрыгнула от удара. Двигатель взорвался сразу, и это его спасло. Взрывная волна сорвала всю верхнюю часть платформы и подбросила ее вверх вместе с Ротановым. Выбравшись из-под обломков, он несколько секунд разглядывал дымящиеся остатки машины. На этот раз они не шутили. Первым же выстрелом роллер разнесло в клочья.

Не отрываясь, он смотрел на город. Ему казалось, что где-то рядом тикает невидимый часовой механизм, отсчитывая последние мгновения жизни города… В хаосе огня и дыма исчезнет все… И та женщина, которая укрыла его, вывела из города. Хотя и женщиной она не была в обыкновенном человеческом понимании, а все же…

Она стояла у него перед глазами такой, какой он видел ее последний раз, в своей полыхающей красной юбочке с шоколадной кожей плеч, с тонкими запястьями рук…

— Постой, — сказал он себе. — Там что-то было, что-то знакомое на ее руке… — Он почувствовал, как сохнут губы от внезапного волнения потому, что уже почти догадался, для чего она носила вместо браслета сероватые кубики металла. Рука сама собой торопливо шарила во внутренних карманах куртки. Вот они здесь, на месте, не понадобились никому, даже инженеру… Его маленький талисман, военный трофей… Пальцы лихорадочно ощупывали знакомую до мелочей поверхность. Где-то на третьем квадрате есть выступ. Он уходит вглубь, если его как следует придавить. Раньше он думал, что это просто замок. Но это не только замок. Ничего не случалось, когда он десятки раз придавливал этот выступ. А все дело, может быть, в том, что браслет нужно сначала надеть на руку…

Не может сложная техническая организация синглитов существовать без дальней связи. Он ощутил легкое покалывание запястья. Какие-то мелкие искорки забегали внутри сероватой металлической поверхности браслета, а потом Ротанов услышал голос. Это был всего лишь дежурный оператор, хотя он надеялся… Но это не имело значения, потому что теперь он знал уже наверняка — взрыва не будет.

За далекими холмами, за лесом, у горизонта висел незаходящий, багровый, распухший до чудовищных размеров кусок чужого светила. Все вокруг: скалы, реку и само небо — он окрашивал в неправдоподобный мертвенно-кровавый цвет. Почти закатившееся светило казалось Ротанову гигантским комом фиолетовой грязи. Никакие законы природы и силы тяготения не могли оторвать от горизонта вспухший уродливый ком. Еще двадцать дней он будет висеть над планетой, постепенно уменьшаясь, словно осьминог втягивая уставшие за лето щупальца, и потом над всем этим чужим, враждебным человеку миром наступит долгая шестимесячная ночь — сезон туманов.

Несколько дней Ротанов провел в помещении научного сектора, разбирая старые архивы и отчеты. Не сумев до сих пор разрешить ни одной проблемы, он теперь вынужден был фактически начинать сначала и все еще не видел выхода.

Что искал он в запыленных, пожелтевших от времени кипах бумаги? Ответа на какой вопрос?

Отряд инженера не вернулся. Сама возможность установления мира и ремонта корабельной электроники с помощью синглитов перестала существовать после попытки инженера взорвать город. Его предупреждение ничего не изменило. Синглиты усилили активность, увеличили количество засад, число нападений. Все больше людей не возвращалось из дозоров и постов.

Через две недели, с наступлением сезона туманов, стычки закончатся сами собой, чтобы вспыхнуть с новой силой следующей весной… А все долгие зимние месяцы они будут сидеть, как крысы, в своих подземных норах и ждать… Чего? Прилета Олега? А что он изменит? Ведь Олег со своим кораблем попадет в те же условия, в ту же самую ловушку… Земля ничего не узнает, высылка следующей экспедиции может быть задержана на неопределенное количество лет, и по всему выходило, что он обязан что-то предпринять именно сейчас, в эти оставшиеся двадцать дней…

Ротанов стоял на площадке перед пещерами. В последнее время он избегал общества колонистов, словно нес незримый груз вины за тех четырнадцать человек, что ушли с инженером и не вернулись…

Он мысленно перебирал бесчисленное количество фактов, которыми теперь располагал о жизни синглитов. Искал малейшую зацепку, чтобы сдвинуть с мертвой точки сегодняшнее положение дел, и ничего не находил… Возможно, прав был инженер, и другого выхода не было. Совместное существование людей и синглитов попросту невозможно.

Из отчетов научного отдела он узнал, что люссы размножаются простым делением, как амебы, а синглиты не размножались вообще… Именно этот факт сводил на нет все его надежды на мир, ибо цивилизация синглитов, если данные отчетов верны, могла существовать лишь за счет человеческих жизней и, следовательно, должна быть уничтожена… Изолированная, она попросту начнет регрессировать и все равно погибнет через короткий срок, лишившись смены поколений. Конечно, синглиты понимали все это, какие уж тут переговоры о мире…

Оставалась надежда, что данные об их биологии ошибочны или неполны. В теле синглитов нет некоторых групп клеток, так что человеческий способ размножения им не подходит, хотя у них сохранилось все, что необходимо для нормального функционирования центральной нервной системы, в том числе и биотоки. Да что толку, если не было детей. Он не встретил ни одного ребенка или подростка ни в городской толпе, ни в домах… Отчеты говорили о том же, но, возможно, у них есть какой-то скрытый, неизвестный людям способ размножения… Это бы надо выяснить… Слишком многое зависит от ответа на этот вопрос, но как выяснить? Вся дневная фаза существования синглитов изучена достаточно хорошо и не оставляет надежды. Зато ночная… «Вроде бы на ночь они засыпают, но кто это проверял? Ночью наблюдения невозможны из-за люссов… До сих пор, во всяком случае, были невозможны. Но если у меня действительно иммунитет, и раз уж я позволил себе быть достаточно жестоким с другими, то мне и предстоит все это выяснить до конца».

Ротанов поднимался по тропинке туда, где сквозь пелену тумана проступали неясные контуры корабля.

Если смотреть с тропинки вниз, казалось, где-то у самой кромки леса, несколько ниже вершин деревьев, колыхалось фиолетовое озеро. Скала совета, ближайшие холмы да и самый лес плавали в этом огромном озере тумана, словно большие неуклюжие острова. С каждым днем становилось холоднее, воздух пропитывался влагой, капли росы покрывали одежду, холодным дождем слетали с кустов деревьев на неосторожного путника, а туман поднимался все выше… Он уже перекрыл тропинки, отрезал друг от друга холмы и лес. Сделал невозможной связь с ближайшими постами. Радиоволны сквозь эту маслянистую густую пелену не проходили, в ней бесследно терялись предметы и люди…

Прежде чем окунуться в это ночное враждебное людям озеро тумана, он обязан был подготовиться к худшему варианту, к тому, что его иммунитет окажется ошибкой или не устоит при повторных многократных встречах с люссами.

Рубка встретила его привычным запахом резины и пластмассы. В воздухе чувствовалась легкая затхлость, которая бывает только в нежилых помещениях. Слишком долго не включалась система корабельной очистки воздуха. Слишком редко бывал он на корабле, предпочитал работать на открытом воздухе. А корабль тем временем, соединенный с пещерами туннелем, превратился в часть подземной крепости. Если удастся вернуться, жить он будет в своей каюте, до самого прилета Олега. Он старался не думать о том, как мало шансов у него вернуться.

Достал кассету с корабельным журналом, секунду подумал и положил ее в аварийный бокс. Так надежнее. Прежде всего Олег вскроет этот бокс и сможет ознакомиться с обстановкой. Неровным почерком, торопливо набросал на двух отдельных листах свои последние наблюдения, предварительные выводы и рекомендации. Олегу это может пригодиться в том случае, если они не встретятся. Ротанов невесело усмехнулся. Слишком ему везло последнее время, так не могло продолжаться бесконечно.

Еще раз перебрал документы, положенные в бокс. Достал из нагрудного кармана браслет синглитов. В который уж раз надел его на запястье и пощелкал выключателем. Связи не было. Скорее всего они выключили его браслет из своей системы. Вряд ли он пригодится Олегу, разве что устройство микропередатчика поможет разобраться в блоках управления. Схема как будто простая, но все равно она оказалась ему не по зубам… Подумав еще с секунду, он вздохнул и опустил браслет в бокс вслед за документами.

«Ну вот, теперь, пожалуй, все…» Закрыв бокс, он прошел в свою каюту, разделся и лег в постель. Нужно было хорошенько выспаться перед уходом. Сон долго не шел. На стене перед кроватью висела большая фотография: два человека летели на глайдерных досках по крутому снежному спуску. Фотограф поймал их в тот момент, когда Олег резко свернул в сторону, чтобы обойти его на повороте. Лица не было видно. Его скрывали очки и низко надвинутый шлем. Но все равно и под этими очками он знал, как выглядел Олег.

«На этот раз ты, пожалуй, не успеешь вытащить меня отсюда…».

Проснулся от резкого звонка зуммера. Четыре часа сна промелькнули как одна секунда. Прежде чем лечь, он закончил почти все, осталось последнее небольшое дело. Наверху, в управляющей рубке, рядом с аварийным боксом была стальная дверь со специальным кодовым замком. Дверь открылась не сразу, наверно, механизм замка слегка заржавел от влажного воздуха. Наконец она со скрипом ушла в стену рубки. Здесь хранилось личное оружие инспектора, пользоваться которым он имел право лишь в чрезвычайных обстоятельствах. Ротанов внимательно осмотрел арсенал, по сравнению с которым лучеметы и тепловые излучатели, бывшие в ходу на планете, казались детскими игрушками. На этот раз ему могло понадобиться что-то по-настоящему мощное. Он остановился на пульсаторе Максудова. Контрольное устройство нейтрализовало внутренний заряд при попытке воспользоваться им кем-нибудь, кроме Ротанова. Весил излучатель килограмма два. Не так уж много для такого вида оружия. Ротанов примерил его черную ребристую ручку, включил активатор. Пожалуй, с помощью этого оружия он справится с люссами.

На складе подобрал себе просторный брезентовый рюкзак с жесткими широкими лямками, положил в него месячный запас концентратов, флягу с водой и надувную палатку. Оставалось перевести реактор на автоматический режим, чтобы колония могла использовать энергию корабля, даже если он не вернется.

Последний раз прошел весь корабль сверху донизу. Закрыл замок на двери шлюза. Теперь в корабль можно было попасть только через подземный ход. Едва вышел наружу, как за воротник куртки попали первые капли росы. Ветер смахнул их откуда-то сверху, наверно, с обшивки. Борт корабля уходил круто вверх, терялся в дымке тумана, он был холодным и влажным на ощупь. Не задерживаясь больше и не оглядываясь, Ротанов пошел прочь. Излучатель на слишком длинном ремне больно колотил по спине при каждом шаге. Пришлось останавливаться и привязывать его к рюкзаку.

Навстречу ему по тропинке поднималась целая толпа. Его сразу же поразило то, как молчаливо шли эти люди. Лицо того, кто был впереди, показалось ему знакомым. Узнав его, Ротанов закинул рюкзак за плечи и медленно пошел навстречу, ему стало тоскливо оттого, что не хватило какого-то получаса. Теперь ему скорее всего не дадут уйти, и он ничего не сделает, чтобы им в этом помешать. Человек, который шел впереди, был Свен. Тот самый охотник, что ушел с инженером в его последний поход.

Охотник остановился в двух шагах от Ротанова, и толпа расступилась, образуя вокруг них круг. «Ну вот, — подумал Ротанов, — вот я и дождался тех, кто имеет право судить меня. Не инспектора Ротанова, потому что инспектор поступил так, как и должен был поступить. А просто меня самого…».

Он окинул взглядом бледный круг человеческих лиц — здесь не было ни доктора, ни председателя, ни Анны. Почему-то от этого ему стало легче.

— Я слушаю вас, — сказал Ротанов, и сам не узнал своего казенного официального голоса.

— Не вернулось тринадцать человек.

После этой фразы повисло долгое тяжелое молчание.

— Но вас было пятнадцать, — сказал наконец Ротанов.

— Инженера я не считал, он нас обманул. Мне сказали, что ты предупредил синглитов. Это правда?

— Да, это так, — сказал Ротанов. — И если бы все повторилось, я опять сделал бы то же самое. Они обещали не причинить вам вреда.

Никто ему не ответил. Они старались не смотреть в его сторону.

— Прежде чем вы решите, что делать дальше, я должен знать, как все было. Это мое право.

Соглашаясь, Свен кивнул головой.

— Мы спустились в шахту, инженер сказал, что нужно забрать там трофейное оружие…

Он рассказывал долго, сбиваясь, останавливаясь и начиная сначала. Ротанов словно видел, как медленно шли эти люди по бесконечному подземному штреку, как метались по стенам тени от их фонарей. Вот дорога наконец кончилась. Они забрали оружие, не спеша пошли обратно, сгибаясь под тяжелой ношей. Инженер задержался и что-то сделал с оставшимися ящиками, потом догнал их и они молча пошли все вместе, потому что о чем говорить, если дело сделано, а дорога известна… Под ногами у них хлюпала вода… Она сочилась из стен штрека… Инженер посмотрел на часы и предложил сделать привал. Он все время смотрел на часы и словно прислушивался, но ничего не происходило. Потом они пошли дальше, инженер то и дело отставал. Он шел, понурив голову, целиком уйдя в свои мысли. Выход из штрека оказался замурован. Инженер даже не удивился, словно ждал этого. Они опять пошли в глубину подземных переходов искать другой выход. Сворачивали в боковые штреки, теряли дорогу, теряли товарищей… Постепенно гасли фонари, не рассчитанные на такое долгое время работы. Они не знали, сколько времени продолжались блуждания под землей. Надежда покинула их. Когда погас последний фонарь, они увидели синглита. Он стоял у поворота из штрека с ярким фонарем в руке и помахивал им, словно приглашал идти за собой. Они пошли. Шли долго. Не помнили, сколько поворотов было в этом подземном лабиринте. К штрекам и штольням, которые построили люди, прибавились бесчисленные новые горизонты. Им уже было все равно, куда идти, многие отставали или терялись при поворотах. Никто не останавливался, не ждал отставших. Те, кто еще шел, давно потеряли всякую надежду. К концу пути их осталось пять человек. Инженер первым вышел на поверхность. Может, это было время короткой ночи, а может, остаток солнца прятался за верхушками деревьев, закрывавших горизонт. Тусклый свет едва пробивал густую дымку тумана, затянувшую все вокруг. Синглит поставил на землю фонарь, повернулся и ушел назад в подземелье… Мы остались в лесу одни.

— Именно это они мне обещали… — сквозь зубы пробормотал Ротанов. — Отпустить вас на все четыре стороны…

— Инженер достал излучатель и выстрелил себе в голову. Почти сразу же мы услышали сухой шелест и увидели, что сквозь пелену тумана со всех сторон на нас ползет что-то плотное, белое, как пар. Тот, кто стоял дальше всех, закричал, все бросились врассыпную… Дальше я плохо помню… Бежал через лес… Стрелял… В общем, повезло.

— Другие тоже стреляли?

— Нет. Я не слышал выстрелов.

— Вас преследовали? Была хоть одна попытка нападения?

— Нет. Я почти сразу влез на скалу и стал стрелять вниз. Может быть, поэтому…

— А потом в дороге? Ни одного нападения?

— Нет. Лес словно вымер… Вы хотите сказать, что я… Что они специально выпустили меня?.. Чтобы я рассказал?

— Возможно. Теперь это не имеет значения. Так что же вы решили?

На некоторое время после его вопроса вновь повисла гнетущая тишина. Потом Свен заговорил, глядя в сторону:

— У нас тут не бывает суда. Тот, кто совершает преступление, попросту уходит в лес ночью.

— Собственно, это я и собирался сделать…

Ротанов поправил рюкзак и пошел вниз. Люди расступились заранее, так что перед ним образовывался широкий коридор.

Подошвы тяжелых ботинок скользили по мокрым, поросшим мхом камням. Он шел медленно и с каждым шагом словно все глубже погружался в воду. Сначала в тумане исчезли выступы пещер, площадка, на которой стояли колонисты. Потом не стало видно корабля, исчезли его бортовые огни, долго провожавшие каждый его шаг, словно глаза живого существа. А внизу из белесого марева, в которое он погружался, доносились протяжные вопли. Это орали цыки — гигантские перепончатые мухи, похожие на летучих мышей. Всегда они так орут накануне сезона туманов.

Формально синглиты выполнили свое обещание. Наверно, с их точки зрения, ему не на что обижаться. Он и не обижался. Не чувствовал даже гнева. Только тоску и горечь. И еще с каждым шагом, удалявшим его от людей, все сильней наваливалось одиночество…

Часть третья  Спираль.

1.

Никто не остановил Филина ни в городе, ни потом, в лесу… На этот раз ему удалось выйти к реке. Отсюда уже рукой было подать до базы. Он пошел вдоль берега вверх по течению. Река блестела под солнцем, словно зеркало, она то и дело меняла направление, пробираясь сквозь густые заросли и завалы. Совершенно неожиданно, выбравшись к широкой заводи, он наткнулся на кучи белья, разложенные на берегу… Филин остановился, чувствуя, что от волнения кружится голова. В реке, в каких-то десяти шагах, купались его недавние товарищи. Он узнал Гэя и Рона. Забыв обо всем, что с ним произошло, он побежал к ним, крича что-то неразборчивое, нелепое, и вдруг остановился, словно налетел на стену. Они от него медленно пятились в ледяную воду все глубже и глубже, и в глазах у них был ужас.

— Оборотень! — крикнул кто-то. — Это же оборотень!

Так они называли синглитов, не прошедших целого цикла и больше других походивших на людей.

— А ну пошел отсюда!

Они махали на него, плескали воду, словно он был курица, и теперь уже он медленно пятился от них, а они так же медленно, осторожно наступали, и он видел взгляды, которые они бросали на лежащее у берега оружие, и понимал, что, как только они смогут дотянуться до него, сразу же начнут стрелять. Понимал это и тем не менее продолжал отступать все дальше и дальше, позволяя им с каждым шагом приближаться к оружию. Наверно, он заплакал, если бы мог, но в глазах не было ничего, кроме сухого жжения. И вдруг голос в его голове, молчавший с тех пор, как он сбежал из города, впервые пробудился и шепнул: «Беги!» Он повернулся и побежал. Почти сразу за его спиной раздались первые выстрелы. Стреляли они неточно, и, убегая, он успел заметить и навсегда запомнил, как постепенно страх в их глазах переходил в брезгливое, почти животное отвращение.

Оно было хуже всего… Филин бежал по лесу, механически путая след, петляя, как бегал совсем еще недавно, когда его преследовали синглиты. Острые иголки кустарников рвали одежду, вонзались в тело, но он не чувствовал боли, не чувствовал усталости и мог увеличивать скорость все больше и больше, словно не было пределов возможностям его нового тела. Ноги мелькали так быстро, что он не замечал уже отдельных движений. Ветер свистел в ушах, густой кустарник он пробивал с ходу, и долго еще в воздухе кружились обрывки веток и листьев. «Как же сердце выдерживает такое напряжение?» — подумал он, прислушался и не услышал его ритмичных ударов — у него попросту не было сердца. «А легкие? Почему они не разрываются от натуги, силясь протолкнуть очередную порцию воздуха?» И тут же понял, что дышит по привычке, что может вообще не дышать. «Неудивительно, что они испугались. Я бы и сам испугался, встретив такого монстра…».

— Ты не монстр, — сказал голос.

— Кто же я? Я ведь мыслю так, как будто я и есть прежний Филин, у меня его память, его желания. Но Филина нет. Он погиб, уничтожен люссом. Так кто же я?

— Ты — это ты, и не надо забивать голову чепухой. Тебе хочется жить?

— Да.

— Ну вот и живи. Радуйся жизни. У тебя будет долгая жизнь.

— Но ведь этого мало, чувствовать себя здоровым и неутомимым, радоваться солнцу и жизни… — сказал он, и сам усомнился в том, что этого так уж мало. Но голос не стал возражать.

— У тебя будет не только это.

— Что же еще?

— У тебя будет искусство, недоступное людям. У тебя будут друзья настолько близкие, что в человеческом обществе ты не мог об этом мечтать. Люди всю жизнь стремятся к близости и вечно выдумывают себе барьеры — одиночество, тоску, ничего этого не будет у тебя теперь. Ты сможешь жить равным среди своих братьев. Будешь знать все, что знают они.

— Вы отпустили меня к людям специально, чтобы я сам убедился в том, что возврата нет?

— Ты можешь поступать так, как хочешь. Я могу лишь советовать.

— Кто ты?

— Твой наставник. Через много циклов, когда твое знание сравняется с моим, ты сам сможешь стать наставником.

— Что такое цикл?

— Ты хочешь знать все сразу. Цикл — это рубеж времени. Ты не поймешь, если я стану объяснять словами, но очень скоро, как только наступит сезон туманов, ты сам узнаешь, что такое цикл.

Голос умолк. С удивлением Филин вспомнил, что почти забыл о преследователях, перестал думать о направлении, так увлекла его беседа. Теперь он был далеко от реки. Кустарник встречался все реже, местность стала знакомой. Он знал, что за низкими холмами вскоре откроется город…

«В городе мы работаем и воюем, но живем мы не здесь», — сказал ему голос невидимого наставника. И вот теперь он ехал в странном подземном поезде, о существовании которого раньше не подозревал. Прямой как стрела туннель пронизывал планету по хорде и выходил на поверхность за много тысяч километров от города, построенного когда-то людьми и превращенного многолетней войной в груду унылых развалин. Закрыв глаза. Филин мог видеть схему туннеля, устройство этого необычного поезда, не нуждавшегося для своего движения ни в какой энергии, кроме притяжения планеты. В машинном отделении управляющий поездом потянул тормозной рычаг. Поезд тронулся, несколько суток он будет теперь лететь в безвоздушном пространстве туннеля все быстрее и быстрее, чтобы потом, минуя середину, ту точку, где он будет ближе всего к центру планеты, начать замедляться, и совсем остановится у противоположного выхода, словно гигантские качели, завершившие свой единственный мах. Но стоит отпустить тормоза, и он поедет обратно, вновь постепенно набирая скорость.

Самым необычным в его путешествии была, пожалуй, способность участвовать в разговорах с различными собеседниками в противоположных концах поезда. В любой момент он мог отключиться, замкнуться в себе, обдумать услышанное или какую-то собственную мысль. Еще он научился видеть все, что видели его собеседники, как бы смотреть на окружающее их глазами. Отраженная картина увиденного транслировалась непосредственно из их зрительных центров. Однако, попытавшись расширить сферу, в которой мог присутствовать, Филин понял, что она ограничена поездом. Только слова его наставника проникали к нему, словно бы откуда-то извне. Но сам он не мог ни увидеть его, ни даже обратиться к нему без того, чтобы тот первым не начал разговор. Способность видеть окружающее чужими глазами забавляла Фила, он не сразу освоился с этой новой особенностью своего существа и развлекался путешествиями по вагонам всю дорогу.

Поезд, вылетев на небольшую эстакаду, резко затормозил. С коротким шипением открылись автоматические двери вагонов. Путешествие окончилось. Фил с любопытством огляделся. Первое, что бросалось в глаза, был ослепительно сверкавший на солнце полупрозрачный купол какого-то здания, единственного в этом месте. Здание казалось огромным и занимало, наверно, не меньше нескольких квадратных километров. Длинная белая дорожка вела от него к эстакаде. Еще десятки других дорожек ответвлялись в стороны, терялись в зарослях незнакомых ему мясистых деревьев голубоватого, почти синего цвета. Здание расположилось на самом берегу моря. Фил долго стоял неподвижно, пораженный красотой открывшейся ему местности, он и не подозревал, что на этой планете могут быть такие уголки. Золотистый песок пляжа, упругое журчание набегавших волн, солнце, высоко висевшее над горизонтом и обдававшее кожу ласковыми сытными лучами.

«Ну вот, даже о солнце я начал думать словами синглитов, — подумал Фил с горечью. — Скоро я совсем забуду, что недавно был человеком. К этому они меня и ведут, словно за руку. Наверно, и этот райский уголок создан специально для этого. Они контролируют все мои мысли…».

— Ты не прав. Можно научиться полностью закрывать свой мозг от всяких воздействий, у нас считается невежливым надоедать занятому или ушедшему в себя человеку, а на того, кто закрылся, вообще не принято обращать внимания. И ты уже не человек. Чем скорее забудешь о прошлом, тем лучше.

— А если я не хочу забывать? — с вызовом спросил Фил.

— Я выразился неточно. Мы так устроены, что ничего не можем забыть, но сейчас воспоминания о твоей утраченной человеческой сущности занимают слишком много места в сознании, приводят его в болезненное состояние, из-за которого ты не способен объективно воспринимать действительность. Позже эти воспоминания займут подобающее им место, ты будешь вспоминать о своем прошлом с легким сожалением, как иногда вспоминаешь о том, что было в детстве. Помнишь, как ты открыл мальчишкой новый цветной мир, посмотрев сквозь осколок стекла? Он ждет тебя здесь.

— Ты и об этом знаешь?..

— Я буду знать о тебе все, пока ты не научишься закрывать свое сознание от посторонних воздействий, а это случится не скоро, и будет означать, что ты стал взрослым в нашем, новом для тебя мире.

— Оставь меня сейчас, я хочу посмотреть и подумать, оценить все, что здесь увижу без твоей помощи.

— Хорошо, — коротко сказал голос. Мысленно он позвал его, но голос не отозвался. Фил усмехнулся. Правила игры соблюдались полностью, но он все равно не верил в то, что наставник ушел совсем.

Мимо него не спеша шли пассажиры, только что сошедшие с поезда. Они шли отдельно друг от друга, не было веселых компаний, никакой разбивки на отдельные группы, как это обычно случается в большой человеческой толпе. Фил подумал, что у них нет необходимости близко подходить к собеседнику, чтобы перекинуться парой фраз. Еще его поразило, что в толпе не встречались дети и старики.

Филин дождался, пока поезд не спеша втянулся в туннель, и, только убедившись, что вокруг никого нет, медленно побрел по дорожке. Большинство приехавших исчезли в бесчисленных дверях гигантского здания. Филин решил здание оставить напоследок и свернул в парк.

Казалось, парку, раскинувшемуся вдоль побережья, нет конца. Кустарников не было, не было и колючих, похожих на проволочные матрацы деревьев. Мясистые сочные стволы здешних растений походили скорее на абстрактные статуи, чем на деревья. Листья на них отсутствовали, очевидно, деревья обходились бугристой морщинистой поверхностью самих стволов. «Людей в парке немного». Он все никак не мог привыкнуть называть синглитов иначе. Они ходили по дорожкам, лежали на солнцепеке, сидели под деревьями. Больше всего его поражало отсутствие всяких предметов, которыми так любили окружать себя люди даже на отдыхе. Не было ни зонтиков, ни полотенец, ни шезлонгов, ни даже книг… «Где они живут? Неужели все вместе в этом огромном здании?» И тут он подумал, что приехавший на новое место человек прежде всего ищет место, где он может приткнуться, какой-то своей конуры, пусть небольшой, но его собственной. Место, где можно положить вещи, где есть кровать, чтобы отдохнуть с дороги. «Но мне не нужна кровать, потому что я не устал, и вряд ли когда-нибудь устану. У меня нет вещей, похоже, их больше не будет. И значит, дом мне не нужен… Дом для человека — это не только место, где он укрывается от непогоды и растит детей… Дом — это нечто большее — кусочек пространства, принадлежащий тебе одному, крепость, защищающая от врагов, основа семьи…» Дом вплетался в человеческую психологию тысячами незримых нитей, обрастал традициями и неистребимыми привычками, нельзя было человека лишить дома, не нанеся ему глубокой психологической травмы. А раз так, то либо он чего-то не понимает, либо они не все учли в этой хорошо продуманной системе превращения человека в синглита… А может, наоборот, может быть, как раз отсутствие собственного дома составляет основу этой системы?

Он вышел на берег, волны накатывались на песок, обдавали его брызгами. Краем глаза он заметил, что слева под большим скрученным узлами деревом расположилась компания из нескольких синглитов. Никогда нельзя было понять, чем они заняты. Сосредоточенные лица, блуждающие улыбки, сидят словно лунатики, каждый сам по себе… Он уже знал, что это не так, что таков их способ общения. И ничего не мог с собой поделать, все время отыскивал в них чужое, враждебное себе. Это получалось само собой. Вдруг женщина из этой группы поднялась и пошла к нему. Она была высокой и стройной. Фил боялся высоких женщин, может быть, потому, что сам не отличался особым ростом, и поэтому же, наверно, только такие женщины ему и нравились. У нее были рыжие, почти огненные волосы и огромные глаза неправдоподобного изумрудного оттенка. «Как кошка, — подумал Фил. — Рыжая кошка с зелеными глазами».

— Ну, спасибо! — сказала женщина, не разжимая губ.

И он ощутил мучительную неловкость оттого, что каждый мог заглянуть в его черепную коробку, словно она была стеклянной.

— Ладно уж, не стесняйтесь. Я не сразу догадалась, что вы новичок. — Она остановилась рядом, совсем близко от него и, прищурившись, смотрела на море. Ветер шевелил ее волосы. Фил изо всех сил старался не думать о ней, вообще ничего не думать и, чтобы справиться с этой непростой задачей, быстренько стал повторять первую пришедшую на ум детскую песенку: «Жили у бабуси два веселых гуся…».

— Да будет вам! — сердито сказала женщина и вдруг лукаво улыбнулась:

— Слушайте, «бабуся», хотите посмотреть наше море?

— Как это «посмотреть», что я его не вижу, что ли?

— Ничего вы еще не видели! — Она схватила его за руку и потащила за собой прямо в воду. Он инстинктивно сопротивлялся, но это было все равно что пытаться остановить трактор. Его ноги прочертили по песку две глубоких борозды, и почти сразу же он по пояс очутился в воде. Потом их с головой накрыла прибойная волна, женщина нырнула, и, чтобы хоть как-то сохранить остатки своего мужского достоинства, он нырнул вслед за ней. Фил плохо плавал и знал, что дыхания надолго не хватит, а она уходила от него все дальше в синеватую глубину, я тут он вспомнил, что ему не нужен воздух…

Погружение, стоившее ему на специальных занятиях по плаванию стольких усилий, теперь проходило на редкость свободно… То ли вода здесь не такая плотная, то ли его тело стало тяжелее. Раскинув руки, он медленно погружался. «Вот сюда, левее, здесь карниз!» — сказала женщина, не оборачиваясь, и он подумал, что прямой способ обмена информацией иногда может быть удобен. Опустившись рядом с ней на карниз, он осмотрелся. Зрение сохранило под водой свою обычную четкость, словно он нырнул в маске для подводного плавания.

В его комнатке, в далеких и навсегда чужих теперь пещерах, хранилась маленькая старинная статуэтка из прозрачного цветного стекла. Никогда нельзя было точно определить, какой оттенок таился в глубине ее стеклянного тела. Согретая в ладонях, она становилась темно-желтой, почти золотой, прямые лучи солнца рождали в ней глубокий синий цвет, пламя свечи или костра — фиолетовый… Он вспомнил о ней сейчас, чтобы зацепиться за что-то знакомое в этом фантастическом водопаде красок, обрушившемся на него из хрустального волшебного сада, в котором они очутились.

Он так и не понял, были то прозрачные водоросли или минералы. Длинные полупрозрачные ленты, нити и целые колонны этих удивительных образований сверкающей анфиладой закрывали все дно перед ним и полыхали всеми цветами радуги. Как только вверху проходила волна, тональность окраски резко и ритмично менялась, словно на экране цветомузыки. Но никогда не мог экран дать этого ни с чем не сравнимого ощущения огромного простора, по которому гуляли цветные протуберанцы.

Они стояли молча, забыв обо всем. Женщина взяла его за руку, и не нужно было вспоминать этих глупых гусей, потому что в голове у него ничего не осталось, ни одной мысли, кроме безмерного восхищения совершенной, никогда не виданной красотой. Он не знал, сколько прошло времени — час или два? Ритмичность огненного цветного калейдоскопа завораживала, таила в себе почти магическую, колдовскую силу.

Когда вышли на берег, их уже связало это совместно пережитое глубокое восхищение, слова были бедны по сравнению с их чувствами…

«Стоп, — сказал себе Фил. — Остается встать на четвереньки и завыть от восторга. Довольно».

— Что с тобой? — удивленно спросила женщина. — Что тебя тревожит, чего ты все время боишься?

— Я хотел бы остаться человеком, — тихо сказал Фил, — понимаешь ты это?

Она внимательно посмотрела на него.

— Я слышала, что такое бывает. Очень редко, но все же бывает. Был случай, когда тоска по утраченной человеческой сущности не оставила одного из нас и после третьего цикла… Мой наставник объяснял это тем, что многие из нас слишком рано становятся синглитами, гораздо легче проходит переходный период, если человек приходит к нам в пожилом возрасте. С тобой это случилось слишком рано. Но тоска скорей всего пройдет после первого же цикла. Ты о ней забудешь.

— А если нет? Ты говоришь об этом так, словно перестать быть человеком — это всего лишь сменить одежду. И потом этот цикл… Я столько о нем слышал… Можешь ты объяснить, что это значит?

— Почему бы тебе не спросить о нем своего наставника?

— Я попросил его удалиться. Вежливо попросил.

Она улыбнулась.

— Я бы с удовольствием… Здесь нет никакой тайны, но это так же трудно описать словами, как то, что мы с тобой только что почувствовали на дне моря. Через месяц начнется сезон туманов, и ты все ухаешь сам. Зачем спешить? Пойми пока лишь одно — никто здесь не собирается тебе навязывать ни своей воли, ни чужих мыслей.

— Да, конечно… Только вот забыли меня спросить, хочу ли я стать синглитом…

Она повернулась и молча пошла прочь, словно он ее оскорбил. Филин долго смотрел ей вслед, стараясь узнать ее мысли, и ничего не чувствовал, кроме глухой стены. «Придется и мне научиться выращивать эту стену, — с раздражением подумал он и медленно пошел прочь. — Вы подождите, ребята… Я научусь… Я здесь многому научусь… Это ничего, что вы меня испугались там у реки, это совсем неважно. Пусть так. Будем считать, что у меня задание без права на возвращение… Я должен найти их слабое место… Должно быть такое место, не может его не быть, точка, на которой держится вся конструкция. Жаль, не успел спросить, что случилось с тем парнем, который не захотел стать предателем и после этого их третьего цикла. Где он сейчас? И вообще неплохо было бы найти среди них тех, кто думает так же, как я…».

2.

Ротанов заметил люсса секунды за две до броска. Наверняка он успел бы за это время вскинуть пульсатор и нажать спуск. Но что-то его удержало. Люсе выглядел как клуб плотного пара. Казалось, верхушку дерева укутала большая снежная шапка. Но вот это уплотнение тумана дрогнуло и потекло к Ротанову. Подавив щемящее чувство опасности, он ждал. Иммунитет? Сейчас я это проверю…

Наконец люсс прыгнул. Больше всего это походило на снежный обвал. Что-то вязкое, плотное, отвратительно пахнущее свалилось ему на плечи, окутало непроницаемой мглой и почти сразу же исчезло; он видел, как стремительно, вытянувшись в длинную вертящуюся трубу, уходил люсс, теряясь среди ветвей отдаленных деревьев. «Значит, я вам не нравлюсь… Не подхожу по вкусовым качествам». Вдруг это не только иммунитет? Вернее, не просто иммунитет, а что-то другое, гораздо более значительное? Что, если люсс вообще не в состоянии напасть на здорового человека? Тогда прав доктор. Тогда за всеми бедами колонистов, за этой войной, за бредовым обществом синглитов стоит одна и та же трагическая случайность — наследственные изменения после гибернизации… Иными словами, все колонисты не совсем здоровы… Во всяком случае, не здоровы с точки зрения люсса… Все это надо еще проверить, пока это лишь предположения, догадки. Фактов ему не хватало. За ними и шел.

Люссы не повторяли нападений до самого города. Как только начались окраины, он повесил пульсатор на грудь и сдвинул предохранитель. После взрыва роллера не хотелось позволять стрелять в себя, да и не парламентером шел он на этот раз в город, он чувствовал, что все мосты сожжены, что после гибели тех тринадцати человек, жизнь которых они обещали ему сохранить, он уже не будет вести переговоров, вряд ли он мог сейчас сказать, как поступит.

С запада город начинался кварталом восьмиэтажных одинаковых зданий унифицированного образца. Строительные роботы отливали их по единому проекту из силикобетона во всех колониях. Даже целыми такие кварталы смотрелись довольно уныло. На вновь осваиваемых планетах приходилось жертвовать красотой ради удобства и быстроты. Сейчас же, с выбитыми стеклами, с сорванными переплетами, с уродливыми язвами пробоин в облицовке стен, здания выглядели мрачно, почти враждебно. Казалось, сам город ополчился против покинувших его людей, затаил на них обиду за нанесенные раны.

Ротанов решил собрать данные о ночном периоде жизни синглитов, заполнить пробел в наблюдениях, а также выяснить все, что возможно, об их семейном укладе, если такой уклад у них вообще существовал. С наступлением сезона туманов активная деятельность синглитов, судя по отчетам научного отдела, прекращается.

Он знал по опыту, как часто ошибаются те, кто пишет такие отчеты, и был готов к любой неожиданности. Первые квартиры выглядели так, словно их покинули много лет назад. Наверно, никто не заглядывал сюда. Огромный город, казалось, вымер. Нигде не светилось ни малейшего огонька, не слышно было ни звука. Туман, забивавший улицы, обложивший старые здания слоем клейкой влажной ваты, сделал весь город похожим на театральную декорацию.

Среди охотников существовало поверье, что с наступлением сезона туманов синглиты уходят в лес… Зачем? Этого никто не знал. Напряжение постепенно спадало. Он уже не ждал выстрела из-за каждого угла. Ближе к центру начинались административные и производственные кварталы города. Где-то здесь была резиденция их координатора. Проплутав около часа, он наконец нашел нужную улицу.

Здание было так же пусто, как и весь город. Старое охотничье поверье казалось правдой. Теперь во что бы то ни стало ему придется узнать, зачем и куда уходят синглиты. Но это потом, сначала надо воспользоваться случаем и провести тщательную разведку в самом городе.

Четыре часа он провел в комнатах со стальными решетками на окнах, с толстыми, в метр толщиной, стенами. Трудно было сказать, кто построил это мрачное здание — люди или синглиты. Во всяком случае, здесь он нашел то, что искал. Место, где до ухода постоянно находились синглиты…

Вначале он был осторожен, опасаясь какого-нибудь подвоха, ловушки или даже засады, но синглиты, очевидно, были уверены, что в это время люссы — лучшая охрана, и не особенно беспокоились о своем оставленном имуществе. Имущества было много, самого разнообразного… Вскоре он понял, что безобидный с виду кабинет Бэрга на самом деле — центр управления какого-то сложнейшего комплекса, со скрытой в стенах аппаратурой. К сожалению, на этот раз его интересовала совсем не электроника… Жилых комнат попросту не было. «Не могли же тысячи синглитов все время, свободное от работы, проводить на улицах! Или могли?» Он надеялся, что, проникнув ночью в неохраняемый город, сможет хоть что-то понять. Но, похоже, запутался еще больше. Вопросов прибавилось, и не было ни одного ответа…

Куда идти дальше? Как найти дорогу или хоть приблизительное направление, по которому ушли синглиты? Где их искать? Ничего этого он не знал.

Филин вошел в здание через одну из многочисленных дверей. Никто ему не препятствовал, не спросил, что ему здесь надо. Прямой узкий коридор вел к центру. Справа и слева бесчисленные одинаковые двери без единой надписи. Учреждение или общежитие? Стеклянное, почти прозрачное сверху здание изнутри было рассечено глухими перегородками, отделено дверями… Что там за ними? Войти? Почему бы нет, раз ему никто не запрещал, вот хоть в эту. Огромная комната. Что-то вроде оранжереи: маленькие растения, большие растения, части растений, казалось, все это растет прямо на полу или на широких пластиковых столах. От веток шли провода, на стволах примостились датчики. Было влажно и душно. Под потолком гудел кондиционер. Где-то в глубине двигалось несколько человек в голубых пластиковых халатах. Они не обратили на Фила ни малейшего внимания. «Здесь ничего интересного, возможно, оранжерея. Здание может быть жилым комплексом, заводом, институтом, оранжерея ни о чем не говорит».

В соседнем помещении в огромных аквариумах плавали местные чудища. В большом центральном бассейне он увидел кедвота, мясо которого считалось у колонистов лакомством. По огромному количеству проводов, опущенных в бассейн, по многочисленным циферблатам и экранам расставленных на столах и развешанных по стенам приборов он уже почти догадался, что это такое… «Центр… Научно-исследовательский центр планеты… О таком мечтал доктор. Только мечтал. Люди не могли себе позволить здесь ничего подобного… Но почему, ведь начинали с одного уровня? — И вдруг он понял, — только начинали, а потом людей становилось все меньше, а синглитов все больше…».

— Ты не знаешь, почему кедвот ест только голубых креветок? Чем они лучше розовых? — спросил его кто-то из исследователей.

— Не знаю! — угрюмо буркнул Фил и повернулся, чтобы уйти. Совершенно случайно он знал ответ, слышал от доктора, что в крови голубых креветок содержится больше меди, необходимой кедвоту для постройки защитных иголок. И не успел подумать об этом, как голос, только что задавший вопрос, произнес у него в голове короткое «спасибо». Он вздрогнул, все никак не мог привыкнуть к тому, что каждая его мысль прослушивалась. «Вот так они и узнают про нас все. Все, что им нужно, — подумал он, закрывая за собой дверь. — Неудивительно, что с каждым годом люди все больше отступали. Все наши знания, любые военные секреты, вот они, пожалуйста. Никого не надо допрашивать, расположи к себе пленника, поговори с ним ласково, назначь наставника, объясни еще, что нет обратной дороги — и вот он уже готов. Потом, стоит только спросить, даже если тот и не захочет отвечать, никто не станет настаивать, рано или поздно случайно подумает, и все сразу станет известно врагу…» Он мучительно старался вспомнить, не спрашивал ли кто-нибудь его, например, о расположении постов перед базой, о времени патрулирования, о запасе оружия… Но ничего подобного вспомнить не мог и на всякий случай торопливо прогнал эти мысли, неизвестно какую штуку выкинет с ним собственный мозг.

Нужно быстрее отвлечься. Он прошел по коридору мимо нескольких дверей. В голове что-то глухо стучало, он чувствовал себя так, словно много часов провел в душном помещении, и ему не хватало воздуха. Он понимал — дело не в этом, воздух ему не нужен. Сказалось напряжение последних дней, мозг с трудом справляется с повышенной нагрузкой. Сколько можно идти по этому бесконечному коридору? Вот боковой проход, еще одна дверь… Огромный зал, не меньше футбольного поля. В центре гигантское сооружение из стекла, стали и пластика. Водопады труб низвергались к этому стальному чудовищу. Ущелья, стены которых выстилали шкалы и экраны неизвестных ему приборов, сходились к центру зала. Стальные леса помостов вздымались на несколько этажей, и среди этого хаоса копошились крошечные фигурки в оранжевых халатах. Их мысли и фразы, обращенные друг к другу, гудели у него в голове, смешивались, уничтожали остатки смысла в том, что он видел.

Бред, сумасшедший дом.

Новый зал. Тишина и покой, длинные ряды раскаленных печных зевов. Он устал… Дьявольски устал… Тело синглита незнакомо с физической усталостью. Усталость засела у него в голове и грызет и гложет мозг, как крыса… Даже у собаки есть своя конура, даже у робота. У него нет.

Новый зал. Колоннады сверкающих шаров. Пахнет озоном, прыгают стрелки приборов, прыгают электрические искры, прыгают, скачут, словно взбесившиеся мысли у него в голове. Ему нужно так немного, всего несколько метров пространства. Кровать, чтобы можно было с головой зарыться в подушку, дверь, чтобы можно было ее закрыть. Четыре стены, чтобы можно было остаться одному… Длинный коридор и снова дверь… Распахнув ее, он остановился, словно налетел на стену. Там была комната. Обыкновенная человеческая комната с картиной на стене. С глиняным горшком на столе, из которого веером растопырились зеленые листочки растения, семена которого привезли с Земли сотни лет назад. Знакомая железная кровать с подушкой, в которую можно зарыться…

Секунду он стоял неподвижно, стараясь понять что-то важное, какую-то мысль… Ведь это была не просто комната, знакомы были не только картина и эта кровать, но что-то еще, что-то такое же милое и близкое, как эти зеленые листочки на столе… И вдруг он увидел. На полке у самого изголовья стояла стеклянная статуэтка девушки… Второй такой не было. Не могло быть на этой планете… Он взял ее в руки, согрел ладонями, заглянул в глубину, где медленно рождались золотые искры. Это была его комната.

Широкое окно во всю стену без рам и переплетов свободно пропускало солнечный свет и не пропускало взгляда. В пещере, где он жил, не было окон и не было пластиковых голубоватых стен. Но все равно эта комната принадлежала ему, ждала его. Со вздохом глубокого облегчения он опустился на кровать. Не разжимая ладоней, поднес к лицу маленькую вещицу, значившую для него так много, закрыл глаза и вслушался в странную мысль, которая тут же всплыла из каких-то мрачных глубин его сознания. В этом здании были сотни коридоров, тысячи залов, миллионы комнат; каким же образом безошибочно, без долгих поисков нашел он именно эту, предназначенную для него, в тот момент, когда больше всего в ней нуждался?

Кто этот невидимый слуга или господин, ни на минуту не оставляющий его в покое? Все тот же наставник? «Ну отзовись же, слышишь! Отзовись! Я сдаюсь. От тебя не спрячешься, не уйдешь, потому что ты сам — часть меня…».

Голос молчал.

Ротанов брел через путаницу улиц, не обращая внимания на бесчисленные повороты, тупики, груды разбитого бетона и тлетворного гниющего хлама. Еще один поворот, покосившаяся стена здания. Знакомый забор… Он вздрогнул, потому что видел уже однажды фасад этого дома и не раз потом вспоминал… Так просто взбежать по лестнице на второй этаж, отыскать дверь под номером шесть… И остановился перед ней, не в силах повернуть ручку, потому что слишком хорошо знал, никого там не было. Но можно ведь и проверить…

Перекошенная дверь никак не хотела отрываться от косяка, наконец, подняв целую тучу пыли, она уступила его усилиям. Багровые отсветы солнца с трудом продирались сквозь разбитые грязные стекла и окрашивали стены комнаты в неправдоподобный кровавый цвет. Ну вот, он и увидел то, что хотел: грязную, усеянную обломками и заставленную полусгнившей мебелью комнату. Даже место, где они встретились, не стоит того, чтобы о нем помнить, а уж все остальное… Вдруг он услышал шорох. В пустой квартире шорох раздался резко, как грохот, и Ротанов сорвал с плеча пульсатор. Секунда, вторая, третья пронеслись в полной тишине, и снова шорох, звук шагов по коридору, ведущему на кухню. Мороз продрал его по коже. Слишком уж неожиданны были эти шаги в заброшенном городе, в пустой квартире, слишком уж хотел он их услышать, хотел и боялся одновременно…

Она остановилась у входа в комнату, небрежно опершись на притолоку, на ней было то самое темное платье, даже наспех сделанный шов сохранился… Он стоял, сжимая в руках свой дурацкий пульсатор, и не знал, что сказать.

— Долго ты, Ротанов. Я уж думала, не дождусь. Все наши давно ушли, а я все жду, жду… Мне хотелось с тобой проститься.

— Как ты могла знать?.. — Голос у него сел, он все никак не мог протолкнуть застрявший в горле предательский клубок.

— Да уж знала… Я многое про тебя знаю. Я даже могу смотреть твои сны.

Он отбросил пульсатор медленно, словно в трансе шагнул к дивану, на котором когда-то, не так уж давно она стерегла его сон. Ротанов обхватил голову руками, будто хотел удержать рвущуюся наружу боль. Боль разрасталась толчками, словно внутри кто-то упорно долбил ему череп.

Несколько секунд она молча смотрела на него. Потом подошла и села рядом, чуть в стороне, сохраняя небольшую дистанцию, словно понимала, что случайное прикосновение может быть ему неприятно.

— Вот ведь как все получилось, Ротанов… Если разобраться с помощью вашей человеческой логики во всей этой истории, то ее попросту не может быть. Потому что меня не существовало раньше…

Было заметно, как трудно ей говорить, она выдавливала из себя слова, точно роняла стальные круглые шарики.

— Тебе трудно понять и еще трудней объяснить. Та девушка… Она ведь была не такой, до встречи с люссом она не была еще мной.

— Ты ее помнишь, ту девушку?

— Я ничего не могу забыть… Иногда это так мучительно и не нужно, но это так. Когда-то я была ею, потом стала вот такой, и я уже не она. Но самое главное… Для тебя главное, — вдруг уточнила она, — что и такой, как ты меня узнал, я останусь недолго…

— Как это — недолго?

— Время кончается, Ротанов. Собственно, оно уже кончилось. Кончается цикл, начнется новый, в нем уже не будет меня… Не будет такой, как ты видишь меня сейчас… Останется только память… Все, что было, все, что ты говорил мне, все, что я думала о тебе, останется, не пропадет. У нас ничего не пропадает, все ценное идет в общую копилку и принадлежит всем… Во время смены циклов все уходит в эту общую память, и из нее возрождаются потом другие личности. Так что я не увижу тебя больше, вот я и хотела дождаться, чтобы ты не искал меня и никого не винил… Потому что я знаю, ты думаешь обо мне иногда… Я даже знаю, когда во сне ты ищешь меня и находишь не такой, как я есть… Не нужно, Ротанов, это все бессмысленно, чудовищно. Я не знаю, как найти слова, какие нужны слова, чтобы тебя убедить, чтобы, когда я ушла, у тебя не осталось ни тоски, ни гнева, потому что никто не виноват в том, что так случилось, что мы встретились и полюбили друг друга… Хотя это и невозможно.

Она была потерянной девчонкой, с холодным бескровным телом манекена в их первую встречу.

Она была суровой посланницей врагов с сухими беспощадными фразами, не оставляющими никакой надежды… И она же, оказывается, могла быть вот такой, какой была сегодня, — попросту влюбленной женщиной.

Он жадно вглядывался в нее, словно старался запомнить навсегда, и вдруг ему показалось, что он уже видел это лицо… Нет, не тогда, когда нашел ее в этой комнате. Раньше, гораздо раньше… Если удлинить разрез глаз, взбить волосы, на которых когда-то сверкала серебряная диадема… Этого не может быть! Все смешалось в нем, заволоклось туманом. Одно только оставалось совершенно очевидным, отчетливым: она сейчас уйдет. Навсегда уйдет из его жизни. Снова он ее упустит и на этот раз уже навсегда. Только поэтому, да еще потому, что она вытащила на свет из потаенных уголков его сознания все мысли, в которых он боялся признаться самому себе. Он понял, как ему нужна эта женщина, и понял, что, если ко всей его горечи прибавится еще и эта потеря, он может просто не выдержать, сорваться…

Пульсатор валялся в углу, он видел, как в полумраке зловеще поблескивает вороненый металл короткого ствола, и думал о том, что инженер, наверно, был близок к его теперешнему состоянию, когда неделю назад ушел в город, чтобы не вернуться. Инженер хоть верил, что может кому-то отомстить за смерть своих близких, она же позаботилась о том, чтобы у него не осталось даже этой горькой возможности… Потому что ведь это правда: та девушка, которая погибла от люссов, не была ею. И следовательно, даже за ее гибель он не может мстить, наоборот, только благодаря этой гибели возникло холодное облако тумана, уплотнилось, принесло с собой частицу памяти о совсем другой женщине, жившей на этой планете тысячи лет назад. Вот откуда это странное сходство с гордой рэниткой. Вот опять, как все нелепо, не было злой воли. Кошмарный бред… Не бывает таких безысходных ситуаций… И наверно, единственный выход — уничтожить все это сразу, весь этот бредовый мир… Казалось, так просто сжать в руках тяжелую ребристую рукоятку и утопить в потоках пламени всю свою тоску и горечь…

— Мне уже пора…

— Я не отпущу тебя!

Он протянул руку и нашел ее ледяные пальцы. Впервые прикосновение к ней не вызвало ни отвращения, ни страха. Он чувствовал только глухое глубокое отчаяние. Он крепко сжал ее руку и потянул к себе. Но холодная, мягкая, почти безвольная ладонь незаметно, без всякого напряжения выскользнула из его руки. Она встала и медленной неуверенной походкой пошла к выходу, остановилась только у самой двери.

— Не так уж все безнадежно, — тихо сказала она. — Мы живем очень долго, я могла бы подождать…

— Но тебя ведь не будет!

— Это зависит от меня… Дело в том, что я смогла бы стать опять такой же, восстановить все таким, как сейчас, такой, какой ты меня видишь и помнишь…

— При чем тут моя память? Объясни же наконец! — почти закричал он.

— Хорошо, я попробую. Если в наше общество приходит новый человек, его память будет использована и учтена. В следующем цикле ты мог бы встретиться со мной… У нас нет такой устойчивой индивидуальности и тем более внешности, как у людей. Но именно поэтому возможна наша встреча. После своего ухода я узнаю, какой ты меня видишь, помнишь, и я захочу стать именно такой, и тогда это так и будет. Мы очень сильно меняемся во время перехода… Твоя память как бы смешается с моей, твоя воля с моей, возникнут два новых существа, дополняющие друг друга, полностью гармоничных, ты и я… Не такие как прежде, может быть, лучше… Что-то исправится, откорректируется в следующем цикле. Вся наша индивидуальность, черты характера — все будет зависеть от нас самих и не будет требовать для своего изменения таких гигантских усилий, как это нужно людям. Поэтому пары у синглитов никогда не расстаются, многие сотни лет они совершенствуются, изменяются, растут вместе — от цикла к циклу… Если хочешь, я тебя подожду…

— Вот ты о чем… Нет, даже это невозможно… Даже если бы я захотел, люссы меня не трогают. Но я и сам никогда не соглашусь… Я ведь человек и даже ради тебя… Нет!

Она кивнула головой, помолчала.

— У меня к тебе просьба. Не ходи за мной.

Тихо скрипнула дверь. Тишина навалилась на него как обвал, только кровь стучала в висках.

3.

Шли дни, и постепенно Фил привыкал к своему новому состоянию. Он по-прежнему не чувствовал себя синглитом, все еще тосковал по товарищам, по всему, что принадлежало ему, когда он был человеком. Но его новый приобретенный взамен мир был достаточно разнообразным и интересным.

Каждый день этот мир был к его услугам, и постепенно тоска по прежней жизни становилась глуше. Приспособиться, пережить первые самые трудные дни помогла ему комната, заботливо восстановившая кусочек его старого мира. Вскоре он заметил, что все реже чувствует необходимость в уединении. Слишком много интересного ждало его снаружи, в многочисленных залах-лабораториях, в огромном красочном парке. Новые знания, которые он мог тут же проверить в лабораториях, постепенно изменяли его интересы, рождали новые мысли. Появились и первые товарищи среди синглитов. Вместе с Эл, как назвал он свою рыжеволосую подругу, они часто посещали зал образных гармоний. Фил научился не выдавать во время сеансов своих истинных чувств, чтобы не мешать другим делиться друг с другом радостью. Долгие прогулки по дну моря еще больше сблизили их с Эл. Если бы он мог быть до конца объективным, то, пожалуй, признал бы: его теперешняя жизнь была, по крайней мере, не хуже той, которую он навсегда потерял. Вот только его постоянно мучили мысли о том, что это всего лишь передышка. Подготовка. Рано или поздно из него сделают солдата врагов. И он все время напоминал себе, что за стенами этого прекрасного стеклянного здания шла жестокая, кровопролитная война с его недавними товарищами.

Если бы не эти мысли, не страх, что его попросту завлекают, он бы, наверно, не так тосковал, и его адаптация в мире синглитов прошла бы намного безболезненнее и быстрее. Но с этим он ничего не мог поделать, ему оставалось попросту ждать и стараться сохранить в себе память, остатки прежней ненависти, чтобы в решающий момент не отступиться, не стать предателем…

Человек он или синглит, уважать он себя перестанет, если возьмет в руки оружие и направит его против воспитавших и вырастивших его людей. А раз так, нельзя расслабляться, нельзя забывать… И он старался. Больше всего тяготила неизвестность, связанная с таинственными превращениями, ожидающими каждого синглита во время перехода в новый цикл. Он подозревал, что именно тогда произойдет с ним то, чего он так боялся. Судя по всему день этот приближался. Перестали приходить поезда с новыми партиями синглитов. Жизнь огромного города-дома постепенно замедляла свой ритм. Однажды утром он обнаружил, что все лаборатории центра прекратили работу. В коридорах и на дорожках парка встречались сосредоточенные, спешащие к вокзалу синглиты. О Филе словно забыли… Он пошел на станцию и проводил несколько поездов. Никто не пригласил его участвовать в этом массовом исходе, никто не заставлял и оставаться. Им словно не было до него никакого дела. Он не мог больше уловить ни одной их мысли. Фил подумал, что война, может быть, перешла в какую-то новую фазу. Люди получили подкрепление, связались с Землей, и теперь синглитам грозит полное уничтожение, его новый мир будет уничтожен, разрушен, и он, перестав быть человеком, не станет и синглитом… Будет существом без прошлого и будущего. Эта мысль обдала его холодным страхом, и сразу же он сказал себе: «Вот оно, начинается. Они сумели показать тебе, чего ты можешь лишиться. Теперь нужно совсем немного усилий, и ты побежишь спасать свою новую конуру. Ну нет! Этому не бывать!».

Он повернулся и решительным шагом направился прочь от станции. Нужно попытаться разыскать Эл, пока она не уехала, и узнать, что произошло.

Он вспомнил, как бежал через лес. В конце концов, этот выход у него останется всегда. Он сможет выйти на передовые посты перед базой. Это будет естественным и справедливым концом. Вспомнил, как однажды на рассвете он стоял в дозоре и из лесу прямо на него вышел какой-то одинокий синглит. Вышел и пошел напролом, не останавливаясь, не обращая внимания на окрики. Ослепительная вспышка пламени прервала его долгий путь… Только теперь Фил понял, как долог и нелегок был этот путь…

Обычно они встречались на пляже, у Эл не было своей комнаты, она объясняла это тем, что тяга к одиночеству проявляется только в первом цикле.

На пляже никого. Волны моря набегали на пустынный берег, покрытый шелковистым ласковым песком. Много часов провели они здесь вместе и чаще всего молчали. У них еще не было общих воспоминаний, а своим прошлым она не любила делиться, так же, впрочем, как и он сам. Он заметил, что все связанное с человеческой жизнью стало у синглитов своеобразным табу. Не то чтобы говорить или думать о ней запрещалось, но это было невежливо, потому что причиняло собеседнику невольную боль. Только теперь он начал понимать, что синглиты гораздо более ранимы, чем казались с виду, и что никакие циклы полностью не справляются с болью и тоской по оставленному человеческому прошлому…

Эл работала в биологической лаборатории центра. Она не считала свои занятия там работой. И он понимал ее, сам невольно увлекаясь опытами, которые она ставила. Наверно, этой увлеченности способствовало отсутствие всякого определенного времени занятий, их необязательность, они как бы стали своеобразной игрой, развлечением, а не работой.

Все двери оказались открытыми. Они и раньше не запирались, кроме тех, что вели в опасные помещения или личные комнаты новичков.

Пока Фил бродил по пляжу, здание полностью опустело. Ему казалось невозможным, чтобы она уехала, не попытавшись его увидеть!

Но вся аппаратура, зачехленная и обесточенная, была подготовлена к длительной остановке и хранению чьими-то заботливыми руками. Казалось, здание уснуло. Он еще с полчаса бродил по его коридорам и залам, невольно вспоминая день, когда метался из одного перехода в другой, как загнанная бездомная собачонка… Теперь у него есть хоть комната и ничего другого ему не оставалось, как снова спрятаться за ее дверью от собственного страха и одиночества.

За столом сидел незнакомый светловолосый синглит и задумчиво вертел в руках стеклянную статуэтку. Фил попятился. У синглитов было не принято без разрешения входить в чужую комнату. Грубое вторжение не предвещало ничего хорошего.

4.

Ротанов словно плыл в расплывчатом море, у которого не видно берегов.

Уходя из города, он на что-то надеялся, что-то искал… Что именно? Этого он уже не помнил. Хотя если хорошенько подумать, то можно вспомнить, что еще совсем недавно у него была вполне определенная цель: настигнуть синглитов, покинувших город, найти то место, куда они уходят для каких-то неизвестных, тайных от людей дел… Но постепенно, с каждым часом цель становилась все неопределеннее, словно окружающий туман проникал даже в мысли, путал их. Он ведь искал не просто место… Не ответ на загадки планеты… Он искал женщину, вернее, синглитку. Он выполнил ее последнюю просьбу, позволил уйти, навсегда затеряться в белесом болоте и, похоже, заплатил за это слишком дорогой ценой. Обрек себя на дорогу, у которой нет ни конца ни края. Всю жизнь он будет теперь идти вот так, увязая в тумане, не зная, куда и зачем.

Постепенно усталость давала о себе знать. Он все чаще спотыкался, терял представление о времени и пространстве. Иногда ему казалось, что он бредет в этом однообразном сером месиве с самого рождения и будет идти еще долгие годы, без всякой надежды на конец дороги. Чтобы вернуть ощущение реальности, Ротанов сорвал с плеча пульсатор и выстрелил.

На секунду ему показалось, что в тумане чужой планеты взошло обыкновенное земное солнце. Его желтоватый жаркий свет разметал враждебные щупальца тумана, горячий ветер ударил в лицо, смел остатки липкой дряни, а отсвет горящих деревьев высветил склон холма, по которому он шел. Сознание вновь обрело знакомую ледяную четкость, мысли уже не прыгали и не путались. Все упростилось, стало до конца ясным. Он инспектор. У него есть инструкции, там можно найти ответ на самые сложные вопросы. Простой и доступный ответ. Уголком сознания он понимал, что с ним не все в порядке. Он слишком долго шел, слишком устал. Многократные нападения люссов не могли пройти бесследно…

Ротанов достал флягу с водой, но не успел сделать ни одного глотка. Сверху по склону холма ему навстречу спускалась маленькая фигурка, издали очень похожая на человеческую. По походке он сразу же понял, что это синглит. Спрятаться? Пойти за ним следом? Попробовать заговорить? Сейчас все эти очевидные решения казались ему слишком сложными.

Ствол пульсатора описал короткую дугу, ловя в перекрестье прицела тропинку, по которой шел к нему синглит. Оставалось подождать, пока он сделает шагов двадцать, выйдет на эту открытую тропинку, и нажать спуск.

5.

Посетитель поставил статуэтку на место и сразу же поднялся навстречу Филину.

— Ну вот мы и встретились. Ты ведь хотел этого с самого начала. Раньше это было бессмысленно, теперь ты готов к разговору. Я твой наставник.

«Вот оно! — обожгла сознание мысль. — Я знал, что они от меня не отступятся, никогда не оставят в покое! Им нужны солдаты…».

— Подожди, Фил. Не надо спешить с выводами. Я пришел не за тем, о чем ты думаешь. Слишком многое зависит от того, поймешь ли ты меня сейчас, поверишь ли, поэтому не спеши и хорошенько подумай, прежде чем примешь решение. А сейчас сядь и послушай.

Филин почувствовал, как его охватывает знакомое щемящее чувство, которое, как он знал, появляется у него накануне боя или в момент сильного нервного напряжения; оно длилось недолго, и на смену ему всегда приходило спокойствие и трезвый расчет, не раз выручавшие его в сложных запутанных ситуациях. Он сел к столу совсем близко от посетителя и пристально посмотрел ему в глаза.

— Я слушаю, хотя и не понимаю. Если ты действительно мой наставник, то, наверно, мог бы внушить мне любое желание, любую свою мысль без этих долгих разговоров. Я уже знаю, что такое твой мысленный контроль.

— Контроль допустим лишь в начальной стадии обучения, ты ее уже прошел. То, что мне от тебя нужно сегодня, не заменит никакое внушение, мне понадобится твоя собственная воля, все твое желание, чтобы добиться успеха.

— Я слушаю.

— Ты помнишь зал пластации?

— Да, я туда не пошел.

— В тот день было еще слишком рано, и ты ничего бы не понял. В этом зале мы можем изменять свою внешность и не только внешность — все тело. Его строение целиком подчиняется нашей воле, желанию; ну так вот, мне очень нужно, Фил, просто необходимо, чтобы ты вернул свою прежнюю внешность, ту, которая была у тебя, когда ты был человеком. Этого никто не сможет сделать, кроме тебя самого, я могу только помочь.

— Зачем это нужно?

— Ты помнишь пилота, Фил?

— Того на складе? Конечно. Конечно, я его помню.

— Мне кажется, этот человек подошел очень близко к решению самой главной задачи…

— Какой задачи?

— Он может прекратить войну. Фил… И не только ее. Кажется, он может найти способ, объединяющий несовместимые вещи — наше общество и общество людей…

— Как же он это сделает?

— Если бы я знал… — В голосе наставника прозвучала неподдельная горечь. — Над этой проблемой работали не один год наши лучшие ученые. Было доказано, что выхода нет. Что наше развитие целиком зависит от захваченных в плен и насильно обращенных в синглитов людей… И все же я никогда до конца в это не верил. Видишь ли, есть древние знания, сохраненные в наследственной памяти самих люссов и переданные теперь нам, мы не можем разобраться в них полностью, потому что родовая память — это только основные инстинкты, законы поведения, там все страшно запутано, неясно. Множество позднейших наслоений, и все же можно сделать вывод о том, что когда-то, чрезвычайно давно, тысячелетия назад, люссы уже имели контакт с другими мыслящими существами. Похоже, им удалось создать объединенное гармоничное общество, я даже подозреваю, что возникновение самих люссов как-то связано с этими навсегда оставившими планету в глубокой древности существами. А потом пришли люди, и произошла какая-то трагическая ошибка, случайность или что-то еще, может быть, за тысячи лет эволюция исказила первоначально заложенные в люссах инстинкты, они одичали, превратились в тех ужасных вампиров, которых вы, то есть люди, так боитесь сегодня. Это все мои догадки — не больше. Но они дали мне право подозревать, что какой-то выход из создавшегося положения возможен, но мы его не знаем. Если бы его знал кто-нибудь из нас, эти стычки, принесшие так много горя и нам и людям, давно бы прекратились.

— Вам-то от них какое горе? Одна польза…

— Ты несправедлив. Фил. Не забывай, что ты сам давно уже наш, и твое личное горе — трагедия всех тех юношей, которые становятся новыми членами нашего общества, сохранив навсегда след насилия над собой, душевного надлома, тоски по оставленному человеческому дому — все это наша общая трагедия. И когда нам приходится брать в руки оружие, чтобы наше новое общество могло продолжить свой род, — это ведь тоже трагедия, Фил… Не зря же ты больше всего боишься именно этого.

— Я никогда не стану предателем!

— Не ты один, Фил. Не ты один. В том-то и дело. Война порождает неразрешимые противоречия. Многие предпочитают уйти совсем. А ты говоришь.

— Польза… До прилета инспектора мы еще могли надеяться, что она кончится нашей победой, превращением всех людей в синглитов. Конечно, это ничего бы не дало, потому что сразу же прекратилось и развитие нашего общества, неспособного к размножению. Несмотря на долгую жизнь каждого нашего члена, ничего, кроме регресса и упадка, постепенного вымирания, нас не ждало после нашей победы на планете. Теперь же, с установлением контакта с Землей, все противоречия еще больше обострились.

— Что может с этим сделать пилот?

— Не знаю… Во всяком случае, над ним не тяготеют предрассудки, порожденные во всех колонистах многолетней войной. Он может быть объективен. К тому же он официальный представитель землян на нашей планете. В общем, мне кажется, он имеет право решать. И надо ему в этом помочь. Предоставить все данные, все, что от нас зависит. Во время перехода, или «цикла», как ты его привык называть, наше общество становится практически беспомощным, если бы не люссы, люди давно уже воспользовались бы этим. Я хочу предоставить пилоту такую возможность.

— Какую именно?

— Возможность выбора, свободу действий и право принять окончательное решение. Я верю в этого человека. Мне уже приходилось с ним сталкиваться, я ведь не только твой наставник, я выполняю еще и другие функции в нашем обществе. Пилот знает меня как координатора, хотя такой должности у нас не существует, но он хотел встретиться с представителем власти, с руководителем, и мне пришлось сыграть эту роль. К сожалению, во время нашей встречи у него не возникло по отношению ко мне ни доверия, ни добрых чувств. Поэтому сегодня я вынужден обратиться к тебе. Кое-что вас связывает с пилотом, пусть немногое, но все же для человека его склада характера этого может оказаться достаточным, чтобы тебя выслушать.

— Какова будет моя роль, в чем именно предстоит убедить пилота?

— Тебе не надо его ни в чем убеждать. Ты должен будешь привести его на поляну, где проходит цикл. Ты ее найдешь автоматически, инстинктивно. Он ее может не найти вообще — лес для него чужой. И самое главное, если возникнет такая необходимость, если наше предприятие удастся, ты сможешь быть посредником между нами, поможешь мне передать пилоту всю необходимую информацию.

— Или завлечь его в ловушку… — чуть слышно пробормотал Фил.

Наставник сделал вид, что не услышал этого, а может быть, и в самом деле не расслышал, занятый своими мыслями.

— Видишь ли, Фил… Я должен тебе сказать и еще кое-что. Встреча с пилотом — это мое личное решение. Очень многие не разделяют моего оптимизма, не верят в положительное решение наших проблем, предпочитают теперешнее существование. Меня же и еще некоторых, не очень многих в нашем обществе, это не устраивает. Пусть уж лучше решает пилот, и если он не найдет выхода, ну что же. Все кончится сразу, без долгой волокиты. Всех нас попросту не станет. Риск того, что это так и случится, очень велик, и я обязан тебя предупредить, чтобы ты мог все сознательно взвесить и решить.

— А если я откажусь?

— Тогда я попробую сам встретиться с пилотом. Скорее всего из этого ничего не выйдет. Он слишком ожесточен гибелью отряда инженера, считает, что это предательство именно с моей стороны, хотя все происшедшее — чистая случайность. Он не знает, что люссы нам не подчиняются и что мы не можем предсказать их поведения.

Что убедило Фила? Откровенность? Она могла быть нарочитой, разыгранной специально для него. Слишком много в обществе синглитов фальши, мимикрии, игры… Нет, не откровенность. Скорее неподдельная горечь и усталость в тоне наставника, в его последнем признании в том, что это его личное решение…

— Почему вы не поговорили со мной раньше?

— Нужно было дождаться, пока наши покинут город. Немало труда стоило мне задержать тебя здесь до этой минуты. Зато теперь, что бы мы с тобой ни решили, нам уже не смогут помешать.

Фил встал, прошел к окну. За ним ничего не было видно. Ничего, кроме искусственной белой слепой стены. И никто ему не поможет, никто не подскажет решения.

— Что же все-таки должен буду я сказать пилоту?

— Правду, Фил. Только правду.

— Ну, хорошо. Давайте попробуем.

6.

Ротанов знал, что стрелять нужно очень точно, так как расстояние было небольшим, приходилось пользоваться минимальной мощностью, и соответственно сокращалась зона поражения. Он сделал глубокий вдох, потом выдохнул воздух, задержал дыхание и упер локоть левой руки, направляющий ствол пульсатора, в бедро. Ствол перестал прыгать. Перекрестье оптического прицела замерло на середине тропинки… Откуда здесь тропинка? Этот вопрос отвлекал его от предстоящего дела, и он от него отмахнулся. Теперь в прицел попали горящие кусты, видимо, огонь только что приполз к ним по тлевшему от термического удара мху, и они неожиданно и дружно вспыхнули.

Он уже видел в верхней части прицела его ноги. Сейчас враг будет уничтожен. Ноги постепенно удлинялись, появились колени, потом живот, грудь, голова… Давно пора было стрелять, а у него рука словно заледенела на спуске. Перед глазами все еще полыхало видение зловещего соломенного факела, и никакое желание отомстить, никакие люссы ничего не могли с этим поделать… Время было упущено. Противник уже заметил его и не дрогнул, не сделал ни одного оборонительного жеста, не попытался бежать и не поднял оружия, он просто продолжал идти по тропинке прямо на Ротанова с какой-то жуткой неотвратимостью, не делая ни малейшей попытки спастись. С каждым его шагом все ниже опускался ствол пульсатора, потому что не было ничего нелепее, чем стоять со вскинутым оружием навстречу идущему к тебе безоружному человеку, даже в том случае, если он и не был человеком…

Синглит остановился, когда осталось всего шагов пять, пульсатор болтался у Ротанова на ремне стволом вниз, но это ничего не значило. Он успел бы его вскинуть и выстрелить, даже в том случае, если противник попытается неожиданным рывком преодолеть эти оставшиеся пять метров. Но его противник ничего не пытался, ничего не хотел, просто стоял и усмехался, и в его ухмылке Ротанов с ужасом находил что-то знакомое.

— Здравствуй, пилот. Мы, кажется, на этот раз поменялись ролями? Помнишь склад?

На секунду все поплыло у Ротанова перед глазами; ночной лес, полыхающий куст и эта жуткая ухмылка.

— Я ведь чуть было не убил тебя, Филин.

— Ну и зря не убил, потому что никакой я не Филин, а самый обыкновенный синглит. Был Филин, да весь вышел. Но раз уж все-таки не убил, то, может, побеседуем?

И Ротанов сразу же поверил ему, потому что не мог Филин пройти ночью через лес и остаться Филином, и раз он стоит здесь, то все так и есть. Не Филин это, а синглит. И странно, это соображение ровным счетом ничего не меняло. Потому что это был все-таки Филин, с его рыжей всклокоченной бородой, с его жуткой ухмылкой, с неровными, изъеденными кариесом зубами… И это лицо всю оставшуюся жизнь стояло бы потом у него перед глазами, если бы он не удержался, нажал спуск секунду назад.

— Ну что же… Рассказывай. Рассказывай, где пропадал…

Странная это была беседа у костра, место которого занял догорающий куст. Филин рассказывал обстоятельно, не спеша, словно все эти долгие дни копил в себе желание высказаться, и вот теперь нашел наконец достойного слушателя. Он рассказывал об огромном городе-доме, о своей тоске, о том, как бежал к реке, и о том, как постепенно, с каждым днем все больше переставал быть человеком. Он рассказывал о своей мечте отомстить тем, кто изуродовал его жизнь, отнял друзей, будущее, цель… И о том, как постепенно тускнела эта мечта, потому что они сумели предложить взамен других друзей, другое будущее, другую чуждую и по-своему прекрасную жизнь, которую он все же не хотел принимать, как часто не хотят люди принимать фальшивки даже в том случае, когда мастерство подделки превосходит натуральный образец по красоте и правдоподобию, просто за то, что это подделка…

Он давно кончил свой рассказ, и оба они молчали, глядя на догорающий куст. Словно время остановилось, застыло, словно все только что рассказанное одним из них и услышанное другим было всего лишь злой сказкой, дурным сном, у которого нет продолжения. Вот сейчас они проснутся, взойдет солнце, туман рассеется… Но солнце все не всходило, только куст догорел, с шипеньем погасли последние красноватые глаза углей, не стало видно лиц, и лишь тогда Ротанов нарушил наконец молчание.

— И что же дальше? Зачем ты меня искал?

— А вот этого я и сам как следует не знаю… Поверил наставнику, что ты можешь что-то изменить, исправить… Как будто это возможно… Ну да ладно. Я обещал проводить тебя на поляну, на ту самую, где проходит цикличный переход. Пойдем.

И Ротанов почувствовал острый, болезненный укол совести, как будто был виноват в том, что ничего не сумел придумать, обманул его надежды, как будто был виноват в том, что сам все еще оставался человеком, в то время как Филин перестал им быть и никогда уже не сможет стать снова.

Он с трудом заставил себя подняться и шагнуть в сгустившийся туман за этой светлой, почти нереальной в темноте фигурой, месяц назад бывшей здоровенным парнем по имени Филин, а теперь вот ставшей синглитом, почти призраком, фантомом из страшной сказки… И он, инспектор Ротанов, каким-то образом был за это ответственным, потому что вовремя не разобрался в ситуации, не принял мер, ни черта не сумел исправить и даже понять на этой планете, и вот теперь бредет в потемках неизвестно куда… И думает о том, что право быть человеком остается за каждым, кто им рождается, до самой смерти, и никто не смеет посягнуть на это право, но вот все-таки посягнули… И раз так, его задача как инспектора предельно очевидна — он должен раз и навсегда сделать это невозможным, а не забивать себе голову сложными проблемами. От этого простого решения стало немного легче.

Тропинка вывела их на вершину холма. Кусты раздвинулись, и оттого, что ветер сносил с вершины туман, здесь было немного светлее. На несколько секунд в разрыве облаков показались звезды. Снизу, оттуда, где они недавно сидели у горящих кустов, тянуло промозглым холодом и не было видно ни малейшего огонька. Сырость притушила все следы пожара. Филин замедлил шаги, дождался, когда Ротанов догнал его, и пошел рядом.

— Мы уже пришли. Это где-то здесь. Я чувствую что-то. Кружится голова. И еще мне страшно. Побудь со мной рядом, это скоро начнется…

Ротанов ни о чем не спросил и только подумал, каким же должен был быть его ужас перед предстоящим, если такой человек, как Филин, признался в своем страхе. Ротанов крепче стиснул пульсатор. Под ногами хрустела галька и прибитая холодом, но все еще колючая и упругая, как стальная щетина, трава. Теперь они шли медленно, молча, почти торжественно, словно приглашенные на какую-то церемонию, таинственную мистерию этой сумасшедшей планеты. До вершины, на которой уже угадывалось широкое открытое пространство, оставалось всего несколько десятков шагов, и Ротанов почувствовал, что Филин незаметно подвинулся ближе к нему, словно во всем этом враждебном и холодном мире он остался для него единственной защитой.

— Может быть, тебе лучше не ходить дальше?

— Я уже не могу вернуться. Меня ноги не слушаются, тянет как магнит. Не хочу идти, а все равно иду…

— Что же ты раньше молчал? — Он схватил его за плечо, пытаясь остановить.

Филин отрицательно печально покачал головой.

— Это тоже не поможет. Уже поздно. Мы давно попали в зону. Да и что мне остается? Я ведь теперь синглит и должен жить как они. И не поймешь ты ничего без меня. Пойдем. Я и так задержался. Внутри смертельный холод, все словно застыло… Мы не можем жить без солнца так долго…

Вдруг Ротанов представил, что совсем недавно по этой самой тропинке, может быть сдерживая такой же леденящий, рвущийся наружу страх, прошла и она тоже… Кажется, он начинал понимать, почему она попросила не провожать ее в этот последний путь… Где-то он читал, в глубокой древности была такая дорога… Дорога на эшафот… Чтобы понять, что могли означать эти пустые для человека двадцать третьего века слова, нужно было побывать на этой тропинке. Скоро это кончится. Он никому не позволит больше испытывать здесь такой вот смертельный ужас.

В сером жемчужном сумраке они видели довольно далеко вокруг. Здесь никогда не бывает такой полной ночи, как на Земле. Виноваты крупные близкие звезды, и только облака да рваные полотнища тумана мешали рассмотреть, что там делалось впереди на огромной пологой поляне, покрывшей всю вершину холма. Кусты кончились, и оба остановились. Они уже стояли на краю поляны. На время Ротанов забыл о Филине, пораженный открывшимся ему зрелищем.

Всю поляну до самого края заполняли какие-то слабо светящиеся голубоватым светом предметы. Их было так много, что поляна походила на ночное небо, сплошь забитое странными холодными звездами. Ближайшие светящиеся предметы лежали у самых ног, и, присмотревшись, он понял, что это такое… Свет был слабым, мерцающим, и все же его хватало, чтобы высветить травинки вокруг, влажные ветви кустов… Округлые изогнутые бока предметов, словно вылепленные неведомым скульптором, странным образом закручивались, смыкались друг с другом своей утонченной частью. Если смотреть слишком пристально, нельзя было уловить форму предмета.

Сколько их здесь, тысячи? Десятки тысяч? Кто и зачем принес их все сюда? Вдруг он вздрогнул, потому что рядом с ним что-то произошло. Он резко обернулся. На том месте, где только что стоял Филин, клубилось плотное бесформенное облако тумана. Оно постепенно расплывалось, меняло форму, вытягивалось вверх грибообразным султаном, наконец оторвалось от земли и медленно, словно нехотя, потянулось вверх.

У самого подножия этого туманного столба Ротанов увидел еще один светящийся предмет. Он мог бы поклясться, что минуту назад его там не было… Он задрал голову, стараясь рассмотреть, куда уходит туманный хвост, только что бывший Филином. Не так уж высоко над поляной висела плотная туча. Облако втянулось в нее, словно всосалось внутрь, послышался слабый чавкающий звук. Вся туча чуть заметно колыхалась. По ней шли от края до края световые волны, слабое мерцание на грани видимости сопровождало волны зеленоватых, розовых, голубых тонов, они шли друг за другом и неслышно исчезали, высвеченные по краям роем искорок.

Пожалуй, это было красиво. И еще он чувствовал странную отрешенность, потому что все происходящее было настолько чуждо, нечеловечно, что утратило тот первозданный оттенок ужаса, который сопровождал его до самой поляны. Он уже не испытывал ни гнева, ни страха. Только горечь да еще легкую грусть, какую всегда испытывает человек, случайно попавший на кладбище, потому что во всех этих гнилушках, рассыпанных по поляне, было что-то от кладбища…

«Ну вот ты и добрался до сгнившего сердца этой проклятой планеты», — сказал он себе и не испытал ни радости, ни удовлетворения. В нем появилась странная двойственность, словно внутри проснулся какой-то новый, неизвестный ему человек и чуть насмешливо и грустно наблюдал теперь за тем прежним Ротановым, который пришел на эту поляну, сжимая в руках оружие, собираясь кому-то мстить, творить суд и расправу, не имея ни малейшего права ни на то, ни на другое, потому что все происшедшее вообще оказалось за рамками обычных человеческих понятий о морали и логике.

Да и не мог он направить огненный смерч на эти кристаллы, в которых, как в спорах, хранились зародыши жизни. Все, что было и еще станет Филином, ею, Бэргом, десятками других существ, способных огорчаться, радоваться, страдать… В потоке пламени может наступить лишь окончательный конец, не он подарил им эту странную вторую жизнь, не ему и отбирать ее…

Он повернулся и медленно побрел обратно. Пульсатор на длинном ремне больно колотил его по плечам на каждом шагу. Он остановился и с раздражением засунул в рюкзак бесполезное и бессмысленное здесь оружие.

Поляна все еще лежала перед ним такая же тихая и странная, больше все-таки похожая на ночное небо, чем на кладбище. «Мы же вас не трогали… Зачем?» — тихо спросил он и, не получив ответа, побрел было дальше, но почти сразу же остановился. Ответ был где-то здесь, совсем рядом. Он выстраивался, возводился как стена из небольших кирпичей, самых разнообразных сведений, фактов, мелькавших в его голове до этого момента бессмысленной путаницей.

«Это такой комар… Прежде чем снести яйцо, он должен напиться человеческой крови…» — сказал ему инженер, и он ему не поверил.

«Вы абсолютно нормальны, абсолютно», — говорил доктор, закончив его полное обследование после первой встречи с люссом… И оказалось, он единственный во всей колонии не пострадал от этой встречи…

«Нет у них никакой злой воли, у этих люссов, — говорил доктор, — это лишь молекулярная взвесь, стая мошкары с простейшей программой поведения». И это уже было важным, потому что откуда-то же она взялась, эта программа, заставляющая люссов нападать на людей, именно на людей… Правда, не на всяких, потому что одним их нападение не причиняет вреда, зато другие… «Гибернизация ослабляет наследственность, а мы все — потомки тех искалеченных полетом людей». «Иными словами, люсс не может повредить здоровому человеку?» — спросил он тогда и не получил ответа. Теперь он знает, это так и есть.

И еще… В свое время, изучив все материалы, которыми располагал, он пришел к выводу, что общество синглитов всего лишь раковая опухоль, способная к развитию только за счет людей. Теперь он знает еще один важный факт. Они не способны к самостоятельному размножению, действительно могут развиваться только за счет людей, но не всяких. Не всяких, а только больных! Пусть даже с их точки зрения больных — неважно, потому что в конце концов больные люди становились здоровыми синглитами… У него кружилась голова от этих мыслей. Он дошел уже до самого края поляны и остановился, опустился на траву. Вокруг все было очень тихо, и от радужного мерцания над головой мысли становились стройнее, словно облако помогало ему думать… Вдруг мелькнула догадка настолько важная, что он сразу забыл обо всем остальном.

В генетическом коде всех колонистов что-то было нарушено, что-то такое, что сделало их, с точки зрения люссов, больными, пригодными для атаки. Не эта ли случайность послужила причиной трагических событий? Но если это так, то получается очень странная и вполне логичная цепь, слишком странная и слишком логичная для того, чтобы быть всего лишь случайным стечением обстоятельств… Люссы не трогают здоровых, нападают на больных… Или старых?.. Превращают их в синглитов. В здоровых и молодых синглитов. Ведь у синглитов не бывает стариков. А что, если предположить, что все это не случайно? «Не может быть случайным такое множество совпадений! Ну же! Смелее! — приказал он себе. — Предположим, что рэниты так запрограммировали люссов, чтобы они могли старого или умирающего от болезней человека сохранить как личность, предоставить ему новую долгую жизнь. Пусть другую, непохожую на человеческую, но интересную, полную творчества, поиска, борьбы, искусства, любви, ощущения жизни! Да разве кто-нибудь откажется?!».

Сколько там они живут, эти синглиты, многие сотни лет? Величайший дар, вот что ты нашел внутри этой раковой опухоли, в самой ее сердцевине… Вот что скрывалось за всеми грязными наслоениями, за ошибками, трагическими случайностями, нелепым стечением обстоятельств, непониманием и страхом…

Они и сами не остаются внакладе, эти самые люссы. Они получают за счет человека индивидуальность, становятся личностью, а человеку дарят вторую жизнь. Неплохой симбиоз… Особенно если исправить все ошибки, уничтожить непонимание и сделать контакт человека с люссами абсолютно добровольным… А что в добровольцах не будет недостатка, в этом он уже не сомневался. И это было, пожалуй, самым главным. Стержнем всей проблемы. Он встал и еще раз осмотрел поляну. Теперь огоньки в холодной траве уже не казались ему гнилушками. Они были скорее светляками. Огоньками жизни, бесконечной, как ночное небо. «Если хочешь, я тебя подожду…» — сказала она на прощание. Пройдет еще сорок или пятьдесят лет. Он устанет от дальних космических дорог, одряхлеет его тело, в нем поселятся болезни, старость. И тогда, как знать, может быть, он захочет начать все сначала? Все эти долгие годы кто-то будет ждать его на этой планете. Время не властно над человеческой сущностью, над добротой, над любовью. Сейчас, завершив круг, он понял, что дорога, уведшая его когда-то от далекой Реаны, через бездны пространства и времени вернулась к своей изначальной точке. В белесом мареве тумана Ротанов видел образ женщины, тысячелетия назад родившейся на этой планете. Женщины, которую, несмотря ни на что, он сумел найти здесь вновь и опять потерять. Дорога жизни не имела конца. Он стоял у начала нового витка.

Олег Корабельников. Башня птиц. Повесть.

Да, человек есть башня птиц,

Зверей вместилище лохматых.

В его лице мильоны лиц,

Четвероногих и крылатых.

И много в нем живет зверей,

И много рыб со дна морей.

И. Заболоцкий.

Глава I.

Этим летом на большом протяжении горела тайга, и все десантные бригады были стянуты к очагу, но все равно, несмотря на усилия и жертвы, огонь медленно расползался вслед за ветром, и только реки не пропускали его, сдерживали неумолимое продвижение, опрокидывая в себя раскаленную лавину. Все, что могло двигаться в тайге, все, кто имел ноги и крылья, уходили от огня, и только деревья и травы, сроднившиеся с землей, умирали молча, да и то старались посылать свои семена по ветру, на лапках птиц, в шерсти животных — подальше от огня и гибели.

Гремели взрывы в тайге, надрывно ревели бульдозеры, в дыму и чаду без отдыха работали люди. И Егор был одним из тех, кто по целым неделям не выходил из тайги, валил лес, пускал встречные палы, закладывал аммонал и сил своих не жалел. Он не раскаивался, что выбрал эту профессию, он чувствовал себя солдатом тяжелой и беспощадной войны. Он защищал тайгу, ее неподвижные деревья, бегающих, ползающих и летающих жителей ее и ролью своей гордился. За это время он научился многому, и все беды его недавнего городского бытия — развод, уход из института, бездомность и неприкаянность — казались здесь мелкими и ненастоящими. Перед огромными пространствами гибнущего леса, перед пеклом верхового пожара, кипящими реками, обугленными трупами зверей и черными километрами мертвой тайги все прошлое со своими горестями и страданиями казалось придуманным кем-то и болью в душе его не отдавалось.

В то утро он отделился от бригады и, следуя заранее намеченному плану, пошел на восток, в обход длинного огненного клина, чтобы наметить границу, дальше которой пожар пройти не должен. Он шел налегке, и только топор в чехле, нож в ножнах, коробок спичек да компас на ремешке были при нем.

Утро было безветренное, это обещало медленное продвижение пожара, в основном низового, а значит не слишком страшного и более удобного для укрощения. Продвигаясь по сырому склону, проклиная густые заросли, Егор вдруг ощутил, что приближается пожар. Это не совпадало с первоначальными планами, но запах гари, низкий, еще редкий дым и еле слышный треск горящих деревьев говорили ясно — огонь близко. Егор остановился, долго и чутко прислушивался и понял, что пожар движется к нему и надо бежать, пока не поздно. Впереди, с шумом, не разбирая дороги, выскочили в ложбину запаренные лоси; увидев Егора, они круто развернулись и, ломая кустарник, исчезли в чаще. И уже невидимые ему, бежали от пожара звери помельче, громко кричали птицы, колыхались кусты, трещал валежник под множеством ног.

Не дойдя до конца лога, Егор стал поспешно подниматься на крутой склон сопки, рассчитав, что огонь, преодолев последний барьер, будет медленней скатываться вниз, сдержанный восходящим потоком воздуха. Сырые травы скользили под ногами, густой подлесок мешал подъему; задыхаясь, Егор забрался на вершину сопки и отсюда увидел, что огонь совсем рядом — на вершине соседнего холма, и это означало, что времени для спасения осталось совсем немного, от силы минут пятнадцать. Треск сучьев, стволов, ломаемых и калечимых огнем, становился все громче и громче. Он подгонял Егора. Чуть ли не скатываясь вниз по противоположному склону, где-то посередине, он вдруг услышал песню.

Кто-то шел внизу и спокойно пел на непонятном языке, а песне вторил неразборчивый хор, словно бы это плакальщицы шли за гробом и причитали, подвывали жалобно, каждая на свой лад. И Егор подумал, что это, быть может, местные жители идут по логу, и, если они так спокойны перед лицом огня, значит, опасность не столь уж и велика. Егор уже мог разобрать отдельные слова, но все равно не понимал их, а между ритмическими повторами песни он услышал короткое щелканье бича. После каждого щелчка причитанье хора усиливалось, и Егор никак не мог отвязаться от ощущения, что где-то уже слышал нечто похожее. Этот длинный, не разделенный на слова вой был знаком ему. По высокой траве он скатился вниз и увидел то, что поразило его и заставило остановиться.

По узкой тропке неторопливо шагал невысокий старик с коротким кнутом в руке, а позади, растянувшись гуськом, шли волки. Штук десять или двенадцать, разных возрастов, но одинаково понурые, они семенили, поджав хвосты и подвывая на разные голоса в такт щелканью кнута. Старик и пел эту непонятную песню, и Егор, замерев на склоне, не нашел ничего другого, как закричать:

— Эй, пастух! Ты что, волков за собой не видишь? Сматывайся, пока цел!

Старик повернулся к Егору, скользнул по нему равнодушным взглядом и, не прекращая своего шествия, отвернулся. Волки даже не посмотрели в сторону Егора. На короткий миг Егор увидел лицо старика и по желтым морщинистым щекам догадался, что это, наверное, эвенк.

Ветер дохнул близким жаром, и Егор, махнув рукой на странную процессию, бегом пересек лог, в метре от последнего волка, и так же бегом, не сбавляя скорости, побежал по низине в противоположную сторону. Он понял, что пожар перешел в верховой, и скорость его продвижения превышала любую мыслимую скорость, на которую способен человек. Стало ощутимо жарко, рев огня нарастал, и Егор увидел, как гребень желтого палящего пламени медленно переваливает через сопку и душной тяжелой волной начинает скатываться вниз. В отчаянии и безнадежности Егор заметался по логу, задыхаясь от дыма, почти ничего не видя из-за копоти и гари, наполнившей низину, и вдруг услышал женский голос. Кто-то там, в дыму, звал его, спокойно и ласково:

— Егор, ступай за мной, ступай. Да не сюда, дурачок, не сюда. Вот заполошный-то!

И женщина засмеялась. Голос ее был негромок, но отчего-то не заглушался ничем, словно бы она стояла за спиной и говорила прямо в уши. Егор оглянулся на голос и увидел неширокую полосу, идущую от него в глубь горящей тайги. И эта полоса была не затронута огнем, словно бы ее отгородили невидимой стеной. По обе стороны бушевал огонь, а в ней росли деревья, и роса на травах, и паутинка не колышется на ветру. И он ступил в нее, ощутив прохладу летнего утра, и побежал, чувствуя, как стена огня смыкается за его спиной и горящие ветки опаляют следы. Впереди что-то мелькнуло, вот из-за сосны выглянула чья-то голова, вот обнаженная рука махнула ему из-за куста смородины, вот тихий звенящий смех послышался за плечом. Егор боялся остановиться, огонь подгонял его, и некогда было задуматься или окликнуть того, кто шел впереди.

Страх исказил чувство времени, и, пока вокруг стоял треск, падали деревья и ломались сучья, казалось, что длится это несколько часов, и Егор, давясь воздухом, бежал и бежал, пока не отдалился шум пожара и по краям полосы не появились обугленные, но уже не горящие деревья. Он замедлил бег, перешел на шаг, а потом и вовсе остановился. И спасительная полоса уперлась в огромный ствол кедра, а там, за ним, начиналась выжженная зона. Егор обернулся. Позади, насколько хватало взгляда, стояла дымная, черная тайга, и языки огня проскальзывали меж деревьев. Егор сел на узкий пятачок зеленой травы под кедром, привалился к нему спиной и вытер пот со лба. Что-то зашуршало, посыпалась хвоя, зеленая шишка, подпрыгивая, покатилась по траве и зарылась в пепел. Кто-то засмеялся над головой.

— Кто ты? — спросил Егор, задрав голову.

Тихий смех перешел в цоканье белки и через минуту — в крик сойки. И тут Егор увидел, как кедр изменяется на глазах. Зеленая хвоя превращается в серый пепел и осыпается, ветви скрючиваются, чернеют и сам ствол обугливается, без огня, становясь похожим на окружающие деревья. Хохот филина послышался сверху, мягко прошелестели невидимые крылья, и тихий ласковый голос донесся уже издалека:

— Ступай, Егор, ступай. Путь долог, жизнь коротка. Иди к реке.

К исходу суток он наконец-то добрел до боковой границы огненного клина. Она была отграничена неширокой рекой, а на том берегу было зелено и тихо, и странно было смотреть на живую тайгу после всего увиденного. Он упал в воду, настоянную на муравьях и мяте, долго и жадно пил, потом тщательно вымылся и даже выполоскал рубаху. Лежал на зеленом берегу и смотрел на тот, другой, обугленный, как на пейзаж иной планеты. Искореженная, изуродованная тайга, черный и серый цвет до горизонта.

Стекло компаса разбилось, и стрелка выпала. Егор выбросил никчемную коробочку, определил направление по лишайнику и пошел на север. Заблудиться он не боялся, где-то рядом были деревни и непременно — люди.

Он тщетно искал хоть какую-нибудь тропку, проторенную человеком, но кругом были только высокие травы, названий которых он не знал, кустарники, деревья, мхи и лишайники. Ноги проваливались в невидимые ямы, наполненные водой, докучал гнус и — самое главное — пришел голод. Егор шел и шел на север, припоминая, что на карте в этом направлении должны быть река и село на берегу. Отдирая полосы сосновой коры, он жевал сладковатую мякоть, ел мясистые стебли борщевика, выкапывал клубни саранок. Уже редкие в тайге, они были мучнисты и безвкусны. Но голода это не утоляло, нарастала слабость, усталость не проходила после коротких привалов.

И пришла первая ночь одиночества.

Он развел костер, потратив шесть драгоценных спичек. Оставалось еще десять. Разорванная и прожженная одежда не грела, он лег поближе к костру, огонь обжигал лицо, а спина все равно мерзла. Тогда он нарубил пихтача, накрылся им сверху и подстелил снизу, и следил только, чтобы лапник не загорелся.

Мысли были невеселыми, но все же он надеялся на лучшее и даже представить себе не мог, что никогда не выйдет из тайги. Он задремал и в снах своих увидел город, от которого отвык, но по которому скучал особенно сильно именно сейчас. Во сне он шел по асфальтовой дороге, и стерильный ветер ровно дул в лицо. По краям дороги росли никелированные деревья с алюминиевыми листьями, как вешалки с номерками. И кто-то шел ему навстречу, не то зверь, не то человек, и кто-то кричал или пел вдали.

Во сне он радовался тому, что слышит живой человеческий голос, и одновременно боялся его, как будто он мог причинить беду.

И проснулся он от ощущения близкой беды, сдавившей горло. Костер погасал, Егор встал, подбросил валежник и тут в самом деле услышал человеческий голос.

Глава II.

Егор медленно отодвинулся от костра, задержал дыхание. Кто-то кричал вдалеке. Звонкий голос, по-видимому девичий и, кажется, даже веселый. Слов не разобрать, только долгие гласные: а-а, у-у, о-о! Как будто поет. Егор определил направление ветра, встал и закричал сам. Сопки поглощали эхо, звуки голоса быстро погасали. Но ему показалось, что невидимая девушка отвечает на более высокой ноте и чуть-чуть погромче. Тогда он загасил костер и зашагал в темноте в ту сторону. То и дело подавал голос и с радостью убеждался, что его слышат и отвечают, по-прежнему непонятно, но все же человеческим голосом. Пришлось идти напрямик, переваливать через высокую сопку, в полной темноте это оказалось тяжким испытанием. Несколько раз он срывался с крутого склона, падал, катился по росистой траве, ругался в полный голос, чтобы разозлить себя, подстегнуть, а когда добрался до вершины, то понял, что голос, звавший его, пропал. Он кричал громко, на все четыре стороны, долго прислушивался, но никто не отвечал. Тогда он сел, изможденный, хотел сплюнуть с досады, но рот пересох. Сидел так, слушал тайгу, она говорила на языках ползучих и летающих тварей, и ни одно слово не походило на человечий язык.

Он снова решил развести костер и поспать хоть немного, но опять услышал давешний голос, и настолько близко, что даже испугался. На этот раз можно было разобрать слова, вернее — одно слово. Неведомая девушка кричала: "Его-о-р!" Она звала его по имени, и голос был ласковый, юный, взволнованный. "Егор! — кричала она. — Иди сюда!" И он не выдержал. Как ни было абсурдным все происходящее, но он был слишком голоден, измучен, чтобы не поддаться на звавший ласковый голос. В низком сыром логу остановился, прислушался, закричал что есть силы, сложив руки рупором: "Э-э-эй! Отзовись!".

Он услышал плеск реки. На ощупь добрался до низкого берега, вымыл лицо, напился, покричал еще.

— Егорушка, — тихо позвал его голос за спиной.

Он резко обернулся, не устоял на ногах, упал. В темноте послышался смех, холодный, приглушенный, словно рот прикрывали ладошкой.

— Ну, чего смеешься? — спросил Егор в темноту. — Кто ты? Это ты меня из огня вызволила? Почему прячешься?

— Его-о-рушка! — протянул томный голос и рассмеялся. — Я здесь. Иди ко мне. Иди.

Голос перешел в шепот, призывный, чуть ли не страстный.

— Смеешься? — устало спросил Егор. — Смейся. Я подожду.

Он сел на сырую валежину, не боясь промочить брюки. И без того вся одежда была насквозь мокрой. Нечистой силы он не боялся, а людей тем более.

— Что же ты сидишь? — зашептала девушка над самым ухом.

Он ощутил ее дыхание на шее, почему-то холодное, словно порыв речного ветра. Не поворачиваясь, резко вытянул руку. Что-то мягкое и холодное скользнуло по кончикам пальцев.

— Ну же, ну, я жду, иди сюда, — шепнула девушка, коротко хихикнув.

Безлунная ночь, сырость, плеск реки и невидимая девушка напоминали что-то виденное или читанное, но страха не было. Девушка и все тут. Разве можно бояться девушек? И все же оставалось чувство близкой опасности, поэтому он предпочел ждать и повернулся лицом к возможной угрозе. Увидел что-то белесое, словно размытый ветром туман, мелькнувший и пропавший тотчас во тьме.

— Что же ты убегаешь? — спросил с вызовом Егор, сжав топорище. — Я к тебе, а ты от меня. Иди поближе, познакомимся.

И тут же что-то толкнуло его в грудь. Егор не удержался и упал на спину, больно ударившись о камни. Топор выпал из рук, но, удержанный ремнем, остался на поясе.

— Егорушка, — шептала девушка в ухо. — Егорушка, ласковый, касатик ты мой ненаглядный...

Холодная чужая рука скользнула по лицу.

— А ну, брысь отсюда! — закричал Егор, вскакивая. — Кто бы ты ни была, убирайся-ка отсюда подобру-поздорову!

Чиркнул спичкой. Слабый огонек осветил прибрежные камни, воду, клочья травы. Больше ничего. Тогда он решил отойти от берега и развести костер. Пока он брел в темноте, невидимая девушка кружилась вокруг, то и дело касаясь руками, каждый раз в новом месте, и Егор отмахивался от нее, как от неуловимой мухи.

На ощупь собрал веток, надрал бересты. Огонь ярко вспыхнул, обнажил светлый круг камней. Егор сел поближе к костру, не расслабляясь и ожидая подвоха. И не зря. Костер громко зашипел, взметнулось вверх пламя, и тотчас же горящие искры разлетелись во все стороны, погасая в сырой траве. Егор едва успел откатиться в сторону.

И услышал смех. Громкий, звонкий, самозабвенный. Сперва ему показалось, что девушка справа, и повернулся туда, но смех быстро переместился влево, а потом назад, а потом даже послышался сверху. Ни шума шагов, ни шелеста крыльев. Егор разозлился.

— Эй, ты, нечисть ночная! — закричал он. — Вот только попадись мне, вот только подойди ко мне.

— Проказник, — громким шепотом сказала девушка, и тут же ледяная обжигающая тяжесть навалилась на спину Егора, крепкие руки обхватили его, плотно прижав к себе. — Баловник ты мой, люб ты мне, ох как люб, идем ко мне, ну, идем...

Егор всегда считал себя сильным, но, как ни вырывался, объятия становились все сильнее и крепче. Тогда он резко наклонился вперед и что есть силы лягнул сапогом. Нога попала в мягкое, податливое, как пластилин. Задыхаясь и коченея от холода, Егор упал на бок и освободился от захвата. Быстро перевернулся на спину, согнул колени, напружинив ноги, а руки с зажатым ножом изготовил так, чтобы отразить возможное нападение. В почти абсолютной темноте драться было тяжело, тем более с противником, превосходящим его по силе, хитрости и — самое главное — с невидимым и незнакомым. Недруг его, казалось, не устал, голос был таким же ровным и томным:

— Ну, как же так, Егорушка? Почему ласки мои отвергаешь? Разве я не люба тебе? Ну, обними меня, приголубь, холодно мне, ох, как холодно.

Рука скользнула по лицу, и он едва успел ударить по ней, но тотчас же с треском разорвался ворот рубахи, и он на мгновение ощутил прикосновение льда под мышкой.

— Ах ты, подлая! — сказал сквозь зубы Егор и стал яростно размахивать ножом, описывая круги на уровне груди.

Но это не помогло. Ледяные руки касались его то тут, то там, и один раз он ощутил прикосновение твердых губ на щеке — словно жидким азотом капнули. Девушка смеялась, беззлобно, звонко, но в этом смехе звучала такая уверенность, что Егору наконец-то стало страшно. Ведь она только играет со мной, подумал он, пока лишь играет, а я, взрослый мужик, не могу справиться с ней. А что же будет, когда она и в самом деле проявит себя во всей своей силе?..

— Что тебе надо? — прохрипел он, задыхаясь от усталости. — Что я тебе сделал? Зачем ты меня мучаешь?

— Не отвергай меня, — сказала девушка. — Обними.

— Утром, — ответил Егор, — вот рассветет, и обниму.

— Нет, только ночью.

— Я устал. К чертям собачьим такие объятья, от которых мороз по коже. Дай развести костер, и я соглашусь.

— Нет, милый, нет.

И что-то холодное, тяжелое, словно глыба льда, навалилось на Егора, придавило к земле, и напрасно он пытался освободиться. Собственное бессилие бесило пуще всего, он обхватил руками то, что навалилось на него, и ощутил женское тело, холодное и влажное. Струи воды полились на лицо, от них исходил запах рыбы и водорослей. Преодолевая отвращение, захлебываясь, он размахнулся и с силой ударил ножом в это тело. Нож легко, как в воду, вошел в спину и звякнул по пряжке ремня. Тогда он отбросил его, схватил эту спину руками и стал мять ее, ледяную, аморфную, тягучую, липкую, пытаясь оторвать от себя, хотя бы по частям.

— Крепче, милый, крепче, — шептала девушка, — ах, как тепло, родимый.

Струи переохлажденной воды хлестали по лицу, словно волосы девушки. Егор уже не обращал внимания на ее поцелуи, морозившие кожу, он мял ее спину, бока, сминавшиеся под руками, превращающиеся в холодные, скользкие бугры, но так и не мог избавиться от тяжести. И тут он заметил, что тело ее стало теплее, а сам он замерз и усталые руки закоченели.

— Ты убьешь меня, — сказал он, — зачем тебе это?

— Согрей меня, и я уйду, — прошептала она и поцеловала в губы. Поцелуй показался теплее, чем прежде.

Егор захлебывался, задыхался, руки онемели, а тело потеряло чувствительность. И казалось ему, что лежит он на дне реки, и многометровая толща давит на него, вымывает тепло, растворяет тело, уносит по течению, уничтожая его целостность и неделимость. И он приготовился к смерти и выругался отчаянно, но гортань издала только короткое бульканье.

И тут заиграл рожок за рекой. И Егор увидел, что ночь светлеет и мало-помалу перетекает в утро.

И еще он увидел лицо девушки, прильнувшее к его лицу. Оно было красивым, но словно бы слепленным из густого тумана, белое, оно высвечивалось в темноте фосфоресцирующим пятном, и прозрачные глаза смотрели на него бездумно и спокойно. Он боднул лбом это лицо и вцепился зубами — последним оружием обреченных, в левую щеку. Теплая плоть свободно пропустила зубы, и они сомкнулись, коротко клацнув.

И снова заиграл рожок, громче и напевнее. Уже можно было различить силуэты деревьев на фоне неба, и реку, и камни на берегу. Егор расслабился, силы иссякли, он чувствовал только зимний холод, проникший внутрь и морозящий дыхание.

Девушка стала легче, лицо ее прояснилось, руки в последний раз прошлись по его груди, и он ощутил облегчение. Она выпрямилась, и он увидел ее всю. Еще нечеткие контуры тела были красивыми и стройными, длинные текучие волосы стекали струями под ноги, взгляд был равнодушен и глубок. Егор попытался встать, но тело не подчинилось ему. Холод проник внутрь и не уходил. Казалось, что он невесом и тела его не существует.

— Ты согрел меня, — сказала девушка, — ты растворился во мне. Теперь ты мой, ты наш.

Она отдалялась от него, ступала неслышно в сторону реки, и он увидел, как смутные волны покрыли ее ноги, и только всплеск реки сообщил об ее уходе.

Потом он потерял сознание или просто заснул, но когда очнулся, то уже был день и мутное солнце стояло в зените. Он полежал на спине, отогреваясь, вспоминая о событиях ночи как об ушедшем, но все еще близком кошмаре. Он поднял руку и провел по лицу. Рука оказалась чужой, сухой и морщинистой. Егор испугался, хотел вскочить, но тело не послушалось. Рука скользнула ниже и, отделившись от тела, ушла в сторону. Егор проследил ее растерянным взглядом. Это и в самом деле была не его рука, а того самого эвенка, что пас волков. Желтолицый, словно высохший, с двумя жидкими косичками, он смотрел на Егора равнодушным взглядом, поджав сухие губы.

— А, волчий пастух, — сказал Егор тихо. — Воды дай, пить хочется.

Эвенк отошел, сел поодаль и стал чинить кнут.

— Ты по-русски понимаешь? — спросил Егор. — Воды дай, слышишь, воды!

Показал губами, как пьют воду, пощелкал языком, скосил глаза в сторону реки.

— Лежи, — сказал эвенк тонким гнусавым голосом, — помрешь скоро, однако. Мавка из тебя все тепло взяла, так помрешь.

— Вот и дай напиться перед смертью.

— Не дам, однако.

— Трудно тебе, что ли? Река ведь близко.

— Глаза есть. Вижу. Все равно помрешь.

— Что я тебе сделал, старик?

— Ничего не сделал. Мертвец что сделает?

— А ты не хорони меня заживо! — зло сказал Егор.

Эвенк бесстрастно доплел косицу кнута, легко поднялся и ушел. Издали донеслись его песня и разноголосица волчьего воя.

Злость придала Егору силы, он перевернулся на бок и докатился до близкого берега. Окунул лицо в воду, напился, медленно разминая затекшее тело, подставляя его под солнечные лучи, иззябшее, выстуженное изнутри. Сильно хотелось есть, и когда он смог встать, то первым делом добрел до близких зарослей борщевика и, нарвав сочные, водянистые стебли, стал жадно жевать.

Полежал на животе, сняв рубашку, впитывая тепло кожей, проследил взглядом солнце, катившееся к закату, и решил, что так или иначе, но надо жить, надо идти дальше, надо искать людей. Плеснула рыба, он настороженно обернулся и увидел, что большой таймень выбросился на берег и бьется о гальку. Егор вскочил, знал, что все равно упадет от слабости, но рассчитал свое падение так, чтобы прижать рыбу животом.

— Отдариваешься? — спросил Егор реку. — Ну, ладно, черт с тобой, мы еще поквитаемся, красотка. Я вернусь сюда. Если выживу, конечно.

Пересчитал спички — осталось восемь. И мнилось ему, что с каждой убывающей спичкой уходят от него жизнь, тепло, надежда на спасение. От сырости головки отсырели и слиплись. Он нежно разделил их, положил на теплые камни, грел в ладонях, дышал на них, терпеливо ждал.

Тайменя съел сырым.

Взошел на пригорок, осмотрелся, искал дым пожара. Но тайга от горизонта до горизонта вздымалась сопками, зелеными, густо поросшими, нетронутыми человеком. Тщательно обулся, сложил подсохшие спички в коробок, а нож подвесил так, чтобы удобно было быстро выхватить его. Следя за краснеющим солнцем, навалил окатыши в пирамидку, чтобы запомнить место.

— Эй, Мавка! — прокричал он на прощанье реке. — Выгляни, красотка, попрощаемся!

Река несла свои воды, звенела на перекатах и не отзывалась. Только вдали, за сопками, рожок проиграл печальную мелодию и оборвался на высокой ноте.

На следующий день Егор понял, что окончательно заблудился. Он не слишком-то надеялся на то, что будут искать его, но все-таки насторожился, когда утром услышал далекий стрекот вертолета. Шум моторов отдалился, исчез и больше не появлялся. По-видимому, Егор ушел слишком далеко от места пожара, и в этих местах его уже не искали, не думали, что он сможет преодолеть такое расстояние. И сам он никак не мог понять, почему за ту ночь, когда он бежал по тайге на зов невидимой девушки, он ушел так далеко, что казалось невозможным пройти за несколько часов добрую сотню километров.

Пробираясь по непролазному бурелому, он вспомнил свое спасение от огня и смертельные объятия Мавки, но разумных объяснений не находил, а поверить в невероятное не мог. Он знал, что в горах бродит неведомый снежный человек, что в далеком озере Лох-Несс живет чудовище, а над землей кружатся летающие тарелки, и в общем-то верил всему этому, происходящему далеко от него, но в древние языческие сказки о русалках поверить не умел.

Он твердо был убежден, что среди слепой, поглощенной в себя природы именно он, Егор — человек разумный, и есть хозяин всего сущего на земле, пусть побежденный и раздавленный, но все равно хозяин, и делиться ни с кем, даже в мыслях своих, не хотел.

Река, не обремененная названием, текла среди безымянного леса, аукались лошаки в чаще, русалки в омутах хмелели от рыбьего жира, водяной ковырял в зубах ржавой острогой, неведомые звери рвали когтями кору на красных деревьях, баба-яга ворочалась в тесном гробу, расшатывая осиновый кол, вбитый в брюхо, оборотни прыгали через пень с воткнутым в него ножом и превращались в волков, бука хлопал совиными глазами из дупла, кикиморы сидели на корточках у тропы и ждали прохожих, древний славянский Белбог, с лицом, красным от раздавленных комаров, давился медвежатиной, одинокий обыкновенный человек рубил сосны, и щепки ложились поодаль умирающих деревьев. Волки прислушивались к далекому железному звону и прижимали уши. Они не любили человека.

Глава III.

Все же, несмотря на свой страх перед рекой, он опасался уйти от нее далеко. Следовать поворотам реки и шагать вслед за течением все же легче, чем на свой страх и риск пробираться через чащи. И Егор решил связать плот и заставить реку нести себя. Он выбрал место над обрывом, чтобы срубленные деревья не пришлось катить далеко, наточил топор и, выбрав подходящие сосны, принялся за работу. Голод и усталость сказывались быстро, часто приходилось садиться или прямо ложиться на землю, чтобы дать отдохнуть онемевшим рукам и отдышаться. Обостренный за эти дни слух уловил чьи-то шаги. Мягкие, осторожные. Егор половчее ухватил топор и прижался спиной к сосне. Шаги стихли, и вдруг позади он услышал пощелкиванье и цоканье, словно бы беличье. Егор резко обернулся и увидел, что знакомый эвенк сидит на пригорке, поджав короткие ноги, и неодобрительно смотрит на надрубленные деревья.

— Привет, — сказал Егор, поигрывая топором. — Что, ошибся? Видишь, живой я. А где же твои волки, пастух?

— Зачем деревья убиваешь? — спросил эвенк.

— А тебе какое дело? Надо — и рублю. Кто ты такой?

— Дейба-нгуо я, — ответил эвенк. — Почему не узнал? Меня все знают. Почему не боишься? Меня все боятся.

— Плевал я на тебя, — сказал Егор и, отвернувшись, рубанул по сосне.

— Ой-ой! — закричал эвенк. — Больно! Почему больно делаешь?

— Когда по тебе рубану, тогда и кричи. Видишь, дерево рублю.

И Егор еще раз ударил топором по неподатливой древесине. Щепка отлетела за спину.

— Ой-ой, — снова закричал эвенк и сморщился, как от сильной боли. Мой лес убиваешь, однако. Что он тебе сделал?

— А то, что я жить хочу. Ясно?

— Живи, однако, — посоветовал эвенк. — Раз не помер, так и живи. Жить хорошо.

— Спасибо, я и сам знаю, что жить хорошо, — сказал Егор. — В дурацких советах не нуждаюсь.

— Ай, какой плохой мужик! — укорил эвенк. — Все хотят жить. Ты лес рубишь — меня убиваешь.

— А ты меня пожалел? Ты мне воды пожалел. Плевал я на тебя теперь с высокого дерева. Ясно?

— А что тебя жалеть? Ты — человек, вас вон как много, а я один. Сирота я, Дейба.

И эвенк показал руками, как много людей и как одинок он сам.

— Одним человеком больше, одним меньше, — сказал он, — ничего не изменится. Друг друга вы убиваете. А я один, сирота я. Лес жгете — больно мне, дерево рубите — больно мне, зверя убиваете — ой, как больно мне!

— Что с тобой говорить, — сказал Егор. — Это в твоем лесу друг друга все убивают, тем и живут. Что на людей все валишь? Сам-то кто?

— Дейба-нгуо, Сирота-бог я, сказал ведь.

— А хоть бы и бог, что с того? Вот и паси своих волков, коль нравится, а мне не мешай.

И Егор углубил заруб.

— Моу-нямы, Земля-мать, всех родила, душа у всех одна, — сказал Дейба, — вас, людей, Сырада-нямы, Подземного льда мать, родила, душа у вас холодная. Не жалко вам ничего. Лес большой, душа у него одна. Тело режешь — душе больно. Тело убиваешь — душа умирает. Глупый ты.

— На дураков не обижаются, — сказал Егор, замахиваясь топором, — и сказки мне свои не рассказывай.

— Мало тебя Мавка мучила? — спросил Дейба. — Жалко, совсем не замучила, Лицедей не дал. Кабы он на дудке не заиграл, так и помер бы ты.

— Ступай своей дорогой, пастух Дейба, — сказал Егор, опуская топор. Не мешай дело делать.

— Лес мой, — настаивал тот, — тело губишь — душе больно.

— Какая ты душа, — огрызнулся Егор. — В тебе самом душа еле держится.

— Люди довели, — пожаловался Дейба. — Лес жгут, зверей убивают, реку травят. Больно мне.

— А мне что за печаль? — сказал Егор и рубанул по сосне.

— Плохой ты, — сказал Дейба, морщась, — я тебя сосну лечить заставлю, волкам потом отдам. Волки мужиков не любят, шибко злы на мужиков.

— Ну-ну, — сказал Егор, делая свое дело.

— Лечи, однако, дерево, рубаху разорви и лечи.

— Аптечки не захватил, — сказал Егор и услышал гуденье пчелы над ухом.

Он отмахнулся от нее, но она возвращалась, и вскоре загудел целый рой.

— Будешь лечить? — услышал он сквозь гуденье.

— Еще чего!

И пчелы набросились на Егора. Чем больше он отбивался от неуловимого роя, тем сильнее и ожесточеннее нападали пчелы. Глаза сразу оплыли. Зверея от боли, Егор заметался по берегу, скатился по обрыву в облаке пыли и с размаху нырнул в реку. Вода холодная, долго не высидишь, а выйти нельзя пчелиный рой кружит над головой. И тут кто-то под водой сильно укусил его за ногу. И еще раз, будто ножовкой. Напрасно Егор отбивался от нового врага, каждый раз этот кто-то подплывал с другой стороны и острыми зубами коротко покусывал его тело. Не помня себя от боли и злости, Егор выскочил на берег и стал зарываться в песчаный осыпающийся склон. И только он прикрыл себя песком и пучками травы, как кто-то из-под земли пробрался к нему и, попискивая, куснул в живот и еще раз — в спину, и еще раз — в бедро.

— Лечи, однако, — услышал он голос Дейбы.

— Отгони своих палачей, — сказал Егор, еле сдерживаясь, чтобы не закричать в голос.

Полежал, сил набрался от сырой земли, встал, покачиваясь, распухший, грязный, со следами укусов, поднялся, скрипя зубами, по обрыву, сел, опершись спиной на надрубленную сосну, сплюнул под ноги густую злую слюну.

— Гадина, — сказал он, разлепляя толстые губы.

— Рубаху разорви, — сказал Дейба, — сосну лечи. Потом реку мыть будешь.

— Совсем рехнулся. Какую еще реку?

— Люди порошок в реку сыпали, рыбу сгубили, ты воду мыть будешь.

— Дурак, — сказал Егор и, скрипя зубами от унижения, разорвал последнюю рубаху.

Ткань была ветхой, легко рвалась на короткие неровные полосы. Силясь открыть заплывшие глаза, Егор наматывал на заруб сосны, липкий от смолы и сока, тряпки и, мучаясь от сознания идиотизма своей работы, рвал и снова наматывал.

— Доберусь я до тебя, — угрожал он Дейбе. — Ты у меня еще попляшешь.

— Лечи, однако, — мирно советовал тот. — Мне больно было — не жалел. Себя жалей теперь. Ты вылечишь — тебя вылечат, ты больно сделаешь — тебе сделают. Вы, люди, слов не понимаете, боль понимаете, смерть понимаете.

Дейба сожалеюще зацокал языком.

Егор кончил свою дурацкую работу и завязал концы тряпок бантиком.

— Ну, что? — спросил он. — Хорошо я сосны лечу?

— Пойдем, однако. Воду мыть будешь. Вода, ой, какая грязная!

— Мыла нет, — буркнул Егор.

— Зачем мыло? Без мыла мыть будешь.

— Так ты покажи! Ты полреки, и я половину...

Подошли к реке.

— Рыб науськивать не будешь? — спросил Егор, прилаживая топор так, чтобы он не бил по ногам.

— Не буду. Лезь в воду.

— Ладно, — сказал Егор, разбежался и прыгнул, стараясь проплыть под водой как можно больше.

Он плыл, не оглядываясь, и страх придавал ему силы. Быстрое течение несло его, и когда он выбрался на другой берег, то место, где он рубил сосну, осталось за поворотом. Этот берег был низкий, заросший густой травой. Егор отдышался, отлежался и осмотрел раны. Они были неглубокими, но все равно внушали опасение. Ни лекарств, ни бинтов, а любой пустяк в тайге, на безлюдье, мог обернуться смертью.

Егор промыл раны водой, поискал подорожник, но он не рос в тайге, некому было занести сюда его семена, не было здесь человека. Достал разбухший коробок, вынул из него голые палочки, равнодушно повертел в руках и выбросил.

— Вот такие дела, Егор, — сказал сам себе. — Огнем тебя жгли, водой топили, льдом морозили, зверями и рыбами травили, а ты еще жив. Живи и дальше.

И пошел через болото. Остановился на сухом месте и увидел, что здесь начинается узкая тропинка. Он встал на колени, прополз по ней и увидел то, что очень хотел увидеть — человеческий след. Узкий, неглубоко вдавленный в сырую почву, один-единственный след.

— Эй! — закричал он, распрямившись. — Эй, кто живой, отзовись!

Отозвались сойки. Раскричались, разгалделись над головой, и из-за этого крика Егор не услышал, как кто-то подошел с той стороны зарослей жимолости. Он ощутил на себе взгляд, повернулся в ту сторону, но никого не увидел.

— Выходи, — сказал он. — Что боишься? Если человек — не обижу.

— Топор-то брось, — певуче произнес девичий голос.

— Это ты, Мавка? — вздрогнул Егор. — Проваливай лучше отсюда.

В кустах засмеялись, тихо так, совсем не зло.

— Нет, — сказала девушка, — не Мавка я. Топор, говорю, брось.

— Ладно, — Егор бросил топор неподалеку от себя. — Нашла кого бояться. На мне места живого не осталось. Деревня твоя близко? Может, и поесть что найдется? Сильно я голоден.

Из кустов жимолости вышла девушка. Даже не девушка, а почти девчонка, худенькая, смазливая, щеки в малине испачканы, сарафан красный, платочек белый.

— Ишь ты, — расслабился Егор, — откуда такая взялась? Я уж думал, что никогда людей не увижу.

Он опустился на землю, сел, сидел так и смотрел на девочку, любовался и даже пытался улыбнуться распухшими губами.

— Ну, что смотришь? Страшный я, да? Не бойся, я не леший. Егор я, в тайге заблудился, а тут еще нечисть привязалась. Сам удивляюсь, как жив остался. Ты посиди маленько, дай отдохнуть, а потом пойдем, хорошо?

Девчонка не отвечала, стояла у кустов, улыбалась тихонько, и по лицу ее было видно, что она совсем не боится его. Наверное, взрослые рядом, подумал он, и от души совсем отлегло. Напряжение этих дней, когда ежечасно приходилось бороться за жизнь и сознание того, что шансов выжить не так уж и много, спало, и остались пустота и усталость неимоверная. Он смотрел на девочку и, отделенный в эти дни от людей, с радостью ощутил свою причастность к человеческому роду, сильному, красивому, великодушному.

— Принеси поесть, — попросил он, — и позови взрослых. Вся сила из меня ушла, до того размяк.

Девочка не отвечала. Она стояла и улыбалась, вытягивая губы трубочкой, словно хотела свистнуть. Потом наклонилась и подняла из-под ног лукошко с малиной. Протянула Егору.

Егор брал малину горстью, задерживал у рта, вдыхал запах и, стараясь не спешить, глотал, не жуя.

И тут он подумал, что для малины еще не пришел сезон. Он шел по тайге и встречал кусты ее с еще зелеными, вяжущими ягодами. А это была спелая, сочная, пахучая, только что сорванная. Он не сказал об этом девочке и легко примирился с нелепостью.

— А хлеб у тебя есть? — сказал он, протягивая пустое лукошко.

Девочка опять наклонилась и достала из травы ломоть хлеба. Егор удивился, но хлеб съел, не оставив ни крошки.

— Что еще достанешь из травы? — спросил он.

Девочка пожала плечами, улыбнулась.

"Недетская у нее улыбка, — подумал Егор, — тайга быстро взрослыми делает".

— А что ты хочешь? — спросила.

— Поспать, — честно сказал Егор. — Я страшно устал. А ты приведи сюда взрослых, и, может, найдется что-нибудь из одежды? Видишь, я почти голый.

Девочка кивнула головой и скрылась в кустах. Ни шума шагов, ни шелеста платья, ни потрескиванья сучьев под ногами.

— Эй! — крикнул Егор. — Ты не пропадай, ты приходи! Я ждать буду!

У него хватило силы только на то, чтобы поднять топор и положить его под голову. Не обращая внимания на комариное гуденье, он заснул, как в омут провалился.

Глава IV.

Егор жил внутри дерева. Не в дупле, не обособленно от дерева, а именно внутри его древесины, и тело свое отграничивал корой и листьями. Через него шли земные соки, внутри него медленно нарастало годовое колечко, и это он, Егор, поскрипывал всем своим телом под порывами ветра. Его совсем не удивляло это новое состояние, он считал его естественным и даже удобным. Он рос на большой поляне, и корни его уходили глубоко в землю, сплетаясь с чужими корнями.

И сумерки были, и ветер обретал язык в листьях, и роса пала на землю.

И увидел Егор, как из глубины темного леса вспучиваются, поднимаются смутные пузыри, наполненные земными испарениями, как раздуваются они, лопаются с треском и оттуда выпрыгивают существа на тонких мохнатых ногах и рассаживаются на поляне, гомоня и горланя. И голоса их были ненастоящими, как будто сделанными из чего-то.

— Тишина! Тишина! — прокричал рассыпчатый, ржавый голос. — Мы начинаем!

И наступила тишина.

— Основной темой сегодняшней сходки, — начал мягкий и мшистый голос, — является вопрос о сущности так называемого человека. Что есть человек? Каково его место в природе? Вреден или полезен человек? Нужно ли и возможно ли бороться с человеком? Вот основные тезисы. Кто начнет?

— Я! — сказал ржавый голос. — Как всем известно, человек есть существо замкнутое, не способное к метаморфозам, ограниченное во времени и в пространстве. В отличие от нас человек обособил себя и противопоставил природе. Тысячи лет идет борьба человека и природы, но в последнее время человек развил такие темпы наступления, что само существование живой природы, а значит и нас самих, стоит под угрозой полного истребления. Человек считает себя существом, наделенным живой душой, но дело в том, что его душа принадлежит только ему и ничему больше. Именно это в корне разнит нас и его. Самым большим заблуждением человека является то, что на всей земле он только себя считает одушевленным и на основании этого не щадит природу, перекраивает на свой лад, использует ее только в своих интересах. Исходя из сказанного, предлагаю объявить человека вредным существом.

Загомонили, запищали, заверещали, затопали ногами, защелкали зубами.

— Вредный! Конечно, вредный! Он нас со света сживает! Он нас под корень рубит!

— Душа! — громко произнес жестяной голос. — Что есть душа? Попрошу без мистики! Мне чужды ваши представления о душе. Я — просто дерево. При чем здесь душа? Когда убивают дерево, я ухожу в другое и живу в нем, пока и его не срубят. Деревьев много, и я всегда нахожу себе подходящее тело. Если человеку нужны деревья для пищи, то он имеет на это такое же право, как бобры, зайцы и гусеницы. Ведь он живет с нами на одной земле. И, кстати, кто видел душу человека?

— Я видел! — воскликнул смолистый голосок. — Она такая большая, прозрачная, в ней что-то кипит и временами фонтанирует. Она тщательно обходит деревья и боится сырости.

— Бред и пустые враки, — сказал жестяной. — Природа создала и нас, и человека. А отличаемся мы только тем, что мы не вычленяем себя из природы, а человек поставил себя в особое положение. Именно это определило его путь, и не нам судить об этом.

— Нет, нам! Нам! Кому же еще, как не нам! — заголосили существа. — Он судит нас, делит на вредных и полезных для него, уничтожает одних, а других насаждает по своему усмотрению. Он травит реки, губит рыбу, вырубает леса, убивает зверей! Это он причиняет нам боль, это он губит нас!

— Да, все это так, — сказал ржавый голос, и все затихли. — Человек, без сомнения, существо вредное, и с ним надо бороться. Но как? Он сильнее нас. Прошли те времена, когда мы могли побороть его. Он не боится даже наших антропоморфных воплощений. Он даже не верит в нас!

— Надо оживить трупы убитых им деревьев, — сказал мшистый, — чтобы они проросли сквозь него корнями и ветками. Надо оживить шкуры убитых им зверей, чтобы они впились ему в горло. Надо одушевить зерна убитых им трав, чтобы они задушили его изнутри. Я знаю, что надо делать!

— Да! Да! — закричали все. — Мы сделаем так!

— Спокойно! — сказал жестяной. — Это все глупости. Он все равно победит нас. Я знаю другой путь. Только я скажу о нем тихо, чтобы не услышал Егор.

И он что-то зашептал. Существа заахали, заверещали приглушеннее. Егор дождался ветра, наклонил свои ветви пониже, но все равно ничего не расслышал, кроме то и дело произносимого своего имени. Тогда он напрягся, вспучился пузырем на стволе дерева и, лопнув, стал человеком. Новенькая серая шерсть покрывала его, но он не удивился ей. Поднял толстый сухой сук и приблизился к кругу сидящих. Они повернули к нему свои нечеловеческие лица и замолчали.

— Егор — это я, — сказал он. — Здесь, кажется, говорили обо мне? Кто вы такие? Отвечайте!

Существа зашевелились, захихикали и заговорили вразнобой:

— Такие же, как ты! Единоплеменники! Братишки единоутробные! Егорка, брательник, иди к нам!

К нему потянулись лапы, когти, крылья, извитые стебли, бугристые корни, чешуйчатые морды, мохнатые рыла. Егор отступил на шаг и поднял сук.

— Значит, человека решили извести? Ясно. А человек сейчас изведет вас. Вот так!

И Егор с размаху опустил палку на скопище существ. Палка прошла сквозь них и, не причинив вреда, врезалась в землю.

— Да какой же ты человек, Егор? — спросил мшистый голос, и Егор увидел его обладателя.

Был он похож на старую плюшевую обезьяну. Лохматые длинные лапы с потертостями и тусклыми обломанными когтями свисали вдоль тела, голова наклонена вперед и вниз, губы отвисли, не прикрывая беззубого рта.

— Ты теперь наш, — сказал мшистый и, обратясь к остальным, громко произнес: — Вот вам и путь!

— Дай, я тебя обниму, браток, — нежно произнес ржавый голос, и к Егору потянулся некто толстый, круторогий, брыластый, лопоухий. — Как я рад, что ты с нами.

— Еще чего! — возмутился Егор, увертываясь и размахивая палкой. — А ну, пошли отсюда! Нечисть проклятая, лешаки!

— А сам-то кто! Сам-то кто! — загалдела толпа. — На себя погляди!

— Ну и что? Обычная человеческая внешность. А вы уж точно — лешаки.

— От лешего и слышим! — захохотали вокруг. — Ты уж полегче, братишка! Негоже родственникам грубить.

— Ладно, — сказал Егор, — мы еще поговорим. Найду я на вас управу.

— А вот и не найдешь! А вот и не найдешь!

— Ладно, — повторил Егор и вошел в дерево.

Внутри он растекся по ветвям, сбросил листья, замедлил движение соков и стал ждать весны.

Было темно, тепло и уютно. Егор чувствовал, что существует, и больше ничего не надо было ему, только лежать, ни о чем не думать, медленно ожидая весны, когда можно будет раскрыть почки и начать расти вверх и в стороны, ожидая того времени, когда прилетят птицы и поселятся на нем, как на карнизах башни, и запоют свои песни на понятных ему языках. Он знал, что так будет, и поэтому ждал спокойно и терпеливо.

Что-то дотронулось до его бока. Он шевельнулся и лениво подумал о том, что это, наверное, дятел стукнул клювом, но не испугался. Дятел казался продолжением его самого, как и личинки жуков, что зимовали под корой.

— Егор! — услышал он зовущий его голос и зашевелился, не размыкая глаз.

— Вставай, Егорушка, — услышал он снова.

— Разве уже весна? — спросил он и не узнал своего голоса.

Открыл глаза и увидел, что он вовсе не дерево, а человек. И лежит он на мягкой шкуре, на полу, возле печи. Над ним склонился бородатый мужик в красном колпаке, надвинутом на лоб, и тормошил его.

И Егор вспомнил, что заснул на берегу, и понял, что его подняли и принесли сюда. Он окончательно стряхнул с себя сон, сел, осмотрелся. Был он одет в широкую меховую рубашку, штаны были новые, тоже меховые. Он провел руками по телу, нигде ничего не болело, не ныли руки, не саднили ноги, не кружилась голова. Он был молод, здоров, быть человеком показалось ему самым приятным на земле.

— Спасибо, — сказал он и радостно улыбнулся.

— Ишь, благодарствует! — засмеялся кто-то наверху тонким голосом.

Егор не смутился, поднялся на ноги, протянул руку рослому мужику.

Одет тот был старомодно. Не то армяк на нем, не то зипун. Егор слабо знал старинную одежду и точно определить не мог. Мягкий колпак с белой выпушкой, рыжая округлая борода, белая косоворотка.

— Спасибо вам, добрые люди, — повторил Егор.

Мужик добродушно улыбнулся, но руки не подал, отошел к окну, сел на лавку.

— Ишь, руку тянет! — сказал кто-то сверху.

Егор стоял в маленькой избе с неотесанными стенами. Узкие окна, затянутые чем-то мутным, стол, лавки по краям, у двери большая печь, сложенная из плитняка. На ней сидел замурзанный мальчонка и, болтая ногами, высовывал язык, корчил рожицы Егору.

— Как называется эта деревня? — спросил Егор.

Мальчонка закатился в хохоте, задрав пятки к потолку.

— Чо говоришь? — басовито переспросил мужик. — Какая еще деревня?

И Егор понял, что изба стоит в тайге одна и его вопрос о деревне действительно смешон, и еще он подумал, что это, наверное, староверы, до сих пор живущие в лесах, поэтому и руки мужик не подал. Не положено по их законам. Егор не обиделся на них, — добро, сделанное этими людьми, намного превышало их странности.

— Ладно, — сказал Егор. — Вы мне хоть дорогу укажите. Отдохну немного и уйду. Мешать не буду.

— Нет от нас дороги, — спокойным басом ответил мужик.

— Так что же, мне у вас оставаться прикажешь?

— А чо, оставайся, коль хочешь! — сказал мужик и отвернулся, глядя в мутное окно.

— А если не хочу?

— А чо, уходи, коли так. Тайга большая, всем места хватит.

— Дела-а, — протянул Егор. — Куда же мне идти, если я дороги не знаю.

И тут мужик внезапно обернулся, подался всем телом к Егору, выбросил вперед правую руку, наставил на Егора указательный палец и быстро проговорил писклявым голосом:

— Ведомы тебе дороги, ведомы, ведомы, ах, ведомы!

А Егору послышалось в скороговорке: ведь мы ведьмы мы! И мужик совсем потерял солидность. Он заломил колпак на затылок, встал на четвереньки и заскакал вдоль стены, гримасничая и приговаривая визгливо:

— Шивда, вноза, шахарда! Инди, митта, зарада! Окутоми им нуффан, задима!

И в ответ закатывался в хохоте мальчишка на печи.

— Ну чо, боязно? — спросил мужик, поднимаясь.

— Нисколько, — вздохнул Егор и сел на шкуру, поджав ноги. — Что паясничаешь-то? Я ведь не шучу.

— Ну, так напугаешься, — уверенно сказал мужик и встал во весь рост против света.

И стал уменьшаться, уплощаться, утончаться, деформироваться и искажаться. Егор невольно отпрянул к печи. Тяжкая болезнь скручивала мужика, коробила его тело, то вытягивала по спирали, то сжимала в бесформенный комок, вздувалась голова и втягивалась в туловище, ноги укорачивались, шли винтом, слипались в одну толстую ногу, а на груди прорезывался большой зубастый рот и из него высовывался розовый язык, словно дразнился. Мальчишка на печи всхлипывал от восторга, и, отведя взгляд от мужика, Егор увидел, что и тот также деформируется, расплывается мутным пятном по печи, как амеба, превращаясь неведомо во что, неизвестно как...

Егору хотелось выскочить из избы, но он заставил себя сидеть на месте и смотреть на все это, преодолевая приступы тошноты и жалея только о том, что нет при нем топора и нельзя сжать его топорище, чтобы хоть немного обрести в себе уверенности.

Между тем формы мужика постепенно организовывались, успокаивались продольные волны, коробившие его тело, застывали расплывчатые формы, и Егор увидел старика. Маленького, сморщенного, с длинной неопрятной бородой, одетого в мохнатую шкуру. Старик попрыгал на одном месте, словно утрясая свое тело, мигнул сразу обоими глазами и осклабился в беззубой улыбке.

— Ну что, боязно?

— Нисколько, — сказал Егор охрипшим и нарочито приподнятым голосом. Значит, так, опять не люди... Ну, спасибо за добро. Я пойду, пожалуй. Отдайте мне мой топор и нож. Мне без них никак нельзя.

Егору стало так плохо, что нашлось только одно емкое русское слово для определения его состояния в эту минуту — муторно. И было ему так муторно, что хоть на четвереньки становись и вой в полный голос. Если бы не было у него совсем надежды на спасение и человеческое участие, то, может быть, он легче перенес увиденное сейчас. Но он уже видел себя среди людей, одетым и накормленным, обласканным и согретым, и когда убедился, что и это не люди и помощи ждать не придется, то понял, что снова он одинок, снова совсем один на всю бесконечную тайгу, равнодушную к людям, к их бедам, к их жизни, к их страданиям и смерти.

— Я пойду, — упрямо повторил он и шагнул к двери.

— Постой, Егорушка, — услышал он знакомый голос, обернулся и увидел, что мальчишка на печи стал той самой девочкой, чистенькой, нарядной, с красной лентой, вплетенной в косу.

— Ряд волшебных изменений, — буркнул Егор и, не оглядываясь, вышел из избы.

Было сумрачно и тихо в тайге. Резко пахли цветы и сухие травы, спаленные зноем, небо мутнело, и чувствовалось — не миновать дождя. Егор спустился с высокого крыльца, осмотрелся вокруг. Место было совсем незнакомое. Бурелом и чаща, темная, с огромными соснами, обросшими мхами, с валунами, громоздящимися среди высоких папоротников, и ни тропки, ни выбоины, ни кострища, ни ровного места. Будто здесь никто никогда и не жил. Изба стояла среди всего этого, и казалось, что она выросла из земли, как дерево, и сама живет, сосет соки глубокими корнями, чуждая человеку, издевка над уютным человечьим жильем.

Егор поправил сбившуюся рубаху, завязал поплотнее тесемочки у горла и пошел куда глаза глядят.

— Его-ор! — певуче окликнула его девочка. — Куда пошел-то?

И он не выдержал, злость и ярость, накопленные в нем, требовали выхода. Он повернулся к избе, к девочке, стоявшей на пороге, и закричал что-то обидное и злое, обвиняя тайгу, небо, солнце, всю эту нежить и нечисть, враждебную ему, посмевшую встать на пути человека — царя природы, властелина ее и полноправного хозяина. И пусть они делают, что хотят, вытягивают из него тепло, травят волками, мучают голодом и комарьем, пусть даже они лишат его жизни, но все равно он, человек, выше их всех, ибо именно он, несмотря ни на какие жертвы, укротил слепую и жесткую природу, подчинил ее себе, и смерть одного человека все равно не лишит людей власти над ней...

А когда иссякли слова и остались пустота в груди и немота в гортани, он стал поднимать сучья и без разбора швырять в сторону избы.

И все это время девочка стояла на пороге, облокотясь о замшелое перильце, стояла и молчала, неулыбчивая, серьезная, совсем взрослая. Сучья не долетали до нее, описав короткую дугу, они замедляли полет и, круто развернувшись, со свистом летели обратно. Первые удары отрезвили Егора, и когда увесистая палка врезалась ему в грудь, и он чуть не упал, то и вовсе прекратил бесполезное занятие, сел, опустошенный, на валежину и отвернулся.

— Вздумалось нашему теляти волка поймати, — услышал он стариковское шамканье. — Личико беленько, разума маленько.

Егору даже отвечать не хотелось. Надо было заново строить планы своего спасения, надо было любыми силами выжить, только выжить и дойти до людей. И пусть лешие глумятся над ним сколько хотят, в конце концов это маленькое, почти позабытое на земле племя имеет право не любить человека, более сильного, мудрого и приспособленного для борьбы и жизни. И Егору хотелось доказать им, что он — человек и сдаваться не собирается. Стало стыдно своей слабости, и он снова разозлился, теперь на себя.

— Ладно, — сказал он сам себе, — попсиховал и хватит. Поехали дальше, Егор.

Он медленно вернулся к избе, остановился против девочки, посмотрел внимательно в ее глаза — светлые, с темными крапинками вокруг зрачков и сказал:

— Дайте мне мой топор, нож и еды немного. Больше мне от вас ничего не надо. Спасибо за все и прощайте.

Девочка не отвечала, он полюбовался ее красивым лицом, чистой кожей, не тронутой загаром, и добавил:

— Жаль, что такая красавица, и не человек. Кто хоть ты на самом деле? Имя-то у тебя есть?

— Зови как хочешь, — улыбнулась девочка. — Мне все равно.

— Хорошо, я назову тебя Машей. У людей в сказках живут такие Машеньки, в лесу с медведями.

Он попытался вспомнить, что читал или слышал об этом племени, полусказочном, обросшем легендами и небывальщиной, но вспоминалось мало, только запал в памяти древний заговор: "Дядя леший, покажись не серым волком, не черным вороном, не елью жаровою — покажись таковым, каков я".

Вот они и показывались Егору людьми и, может быть, даже именно в таком виде, в каком он ожидал их увидеть: любимица русских сказок Машенька, сиволапый дед-лешак, добрый молодец в колпаке набекрень, мальчуган-пострелец... Театр, декорации, грим, фальшивка, обман, мираж.

— Это не вас Лицедеями зовут? — догадался Егор.

— Зовут и так, — ответила девочка Маша, — от имени что изменится.

— А Дейбу вы знаете?

— Как не знать. Дейба здесь все время живет, это мы пришли. На пороге появился долговязый молодой человек в странной одежде: строгий черный костюм, лакированные туфли, цветастая рубашка, галстук-бабочка и круглые черные очки, сдвинутые на нос.

— Ну как? — хвастливо спросил он, поворачиваясь и одергивая пиджак. Так-то не боязно? А?

И, мигнув сразу обоими глазами, засмеялся.

— Не боязно, — ответил Егор. — Что мне вас бояться? Хоть и нежить, а все-таки на людей похожи.

— Вот уж не скажи! Ты нас с собой не путай. Ваш род нашему не чета. Мы подревнее будем, чем вы, люди.

— А что же вас так мало осталось? Повымерли, что ли?

— А это у тебя спросить надо. Ты ведь человек, с тебя и спрос, что и нас мало осталось, и зверей, и деревьев. А чем ваше покорение природы обернулось, знаешь? Знаешь, конечно, как тебе не знать. Мы не против природы, а с ней заодно, вы природу губите, а, выходит, и нас. Ясно?

— Нет, — сказал Егор, — не ясно. Что толку от вашей жизни? Что вы создали за свою историю? Душой природы себя объявили, в разные личины рядитесь, то птичкой, то паучком, то елочкой станете. Хорошо вам так, ни о чем думать не надо, живете, как деревья, что тыщу лет назад, что сейчас. И что изменится, если вы и вовсе вымрете? Кому вы нужны? Нет, Лицедей, только наш путь и был верен, пусть трудный, пусть ошибались мы, но только мы, люди, в ответе и за себя, и за природу. Это не вы, а мы — душа природы, плоть от плоти ее, кровь от крови. А вы — паразиты, приспособленцы. Вот теперь мне и ясно. Ну ладно, прощайте, Лицедей, пошел я.

— А никуда ты от нас не денешься, — спокойно сказал мужик и затуманился, исказился телом, разбух и стал распадаться на части.

Егор отвернулся от неприятного зрелища.

Даже гадать не хотелось, во что сейчас превратится Лицедей.

А превратился он в стаю разноцветных бабочек, больших и маленьких.

И бабочки, не размыкая строя, поднялись вверх, к вершинам деревьев и пропали из вида.

— Чтоб тебя птицы поклевали! — прокричал вслед Егор и, обратясь к Маше: — А ты чего ждешь? Давай в ящерок превращайся, в букашек-таракашек, в бабу-ягу, в медведя, в сохатого, в черта рогатого. Ну, что стоишь, Машенька? Все равно таких девушек не бывает.

— А такие бывают? — спросила она и, поколебавшись в воздухе, превратилась в большую яркую птицу с девичьей головой.

— Бывают, — твердо сказал Егор, не отворачиваясь. — Птица Сирин называется, или Алконост. Эка невидаль! Давай теперь пой свои песни, завораживай. Все равно я тебя не боюсь.

— И запою, — сказала птица.

И в самом деле запела. Пела она хорошо, только слов в той песне не было, и чудилось Егору, что тайга вокруг него изменяется, и он сам растворяется в ней, в каждой жилке листа, в каждой твари, в каждой песчинке, и ощущение это было новым для него, непривычным, странным, но все же приятным, и Егору даже противиться не хотелось этой песне, а слушал он ее, и вот — он уже не он, и тела нет у него, и душа рассыпалась средь деревьев...

Глава V.

Кто-то ходил в темноте, поскрипывал половицами, шмыгал носом, всхлипывал, пришепетывал, шлепал босыми ногами, и временами чьи-то мягкие лапы касались Егора. Веки у Егора тяжелые, открыл глаза с трудом, разлепил ресницы и увидел, что лежит он на кровати, в той самой квартире, откуда ушел после развода. Ночь на дворе, луна в окно смотрит, тихо вокруг.

— Нина! — позвал Егор. — Нина, где ты? Я проснулся!

И увидел, что кто-то наклонился над ним, серый и расплывчатый в полутьме, щетинистый, мягкий, ресницы как пух свалявшийся. Моргает, сопит, зубы скалит, руки протягивает.

— Кто ты? — вскочил Егор на ноги.

И страшно самому, к стенке прижался, кулаки сжал. А тот губы разжал, зашамкал и заговорил ватным голосом:

— Не бойся. Домовой я. Живу я здесь, один на весь город остался, плохо мне одному. Человека живого искал, насилу нашел, скучно мне без людей, голодно. Дай тюри, Егор, есть хочется.

— Какой еще тюри? — разозлился Егор. — Уже и в городе от вашего племени нет покоя. Где Нина?

— Нет никого, — говорит домовой, а сам все всхлипывает, нос рукой утирает и улыбается сквозь слезы. — Умерли, наверное, все, ты один остался. Дай тюри, Егор, или пирога. Голоден я.

Отстранил его Егор рукой, с кровати встал, по комнатам прошелся. Все на месте, одежда его на стуле висит, толстым слоем пыли покрытая. Холодильник открыл, а там все плесенью заросло, видно, электричества нет давно. Краны заржавели, пыль и запустение в доме. Выглянул в окно, и тошно ему стало. Ни звука, ни гудения машин, ни света окон. Пусто и сумрачно, как в степи.

Вышел Егор на улицу, она вся мусором завалена, крапива растет под окнами, асфальт тополиными ростками растрескан, и ни одно окно не горит, ни одна тень за стеклом не шевельнется. Совсем жутко ему стало, побежал по улице, закричал, эхо от пустых домов отражается — нет никого. Улица в шоссе перешла, а шоссе в лес привело. И рассвело. Солнце встало, малиновки поют, кузнечики под ногами порскают. И так уж одиноко Егору, как никогда раньше. И слышит вдруг человеческие голоса. Побежал он туда, выбежал на большую поляну, а там — люди. Ходят неторопливо, разговаривают. И выходит ему навстречу Нина, светлая, тонкая, руки ему на плечи кладет, в глаза смотрит, И чуть не заплакал Егор, прижался к ней, легкой, теплой, живой.

— Как хорошо, — говорит, — что ты жива и люди живы.

— А мы и не люди вовсе, — смеется Нина. — Мы теперь лешие. И я тоже. Ты один и остался человеком.

Худо стало Егору, на землю повалился, лежит, плачет, землю кусает, а Нина стоит рядом на коленях и гладит его по голове.

— Хочешь, — говорит она, — я в яблоню превращусь? Или в птицу? А может быть, в рыбу? Хочешь?

Замотал головой Егор, сказать слова не может. И встала Нина, засмеялась, корешки из ног пустила, листьями оделась и стала яблоней.

И чувствует Егор, что и сам он в землю ногами входит, меж камешков корнями путь ищет, ввысь вытягивается, расчленяется на ветки и листья, и стал он тополем, и хорошо ему и тревожно...

— Не плачь, Егор, — сказал кто-то. — Спишь, а плачешь. Все лицо мокрое.

Это Маша склонилась над ним, она прикасалась пальцами к его щекам, слезы утирала, успокаивала. И Егор почувствовал себя таким уставшим, таким слабым и маленьким, что даже говорить ничего не хотелось. Он лежал на спине, смотрел в небо неподвижно и плакал без звука, одними слезами. И Маша вновь изменила свое обличье, и уже не девочка это, а взрослая женщина с тяжелой русой косой, заплетенной вокруг головы, и мониста позванивают на груди при движении. И лежит Егор на поляне, среди высоких ромашек, и шмели гудят, и ни облачка в небе, и медом пахнет.

— Посмотри, Егор, — говорит Маша, — разве плохо у нас? Посмотри вокруг и слезы осуши.

— Эге-ге! — послышался рядом голос Лицедея. — Ты вот скажи, Егор, зачем к нам в лес пришел? Что тебе, своего города не хватает? Мы же к вам не ходим.

Егору и спорить не хотелось, и поворачиваться было лень, чтобы хоть на мужика посмотреть, — в каком он там виде появился. Но плакать перестал, вытер слезы, на солнце высушил.

— Что с вами говорить, — сказал он немного погодя. — Мы никогда не поймем друг друга. Живите, как хотите, и нам не мешайте. Покажите дорогу к людям. Мне от вас больше ничего не надо.

— Да мы-то вам ничем не мешаем, — сказал мужик откуда-то из ромашек, — а вот вы нам, ох, как мешаете! Так за что же вас любить и миловать?

— Так я за всех людей отвечать перед вами должен? Ну и делайте, что хотите, только я вам так просто не дамся.

— Нужен ты нам, — пренебрежительно сказал Лицедей. — Захотели бы, давно тебя на корм травам пустили. Живи уж.

— Спасибо уж, — в тон ему ответил Егор и встал.

— Разве мы не можем договориться? — спросила Маша.

— О чем? Что вы от меня хотите? Или скучно вам, поговорить не с кем? Валяйте разговаривайте.

Лицедей оказался маленьким, ростом не больше ромашкового стебля, он сплел гнездышко в зарослях травы и сидел там, закинув ножку за ножку.

— А вот то меня, Егор, забавляет, что вы всю природу под себя приспособить вознамерились. Все, что есть в ней живого, все своим считаете. Вот того же медведя в цирке всякой своей ерунде учите. Штаны на него наденете, шляпу, на велосипед посадите и радуетесь. И сказки-то ваши все глупые. Те же люди, только имена звериные. А зачем вы это делаете? А я скажу, зачем. Видеть вам забавно, когда зверь на человека похож. Хоть и похож, а все глупее человека. Вот тем и смешон. Разве это не издевательство?

— Послушай, ты, лешак, — сказал Егор, отряхивая пыльцу, — нет, не издевательство. А совсем наоборот. От одиночества это нашего, от несправедливости, что только мы одни на земле и не с кем больше слова перемолвить. Вот и зверей наделяем людским образом, языком и поступками человеческими. А ваше племя никогда людей не любило, недаром издавна вас нечистью зовут. Нечисть и есть нечисть. Что от вас доброго на земле?

— А от вас? — быстро вставил Лицедей.

— Да, люди много зла причинили и себе, и природе, но и добра не меньше. А вы — ни то ни се, ни доброе ни злое, ни черное ни белое.

— А вот ты и не прав! — воскликнул Лицедей, подскакивая в гнездышке. — Мы и то, мы и се, и доброе, и злое, и черное, и белое, и рыба мы, и зверье мы, и трава, и букашки — все это мы. В природе нет зла и нет рамок, в которые вы ее втискиваете. В ней все едино. И мы с ней — одно целое.

— Оставайся с нами, Егор, — просто сказала Маша. — Хочешь, таким же будешь, как мы?

— С вами? — Егор даже присвистнул. — Да на кой черт я вам, и вы мне для чего сдались? Вот уж спасибо. Невелика радость в гусеницу превратиться да травку жевать с утра до утра, или птичкой стать да с ветки на ветку перепархивать... Не хочу быть ни деревом, ни дятлом, ни медведем. Не хочу быть ни лешим, ни чертом, ни богом, ни ангелом. Мне и в человеческом обличье хорошо живется. Я — человек, и выше меня нет никого на Земле.

— А ты попробуй, Егорушка, — сказала Маша, — может, и понравится.

— Нет, — ответил Егор, — не понравится. Не нуждаюсь я в вашей милости.

Подбросил в воздух топор, ловко поймал его одной рукой. Зайчик блеснул на лезвии.

— Ночью, — сказала Маша, — ночью все увидишь и поймешь.

— Эге, — согласился и Лицедей, — ночью, может, и поймешь. Не опоздай на праздник, Егор. Гордись, ты первым из людей увидишь его. И знаешь, почему? А потому, что ты уже и не человек вовсе. Ты только думаешь, что ты человек, а на самом деле — едва-едва наполовину. Вот и цацкаемся с тобой, на свою половину перетягиваем. И перетянем, вот увидишь, еще как перетянем!

— Я только тогда перестану быть человеком, когда умру. Пока я жив — я человек, а жить я собираюсь долго. Ясно?

— Ночью, — повторила Маша, утончаясь и пригибаясь к земле, — ночью, повторила уже тише, покрываясь коричневой шерсткой, — ночью, — и стала косулей, посмотрела на Егора влажным глазом и медленно пошла к лесу и уже ничего не сказала.

— Эге! — подтвердил и Лицедей, отращивая прозрачные крылышки. Эге-ге! — прокричал он, взлетая в воздух. — Эх, ночка-ноченька, заветная!

И они ушли с поляны, улетели, растворились в чаще леса, неуловимые, бесформенные, многообразные, непостижимые, как сам лес, как реки и горы его, как звери и птицы его, как сама природа.

Глава VI.

Человеческий календарь и расчленение однородного потока времени на минуты и часы потеряли для Егора значение. Он плыл в общем неразделимом потоке, влекущем с собой лес с его непрекращающимся переходом, перетеканием живого в мертвое и мертвого в живое; и в самом Егоре беспрерывно умирало что-то и нарождалось новое, неощутимое сначала, чужеродное ему, но все более и более разрастающееся, наполняющее его, переливающееся через край, врастающее в почву, в травы, роднящее его с этим бесконечным непонятным миром, дотоле чуждым ему.

В той, городской, жизни он никогда бы не поверил всерьез в леших, в русалок и прочую нечисть, знакомую с детства по сказкам, но воспринимаемую лишь как выдумку, вымысел народа, наделенного богатой фантазией и неистощимой способностью к творчеству.

И вот он сам прикоснулся к этому древнему легендарному роду, издревле населявшему славянские земли, к племени, живущему с людьми бок о бок, вымирающему, как само язычество, уходящему в никуда, растворяющемуся в лесах, полях и реках. К душе природы он прикоснулся, к истоку своего собственного племени, все более и более уходящему от природы.

И слиться с этим мифическим родом не означало ли и самому обрести свой потерянный корень, уйти на свою незнаемую родину, туда, где русалка нянчит головастиков и пасет мальков, где леший живет внутри дерева, а водяной растворен в озерах, где лес, превратив свою душу в девушку, приносит плоды в руках, пахнущих свежей водой.

Слиться с ним и перестать быть человеком или, быть может, наоборот, найти разорванную связь и вернуться к тем временам, когда и люди едины с природой, и не вычленяли себя из нее, и тела свои населяли душами зверей и птиц, а душу свою посвящали всему живому...

И не знал Егор, что станется с ним, в одно он упрямо верил — смерть его не дождется.

Он шел по затихшему лесу, и ни одна сойка не трещала над его головой, и ни один лист на колыхался от ветра, и только хрустели сухие ветки и шуршали под ногами. Он не выбирал направление, но, куда бы ни шел, в любую сторону бесконечной тайги, все равно на его пути должны были встретиться люди, и это вселяло надежду.

Вечер застал его в широкой лощине, поросшей густыми зарослями папоротника. Волглые, ломкие, с узорчатыми листьями, они поднимались до пояса, мешая продвижению. Он ломал их, сминал ногами, роса промочила одежду. Зашло солнце, быстро накатили сумерки, а он никак не мог выбраться из папоротника. Казалось, что лощина растянулась до бесконечности, папоротники вытянулись и стали такими высокими и густыми, что приходилось прорубать дорогу топором. Егор клял себя, что решил пересечь лощину, а не обошел ее стороной, но возвращаться не было смысла, и он шел вперед, а на самом деле кружил, заблудившись там, где заплутать было немыслимо.

Ему не хотелось верить, что нечистая снова водит его, но, по-видимому, так оно и было. Тогда, зная, что сопротивляться бесполезно, он расчистил себе место посуше, сел и стал ждать.

Взошла молодая луна, узкий серпик давал мало света. Егор сидел, скрытый высоким папоротником, и разрезы листьев, черные на фоне неба, нависали над головой, позванивая на ветру. Было тепло и даже душно, густые испарения поднимались от земли, дурманили, навевали сон, неотличимый от яви. Егор и сам не понял, заснул он или просто задумался, но когда протрубил рожок вдалеке и он, вздрогнув, взглянул на небо, то увидел, что луна поднялась высоко и неподалеку кто-то разжег костер. Отсветы огня метались по листьям.

И вздрогнули резные листья папоротника, заколебались сочные стебли, и снова запел рожок, и вслед ему заголосил рог, и гром барабана колыхнул воздух. И папоротник ожил, зашевелился, изнанка листьев его вспучилась буграми, тотчас же лопавшимися с приглушенным звоном, и оттуда выпрастывались голубые, нигде и никем не виданные цветы.

И шум крыльев, гомон голосов, топот бесчисленных ног заполнили поляну. Егор лег на землю и, не мучаясь напрасным любопытством, пожелал одного — стать невидимым. От цветов исходил душный запах, щекотал ноздри, пьянил, кружил голову.

Кудрявая кошачья голова просунулась меж стеблей, сверкнул зеленый глаз в сторону Егора.

— Да это же Егор, — сказал мяукающий голос.

— Он тоже пьет сок? — спросил другой, шелестящий.

— Не-а, — мурлыкнул мяукающий.

И лохматый черный кот с длинными зубами, не помещающимися в пасти, выпрыгнул из папоротников и мягко вскочил на живот Егору.

— Ты кто? — спокойно спросил Егор.

— Курдыш, — ответил кот и лизнул Егора в щеку. Пасть его пахла медом. — Ты почему не пьешь сок? Вку-у-сный со-о-к!

Неслышно выполз из зарослей еще кто-то, неразличимый в темноте, зашуршал, завздыхал по-старушечьи.

— Кто это с тобой?

— Да Кикимора это, — ответил кот, вытянул шею, надкусил острыми зубами голубой цветок и заурчал довольно.

Егор приподнялся на локтях. Все равно его обнаружили, и скрываться было бесполезно.

— Забавно, — сказал он, — ну, покажись, Кикимора, покажись. Какая хоть ты?

Он протянул руку по направлению к неясной тени и тут же получил крепкий щелчок по лбу.

— Не приставай к ней, — посоветовал Курдыш, — она любопытных всегда щелкает. Хочешь, она тебя пощекочет? Она хорошо щекочет.

— Вот уж не надо.

— Как хочешь. Пошли со мной. Я тебе всех покажу.

Курдыш снова надкусил цветок, аккуратно высосал сок, сплюнул комочек. Егор встал. Идти к костру не хотелось, но, пожалуй, другого выхода и не было. Он вздохнул и, оборачиваясь, медленно побрел сквозь заросли туда, где слышались смех, крики, гуденье рожка и стрекот барабана. Под ногами бесшумно вертелся Курдыш, поясняя на ходу:

— На второй день молодой луны зацветает папоротник, и все собираются сюда. Все здешние и все пришедшие, все, кто уцелел. Ты всех увидишь.

— Папоротник не цветет, — сказал Егор. — Он размножается спорами. Глупости ты говоришь.

— Ну да, — охотно согласился Курдыш, — и я говорю, что глупости. Вку-у-сные глупости!

И он аппетитно зачмокал.

— И Лицедея там увидишь, — говорил Курдыш. — Их, леших-то, пропасть как много здесь. И Стрибог здесь, и Похвист, и Белбог, и Чернобог, и Ладо с пострелятами, и Перун здесь.

— И Мавка? — спросил Егор.

— И Мавка здесь, и Мара, и Полудница, и обийники, и очерепяники, и болтняки, и трясовицы, и банники, и овинники, и жихари. Все сок любят. И здешних много: Моу-нямы, Дялы-нямы, Коу-нямы, все они здесь.

— Короче, вся нечисть, — сказал Егор, — шабаш у вас, выходит, сегодня. Ну и черт с вами, я вас не боюсь.

— А чего тебе бояться? — успокоил его Курдыш. — Ты теперь наш.

— Я пока человек, — усмехнулся Егор. — Люди давно цветущий папоротник ищут, да не находят никогда. Или вы меня уже не боитесь и за человека-то не считаете, раз на свой шабаш зовете?

— Да какой же ты человек! — засмеялся Курдыш. Замяукал, заурчал, вспрыгнул на плечо, уцепившись острыми когтями за рубаху. — От тебя и людским духом не пахнет.

— Еще чего! — возмутился Егор, но кота не сбросил. — Вы сами по себе, я — сам по себе. Я вам мешать не буду, и вы меня не трогайте. Не нужен мне ваш папоротник.

— А ты попробуй, Егор, попробуй, — льстиво уговаривал Курдыш, жарко дыша на ухо. — Вку-у-сно, ой, как вкусно!

И раздвинулись заросли, и вышел Егор на поляну. Горел жаркий костер, и в свете его, в тучах искр, в голубом дыму, теснились сотни существ, опоясанных гирляндами и венками из цветущих листьев папоротника, плясали, пели, дудели в свирели и рожки, прыгали, носились по поляне, взвизгивали, кувыркались через костер, вспарывая воздух легкими телами.

Егор остановился у края освещенного круга.

— Дальше я не пойду, — твердо сказал он. — Нечего мне там делать. Мне и отсюда хорошо видно.

— Его-о-р! — позвал его знакомый нежный голос, и Егор узнал Мавку.

Она шла к нему, неслышно ступая, и трава не сминалась под ее ногами. Обнаженная, стройная, текучая, как вода, изменчивая, как вода, убийственная и животворная, как вода.

— Ну, здравствуй, — сказал Егор, против воли сжав топорище. — Снова обниматься полезешь, русалочка?

Она приблизилась к нему, дохнуло холодом и влагой от ее тела. Бездумно и спокойно посмотрела в глаза, улыбнулась.

— Любимый ты мой, баский, — прошептала. — Скучал ли ты обо мне?

— Чуть не помер от тоски, — ответил Егор и, повернув голову к Курдышу, сказал: — Слушай, дружище, избавь ты меня от нее. Век не забуду.

— От Мавки-то кто тебя избавит? — задумчиво мяукнул кот. — От нее, как от воды, не убережешься. Да ты не бойся. Сегодня она тебя не тронет.

— А пропади она пропадом! — в сердцах сказал Егор и зашагал в другой конец поляны.

Мавка и в самом деле не стала преследовать его. Она расплылась по поляне текучим зеркалом и, журча, потекла в заросли.

Кучка пляшущих наскочила на Егора, рассыпалась перед ним, окружила. Толпа существ схватила его за руки и повлекла в освещенный круг, крича и улюлюкая. Мелькали лица, морды, рыла, хари, мохнатые, потные, вытянутые, сплющенные, заостренные, безгубые и брыластые. Все они тянулись к Егору, корчили ему гримасы, хохотали и щипались. Егор не вырывался, только лицо отворачивал, когда слишком близко нависала чья-нибудь нечеловеческая морда. Курдыш больно вцепился в плечо когтями, Егора не покидал.

— Это лешие тебя кружат, — говорил он. — Вот и Лицедей среди них. Узнаешь?

Кто-то в знакомом колпаке и в черных очках прижался к Егору.

— Ну как, Егорушка?! — прокричал он. — Эх, ночка-ноченька заветная! Да ты попляши, попляши, Егорушка, отведи душу-то, успокой ее, неприкаянную, потешь ее, бездомную! Соку-то выпей, хороший сок, ох, хороший!

— Не буду я пить ваш сок! — выкрикнул Егор. — И не заставите!

— Заставим! Заставим! — кричали лешие. — К Перуну его, к Перуну! Он так ему покажет! Он так его научит!

Егора плотно обхватили со всех сторон, сдавили и повлекли к костру.

Курдыш не расставался с ним, он только плотнее сжал шею лапами, и непонятно было, то ли он оберегает Егора, то ли, наоборот, — помогает им.

— Не брыкайся, Егор, — советовал он. — Все равно не убежишь. Назвался груздем, полезай в этот, как его... Ну, полезай, короче.

И Егора подтащили к огромному истукану. Голова у него была серебряной, длинная борода тускло поблескивала позолотой, а деревянное тело прочно поставлено на железные, уже поржавевшие ноги. В правой руке истукан держал длинный извилистый сук.

— Перун, а Перун! — заголосили вразнобой лешие. — Вот Егора-то научи! Долбани его молоньей-то! Вразуми его, бажоного! Повыздынь его да оземь грянь. Сок-то пить не желает!

И шевельнулся истукан, и затрещала его древесная плоть от внутреннего напора, заскрипело сухое дерево тулова, зазвенела борода, открылись серебряные веки, и на Егора глянули ясные голубые глаза.

— Пей! — приказал он громким скрипучим голосом и стукнул палкой о землю.

— Не хочу, — сказал Егор. — Не хочу и не буду. Не хочу таким, как вы, быть. Хочу человеком остаться.

— Был человеком — лешим станешь! Пей!

— После смерти, — согласился Егор. — А сейчас не заставишь!

И звякнули глухо железные ноги Перуна, и сверкнули глаза, и палка в руке налилась желтизной и, меняя цвета побежалости, накалилась добела. Он стукнул еще о землю, и посыпались ослепительные нежгучие искры. Лешие с визгом разбежались, и Егор остался один на один с Перуном, если не считать Курдыша, как ни в чем не бывало задремавшего у него на плече.

— Что же ты, внучек? — неожиданно мягко спросил Перун, с треском и скрипом наклоняясь к Егору. — Негоже так. Раньше-то вы меня почитали, а ныне посрамляете. Разве мы не одного корня?

— Не помню, — сказал Егор, растирая затекшие руки. — Не помню я тебя, Перун, и внуком твоим себя не считаю.

— Мудрствовать по-мурзамецки выучились, на курчавых да волооких богов нас сменяли. Прежде-то себя внуками Перуновыми да внуками Дажьбожьими чтили, а ныне-то где корень свой ищете? В стороне полуденной, да в стороне закатной. А корень-то здесь!

И Перун снова ударил раскаленным посохом о землю. Запахло озоном.

— Мы одной крови, — сказал Перун совсем тихо. — Выпей сок, обрети отчину.

И он протянул Егору рог, наполненный голубым светящимся соком.

— Эх ты, глуздырь желторотый, — по-стариковски нежно проговорил Перун, — не лешим ты станешь, а душу свою очистишь и с землей сольешься.

— После смерти, — упрямо сказал Егор, но рог принял. — После смерти мы все с землей сливаемся. Убить во мне человека хочешь?

— Вот и стань им. Стань человеком. Человек без роду что дерево без корней. Откуда ему силу черпать? Выпей, внучек.

Егор поднес рог ко рту. Густой сок закипал до дна, дурманил пряным ароматом.

— Хорошо, — сказал Егор. — Я верю тебе, Перун. Предки мои тебя чтили, и я почту. Будь по-твоему, дедушка. Твое здоровье! — и он залпом выпил жгучий, кипящий сок.

— Пей до дна! Пей до дна! — возликовали лешие и подхватили Егора под руки и потащили, смеясь.

— Ну вот, давно бы так, — мяукнул проснувшийся Курдыш и лизнул его в щеку горячим языком. — Видишь, не помер. А ты боялся.

И понесли Егора, не давая ему опомниться, остановиться, успеть ощутить в себе то почти неощутимое, что начало происходить с ним. Его развернули лицом к огню, и он увидел сидящего великана. Огромное мускулистое тело его было покрыто разбухшими от крови комарами, он не сгонял их, только изредка проводил ладонью по лицу, оставляя красную полосу. В руке он держал большой рог, наполненный соком.

— Это Белбог, — подсказал Курдыш. — Ты не бойся его, он добрый.

— Ну что, Егор, выпьем? — спросил великан басом.

— И выпьем, — согласился Егор. — Ты из рога пьешь, а комары из тебя. Очень мило.

— Так они из меня дурную кровь пьют, — добродушно ответил Белбог. Думаешь, легко быть добрым? Вот комарье из меня все зло и тянет.

— Давай вкусим добра! — сказал Егор и выпил свой рог. Не жмурясь и не переводя дыхание.

— А зла-то как не вкусить? — спросил кто-то вкрадчиво. — Со мной теперь выпей.

Не то зверь, не то человек, с блестящим, словно бы расплавленным лицом, меняющим свои очертания, протянул мощную лапу с кубком, зажатым меж когтей.

— Это Чернобог, — шепнул Курдыш. — Ты выпей с ним. Добро и зло всегда братья.

— Что же, познаю добро и зло, — усмехнулся Егор и осушил кубок и, не глядя, бросил его в чьи-то проворные руки.

Лешие снова подхватили его под мышки, подняли на воздух и посадили на чью-то широкую спину. Удерживая равновесие, Егор взмахнул руками и попал кулаком по бородатому лицу.

— Держись! — прокричал ему кто-то, спина под Егором вздрогнула, стукнули копыта, и он понесся по кругу.

Бородатый обернулся, ухмыльнулся, и Егор увидел, что сидит на том существе, которое принято называть кентавром.

— Покатаемся? — спросил кентавр. — Меня зовут Полкан.

И, не дожидаясь ответа, взмыл над костром. Дохнуло жаром. Егор покрепче обхватил Полкана за торс, а неразлучный Курдыш обнял Егора за шею мягкими лапами.

— Ну как, весело? — спросил Курдыш.

Кружилась голова у Егора, непривычный хмель наполнял тело. Полкан нес его через толпы существ, на мгновение свет костра выхватывал из темноты нечеловеческие лица всей этой нежити, выползшей из потаенных нор, слетевшейся сюда со всех концов заповедной тайги, но Егор уже не обращал внимания на их уродство, оно не резало глаза, но воротило душу, словно бы понятия о красоте и безобразии изменились за одну ночь.

Некто со змеиным телом и с крыльями летучей мыши пролетел рядом, и Егор увидел на его спине Машу. Она была та же и не та. Полудевочка, получертовка, с распущенными волосами, раскрасневшаяся, хохочущая.

Она махнула рукой Егору и взмыла высоко в воздух.

— Это вот Кродо, — пояснял на ходу Курдыш, меховым воротником обхвативший шею. — А вон и сам Купало. А это Леда, чрезвычайно воинственная, чрезвычайно... А вон и Ладо, такая уж, такая...

И Курдыш сладко причмокнул языком.

— А эти сорванцы — ее дети. Леля-малина, Дидо-калина, а тот, что постарше — Полеля. А вот тот, с четырьмя головами — Световид, добрый вояка. Те вон, лохматые да страховидные — Волоты, на любого страху напустят. Все собрались здесь, все уцелевшие. Сейчас только в тайге и можно скрыться от людей. Да и то, надолго ли?

— Навсегда! — сказал Егор и в азарте ударил пятками по бокам Полкана.

Тот взвился на дыбы, скакнул выше прежнего, и Егор невольно разжал руки и оторвался от его спины.

— Не бойся, — успел шепнуть Курдыш, — лети сам.

И Егор почувствовал, что не падает, а продолжает лететь по кругу, словно земля перестала притягивать его. Его снова окружили лешие, заговорили, залопотали.

— Ну что, Егорушка, добро винцо у нас? — прокричал в ухо подлетевший Лицедей. — Весело ли тебе?

— Катись ты! — крикнул, засмеявшись, Егор.

Ему хотелось хохотать и кувыркаться в воздухе от легкости, наполнившей тело. Хотелось обнимать всех этих уродцев, сплетать с ними хороводы, горланить песни без слов, пролетать сквозь пламя костра и пить сладкий, обжигающий сок, выжатый из голубых цветов.

И он закричал незнакомым голосом, похожим на голос Лицедея:

— Эх, ночка-ноченька заветная!

Увидел он и старого знакомого — Дейбу-нгуо. Сидел тот у костра, поджав ноги, окруженный кольцом волков, и напевал что-то, прикрыв глаза, и волки вторили ему тихим воем. И еще он увидел древних богов этой земли душу тайги и тундры, приземистых, могучих, с лицами, блестящими от медвежьего жира, рука об руку пляшущих со славянскими богами и славящих изобилие, вечность и неистребимость жизни.

Только Дейба-нгуо, бог-Сирота, сидел один и ни в ком не нуждался. Он предвидел конец вечного, истребление неистребимого, иссякание изобилия и оплакивал это в своей песне.

И пил сок Егор из больших и малых рогов, пил со Стрибогом, и с Дажьбогом пил, и Ладо целовала его, и Леля-малина играл для него на свирели.

— Эй! — кричал во весь голос Егор. — Эй вы, тупиковые ветви эволюции! Я занесу всех вас в Красную книгу! Слышите?! Отныне вас никто не тронет! Живите как хотите!

И смеялись лешие в ответ, взбрыкивал копытами Полкан, русалки на лету щекотали Егора и прижимались на миг к его телу своим — холодным и упругим.

Мелькало, кружилось, мельтешило, расплывалось, переплавлялось в огромном огненном тигле, смешивалось, рождалось, умирало, распадалось, соединялось из миллиона раздробленных крупиц и снова расщеплялось, погребалось, воскресало, возносилось и низвергалось...

И когда, уставший, он опустился на краю поляны, то увидел, что Курдыш незаметно исчез, а рядом стоит Маша. Обнаженная, тонкая, без улыбки, без слов, смотрит на него.

И он потянулся к ней, и обнял ее, и прижал к себе, и она обхватила его руками за шею, и он ощутил, как она входит в него, вжимается своей плотью в его плоть, исчезает в нем, растворяется, уходит без остатка в его тело. Он не стал отстраняться, не испугался, а обнял крепче и обнимал так до тех пор, пока не увидел, что сжимает руками свои собственные плечи. И он почувствовал, что он уже не он и что в нем две души и два тела. И то, к чему слепо стремятся люди, сжимая в объятьях своих любимых, то, потерянное и забытое ими навсегда, вернулось к Егору.

Но это был уже не Егор.

Меховая одежда приросла к телу, он потянул за рукав и ощутил боль, словно пытался снять с себя собственную кожу. И уже не обращая внимания ни на кого, он лег на землю, вжался в нее, животворную, теплую, и пустил корни, и стал деревом, и вырастил на своих ветвях плоды. Плоды познания добра и зла, познания души природы.

А наутро пошел дождь. Исподволь, постепенно набирая силу, падала на тайгу разрозненная вода, поила корни и листья, приводила в движение загустевшие соки, обмывала, обновляла, спасала от смерти, сбивала на землю увядшие голубые венчики цветов, лилась ровными тугими струями на спину лежащего человека.

Спит Егор посреди поляны, и нет никого рядом с ним, и в то же время вся тайга склонилась над его головой и баюкает, и навевает сны — один лучше другого.

И в снах тех звери и птицы, деревья и травы приходят к нему и говорят с ним на своем языке, и все слова понятны, и нет нужды называть живых существ придуманными людьми именами, ибо и он сам, и все они — едины и неразделимы. Все, что дышит, растет, движется, все, что рождается, изменяется, обращается в прах и снова возрождается, — все это, от микроба до кита, было им, Егором, и он был всем этим, живым, вечным.

Изменяюсь, следовательно, существую. Суть живого в вечном изменении, и Егор изменился. Изменился, но не изменил ни людям, ни лесу.

Перун выполнил свое обещание. Егор остался Человеком.

Глава VII.

Через неделю на него наткнулись эвенки, переходившие реку. Егор сидел на берегу и, свесив ноги в воду, разговаривал с кем-то невидимым. Он долго не признавал людей, заговаривался и твердил о том, что в нем заключены все звери и деревья тайги. Его отмыли, накормили, посадили на оленя и привезли в стойбище. Пока ожидали вертолет, Егор бродил по стойбищу, разговаривал с оленями, гладил собак, и те не кусали его. О нем заботились и обращались с ним, как с больным человеком, свихнувшимся от долгого блуждания по тайге. На все вопросы он отвечал односложно, но от разговоров не уклонялся, и похоже было, что он не видит большой разницы между оленями и человеком.

Прилетел вертолет, и его увезли сначала на базу геологов, а оттуда в город.

Лежал он в светлой комнате вместе с тремя больными. Один из его соседей был Генералиссимусом галактики, и от его команд хотя и не гасли звезды, но сны снились беспокойные, поэтому Егор на ночь превращался в дерево и спал без сновидений до самого утра.

Лечащий врач охотно беседовал с ним, по-видимому, ему нравились рассказы Егора, а может быть, это была просто профессиональная вежливость. Егора он слишком-то не разубеждал, а лечил его согласно науке, стремясь расщепить его многоликую душу.

Когда Егор отдохнул и набрался сил, он понял, что лежать в этой комнате и ничего не делать для спасения вымирающего племени по меньшей мере преступно.

И как-то ночью он разделил себя на стаю малиновок и вылетел в форточку, минуя яркие фонари.

То ли снова вернулся в тайгу, еще не тронутую человеком, то ли просто умер, отдав свое тело земле, а душу рассыпав среди трав и кузнечиков.

И никто не искал его, да и искать было бессмысленно.

Теперь он был везде, где билась жизнь, где цвел цветок и пела пчела.

Юрий Медведев.

Куда спешишь, муравей? Повесть.

Средь времен без конца и края,

В безызвестность устремлены,

Нивы звездные засевая.

Лепестками вечной весны[1].

Виракоча. Странствия Лунных Ратников.

Над поющим ручьем.

— В древности тюльпаны цвели не в мае, а в июле. Даже не спорьте, мальчики,— сказала Лерка, пытаясь поймать на язык каплю росы из наклоненного клюва цветка.— Гляньте, к нам в гости пожаловал ручей...

И впрямь из расщелины в нависшей над нами скале протянулись извивы живого сияния. Должно быть, полуденное Солнце растопило в расщелине снег, и к нам подползало вздрагивающее, огибающее пучки прошлогодней травы робкое существо — ручей. В углублении перед луковицей тюльпана он постоял в нерешительности, как бы набираясь сил, затем уверенно проскользнул мимо нас, разделив Андрогина и меня с Леркой. Своим рывком он наискось перечеркнул узкую, еле заметную нить муравьиной тропы.

— А почему в июле, угадайте,— предложила Лерка.— Кто первый?

Я молчал. Несколько мурашей, отрезанных от родного обиталища возле пня, сгрудились перед светоносной преградой. Они посовещались и как по команде рассыпались вдоль ручья — видимо, искать переправу.

Андрогин сказал:

— При царе Горохе твои тюльпаны распускались в декабре. Притом махровым цветом. Их обожали слизывать мамонты.— Он опирался локтем на рюкзак и покусывал стебелек дикого чеснока, - Потом нагрянули братцы-инопланетянцы. Вроде тех, о которых ты мне все уши прожужжала, женушка. Из сопредельных, так сказать, миров. Со щупальцами вдоль хребта. Каждое щупальце — чуть поменьше Южной Америки.— Тут он метнул в меня, как наваху, мгновенный взгляд своих черных выпуклых глаз, увенчанных тяжелыми веками.— Они всем скопом ухватились за земную нашу ось и слегка поднаклонили шарик. Климат сразу переменился, кхе, кхе... Тюльпаны решили распускаться в июле, к твоему, супруга, дню рождения. А мамонты от огорчения передохли. Между прочим, до сих пор у них в желудках находят букеты тюльпанов,

Андрогин говорил без тени улыбки, даже с некоторой наигранной скорбью.

— Тимчик, Тимчик, ни шута ты не понимаешь, хоть и пытаешься всю жизнь острословить. Только не всегда удачно,— вздохнула Лерка.— Ты вслушайся в перекличку созвучий: «Тюль-пан! И-юль! Тюль-юль! Тюль-юль!» Звуки-то — как пересвист соловьиный. Нет-нет, моя филология здесь ни при чем. Каждый должен упиваться ароматом родного языка. Даже кандидат химических наук, одаривший коллег диссертацией о самовозгораемости торфа.

Она сорвала тюльпан и несколько раз ударила кандидата по его внушительному носу. Тот изловчился, откусил цветок, швырнул лепестки в муравейник.

— Не слишком захотела ты поупиваться ароматом фамилии Андрогин. Осталась при своей, девичьей, так сказать. Этого тебе земная наука не простит.

Я напряженно ждал ее ответа. Как никто другой, я знал, почему Лерка не переменила фамилию. Но она предпочла отшутиться:

— Чтобы не покушаться на твое наследственное величие, Тимчик. А заодно и на фамильные драгоценности твоих сородичей. Так-то, Андрогин... А фамилия твоя берет истоки от старославянского слова «андо», что означает «между прочим».

Между прочим, у меня были основания усомниться в подобной догадке насчет родословной Андрогина, хохмача с округлым телом и спиной, не отличающейся от груди...

Муравьи снова роились на пятачке возле набухающего серебристого жгута ручья. Они ощупывали друг друга усиками и, наверное, посылали тревожные зовы собратьям по той безвестной для меня жизни, от которой их отделяло три-четыре человеческих шага, не более. Я слышал, что они, как и пчелы, не найдя дорогу к дому, погибают.

— Между прочим, все твои этимологические забавы отдают языческими суевериями,— сказал Андрогин.— Это не ты ли мне, голубушка, говорила, будто в древнем мире гадали по внутренностям животных и птиц?

— И по кометам. И по молниям. И по журчанью ручьев,— вздохнула Лерка.

— Ты же занимаешься гаданием по внутренностям слов. Пошамань-ка теперь своему школьному другу, язычница.

Лерка окунула кончики пальцев в ручей, потерла виски.

— Проще простого, Таланов — от старинного слова «талан», то есть «талант», «удача», «счастье».

— Ты счастливчик, Таланов,— сказал Леркин муж.— Ты счастливчик от рождения. Так сказать, генетически обречен на удачу.

Я сорвал стебелек метлицы. Даже выстояв зиму под пластами снега, трава была как живая. Я не встречал ее розово-дымчатые, стелющиеся по ветру косички разве что в Антарктиде. Впрочем, в Антарктиде я не был. Там, где не проложены автомобильные дороги, делать мне нечего.

— Ты прав, Тимчик. Он,—Лерка указала на меня,— переполнен счастьем. Его распирают удачи». Он готов делиться талантами с молниями, ручьями, кометами, ущельями, муравьями. По всему свету. В том числе и в городе своей юности, куда он частенько — раз в три-четыре года — заглядывает, хотя и ненадолго.— Лерка притворно вздохнула.

— И ты говоришь о счастье? — спросил Андрогин ее, но глядел он на меня.— Быть приглашенным бывшим сослуживцем и бывшей одноклассницей в горы, трястись на автобусе в Чилик, потом в кузове грузовика до перевала, потом пехом, навьючив на себя трехпудовый рюкзак,— разве это счастье? Это гораздо больше. Это есть невыразимое блаженство.

Я смолчал. Славно они поднавострились в словесных забавах.

— К чему слова? Кто молчит, не грешит,— подделываясь под Леркину интонацию, сказал Андрогин.

— Не задирай чемпиона континента, безгрешный Тимчик, сказала Лерка и поводила рукой по кисточке метлицы.— Чемпион уже тоскует по своим железкам, начиненным электроникой и бензином. Зимой я видела его в деле. Шел фильм об автогонках. По-моему, в Мексике или Колумбии, тамошние страны я вечно путаю. Так вот представь: его машина, похожая на дельфина, на повороте трижды перекувырнулась и ухнула в пропасть и за нею облако пыли и камней — трах-тра-тарарах! Я глаза зажмурила от ужаса. А ему хоть бы что: высовывается из кабины, в руках ружьище вроде гарпунного — бах! — и стрела с тросиком уже торчит из глыбы базальтовой. По тросику этому «дельфин» мигом вскарабкался — и был таков. Жаль только, его лицо я плохо разглядела. Они там все в скафандрах, как космонавты.

— Вношу необходимые уточнения,— сказал я.— Перевернулись всего лишь дважды. И не в пропасть ухнули, а скатились в овраг. И не Мексика или Колумбия, а Перу. Там во времена инков тоже гадали. По внутренностям живых еще людей.

Сорванный стебелек метлицы я положил над тихо поющим ручьем, осторожно подвел кончик стебля к обреченным муравьям. Наслышанный об их недюжинном разуме, я не сомневался, что они попытаются воспользоваться мостом, опустившимся прямо с небес. Но ничего не случилось. Муравьи на мост не шли.

— Ты счастливчик,— не унимался Андрогин.— Ты объездил десятки стран, был в Нью-Йорке, в Рио-де-Жанейро, в Сингапуре, в Багдаде, в Калькутте, даже в самом Иерусалиме. Ты лицезрел красивейших женщин земли, а может, даже с некоторыми из них,— он лукаво погрозил мне пальцем и пощекотал свои огромные вислые усы,— коктейли распивал. Ты понавез небось кучу модного барахла. Да и в кубышке, я уверен, кое-что звенит про черный день. Ведь гвенит, счастливчик, меня не проведешь!

— Я не стал объяснять Леркиному мужу, что звенит у меня не в кубышке, а все чаще и чаще в голове, особенно если не спишь несколько ночей подряд, что по черным дням, когда зарядит дождь, начинаются прострелы в позвоночнике — напоминание о компрессионном переломе пятого позвонка, что лишь в этом году на гонках в Гималаях разбилось четверо: де Брайян, Омежио, Ту Хара, Виктор Голосеев. Я ничего не стал объяснять существу, на чьем лице (и это прозорливо отметил мудрец) виднелась вековечная брюзгливая скорбь, которая так кисло отпечаталась на всех без исключения лицах, подобных Тимчикову.

— Ты опять прав: кое-что я оттуда поднатаскал,— сказал я, впервые за много лет назвав его полным именем.— В частности, навыки по спасению муравьев...

Муравьи не шли на мост.

Концом спички я попытался подогнать одного к спасительному стеблю метлицы. Бесполезно. Он исхитрился юркнуть под бурый прошлогодний лист.

— Муравей не по себе ношу тащит, да никто спасибо ему не скажет,— загадочно проговорила Лерка.

Пришлось прибегнуть к насилию. Я расщепил ножом спичку надвое, одной половинкой поддел муравьишку, перенес его к мосту над поющей бездной ручья, а другой половиной спички пересадил, точнее, перегнал, на мост. Насекомое крепко схватило стебель лапками и не двигалось ни вперед, ни назад. Я начал слегка его подталкивать, ощущая пальцами необычайную силу сопротивления упрямца.

И все-таки он пополз! Сперва медленно, неуверенно, потом осмелел, перевернулся вниз головой и в таком положении засеменил к берегу надежды.

Лерка наблюдала за моими манипуляциями с какой-то внутренней тревогой. Лишь теперь, сидя рядом с ней, при беспощадном свечении горного солнца, я заметил, как она изменилась за минувшие четыре года после нашей последней встречи. Возле глаз и у висков обнаружились еле заметные знаки морщин, брови она теперь выщипывала снизу, отчего ее глаза стали почему-то чуть уже, но теперь в них время от времени возникало странное, неведомое мне сияние. Возможно ли, чтобы такое сияние было порождено этим Тимчиком с его уже выпирающим брюшком, с его анекдотцами, с его одутловатым лицом, которому нелепые, как бы надутые воздухом усы, похожие на рачьи клешни, придавали приторно-удивленное выражение. «Постой, постой,— тут же одернул я себя,— ты, кажется, начинаешь злобствовать по поводу Тимчика Андрогина. А злобствуешь ты потому, что ему завидуешь. Ларчик-то открывается довольно просто, чемпион континента!».

Когда последний, девятый, муравей благополучно закончил переправу, меня озарило: а что, если вернуть его на прежнее место, к «пятачку», где они только что толпились. Так я и поступил. К моему удивлению, подопытный смело двинулся к мосточку, ощупал стебель усиками и живо перекочевал по уже разведанной стезе. Научился!

Дважды еще пришлось мурашу проделать этот путь. Он бежал так уверенно, как будто самолично — с ордою собратьев — создал мост над ручьем.

— Ты беспощаден, как гладиатор, Таланов,— сказала Лерка.— Тебе что машины, что муравьи, что людишки — все одно и то же. Материя, так сказать. Одинаково безответное содрогание атомов.

— Все еще предпочитаю людей. А среди людей ставлю выше прочих тех, кто ходит над пропастью,— ответил я и сразу же понял, что дал промашку. Во-первых, это походило на саморекламу. Во-вторых, больно задевало Лерку.

— И ты всерьез поверил одиссее этой горе-альпинистки? — Тимчик разглядывал небеса, изрезанные узорами вершин, холил свои усищи.— Типичная хохма. Расчетливая красавица завлекла нас в лабиринт Заилийского Алатау, чтобы обоих подставить под лавину. Так она отделается и от осточертевшего мужа, и от бывшего поклонника, переметнувшегося к жгучим креолкам.

Славный был парень Тимчик, но в автогонщики не годился.

Леркино лицо оставалось незамутненным.

— Один из вас достоин лавины. Но на этот раз обойдемся без трагедии. Повторяю: я не прошу мне верить. Все, чего я хочу,— показать вам то самое место. А шагать до него порядочно. Надо бы до захода солнца успеть. Скоро двинемся дальше, мальчики.

Тимчик не преминул воспользоваться моей оплошностью. Я забыл, что с этим кандидатом надо держать ухо востро.

— Царица грез моих,— замурлыкал Андрогин. — Повели маэстро исповедаться, отчего это он души не чает в ходящих над пропастью. А может, над пропастью ездящих?..

Это был запрещенный прием, хотя и отменно проведенный. Все-таки он вытянул из меня кишки, этот гадатель по внутренностям.

— В Андах, чуть выше линии вечных снегов, иногда встречается цветок. Я его не видел, но говорят, он похож на наши полярные маки, только побольше,— отрывисто, глухо, как всегда, когда злюсь, начал я.—  Местные племена называют его гравестос. А может, гравейрос, за точность не ручаюсь. Говорят, кто выпьет его отвар, заболевает лунатизмом. Правда, ненадолго. С незапамятных времен жрецы использовали гравейрос, чтобы ходить ночью над пропастью,— на устрашение своей паствы. По туго натянутому канату. Такие канаты сплетают из волокон агавы. До сих пор в Перу на них кое-где подвешены мосты...

Властительница Лунного Огня.

Я не слишком верил легенде о гравейросе. Подобных россказней в Южной Америке переизбыток. Да и не только в Южной Америке.

Но вот в позапрошлом году на розыгрыше кубка «Солнца инков» мы оказались в горах Карабайо, к востоку от древней столицы инков — города Куско. Помню, мы с напарником основательно вымотались за две недели гонок вдоль каньонов, по крутым серпантинам и были рады долгожданному отдыху. Нам дали две ночи и день.

До обеда мы с Виктором проспали, а потом решили порыбачить. Реки там похожи на наши тянь-шаньские: норовисты, пенисты, форель схватывает крючок намертво.

Бредем мы с удочками по городишку Ла-Пакуа, а навстречу Дончо Стаматов из болгарского экипажа. «Здравей,— говорю,— другарь Стаматыч. Опять ты Розетти на полрадиатора обошел. Эдак он от огорчения перезабудет весь набор своих неаполитанских песен».— «Пускай учится петь наши, славянские,— хохочет Дончо.— А вы, души рыбные, возвращайтесь засветло. Вечером скатаемся еще выше в горы, вон туда, к самым снегам. Там обитает не совсем еще цивилизованное племя индейцев, и сегодня, в честь новолуния, будет шумное празднество. Среди прочих чудес обещают полет красавицы над пропастью — то ли в когтях дракона, то ли помчится с подвязанными крыльями,— я толком не разобрал. Никогда не слыхал про такое диво? Э-э-э, не раз еще услышите, другари. Но лучше увидеть своими собственными глазами. И учтите: приглашает нас здешний мэр. В виде особой милости. Он к автомобилям неравнодушен. Как Розетти к прекрасному полу. Единственная просьба, даже не просьба, а требование мэра — никаких фотоаппаратов и кинокамер. Особенно это касается — я добавлю от себя — другаря Голосеева».

Мы выехали около восьми.

В горах темнеет рано. Последние километры пять наших машин, растянувшихся цепочкой, одолевали буквально на ощупь. Моторы ревели, задыхаясь, как всегда они ревут на большой высоте. Мы оседлали тропу, где обычно ходят с поклажей, наверное, лишь ламы, заменяющие здешним жителям и коров, и лошадей, и овец, где по одну сторону громоздились отвесные скалы, а по другую — чернела нескончаемая пропасть. После одного довольно-таки заковыристого поворота мэр — он находился в Стаматовой «Пеперуде» — выскочил из кабины и подал знак остановиться. Смешно жестикулируя, он начал объяснять, что дальше тропа совсем суживается, что он в ответе за нашу безопасность перед прогрессивной мировой общественностью, что пешком тут добираться около часа, не дольше.

Розетти, не дослушав мэра, завел свой «Везувий», выпустил пневмоприсоски, въехал на вертикальную стену и пополз над головою ошарашенного хозяина Jla-Пакуа. Мэр продолжал что-то говорить, не без смущения бросая взгляды вверх, где на расстоянии протянутой руки проплывали в обрамлении разноцветных приборных огней кудри весельчака Розетти.

Лунной ночью в платье белом И с гвоздикой в волосах — Нет прекрасней Маручеллы На земле и в небесах! —

Выводил Розетти своим неподражаемым бельканто. В том, что это именно бельканто, к тому же неподражаемое, Розетти убедил нас с Голосеевым в первые минуты знакомства, еще до того, как запел.

«Везувий» сполз со стены на тропу перед «Пеперудой». Мэр расхохотался, пересел к Розетти. Мы двинулись дальше,..

В индейское селенье мы попали часам к десяти.

Еще издали стали заметны несколько костров. Удивлял цвет пламени: фиолетовый с переходом в палевые, даже желтые, тона. Проезжая по селенью, мимо мрачных домишек с плоскими крышами, мы смогли рассмотреть, что костры горят на отшибе, у подножия внушительных размеров каменной башни. Над тремя кострами висели большие котлы.

По соседству, на другом холме, высилась точно такая же башня, освещаемая одним костром. Башни разделяла пропасть.

Мы оставили машины у подножия холма и мимо безмолвствующих мужчин в причудливых шляпах и разноцветных накидках направились к башне. Между прочим, я не заметил до сей поры ни единой женщины.

— Вождю следует поклониться до земли,— быстро говорил нам мэр полушепотом.— Это вон тому старику, на помосте, в красном покрывале. А тот, что слева, в орлиных перьях, с двумя колдунами, это жрец. С ним разговаривать инородцам вообще запрещено. И никаких песенок, сеньор Розетти, умоляю вас.

Мэр первым картинно ударился вождю в ноги, за ним — не без смущения — все мы. Вождь поднялся с леопардовых шкур и ответил точно таким же поклоном — до земли. Вслед за тем он гортанно прокричал несколько слов, дав знак приблизиться.

— Верховный Владыка Лунных Ратников приветствует вас, восседающих в колесницах,— переводил мэр.— Да хранит вас лунный огонь.

Вождю было лет восемьдесят, не меньше. Глаза его из-под огромных разросшихся бровей сверкали молодо и проницательно. Вождя охраняли четверо свирепого вида юношей с пиками и луками. У одного стражника покоился в руках винчестер.

По знаку обладателя винчестера на помосте разостлали леопардовые шкуры. Мы расселись, после чего каждый получил чашу, наполненную до краев белой жидкостью, и золотистое блюдо с дымящейся тушкой куи — волей-неволей настало время отведать морских свинок, издревле лакомую пищу в Андах.

Пока под взглядами телохранителей мы опасливо раздирали мясо, уснащенное листьями и травами, мэр неторопливо беседовал с вождем. Судя по тому, как он то показывал шевелящимися пальцами в сторону машин, то называл поочередно наши имена, шла церемония нашего представления.

Я отхлебывал кисло-сладкий напиток из глиняной чаши, смотрел на подпирающую небо башню, на фиолетовое дрожанье костров, на молчаливых людей возле них, и мне казалось, что время, как исполинская возвратная волна, стягивает меня с берега сущего, настоящего туда, в мерцающие глубины бывшего, что можно.

Еще стать и дружинником князя Святослава, и мстителем Евпатия, и успеть к дымящейся рассветной дубраве у Непрядвы, чтобы увидеть, как два богатыря — один в лисьем малахае, с хищной улыбкой насильника, другой — в черным смерчем развивающейся рубахе и с нательным медным крестом — сшибутся, ударят друг друга копьями, и оба падут с коней мертвыми...

Меня вернул из прошлого крик с вершины башни за пропастью.

Жрец, до той минуты застывший как изваяние, поднялся, раскинул руки с привязанными к ним перьями, двинулся по крутым ступеням к башне. Его поддерживали колдуны. Все трое запели.

Под их суровое однообразное пение костры гасли один за другим — их накрывали толстыми циновками, и пламя мгновенно укрощалось. Погас костер и за пропастью. Воцарилась тьма, лишь тлел огонек сигареты Розетти, но вот и он исчез.

Мы с Виктором сидели недалеко от мэра. Я воспользовался темнотой, придвинулся к нему, спросил еле слышно:

— Извините, о чем они поют?

— Духов лунных заклинают. Пока не подымутся на самый верх башни,— дыша мне в ухо, отвечал мэр.— Я вам буду переводить как сумею, а вы все перескажете другим, попозднее.

— Спасибо за доверие,— сказал я, нащупал его руку и потряс в знак признательности.

— Кто готовится в путь над бездной, в чьих руках — осиянная весть? — спрашивал жрец речитативом, видимо, уже с вершины башни.

— Властительница Лунного Огня,— отвечал молодой голос из-за пропасти.

— Кто несет на крылах знак преображенья богини бессмертной?

— Хранительница Лунной Благодати.

— Чьи волосы — струны света, ростки зеленых побегов, струи молодых ручьев?

— Властительницы Лунного Огня.

— Чьи слезы — дождь, живительный и благодатный?

— Хранительницы Лунной Благодати.

— Кто линию смерти и жизни, зла и добра, света и тьмы прочерчивает на камне Вселенной?

— Властительница Лунного Огня...

Всех вопросов и ответов запомнить было невозможно, тем более в переводе на английский. Наконец после некоторого молчания жрец прокричал с высоты каким-то задушенным голосом:

— Лети же, лети к нам, твоим ратникам, вещая дева света, Властительница Лунного Огня!

...И я увидел, как над нами, во тьме, в той стороне, где другая башня, явилась вдруг светящаяся человеко-птица. Она медленно махала фосфоресцирующими руками-крыльями, столь же медленно приближаясь к нашей башне. Подобие сияющего хитона плескалось между крыльями, лицо мерцало лунной белизной с голубыми ободьями вокруг глаз, а над головой она несла тонкий серп молодой луны. Зачарованный, я хотел потеребить Виктора, этого сурового реалиста, не верящего в чудеса, но его рядом не оказалось: должно быть, передвинулся поближе к Стаматычу.

Было тихо. Доносился глухой далекий шум реки со дна пропасти, над которой парила Властительница Лунного Огня. Я сосчитал про себя до ста пятидесяти, прежде чем загадочная летунья достигла башни и скрылась в ней.

Тем временем в небесах над башней обозначился новолунный серпик, точь-в-точь такой, какой несла она. Все племя Лунных Ратников запричитало, запело. После долгого песнопенья разом вспыхнули костры, кроме единственного, за пропастью.

Как только костры запылали, я начал переводить взгляд от башни к башне. Я надеялся заприметить канат, по которому, опьяненная отваром гравейроса, только что прошествовала Хранительница Лунной Благодати, но не увидел ничего.

Показался жрец, один, без колдунов. Он грузно спускался по ступеням. В правой руке он держал длинный блестящий нож, в левой — обезглавленного петуха. Жрец отвесил поясной поклон вождю, распорол петушиное брюшко, запустил руку внутрь, вынул сердце и съел.

Лунные ратники возликовали. Некоторые ударились в пляс. Застучали барабаны. Стали раздавать варево из котлов.

— Ну как, Виктор? — спросил я Голосеева, который и вправду передвинулся к Стаматычу.

— Во! — Он поднял большой палец.— Эти куи, замечу тебе, объедение. Я своего уплел мигом, вместе с травой. Вот тебе и морская свинья. Жду теперь добавки.

И ни слова о полете призрачной птицы! Не характер — кремень.

В голове у меня шумело. Я ощущал во всем теле необыкновенную легкость. Казалось, поднимись я сейчас на башню, шагни в пропасть — и легко воспаришь, едва взмахивая руками. Такое чувство бывает иногда во сне, особенно в детстве, когда я зависал как жаворонок то над полем цветущего клевера, то над глухими заводями Ельцовки, то над родной деревней. Помнится, я отчетливо, до мельчайших подробностей, различал с высоты не только грядки в огородах или пасущихся на косогоре коз, но по необъяснимому свойству сонно-г о зрения, даже головки тыкв, похожие на выводок цыплят, даже рыбешек, резвящихся на плесе, даже мышей-полевок возле прошлогодней скирды, даже начинавшие чернеть ягоды смородины у нашего плетня. Позже, в Автоакадемии, я увидел фотографию во всю стену. С высоты нескольких сотен километров спутник запечатлел старт планетолета «Иван Ефремов» к Сатурну. На фото были хорошо различимы мельчайшие детали степного пейзажа: красные чаши тюльпанов, змеи, греющиеся на камнях, суслики возле своих норок — шагов за триста от стартовой площадки. Вот и начали сбываться сны детства, подумалось тогда...

— Приезжайте весной,— шепнул мне мэр.— Весною празднество ничуть не скучней.— Тут он мечтательно посмотрел на луну и вздохнул.— Намного веселей, Хотя бы потому, что на него допускаются и лунные ратницы. Представляете: между башнями растягивают сеть, куда ловят первые лучи новорожденного солнца.

Розетти в самых изысканных выражениях поблагодарил вождя за сверхневероятнейший, как он выразился, подарок — зрелище летящей Лунной Девы и попросил в виде особой милости познакомить нас с ней. Если будет на то добрая воля владыки Лунных Ратников, он, Розетти, готов прокатить ее в своей колеснице, даже свозить в Ла-Пакуа, в прекрасный дансинг.

— Я выслушал тебя, восседающий в колеснице,— отвечал вождь и бросил взгляд на телохранителя с винчестером.— Желание твое невыполнимо. Властительница Лунного Огня не открывает свой лик чужеземцам. Даже если чужеземец случайно ее увидит, узнает ее небесную тайну, ему несдобровать. Он неукоснительно найдёт смерть. На линии света и тьмы. В ночь лунного затмения.

— На линии света и тьмы... В ночь лунного затмения...— ошарашенно повторил Розетти.

И здесь в первый и в последний раз подал голос жрец:

— Это так же невозможно, как одному из вас, восседающих в колесницах, подарить верховному владыке Лунных Ратников,— поясной поклон в сторону владыки,— свою колесницу. Вашей колеснице негде бегать среди наших скал, в нашем лунном свете. Лунная Дева умрет в вашей тьме.

Жрец величественно повернулся и вскоре скрылся в башне.

Чтобы как-то сгладить неловкость, я спросил вождя, часто ли навещает лунных ратников светозарная дева. Оказалось, это случается один раз в году. Да, лишь раз в году из башни Смерти Луны переносит она лунный огонь в Лунную Колыбель. Этой ночью людей по всей Земле подстерегают великие несчастья и беды, если они не принесут жертву Властительнице Лунного Огня. Малые злоключения нависают над смертными во все остальные новолуния и полнолуния. Злоключения можно отвести разжиганием костров с добавлением в пламя лунника — сухой лунной травы, барабанным боем, поеданием живого сердца жертвы. Так повелось исстари, с тех самых пор, как лунные ратники прилетели на Землю. Это произошло ровно 62 тысячи лун тому назад.

Я призадумался: 62 тысячи лун — это около 5 тысячелетий! Вот в какие непредставимые, догомеровские дали времен уходил обряд пришествия Хранительницы Лунной Благодати.

— Значит, в ночь прилета лунной синьориты надо обязательно отведать сердце петушка? — спросил, улыбаясь, Виктор.

— Надо съесть живое сердце,— тихо отвечал вождь, проведя по губам тыльной стороной ладони.— Еще при моем деде дед моего жреца съедал не петушиное сердце. Дед моего жреца.

Мы замолчали. Я взглянул на часы. Было около полуночи. Луна поднималась все выше, чуть высвечивая вечные снега вершин. Пора было возвращаться в город. Вождь с телохранителями проводил нас к машинам. Здесь мэр передал вождю несколько ящиков с вином и провизией, топор и двуручную пилу. Они быстро о чем-то переговорили, затем обнялись. Старый вождь заплакал.

— Зачем он плачет? — спросил Розетти.— Это я, болван, причинил ему горе. Будь я проклят со своим змеиным языком, черт меня дернул сболтнуть насчет поездки в дансинг. Разрази меня гром с Везувия!

Мэр сказал:

— Он плачет, потому что Властительница Лунного Огня отняла у него единственного внука. Три года тому назад он упал в про.пасть. А за год до этого погиб его сын. А ведь лунным ратникам предписано выбирать вождя только из рода верховных владык. Вот старик и зовет меня к себе, предлагая должность Держателя Лунного Пера, с тем чтобы после отлета его души я стал вождем. А какой из меня вождь при врожденном пороке сердца и неукротимой страсти к рулетке?

Как выяснилось, вождь был его дядей.

Я вытащил из багажника прозрачную коробку с точной копией «Перуна» — в десятую часть натуральной величины, поставил у ног вождя, снял крышку и объяснил, что это наш общий подарок владыке лунных ратников.

Вождь заулыбался, потер в задумчивости лоб.

— Прозорлив и многомудр мой великий жрец,— изрек наконец вождь.— Большой колеснице негде бегать среди наших острых скал. А детенышу колесницы бегать не надо. Пусть детеныш всегда стоит возле моего трона. Рядом со священным камнем, упавшим с вершины небес. При прадеде моего деда.

Он радовался, как дитя, этот глубокий старик. Но главная радость ждала его впереди.

— О владыка, детеныш колесницы тоже умеет бегать. И даже лазить по скалам. Надо только за ним присматривать. На этой доске — цветок с четырьмя лепестками.— Я протянул вождю пульт дистанционного управления.— Нажмешь верхний красный лепесток — детеныш бежит вперед, зеленый — назад, оранжевый — влево, синий — направо. А в центре доски — глаз, он всегда примечает, куда бежит детеныш. Скатится к ручью — видно ручей. Заберется на холм — видишь его на холме.

С помощью мэра вождь тут же позабавился маневрами нашей модели. Не скрою: давно я не встречал таких довольных вождей.

— Далеко ли может убежать детеныш колесницы? — спросил вождь.

— Он может бежать без передыху одну луну. Но если доску днем держать на солнце, детеныш никогда не устанет. Но доску лучше не ронять.

— Я поручу охранять доску обоим моим колдунам,— торжественно провозгласил вождь.— Колдуны будут держать ее на солнце от восхода до заката. И никогда, пока я жив, не уронят. Благодарствую, восседающий в колеснице. Никто из инородцев так не радовал сердце верховного владыки лунных ратников, как ты. Какую награду хочешь ты увезти туда? — Он сделал жест в сторону, противоположную сияющим под луною вершинам.— Туда, во тьму?

Ко мне нагнулся Розетти и сбивчиво зашептал:

— Грандиозный момент, синьор Таланов. Надо выклянчить хотя бы одно блюдо, на которых подавали этих зажаренных тварей. Лично у меня блюдо было золотое, я определил по весу, да и на зуб попробовал. Хотя бы одно, а? Чистейшее золото, клянусь святым Януарием.

И я вспомнил о гравейросе. Другого такого случая в жизни уже не представится, подумалось мне. Эх, была не была...

Вполголоса я растолковал мэру свою просьбу, но вместо ответа был удостоен долгого тяжелого взгляда.

— Если моя скромная просьба невыполнима, будем считать мне наградой ваш взгляд,— сказал я, глядя прямо в глаза мэру.— Его-то я и увезу туда, во тьму.

Мэр попытался улыбнуться.

— Некоторые награды можно и не успеть получить при жизни,— тихо произнес он.— Во всяком случае, мой отец еще помнил времена, когда за подобную просьбу чужака спокойно прикончили бы на месте.

— В те замечательные времена не было ни таких колесниц,— я показал на «Перуна»,— ни их бегающих детенышей. Между прочим, один из детенышей дожидается вас в Ла-Пакуа.

Давно я не встречал столь счастливых племянников вождей.

Владыка лунных ратников удалился с мэром, чтобы вскоре вернуться и объявить, что награда будет мне вручена там, внизу, во тьме.

А Розетти получил награду сразу. Иссиня-черный камень, прожженный слезою Хранительницы Лунной Благодати, и пару живых куи в деревянной клетке.

Да не опустеет твой дом, Человече!

На другой день закрутилась привычная свистопляска. В минуты отдыха я не раз вспоминал ночь на линии света и тьмы. Иногда я доставал плоский сосудик из обожженной глины, осторожно вытаскивал деревянную пробку, принюхивался. Пахло скошенным лугом, цветущим анисом, полынным терпким настоем. И сразу накатывала тоска. Хотелось бросить все: безумную гонку по чужой земле, интервью, встречи, речи, поломки, промежуточные финиши, желтые шлемы лидеров — все хотелось бросить — и домой, к родным равнинам, к шуму сосен, к стогам, плывущим сквозь заречные туманы...

Мы выиграли с Виктором «Золото инков». Но то была наша последняя победа.

В Кальяо мы погрузили «Перуна» на теплоход «Тайс Афинская», разместились в каютах и вволю отоспались. До отплытия оставались считанные дни.

Как-то вечером, посмотрев в местном кинотеатре широко разрекламированный фантастический боевик «Осада Марса», мы вернулись на теплоход.

— Я заскочу к тебе, если не возражаешь, фантазер. Через полчасика, ладно? — сказал Виктор и заговорщицки подмигнул.

Он появился, держа в руке жестяную коробку с кинолентой.

— Отгадай, каким боевиком я порадую победителя? — спросил Виктор, потрясая коробкой.

— Финишным боевиком,— отвечал я.— Нас подкидывают в небеса, ты до ушей улыбаешься, из карманов у тебя вываливаются отвертки, реле, контрагайки и все прочее, а я обвил, как удав, кубок, который, как ты точно подметил, переделан из самовара.

— Вот и не угадал. Перед тобою — строго научное кинообвинение. Служителей культа, пользующихся отсталостью народных масс, чтобы одурманивать простаков цирковыми трюками вроде порханья разного рода божеств над глубокими пропастями. Так-то, фантазер.

Он расхохотался, а я, ни о чем еще не догадываясь, спросил:

— Дружище, неужто удалось заполучить какие-то кадры о хождении жрецов по канатам?

— Не заполучить, а заснять самолично,— сказал Голосеев.— Притом в инфракрасных беспощадных лучах. С ними, как ты знаешь, никакое очковтирательство не проходит. Не зря сказано: все тайное становится явным.

Я удивился:

— Когда ж ты успел, пострел?

— А тогда, у лунных ратников.

Оказывается, как только Властительница Лунного Огня явилась вдруг во тьме, в той стороне, где башня Смерти Луны, дотошный Голосеев незаметно пробрался к «Перуну», навел кинопанораму так, чтобы захватить обе башни, задействовал автостоп на 15-минутный максимум и сразу же вернулся назад. Так вот почему я не обнаружил его рядом, когда подобие сияющего хитона плескалось у ней между крыльями, а лицо сияло белизной с голубыми ободьями вокруг глаз...

— И что же ты, смельчак, понаснимал? — спросил я.

— Снимал не я. Я, как и ты, хотя в меньшей степени, подвержен страстям. Снимал бесстрастный прибор. И прибор, только не огорчайся, ради бога, подтвердил мою правоту в нашем споре. Все твои гравейросы-гравестосы — красивая несуразица.— Голосеев снова потряс коробкой, как триумфатор сверкающим скипетром из слоновой кости.— Я вчера проявил и только что прокрутил на мониторе. Нет, не разгуливает по канату размалеванная пташечка. Чудес, как я тебе постоянно твержу, не бывает. Она привязана к кольцу, в кольцо продет канат, и ее тянут веревкой от башни к башне. А чтобы богиня не крутилась, на кольце сооружена удавка!, как у воздушного змея. И заметь, фантазер, едва она долетает, ха-ха, долетает, значит, до башни, как сразу же неведомые силы ослабляют канат, приспускают его в пропасть. И все шито-крыто.

— Вечно ты меня разыгрываешь. Но на этот раз ничего не выйдет, отважный пожиратель куи,— сказал я.

— Прошу к монитору, победитель.— Голосеев присел и галантно показал рукою на дверь: — Прошу. Убедишься собственными глазами, кто кого разыгрывает. Кстати, когда мы приплывем, я собираюсь показать пленку знакомым телевизионщикам. Очевидное — невероятное! Сенсацию трахнем на всю державу!

— Ты умница, Голосеев,— сказал я как можно спокойней, потому что уже разбухал от беспричинной злости.— Ты настоящий естествоиспытатель. Из тех, кто сдирает кожу с живых лягуше^с, рефлексы созерцает. А как же иначе распутать тайну живой материи? Режь, кромсай, зверствуй! Но берегись, несчастный натурфилософ, ее величество тайна мстит за насильственные забавы в ее владениях. Даже тому, кто лучше прочих проходит повороты в. горах,

Голосеев расплылся в улыбке до ушей.

— Насчет мести загнул ты здорово. А поощряет ее величество небось только за высокопарные выражения?

— Тогда считай поощрением угрозу гибели на линии света и тьмы,— подумав, сказал я.— Не забыл? Вся кому, кто узнает тайну Властительницы Лунного Огня.

— Ты обрисовал нечетко контуры призрака, фантазер. Кондрашка должна хватить нечестивца не просто на подступах к вечным снегам, но обязательно в ночь лунного затмения. Сочетание, скажу тебе, редкостное для обитателя равнин. Так что у меня неплохие шансы увеличить количество долгожителей. Вместе с тобою, фантазер. Если не больше прочих рисковать на поворотах.

— Ладно, долгожительствуй,— сказал я.—• А мне оставь пленку. Я хочу прокрутить ее один. Без твоих пространных комментариев. Если не возражаешь. И больше не зови меня фантазером. Поднадоело.

Он положил коробку на столик, пожал плечами, ушел.

Иллюминатор заволакивала чернильная темь. На двух островах, загораживающих гавань Кальяо от свирепых океанских волн, вспыхивали дрожащие огни. Я взял коробку и поднялся на палубу.

Потрепанный, изрядно побитый «Перун» был надежно прикреплен тросиками к стойкам. Ничего, железный скакун, думал я, восседающие в колесницах наведут на тебя лоск за долгий путь на север.

В кабине, чтобы не привлекать лишнего внимания, я поляризовал стекла на полное внутреннее отражение. Теперь я остался один на один с проклятой коробкой. Необъяснимо, но главное, что я вынес из рассказа Виктора,— это чувство стыда, как если бы сегодня я случайно подслушал, что соперники еще перед началом гонки условились — в силу неведомых мне причин нарочно уступить первенство именно «Перуну», так что все наши тактические ухищрения были напрасной тратой сил и нервов. Ситуация хотя и нереальная, но угнетающая. Угнетающая прежде всего невозможностью что-либо изменить. Комедия окончена. Упал занавес. Театр пуст. Крысы скребутся под сценой.

Я достал пленку, заправил в монитор и уже потянулся включать, но рука остановилась на полпути.

А зачем мне это? Чтобы убедиться, что Голосеев прав? Но в чем его правота? В том, что лунное чудо подчинено неодолимым законам земной механики? Но зачем мне знать до конца, по какому — железной или алмазной твердости — закону днем и ночью, стаями и в одиночку тянутся в высях над океанами перелетные птицы? Зачем мне знать до конца, почему в детстве, когда мы переехали из деревни в город и не взяли с собою собаку Нерку, она прибежала к нам спустя неделю, отмахав по осенней тайге свыше шестисот километров? Почему в ночь перед последним экзаменом в Автоакадемию, когда все висело на волоске, мне приснился мой билет со всеми тремя вопросами, и я вытянул наутро именно его? Почему иногда, особенно в лунные ночи, я предчувствую не только извивы и уклоны любой дороги, но и встречные машины за поворотом, за холмом, и не только машины — любые препятствия? А что, если странные, загадочные, не до конца распознаваемые явления — тоже неотъемлемая часть мировой жизни? Подобно тому как обязательная странность в пропорциях пленительной красоты — частица самой красоты? Может быть, огни космических цивилизаций тогда и гаснут — одни, задуваемые атомными смерчами, другие, стиснутые рациональным бесплодием, когда в них наконец умирает последняя тайна. Как умирает деревенский дом, покинутый всеми обитателями. Как умирает человек, изгнавший из сердца чудо сострадания и любви...

Я вложил пленку в коробку, вылез из кабины, прошел на безлюдную корму, свесился через перила, разжал пальцы. Плеска внизу я даже не услышал. Что ж, покойся на дне Тихого океана, оскверненная тень Лунной Девы. Пусть все также летит над пропастью Властительница Лунного Огня! Да не опустеет твой дом, Человече!

На другой день я улетел первым самолетом на Кубу, а оттуда — в Москву. Голосеев так и не поверил, что я утопил пленку, даже не просмотрев. Я оставил ему на прощание собственный перевод одной статьи из какого-то затертого журнала. Чтобы сдирателю живой кожи было о чем поразмышлять, созерцая в инфрапанораму одиноких альбатросов над ночным враждебным океаном.

Статья была озаглавлена:

Таинственные силы Луны.

«Силы притяжения между Землей и Луной весьма значительны, поскольку оба небесных тела обладают сравнительно большими массами, а расстояние между ними по космическим масштабам невелико.

Словно исполинский магнит, Луна притягивает к себе воды Мирового океана, образуя на его поверхности целую водяную гору. На многих побережьях, и прежде всего в закрытых бухтах северо-западных штатов США, приливная волна достигает высоты 20 метров. У побережья французской Бретани разница в уровне прилива и отлива столь значительна, что силы гравитации приводят в действие большую гидроэлектростанцию.

Однако лунному притяжению подвержены не только океаны, но и континенты. Установлено, что под влиянием Луны они поднимаются или опускаются в пределах 23 сантиметров. Неудивительно, что подобные перемещения могут вызывать катастрофические разрушения в тех местах, где земная кора напряжена.

Не остается без лунного воздействия даже воздушная подушка нашей планеты. И в атмосфере существуют своеобразные приливы и отливы. При полнолуниях и новолуниях атмосферное давление снижается приблизительно на три миллибара по сравнению с другими лунными фазами.

И еще одна закономерность. Хотя отражаемый Луною солнечный свет составляет стотысячную долю всего солнечного потока) устремленного на Землю, тем не менее он повышает температуру земной поверхности на 1/2000 градуса.

Может показаться, что приведенные величины ничтожны, чтобы оказывать какое-то влияние на погоду планеты. Прав ли был историк и естествоиспытатель Плиний, живший в I веке нашей эры, когда утверждал, что полная Луна повышает влажность воздуха и вызывает дождь? Или это обычное заблуждение? Правы ли те, кто твердо верит — а таких людей множество,— что с увеличением фазы Луны погода улучшается?

Долгое время метеорологи старались вообще избегать подобных вопросов. Но вот специальная группа американских ученых всесторонне исследовала 16 тысяч сведений о погоде в 1544 районах США за последние полвека. Прежде всего обращалось внимание на закономерность выпадения дождей. Оказалось, что чаще всего дожди шли на протяжении трех—пяти дней после новолуния и полнолуния.

Опубликованные материалы вызвали всеобщее недоверие. Однако вскоре пришло подтверждение от австралийских ученых: да, дожди предпочитают лить после новолуний и полнолуний.

Другие исследователи, обработав данные 269 метеостанций, сразу же подметили закономерность возникновения тайфунов с силой ветра свыше 12 баллов. Выводы были обескураживающими. Вероятность подобных ураганов при новолуниях и полнолуниях выше обычной на 25 процентов!..

К сожалению, причины воздействия древней Селены на погоду до сих пор не выяснены. Самая распространенная гипотеза такова. Мировое пространство отнюдь не пустота. В нем движется огромное количество космической пыли, остатки метеоритов и погибших планет. Не исключено, что часть этой материи улавливается Луной, а затем перекочевывает на Землю — ведь земное притяжение значительно превосходит лунное. Попадая в верхние слои атмосферы и постепенно оседая, мельчайшие космические частицы становятся как бы конденсаторами влаги, сгущаются в облачные массы и в результате — дождь.

Если Луна способна оказывать влияние на движение океанов, земной коры, атмосферное давление и температуру, не воздействует ли она и на поведение животных и людей?

Как, например, объяснить следующее явление. Давно известно, что моллюски открывают створки своих раковин при приливе и закрывают при отливе. За день они фильтру юг «коло 65 литров воды и улавливают свыше 72 миллионов микроорганизмов, которые и служат им пищей.

Первоначально считалось, что движение створок раковин обусловлено перепадом давления воды при приливе и отливе.

Но вот был произведен такой опыт. Нескольких моллюсков перевезли за 1660 километров от побережья и поместили в непроницаемые для света стеклянные сосуды, где были полностью воспроизведены температура и давление воды в привычной для моллюсков морской среде. Затем подключили устройство, контролирующее движение створок.

Поначалу моллюски сохраняли свой привычный ритм: они открывались и закрывались, хотя не было ни приливов, ни отливов. Но ровно через 14 дней случилось невероятное: ритм сместился на 3 часа. Это позволило сделать такой вывод: моллюски открываются и закрываются в точном соответствии приливам и отливам на их новом местонахождении. Иными словами — ритм моллюскам диктовала Луна-

Луна, несомненно, влияет и на поведение некоторых млекопитающих. В лабораторных условиях хомяки всегда гораздо бодрее при полнолуниях и новолуниях, а мыши только при полнолуниях.

ПОЛНОЛУНИЯ И НОВОЛУНИЯ поглотили 900 ТЫСЯЧ ЖИЗНЕЙ. СЛУЧАЙНОСТЬ ИЛИ ЗАКОНОМЕРНОСТЬ?

Это произошло 16 сентября 1978 года в 19 часов 28 минут. Землетрясение с силой 7—8 баллов всего за три минуты слизнуло с карты цветущий город. Трагедия разразилась в тот самый миг, когда Луна, Солнце и Земля оказались как бы на одной оси и тонкая земная кора одновременно испытывала воздействие масс Солнца и Луны.

Старое поверье гласит: при новолунии и полнолунии опасайся землетрясений. Научно это не доказано. Большинство геофизиков пожимают плечами. Однако существует множество фактов, которые не так-то просто объяснить случайностью.

Обратим внимание на самые крупные землетрясения последних десятилетий:

29 Февраля 1960 года: ужасающее землетрясение в марокканском городе Агадир. Под развалинами погибло около 12 тысяч человек. Было новолуние.

2 Сентября 1962 года: при сильном землетрясении, продолжавшемся 4 минуты, в Иране погибло около 12 тысяч человек. Полнолуние.

22 Мая 1970 года: страшной силы землетрясение значительно изменило весь ландшафт Перу. Катастрофа отняла 60 тысяч жертв. Полнолуние.

28 Июля 1976 года: 800 тысяч жителей погибло под развалинами при землетрясении в Китае. Полнолуние.

3 Сентября 1978 года: в 6.08 утра самое сильное землетрясение после второй мировой войны разразилось в Баден-Вюртемберге. Множество разрушений, повреждены транспортные магистрали. Новолуние.

16 Сентября 1978 года: при полнолунии и лунном затмении страшное землетрясение буквально уничтожило иранский город Табас и свыше 40 окрестных деревень.

Случайности? Суеверия? Или же существует некая связь между земными и лунными силами?

Издревле человечество приписывает Селене таинственные свойства. Луна почиталась не только как богиня смерти и как богиня плодородия. Ее фазы принимали за символы рождения, роста, смерти и исчезновения. Еще древние римляне утверждали, что полнолуние предвещает дожди, а спартанцы начинали войну исключительно в полнолуния.

В основу первого календаря, составленного древними, был положен лунный, а не солнечный год. Давно подмечено, что в полнолуние некоторые люди не могут уснуть. В древности и даже в средние века твердо верили, что Луна может вызывать душевные болезни. Англичане до сих пор понятие «душевнобольной» выражают словом «лунатик» — от латинского корня «Луна».

Пытаясь выявить воздействие Луны на поведение человека, ученые длительное время наблюдали группу из 50 студентов. Было установлено, что подопытные подвержены резким перепадам настроения с периодом около двух недель. Верхние и нижние «пики» настроения соответствовали фазам полнолуния и новолуния. Более того: в точно таком же ритме у исследуемых колебался и электрический потенциал».

Я оставил статью в каюте Голосеева сгоряча, желая ему досадить, даже не досадить, а укорить друга за непрошеное вторжение в космический покой лунных ратников, и ни о чем теперь так не сожалею, как о своем поспешном бегстве. Меняющие свои очертания башни необъясненного, едва сбыточного не нуждаются в чьей-либо защите. Чудо явлений чрезвычайных умеет постоять за себя...

Зеркало в саду.

Над поющим ручьем я рассказал эту историю про лунных ратников скомканно, опуская многие детали. Собственно, рассказывал я для одной Лерки. И по глазам ее понял: она поверила мне во всем.

— У подобных героических былин один-единственный недостаток. Полное отсутствие вещественных доказательств,— сказал Тимчик и потянулся, как кот.— Пленка утопла, а пузырек с приворотным зельицем... Не сомневаюсь, он тоже был с отвращением брошен в Тихий океан и посему стал добычей рыб. Они облизывают пробку и получают способность кувыркаться в воздухе. Некоторые даже наловчились пожирать перелетных пташек. Но только в новолуния и полнолуния.

Лерка стиснула голову руками, как от нестерпимой головной боли, хотела что-то сказать мужу, но я ее предупредил:

— Он прав. Сосуд я забыл в каюте теплохода. Тогда, в Кальяо.

— И ты все еще не хочешь, Леруня, верить, что твой супруг ясновидец,— не унимался Андрогин.

— Ас Голосеевым помирились? — как бы не расслышав его, спросила Лерка.

— Мы с ним не ругались. Он приплыл с «Перуном» через месяц. Он клялся, что и в самом деле разыграл меня. Что в коробке была пленка с финишем «Золота инков» и церемонией награждения. Но мне почему-то было уже все равно. Я готовился к «Ожерелью Пиренеев» с другим напарником. С Ашотом Мелкуяном. На «Серебристом песце».

— Тары-бары-растабары, серебристые песцы,— забавно пропел Тимчик.— Не пора ли нам, пора. Вперед, к мрачной пещере Леркиных тайн! Наши тайны, русские, отечественные, маленько похлеще ихних, перуанских-заокеанских. Но тоже без вещественных доказательств.

«Зря я злоблюсь на Тимчика,— подумал я.— Его привычка все осмеивать, все пародировать, надо всем острить вовсе не прихоть, а жизненная потребность. Это его пища. Без нее он не сможет существовать вообще. Как не смог бы сочинить свои залихватские статьи в периодике без раскавычивания чужих цитат, без переваривания (и перевирания) чужих мыслей. Он поглощает чужое, а получается вроде бы свое. И в этом, только в этом — секрет несокрушимости кандидата химических наук».

Мы двинулись в путь.

Через полтора часа мы вышли к серному источнику. Струи теплой шипящей воды били прямо из скалы на высоте вытянутой руки, и крутиться под живительным дождем было наслаждением. Тимчик купаться не захотел — он что-то записывал в блокнот. Здесь мы пообедали. Дальше нужно было подниматься вверх по ущелью Тас-Аксу. В переводе это означает «река белых камней». Лерка перевела удачнее — «белокаменная». По ее словам, отсюда оставалось ходу около двух часов. Следовало поторопиться, чтобы успеть к ночлегу хотя бы в сумерках.

Я шел за Леркой по скользким плоским камням. Река звенела. Несколько раз я замечал на перекатах быстрые тени рыб. Жаль, что размотать удочку придется лишь завтра. В многоугольнике неба завис недвижно серпоклюв — голубая стрела с двойным опереньем, наложенная на тетиву бледно-бирюзовых крыльев.

Я начал мысленно перелистывать страницы красной ученической тетрадки в клетку, которую дала мне прочесть Лерка в первый же день моего прилета. Лерка сказала, что вызвала меня в Алма-Ату только за тем, чтобы я прочитал эту тетрадь и помог ей в остальном...

«Почему лишь теперь, весной, в апреле, я решаюсь занести на бумагу все то, что следовало записать, притом незамедлительно, еще тогда, прошлым августом. Ведь недаром говорят, что уже через неделю после какого-либо события его подробности оскудевают в памяти наполовину. Впрочем, я не опасаюсь этого. Те подробности не оскудеют в памяти вовек, хотя случившееся не только Тимчику, но и мне порою представляется сном. Вернее, сном во сне. Как у Лермонтова в стихотворении «Сон», где «в полдневный жар в долине Дагестана» герой видит во сне самого себя смертельно раненным, спящим мертвым сном, а в том, другом сне, он созерцает заснувшую юную деву, которая также грезит во сне («И снилась ей долина Дагестана, знакомый труп лежал в долине той, в его груди, дымясь, чернела рана, и кровь лилась хладеющей струей»). Выходит, сон даже тройной, точнее, строенный...

После того как Тимчик поднял меня на смех (слава богу, ему хватило порядочности не трезвонить, как обычно!), я решилась вообще отмалчиваться, даже отца обошла, хотя неустанно, навязчиво думала лишь об этом. В ноябре я не поехала с Тимчиком в Венгрию, промаялась всю зиму в библиотеке над диссертацией, сочинив, к ужасу Тимчика, страниц тридцать, не более.

Говорят, на Востоке существует болезнь с мудреным названием «смертельное томление от воспоминаний». Человек способен даже умереть от невозможности еще раз пережить наяву событие, врезавшееся в память. Например, последнее свидание перед вечной разлукою...

Теперь поняла: записываю, чтобы оставить какой-никакой документ. Как сказано в «Мастере и Маргарите», рукописи не горят...

Но начну по порядку.

Середину августа я провела в альпинистском лагере. Мы готовились к траверзу трех вершин, включая пик Авиценны. Сборы проходили нормально. Наш тренер Джумагельдинов был доволен мною. Но буквально накануне штурма я слегка подпростудилась (тайно поплескалась в ледяном ручье, жара стояла страшенная). Наутро я захрипела, и меня — о ужас —- не взяли. Уверена, что Марат Иннокентьевич посмотрел бы сквозь пальцы на легкую простуду, но Цецилия Аркадьевна, эта толстая змеюга с красным крестом, уперлась — к ни в какую. Все-таки улучила момент отомстить за то, что ее Яков Борисович тайно прислал мне двести больших садовых ромашек ко дню рождения, а простодушный Тим-чик всех оповестил...

Утром они всемером ушли на траверз, без меня. Я поплакала немного у ручья, опять искупалась и решила в отместку бросить альпинизм до конца моих дней. Во всяком случае, дожидаться их триумфального возвращения через неделю я не собиралась. В конце концов, до перевала Трех Барсов спускаться чуть больше суток. Дорога удобная, неопасная. Заночевать можно у слияния ручья с Тас-Аксу. Это немного выше серного источника. А от Трех Барсов легко уехать на машине: раз в день она приезжает к чабанам.

Положив в рюкзак одноместную палатку, спальный мешок, кое-что из еды (точнее, две банки тушенки, хлеб, сгущенку), я оставила на видном месте записку, где объясняла, что по неотложному делу возвращаюсь через Трех Барсов. Этим путем я ходила десятки раз, чаще всего с филфаковцами, сдающими нормы на значок «Альпинист».

Погода стояла изумительная, рюкзак совсем не оттягивал плечи. К заходу солнца я легко спустилась к месту ночевки. Обычно мы разбивали палатки на левом склоне ущелья. Там был удобный выступ на скале, площадка метров шестьдесят, поросшая травою и шипигой, как у нас называют низкорослый горный шиповник. Утром, на восходе солнца, с выступа хорошо было наблюдать, как лучи пробивают туман по всему ущелью, как внизу сливается узкий пенящийся ручей с большой речкой. Я говорю «большая речка» условно, в тех местах Тас-Аксу не такая уж и широкая: в августе через нее перескакивают с камня на камень.

Я поставила палатку вплотную к скале, поужинала всухомятку и сразу же заснула как убитая.

Среди ночи меня разбудил страшенный грохот. Земля подо мною вздрагивала. Где-то рядом рушились камни. Но вскоре все успокоилось. Кто часто бывает в горах и видит (а еще чаще слышит), как сходят лавины, кто знает коварный норов каменных осыпей, тот не особенно нервничает при подобных звуках даже среди ночи. И я опять забылась.

Мне привиделась Земля из непомерных космических глубин. В хороводе среди других планет она светилась, словно купол одуванчика. Она пульсировала как живое существо, и по мере приближения к ней... Нет, сначала важно описать, как именно я приближалась к Земле в том сновиденье.

Я сидела в чем-то похожем на глубокое кресло-качалку, а вокруг цвел диковинный сад. Ветви, листья, лепестки, бутоны неведомых мне растений переплетались так тесно, что представлялись единым цветущим организмом. Куда ни посмотришь, всюду клубящимися волнами простирались к близкому горизонту многоцветные кроны. Странность состояла в том, что по мере удаления они становились все выше, все круче, как будто я оказалась на самом дне пестро раскрашенной воронки, причем чаша горизонта была не выпуклой, как у нас на Земле, а вогнутой.

По краям чаши слабо фосфоресцировало скрученное в жгут сияние, уходящее в отуманенные звездные дали. Волшебный сад приближался к Земле, несомый тихо крутящимся смерчем, но когда уже обозначились рваные края материков и среди них разводья морей, меня начало охватывать беспокойство. Я показалась сама себе дрожащим язычком пламени среди разгульных ветроворотов Вселенной...

Беспокойство мое усилилось, когда повсюду на лике земном, даже на белых шапках полюсов, стали различимы сотни, тысячи ядовито-синих огоньков. Все они исторгали жесткие прямые лучи, какие испускают ядра звезд.

И явилось припоминание, что мой сад в тысячелетних странствиях по океану вечности время от времени устремлялся к подобным живым планетам, но, если замечал такие страшные огни, всегда улетал прочь. Я пыталась вызвать в памяти те слова, жесты, заклинания, следуя которым сад .избежит опасности, и не могла вспомнить.

По всей оболочке смерча начали проступать коричневые пятна, которые сразу же чернели, пока сад не сокрыла блистающе-черная тьма...

И я проснулась. По крыше палатки били тяжелые капли дождя. Не вылезая из спального мешка, я слегка приоткрыла полог.

Рассветало. Пухлые тучи с грязными разводьями по бокам сползали вниз по ущелью. Прокатился гром. Синоптики, как водится, ошиблись. Ну что ж, придется топать под дождичком, нам не привыкать. Штормовка — защита надежная, а на ногах у меня были ботинки с «кошками» — в них не поскользнешься. Об одном я жалела: еще вчера решила сначала искупаться в серном источнике, а уж потом завтракать. Говорят, можно сбавить вес сразу килограмма на два. Ладно, придется обойтись без купаний. Только вот ребят жалко: каково-то им там, на высоте. Наверняка у них завьюжило, притом дня на три, не меньше. В августе погода в горах портится исключительно редко, но уж если испортится...

Я быстро собрала палатку, надела рюкзак и двинулась туда, где от пышного куста боярышника начинался довольно крутой спуск в ущелье. К моему удивлению, сразу за боярышником обнаружилась пустота. Спуска как не бывало. Землетрясением вырвало огромную часть скалы, она рухнула, запрудив Тас-Аксу. Сквозь клубящиеся тучи было нелегко разглядеть, насколько массивна плотина, но я не сомневалась, что Белокаменная прорвет любую преграду. Так просто ее, голубушку, не усмиришь, помню, подумала я, но сразу же резануло как скальпелем: а спускаться теперь где? Я оказалась на карнизе, в западне. Сверху — скала метров на полтораста, без веревки и крючьев делать там ничего. Снизу — пропасть метров семьдесят, попробуй сползи...

Я сняла рюкзак, присела на него. Спокойствие, прежде всего спокойствие. Как поступают в подобных передрягах бывалые альпинисты, ну, например, тот же Марат Иннокентьевич?

— Во-первых, надо набраться терпения и ждать помощи. Она обязательно придет,— сказала я голосом Джумагельдинова.

— В данном случае помощь придет не раньше, чем через неделю,— отвечала я Марату Иннокентьевичу.— Вы вернетесь с покоренных вершин победителями, запросите по рации Город и кинетесь меня искать. Но за это время я умру здесь возле боярышника. С моими запасами еды долго не протянешь, а главное — у меня с собою ни капли воды.

— Можно жевать плоды шиповника и слизывать воду с камней. Даже если нет дождя, утром на камнях проступают капли росы. А уж если льет дождь, проблем с водой никаких. Надо греться у костра, сжигая прошлогоднюю шипигу, и ждать помощи. Наверняка какие-нибудь «дикари» пойдут от Трех Барсов вверх, по ущелью,— обнадежил Марат Иннокентьевич.

— Надежды на «дикарей» никакой,— вздохнула я.— Когда погода портится, «дикари» скатывают палатки и возвращаются восвояси.

— В крайнем случае можно разрезать палатку, спальный мешок, даже рюкзак на полоски, связать их морским узлом и попытаться спуститься...

— Марат Иннокентьевич, у меня с собою только консервный нож. Им палатку не разрежешь. Кроме того, я никогда не решусь спуститься и на десять метров по связанным огрызкам, даже если б я нашла в себе силы рвать брезент зубами,— возразила я.

— Тогда остается спокойно сидеть в непромокаемой палатке и все-таки ждать помощи,— сказал после некоторых колебаний Марат Иннокентьевич.— Только без паники и судорожных всхлипываний.

Да, положение было незавидное.

Я взялась за толстую ветку боярышника и немного наклонилась над пропастью: а вдруг все же возможно проползти, как ящерица, средь расщелин. Конечно, без рюкзака. В конце концов его можно просто спихнуть вниз, а потом отыскать среди камней...

Но недаром сказано, что благими помыслами вымощена дорога в ад. Подо мною блестела мокрая отвесная стена.

Справа из скалы, наискось, в мою сторону, нависла глыбина довольно-таки странной формы. Она напоминала часть скрученного в продольном направлении кристалла, расширяющегося к концу наподобие граммофонной трубы. Этот-то расширенный торец, вернее, какая-то часть его, поскольку глыба переходила, в скалу, нижним полукруглым основанием упирался в заросли шипиги на моем карнизе. Кристалл в отличие от серой блестящей скалы был тускло-черным, точь-в-точь антрацит. В детстве наша семья жила на Кузбассе, в Осинниках, и я вволю налазилась со сверстниками по шахтным отвалам.

Помню, я обрадовалась необыкновенно. Пусть я прокукую на карнизе даже неделю, но зато я стала первооткрывательницей здоровенного угольного пласта.

А ведь еще неизвестно, на сколько уходит эта закругленная глыбина в земные недра. Кто может поручиться, что здесь не целое угольное месторождение! И это в условиях, когда планете грозит энергетический голод, о чем меня не раз предупреждал Тимчик, когда я по забывчивости забываю погасить свет в ванной. Сейчас каждая тонна угля и торфа на учете, даже старые выработанные шахты вновь начинают задействовать.

Я подошла к торцу, провела рукой по гладкой поверхности. И удивилась. Буквально в сантиметре от угля пальцы наталкивались на невидимую преграду. Более того: тускло-черный торец пласта оставался под дождем абсолютно сухим. Непонятно как, но струи дождя не касались этого угля. Они плавно отклонялись чем-то и соскальзывали вниз...

Само собою разумеется, дальнейшая моя запись никого ни в чем не убедит, но я подчеркиваю: пишу только правду, сколь бы фантастичной ни предстала она из последующих событий.

Я увидела их. Точнее, вначале одного из них. В торце обнаружился золотистый глазок и начал расширяться наподобие диафрагмы фотоаппарата. Как только глазок начал расти, я схватила рюкзак и отбежала к скале, хотя бежать, в общем-то, было некуда, а спрятаться негде.

Из глазка (а он расширился до размеров парашютного купола) медленно вылетел огромный скафандр, примерно такой, как для глубоководных исследований, тускло-черный, как и кристалл. Ростом (длиной? высотой? ) он был — вместе с парой нижних конечностей — метров пять, не меньше, диаметр головы (то есть не головы, а скафандра, тут я до сих пор теряюсь) больше метра. Это сейчас я спокойно пишу: пять метров, один метр, но тогда мне было не до вычислений и не до сопоставлений с куполами парашютов. Я вся сжалась от ужаса и бессилия в своей залатанной штормовке, такая навалилась тяжесть, будто я начала окаменевать.

Он вылетел из глазка, который сразу затянулся, сомкнулся. За ним вилась тускло-черная веревка, даже не веревка, а жгут сияния, сгущенного до черноты. Неуклюже переворачиваясь в воздухе, он поплыл вдоль кристалла по направлению к скале и... растворился в ней. Сначала в скале исчезла рука, затем голова, другая рука, туловище, ноги. В общем, он весь исчез, остался только плавно перемещающийся черный жгут. Он нырнул в скалу, как мы ныряем в теплое море,— без видимых усилий.

Потом через глазок выскользнули еще двое — точные копии первого. Они тоже довольно скоро скрылись в скале, правда, в разных местах, но один сразу же возвратился и исчез в помутневшем глазке.

Так они путешествовали туда-сюда часа три, не меньше, и все это время я стояла как полоумная под дождем, у мокрого рюкзака, проклиная свою злосчастную судьбу и отказываясь верить происходящему. Удивляли меня даже не сами антрацитовые чудища — удивляло полное их безразличие ко мне. Они не предприняли ни малейшей попытки познакомиться, ни малейшей. Да что я говорю: познакомиться. Хотя бы рассмотреть меня. Не червяка, не букашку несчастную, не мерзкую рептилию — меня, самое разумное существо во всей Вселенной, как пишет в своих статьях Тимчик. Я была для них как камень, как струйка дождя, как колючка шипиги — без-раз-лич-на!

— И вы мне безразличны, угольные скафандры,— шепотом сказала я.— Мне все равно, как вы оказались со своим кристаллом в скале. Мне все равно, обитаете вы внутри Земли, как кроты, или пожаловали к нам из небесной преисподней. Можете туда и убираться, я вас не держу.

Меня одолевал волчий аппетит. Я растянула палатку, вскрыла тушенку, честно отмерила полбанки и проглотила с хлебом, почти не жуя. А запила водою из лужицы возле рюкзака.

Все так же сеялся дождь, брели по ущелью тучи, ревела внизу раздувающаяся, подпертая рухнувшей скалой река, и все так же кувыркались возле своей граммофонной трубы скафандрики — так я решила их окрестить. Иногда они появлялись, держа в лапах то несколько спиралей, то серебристые трезубцы с рукоятками в виде цифры 8, то связку шаров, внутри которых плавали другие шары, тоже заполненные шарами, в ша-рах-то вообще бог весть что,— преимущественно черного цвета.

Так наступил вечер. Стемнело. Я промокла до нитки, но палатка изнутри оказалась сухой, спальный мешок тоже. Я доела тушенку, сняла мокрую одежду, но уснуть никак не могла. Хотела бы я посмотреть на того, кто смог бы уснуть в моей ситуации!

Допустим, вы инопланетяне, рассуждала я. Допустим, у вас сверхважная работа, например, попали в катастрофу и теперь спешно ремонтируете свой корабль, если кристалл и есть ваш корабль. Но ведь корабль могут соорудить лишь высокоразумные существа. Так отчего же вы, братья по разуму, не поможете попавшему в беду представителю рода человеческого? К тому же женщине, притом молодой. Чего вам стоит перенести ее на другую сторону ущелья? Вам, свободным от уз тяготения земного? Опасаетесь последствий контакта? Или, как в рассказе Рэя Брэдбери (которого, к сожалению, недолюбливает Тимчик за то, что тот якобы мистик), мы с вами из несовместимых миров, и наши руки пройдут одна сквозь другую, как две живые тени? Но ведь я трогала ваш кристалл, я чувствовала его упругость, если не его самого, то хотя бы преграды, его стерегущей...

Разбудило меня сияние солнца, сопровождаемое раскатами грома. Было жарко, как в полдень на пляже. Часы показывали половину третьего. Быть не может, чтобы я проспала чуть ли не целые сутки, подумала я, выглядывая из палатки.

Я ошиблась. Стояла глубокая ночь. Но над их кристаллом, над моим карнизом переливался великаний купол, как бы сотканный из солнечных лучей. Я даже видела, как бисеринки дождя соскальзывают по краям золотого сияния, но сквозь купол они не проникали. Над ночным Тянь-Шанем плескались потоки дождя, молнии перепахивали небо, бормотал гром, а у слияния ручья с Белокаменной взошло маленькое солнце и быстро высушило досуха палатку, штормовку и даже ботинки той, что случайно оказалась под его лучами.

Мой кристалл переменил свой цвет. Теперь он стал фосфоресцирующе-серебристым, а плавно изгибающийся торец был вообще прозрачный, и там, внутри, сквозь радужную перегородку просматривались ветви, листья, лепестки, бутоны неведомых мне растений. Они переплелись так тесно, что казались единым цветущим организмом. Не было верха и низа, не было отдельно пола, стен, потолков — по всем стенам клубились волны многоцветных крон. Странность состояла в том, что по мере удаления в глубь кристалла они становились все выше, все круче, как бы предвещая просторы без края и конца...

Я чуть не вскрикнула от удивления; это был мой волшебный сад, но в чем-то (или чем-то) неузнаваемо преображенный.

Три моих скафандрика (они тоже стали серебристыми) летали над соцветьями, манипулируя своими шарами в шарах, трезубцами и спиралями.

Таясь, как зверек, обдирая лицо, коленки, руки о колючки шипиги, я подползла поближе. Они что-то делали со своим сладостно дремлющим садом, но что именно, понять мне было, видимо, не дано.

Там, где в космических глубинах кристалла смыкались буйные кроны, мерцал сумеречный овал. «Как кружащиеся по своду земному созвездья охраняют покой Полярной звезды, так и кроны стерегут подобные зеркала»,— подумала я и сама удивилась прихотливости моей, но и как бы не моей мысли. В зеркале проглядывались сгустки туманностей, завихрения диковинных миров, двойные, тройные звезды, роящиеся планеты, спиральные рукава. Среди этих песчинок вселенского хаоса плавно перемещались серебряные вихри, чем-то похожие на те, что восстают в пустыне Бек-Пакдала (где мы были на практике), предвещая смертносный самум...

«Чудесный этот сад — двигатель корабля-вихря,— как в озаренье, подумала я.— Почему-то он у них разладился, и они его чинят. Жаль, что я ничем не смогу им помочь».

До сих пор для меня загадка, как мне приходили в голову все те странные мысли, когда я, залитая среди ночи лучами солнца, пряталась в траве, хотя прятаться было не от кого.

Помню, вслед за догадкой о саде-двигателе я начала размышлять, зачем к осени уплотняется среда земной биомассы, перед тем как смениться зимней пустотой. Зачем наливаются соком яблоки, тучнеют нивы, тяжелеют плоды? А что, если эта ежегодная пульсация растительных веществ — залог движения земного времени? — подумалось мне.

И сразу Земля представилась живым зерном в роднике вселенского бытия.

Я думала о высоте небесной, глубине земной, широте и беспредельности мирозданья.

И мирозданье раскрылось мне вдруг, как цветок, колышущийся среди солнечных дуновений.

И как в теле человеческом, во Вселенной все было связано со всем, все отражалось в другом, и другое в себе отражало все предметы явления, вещества, элемена...

И небеса были частью меня, и я — небесами.

Кристалл был посланец непредставимо красивого мира, но почему-то сама мысль о соприкосновении наших двух миров показалась мне таинственно страшной и непостижимой...

Не помню, сколько я пролежала в шипиге, но это были лучшие мгновения в моей жизни.

Пока снопы солнца не погасли и не хлынул вслед за тем дождь.

Я проснулась поздно. Ломило голову, особенно в висках. Дождь барабанил по стенам палатки. Я ощупала рюкзак, штормовку, ботинки. Все сухо. Значит, то ночное солнечное видение было наяву.

В черном кристалле глазок открывался и закрывался: садовники работали.

После обеда, не дождавшись верительных грамот, я уже твердо решила: если гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе. В конце концов откуда скафандрикам знать, что я существо разумное. Я должна им это доказать.

Я улучила момент, когда глазок начал расширяться, и с бьющимся сердцем подбежала к торцу.

— Приветствую вас, звездные братья! — завопила я вылетевшему скафандрику и поманила его к себе рукой: — Спасите меня, пожалуйста!

Никакого внимания. Он прошествовал, покачиваясь, по воздуху и растворился в скале, как привидение.

«Ну нет, просто так я не отступлю, господа-товарищи звездные садоводы. Я вам не птичка с побитым крылом,— вдруг озлобилась я.— Мои предки написали «Слово о полку Игореве», «Тараса Бульбу», «Тихий Дон», «Мастера и Маргариту». Они живой плотиною встали на пути кочевых разбойничьих орд с Востока и некочевых монстров с Запада. Мои предки не истребляли народы, продвигаясь к Великой Воде, как это делали ваши Писарро и Кортесы в Южной Америке. Мол предки знали истинную цену дружественным контактам, о чем можно судить хотя бы по их древней пословице: «Неправдою весь свет пройдешь, да назад не вернешься».

Я вернулась в палатку, вырвала из блокнота несколько листков и нацарапала карандашом: на одном — модель солнечной системы, жаль, что не все планеты вспомнила; на другом — теорему Пифагора — треугольник с тремя квадратами на сторонах, как учили в школе, и модель атомного ядра (я перерисовала по памяти ее изображение с транспаранта над воротами республиканской выставки достижений народного хозяйства) ; на третьем — ракету и и ней маленького человечка (поразмышляв, точно такую же ракету я изобразила на первом листке — летящей с Земли на Луну). На четвертом листке еле улеглись два земных полушария. Материки я нарисовала приблизительно, только Австралия и Африка случились сносно. Но зато уж. я не пожалела дефицитной импортной пасты для подкрашивания век и всю планету испещрила голу&ыми огоньками. «Получайте обратно ваш насильственный сон на тему атомных бомб! Попробуйте только не понять, что к чему,— бормотала я. — Разнесу альпенштоком в клочья и расчудесный ваш сад, и вас самих заодно, бесчувственные истуканы!».

Оставшийся листок целиком вместил русскую пословицу, написанную мною латинскими буквами (боюсь, что с ошибками):

NEPRAVDOJ VES SVET PROJDEJOSH DA NASAD NE VERNJOSHSJA!

Захотят — поймут!

Вот так, с альпенштоком и кипою листов, грязная, голодная, но полная решимости наладить проклятый контакт, я предстала перед торцом. Первого же скафандрика, поскольку он, конечно же, не соизволил удостоить меня вниманием, я больно тюкнула по ножище.

И ведь подействовало! Он перевернулся вверх тормашками, приспустился на уровень моей головы, застыл в воздухе, чуть раскачиваясь. Было страшновато, но я приложила листки прямо к черной его головище, поскольку рука его плавала метрах в двух надо мною. Странное явление: листки точно провалились в его шлем. Их просто не стало. Он сразу скрылся в глазке, и около часа скафандрики не появлялись вообще.

Наконец один показался, не Знаю уж, который из них, подплыл к палатке, где я ждала результатов смелого своего опыта. В лапе у него была зажата лопатка вроде тех, чем пирожное подают, размером, понятное дело, метра три, не меньше. Лопаткой этой начал он осторожно подталкивать меня в сторону кристалла.

— Нечего меня пихать своей железякой, красавец скафандр,— сказала я ему.— Сама пойду к месту переговоров. А коли умела б, как ваша милость, бултыхаться в воздухе, то и полетела б хоть на метле.

Но, как выяснилось, толкал он меня не к кристаллу, а к краю пропасти...

— Думай, что ты творишь, звездный зверюга! — кричала я.— Я не могу порхать, как ты! Разобьюсь! А тебе за меня отомстят!

Все же я сумела увильнуть, рванула дикими прыжками по шипиге и спряталась в палатку.

Но это меня не спасло. Видно, они единогласно вознамерились меня погубить, не знаю уж за какие грехи.

Палатка оказалась в воздухе вместе с колышками. Скафандр опять погнал меня, как скотину безмозглую, к краю карниза. Я попробовала объяснить жестами, что, в общем-то, я не против оказаться на той стороне, но что пропасть для меня неодолима, что нужен канат, мост, все, что угодно, иначе тело мое найдут на острых каменьях внизу, растерзанное хищниками.

Пока я на пальцах пыталась что-то объяснить, он ловко поддел меня своей черной лопатой, приподнял над карнизом, пронес над боярышником и метрах в трех от края пропасти — в воздухе над пропастью! — начал наклонять лопату все круче. И вот я с лопаты соскальзываю...

— Будьте вы прокляты, мрачные пришельцы! — успела прокричать я перед смертью.— Будьте трижды прокляты!

Но в пропасть я не упала. Я соскользнула на что-то упругое, невидимое, чуть дрожащее подо мною.

Помню странное ощущение, нет, не страха. То было сознание собственного унижения, как если бы я внезапно оказалась обнаженной на ученом совете, среди ласково улыбающихся старцев и пунцовых от негодования дам.

Я примерилась было вцепиться хотя бы в ту же гнусную лопату, но изувер отплыл от меня и спокойно наслаждался моим несмываемым позором.

Стыдно признаваться даже самой себе, но тут я опустилась на четвереньки и, как собачонка, да, как затравленная собачонка, поползла, поковыляла, но не туда, к спасению, а сюда, обратно, ведь карниз-то был вот он, рядом. Одной рукой я нащупывала эту подрагивающую подо мною штуку, а сама старалась не смотреть вниз, где шевелился туман.

Но он вернул меня. Лопата, как черная стена, встала передо мной и отодвинула меня от карниза. Я повернулась, заплакала и поползла.

— Ползи, карабкайся, говорящая собачонка,— бормотала я.— Сейчас они выключат это, чтобы позабавиться, как ты рухнешь в пропасть, вон туда, где ревет и перехлестывает через запруду Тас-Аксу. Пусть ревет и перехлестывает. Она сметет завал и сразу вниз, в долину, покатится грозный сель,— грязь, смешанная с камнями и стволами деревьев. Ну и ладно. Пусть тело мое поглотит грозный сель. Чтоб и костей не осталось.

То, по чему я ползла подобно букашке, было на ощупь чуть шершавым, как плексиглас. И немного вогнутым с боков, как если бы я находилась в невидимой большой трубе. Чудилось, что от него исходит розоватое сиянье.

До противоположного склона ущелья ползти оставалось еще порядочно.

Ползти? А почему, собственно, я, Валерия Марченко, должна ползти чьей-то потехи ради? Кто дал мне право, мне, представительнице земной цивилизации, так унижаться неизвестно перед кем, из бог весть каких захолустий вселенских? А может, это беглые каторжники из созвездия Гончих Псов? Как и зачем очутились они со своей черной колымагой внутри скалы? От кого они там прячутся? Почему не показывают своих лиц, если у них вообще есть лица! Почему столь бесцеремонно прогнали меня, заполучив кое-какую информацию на пяти страницах блокнота?

Я поднялась и маленькими шагами, хотя и неуверенно, пошла по воздуху. Сердце билось так сильно, что от его ударов (так мне казалось) и содрогалась невидимая дорожка, по которой я уже шла. Да, шла! А вы уж поступайте со мною как заблагорассудится, ползучие космические гады!

Последние метры были самые тяжелые. Каждый миг я ожидала, что сейчас вот, именно сейчас, пыточных дел мастера меня и прикончат. Но ничего не случилось. Там, где еле угадываемое розоватое марево упиралось, как в клемму, в обнаженную скалу, я соскочила в шипигу, бросилась бежать вверх по склону, пока не вскарабкалась на знакомую туристскую тропу. Я упала вниз лицом на мокрую траву и нарыдалась вволю.

Когда я пришла в себя и подняла голову, то увидела перед собой своего черномазого избавителя с лопатой. На ней лежали палатка и все прочее. Вися наискось в воздухе (полноги утопало в земле), он наклонил лопату — вещи соскользнули ко мне,

Я поднялась и сказала:

— От всей души благодарю вас за спасение, звездные кавалеры. Не знаю даже, чем отблагодарить. А ведь долг платежом красен.

Лопатоносец безмолвствовал.

Я заметила рядом, у орехового куста, мокрым красивый цветок, у нас их называют фазаньими хвостами. Я сорвала его под корень, положила на лопату. Помню, цветок притянуло как магнитом.

— Нюхайте на здоровье этот желто-красный цветок и не поминайте лихом, загадочные садостроители,— сказала я.— Понимаю, что вы при всем желании не смогли бы вручить мне ваших цветов — ведь любой из них размером с наше дерево. Под него нужен не кувшин, а целая цистерна. Зато фазаний хвост вполне уместится в вашем наперстке. И надеюсь, украсит ваш потешный сад. До следующей встречи! Хотелось бы на прощанье услышать звездную мелодию из вашей граммофонной трубы. Явите великую милость, сыграйте!

Дождь совсем перестал. Я смотрела в сторону карниза, куда теперь летел над пропастью награжденный цветком мой спаситель. И вдруг поняла, на что похож тускло-черный, расширяющийся к торцу кристалл. На смерч. На вихрь. На столбовой ветроворот, как их называли в старые времена. Правда, большая часть смерча — в этом я была, непонятно почему, уверена — покоилась в скале, но, подобно тому, как по обрывку фотографии (а мне случалось их рвать!) узнаешь любимое лицо, так и я сразу распознала лик смерча.

Как же мне хотелось пить! Я слизывала капли с блестевших ореховых листьев, ощущая, как в меня вливается жизнь.

Тут раздался грохот, как при сходе лавины. «Ничего себе мелодийка звездная»,— улыбнулась я сама себе. Черный смерч исчез, будто его и не было. Вместе с карнизом. На том месте рушились глыбы. В центре скалы зазияло огромное отверстие.

Когда грохот двинулся вниз по ущелью, я поняла: Белокаменная разорвала свои цепи.

Через день я была в Городе...».

Подпирающие небо.

Мы шли правым берегом Тас-Аксу. Склоны ущелья — метров на тридцать вверх — были ободраны, искорежены, будто вспаханы мотыгами исполинов. Ни деревьев, ни кустарника, лишь кое-где зелеными заплатами пробивалась молодая трава да валялись изуродованные стволы елей с начисто содранной корой. Приходилось огибать камни величиной со стог сена — их приволок сель. Житель равнин никогда бы не поверил, что говорливая безобидная река может натворить такое. Но я-то еще мальчишкой видел в краеведческом музее желтые фотокарточки начала века, где Город был за несколько минут сметен с лица земного такой же разбушевавшейся речушкой. Не пострадал лишь деревянный многоглавый собор, возведенный без единого гвоздя гениальным строителем Зенковым. В этом-то разноцветном узорчатом храме, похожем на Василия Блаженного, и размещался музей, когда я был мальчишкой.

Всю неделю после приезда раздумывал я над Леркиной красной тетрадью. Что-то тревожило меня в этих кое-где тщательно зачеркнутых строчках, наспех набросанных ее пляшущим почерком. До конца я так и не смог определить свое отношение к ее сумбурной исповеди. Я слишком хорошо знал Лерку, чтобы задаваться вопросом: верить или не верить. Даже если она предложила игру, то одну из тех игр, что реальнее самой жизни. Беспокоило что-то другое...

«Допустим, путешественники по Пространству или по Времени сбились с пути,— размышлял я.— Оказаться они могут где угодно, об этом размышлял еще русский философ Федоров, учитель Циолковского. Действительно, при пространственно-временном переходе всегда есть риск очутиться хоть в жерле извергающегося вулкана. Они оказались в ска/ie. Допустим, земля и воздух для них в равной степени чужеродны, причем не существует даже границ перехода от твердого к газообразному, поскольку их собственная среда обитания совершенно другая. Отсюда скафандры. Далее. При всей парадоксальности Леркиной мысли, что сад в кристалловидном корабле-вихре представляет собою единый живой организм-двигатель, я готов был согласиться и с этим, хотя смутно себе представлял механику подобного движения. Но как бы они ни двигались, в какой бы среде ни обитали, почему эти, несомненно, высокоорганизованные создания не пожелали объясниться?».

Да, вот это-то меня и тревожило: почему они не захотели вступить в контакт? Неужели мы такие уж примитивные твари...

«А лунные ратники,— вспомнил я.— Разве их не считают примитивными? Туземцы, дикари, погрязшие в суевериях,— это слова самого мэра, выходца из их же племени. А ведь не кто другой, как мэр рассказывал, что в ветхом дворце вождя на большой каменной стене выдолблен календарь, где помещены все солнечные и лунные затмения за несколько прошедших тысячелетий и еще на тысячу лет вперед. Что по этому календарю высчитывается ход всех планет солнечной системы, включая, например, Нептун, открытый человечеством лишь в прошлом веке. Что жрец накануне прилета Лунной Девы катает по деревянному блюду медный шар с изображением лунных морей, в том числе и тех, что на обратной стороне Луны. Что их кладбище охраняют с незапамятных времен каменные идолы с глазами и пупками из магнитного железа — возможно, тайна магнита была здесь проведана задолго до китайцев. Кому интересны их предания о многотрудных перелетах среди звезд в крылатых сосудах, начиненных ртутью и неведомым «жидким магнитом»? Кто заинтересуется тем, что они вообще не болеют раком? Кто вступит, наконец, с ними в контакт? С ними, с нашими земными братьями, не унесенными галактическими вихрями в забвенье вечных звездных снегов? Почему они нам неинтересны?».

В ущелье заползали сумерки.

— Поднажмем, восседающие в колесницах,— сказала Лерка.— Ты, Тимчик, смотрю, совсем из силы выбился, это тебе не статейки ловко стряпать. Но ничего, вон за тем поворотом надо перебраться через реку, взять еще один подъемчик — и мы у цели. Утром оттуда любоваться ущельем — ничего сладостней не придумаешь.

— Все в мире сладости уже слизнули до нас другие,— буркнул Тимчик.

Подъем мы одолели около девяти. Было уже темно. Мы наломали сухого хвороста, развели костер. Пока Лерка готовила ужин, мы с Тимчиком поставили их палатку под огромной елью, а свою я разбил метрах в тридцати, в кустах орешника.

Перед тем как вернуться к костру, я все же натянул свитер: вдоль ущелья поддувал довольно прохладный ветер. Звезды висели низко. Невидимая, перекатывала внизу камни река.

— А что, братья по разуму, спрыснем коньячком завершенье паломничества ко святым местам,— задребезжал привычно Андрогин и уже отворачивал, отворачивал крышку.— До дыры инопланетной отсюда небось рукой подать, а, женушка? Ежели рука длиною метров триста с хвостиком, да?

— Напрямую здесь втрое меньше. Мы по правую сторону ущелья, а карниз был на левой. Солнце взойдет — я тебя разбужу, засоня, и сам все увидишь,— отвечала Лерка. Я позавидовал ее спокойствию.

— Покуда солнце взойдет, роса очи выест. Слыхала такое, богиня-филологиня? Я тоже поднатаскан в пословицах, обожаю плоды народной мудрости. И поступлю мудро, отметив себе двойную дозу пятизвездочного. Нет возражений? Принято единогласно. У стал я сегодня зверски. Отвык передвигаться на своих двоих. То ли дело автомобильчик!

Он опрокинул почти полный стакан, начал торопливо жевать мясо, но и жуя, не переставал балабонить. Слова вылетали из-под его чудовищных усов, как пена из-под водометного катера.

— В другой раз, глубокочтимый месье Таланов, пожалуйста, к нам на «Серебристом песце». Будем по горам ездить и охотиться на круторогих баранов. По горам, по долам ходит шуба да кафтан. Муж с женой бранятся, да под одну шубу спать ложатся. Завтра высеку эту мудрость на скале. Латинскими буквами.

Примерно через полчаса, после третьего тоста (он пил здоровье прекрасных дам), Тимчик был готов. Хотя и не верилось, что настолько, чтобы ползти к палатке, приговаривая: «Кто утром на четырех, днем на двух, вечером на трех...».

Прежде чем влезть в палатку, он повернул к нам голову и проговорил достаточно внятно:

— Я усну, а вы тут немного поразвлекайтесь... гм... разговорами. Словопрениями, так сказать. Но глядите, не угодите в пропасть, не то придется обоих спасать, однокласснички.

Уже через минуту тишина огласилась блаженным Тимчиковым храпением.

Мы молчали долго. В костре сгорали и рушились фантастические строения. Я подбросил охапку ветвей.

— Не обращай, пожалуйста, на него внимания. И не злись на него,— сказала наконец Лерка.— Он любит поговорить, быть в центре любых событий.

— Он много чего любит,— сказал я.

— Прежде всего он любит меня. Без памяти. Как никто никогда меня не любил. Никто и никогда,— сказала твердо она.

— Никто и никогда,— согласился я.— Кроме того, он человек слова. Он сдержит обещание, чего бы это ему ни стоило. Благоговею перед теми, кто не нарушает обещаний.

— А я жалею тех, кто, заполучив обещание, ни с того ни с сего бросает свой дом, институт, друзей детства и, ослепленный ревностью, исчезает на целых два года. Так что ни слуху ни духу. А потом вдруг возвращается к своему любимому деревцу в надежде, что не сломана ни единая веточка,— сказала она и закрыла глаза.

— Таких мерзавцев нечего жалеть,— сказал я.— Завидя такого субъекта, даже если он не один, а в окружении друзей, надо влепить ему пощечину, вцепиться в волосы, обозвать позаковыристей и сразу же умчаться на попутном грузовике. Кое-какие словечки полезно кричать уже из кабины грузовика. Чтоб слышала вся округа.

— Ладно, Таланов, не будем ворошить веток. Голова немного кружится. Давай выпьем еще вот по столечку.— Она показала ноготь мизинца.— Ты знаешь, я пью два-три раза в году.

— Я тоже этой привычке не изменил,— сказал я с ударением на последние два слова. Мы тихо содвинули стаканы. Лерка сказала:

— Во всем есть сокровенный смысл, даже в горестях. Вот шла я сегодня и думала. Я думала: в сказке для двоих с хорошим концов ты не увидел бы лунных ратников, а я — волшебный летучий сад. Жаль, что ты выбросил склянку с отваром... того цветка, о котором ты рассказывал...

— Гравейроса.

— С отваром гравейроса. Дело не в вещественных доказательствах, здесь Тимчика подводит его рациональность, да, он голый рационалист, это его недостаток. Я хотела бы глотнуть твоего снадобья, чтобы во сне увидеть Лунную Деву.

Я сходил в свою палатку, принес ей сосудик из обожженной глины и положил на протянутые ладони.

— Дарю навеки, Лунная Дева,— сказал я.— Хотя ты и без гравейроса прошла над пропастью.

Она поднесла ладони к костру, долго разглядывала подарок. Вытянула пробку, лизнула ее, зажмурилась, замотала головой.

И опять мы надолго замолкли.

— Пропасть... пропасть...— в задумчивости повторила Лерка.— Помнишь то место, где они кажутся мне посланцами непредставимо красивого мира, но мысль о соприкосновении таинственно страшна и непостижима? Той ночью у меня в сознании выплыла не помню где читанная фраза: «Между нами и вами утверждена великая пропасть, так что хотящие перейти отсюда к вам не могут, также и оттуда к нам не переходят...» Что ты думаешь о красной тетрадке? Допускаешь, что я все придумала, от начала до конца? По неумелости не связав концы с концами?

Я объяснил, как мог, все, что думал на сей счет. Кажется, ей пришлась по душе мысль, что для них не существует наших пространственных условий.

— Лучше бы, Таланов, оказаться на карнизе тебе. А мне у лунных ратников,— неожиданно заключила Лерка.

Она снова извлекла пробку из сосудика и понюхала. В свете костерка ее русые волосы отливали медью. Она пристально посмотрела на меня.

— Пахнет вечными снегами. Как тогда, на леднике Туюксу...

В восьмом классе, впервые поднявшись на Туюксу, мы, помнится, долго разглядывали в подземной лаборатории ледовый керн — тонкий столб льда длиною метров в сорок. Как на срезе дерева, на нем пестрели годичные знаки — нет, не десятки, не сотни, а тысячи полосок. Кое-где стояли маленькие деревянные таблички с приклеенными бумажками, и на бумажках тушью от руки:

ДОГОВОР ОЛЕГА С ГРЕКАМИ... РАЗГРОМ ХАЗАРСКОГО КАГАНАТА... БИТВА НА ПОЛЕ КУЛИКОВОМ... СМУТНОЕ ВРЕМЯ... ПЕРЕХОД СУВОРОВА ЧЕРЕЗ АЛЬПЫ... БОРОДИНО... СМЕРТЬ ПУШКИНА... ОБОРОНА СЕВАСТОПОЛЯ... ПУТЕШЕСТВИЯ ПРЖЕВАЛЬСКОГО... ЦУСИМСКОЕ СРАЖЕНИЕ-ПОДВИГ ГЕОРГИЯ СЕДОВА... ПОДВИГ ЧКАЛОВА... ПОДВИГ ГАГАРИНА...

Таблички поставил одноногий старик гляциолог, похожий на волхва. Последние тридцать лет он безвылазно жил среди вечных снегов, рисовал акварели — фиолетовое небо, звезды, льды, слепящие взрывы лавин — и даже умудрялся кататься на лыжах.

У самого края керна мы с Леркой отыскали свой год рождения. До этого нам и в голову не приходило, что время что-то оставляет про запас: тают льды, уплывают вешние воды, ветер сдувает лепестки цветущих лип, умирают в земле опавшие листья. Все исчезает, чтобы явиться вновь, бесконечно повторяясь. Оказывается, не все. Я из-за дерева бросаю в тебя снежок, а он пересекает линию света и тьмы и становится частью этого керна вместе с омертвевшими каплями из недопитого бокала Моцарта. А в твоем альбоме остается листок пирамидального тополя, под которым мы впервые поцеловались. Меняю все блага мира на полузабытую июльскую радугу, под который ты бежала ко мне с букетом ромашек...

— Я тоже для тебя кое-что припасла,— сказала Лерка.— Сейчас достану из рюкзака.

Это был черный, скрученный, утолщающийся к торцам предмет размером с гантель. Удивляла его легкость, почти невесомость.

— Правда, он напоминает смерч? — спросила Лерка.— Я нашла его в рюкзаке наутро после... после того селя. Я назвала его смерченышем. Я сразу стала думать, что смерченыш — подарок от них, от скафандриков. Сувенир, что ли. Я никому его не показывала, хватит с меня издевательств Тимчика. Считай смерченыша ответным даром, восседающий в колеснице.

— Значит, всю зиму ответный дар так и пролежал в рюкзаке? — удивился я.— Ты все же выучилась долготерпению. Похвально. Представляю, чего это тебе стоило.

Она усмехнулась:

— Не издевайся, Таланов. Я его, конечно же, десятки раз вертела, как мартышка очки. И молотком по нему стучала, и щипцами пробовала, даже подержала немного над газовой горелкой. Ничем его не возьмешь. Ни единой отметины. В воде не тонет, в огне не горит.

Я притворно вздохнул.

— Догадываюсь, чего ты от него добивалась молотком да клещами...

— Как чего? Должен же быть в этой тайне некий смысл, некая польза, потому что тайна...— Тут она запнулась.

— Польза — а зачем? — спросил я.— Какая польза, например, жителям Хиросимы от раскрытия тайны атома? Там даже тени расплавились. А тысячи ослепленных зверей и птиц, несущихся прочь от термоядерного смерча в пустыне Сахаре. Об этом не рассказывал очевидец, причем во всех подробностях.

— Замолчи, Таланов, сейчас же замолчи,— зашептала Лерка.

Но я сорвался.

— Вот так и у тайны любви хотят вырвать пользу. Вырвать, выдрать с мясом! Клещами и молотком! Над газовой горелкой! У любви, что правит солнце и светила, как сказано в «Божественной комедии»...

Она упала головою мне на колени и беззвучно зарыдала.

— Таланов, что ты сотворил, Таланов,— выдыхала она.— Ты променял меня на коллекцию мертвых «Серебристых песцов». Ты несешься на них по всем дорогам мира, ты так бессмысленно несешься! А по обочинам ползают голодные дети! А под колесами хрустят кости живых лисиц, неоперившихся птенцов, панцири черепах! Для тебя днем и ночью заливают асфальтом милую Землю, скоро деревья останутся только в стенах разрушенных храмов да на неприступных кручах. Вы сметаете на пути все живое, железные роботы, восседающие в колесницах! А везде запустелые деревни! А в реках исчезает рыба! А уродов рождается все больше! Но вы слишком быстро летите, вам ничего не видно! Ничего! Ничего!

— Ничего, ничего, успокойся,— погладил я ее по плечу.

— Ничего ты не понимаешь. Даже наш город, наш лучший в мире город утопает в ядовитом тумане, с гор видно только телебашню, а раньше мы с тобою любовались из нашего сада желтым^ берегами реки, это за семьдесят километров от города! Где тюльпаны? Отступили, уползли высоко к снегам! Где наш сад? Когда он цвел, его было видно с других планет! Знаешь ли, где он, наш сад? Наш сад вырубили! А помнишь, что мы делали в нашем, саду, когда ты, гордость школы, знавший наизусть всего «Евгения Онегина», еще не предал им меня, ни себя?! Таланов, что же ты делаешь, Таланов?

— Ничего, ничего,— только и повторял я.

...В те времена, когда бушующее весеннее пламя нашего сада было видно с других планет, мы всем классом иногда готовились в его густой траве к выпускным экзаменам. Школа была рядом, в четверти часа ходьбы. В конце апреля траьа вытягивалась уже по пояс. Около полудня тени яблонь прятались к стволам, пчелы зависали в жарком воздухе, как в патоке, и когда ребята начинали раздеваться до трусов, девчонки дружно краснели: все были тайно друг в друга влюблены. > светлых простеньких платьицах они казались нам верхам совершенства.

Обычно мы засиживались в саду до заката. Расходились поодиночке, но все знали, что, если исчезла Надя Шахворостова, значит, вот-вот заторопится домой Вовка Иванов. И впрямь: он вдруг вспоминал, что обещал отцу натаскать в бочку воды для полива.

Однажды получилось так, что мы с Леркой уходили последними. Солнце погружалось в красные просторы заречных песков. Из станицы — так по-старинному назывался наш пригород, где в добротных хатах с расписными воротами жили потомки семиреченских казаков,— сюда, в предгорья, подымался запах кизячного дыма: хозяйки готовили ужин. Я начал собирать наши тетради, когда услышал откуда-то сверху Леркин голос:

— Глянь, какие горы. Они как будто ползут вслед за солнцем.

Она забралась на верхушку цветущей ветвистой яблони. Я подошел к стволу и снизу, из травы, впервые увидел ее всю. Я увидел розовые ступни с тонкими длинными пальцами, как на картинах художников Возрождения. И ободочки мозолей на пятках, просвечивающие светлой янтарной желтизной. И острые, начинающиеся округляться колени. И эту неправдоподобно узкую, ослепительно белую полоску трусов там. И мерно вздымающуюся и опускающуюся чашу живота.

— Слезай вниз, ты разобьешься,— прерывающимся голосом почему-то выкрикнул я.

Она зажала платьице меж колен и молчала. Тогда с бешено колотящимся сердцем я, сбивая сучки, полез вверх.

Левой рукой она держалась за тонкий ствол, а правую протянула к горам, так что локоть был там, где только что скрылось солнце, пальцы же касались пика Абая в сияющих вечных снегах.

— Эти каменные великаны в своих снежных плащах всегда будут смотреть на звезды,— говорила она,— Даже если земляне улетят к другим мирам, все разно горы останутся... Но знаешь, чем они расплачиваются за бессмертие?

— Лерка,— в отчаянии сказал я и снял травинку с ее русых, чуть вьющихся возле висков волос.

— Они расплачиваются неподвижностью, и нет ничего печальней неподвижности,— вздохнула спа.— Ой, у тебя кровь у ключицы. Давай полечу.

Я видел, как влажно блеснули ее зубы, как кончиком розового языка она послюнила палец, чье прикосновение меня обожгло. Ветка у нее под ногою хрустнула, подломилась, я невольно обнял ее свободной рукой за спину и вдруг почувствовал ее в с ю. Волна дрожи поднялась у нее от живота к прижатым ко мне грудям. Я целовал ее плечи, родинку ниже уха, завитки волос, трепещущие крылья носа.

Наша яблоня тихо приподнялась над звенящим садом и, как только что сотворенная планета, содрогаясь, поплыла средь бессмертных небес.

И лунная река затопляла уменьшающуюся Землю, брызжа и прорезая воздух.

И вскипали порывы ветра клубящихся дуновений вселенских.

И от непостижимого блеска открыть я не мог глаза.

— Таланов, что ты делаешь, Таланов? — только и спрашивала она.

— Ничего, ничего,— повторял я.

...Догорел костер.

В полночный час в глухих горах Тянь-Шаня лежал я в тридцати шагах от той, что меня обнимала в яблоневом саду. Ее муж храпел, но это ее уже не так раздражало, как в первые годы после свадьбы. А сама она свернулась калачиком рядом с храпящим благополучным мужем и думала о другом человеке.

О человеке предавшем. И ее. И яблоневый сад. И обмелевшую дивную реку. И свой дом запустелый в станице, где уже мычат коровы, и не горланят петухи, и у ларька под обрывом не вспоминают войну инвалиды: люди добрые ларечек снесли, механизмы обрыв заровняли, обрели инвалиды долгожданный покой.

Даже мать свою предал тот, кого она обнимала. Даже мать, о которой он думал, что она будет жить вечно. Но ошибся, хотя ошибается редко, и в июльском черном пекле, на кладбище, далеко за городом, когда мать уже опускали на полотенцах т у д а, он выл как зверек, вымаливая чудо перед хмурыми вечными снегами. И не вымолил, и опять предал — теперь уже память о матери, предал за сребреники в австралийской гонке, за пластмассовые крылья славы, за коллекционирование диковинных стран, за бешеную жизнь, где терялось представление о времени, так что предавший все и вся даже к могиле матери припадал не каждый год.

И ведь ни разу, ни единого разу не посетила его спасительная мысль: а куда ты спешишь? бежишь — от чего? от родимых пенат и могил? от пресветлых лесов над излуками северных рек? от древних святых городов? А что, если реки мелеют, и зверье исчезает, и редеют леса, и не слышно в деревнях девичьего смеху — только из-за одного тебя? Ты, один только ты в ответе за все. Земля и небо без тебя мертвы. Останься ты здесь, возле той, что тебя обнимала в яблоневом саду — и не висел бы над городом серый туман, и тюльпаны цвели бы у крайних домов станицы, и фазаны, как прежде, садились бы на крышу школы, и бушующее весеннее пламя нашего сада было б видно с других планет. Так не дай захиреть, Человече, ни племени Лунных, ни племени Ратников Земных!

В полночный час в глухих горах Тянь-Шаня стали смутно высвечиваться окаемки вершин, подпирающих небо. То свершалось шествие луны. За шестьдесят восьмым камнем от слияния ручья с Тас-Аксу, вверх по ущелью, проснулась в норе рысь. И сразу почуяла запах зайца, притаившегося меж корней серебристой ели. И заяц почувствовал на себе рысий взгляд, просветивший, как луч, скалу и корни серебристой ели, вскочил и кинулся вверх по склону, поближе к людям, которые спали в двух палатках, вернее, спал лишь один и страшно рычал, отпугивая рысь.

Старая серебристая ель очнулась от темного забытья. От корней вверх по ветвям торжественно двинулась влага, притягиваемая луной. Ель вспомнила, как пятьсот семьдесят семь лун тому назад под нею пол-луны прожил в палатке седобородый человек. Днем он спал, а ночами просвечивал ее лучами, приятно щекотавшими ствол и ветки, и с той поры всякий раз, когда над горами показывается Брат Луны, такой же круглый, но маленький красноватый, от Брата исходят те же приятные лучи. Их посылают из холодных крон неба живущие в горах на Брате Луны серебристые ели.

А в старом двухэтажном доме работы гениального строителя Зенкова, в четырехстах восемнадцати метрах от многоглавого, похожего на Василия Блаженного собора работы гениального строителя Зенкова, встающая за горами луна разбудила правнучку Андрея Павловича Зенкова, которая была еще и внучатой племянницей знаменитого академика, всю жизнь проведшего за сравниванием спектограмм серебристых елей и лучей от других планет. Правнучка гения сама уже была прабабушкой, но умирать не собиралась, пока не допишет «Историю семиреченского казачества в песнях, легендах и поверьях», которую она собирала по крупицам без малого восемьдесят лет. Она ужасно гордилась своей «Историей», а еще больше тем, что один из ее учеников, знавший в школе всего «Евгения Онегина» наизусть, вышел в люди, стал знаменитым на весь свет, но и став знаменитостью, не забывает свою учительницу истории и уже наприсылал ей открыток, сувениров и книг из ста одной страны. Этот ее любимый ученик был единственным, кому бы она, не раздумывая, передала из рук в руки все восемь томов «Истории семиреченского казачества в песнях, легендах и поверьях» и тридцать три тысячи сорок одну карточку с выписками, чтобы затем спокойно отдать богу душу, но ученик не появлялся у нее уже много лет. Глядя из старинного полукруглого окна на подступающую с той стороны к пику Абая вот-вот обещающую засиять во всей красе над городом луну, племянница академика, сама не зная почему, прониклась уверенностью, что в следующий четверг ее знаменитый на весь свет ученик непременно явится к ней с любимым ореховым тортом и двумя морскими свинками в клетке из дерева секвой. И она решали сегодня же вечером подкрасить волосы к его приходу, чтобы не столь была заметна седина над высоким породистым лбом.

А знаменитый ученик внучки, племянницы и прабабушки лежал в палатке, смотрел на высвечивающиеся окаемки вершин, подпирающих небо, и мысли одна другой прихотливей проносились и гасли перед ним, как проносятся и гаснут августовские летучие звезды. Хотя то, что ему пришло на ум о рыси, зайце, серебристой ели, о Зое Ивановне, не было мыслями как таковыми. То были догадки, граничащие с уверенностью, причем облаченные в рельефные картины. В старину это называлось видениями, а в наши времена — явлениями чрезвычайными.

«Чрезвычайные явления вовсе не чудо,— спокойно подумал, вернее, у в и д е л я.— Ибо чудо — вся Вселенная. Смысл ее безграничности в том, что нет границы возможного и невозможного, граница, чисто условно, проведена нашим слабым разумом, и мы с незапамятных времен ее отодвигаем, планомерно повышая уровень возможного. Но уже теперь, хотя и немногим, ясно, что конечное и условное не может противостоять безусловному и бесконечному».

Край луны показался над зазубринами пика.

И опять я подумал, у в и д е л,  ч т о  о н и, антрацитовые пришельцы из кристалловидного вихря,— никакие даже не пришельцы. Заурядные звездные странники, состязатели, светогонщики. Зря обижалась Лерка, что они, мол, Контактом пренебрегли. Он им не нужен вовсе. Им не нужны наши знания, наша история, наши боли, муки, и радости, наш многотрудный опыт созидания добра. Они другим заняты — выигрывают вселенские гонки, дерутся за желтые или какие там скафандры лидеров. Мо-лод-цы! Мо-лод-цы!..

В полдневный жар у разлившейся горной реки сидит на валуне старый согбенный креол. Завидя нас, он показывает рукой на противоположный берег: надо, мол, переправиться. «Давай перебросим старичка,— говорю я Голосееву.— Все равно нам придется ползти по дну не быстрее краба». Взяли старикана. Задраились. Тянем-потянем поперек русла, камни бьют в бок «Перуна», желтая вода за стеклами. Старик рыдает, совершая какие-то замысловатые жесты, потом начинает гортанно причитать. Не понимаем ни слова, но догадываемся: заклинает духов. Выбираемся на берег. Дверцу настежь. Молись на белых богов, погрязший в суевериях человечек. Благодаришь? Не за что, чао, ауфвидерзеен, гуд бай, покедова! Что ты там суешь? Книжицу из листов папируса? На память? Спасибо, удружил! «Таланов, время, время поджимает, плакали наши льготные полторы минуты!» — морщится Голосеев. Ладно, за книжицу спасибо. Получай-ка модель нашего суперзнаменитого «Перуна». Нет, не электро, те для птиц поважней. Обычную, в любом магазине игрушек легко раздобыть, там, внизу, во тьме. Чего ж ты бухаешься в ноги, дедушка, держи еще одну, пусть правнуки играют. Витя, газуй! Мы еще им покажем, «Пеперудам» и «Везувиям»! Давай. Шай-бу! Шай-бу! Не сорвись на вираже! Держись! Эх, пронесло! Ура! На этапе мы вторые! Значит, шансы еще есть! Да брось ты меня стискивать! Чего мусолишь щетиной? Лучше поищи книжицу старикову. Как так не можешь отыскать? Завалялась? Где-то выпала? Постой, постой, я вчера листал на ходу. Там спирали, закорючки, какие-то штуковины вроде фаз луны и что-то еще такое несусветное... Чего-чего? Может, секрет гравитации? У кого, у этих? Которые в штанах из шкуры ламы? Извини, брат, нас на пушку не возьмешь!

— А как они все-таки затащили на гору тот обтесанный камень, помнишь? Ты сам прикидывал с логарифмической линейкой — в нем полторы тысячи тонн...

Несколько дней дуемся друг на друга. Болваны. Недоноски. Ладно, не то еще встретим. И впредь будем умней. Ура! Гонка наша! Молодцы! Мо-лод-цы! Теперь отдохнем. Ну, славно по горам прокатились!

Прокатились славно — мимо секрета гравитации...

Так и с к а ф а н д р и к и: наладили двигатель — и прогромыхали в молнии мечущие, опаляющие взор миры.

И раскрылась во всем блеске и величии луна. В полночный час в глухих горах Тянь-Шаня я очнулся, ворочаясь с боку на бок, потому что в сердце мне уперся твердый край смерченыша. В тонком лунном луче, случайно прорвавшемся сквозь щель палатки, смерченыш серебристо засветился. Я взял его двумя пальцами и поразился: и без того странно легкий, он как бы вообще потерял вес. Я расстегнул палатку, вылез в лунный поток.

В лунном потоке вокруг смерченыша восстало сияние, усеянное отрогами туманностей, медленно вращающимися спиралями, двойными, тройными звездами, роящимися планетами. Я оказался как бы под куполом чужих небес, сжатых до размеров кроны яблони. Надо мною в подернутой дымкою сфере светились жгуты таких же смерченышей. Они прокладывали пути к неведомой цели.

Осененный догадкой, я прикрыл смерченыша ладонью. Чужесветный купол погас. Я взял смерченыша двумя пальцами, как берут кораблик перед тем, как пустить в ручей, протянул руку и разжал пальцы.

Он завис в воздухе.

Он не двигался.

Какие-то неуловимые изменения стали совершаться в залитых луной окрестностях. Сначала земля под ближними кустами, затем холмы над ущельем, затем и дальние вершины гор начали проясняться, осветляться, делаться все прозрачней, ослепляя хрустальной прозрачностью и чистотой. Я невольно зажмурил глаза, а когда вновь открыл — белозорным стал весь шар земной. Сквозь него просвечивали звезды другой стороны планеты, стерегущие покой брата Полярной звезды — Южного Креста. Здесь на ночной стороне, фосфоресцирующими медузами шевелились города. Между ними, как ртутные капли, катились огни самолетов, поездов, пароходов в извивах рек. Вулканы подпирал белокипенный пламень магмы.

Освещенная Солнцем чаша Земли исходила водным голубоватым светом. Как тогда, в детских полузабытых видениях, вновь завис я жаворонком над полем цветущего клевера и отчетливо, до мельчайших подробностей, различал с высоты:

И китов в океанах, И змей средь барханов в пустынях, И стрелу, рассекавшую свет и тьму вдоль хребта Карабайо, Древнечтимые города, что дремали в сумраке волнородительных вод, И мосты через пропасти, И хлеба на полях отступающих в вечность ужасных сражений, Лепестки космодромов, Изгибы изящных, как арфа, плотин, И в степях суховейных — распускающиеся тюльпаны, И влюбленных в садах, И детей, что вели разговор с облаками, китами, космодромами, Суховеями, лебедями, драконами, василисками и васильками, Все увидел я, имя чему — Человек. И восславил я, жаворонок звенящий, Полноту, полногласье, нескончаемость бытия. Но повсюду, везде, повсеместно — В океанских пучинах, в ущельях, в пустынях, в снегах, Глубоко под секвойями, елями, лаврами, пальмами, мхами, За стальными скорлупками лодок подводных, Под коркой полярного льда,— Затаясь поджидали урочного часа Ядовитые сгустки Неправдоподобного Мертвенно-синего цвета. Свет такой исторгают лишь ядра звезд.

И погасло видение: овальное облако набежало на кромку луны, подмяло, поглотило ночное светило, лишило его холодных чар.

Тут смерченыш утратил сияние, почернел, опустился плавно в траву. Я отнес его в палатку, положил на дно рюкзака. «Мы еще полетаем с тобой по лунным волнам, вихреносный кораблик, дар — возможно, случайный — созерцателей звездных садов»,— подумал я и едва подумал — захотелось сию же минуту, сейчас посмотреть на скалу, где о н и задержались тогда на мгновение: то ли сбились с пути, то ли вправду, как думает Лерка, у вихря забарахлил вечно живой пестроцветный мотор.

Откочевало облако. С веретена луны снова сыпалась, сыпалась пряжа на вечные снега. Через полсотни шагов стихли наконец победные трубы Тимчикова храпа.

И впрямь: по ту сторону ущелья чернело в скале большое отверстие.

Тут над ущельем — от одного склона к другому — еле заметно затрепетал розоватый жгут сияния, как если бы включили непомерной длины люминесцентную лампу. Сразу вспомнился Леркин рассказ о путеводном дрожащем мареве, что упиралось, как в клемму, в обнаженную скалу. Мыслимо ли так уплотнить пространство, чтобы..., Хотя кто знает. Ведь еще в начале века на Всемирной выставке в Париже публика изумлялась большому пустотелому шару, висящему в воздухе. Его поддерживал мощный магнит...

Ночная птица показалась над краем пропасти и медленно заскользила вдоль дрожащего жгута. Внутри дрожащего жгута, чье мерцание временами сходило на нет.

Я вгляделся — и остановился, пораженный.

То была Лерка. Раскинув руки, она уходила от меня по еле видимому мосту. Она смотрела в сторону Луны, и Луна играла ее развевающимися волосами.

...Но не на Луну смотрела она, нет, не на Луну. Взгляд ее был прикован к Млеиному Пути, Туда, где от угасающей Башни Старой Вселенной — к расцветающей Башне Вселенной Новорожденной приближалась ее, Леркина, тень — Звездная Дева. И были раскинуты руки ее над всеми пространствами и временами.

Над отрогами туманностей, медленно вращающимися спиралями, двойными, тройными звездами, роящимися планетами.

Над содрогающейся, в муках рождающейся и погибающей материей.

Над шелестом крон живого плодоносящего сада вечности.

Над несметными стаями звездных колесниц, лучшие из которых — будем надеяться, что их большинство — странствуют.

Средь времен без конца и края, В безызвестность устремлены, Нивы звездные засевая Лепестками вечной весны...

Худшие же захлестнуты азартом бесполезных гонок, завалены горою бессмысленных призов.

Земная Дева в глухих горах Тянь-Шаня. Над последним пристанищем Архимеда в Сиракузах, у Ахейских зорот. Над сияньем Непрядвы и Дона. Над собакой, забытой хозяином и бегущей к нему сквозь ночную тайгу. Над сребристою елью, тянущей ветви к далекой небесной сестре. Над сибирской деревней Ельцовкой, где я появился на свет, чтобы дописать «Историю семиреченского хазачестза в песнях, легендах и поверьях». Над пирамидами, небоскребами, космодромами, термоядерными полигонами. Над дворцами торгашей-кровососов и халупами бедняков. Над селеньем в горах Карабайо, где пасется детеныш «Перуна» под присмотром дряхлеющего Владыки лунных ратников, у которого отняла единственного внука Властительница Лунного Огня. И хотел я. окликнуть Ту, что Меня Целовала В Яблоневом Саду. И боялся спугнуть удаляющееся виденье. И пошел ей тихо вослед.

Неудачник. Рассказ.

Астроморфоз, звездный сон. Погружаешься в жидкую сердцевину яйца размером с олимпийский бассейн. Застываешь сосулькой, бесчувственным льдом, а когда просыпаешься, ощущаешь себя неуютно, как зерно ячменя, что лежало на дне саркофага пять с лишком тысяч лет, и посажено любопытствующим археологом в землю, и, само того не желая, выбрасывает росток; но не благословенные нильские зефиры его овевают, а секут холодные ветры иных широт.

Просыпаешься — паутина чужих небес, незнакомое солнце теплится в небе и томится в иллюминаторе голубой, красноватый, зеленый, оранжевый, белый шар — Индра. Здесь должна быть разумная жизнь. Слишком долго обшаривали земляне этот участок Галактики, чтобы ошибиться...

И жизнь бушует на Индре: вот она, жизнь, в объективах приборов, в перекрестьях стереоскопов. Словно радуги, перекинуты между континентами разноцветные арки пузатых мостов (по которым ничто не движется, но возможно, движенье внутри этих радуг-мостов?) Выпирают из нутра океанского многоугольные трубы, выпускают время от времени синеватый идиллический дымок (спектограмма свидетельствует: чистейший озон). Или вот: на ночной стороне, будто ветром гонимый, развевается тонкий ребристый покров (почти десять квадратных километров!), и там, где пройдет, через четверть часа громыхает гроза и приплясывает дождь. А на южном и северном полюсах башни белые тянут в трехкилометровую высь белые же отростки, что деревья с обрубленными ветвями. Иногда меж обрубков ветвей проползают зеленые змеи огня, иногда голубые шары перелетают.

Еще одна загадка Индры — транспорт. Ни ракет, ни самолетов, ни элекаров нет и в помине. Как цивилизация древних инков обошлась без изобретения колеса, так и здесь им пренебрегли. Хотя дорог немало: прямые как стрела, с металлическим отливом. Но дороги днем и ночью пустуют. Леса как леса (но не видно, чтоб рубили деревья), реки как реки (большинство под прозрачными выпуклыми навесами на прозрачных столбиках), люди как люди (жаль, ростом не вышли, сантиметров девяносто, не более).

Пора бы со сторожевых башен уж заметить высокого звездного гостя, не первый день на орбите завис...

Однако замечать меня они, кажется, не намеревались. Ни меня, ни моего полуторакилометрового «Перуна», ни сигналов, подаваемых со звездолета. Эфир был мертв, как сероводородное озеро, только шамканье гроз, ничего более.

Через две недели, окончательно потеряв терпение, я захлопнул люк одного из ракетных «челноков» и опустился на Индру. Я спустился неподалеку от бело-розового города, на опушке светло-фиолетового леса, среди блестящей и белой, как ковыль, травы. Был вечер. Худосочное солнышко Индры катилось к зазубринам красных гор. Никто не спешил встречать случайного гостя. Семь прозрачных, загнутых книзу реторт, оснащенных веером таких же прозрачных крыльев, беззвучно про-скользили в небе, невысоко надо мной. Внутри каждой реторты качался на подвесном сиденье индрянин. Допустим, они могли не заметить меня, но как не заметить «челнок» со множеством антенн и надстроек, возвышающихся над лесом?

Когда приползла ночь, я включил бортовые огни, зажег носовой прожектор. Аттическая колонна земного огня, чуть расширяясь, восстала над Индрой. Ни единый огонь не ответил мне. Город как будто вымер.

К утру я начал догадываться: никого мой фонарик не растревожил, как если б зажегся среди слепцов.

Как по тополиному пуху, медленно двигался я в эле-каре по серебристой траве. На всякий случай я прихватил с собой и плазмомет. Возле овального озера, там, где уже начинались городские строенья, толпился народец. Подобьем беседки на желтых столбах тянулось из озера некое дерево с несколькими темно-каштановыми стволами по кругу и одной общей кроной, поросшей остролепестковыми цветами. Оно походило на гигантскую пра-историческую медузу, чье существованье не мыслится без диплодоков, ихтиозавров и прочих чудищ мезозойских раздолий. Под щупальцами-колоннами бешено крутилась воронка воды, и на ее стенках возникали и распадались загадочные геометрические узоры. Как завороженные, молча созерцали индряне эту картину. Некоторые из них, я заметил, односложно негромко переговаривались.

Я вылез из элекара и пошел к парапету над озером. Прискорбно, но никто не пожелал меня заметить. На глазах множества карликоподобных существ представитель высокоразвитой цивилизации в скафандре высшей защиты не знал, куда ему податься, дабы установить Контакт.

Я поехал в центр города. Он буквально ничем не отличался от окраины. Те же довольно изящные ячеистые постройки с террасами, на которых покоились оперенные реторты. Те же башенки, напоминающие пирамиды, поставленные на острие. Те же вращающиеся на ветру, с золотистым отливом цилиндры, свисающие, как сосульки, с ребер, казалось, готовых упасть пирамид. Те же золотистые шары, чуть побольше футбольных, но тяжелые, скорее всего из металла, катящиеся среди улиц по иссяня-черным металлическим желобам, никогда не сталкиваясь с другими шарами...

На меня — никакого внимания. Ниоткуда. Никто.

В «челнок» я вернулся в дурном настроении. Спалось плохо. Проснувшись среди ночи, я сходил в рубку и выключил прожектор: с соседних звезд он все равно не заметен, а здесь бесполезен... Поутру сквозь дрему мне чудился гнусавящий, скрежещущий голос, как у неотлаженного робота:

— Кто убивает миллиарды живых существ, тот достоин суровой кары! Как смеешь ты убивать вибрацией элекара наших ползунов, летунов, прыгалок, стрекунов?

...И еще несколько дней, несколько столь же бесплодных визитов в ячеистый город, уже без элекара. Однажды я принес и оставил под пирамидой возле нежно поющего цилиндра запаянный еще на Земле контейнер. В нем была карта нашей Солнечной системы, красочные иллюстрации развития жизни, записи музыки на кристаллических панелях, самовоспроизводящих звуки даже на слабом свету.

Едва я повернулся и отошел на несколько шагов, контейнер исчез. Каково же было мое изумление, когда по возвращении в «челнок» я обнаружил контейнер на его прежнем месте, и притом нераспечатанным. Стало быть, без меня они преспокойно проникли сюда, несмотря на хитроумную систему охраны!

Я решил на время оставить бесполезные попытки. Зачем торопить события? Может, им нужен определенный срок, чтобы понять суть моей миролюбивой миссии? Пожалуйста, я не тороплюсь. Лишь через семь лет, согласно закону начальных небесных сил, мне двигаться в обратный путь...

Я собирал образцы воды и почвы, растений и минералов. Снял несколько видовых фильмов. Каждый вечер подробно надиктовывал в бортовой журнал впечатления прошедшего дня, хотя ничего особенного не происходило. К утру все образцы исчезали, пленка оказывалась засвеченной, записи кем-то стирались.

Позднее, во время своих бессмысленных странствований по планете, я попытался обобщить накопленный опыт горького, но небесполезного знакомства. Скорее всего здешняя цивилизация с самого истока потекла по руслу принципиально иному, нежели земная. Индряне никогда не употребляли в пищу мясо. Ни свежее, ни засушенное, ни перемолотое — никакое. На заре своего развития они питались злаками (с добавлением в них растертых в порошок минералов), плодами кустарников и деревьев, медом, травами, овощами.

В их древних легендах Индра была подобие большого животного; они обожествляли все живое и, кажется, понимали язык зверей, птиц и рыб. Болезни они считали величайшим бедствием и умели искусно бороться с ними без хирургических инструментов, прибегая только к настойкам, мазям и отварам трав.

Я облетел на «челноках» все пять планет — родных сестер Индры. И убедился: они безжизненны.

К концу третьего года одиночества я начал замечать за собою необычные способности. Как-то посмотрел ночью на небо и понял, сколько в нем видимых звезд. Их было 11 249. Сверился с электронным оком звездолета: все точно.

Другая странность: на меня стал снисходить дар провидения. Я знал, что будущей ночью появится комета, что в близлежащем перелеске к утру соберется 95 зверушек, похожих на земных опоссумов, что утром, на тридцать седьмой минуте по восходу светила Индры, в горах начнется камнепад. Думаю, способностями подобного предвидения обладают все индряне.

Добавлю: упоминая о зверушках, золотистых цилиндрах, камнепадах, я вкладываю в слова земной смысл. Но в мире Индры, столь отличном от земного, многие привычные понятия так и остались загадкой. К примеру, те же камнепады. Они начинались в горах с того, что на отвесных склонах вдруг изнутри вырывались желтокрасные полукольца пламени, похожие на изогнутые струи плазмы. Вслед за тем горы сотрясались, катились в пропасть глыбы, и это продолжалось иногда неделями. Случалось, содрогающийся горный хребет разрушался до основания — чтобы вскоре возникнуть вновь!

Одного события я не смог предсказать. Вернувшись дозаправиться, в звездолете вдруг обнаруживаю: все заполненные бобины в аннигиляторе пусты. Смиренные, доброжелательные карлики выкачали топливо — до последнего грамма!

Взбешенный, я завис на «челноке» с работающим двигателем над одним из овальных озер. Беседка, похожая на медузу, мгновенно исчезла под водой, а созерцатели геометрических красот попроваливались в люки. Я висел до тех пор, пока в лингатроне не раздался скрежещущий, как у неотлаженного робота, голос:

— Чего ты хочешь, пришелец?

— Хочу, чтобы немедленно все топливо вернули в аннигилятор! — закричал я.

— Сначала перенесись отсюда и больше над городом не зависай, пришелец! Иначе поплатишься жизнью!

Поразмыслив, я отлетел в сторону и приземлился в лесу на поляне.

— Пришелец, зачем тебе топливо? — снова прорезался голос.

— Чтобы вернуться на Землю. Пусть срок и не вышел, но я улечу. Лучше подохнуть среди звезд, не долетев до дома, чем играть с вами в молчанку!

— Пришельцы из других миров не улетают отсюда, пришелец. Они остаются у нас.

— Оставляете насильно? По какому праву?

— Пришелец, но по какому праву явился к нам ты?

— Я хотел протянуть вам руку дружбы.

— Но в руке твоей — жало плазмы, фотонный меч! Зачем замутил ты озеро ревущим огнем? Ты хотел уничтожить одно из очей планеты, пришелец?

— Это ложь! — закричал я. — Откуда мне знать, что ваша планета многоглазая? Кто мне это соизволил объяснить наперед?

— Но знаем же мы, пришелец, наперед о вашем многоглазом Аргусе, сыне Геи-Земли. И о Морской-Пучине-Кругом-Глаза знаем, из ваших поморских сказаний.

— Я хочу возвратиться на Землю, — сказал я устало. — Для этого нужен звездолет.

— Возвратиться на Землю, пришелец, чтобы снова нагрянуть к нам? С частоколом фотонных мечей?

— Какие мечи! Я забуду ваш улей, как только покину- Будь возможность, улетел бы отсюда хоть на крыльях, прилепленных воском!

— Возвращайся, пришелец, — сказал голос спокойно.

— Без аннигиляторов?

— Вплавь через реку времени, пришелец.

— Пропади вы пропадом, подлые пигмеи! — не удержался я и выключил лингатрон.

Всю ночь я смотрел в зрачки многоглазого неба и думал, думал. Я думал о том, что ключ к обладанию другими мирами станет нам дороже, чем кажется на первый взгляд. Не так ли произошло с покорением природы, когда ошибки и нетерпение наших предков, удальцов с бензопилой, экскаватором, буровой вышкой, поворачивателей рек, срывателей гор, обернулись почти непоправимыми потерями.

Рассвело. Заиграло лучами светило.

— Как я вернусь домой? — спросил я. И голос сразу ответил:

— Подлетишь к башне на южном полюсе, пришелец.

На расстояние не ближе ее высоты.

— На чем подлечу? На воздушном шаре?

— На чем всегда здесь летал, пришелец.

Проклятье! Энергоблок снова был на месте.

— У башни покинешь свой корабль. Зайдешь в башню. Поплывешь через реку времени, пришелец.

— Кролем прикажете или брассом?

— Досконально ты не поймешь, пришелец. Принцип таков. Представь себе зеркало в твоей руке.

— Не только представил, но и взял его в руку.

— Наведи луч светила на любую звезду, пришелец.

— После солнечного восхода уже не видно звезд, благодетели! — съязвил я.

— Плывущие через реку времени видят звезды и днем, пришелец.

И я увидел небесную чашу Индры, полную звезд.

— Навел ли луч, пришелец? Поверни теперь зеркало к другой звезде.

— Повернул.

— Намного ль оно повернулось, пришелец?

— На шесть градусов двадцать три минуты.

— А луч перенесся, пришелец, со звезды на звезду.

— Допустим, — сказал я в замешательстве. — Что из этого?

— Представь, пришелец: на дальнем конце луча — nты.

— Остроумно. Но кто повернет зеркало?

— Братья на голубой звезде, пришелец.

— Сколько ж мне извиваться на острие луча?

— Это решат братья на голубой звезде, пришелец.

— Что разрешаете брать с собой?

— Только то, во что облачен, пришелец. Кроме скафандра. Он тебе не понадобится. Впредь до отлета к башне можешь странствовать и без скафандра. Ты окружен надежной защитой, пришелец.

Три километра от вершины холма, где я посадил «челнок», до подножия башни дались мне нелегко, шел тяжелыми шагами, в невеселых раздумьях... Неоудачник, перечеркнувший надежды человечества. Что станется со мною в этой башне, вблизи еще более  похожей на исполинское дерево, изуродованное и деформированное? Я шагал по нежной траве Индры, как по пуху земных одуванчиков. Разбрызгивало лучи светило. Паслись в бледно-синем небе редкие облака. Мерцали звезды, их было 11 249. И проворачивалось в мельнице времени колесо Млечного Пути.

В башне, едва я туда вошел, выкатилась из стены кабина, приплюснутая с боков. Дверца кабины уползла вверх, я погрузился в подобие кресла из мягчайшего зеленого мха. Начал меркнуть свет.

Остальное помню смутно. Помнится, вроде со стороны обнаружил вдруг себя лежащим, как в операционной, на столе-раковине, и музыка пела, как далекий океанский прибой, но надвигалась, надвигалась сверху прозрачная полусфера, и вот на стенах ее хрустальных проступили звезды, крупные, как роса, а за звездами уже пульсировала нечеловеческая, зловещая, непреображенная тьма.

И ударил свет.

Геннадий Прашкевич. Костры миров. Повесть.

1.

Хенк был счастлив.

Под его ногами лежала настоящая земля. В его лицо упруго давила волна настоящего воздуха. Кисловатый запах металла, кислых почв, горячего песка жестко щекотал ноздри. Земля все еще отдалена миллиардами световых лет? Не важно! Теперь не важно. Теперь он среди людей. Пусть их немного, пусть все они, как он, Хенк, заброшены на далекую планетку лишь необходимыми делами, пусть Симма столь же мало похожа на Землю, как Крайний сектор на Внутреннюю зону, он, Хенк, все равно среди людей.

Его так и подмывало поднять голову и взглянуть на Стену. Но голову он не поднял. Спирали металлической травы под ногами поскрипывали, их ржавые стебли искрили как щетки генератора. Хенк мысленно прикинул, какое напряжение вырабатывают металлические заросли там, где их корни уходят в глубину почв Симмы на милю, и присвистнул. Он привык к удивительным вещам, но все еще не отвык удивляться.

— Надень шляпу и топай в бар,— сказала Шу.

— Надо говорить — нахлобучь шляпу! — засмеялся Хенк. Со своим сверхмощным бортовым компьютером он всегда обращался как с человеком.

— Я никогда не видела шляп,— заметила Шу.— Я всего лишь представляю их геометрию. Видимо, этого мало.

— Ничего. Я покажу тебе шляпу.

Этот разговор состоялся час назад.

За шестьдесят минут Хенк успел законсервировать «Лайман альфу», прошел через Преобразователь и сдал хмурому диспетчеру данные для расчета будущего курса к Земле.

Диспетчер не скрыл недоумения:

— Из зоны протозид? Странно. Мы не ожидали гостей.

Помедлив, он все же спросил:

— Оберон?

— Человек! — возразил Хенк.— Разве не вы вели на посадку мою «Лайман альфу»?

— Это делают у нас автоматы...— диспетчер, похоже, не поверил Хенку.

— А Преобразователь? — счастливо рассмеялся Хенк.— Разве я изменился, пройдя через его горнило?

— Нетипичная зона... Иногда здесь мудрит даже эта штука,— диспетчер хмуро ткнул кулаком в необозримую стену, украшенную множеством экранов.— Чаще всего мы имеем дело с квазилюдьми.

— Но не всегда,— возразил Хенк,

Он имел в виду себя: ч е л о в е к а.

— А есть и такие,— не слушал его диспетчер,— что сразу начинают себя вести как люди...

Хенк рассмеялся:

— Я как раз из таких.

Диспетчер не улыбнулся. Он привык держаться официально, положение обязывает. Весь его вид говорил: я занят, я при настоящем деле, а вот кто такой ты — это мне пока неизвестно. Может, ты и вправду человек, тогда я найду возможность извиниться, если же ты оберон, извинения не имеют смысла.

«Что ж,— сказал себе Хенк.— На то она и нетипичная зона. У диспетчера действительно нет оснований мне доверять. Они не ожидали земного корабля, тем более из зоны протозид, закрытой для представителей Межзвездного сообщества. Ладно. Пусть считает меня обероном. Трое земных суток — это немного. Можно и потерпеть. В конце концов, самому термину много больше».

Это было так.

Термин о б е р о н вошел в обиход еще до первого полета Хенка в космос, в год пуска сразу семи Конечных станций Вселенной, оборудованных Преобразователями. Принцип Преобразователя был, кажется, не до конца ясен даже самим предложившим его Цветочникам (ходили слухи: Преобразователь — всего лишь случайное заимствование у некоей загадочной крайней расы), но ни одна из цивилизаций, входящих в Межзвездное сообщество, не отказалась от подарка. В объемистую горловину Преобразователя могло войти любое разумное существо — на выходе вы всегда имели человека, точнее квазичеловека, оберона, обладающего довольно приличным словарным запасом и навыками смысловых схем, достаточных для деловых объяснений. Это сразу и навсегда избавило Конечные станции типа Симмы (Хаббл, Фридман, Оорт, Козырев, Бете, Ефремов) от массы хлопот: запас продовольствия, газов, воды, биологически активных веществ свелись к стандартным, к тому же контакт с представителями самых отчужденных звездных рас предельно упростился. Что же касается термина оберон, к нему скоро привыкли.

Планету под Конечную станцию предоставили тоже Цветочники. Симма — малый маяк. Радиус планеты вполне соответствовал ее названию.

Маяк на краю света.

На краю света — это не было просто метафорой. Обращенная северным полюсом к Вселенной, своим южным полюсом Симма всегда смотрела на Стену. Исключение составлял квазар[2] Шансон — гигантский сгусток перевозбужденной магнитоплазмы, непрерывно преобразующий гравитационную энергию в свет, в радио- и в ультрафиолетовое излучение, в яростное вращение и турбулентность. Мощно пульсируя, выкинув над собой чудовищный голубой выброс, квазар Шансон одиноко пылал на фоне полного мрака. Это был истинный мрак, это была истинная тьма — за квазаром Шансон не лежало ничего материального.

Тьма.

Стена тьмы.

Хенк так и говорил себе — Стена.

Разумеется, никакой реальной стены там не существовало, просто с одной стороны мерцали, сливаясь в тусклые шлейфы, мириады далеких звезд и галактик, с другой же не было ничего.

Мрак.

Пустота.

Абсолют мрака и пустоты.

Но этот мрак, эта пустота воспринимались Хенком именно как Стена, и с этим своим представлением.

Хенк ничего не мог поделать. Стена... Почему нет?.. Хенк молча топал по космодрому, не поднимая глаз к небу. Впрочем, если бы он их и поднял, Стену бы он не увидел. Конечная станция располагалась на северном полюсе Симмы.

«Трое суток,— повторил про себя Хенк.— Трое земных суток, и я получу карту курса. Домой! К Земле! Стеной пусть любуются обероны».

Слабые разряды легко покалывали ноги Хенка. Его это не раздражало. Он ступал по металлической, но траве, он ощущал чужие, но запахи. Сам воздух, поступающий не из ограниченных резервуаров, а просто извне, радовал и тревожил.

Хенк радовался: он среди людей. Хенк радовался: он найдет для Шу шляпу.

Свой бортовой компьютер он всегда называл этим древним женским именем — Шу. Слов нет, тахионные корабли сделали достижимыми любые, даже самые отдаленные точки Вселенной, но без машин типа Шу это было бы невозможно. Он, Хенк, дошел до нетипичной зоны, он, Хенк, видел Стену — благодаря Шу. Он, Хенк, плавал в энергетических безднах квазара, был огненным шаром, разумным огненным шаром — благодаря Шу. Он, Хенк, дрейфовал в звездных течениях нетипичной зоны, принимал формы, невозможные в любом другом случае — благодаря Шу. Если он, Хенк, у первого встречного на Симме попросит шляпу, его, наверное, поймут. Впрочем, и недоумение, и даже усмешку предполагаемого первого встречного он, Хенк, снесет без усилий.

Ради Шу!

Хенк был счастлив.

Шу его ждет. «Лайман альфа» готова к вылету. Все неооходимые данные отправлены диспетчером в Расчетчик Преобразователя. Через трое земных суток он, Хенк, получит разрешение на выход из нетипичной зоны, а, значит, явится на Землю как раз к началу редакционного Совета Всеобщей энциклопедии (том «Протозиды»), Не важно, что по часам Симмы этот Совет завершил свою работу несколько столетий назад — курс «Лайман альфы» будет вычислен по той кривой пространства-времени, что в любом случае приведет Хенка к точно назначенному времени, ни минутой раньше, ни минутой позже. Самая грубая ошибка никогда еще не превышала десятых долей секунды. Для сотрудников Всеобщей энциклопедии все будет выглядеть так, будто он, Хенк, отсутствовал два с половиной месяца, что в пересчетах Межзвездного сообщества эквивалентно израсходованной им энергии, и вот вернулся с необходимыми дополнениями к одному из самых сложных томов Всеобщей энциклопедии — к тому «Протозиды». Основная статья этого тома принадлежала пока что ему же, Хенку,— обширные компиляции, составленные по мифам и наблюдениям Цветочников, Арианцев, океана Бюрге, тех немногих звездных рас, что когда-либо соприкасались с протозидами. Увлекательные, обширные, но... компиляции. Были ли они верны, соответствовали ли действительности? Можно ли, изучая отчужденную расу, опираться на мифологию и наблюдения рас тоже достаточно отчужденных? То, что протозиды никогда не заглядывали во Внутреннюю зону Вселенной, то, что они упорно не хотели замечать своих звездных соседей,— все это, по мнению Хенка, не давало оснований относить протозид к цивилизациям, вообще неспособным на контакт. Цивилизация — понятие вообще довольно туманное, его не так-то легко точно сформулировать или истолковать, тем более что путь развития звездных рас мало где был достаточно схож, к тому же, истолкователи таких понятий, как цивилизация, как правило, сами живут внутри вполне определенных цивилизаций, что, конечно же, не может не вносить в их суждения ту или иную долю предвзятости.

Туп — как протозид. Темен — как протозид. Жесток — как протозид.

Он, Хенк, никогда не соглашался с подобными формулировками, хотя мифы Цветочников, Арианцев, океана Бюрге были полны весьма нелестными для протозид деталями.

Протозиды.

Они же первичники.

Они же истребители звезд.

Время от времени, собираясь в гигантские скопления (а масса каждого отдельного протозида часто превосходила массу таких планет, как Земля или Симма), протозиды пытались уйти из нетипичной зоны к какой-либо одинокой звезде. При этом им было все равно, обитаемы ли миры, в пределы которых они вторгались. Мифология Арианцев, Цветочников, океана Бюрге сохранила память примерно о пяти подобных, никем еще не объясненных прорывах, после которых и Цветочникам, и Арианцам слишком многое приходилось начинать сначала. Сжигая себя в звезде, доводя ее до чудовищного взрыва, протозиды гибли, а вместе с ними в океане раскаленной плазмы, заливающей Крайний сектор, гибли солнца, планеты, населенные станции, радиобуи и, разумеется, разумные существа. Являлось ли все это осмысленными, рассчитанными ударами, не объявленной, но все же войной с соседями? Никто этого не знал, ибо протозиды ни с кем не шли на контакт. Редкие попытки землян (Арианцы, Цветочники, океан Бюрге давно отказались от таких попыток) установить связь с протозидами не дали никаких результатов, вот почему члены Межзвездного сообщества смотрели сквозь пальцы на совершаемые время от времени вылазки объединенных флотов Цветочников и Арианцев в нетипичную зону. Ходили слухи, что Цветочники и Арианцы занимаются рассеиванием замеченных ими скоплений... Что ж... Они защищались... Но тот тезис, что пока у цивилизаций есть антиподы, конфликт неизбежен, Хенку всегда не нравился.

Сейчас Хенк был счастлив. Он добыл кое-что новое. Его наблюдения в нетипичной зоне многое дадут членам Межзвездного сообщества. Они с Шу хорошо поработали.

Хенк машинально провел ладонью по лбу, будто снимая с него невидимую паутину. Широкий шрам, вертикально опускающийся к переносице, был привычен для него, как морщина. Еще один шрам, только шире, страшнее, был укрыт рубашкой — зазубренным краем он уходил под левую лопатку. От этого левое плечо Хенка казалось чуть опущенным. Впрочем, сам он даже не помнил об этом. Тем более его занимала вполне определенная мысль: найдется ли на Симме самая обыкновенная шляпа?

Радуясь сам, он хотел обрадовать Шу.

2.

Хенк был счастлив.

Трое суток — это не просто карантин. Трое суток — это прекрасная возможность вернуть себе навыки землянина. Не так-то просто после долгого одиночества дружески похлопать по плечу первого встречного, а Хенку этого хотелось. Впрочем, то, что за стойкой бара, куда он вошел, стоял длинный жилистый усач с объемистым миксером в руках, а перед ним на высоком табурете откровенно скучал плечистый субъект в желтой майке звездного перегонщика, вовсе еще не означало, что перед Хенком были люди. Обероны, скорей всего, хотя в штате Конечной станции непременно должны были состоять и земляне. Межзвездное сообщество всегда соблюдало определенные пропорции. Но если ты похлопал по плечу широкоплечего перегонщика в желтой майке, это еще не значило, что ты и впрямь похлопал по плечу именно человека, а не китообразное, скажем, существо с Тау или аморфное разумное облачко с Пентаксы.

Хенк бросил на стойку плоскую коробку с кристаллами памяти (астрофизика нетипичной зоны, заметки к текстам о протозидах и прочее) и не без опаски воззрился на высокий табурет: он не был уверен, что после столь долгого отсутствия не совершит какой-нибудь неловкости.

Эта мысль тут же получила подтверждение. На мгновение ему попросту захотелось зависнуть над табуретом, как он любил это делать, беседуя с Шу. Но он тут же опомнился и взгромоздился на табурет так, как по его понятиям и следовало это сделать землянину — без особой ловкости, но с достоинством.

Бармен и человек в майке перегонщика обернулись к Хенку одновременно. Будь он пылевым облаком, распростершимся на полнеба, ему не составило бы труда держать в поле обзора сразу обоих, но сейчас он не был пылевым облаком — ему пришлось кивнуть дважды.

— Титучай?

Тонизирующий напиток всегда был к месту, но, спрашивая, бармен не улыбнулся — видимо, в свою очередь подозревал в Хенке оберона, не любил оберо-нов или вообще не был общителен.

Хенк усмехнулся. Такие парни, как этот бармен, ему всегда нравились. Как правило, это дельные парни. Спроси у такого, где можно найти шляпу, он не удивится и не пойдет трепать по всей Симме о каком-то чокнутом со звезд, разыскивающем не принадлежащую ему шляпу.

Взяв это на заметку, Хенк повернулся к перегонщику.

Но перегонщик не выглядел приветливее. Выдвинув вперед широкие и плоские, прямо-таки щучьи губы, он щурился, будто испытывал к Хенку не столько интерес, сколько неясное подозрение.

— Три титучая! — Хенк радовался.— Сразу всем! — И предложил: — За возвращение!

— А счет? — недоброжелательно поинтересовался бармен.

Хенк назвал бортовой номер своего корабля, автоматически являющийся номером его счета. Хенк гордился этим номером. «Лайман альфа». Резонансная линия водорода с длиной волны 0,12 микрон. А счет на Симме имел вовсе не символическое значение. В сущности, Конечная станция принадлежала Цветочникам, и все расходы Хенка сейчас оплачивала Земля, причем оплачивала чистой информацией. Могло оказаться так, что чашка титучая, выпитая Хенком, могла быть оплачена именно его, Хенка, статьей. О тех же протози-дах...

— С возвращением,— бармен без особого энтузиазма поднял чашку.

— Возьми посудину пообъемистей,— посоветовал Хенк.— Не похоже, что вы часто пьете за возвращение.

Бармен хмыкнул:

— Когда как... Сегодня ты третий...

— Открыли регулярную линию? — удивился Хенк.

— До этого еще не дошло,— вмешался в разговор щучьегубый и ухмыльнулся: — Вторую чашку бармен поднимал за меня, а первую за патрульных.

Хенк не стал спрашивать, что делают на Симме сотрудники звездного Патруля. Он с удовольствием смотрел сквозь прозрачную стену бара. Там, за невидимым колпаком силовой защиты, слабый ветерок лениво курчавил металлические заросли, гонял по земле ржавую спиральную стружку. Две-три звезды прокололи дикое пепельное небо Симмы. Голова бармена время от времени перекрывала свет звезд, и Хенк перебрался на другой табурет, ближе к щучьегубому. Перегонщик воспринял это как сигнал к сближению.

— Сегодня и завтра, —  сообщил он,— в Аквариуме оберон с Оффнуха.

Хенк кивнул. Ему прибилась эта новая манера обращаться ко всем на «ты».

— Секреты пластики, — вспомнил он. — Я слышал об этом.

— Это следует видеть,— щучьегубый переглянулся с барменом.— И видеть это можно только здесь. Оффнух цы, они вроде протозид, их не заманишь во Внутреннюю зону.

— Подыскивай сравнения! — возмутился бармен.— «Протозиды»! — Он презрительно, даже брезгливо поджал губы.— Протозиды убивают, оффиухцы радуют.

Он плеснул в свою чашку еще несколько капель титучая и выругался.

Хенк усмехнулся. За время его отсутствия изменилось не многое. Да и вряд ли могло измениться. Ненависть Арианцев, Цветочников, океана Бюрге к первичникам, к истребителям звезд не могла рассеяться сама по себе.

Он опять усмехнулся.

Он чувствовал себя гонцом, несущим добрую весть. Завтра утром он разберется в заметках, набросанных для него Шу и вложенных в кристаллы памяти, и, возможно, в том же Аквариуме познакомит сотрудников Конечной станции с некоторыми из своих выводов.

Он поманил к себе бармена:

— Через Симму, наверное, прошло немало людей?

— С Земли? — не понял бармен.

— Неважно откуда. Главное, людей.

— Были... Конечно, были...

— На ваших складах, должно быть, попадаются занятные вещи, а?

— Да уж наверное. Мы ничего не выбрасываем. Тебя что-то интересует?

— Да,— кивнул Хенк.

— Твой счет надежен. Говори. Если эта штука сыщется, она твоя.

И Хенк сказал:

— Шляпа.

Он ничего не добавил к просьбе. Он ничего не хотел объяснять, но этого и не потребовалось. И бармен, и щучьегубый уже разглядели шрам, вовсе не украшающий Хенка. Другим, более мягким голосом бармен спросил:

— Где тебя так?

Он понял просьбу Хенка по-своему. Он решил, что шляпа нужна Хенку по самой простой причине — прикрыть шрам. А голос бармена подобрел потому, что до него наконец дошло: Хенк — человек. Оберон, пройдя через Преобразователь, никогда не получит ни морщинки, ни бородавки, ни тем более шрама. Квазилюди всегда гармоничны. Их тела, их лица чисты.

— Где тебя так? — переспросил бармен.

— Не важно,— отмахнулся Хенк.

— Такой удар может напрочь отшибить память,— сочувственно хмыкнул бармен.— Имя-то сохранил?

— Еще бы! — усмехнулся Хенк и подмигнул бармену:— Я — Хенк.

— А я Люке,— ответил бармен.— Зови меня так — Люке. Это не имя, но мне нравится, когда меня так зовут.

— А я Ханс,— представился перегонщик.— По-настоящему Ханс, без всяких этих оберонских штучек.

Хенк кивнул. Хенк был растроган. Он подумал: «Мне повезло. Шу наконец увидит шляпу».

3.

Он долго не мог уснуть.

Сперва ему помешал диспетчер.

«Хенк,— попросил он по внутреннему инфору.— Как нам отодвинуть «Лайман альфу»? Она мешает почтовикам».

— Проще простого,— ответил Хенк.— Свяжитесь с Шу, она все сделает.

«Шу? — удивился диспетчер.— Почему ты не зарегистрировал спутника?».

— Шу — бортовой компьютер,— терпеливо объяснил Хенк.

Он долго не мог уснуть.

В детстве его мучило мерцание звезд. Непостижимость этого мерцания. В юности он открыл комету. Ее хвост растянулся на полнеба, он был просто светлый, но в долгих ночных снах он всегда виделся Хенку цветным. Хенка с детства удручала необходимость прятаться под покровом атмосферы. Он широко открывал глаза, будто это могло помочь ему проникнуть в даль Вселенной. Он любил думать, что его дом не ограничен пределами Солнечной системы. В принципе это было так: окончив школу Поисковиков, он выходил и во Внутреннюю зону. Но никогда дальше. Дальше ходил его брат Роули — звездный разведчик. Хенк всегда завидовал разведчикам. Ему хотелось думать, что там, среди звезд, они — его продолжение. Он не уставал следить мерцание звезд. Его мучило — что т а м, за горизонтом событий, т а м, в Крайнем секторе, т а м, в нетипичной зоне, где укрывается недоступная раса протозид, игнорирующая любую попытку контакта?

По материалам звездного разведчика Роули Хенк написал книгу. Книга, посвященная нетипичной зоне, привлекла внимание специалистов. Бывшего пилота, а теперь космоисторика и космопалеофитолога, Хенка пригласили в редакцию Всеобщей энциклопедии. Десять лет, проведенные в ее штате, составили Хенку имя. Лучший знаток первичников... Разумная, но замкнутая на себя раса заполнила даже сны Хенка. Иногда он видел сны, о содержании которых не мог рассказать даже брату... Зато из нескольких специалистов Всеобщей энциклопедии, выразивших желание взять на себя дальний поиск, связанный с изучением протозид, предпочтение было отдано ему, Хенку. Он подозревал, что какую-то роль во всем этом сыграла неожиданная гибель его брата Роули — там, в глубине Крайнего сектора... Подразумевалось, что наблюдения Хенка внесут ясность в один из самых сложных отделов Всеобщей энциклопедии. Подразумевалось, что наблюдения Хенка, как раньше наблюдения Роули, не только дополнят, но и перестроят этот отдел, все еще вносящий сумятицу в строго расчисленное здание звездной истории.

Параллельно делам во Всеобщей энциклопедии Хенк читал в Высшей школе курс космической палеофитологии. Этот курс определялся названием — «Века и растения», но студенты из встреч с Хенком выносили не просто понятие об эволюции растительных и квазирастительных земных и звездных форм — Хенк не уставал указывать на расхождения, оказавшиеся роковыми для некоторых, теперь уже не существующих цивилизаций, на те поистине роковые узлы, с которых Разум, взрываясь, начинает строить вторую природу, отрываясь от своих естественных, предопределенных происхождением корней.

У Хенка было место, где он всегда чувствовал себя особенно хорошо. Свайный домик, крошечное лесное озеро. За озером, как рыжие облака, пылали осенние лиственницы, не закрывая собой Енисея. Еще дальше голубели горы... Хенк водил студентов по саду, обращал их внимание на тот или иной куст, на запахи, присущие только определенному кусту; он, Хенк, разбил на Енисее самый северный сад роз, в котором белые шары древних, как сама история, Лун и благородные Галлики росли прямо на земляных грядках, а желтые и светлые дамасские розы, пережившие Римскую историю и последующие пятьдесят веков, оставались столь же упругими и свежими, как во времена Цезарей. Хенк по-детски гордился зеленоватыми чайными, аромат которых и впрямь напоминал крепкий чайный букет, карамзиновыми Дюк де Монпасье, огненно-алыми Амулетами. Он любил свои редкие бархатистые, с розовым ободком Кримсон Роули и всегда влажные, покрытые капельками нежной росы бутоны Арон Уор. Показывая их, Хенк поднимал глаза горе — ему нравилось, что звезды и роз£1 схожи.

Иногда он подводил студентов к бревенчатому забору, отделяющему сад от северной пасеки. Здесь, у грядок, над которыми золотились древние Мадам Жюль Граверо, желтели буйные Маман Коше, лучились сквозь плотную кожистую листву блестящие, как бы покрытые восковым налетом, алые пернецианские, он непременно задерживался. Ведь там, среди блеклых, как осень, Лидий и Сестер Калли, среди алых Гранд Джап, белела привитая на простой шиповник самая обычная на вид парковая роза. Но она отнюдь не была обычной, над нею Хенк работал почти пятнадцать лет. Он не резал и не формировал куст, он просто помогал розе развиваться, разве лишь осенью снимал с веток листья, чтобы не привлекать к ним внимания прожорливых северных мышей. Он берег розу не от холодов, он берег ее от жесткого северного солнца. Отзываясь на раннее весеннее тепло, верхняя часть куста могла торопливо пойти в рост, тогда как корневая система еще не проснулась... Со всем остальным куст справлялся сам.

Ни разу за пятнадцать лет Хенк не видел на цветах своей розы ни крапинки, ни ободка. Она была чистой как снег, и он с удовольствием выкашивал вокруг траву, даря розе покой. Он с удовольствием сидел рядом с нею, а когда, случалось, шел дождь, когда слезились темные окна, а листва берез обвисала страшно и сыро, он укрывал ее от дождя.

Роза не была безымянной.

Он назвал ее Роули — именем брата, звездного разведчика, погибшего в районе катастрофического взрыва 5С 16— космического объекта, долго вызывавшего недоумение астрофизиков. Хенк не уставал верить, что однажды слухи о гибели брата будут опровергнуты, как это пусть редко, но случалось. Он не уставал верить, что Роули жив, что он там — вверху, в безднах Космоса.

4.

Он долго не мог уснуть.

Туп — как протозид. Темен — как протозид. Жесток — как протозид.

Он вспомнил брезгливую гримасу Люке и холод во взгляде перегонщика Ханса.

Туп, темен, жесток...

Арианцы, Цветочники, океан Бюрге — они, наверное, имели право так говорить, но почему то же самое говорят земляне?

Хенк улыбнулся.

Он разрушит некоторые стереотипы.

Протянув руку — в комнате было темно,— он дотянулся до коробки с кристаллами памяти. Крошечный проектор заработал сам — от тепла ладони.

Маршрут, маяки, точки отсчета, физика нетипичной зоны... Счетчик стрекотал, как кузнечик.

Разве он не взял с собой кристалл «Протозиды»?

Не вставая, он включил внешний инфор и попросил связь с Шу.

— Как у тебя? — спросил он, не скрывая радости.

— У меня хорошо,— ответила Шу своим непостижимым голосом.— Разрабатываю маршрут.

— Но этим занят Расчетчик Преобразователя.

— Я, конечно, не знала...

Он понял, что Шу "обиделась. Он быстро сказал:

— Я сам хотел просить тебя продублировать работу Расчетчика.

Тогда Шу спросила:

— Как у тебя?

Хенк вздохнул. Он все еще помнил лица Люке и Ханса.

— Шу,— спросил он.— Почему никто не любит протозид?

— Они вне сообщества, Хенк.

— Ну да,— протянул он.— Первичники... Истребители звезд.

— Не только... Они древние, Хенк. Они очень древние. Вспомни, как человек относится к тем, кто старше его — к мокрицам, к змеям, к членистоногим... А протозиды еще древнее, Хенк. Они очень древние.

Он кивнул.

— Хочешь спросить еще что-нибудь?

— Да.— Он помолчал.— Кажется, я забыл кристалл «Протозиды».

— Ты его не забыл, Хенк.

— Но его нет в коробке.

— Его действительно нет в коробке, Хенк.

— Но почему?

Шу промолчала.

— Но почему, Шу?

— Кристалл «Протозиды» подлежит просмотру лишь на Земле.

— С чего ты это взяла?

Шу не ответила. Но он знал, Шу ничего не делает просто так. Сколько бы он ни спрашивал, она сейчас ничего не скажет. Еще какое-то время он смотрел на потемневший, вдруг отключившийся экран. Он был сбит с толку. Он вдруг почувствовал неясную тревогу. Впрочем, даже сейчас его все .еще не оставляла радость: он на Симме, он среди людей.

5.

А разбудил его стук.

Он не сразу понял, кто может стучать на борту «Лайман альфы»? А если и стучат, почему стучавшему не ответит Шу?

Ах да! Он на Симме!

Не поднимаясь, он ткнул пальцем в переключатель инфора.

«Это гости».

— Кто они? — Хенк еще не хотел вставать.

«Они все объяснят сами».

— В любом случае им придется подождать, я еще не был в душевой...

— У нас мало времени, Хенк.

На вспыхнувшем экране появилось чье-то смуглое лицо, несомненно чем-то удрученное.

— Вы слышали мои ответы? — удивился Хенк.

— Ты забыл отключить внешний инфор.

Хенк поднялся.

Принимая душ, он внимательно присматривался к гостям (он видел их на экране инфора). Два человека (или оберона), они вошли в комнату и остановились у окна, будто их интересовал не Хенк, а ржавый дикий пейзаж утренней Симмы. Хенк несколько запоздало предложил:

— Садитесь.— И вышел из душевой, затягивая пояс халата.

— Извини,— сказал смуглолицый, видимо, старший в группе. Его пронзительные голубые глаза смотрели прямо на Хенка. Слишком широко поставленные, они снижали впечатление от (в целом) мужественного лица, тем не менее Хенку он понравился больше, чем его спутник — печальный красавчик, как бы равнодушный ко всему происходящему; все это время печальный красавчик стоял у окна, что-то внимательно рассматривая на поле. Голубые куртки обоих украшал отчетливый белый круг с молнией и звездой в центре — официальный знак звездного Патруля.

— Итак?

Хенк опустился в кресло.

— Хенк,— сказал голубоглазый.— Нам нужна твоя помощь.

Хенк пожал плечами.

— Инспектор звездного Патруля Петр Челышев,— голубоглазый протянул Хенку жетон.

Хенк не потянулся за жетоном. Он знал, пальцы встретят пустоту, пальцы, пройдут сквозь листок фольги, не ощутив никакого сопротивления. Такой жетон является индивидуальным, он материален только в руке хозяина, Хенк отчетливо видел круг, звезду, молнию. Это его вполне удовлетворило.

— База Водолея? — спросил он.

Челышев кивнул.

— Хархад...— представился печальный красавчик, не отходя от окна. Ударение в имени он сделал на первом слоге.

— Хенк. Просто Хенк.— Хенк не знал, что к этому добавить.— Я очень давно не встречал землян.

— Сколько лет ты отсутствовал?

— По среднекосмическому — около четырехсот... Триста семьдесят, так точнее...

Отрешенность Хархада, не отходящего от окна, его удивила:

— Что вы там видите?

— Почтовая ракета...— Хархад обеспокоенно обернулся к Челышеву:— Это ничего не меняет, Петр?

— Как? Она пришла вовремя?

Теперь они смотрели в окно все трое. Там, на космодроме, на фоне суетящихся роботов, медленно, бесшумно, как изображение на фотопластинке, проявился темный корпус пузатой тахионной ракеты. Она напоминала корабль Хенка, но была короче и не несла над собой броневого рога, в котором размещались мозг Шу и связанный с нею Преобразователь.

— Что там делают роботы?

— Готовятся выгружать почту.

— Зачем у них эти трубы?

— Духовой оркестр,— фыркнул Челышев.— На Симме строго блюдут традиции. Почтовые ракеты, как правило, запаздывают, но эта, кажется, пришла вовремя.

— Она с Земли?!

— О нет. Она с базы Цветочников. Почтовую связь мы держим через них, это дешевле. К сожалению, у Цветочников, как и у Арианцев,— Челышев незаметно покосился на Хархада,— свое чувство времени. Сутки-двое, для них нет большой разницы.

Челышев наклонился к экрану инфора:

— Это сегодняшняя?

Ответил диспетчер:

— Жаль разочаровывать тебя, Петр.

— Но сейчас семь ноль-ноль.

— Это вчерашняя ракета, Петр.

Отключив инфор, Челышев обернулся к Хенку, и они рассмеялись. Рассмеялся и Хархад, чем сразу расположил Хенка к себе.

— Чем я могу вам помочь? Я землянин, я обязан помочь землянам.

Челышев кивнул. Да, он не сомневался: Хенк землянин, он поможет землянам.

— Выведешь «Лайман альфу» на рассчитанную нами орбиту. Расстояние не более сорока световых лет, для твоего корабля это минутное дело.— Челышев остро глянул на Хенка:— Сможешь?

— Не хотел загружать Шу, но если это необходимо...

— Необходимо,— подтвердил Челышев.— Шу... Кто это?

— Бортовой компьютер.

— Шу... Это женское имя.

— Ну и что?

Челышев усмехнулся:

— Действительно...

— Цель? — спросил Хенк.

— Обязательно хочешь знать?

— Это что, тайна?

Челышев и Хархад переглянулись.

— Боюсь, Хенк, цель тебе не понравится, — медленно произнес Челышев.— Ты долго отсутствовал, ты не знаешь того, что делается сейчас в Крайнем секторе. Понимаю твои сомнения, но наша просьба это еще и приказ.

Приказы звездного Патруля не обсуждаются, это Хенк знал. За спиной звездного Патруля стоит, как правило, целая цивилизация, если не две и не три. Но Хенк не любил неясных приказов. Он переспросил:

— Цель?

— Одиночный протозид, Хенк,— медленно пояснил Челышев.— Всего лишь одиночный протозид.

— Надеетесь на контакт?

— Нет, Хенк. Ты лучше, чем мы, знаешь — протозиды неконтактны.— Челышев неожиданно улыбнулся.— Мы не надеемся на контакт, Хенк. Мы надеемся уничтожить протозида. Мы — Охотники.

6.

Хенк немало слышал об Охотниках.

Весьма квалифицированные профессионалы. Готовили их на одной из баз Водолея: специальная закрытая школа для специалистов, работающих в ситуациях, последствия которых непредсказуемы. Он, Хенк, никогда прежде не встречался с Охотниками, но много слышал о них. В системе Гинапс Охотники в свое время потеряли почти треть сотрудников, но сумели предотвратить столкновение двух воинственных подрас Гинапса. Еще Хенк слышал об Охотнике по имени Шарп. Хенрик Шарп почти девять лет провел в зловонных подземных городах планеты Бессель, чуть было не угнанной представителями миров нКва. Планета Бессель никогда не принадлежала мирам нКва, так же как последние никогда не входили в Межзвездное сообщество. Заслугой Охотника по имени Шарп, особо отмеченной океаном Бюрге, явилось его достаточно ровное отношение ко всем задействованным в этом происшествии расам, в том числе и к представителям крайне несимпатичных людям миров нКва.

Но — протозид!

Арианцы — да, Цветочники — да. Они не раз организовывали вылазки против протозид. Но там речь шла о крупных скоплениях... Чем мог помешать кому-то одиночный гравитационный организм, равнодушно дрейфующий в сорока световых годах в стороне от Конечной станции?

Хенк не мог не верить Петру Челышеву и его коллеге. Они являлись сотрудниками звездного Патруля, они, конечно, получили приказ с Земли. Такой приказ, как правило, весьма обоснован, и если дело доходит до его исполнения, возражений попросту не может быть.

Хенк обязан был верить Охотникам, но все в нем протестовало.

Истребители звезд?.. Конечно... Но сейчас в районе квазара Шансон дрейфовал лишь одиночный протозид, ни для кого не представляющий опасности. Ситуация усугублялась и тем, что любая акция, проведенная против протозида, мгновенно станет известна всей этой древней расе: ведь одиночный протозид — это всего лишь часть одного колоссального, рассеянного в пространстве организма.

Хенк механически следовал за Охотниками.

Он не видел смысла в готовящейся акции, но приказ оставался приказом, а он, Хенк,— землянин.

Корпус «Лайман альфы» отбрасывал тень чуть ли не на половину космодрома. Щелкнули замки, шипя, опустился: на бетон язык дежурного пандуса.

— Как у тебя? — спросил Хенк, проверяя шлюзы.

Шу ответила:

— Разрабатываю маршрут.

Охотники невольно задрали головы: голос Шу звучал где-то под сводами.

— Переключись на бортовую аппаратуру,— хмуро приказал Хенк.— Через двадцать минут стартуем.

— Земля? Ты получил разрешение?

— Нет,— ответил Хенк.— Пока не Земля.— И прежде чем бросить карту курса в щель Расчетчика, взглянул на Челышева.

Челышев покачал головой:

— Ничего не могу сделать, Хенк. Мы прибыли на Симму незадолго до тебя. Приказ есть приказ, нас не всегда знакомят с подробностями. Мы ожидаем новостей, но ты же сам видел — почтовые ракеты запаздывают. Не могу утверждать определенно, но, похоже, в нашем секторе что-то случилось. Что-то такое, от чего этот одиночный протозид стал опасен. Надеюсь, вернувшись, мы получим разъяснение. Мы всего только исполнители, Хенк.

Хенк усмехнулся.

«Лайман альфа» стартовала, ослепив космодром Сим-мы мгновенной вспышкой.

Они шли в открытом пространстве. На правом экране, едва-едва укрощаемый мощными фильтрами, пылал квазар Шансон.

Прошло семь минут, и радары засекли протозида. Еще через две минуты Хенк увидел его на экране: крошечная занятая, действительно крошечная, чуть побольше его корабля, но с массой, превышающей массу Симмы.

Крошечная Запятая, такая невинная на фоне звезд.

Хенк знал, протозид их видит. А это означало: корабль Хенка, его «Лайман альфу», видят сейчас все протозиды, где бы они не находились. Разве руки Хенка не знали бы об опасности, защеми его ногу капкан?

— Один протозид никому не опасен,— хмуро сказал Хенк. И уточнил:— Никому и никогда... Кто может отдать приказ об уничтожении пусть не родственного нам, но разумного существа?

— Межзвездное сообщество,— сухо ответил Челышев.— Оно существует давно, но я никогда не слышал про его ошибки.

— Это одиночный протозид,— настаивал Хенк.— Охота лишь оттолкнет от нас протозидов. Да, они не ищут дружбы с нами, но они ведь д р у г и е, Петр. Они совсем другие.

— Сочувствую, Хенк.

Тяжелое молчание залило штурманскую обсерваторию «Лайман альфы».

Случайные звезды, входя в поле обзора, слепили глаза; Хенк тут же стирал их разрядчиком. Теперь уже на всех экранах отчетливо определилась массивная запятая протозида. Он плыл в пространстве, одинокий, как Космос. С невольной завистью Хенк вдруг ощутил, как жгут эту темную запятую бешеные лучи квазара, как мощно всасывает в себя каждую случайную пылинку этот разумный, но замкнутый на себя организм... Кто они — протозиды? Почему он, Хенк, землянин, не может думать о протозидах, как о врагах?

У Хенка вдруг закружилась голова, колющая боль ударила под лопатку. Но он почти вспомнил!

Что вспомнил?

Он чуть не вскрикнул от боли и тут же пришел в себя...

Ладно. К этому он еще вернется.

Хенк не хотел беды протозиду. Он искал выход. Он верил, что и протозид никому не хочет беды. Его медленный путь к квазару Шансон никому не грозил опасностью. Хенк не хотел, чтобы протозид был убит, уткнувшись в экран, он просчитывал самые невероятные варианты.

— Пристегнитесь,— приказал он Охотникам, пересаживаясь в кресло дистанционного Преобразователя. И постучал пальцем по панели.

— Я готова,— не сразу, но откликнулась Шу. Казалось, она чувствовала состояние Хенка. Впрочем, это так и было. А может, ее смущали гости.

Хенк тронул ногой педаль дальномера, и протозид сразу приблизился, заняв собой весь экран.

— Три градуса... Четыре градуса... Пять градусов...— размеренно отсчитывала Шу.

Хенк развел сферу охвата, и силуэт протозида полностью вошел в круг, вычерченный локаторами Преобразователя. Координатная сеть туго оплела массивную запятую — осталось лишь нажать на рычаг разрядника.

Хенк медлил.

Была надежда: протозид поймет, протозид почувствует опасность и сместит себя в иное пространство. Он это мог. Но молчаливая запятая ко всему и ко всем оставалась равнодушной. Она видела «Лайман альфу», но не испытывала к ней никакого интереса.

— Чего ты тянешь? — не выдержал Челышев.— Переключай генераторы на гравитационную пушку.

— На борту «Лайман альфы» нет пушек,— произнес Хенк не без тайного удовлетворения.

— Совсем нет? — удивился Челышев.

Хенк усмехнулся. Он вовремя вспомнил древнее, как протозид, слово. Он произнес его вслух:

— Я не пират.

— Как же ты собираешься воздействовать?..

— Для хода на досветовых скоростях «Лайман альфа» оборудована противометеорной защитой.

— Ты говоришь это не очень уверенно.

— Мне не по душе приказ.

— Это приказ Земли!

— Пусть так. Мне он все равно не нравится.

Хенк солгал Челышеву и Хархаду.

На борту «Лайман альфы» действительно не было гра-ватационных пушек, но на ее борту не было и противометеорной защиты. На «Лайман альфе» стоял Преобразователь. Не стандартная машина Конечных станций, умеющая Арианца или неуклюжего обитателя системы Гинапс одеть в квазичеловеческую плоть, а мощный прибор, рассчитанный на любую форму. Хенк радовался, что не успел зарегистрировать Преобразователь на Симме. Теперь, благодаря этому, он нашел выход.

— Пора! — потребовал Челышев.

Хенк тоже понял — пора и, содрогнувшись, нажал на рычаг разрядника.

Они не отрывали глаз от экранов.

Протозид, темный и равнодушный, все так же висел в тугой координатной сети. Казалось, он ничего не почувствовал.

Но так лишь казалось.

Он, Хенк, знал, что пусть на долю секунды, на ничтожную, почти неощутимую долю, этот темный, ни на что не реагирующий организм все равно содрогнулся от ужаса разрушения. И тот же ужас разрушения («Преобразования»,— поправил себя Хенк) в ту же долю секунды испытал каждый другой протозид, как бы далеко он ни находился от места происшествия.

«Они знают, что это сделал я»,— ужаснулся Хенк.

Протозид исчез.

На том месте, где он находился, разматываясь, как смерч, вверх и вниз от «Лайман альфы» расплывалась чудовищная пылевая туча, черный шлейф, перекрывший мерцание редких звезд, траурный свиток, развернутый его, Хенка, руками.

— Дельная работа,— одобрил Челышев.— Протозид развалился на атомы.

— Что дальше? — сухо спросил Хенк.

— Дальше — Симма,— с облегчением кивнул Челышев.— У тебя в запасе двое суток, Хенк. Отдохни, посети Аквариум, посмотри оффиухца. Хочешь, заглядывай к нам. В наших комнатах все как на Земле. Вне работы мы просто земляне.

Хенк промолчал.

— Ну, ну, Хенк. Мы делаем общее дело. Погоди, придет час, когда ты сам протянешь нам руку.

Хенк не ответил.

Он отключил экраны и передал управление Шу. Уже полчаса он не слышал от нее ни слова. Шу, конечно, сердилась, но ведь она-то должна была понять — он обвел Охотников. Они ничего не знали о Преобразователе, они считали, что протозид разнесен на атомы. В принципе, это и было так, только каждый атом пылевой тучи, в которую превратился протозид, и сейчас был строго определен. Это со стороны протозид выглядел мертвой нейтральной тучей, бессмысленным облаком, застлавшим собой полнеба, но это облако оставалось ж и в ы м. Медлительное, бесформенное, оно продолжало осознавать себя протозидом, и он, Хенк, верил, что рано или поздно вернет ему первозданный вид.

Настроение Хенка медленно улучшалось.

Он выполнил приказ Земли, ведь он оставался землянином. Но он не уничтожил протозида, ибо, как землянин, особо чтил Свод, созданный для всего разумного в Космосе.

7.

«Все! — сказал себе Хенк, подставляя плечи под тугие струи настоящей воды.— Больше я не выполню никаких таких приказов.— Инфор он предусмотрительно выключил.— Протозид распылен, это явная ошибка. Я обязан сообщить об этом на Землю».

Он вспомнил брата.

Роули обожал безумные проекты. Его мечтой была мгновенная всекосмическая связь. Как на будущее он указывал на протозид. Когда-нибудь, по собственной воле, протозиды расселятся по всем Крайним секторам. Известное протозиду, находящемуся в одном краю Вселенной, мгновенно станет известно другому протозиду, находящемуся совсем в другом краю. Незачем станет гонять из конца в конец дорогостоящие тахионные ракеты, забрасывать пространство радиобуями, платить Цветочникам только за то, что ему, Роули, захотелось поговорить с братом Хенком.

— Шу,— потребовал Хенк по внешнему инфору,— мне необходим кристалл «Протозиды».

— Запись «Протозиды» подлежит просмотру лишь на Земле.

Ответ Шу прозвучал в высшей степени категорично. Хенк не стал спорить.

Пусть так...

Не отключая связи, он мерял шагами комнату. Экран инфора мутно светился, по нему пробегали светлые и темные полосы, они бесконечно таяли и вновь возникали. Собственно, вдруг подумал он, это и есть портрет Шу.

— Сегодня в Аквариуме оберон с Оффиуха.— Шу никогда ничего не забывала.

— Советуешь посмотреть?

Хенк вздохнул. Он отчетливо ощущал свою зависимость от решений Шу. Иногда это его раздражало. И все же он никогда не противился этой зависимости.

8.

Аквариум оказался не так велик, как представлялось Хенку. Овальный зал, поверху — галерея; три стрельчатых узких входа. В соседней с Хенком ложе (свою занимал только он) располагалась, похоже, целая семья: две изящные женщины, пятеро грубоватых мужчин и семь или восемь мелких отпрысков с желтоватыми, как тыквы, лицами. По вялым движениям Хенк сразу признал в них Арианцев, естественно, прошедших сквозь Преобразователь. Потомки одной из некогда самых агрессивных рас, Арианцы никогда не питали особых симпатий к Преобразователю. Собственные тела, как бы они ни выглядели, устраивали их больше всего, и эта необходимость — рядиться в чужое тело — всегда их несколько угнетала.

Арианцы ни на секунду не пожалели бы протозида, подумал Хенк.

Ладно. Скоро он будет на Земле, скоро он поднимет шум по этому поводу. Подождем.

Он откинулся на спинку кресла.

До объекта 5С 16 он дойдет на тахионной тяге. А там... Он мысленно представил длинную цепочку звезд, свернувшуюся на карте как змей из древних легенд — созвездие Гидры... Это уже Внутренняя зона. Там, на одной из планет звезды Альфард, он проторчит месяца три. Но это не страшно. Ведь это преддверие родной планеты...

Хенк вздрогнул. В центре Аквариума вспыхнул свет.

Свет становился все ярче, он ширился, он заполнял Аквариум как гигантский пузырь. Впрочем, это и был пузырь — силового поля. Очень скоро он занял весь центр зала, и алые, без перепадов, тона медленно перешли в оранжевые.

Желтый. Белый. Ослепительно голубой.

Исполнялся цветовой звездный гимн Рессела-Кнута, давно вошедший в опознавательную окраску всех кораблей Межзвездного сообщества.

И этот свет становился все нежней, он расслаивался, в нем, не смешиваясь, вспыхивали фиолетовые искры, зеленые отсветы — бесконечный рассвет над безмерными океанами Оффиуха.

Хенк невольно привстал. Восторг переполнил его, ему захотелось всплыть, зависнуть над силовым шаром невидимого, воплотившегося в свет оффиухца. Его останавливали лишь редкие зрители на галереях и в ложах — вряд ли его парение пришлось бы по душе тем же Арианцам...

А в силовом пузыре, заполненном нежным сиянием, уже металась смутная тень, которая не могла быть только тенью. Это, несомненно, было живое существо, и, оглянувшись, Хенк увидел, что просветлели даже лица Арианцев.

Хенк замер.

На мгновение его захватила острая, пронзительная тоска. Он опять был грандиозным облаком, звездный ветер гнал его бесформенное тело в сторону от квазара Шансон, к Стене, в мрак, в тьму, в ничто, звездный ветер рвал из него миллиарды атомов, но он, счастливое пылевое облако Хенк, тут же восполнял эти потери за счет рассеянной межзвездной пыли. Он был туманностью, небу-лой, рассасывающейся в пространстве, и такой же туманностью, нежной небулой казалась ему тень оффиухца — бесконечно длящийся взрыв непостижимо добрых лучей, заставляющий вновь и вновь переживать счастливую уверенность в вечности звезд, в вечности всего Разумного.

Потом оффиухец развернулся в широкий линейный спектр. Но это не был просто спектр. Хенк не один час провел над камерой спектрографа, он видел тысячи линий в тысячах самых разнообразных сочетаний, но сейчас перед ним разворачивался, сиял ж и в о й спектр.

Хенк был восхищен.

Он никогда не бывал на планете оффиухца, но теперь он знал — это не худшее место в Космосе.

И услышал испуганное восклицание.

Арианцы!

Хенк хлопнулся в кресло. Он и завис-то над ним на какую-то секунду, но Арианцы это заметили.

Их это испугало и возмутило.

Хенк молча проводил их взглядом.

Испугались... Чего?

Он покачал головой. Он забылся. Его звездные привычки со стороны могут казаться дикими.

Он встал. -

Кажется, ему не везет на Симме...

Тем с большим удовлетворением он подумал, что скоро, очень скоро он стартует с Симмы к Земле.

9.

И вторая ночь оказалась для Хенка нелегкой. Но все же он поспал и явился к диспетчеру отдохнувшим.

Диспетчер сидел перед экраном Расчетчика, внимательно следя нескончаемый ряд цифр. Рядом с ним примостился Челышев. Увидев Хенка, он поднял голову, и в глазах его скользнуло облачко недоумения.

— Я пришел за картами,— сообщил Хенк.

Диспетчер, не оборачиваясь, ткнул пальцем в одну из.

Клавиш, и на пороге внутренней двери появился робот, выполненный в типичном для Симмы квазичеловеческом стиле. Над плечами робота торчала сферическая антенна, это еще больше делало его похожим на человека.

«Универсал,— оценил модель Хенк.— Таких можно использовать в любом качестве — от мусорщика до личного секретаря».

Забыв о Хенке, диспетчер и Челышев вновь, как зачарованные, уставились на колонки и ряды цифр, стремительно сменяющиеся на экране Расчетчика. Они возникали, росли, теряли знаки, взаимно уничтожались — бесконечная странная пляска, неожиданно закончившаяся нулем.

Просто нулем!

Хенк невольно удивился: как мог оказаться равным нулю столь долгий и громоздкий ряд цифр?

Он удивился этому вслух.

— Нас это тоже интересует,— раздраженно ответил диспетчер.— Однажды я слышал о чем-то подобном,— он посмотрел на Челышева,— но никогда не думал, что мне когда-то тоже так повезет... Повторить, Петр?

— Сколько можно! — Челышев хмуро откинулся на спинку кресла.— Впрочем, повтори.

— Послушайте,— нетерпеливо сказал Хенк.— Я пришел за картами. Чем быстрее я стартую с Симмы, тем приятнее будут мои воспоминания о ней. Оставьте Расчетчик. Разве это имеет отношение к «Лайман альфе»?

— Имеет! — жестко отрезал Челышев.

Цифры крутились на ярком экране, как оффиухец в силовом пузыре. Цифры неслись по экрану, как цветные гребешки по поверхности океана Бюрге. Хенк невольно пожалел Челышева и диспетчера: через несколько часов он стартует, а им еще долго оставаться тут, на этой странной планетке.

«Надо успеть забежать в бар,— подумал он.— Люке обещал найти шляпу».

Хенк, вдруг спросил Челышев,— почему ты не хотел выполнить приказ Земли? Почему мне пришлось уговаривать тебя помочь нам в охоте?

— Я чту Свод.

— Это главное?

Хенк вызывающе глянул на Охотника:

— Одиночные протозиды никому не опасны.

Не так уж он одинок, как ты думаешь,— буркнул, не оборачиваясь, диспетчер.

— Да?

Челышев усмехнулся. В его усмешке не было ничего угрожающего, но по спине Хенка вдруг пробежал холодок. Впрочем, он отдал должное Челышеву — Охотник умел быть краток. Протозид, которого он считал одиночным, был на самом деле одним из многих, вдруг устремившихся в сторону квазара Шансон. По сообщениям Арианцев и Цветочников, именно так и начинались зафиксированные в истории вторжения к звездам, выбранным протозидами для уничтожения. Из равнодушных, ничем не интересующихся существ протозиды мгновенно превратились в очаг страшной угрозы.

— Эти данные подтверждены?

— Разумеется.

— Но что они означают? — Хенк все еще не верил Охотнику.

— Далеко не то, на что ты надеешься, Хенк.

Челышев помолчал. Он не смотрел на Хенка, он ничем не хотел помочь Хенку. Он хотел, чтобы Хенк догадался сам.

И Хенк догадался.

Даже одиночный протозид, как правило, обладает чудовищной массой. Скопление таких существ, сумей они подойти к квазару, немедленно вызовет чудовищный взрыв, который затопит огнем весь Крайний сектор. Цветочники, Арианцы, океан Бюрге — они уже сейчас должны были думать о защите (если она еще была возможна) . Древние мифы обитателей нетипичной зоны, круто замешанные на ненависти к протозидам, предстали пред Хенком совсем в ином свете.

— Это не все, Хенк,— добил его Челышев.— Протозиды активизировались не только в нашем секторе.

Хенк понял Челышева и ужаснулся.

Ужаснулся не тому, что целый ряд миров мог погибнуть в плазменном океане; ужаснулся тону Челышева — жесткому, четкому, за которым угадывалось некое решение:

— Вы хотите уничтожать протозид?

— У нас нет выбора. Подойди они к квазару Шансон, спасать будет некого. Несколько биосуток вот все отпущенное нам время. За эти несколько биосуток мы должны рассеять скопления протозид, лишить это скопление критической массы, той, что может привести к взрыву квазара.

Диспетчер, слушая Челышева, раздраженно кивнул. Он не понимал, что еще неясно Хенку.

— И мы будем уничтожать протозид поодиночке? Вызовем тахионный флот Цветочников и Арианцев, ударим по протозидам из гравитационных пушек? Будем отсекать и уничтожать жизненно необходимые части единого коллективного, к тому же разумного организма? И найдем потом силу в течение последующих миллионов лет благополучно сосуществовать рядом с нами же искалеченной расой?!

— Почему ты так горячишься? — раздраженно прервал Хенка диспетчер.— Ты видишь иной выход? Более гуманный?

— Пока нет.— Хенк задохнулся.— Но он должен существовать! Протозиды разумны. Как разумная раса очи равны перед любой другой. В том, что мы не можем понять друг друга, виноваты не только они. Все ли мы сделали, чтобы понять друг друга?

— А сни? — взорвался Челышее.— Что сделали они? Вся история протозид — история миров, гибнущих в огне. Сплошные костры! Цветочники, Земляне, Арианцы, океан Бюрге — разве мы не пытались найти общий язык с протозидами? Мы поставляли им межзвездную пыль, окружали радиобуями, засылали к ним Поисковиков. Ты сам, Хенк, явился из сектора, занятого протозидами, но что ты принес нового? Чем ты можешь помочь нашим друзьям, тем же Арианцам, Цветочникам, океану Бюрге?

— Свяжите меня с Землей,— потребовал Хенк.

— С Землей? — Хенку показалось, что оба они, и Челышев, и диспетчер, обернулись к нему сразу и со странным любопытством.— Мы не можем тебя связать с Землей, Хенк.

— Могу узнать — почему? — спросил он с холодным бешенством.

Диспетчер молча указал на экран Расчетчика.

Сумасшедшая пляска цифр погасла, на экране четко вырисовывался нуль. Все тот же нуль. Он был похож на одиночного протозида.

— Что это означает?

Ответил Челышев:

Это означает, Хенк, что переданные тобой данные не позволяют Расчетчику рассчйтать твой последующий путь к Земле. Это означает, Хенк, что курс, рассчитанный по твоим данным, не может привести тебя ни к Земле, ни к другой населенной планете, входящей в Межзвездное сообщество.

Хенк все еще не понимал.

Диспетчер, вздохнув, отключил Расчетчик. Широко расставив локти, он почти лег на стол. Голос его был сух, но тверд:   .

— Путь к Земле, Хенк, мы рассчитываем только для Землян и для членов Межзвездного сообщества. Остальные, как правило, допускаются лишь до границ Внутренней зоны.

— Только для Землян? — возмутился Хенк.— Как? Получается, что я не землянин? Кто же я по-вашему? Может, протозид?

— Вот для того мы и собрались, Хенк... Согласись, ответ, как бы ни был он странен, важен не только для тебя. Мы, Хенк, тоже полны любопытства.

10.

Не землянин!

Хенк ошеломленно уставился на Челышева. Он, Хенк, не землянин! Что за бред? Он же помнит себя, он помнит Землю, помнит своих друзей! Хенк почти кричал. Он требовал повторить расчеты.

— Это ничего не даст, Хенк,— устало сказал диспетчер.— Расчетчик не ошибается. Я как-то слышал о такой ошибке, но, скорее всего, это анекдот.

— Не будь я собой,— возразил Хенк,— разве бы я не ощущал этого?

— А ты не ощущаешь?..

Они замолчали.

Хенк выдохся.

Он вдруг понял, как нелегко сидящим перед ним людям. Он сумел поставить себя на их место. Они правы, у них нет резона ему доверять. Он пришел из нетипичной зоны, данные, предоставленные им, дают странные результаты. Они, диспетчер и Охотник, обязаны узнать, к т о  о н?

Этот же вопрос задал Челышев.

Он даже улыбнулся. Улыбка получилась мрачноватая, но все же это была улыбка:

— Ты ведь позволишь порыться в твоей памяти, Хенк?

Четверть часа назад даже намек на такое вызвал бы в Хенке ярость. Сейчас он только кивнул. Почему нет? Если его о б м а н у л и (он не нашел смелости сказать п о д м е н и л и), он сам хотел знать: г д е ?  к т о ?  с  к а к о й  ц е л ь ю ? Лишь сейчас он понял назначение робота, все еще стоявшего на пороге.

— Это Иаков,— пояснил Челышев.— Не знаю почему, но его называют именно так. Он не умеет лгать, но свободно ориентируется в чужой лжи.

— Иаков! — приказал он.— Займи место в лаборатории.

Лаборатория оказалась просторной и почти пустой комнатой: на темной стене несколько экранов, пульт, на стеллаже ворох датчиков, в углу низкое кресло и массивная тумба самописцев.

Оплетая голову Хенка змеями датчиков, диспетчер предупредил:

— Здесь прохладно, но тебе надо скинуть рубашку. Он замолчал, увидев шрам на спине Хенка. Легко, одним пальцем, коснулся ужасной, уходящей под левую лопатку, вмятины:

— Где тебя так?

— Не все ли равно...

— Не все равно! — резко вмешался Челышев.— Мы не задаем пустых вопросов.

— Под объектом 5С 16.

—  5С 16?.. — Челышев вспомнил.— «Лайман альфа» попадала в аварию? Об этом есть запись в бортовом журнале?

— Разумеется.

Тон, каким Хенк это произнес, не мог оживить беседу, но Челышев настаивал:

— Такой удар разрывает человека на части... Нелегко было собирать тебя, а, Хенк?

— Шу умеет.

Из-под пера самописца поползла испещренная непонятными знаками лента; попискивала, скользя, координатная рама; где-то искрил контакт пахло озоном, холодком. Хенк неумолимо проваливался в сон.

— Не спи, Хенк,— громко сказал Челышев, просматривая ленту.— Не спи. Тебе не надо спать.

Хенк не спал. Он услышал удивленное восклицание Челышева:

— На «Лайман альфе» стоитг Преобразователь?!

— Что в этом странного?

— Преобразователями снабжены лишь Конечные станции... Почему ты не зарегистрировал Преобразователь на Симме?

— Я был рад возвращению. Впрочем, это просто не пришло мне в голову. Да и вы сбили меня с толку этой охотой...

— Все еще жалеешь протозида?

— Да.

— Не напрягайся, Хенк,— попросил диспетчер.— И помолчи...

— Мне холодно.

— Полчаса можно потерпеть. Это не страшно.

— Полчаса... А потом?

— Потом вернешься к себе... Пообедаешь, отдохнешь...— Челышев помолчал.— Отдохни от своего корабля, Хенк... А там мы все выясним...

«А там...» Прозвучало это достаточно безнадежно.

11.

Хенк выбрал бар.

Не лучшее место для размышлений, но в пустой комнате перед экраном отключенного инфора сидеть было просто тошно. «Если Ханс в баре,— загадал Хенк,— все выяснится быстро...».

Перегонщик оказался в баре.

— Я всегда здесь,— объяснил он, быстро шевеля плоскими губами.— Если жарко, ищу прохлады, если холодно, ищу тепла. Если бы не дела,— неопределенно закончил он,— я давно бы покинул Симму.

В настоящее время Ханс, по-видимому, мерз. Не прерывая своих сетований (проклятые протозиды!), он порылся в тайниках климатической панели, и прозрачные стены бара, потускнев, медленно уступили место душному тропическому лесу. Хенк сидел за стойкой, а вокруг дрожало гнусное марево джунглей, лениво клубились влажные испарения. Мангры, а может другая какая гадость — когтистые, волосатые корешки мертво нависали над запотевшей стойкой, у ног бармена тускло отсвечивала лужа. Он хмыкнул и опасливо заглянул под стойку.

— Прошлый раз,— пожаловался он на Ханса, из-под стойки выполз здоровущий кайман. Он, конечно, бесплотен, но на нервы действует как настоящий.

— Жизнь есть жизнь,— ревниво парировал перегонщик.

— То, что ты создаешь, Ханс, никто не назовет жизнью. Нежить, призраки — так точнее,— бармен лениво сплюнул под стойку.— Впрочем, мне все равно. Это моя работа — помогать тебе отвлекаться. Свою работу я делаю хорошо.

Где-то невдалеке из душных зарослей взлетела, шипя, красная сигнальная ракета.

— Готовь титучай, Люке,— хмыкнул Ханс. Сейчас сюда вылезет вся вчерашняя свора.

— Вот уж кого не хватало,— пожаловался Люке. Призраки призраками, а грязь на ногах понанесут настоящую, и счет их у нас недействителен.

— Зачем вам все это? — спросил Хенк.

Ханс медленно обвел взглядом джунгли:

— Как на Земле... Правда?

— Земля давно не такая.

Ханс, казалось, не слышал. Он завелся на всю катушку. Он задавал Хенку глупейшие вопросы и сам же отвечал на них, нудно при этом поясняя, что это Хенк ответил бы так. При всем при том он успевал возвеличивать Межзвездное сообщество. «Пока мы контролируем Крайние секторы, Хенк, влияние нашего сообщества практически безгранично. Когда мы ликвидируем протозид, Хенк, мы поставим точку в одной очень важной фразе».

— Чем они вам так насолили, эти протозиды?

— Ханс поставлял пылевые облака в район Тарапы-12,— пояснил за Ханса бармен.— Пылевые облака, если я не ошибаюсь, единственная жратва протозид. К тому же, эти облака — единственное, на что они обращают внимание. Ханс — фанатик. Он живет своей работой перегонщика. Никто лучше его не может распотрошить и перегнать на сотню световых лет настоящую глобулу — пылевую туманность. И вдруг эти твари... бармен покосился на Хенка,— вдруг эти протозиды бросают все и начинают куда-то уходить. Они даже не хотят жрать прекрасную жирную пыль, которой нагнал им Ханс. Мне-то на протозид наплевать, но вот у Ханса на подходе к Тарапе-12 застряло шикарное пылевое облако на десяток световых лет. Если его не пожрут протозиды, а, похоже, они этого не хотят, Ханса оштрафует звездный Патруль.— Люке не смог скрыть усмешку.— За умышленное засорение нетипичной зоны.

Но ведь Ханс выполняет задание Земли. Гонять пылевые облака — не частное дело.

Все так. Но Ханс — классный перегонщик. Его нервируют такие заминки. Классный перегонщик, — пояснил он,— должен уметь предугадывать такие вот сбои.

— Как он может такое предугадать?

— Не знаю.— Люке наполнил чашку.— Когда протозиды направились под Формаут, некто Людвег это предугадал... Извини, Ханс, я говорю правду.

— Проклятые протозиды!

Ты понимаешь,— еще обстоятельнее пустился в объяснения Люке,— Ханс пригнал этим тварям кучу облаков, а они вдруг бросили все и ушли! Он старался пригнать им как можно больше этой гнусной пыли, которая только засоряет пространство, а они так его подвели!

Хенк свой парень,— сообщил он перегонщику.— Он все понимает!

— Я вижу,— расчувствовался Ханс.— Я таких парней чувствую сразу. Я на этом стою, Хенк! Слышишь, Хенк, ты мне нравишься, Хенк! Позволь, я поцелую тебя!

Плоские щучьи губы Ханса впрямь дотянулись до щеки Хенка.

Заунывно орала в джунглях какая-то птица, вдали взлетали и гасли ракеты. Призраки-путешественники, созданные воспаленным воображением Ханса, кажется, совсем сбились с пути.

— Я рад, Хенк, что ты так легко схватываешь любую проблему,— радовался перегонщик.— Я рад, Хенк, что мы с тобой сидим посреди болота, как на настоящей Земле, и вместе обсуждаем этих проклятых тварей. Завтра утром, Хенк, я проснусь, я вспомню, что поцеловал тебя... — ...и меня стошнит! — негромко, но слышно закончил за Ханса Люке.

Он засмеялся, но Хенку стало не по себе. Знай Ханс о том, что случилось с ним, с Хенком, он вряд ли полез бы целоваться, особенно при его любви к протозидам.

«Кто я?.. Протозид?..».

Хенк усмехнулся.

А почему нет? Разве не он пожалел приговоренного к уничтожению протозида? Разве не он оспаривал приказ Земли? Разве не он обманул Охотников?.. Ведь того протозида в любой момент можно вернуть в привычное состояние...

Он подумал: «Ни Челышев, ни тем более Ханс не поступили бы так, как поступил я...».

Протозид...

Он внимательно прислушивался к своим ощущениям. Он искал в себе что-то такое, что подало бы пусть не сигнал, пусть всего лишь намек...

Но на что?

Он не знал. Собственная память не могла ему помочь. Но он упорно искал, он понимал — надо сейчас же и чем-то сильным всколыхнуть, взорвать привычные связки памяти, чтобы из взбаламученного, засоренного мелочами месива медленно поднялась, обнаружила себя чем-нибудь чужая начинка.

Он спохватился: «Что за бред?!» А бармен продолжал жаловаться:

—  Москиты! Опять москиты! Я запретил их впускать сюда.

— Они не кусаются,— фыркнул Ханс, не допуская Люке к климатической панели.— Зато Хенку нравится. Тебе правда нравится, а, Хенк?

Хенк кивнул.

«Ум не снабжен врожденными идеями, как считали древние философы. Самый мощный компьютер не вместит в своей памяти все то, что помнит о кухне собственного дома самый обыкновенный земной ребенок: обстановку в ней, какие где лежат вещи, что и когда может упасть, что лучше вообще не трогать... Память не организуется в алфавитном, или в цифровом, или в сюжетном порядках, она извлекает свое содержимое путями поистине неисповедимыми, и если я, Хенк, хочу надеяться на случай — случай этот надо создать...».

Дотянувшись до инфора, он включил диспетчерскую.

— Где это ты, Хенк? — удивился с экрана Челышев.

Кажется, он ничего не видел из-за густых испарений.

Ханс перегнулся через плечо Хенка:

— Охотник!

— Ага, я понял,— усмехнулся Челышев,— Ты сидишь в баре. .

— Что выдал вам Иаков, Петр?

Пусто! Челышев выразительно щелкнул пальцами. Ты, наверное, раскачиваешь свою память, угадал? Ну так не мучайся... На каком-то уровне та память, которую мы исследовали,— он явно избегал говорить в открытую, жалел Хенка,— эта память оказалась с пустотами. Ну, понимаешь, будто из нее выстрижены целые куски.

Хенк кивнул.

От Челышева он не ждал утешения. «Не Арианец, не Цветочник, не Землянин... Охотник прав: мною надо заниматься всерьез...».

— Значит, вы не сдвинулись ни на йоту? — Он вдруг ощутил непонятное удовлетворение.

— Ни на йоту, Хенк.

— А может быть, именно это и подтверждает, что тут нет особых проблем? — надежда вспыхнула в Хенке ярче ракеты, взорвавшейся прямо в кроне дерева, наклонившегося над стойкой.

— Нет, не означает,— сухо ответил Челышев.— Проблема есть. Это очень старая проблема, Хенк. Проблема гомункулуса, а? Ты что-нибудь помнишь об этом?

Челышев не мог высказаться яснее.

Гомункулус.

Этим термином философы дрезней Земли обозначали крошечного гипотетичного человечка, якобы существующего в нас — ошибка, в которую весьма легко можно впасть. Спросите любого: как он видит, к а к он воспринимает окружающий его мир, всегда найдется такой, что ответит, нимало не смущаясь: ну, там у нас, в голове, есть что-то вроде маленького телевизора.

Но кто смотрит в камеру телевизора?

— Послушайте, Петр. Я настаиваю на своей просьбе. Я требую связать меня с Землей.

— Мы отправили запрос.

«Вот как... Они все учли...».

Он вяло помахал рукой:

— Что ж... Тогда до встречи.

Ханс и Люк ничего не поняли из этой беседы. Ханс даже хмыкнул недружелюбно:

— Что надо от тебя Охотнику?

— Ты и его не любишь?

— Он Охотник... Где появились Охотники, там жди неприятностей.

— Еще титучай! — потребовал Хенк, но сам пить не стал.— Как мне добраться до двери? — Он ничего не видел в тумане.

— Шлепай прямо по лужам, не промахнешься,— посоветовал бармен.— Все это призраки, Хенк. В определенном смысле, Хенк, все живое — призраки. Правда,

Хенк молча пошлепал прямо по лужам, по жидкои грязи, в которой корчились какие-то отростки, пузырилась вода. Мутный воздух отдавал тлением. Справа дрог нула, отклонилась заляпанная эпифитами ветвь, в образовавшуюся дыру глянули сумасшедшие глаза. «Я ищу людей! — услышал Хенк.— Мне нужны люди!».

Хенк выругался.

Он не хотел говорить о людях.

Он сам заблудился. И он заблудился крупно. Ведь ок не знал и того — человек ли он?

12.

За время работ в нетипичной зоне Хенк привык оперировать миллиардами лет. Теперь у него такого запаса не было. Он шел, не зная, не понимая, куда идет, пока не уткнулся в прозрачную стену силовой защиты.

Он поискал выход.

Выход нашелся — прямо на космодром. Хенк сразу увидел исполинское тело «Лайман альфы» с рогоподобным выступом в носовой части. «Там Шу,— обрадовался он.— Она мне поможет».

Смиряя себя, заставив себя не торопиться, он пошел к «Лайман альфе». Челышев, в принципе, запретил ему это, но он не хотел подчиняться Челышеву.

Брюхо «Лаймак альфы» нависло над ним, как небо. Он подал сигнал, и люки открылись.

«Понятно, почему Охотники не мешали мне...» с «Лайман альфы» был снят курсопрокладчик.

— Были гости?

— Да,— ответила Шу, и он готов был поклясться, что голос ее дрогнул.

— Мы задерживаемся.

— Надолго? — спросила Шу.

Хенк не ответил. Он тяжело опустился в кресло, и оно сразу приняло под ним максимально удобную форму. Слева от Хенка поднялся планшетный столик. Сейчас на нем стоял высокий бокал. В прозрачной воде плавали кусочки льда. От бокала несло холодком одиночества. Поежившись, Хенк пригубил зашипевшую на языке воду.

— Шу,— сказал он.— Мы влипли в историю.

— Я знаю,— помолчав, ответила Шу.

— Как ты можешь знать?..— начал он, но Шу его перебила:

— Ты главный и единственный объект моего внимания, Хенк. Что в этом странного?

— Значит, ты знаешь, о чем со мной говорил Челышев?

— Конечно.

Хенк не знал, кто ставил модуляции Шу, но, несомненно, это был классный мастер.

— И ты...— начал он.

— Я все знаю,— перебила Шу.— Я не могу чего-то не знать о тебе, Хенк. Ведь ты — это я. Ты это пришел узнать, правда?

Бокал выпал из разжавшихся пальцев Хенка, но не долетел до пола. Гибкий щуп, вырвавшийся из подлокотника, перехватил бокал и снова водрузил на столик.

— Зачем ты это сделала, Шу?

— Ты хотел знать. Я ответила.

— Я говорю о бокале.

— Ты хотел, чтобы он разбился?

— Да.

Планшетный столик резко дернулся, осколки стекла разлетелись по всему полу, но удовлетворения Хенк не ощутил.

— Что значат твои слова? Ты же не хочешь сказать, что я всего лишь функциональная часть своего собственного бортового компьютера?

— В определенном смысле это так, Хенк.

— Выходит, я даже не протозид? Выходит, я просто часть машины?

Он никогда не разговаривал с Шу таким тоном.

Шу промолчала.

Обиделась или не хотела его огорчать.

— Свяжи меня с Памятью.

Шу не ответила, но экраны обсерватории вспыхнули.

Хенк решил проследить свой путь. Весь свой путь от Земли до квазара Шансон. Он хотел понять — кто же он? Он не хотел отдавать решение в руки диспетчера или Челышева.

...Туманный шар, условная модель расширяющейся Вселенной, вспыхнул прямо в центре штурманской обсерватории. Шар не был велик, но впечатление от него было безмерным. Взгляд не постигал его глубины, тонул в туманностях; лишь постепенно Хенк различил пятна галактик и выделил особо пульсирующую, яркую точку квазара Шансон. Мысленно он провел долгую дугу через созвездие Гидры, океан Бюрге, зону Цветочников и Арианцев, объект 5С 16. Он видел маяки цефеид, вспышки пульсаров. Он видел «Лайман альфу» — крошечное серебристое веретено, пожирающее пространство. С жадным любопытством, как впервые, он всматривался во Вселенную, в этот гигантский садок, в котором вместо хвостатых рыб медленно шествовали фантастические кометы, не зарегистрированные ни в одном каталоге.

Объект 5С 16...

Шар Вселенной дрогнул, подернулся серой дымкой, вновь прояснился. Хенк увидел «Лайман альфу», с н а б ж е н н у ю  р о г о м  П р е о б р а з о в а т е л я, и  с е б я, вращающегося в пространстве. Он и Шу, они были одно целое. Он и Шу, они были одним громадным пылевым облаком. Он и Шу, их атомы смешивались друг с другом, но сами они оставались самими собой.

У него закружилась голова. Ведь он действительно принимал когда-то форму пылевого облака, одну из самых удобных рабочих форм в космосе; вид плывущего в пространстве облака не смущал и не пугал его, однако нервный холодок уже трогал его спину.

Стоп!

Он вернул запись к началу.

Земля... Созвездие Гидры... Океан Бюрге... Длинное, как веретено, тело «Лайман альфы»... Объект 5С 16...

Шар Вселенной дрогнул, подернулся серой дымкой, вновь прояснился. Хенк увидел «Лайман альфу», снабженную рогом Преобразователя, и себя — грандиозное счастливое облако, медленно вращающееся в пространстве.

— Шу! — закричал он.— Выдели в отдельную серию маршрут в зоне объекта 5С 16.

Шу не ответила.

— Шу! — закричал он.— Где запись маршрута через зону объекта 5С 16?

Шу не ответила.

— Шу! — Он даже привстал.— Где запись случившегося в зоне объекта 5С 16?

На этот раз он услышал ответ:,

— Запись маршрута через зону объекта 5С 16 блокирована. Данная запись подлежит просмотру только на Земле.

— Кто заблокировал запись?

— Это сделала я, Шу.

— Но почему?

— Данная запись подлежит просмотру только на Земле,— тупо повторила Шу.

— Что в этой записи? Что? Я хочу это знать!

— Б о л ь...

Хенк сжался.

Мгновенное, неясное, почти без памяти, ощущение, краткое как удар, ослепило его. Он не знал, что это, он - лишь чувствовал мертвый ужас. Боль поразительная, рвущая пронизала его насквозь, он скорчился, как ребенок, и закричал, хватаясь скрюченными пальцами за распухшие вдруг подлокотники кресла.

Это длилось долю секунды. Но Хенку хватило и этого.

Он уже не хотел знать, что именно с ним случилось в зоне объекта 5С 16. Даже мимолетный намек на воспоминание лишал его воли. Уронив голову на планшетный столик, обессиленный и разбитый, он сразу уснул.

13.

Очнувшись, он увидел перед собой Челышева.

— Вы все видели, Петр?

Челышев не выразил сочувствия:

— Да.

— Тем лучше. Не надо ничего объяснять.

— Что ты намерен делать?

— Требовать возврата на Землю.

— А тебя не тянет... Ну, скажем, тебя не тянет к квазару?

— Не знаю... Нет... Наверное, нет...— вяло ответил Хенк и запоздало удивился: — Вы можете выпустить меня в нетипичную зону?

— Ни в коем случае.

— Тогда к чему этот вопрос?

— Ты не понял?

— Нет.

Челышев впился в Хенка холодными голубыми глазами:

— Протозиды не входят в Межзвездное сообщество, Хенк, а мы представляем Межзвездное сообщество. Твой интерес к протозидам, твое странное сочувствие к ним... Хочешь, мы устроим тебе встречу с прото-зидом?

— Каким образом?

— Не хитри, Хенк. Ты знаешь, о чем я говорю.

— Я не люблю загадок, Петр. Объясните.

— А тот протозид, Хенк?.. Ведь ты не убил его... Преобразователь не убивает, правда?.. Ты просто преобразовал протозида, придал ему иную форму, но он жив, он функционирует, его всегда можно вернуть в прежнее состояние... Почему ты не убил протозида, Хенк?■

— «Каждое разумное существо обладает всеми правами и свободами, провозглашенными настоящим Сводом...— бесстрастно процитировал Хенк.— Каждое разумное существо имеет право на жизнь, на свободу и на личную неприкосновенность... Никакое разумное существо не должно подвергаться насилию или унижающим его достоинство наказаниям... Каждое разумное существо, где бы оно ни находилось, имеет право на признание его правосубъективности...» Протозид — разумное существо, Петр. Вы Охотник. Вы должны знать Свод.

— Разумное? — Глаза Челышева вспыхнули.— Но каковы его устремления? Каковы его цели? Есть ли у него вообще интерес к звездам, к межзвездной жизни, к конкретным соседям? Почему они уничтожают целые миры, ни на секунду не задумываясь о каком-то там Своде? Ты сам писал, Хенк, я читал твои статьи, что вместе с цивилизацией приходит осознанное желание оставить после себя память для будущего. А протозиды? Что оставят они после себя? Костры миров? Разрушенную Вселенную?

— Вселенная, Петр, такая большая штука, что ее трудно разрушить.

— Надеюсь.— Взгляд Челышева не смягчился.— Но Крайний сектор практически обречен.

— Но у нас есть еще какое-то время.

— У  н а с, у землян,— поправил его Челышев.— Этого времени, Хенк, нет ни у Арианцев, ни у Цветочников, ни у океана Бюрге.   f.

— Вы сослались на одну из моих давних статей... Означает ли это, что вы получили ответ с Земли на ваш запрос?

— Да, Хенк.— Челышев помолчал.— И этот ответ крайне не утешителен. Тот Хенк, чье имя ты носишь, умер на Земле естественной смертью примерно двести пятьдесят лет тому назад по земному отсчету.

— Что вас удивляет? — Хенку нелегко было говорить о себе в прошлом времени, но он справился с этим.— Все правильно. Я вернулся с Симмы. Я жил. Я умер. Все смертны, Петр. Бессмертия пока никто не нашел.

— Тот Хенк, чье имя ты носишь, никогда не выходил за пределы Внутренней зоны.

Сознание Хенка раздваивалось:

— Но ведь я помню себя, я помню брата, помню детство, помню статью, которую вы цитировали. В этой статье, кстати, больше догадок, чем фактов, но к догадкам приложил руку я!

Челышев промолчал.

— Я — это я, Петр,— голос Хенка сорвался. Он сам видел неубедительность своих слов.

— Ты не выполнил приказ Охотников, Хенк. Ты не уничтожил опасного для нас протозида. Ты насторожил Арианцев своим странным нечеловеческим поведением в Аквариуме. Шрамы на твоем теле говорят о смертельных ранениях, но ты жив. «Лайман альфа» снабжена Преобразователем, подобным которому нет ни у кого из членов Межзвездного сообщества. Ты свободно ориентируешься в биографии человека, который давным-давно умер, и умер не в Крайнем секторе, а на Земле. Наконец, твой собственный компьютер не желает выдавать твои собственные записи. Почему?

— А о смысле жизни вы не хотите спросить, Петр?

— До этого мы дойдем сами. А вот узнать — кто т ы, это бы я хотел прямо сейчас.

Хенк усмехнулся:

— Я тоже.

И предупредил:

— Вам придется еще раз выйти на связь с Землей.

— Что на этот раз? — Челышев держался безукоризненно.— Тахионную связь мы держим через Цветочников. Ты недешево обходишься Земле, Хенк.

— Я хотел бы знать имена и судьбы всех земных пилотов, когда-либо работавших в Крайнем секторе, особенно в районе объекта 5С 16, в пределах последних трехсот лет.

— Это несложно. Эти сведения я могу дать тебе прямо сейчас. Экипаж «Гемина», давно вернувшийся на Землю, и пилот, звездный разведчик Роули.— Челышев помолчал, но жестко добавил: — Брат человека, имя которого ты присвоил.

— Это все?

— Это все... Разведчик Роули признан погибшим, экипаж «Гемина» находится на Земле... А Хенк... Тот Хенк, о котором мы так часто вспоминаем, он никогда не бывал в Крайнем секторе.

— 5С 16...— начал было Хенк, но его прервала Шу:

— Эта тема запретна.

Челышев вздрогнул.

Шрам на лбу Хенка неестественно побагровел, налился кровью — невидимая, но страшная сила терзала Хенка. Но на этот раз он справился. Он даже нашел силы сказать:

— Вы задали столько вопросов, Петр, что я, пожалуй, не все запомнил.

— Я запомнила,— бесстрастно сообщила Шу.

Челышев усмехнулся:

— У тебя замечательная машина, Хенк.

Хенк все еще был бледен:

— Что мне делать с вашими вопросами, Петр?

— Задай их протозиду, а? — Челышев глянул в упор.— Разве у тебя есть другой выход?

— Протозиду?.. После того, что мы с ним сделали?

— А почему нет? Ты ведь не уничтожил его, это главное.— Челышев поднялся.— Если решишь, сообщи мне. И советую не гулять по станции. О нашествии протозид уже знают все. Зачем тебе лишние неприятности?

14.

«Решил погулять — оставь завещание».

Хенк отвернулся. Надпись на стене мог оставить Люке, она была в его вкусе. Но за стеной начиналась дикая Симма — уже не трава, а металлические кусты. Он, Хенк, нацепил обтекатели на башмаки, но и они уже не спасали от чувствительных разрядов.

Он просто завис над кустами. Он не знал, куда он плыл, и не задумывался над тем, где он мог получить такую необычную особенность. Его мучило другое. К т о  т о т  г о м у н к у л у с,  ч т о  с м о т р и т  ч е р е з  е г о  г л а з а ?

Он думал о Земле,— когда он ее увидит? Он думал о брате,— брата, похоже, он не увидит уже никогда.

Звездный разведчик Роули погиб — это известно. Он, Хенк, тоже умер, и умер давно...

Он чувствовал — между этими событиями есть какая-то связь.

Объект 5С 16... Почему Шу блокировала записи?

Хенк медленно плыл над кустами, искрящимися, ка;с только ветер задевал их верхушки.

Нетипичная зона...

Объект 5С 16 находится в нетипичной зоне... Именно в нетипичной зоне земляне впервые встретили протозид. Скопление вещества чудовищной массы, медленно дрейфующего в Крайнем секторе, произвело впечатление даже на многоопытный экипаж «Гемина».

«Такое скопление не может быть единственным,— заявил астрофизик «Гемина» К. Смут.— Его единственность противоречила бы самой сути Большого взрыва[3], ибо главным свойством пространства по этой теории является его изотропность. Я уверен, мы наткнемся и на другие сгустки подобного протовещества».

К. Смут ошибся. На ошибку указали Арианцы: перед «Гемином» простиралась одна из колоний протозид.

Примерно в то же время внимание астрономов привлек загадочный космический объект 5С 16 — волчком крутящиеся в море радиошума раскаленные вихри плазмы. Черная дыра с массой в миллион солнечных? Нейтронная звезда, сбросившая очередную оболочку? Остаток сверхновой?.. Астрономы, собравшиеся в конференц-зале обсерватории Уэддел (Уран), зашли в тупик. Согласно эффекту Доплера, длина волны излучения от любого движущегося источника всегда увеличивается, смещается в красную сторону спектра пропорционально скорости удаления этого источника от наблюдателя, и наоборот — уменьшается, смещается в синюю сторону при его движении к наблюдателю. Однако смещение линий в спектре объекта 5С 16 соответствовало, как это ни парадоксально, изменениям скорости движения (а она приближалась к световой) сразу в двух противоположных направлениях.

Сообщение просочилось за стены обсерватории, сенсация мгновенно облетела весь мир. Походило на то, что астрофизики открыли в Крайнем секторе объект, который одновременно и приближался, и удалялся от ааблюдателей. «К счастью для астрономов,— писал позже К. Смут,— они нашли в себе силу хранить стойкое молчание...» К счастью потому, что чуть позже Цветочники, а за ними океан Бюрге, связали странное поведение объекта 5С 16 с деятельностью протозид, объявившихся з том же секторе.

Был ли чудовищный взрыв 5С 16 пусть неудачным, мо все же экспериментом, проведенным таинственной цивилизацией? Являлась ли эта акция сознательной или делом случая?

Оживленную дискуссию представителей Межзвездного сообщества подогрел темпераментный арианец Фландерс, первый, кто подсчитал примерную массу всех предполагаемых в. Космосе колоний протозид. Именно Фландерс дал понять, пусть и с известной долей преувеличения, что окажись протозиды в одном достаточно ограниченном районе, коллапс объекта, избранного ими как центр — неважно, звезды, галактики или шарового скопления — мог подвергнуть опасности едва ли не всю Вселенную...

Роули...

Брат Хенка погиб з районе 5С 16 при взрыве этого загадочного объекта.

Звездная кора подобных объектов, по предположениям того же К. Смута, фантастически твердое кристаллическое вещество, покоится на вырожденной нейтронной жидкости. Любая подвижка, самое ничтожное оседание коры способно мгновенно высвобождать чудовищную энергию. Роули могло погубить жесткое излучение, его корабль могли разрушить приливные силы... Объяснять его гибель происками протозид явно было излишне, но такая точка зрения тоже существовала.

«Звездный разведчик Роулд,— заявил в свое время космоаналитик 3. Цух, рассчитавший примерную энергию взрыва объекта 5С 16,— вошел в зону 5С 16 в тот роковой для него момент, когда протозиды зажгли в Космосе еще один прощальный костер своей вымирающей цивилизации...»-

Объект 5С 16...

Хенк переключился на Симму. Даже намек на боль, так жестоко сотрясшую его недавно, был ужасен.

Но звездный разведчик Роули был его братом. Он помнил пилота Роули, он помнил свой сад, он помнил белую розу, прячущуюся в тени забора, отделяющего сад от северной пасеки.

Другое дело, что он не помнил, когда на «Лайман альфе» появился Преобразователь. Может, и впрямь это протозиды так усовершенствовали корабль?

«Но тогда,— невесело усмехнулся Хенк,— они могли усовершенствовать и меня...».

15.

Вдали от станции металлические кусты исчезли. На плоской поляне Хенк, присев, развел руками слабые стебли. Крупинки кислой сухой почвы, поднятые им, разбежались по ладони, отчетливо указав направление силовых линий. Хенку безумно захотелось увидеть настоящую землю — влажную, жирную, легко расползающуюся под пальцами, темную от остатков прошлогодней листвы.

Услышав шаги, он не поднял голову.

— Зачем вы ходите за мной, Петр?

Челышев молча присел рядом.

— У вас есть новости, Петр?

— Есть, Хенк. И не очень добрые. Я получил расчеты Местинга.

— Кто он, этот Местинг?

— Арианец. Его истинное имя неудобопроизносимо. Мы его упростили.— Он повторил: — Местинг.

— Расчетчик?

— Он великий расчетчик, Хенк.

— Что же он сообщил?

— Он подтвердил самые худшие опасения. Массы протозид, стекающихся в наш сектор, вполне достаточно, чтобы вызвать катастрофический взрыв квазара Шансон. Цветочники, Арианцы, океан Бюрге, они действительно обречены, Хенк. Тебе их не жалко?

— А меня, Петр, вы жалеете?

— Не знаю, Хенк... Я Охотник... Мне легче потерять вас, чем несколько цветущих миров.

Хенк не слушал:

— Что бы вы ни говорили, Петр, я — землянин. Я помню себя.

— Это ложная память, Хенк. Она внушена тебе.

— Кем?

— Я не знаю.

Хенк поднял голову.

В диком пепельном небе Симмы широко расходились косматые полосы полярного сияния. Квазар Шансон возмущал ионосферу планеты, и цветные полотнища медленно раскачивались — как занавес, прикрывающий гигантскую сцену.

Этот занавес скоро раздернут...

Челышев ни в чем не убедил Хенка. Да, тахионный флот Арианцев и Цветочников попытается рассеять протозид. Но успеет ли? И та ли это мера?

— Мне не нравятся твои слова, Хенк.

— А мне не нравится то, что начнется в районе квазара, как только туда придут корабли Арианцев и Цветочников.

— Почему же тебе не попробовать?.. Этот протозид, которого ты распылил... Он все еще там.

Хенк думал. Он перебирал варианты.

Наконец он спросил:

— Когда я могу стартовать?

— Через два часа... Курс для «Лайман альфы» рассчитан...

Они помолчали, и вдруг Челышев сказал:

— Кажется, я убедил тебя, Хенк, но меня не оставляет чувство, что мы опять совершаем какую-то ошибку.

16.

Хенк не хотел запираться в комнате, он пошел в бар.

Арианцы, как всегда, оказались бдительны. Узнав Хенка, они всей семьей дружно покинули бар. При всем унынии, что ясно читалось на их слишком правильных псевдолицах, им нельзя было отказать в гордости. Их жест отлично вписался в панораму полярных льдов, медленно разворачиваемых течением в сторону длинного антарктического мыса.

Тоска. Льды.

Бармен Люке демонстративно отошел к холодильнику, перегонщик Ханс отвернулся. Но у стойки сидел красавчик Хархад, к нему и подсел Хенк.

— Два титучая!

— Твой счет заморожен,— сказал Люке, не оборачиваясь.— Мы не знаем твоих гарантов. Из-за тебя я влетел в убытки.

— Два титучая,— вмешался Хархад.

Все это время Ханс копался в пульте климатизатора. Льды медленно уплывали за горизонт. На мгновение вспыхнула вдали панорама земного города. Над ним высветился участок неба, прожженный пульсаром.

Ханс вновь и вновь вносил коррективы.

Вдруг пахнуло влажным теплом. «Ханс, он наверное с юга»,— подумал Хенк.

Впрочем, на юг это походило мало.

Нечто вроде огромного, плотно вросшего в болото, уродливого ананаса подперло стойку. Стену закрыли рубчатые ветви кладофлебусов, вдоль стойки легла мохнатая от лишайников гигантская цикадоидея. Она рухнула, по-видимому, недавно, ее толстый ствол щетинился листовыми черешками, плотно упакованными в какие-то волосатые наросты. За сплетением уродливых корней, вырванных из земли, прятался, подрагивая зеленой кожей, полутораметровый мозопс, весь, от коротких лап до бронированной плоской головы, уляпанный неприятной слизью.

— Убрал бы эту тварь, Ханс,— раздраженно покосился Люке.

Перегонщик не ответил.

— Вы плохо знаете историю Земли, Ханс.— Хенк усмехнулся.— Сплошная эклектика. Вы перепутали несколько эпох.

Слова Хенка прозвучали двусмысленно.

Пододвинув бокал с титучаем, Хархад сказал:

— Минут через двадцать, Хенк, Шу получит нужную карту.

— Я предпочел бы получить свой курсопрокладчик.

— Ишь, какой мудрый со звезд,— обернулся наконец перегонщик.— Что, потянуло к Стене? К этим безмозглым тварям?

Он имел в виду протозид.

— Я бы предпочел, чтобы вы называли их как-нибудь иначе, Ханс.

— П р о т о з и д ы !

Само слово прозвучало как ругательство.

— Почему вы не вернетесь домой, Ханс? Зачем вам сидеть на Симме?

Ханс презрительно рассмеялся. Он не собирался дискутировать с каким-то икс-обероном.

Какое-то время все молчали. Только мозопс встряхивался в корнях цикадоидеи и жадно, не к месту, зевал, судорожно раздвигая мощные челюсти.

— Он омерзителен...— сказал Ханс с оттенком непонятного восхищения. Он имел в виду мозопса.— См омерзителен, но он наш. Он жил на нашей земле, он дышал нашим воздухом и пил нашу воду.

— Вы и ко мне испытываете отвращение, Ханс?

Перегонщик резко вскочил, и Хархад замер, готовый вмешаться в любую минуту.

— Я бы мог убить тебя, псевдохенк! — с ненавистью выдохнул Ханс.— Ты ждешь, ты вслушиваешься, ты присматриваешься к нам. Ты любезен, ты прост, а где-то рядом, благодаря твоим проклятым друзьям, три древние цивилизации уже поют отходную! Ты чужд нам больше, чем эта тварь! — Ханс ткнул кулаком в сторону сразу замершего мозопса.— Зачем ты пришел к нам? Кто тебя звал? Зачем на тебе человеческое тело?

— Любовь к своему, Ханс, не должна строиться на ненависти к чужому.

— Заткнись! — заорал Ханс.— Космос ворует у нас людей, мы привыкли к этому. Но зачем он подбрасывает нам псевдохенков? Разве к этому можно привыкнуть? Когда я впервые в своей жизни погнал пылевые облака этим твоим тварям, мне говорили: «Зачем это тебе? Пусть они сдохнут, эти твои первичники! Они же чужие, им на нас наплевать, они никогда никому не помогли, не протянули никому руку помощи. Ни одно разумное существо не станет жить по своей воле под Стеной. Это же дохлая зона, говорили мне. Там все мертво от радиации, холода, там все убито гравитационными флуктуациями!» Сейчас я вижу, они были правы — не следовало подкармливать этих тварей.

«Ну да... Первичники... Дохлая зона... Ни одно разумное существо не станет жить по своей воле под Стеной...».

Хенк чувствовал: он впервые коснулся нити, которая могла привести к разгадке.

«Первичники... Дохлая зона... Ни одно разумное существо...».

Он улыбнулся и глянул прямо в глаза оторопевшему от неожиданности перегонщику.

— Держу пари,— вспомнил он слова Челышева.— Придет время, Ханс, ты сам захочешь пожать мне руку.

— Не руку,— пришел в себя перегонщик.— Не руку. Какую-нибудь омерзительную псевдоподию!

«Первичники... Дохлый сектор... Нет, он сказал — зона... Впрочем, это все равно».

Хенк встал. Он не протянул руку Люке — где шляпа? Он сам найдет ее на Земле. Он торопился к Шу. Его подгоняла странная догадка.

Он шел к выходу, расплескивая башмаками рыжие доисторические лужи. Он боялся упустить кончик нити, так ко времени подброшенный ему Хансом.

17.

Он сидел перед экранами Шу, озаренный неярким светом. Мысль о том, что он покидает Симму, и может быть надолго, может быть навсегда, ничуть его не тревожила. Он понимал Петра Челышева: таких, как он, псевдохенков следует держать подальше от настоящих людей.

Он опять подумал о Симме.

«Не такая уж затерянная планетка...» Если раньше о ней помнили в основном пилоты, почтовики да звездные перегонщики, то сейчас она на слуху у всего Межзвездного сообщества. Несколько крупнейших цивилизаций, затаив дыхание, ждут сообщений Челышева о передвижении протозид.

А они не останавливались.

Булавочные очаги чудовищных, невероятных масс, протозиды описывали сложную циркуляцию, сводящую их в один центр — квазару Шансон. Вселенная, конечно, такая большая штука, что ее не так-то просто сломать, и все же...

На всех трех экранах перед Хенком крутились, как акробаты, ряды цифр. Низко выли вакуумные насосы — «Лайман альфа» восставала из спячки. Вместе с нею пробуждался и Хенк: на «Лайман альфе» он ни от кого не зависел. Впервые за много лет мысль об одиночестве не угнетала его.

Но зачем он так тянет время?.. Он действительно боится того, что уже не увидит Симму?..

Эта мысль его испугала. Он не хотел так думать.

Экран внешнего инфора вспыхнул. Диспетчер смотрел на Хенка с откровенной неприязнью:

— Как у тебя?

— Норма.

— Начинаю отсчет.

Хенк внимательно вслушивался в тревожный стук метронома. Этот стук означал: через пять минут он, Хенк, покинет Симму, через пять минут он, Хенк, может потерять последний шанс когда-либо вернуться на Землю.

— Где Челышев?

Из-за плеча диспетчера выглянул озабоченный Охотник.

— Петр... Еще одна просьба...— Хенк медлил, но Челышев, кажется, не собирался его торопить.— Запросите Землю... Я хочу знать...— Он запнулся, но заставил себя закончить: — Я хочу знать... Там, на Земле, в моем саду... Жива ли там белая роза?..

Челышев покачал головой, диспетчер криво ухмыльнулся. «Ты недешево обходишься Земле»,— вспомнил Хенк.

— Линии связи заняты,— ответил Охотник.— Мы начинаем эвакуацию архивов. Но я попробую через Цветочников. Обычно они мне не отказывают. Правда, формулировка — сад... роза... Будет нелегко это сделать, Хенк, но я попытаюсь.

— Это следует сделать быстро.

— От этого зависит нечто серьезное?

— Мне кажется — да, Петр.

— Для протозид! — не выдержал все же диспетчер. И спохватился: — Или для людей тоже?

— Для тех и других вместе...

18.

Луч локатора жадно щупал пространство, начиненное редкими звездами. Весь левый экран занимала Стена. Исполинская стена тьмы, в которой не существовало ничего. Исполинская стена тьмы, лишенная пространства и времени. Истинное и бесконечное н и ч т о.

«Гибель Крайнего сектора... Миры, сжигающие друг друга... А, может, все не так?.. Может, все страшнее?.. Может, прав арианец Фландерс и протозиды действительно способны взорвать Вселенную?..».

Он ясно представил, как это может быть.

Чудовищный, непредставимый, одновременный взрыв квазаров, галактик, шаровых скоплений, чудовищный гравитационный удар по продолжающей расширяться Вселенной. Катастрофическое уменьшение, свертывание пространства, катастрофическое возрастание масс. Конечно, там, на Земле, в глубинах Внутренней зоны, даже столь грандиозная катастрофа будет зафиксирована не сразу. Пройдут еще миллионы лет, а фон излучения будет оставаться практически прежним, и лишь потом, когда Вселенная, сжимаясь, сократится до одной сотой нынешнего объема, ночное небо над Землей вдруг- начнет светлеть, пока не станет таким же теплым, как дневное сейчас. Еще через семьдесят миллионов лет наследники и преемники нынешних землян увидят небо над собой невыразимо ярким. Молекулы в атмосферах планет и звезд, даже в межзвездном пространстве, начнут диссоциировать на составляющие их атомы, а сами атомы на свободные электроны и ядра. Космическая температура достигнет миллионов градусов, работа как звездного, так и космического нуклеосинтеза окажется уничтоженной; мир, коллапсируя, рухнет в пространственно-временную сингулярность[4].

Хенк оборвал себя.

Миллионы лет — это не мало. Сейчас следует думать о сегодняшнем дне — о тех же Арианцах и Цветочниках, о том же океане Бюрге, обреченных на уничтожение.

Но что, что толкает протозид к верной гибели?

Он опять повторил про себя: «Первичники... Дохлая зона... Ни одно разумное существо не станет жить по своей воле под Стеной...».

«Первичники...».

Похоже, он был близок к разгадке.

Ведь потому протозиды и прозваны первичниками, что действительно представляют одну из самых древних, если не самую древнюю расу Космоса. Рожденные в огне Большого взрыва, протозиды, наверное, как никто, ощущают катастрофическое падение температуры и плотности межзвездного пространства в нашей расширяющейся Вселенной. Уже сейчас ее тепловой фон упал до трех градусов Кельвина, а через десять миллиардов лет он опустится до полутора. Если этот процесс продолжится (а почему бы и нет?), одна за другой начнут остывать, меркнуть звезды. Бесчисленные миры обратятся в руины. Иногда, может, где-то и будут случаться те немыслимо редкие термодинамические флуктуации, что на мгновение вдруг осветят пламенем взрыва обломки мертвых миров, но для жизни этого мало. Это — конец.

«Что остается протозидам? — спросил себя Хенк.— Что им остается, как не эта последняя попытка зажечь прощальный костер и у него погреться? Взорвав квазар Шансон, пусть на короткое время, но они получат те столь необходимые для них температуры и давления, что гибельны для всех остальных живых существ...».

Он усмехнулся.

Он теперь понимал корни ненависти, испытываемой Цветочниками и Арианцами к протозидам. Уж если он, Хенк, оберон-икс, готов был до конца сражаться за жизнь своих предполагаемых собратьев и их союзников, то почему не должны были делать то же .самое океан Бюрге, Арианцы, Цветочники?

Звуковой сигнал вернул Хенка к действительности.

На фоне Стены он увидел длинное, спирально закрученное пылевое облако. Оно медленно осциллировало, то сжимаясь, то вновь разбухая.

— Протозид,— сообщила Шу.— Преобразователь готов к действию, Хенк. Через пятнадцать минут ты получишь своего оберона.

— Мне не нужен оберон, Шу.

— Но так хотел Охотник.

— На «Лайман альфе» ты выполняешь мои желания.

— Да,— ответила Шу, и голос ее изменился.

«Вот видишь! — донеслось до Хенка с работающего на Симму инфора.— Я говорил, Петр, этот псевдохенк только и думал о бегстве!».

Хенк узнал голос диспетчера, но не стал отключать инфор. Не все ли равно, слышат его на Конечной станции или нет? Если он, Хенк, ошибся в своих предположениях, всех их ожидает одна судьба — мгновенная смерть в океане раскаленной плазмы.

— Когда по расчетам подойдут протозиды к квазару Шансон на критическое расстояние?

— Через двадцать семь часов,— ответила Шу.

«Это немного...».

Он ясно у в и д е л падение массивных тел в бездну квазара...

— А флот Арианцев? Охотники?

— Они подойдут примерно через сутки.

— Ты думаешь, Охотникам хватит нескольких часов?

— Так думаю не я,— ответила Шу.— Так думают Охотники.

«Чуть более суток... Потом на протозид обрушатся гравитационные пушки...».

Хенк, несомненно, рисковал.

Но у него не было другого выхода. Он не хотел оставаться связанным по рукам и ногам. «По всевдоподиям»,— как сказал бы перегонщик Ханс.

— Мне не нужен оберон, Шу,— повторил он.— Я не знаю, кто такой я сам. Я хочу знать, что обо всем этот думают протозиды.

И приказал:

— Преобразуй меня в облако.

Он не столько расслышал, сколько угадал — диспетчер на Симме грубо выругался.

20.

Хенк никогда не задумывался о степени свободы, какую он имел до прихода на Симму. Только сейчас, готовясь к выходу в открытое пространство, находясь в шлюзовой камере, он вдруг понял: он фантастически свободен. Перед ним открыт весь мир. Он может уйти в любой район безопасного пространства. Он не зависел ни от кого и ни от чего. Он мог забыть и о протозидах, и об океане Бюрге.

Но что-то ему мешало.

Он внимательно прислушивался к своим ощущениям. Он чувствовал: в нем что-то происходит. В любой момент он готов был понять — кто же все-таки в нем поселился, и когда зашипели насосы Преобразователя, он на мгновение, пусть всего на мгновение, но вновь испытал звездный ужас, уже не однажды испытанный.

Свет потускнел.

А может, это потускнело сознание, потому что уже не человеческое тело, а вихрь пылевой тучи мощно выбрасывался в пространство через чудовищно распахнутые шлюзы «Лайман альфы», обращенной к слепящему мареву квазара Шансон.

Он чувствовал удары звездного ветра. Он жадно впитывал в себя жесткое излучение. Он широко разбросал пылевые крылья на добрый десяток световых лет. Он мягко и хищно обволакивал спящего протозида.

«А может быть, это и есть я?.. Истинный я?.. А может быть, это впрямь я возвращаюсь в свое настоящее тело?..».

Он услышал ответ Шу: «Нет, Хенк!».

Шу ни на секунду не оставляла его. Она, как всегда, была нигде и была рядом. Он слышал Шу, он мог говорить с нею. Для этого ему не были нужны ни голосовые связки, ни электромагнитные излучатели. Он сам был излучателем, он сам был излучением.

Со скоростью, близкой к световой, он вошел в облако протозида, и гигантская пылевая буря надолго заволокла огромный участок пространства, разметав по Стене бесформенные клубящиеся тени.

Протозид...

Чувства протозид, медлительно дрейфующих к квазару Шансон, были теперь чувствами Хенка. Он ощущал их медлительное, ни с чем не схожее нетерпение, он сам теперь торопился к квазару — с г о р е т ь  в  е г о  к о с т р е,  н о  в с е  н а ч а т ь  с н а ч а л а! Он видел всех и вся. Ему не требовалось инфоров и кристаллов памяти: все, что хранилось в памяти протозид, было теперь его памятью.

Он легко отбирал нужное.

Среди множества других он видел объект 5С 16.

Это не всё.

Он видел, он понимал, он трагически переживал ошибку, допущенную протозидами у объекта 5С 16. Им не хватило массы, они не смогли превратить объект 5С 16 в черную дыру, а именно к этому они стремились. Им не хватило массы — объект 5С 16 не коллапсировал, он взорвался. Протозиды не смогли выпасть из остывающей Вселенной, где им вольно или невольно мешали все — океан Бюрге, Цветочники, Арианцы, Земляне. Но протозиды не хотели мириться с медленным угасанием. Их память была полна чудовищно сладких воспоминаний о морях раскаленной плазмы, о мощи и силе, присущей им в первые сутки Большого взрыва.

Квазар Шансон был очередной попыткой.

Хенк видел: протозиды устали. Они не могли больше ошибаться.

«А я?..».

«Кто — я?..».

Протозид?

Возможно... Но лишь в той степени, чтобы чувствовать их желания и осознать их главную цель.

Человек?

Возможно... Но лишь в той степени, чтобы ощутить всю ответственность, лежащую на основателях Межзвездного сообщества.

Ему, Хенку, было мало этого.

Он искал, он жадно рылся в памяти спящего протозида. Он лихорадочно отбрасывал е сторону все то, ради чего столько лет странствовал в Космосе. История расы, ее структура, ее генезис... В сторону! Все в сторону!.. Он торопился. Он вел гнусный обыск памяти спящего протозида прямо на глазах всех других протозид, ибо он, Хенк, был сейчас протозидом и все, что он сам ощущал, ощущали и его возможные собратья.

Он искал..

Он рылся в искривлениях пространства-времени, он проваливался в бездны испорченного пространства.

Он оказывался в мирах, где масса электрона была иной, он видел воду, которая при любой температуре оставалась твердой, он жил в мире, построенном из вещества столь ничтожной массы, что все звезды начинали и заканчивали свой путь взрывом.

Он без всякого стеснения рылся в памяти протозида.

Он видел Начало.

Он попадал в поливариантные миры, в которых любой объект существовал сразу в бесконечных количествах выражений. С яростной, ни на секунду не утихающей активностью перед ним появлялись и исчезали все новые и новые миры с фантастически искаженными геометриями. Он рылся в чужой памяти, презираемый всеми. Он знал, если поиск закончится неудачей, у него нет пути ни к протозидам, ни к людям.

Но он искал.

Он торопился.

Он хотел знать — что именно произошло с ним у объекта 5С 16, что именно произошло там, когда он находился вблизи этого объекта?

Серебристое веретено...

Он увидел «Лайман альфу» внезапно. Но он не боялся боли, потому что был протозидом.

Он напряг внимание.

«Лайман альфа»... Да, это его корабль... Но пилот в кресле штурманской обсерватории мало походил на него — Хенка... А еще... Над «Лайман альфой» не торчал рог Преобразователя!..

Хенк видел, Хенк знал: пилот в опасности. Но пилот об этом не знал, и приборы на корабле тоже молчали.

Хенк мучительно всматривался в память спящего протозида. Он видел: Шу читала пилоту книгу. Она читала ему о мерцании звезд, о непостижимости этого мерцания. Она читала ему о комете, которую открыл он, Хенк, в юности. Хвост кометы растянулся на полнеба, он был просто светлый, но в долгих счастливых снах он виделся Хенку цветным. Шу разъясняла пилоту взгляды Хенка на природу нетипичной зоны, она напоминала о белой розе, цветущей в одном из самых северных садов мира...

Хенк догадался.

Роули!

Это был его брат — Роули, звездный разведчик.

За секунду до взрыва объекта 5С 16 верная Шу читала пилоту Роули книгу его брата Хенка.

Ведь Хенк сам подарил ее брату.

«Роули...» — повторил он, будто вновь привыкая к этому имени.

«Роули...» — повторил он, будто боясь забыть это заново обретенное имя.

Теперь он все понял. «Хенк, то есть я, никогда не выходил за пределы Внутренней зоны. Хенк, то есть я, жил и умер на Земле. Но звездный разведчик Роули был полон мыслями обо мне за секунду до взрыва объекта 5С 16. Спасая искалеченное тело пилота, протозиды спасли и его мозг. Только новый мозг Роули оказался наполненным мыслями и воспоминаниями его брата Хенка, книгу которого пилот читал. Протозиды — коллективный организм — не видели никакой разницы между Хенком и Роули...».

«Значит, я — Роули...» — задохнулся Хенк.

Он был счастлив.

Теперь он знал: он — человек. Теперь он знал: протозиды не убийцы. Теперь он знал: взрыв квазара, Шансон, если в дело не вмешаются Охотники, никому не грозит. Ведь массы скапливающихся вокруг квазара протозид хватит как раз на то, чтобы Шансон провалился в черную дыру. Надо лишь вовремя вернуть к жизни усыпленного им протозида. Коллапсировав, квазар Шансон вновь начнет расширяться, подобно всплывающему пузырю, но уже в другом, совершенно другом мире. Для него, Хенка-Роули, для обитателей Симмы, для Охотников, прибывших в нетипичную зону, квазар Шансон просто исчезнет, а протозиды, уже в иной Вселенной, увидят вдруг бесконечно большое фиолетовое смещение. Постепенно оно начнет уменьшаться, сходить к нулю; протозиды, дрейфуя в океане раскаленной плазмы, смогут постичь заново всю прошлую историю своей новой, наконец обретенной родины. И они, протозиды, уже никогда и никому угрожать не будут. Память о них останется лишь в мифах Цветочников да в записях Шу, блокированных ею от Хенка.

Хенк был счастлив.

У него в запасе двадцать пять часов. Разбудить протозида и вернуть ему истинную форму он сможет за два. Еще тринадцать потребуются протозиду, чтобы догнать столь нуждающуюся в его массе, уходящую к квазару Шансон расу. При самом худшем раскладе у Хенка оставался кое-какой резерв. Он сможет остановить корабли Арианцев и Цветочников, если они войдут в Крайний сектор раньше назначенного Охотниками срока.

Хенк был счастлив.

— Шу,— приказал он.— Верни меня на борт.

21.

«Главное сейчас — разбудить протозида. Разбудить и отправить к квазару Шансон. Возможно, не отвлекись один из протозидов на спасение пилота Роули там, под объектом 5С 16, им удалась бы попытка уйти в иной мир...».

Разбудить...

Часа через два Хенк был вынужден признать тщетность своих попыток.

Протозиду катастрофически не хватало массы. Атомы, выбитые звездным ветром квазара, давно рассеялись в пространстве. Тарап-12 отстоял слишком далеко, некогда было искать и случайную пылевую тучу.

Это была катастрофа.

«Я убил протозида,— сказал себе Хенк.— Один из них спас меня, Роули-Хенка, там, под объектом 5С 16, а я убил протозида и лишил их возможности уйти. Их новая попытка опять закончится взрывом».

Молчание Шу подтверждало его догадку.

— Сколько у нас времени?

— Двадцать один час,— сообщила Шу.— Тринадцать из них потребуется протозиду на путь к квазару.

— Можем мы выйти на связь с Тарапой-12? Где-то там застряли пылевые тучи, перегоняемые Хансом.

— Это ничего не даст, Хенк. Они не успеют.

— А вблизи? Есть что-нибудь вблизи?

— Ничего, Хенк.

— Свяжи меня с Симмой.

Передав Шу новые данные для расчетов, Хенк устало повернулся к экрану. Изображение дергалось, смещалось, но он узнал Челышева.

— Слушаю вас... Роули,— кивнул Челышев.

— Вы связывались с Землей?

— Да... Роули.

— И там, в саду... Там растет белая роза?..

— Да, Роули. Ее вырастил Хенк, ваш брат. Спасая вас у объекта 5С 16...

— Я все это знаю, Петр.

Челышев помолчал, потер лоб ладонью, глаза у него покраснели, видимо, последние сутки он совсем не спал:

— Что вы собираетесь предпринять, Роули? Вернетесь на Симму? «Лайман альфа» может нам здорово помочь. Архив Конечной станции бесценен. Если Охотники не успеют, он погибнет вместе с нами, а на «Лайман альфе»...

— Я не вернусь, Петр,— перебил Охотника Хенк.

— Что ж, я допускал такую возможность,— одними губами выговорил Челышев.— Диспетчер прав, вас, Роули, стоило опасаться.

— Почтовая ракета, она пришла, Петр? — Хенк торопился.

— Как всегда. Вчерашняя.

— А роботы? Они встречали ее с оркестром?

— Традиции неизменны.

— Как вы хотите распорядиться почтовой ракетой?

— Мы загружаем в нее архив.

— Отмените эту операцию, Петр. Ракета понадобится мне.

«Он сошел с ума! — услышал Хенк голос диспетчера— Эта ракета — наш единственный шанс!».

— Слушайте меня внимательно, Петр, у нас слишком мало времени. Отмените загрузку почтовой ракеты, она нужна мне. Она нужна мне прямо сейчас. Я буду ожидать ее в четвертом квадрате.

— Ну, ну, Роули...— не понял Хенка Охотник.— К чему эта истерика? У вас есть «Лайман альфа».

Хенк повторил координаты.

— Я записываю их, Роули,— сказал Челышев.— Но вряд ли мы сможем ими воспользоваться. Боюсь, Роули, пространство с такими координатами скоро вообще перестанет существовать.

— Ну, ну, Петр...— передразнил Хенк.— Разгружайте ракету. Мой защитный костюм не рассчитан на мощность квазара, хотя десяток часов я выдержу. «Лайман альфа», Петр, пойдет на компенсацию массы протозида. В этом есть и ваша вина, Петр. Все сейчас зависит от того, успеет ли протозид догнать свою расу.

— Вы отпускаете его, Роули?.. Но ведь этим вы предаете наши миры!

— Нет, Петр, я их спасаю. Потеря даже одного протозида приведет к взрыву квазара. Если протозиды соберутся вместе и все — они его просто коллапси-руют.

— Вот как?! — Охотник схватывал проблему мгновенно.— Этот шанс... Он реален?

— Он единствен. Это все, что я могу сказать, Петр.

Не оборачиваясь, он ткнул клавиши операторов.

Цифры его утешили. Пожалуй, можно было обойтись массой и чуть меньшей, чем масса «Лайман альфы», но не тащить же на Симму штурманское кресло или опреснитель.

— Готово, Шу?

— Да.— Голос Шу был сух.

— Мне очень жаль, Шу,— сказал Хенк.— Поверь, мне, правда, жаль. Будь у меня выбор, я отправил бы в огонь себя.

— Я знаю, Хенк,— сказала Шу уже другим голосом.

Хенк готов был заплакать.

— Я возвращаю тебя протозидам, но, видит Космос, мне не хочется этого!

— Я знаю, Хенк.

Экраны почти погасли. Почти всю энергию забирал сейчас Преобразователь.

— Сними шляпу, Хенк,— напомнила Шу.

Хенк вздрогнул. Наверное, впервые Шу употребила это слово впопад. Но на улыбку у него уже не хватило сил.

— Нас разделит Стена, Шу...

«Стены не всегда разделяют, Роули...».

Впрочем, это сказала не Шу, это сказал Охотник. Он все еще был на связи.

— Отключайтесь, Петр!

Но прежде, чем связь прервалась, Хенк услышал: «Роули! Роули! Держитесь Стены! Мы найдем вас по тени!».

Перед самой вспышкой, перед тем как катапульта выбросила его в пространство, Хенк успел подумать: «Челышев ошибся. Квазар Шансон исчезнет. Они не увидят тени».

Его развернуло лицом к Вселенной. Он видел мириады миров, он облегченно вздохнул: «Дело не в квазаре... Звезды продолжают светить...».

Он попытался рассмотреть протозида, но там, где минуту назад неслось над пылевым облаком длинное серебристое веретено «Лайман альфы» с рогоподобным выступом на носу, уже ничего не было.

«Шу дала полную мощность. Их отбросило от меня на много световых лет. Они, наверное, уже вблизи квазара. Они должны успеть, они придут вовремя».

Он подумал — о н и, а следовало подумать — он, потому что протозид и то, что раньше он называл Шу, были сейчас единым организмом. Полумертвый, окоченевший, изнемогающий от непосильной усталости, он вслепую плыл по следам своей столь же уставшей за миллиарды лет расы. Зато теперь Хенк был уверен: протозид придет вовремя, трагедия объекта 5С 16 не повторится. Теперь он был уверен: новый мир для протозид состоится, и он, этот новый мир, состоится не в ущерб существующим.

Он заставил себя развернуться лицом к Стене.

Он увидел свою тень.

Благодаря какому-то странному эффекту, собственная тень напомнила ему силуэт розы. Т о л ь к о  т а  р о з а  в  с а д у  б ы л а  б е л а я.

Он увидел квазар Шансон.

Грандиозный голубой выброс квазара упирался прямо в стену тьмы. Пульсирующий свет жестоко бил в фильтры защитного костюма, яростно преломлялся в отражателях. Но теперь Хенк ничего не боялся. Исчезнет квазар Шансон, исчезнут протозиды, он, Роули-Хенк, останется.

И останутся Арианцы, останутся Цветочники, останется океан Бюрге. Останется весь этот необъятный, но, в сущности, столь хрупкий мир.

Владимир Рыбин. Гипотеза о сотворении. Повесть.

Сорен Алазян оказался невысоким, худощавым, очень подвижным армянином с небольшими усиками на тонком напряженном лице. Такой образ возник в глубине экрана. Алазян сказал что-то неслышное, заразительно засмеялся и исчез.

Гостев сунул в карман овальную пластинку с округлыми зубчиками — ключ от своей квартиры, который машинально крутил в руках, недовольно оглянулся на оператора — молодого парня с короткой, старящей его бородкой.

— Что случилось?

— Дело новое, не сразу получается, — проворчал оператор и защелкал в углу какими-то тумблерами, заторопился.

А Гостев ждал. Сидел перед экраном во всю стену, как перед открытым окном, и ждал. За окном-экраном поблескивала матово-белесая глубина, словно висел там густой туман, насквозь пронизанный солнцем. Шлем с датчиками был чуточку тесноват, сдавливал голову, но Гостев терпел: совсем ненадолго собирался он погрузиться в свой «сон>, можно было и потерпеть.

В тумане засветились какие-то огоньки, их становилось все больше, и вот они уже выстроились в цепочки, обозначив улицы. Вверху, в быстро светлеющем небе, помигивая рубиново, прошел самолет. Восходящее солнце живописно высветило заснеженный конус горы, затем другой, поменьше. Горы словно бы вырастали из молочного тумана, застлавшего даль, красивые, величественные. Их нельзя было не узнать, знаменитые Арараты, большой и малый. И улицы, выплывавшие из тумана, Гостев сразу узнал: это был Ереван последней четверти XX века.

Был Гостев историком, специализировался по XX веку, бурному, не похожему ни на какой другой. В этом веке история как-то по-особому заторопилась, словно ей вдруг надоело медленно переваливать из века в век, и она помчалась к какому-то, никому в то время не ведомому концу, то ли счастливому, то ли трагичному. Было неистовство невиданного человеколюбия и неслыханной жестокости, научные открытия следовали одно за другим с нарастающей быстротой. Люди сами растерялись в этом вихре научного прогресса. Они оказались на краю самой страшной бездны, когда-либо разверзавшейся перед человечеством.

Двадцатым веком занимались многие историки, а он все оставался непонятным, загадочным. Поэтому открытие компьютерного хроноканала хроноперехода было воспринято всеми как долгожданная надежда разом разрешить все загадки истории, объяснить все необъясненное. Хроноканал позволял историку-исследователю включиться в компьютер, который „знал“ все о нужном времени и месте, „встретиться“ с людьми, жившими в иные эпохи, и как бы заново прожить то, что было когда-то. Хроноканал надежно вел в прошлое, ему было недоступно только будущее. Пока недоступно, говорили оптимисты. Потому что, по их мнению, экстраполировать будущее машине, знающей все, тоже будет нетрудно. Ведь семена будущего высеваются в настоящем…

Гостев был помешан на прошлом, только на прошлом, и, когда ему предоставили возможность воспользоваться хроноканалом, он выбрал, по его мнению, самое значительное, — решил своими ушами услышать, своими глазами увидеть, через какие суждения и заблуждения пробивалась одна из основополагающих гипотез — гипотеза о начале начал мироздания. Гостева привлекали непроторенные, малоизученные пути. В отличие от некоторых своих коллег он считал, что науку делают не гениальные одиночки, что прежде чем Ньютоны и Эйнштейны объявляют о своих открытиях, зачатки этих открытий долго вызревают в умах многих людей, порождая причудливые идеи. Он считал, что эти в свое время не получившие признания идеи заслуживают особого внимания. То, что не понято было современниками, в иных условиях, в миропонимании людей будущего, может послужить отправной точкой для очередных грандиозных идей, гипотез, открытий. Гостев относился к тем, кто верил в древнюю истину: что есть или будет, — все уже было. Природа ничего не прячет от человека, у нее все на виду. Просто человек не всегда готов увидеть то, что лежит на поверхности. Так человек каменного века мог страдать от холода, сидя на горе каменного угля.

Потому-то и выбрал Гостев последнюю четверть XX века, город Ереван, в котором жил и работал один из „возмутителей спокойствия“, в то время мало кому известный ученый Сорен Алазян. Компьютер, знающий все, выдавал о нем прямо-таки анекдотичные сведения. Алазян никак не хотел удовлетворяться распространенной тогда тенденцией — понемногу „грызть гранит науки“ Он все дробил разом, сплеча, быстро добираясь до сути поставленного вопроса или, что тоже немаловажно, доводя его до абсурда. Он был философом в естественных науках. И как часто бывало с такими людьми, одни считали его гением, другие шарлатаном. Однажды седовласые академики, не зная, чем еще занять непоседливого коллегу, засадили его за такую работу, которая, по общему мнению, гарантировала им десять-пятнадцать лет спокойной от Алазяна жизни. Полгода в научном мире тогдашней Армении было тихо. На седьмой месяц Алазян принес онемевшим академикам отчет о выполненной работе…

Гостев огляделся и понял, что он в гостинице, из окон которой виден чуть ли не весь Ереван. Встал с легкостью, прошелся по гостиничному номеру, от большого ящика в углу — телевизора — до скрипучей деревянной кровати, застланной желтым покрывалом, размышляя, как связаться с Алазяном, чтобы не насторожить его: по опыту использования хроноканала другими историками знал он, как болезненно реагируют фантомы компьютерные копии людей — на малейшие ошибки исследователей. Тут сказывалась недостаточная изученность самого хроноканала: фантомы каким-то образом приобретали частицу непомерной чувствительности своих создателей компьютеров. В конце концов Гостев пришел к выводу, что ему ничего не остается, как играть роль, и он решил позвонить Алазяну по телефону и, назвавшись приезжим журналистом, попросить разрешения навестить ученого.

Как и должно было быть, Алазян ответил сразу, словно специально дожидался этого звонка.

— Я все понял, — сказал Алазян, не дослушав до конца длинную тираду Гостева. — Где вы находитесь?

— Я… — растерялся Гостев, чуть не сказав „я не знаю“ — Пожалуй, в гостинице.

— В какой?

— В этой, как ее… Большая такая, на горе.

— Не знаете? — удивился Алазян. — Как же вы в ней поселились?

Гостев понял, что попался, и затосковал: так бездарно провалить сеанс, которого с трудом добился. Сразу заболела голова: тесный шлем даже в компьютерном сне напоминал о себе. Он с тоской поглядел в окно, увидел на соседней горе большой памятник — величественную фигуру женщины с мечом в опущенных руках.

— Тут передо мной на горе памятник…

— Ясно! — обрадованно воскликнул Алазян. — Это гостиница „Молодежная“ Я сейчас приеду.

Гостев хотел возразить, что ехать никуда не надо, но в трубке уже частили, торопились короткие гудки.

В дверь постучали почти сразу: машина, как видно, экономила время. Улыбаясь, как в первый раз на экране, скромно и приветливо, Алазян быстро обошел гостиничный номер, посмотрел в окно на огромную фигуру женщины с мечом, кивнул удовлетворенно, присел к невысокому журнальному столику, снова вскочил, принялся выкладывать из портфеля яблоки, гроздь винограда в большом сером кульке. Бросил пустой портфель в угол, снова заходил по комнате.

— Я очень извиняюсь, что не могу вас к себе домой пригласить, быстро заговорил он, не давая Гостеву вставить слово. — У нас не полагается так гостей встречать, но не могу сейчас домой, неподходящая обстановка, не для гостя… А вы прямо из Москвы? Кто вам рассказал обо мне?..

— Да я ненадолго, — торопливо сказал Гостев. — Мне только поговорить с вами о теории абсолютных координат пятимерного континуума…

Алазян резко остановился посередине комнаты.

— Откуда вы об этом узнали?

— Из четырнадцатого выпуска трудов Армнипроцветмета. — Гостев с трудом выговорил длинное трудное слово.

— Как эта книжка к вам попала? У нее тираж-то всего пятьсот экземпляров. На пятнадцать авторов. Представляете? Весь тираж авторы разобрали.

— Попала, — неопределенно ответил Гостев. — Для истории и одного экземпляра достаточно.

— И вы все прочли?

— Вашу статью прочел.

— Поняли что-нибудь?

— Понял…

— Это не мое открытие, не мое, понимаете? — перебил его Алазян таким тоном, словно ему сказали, что ничего не поняли. — Еще Герман Вейль в тысяча девятьсот двадцать четвертом году утвердил в науке представление о пятимерном континууме и, можно сказать, осуществил предсказание Лейбница о необходимости рассмотрения пространства, времени и массы в качестве координат континуума… Вы меня понимаете? Континуум, коротко говоря, компактное множество. Пятимерный континуум — это пять координат, к которым сводится все многообразие мира, — три измерения пространства, время и масса. Да, масса, которую до этих пор как-то не учитывали. Впрочем, вероятно, всему своя пора. Двухмерная физическая картина древности, соответствующая геометрии отрезков и плоскостей Евклида, уступила место представлениям трехмерной (пространственной) физики средневековья натурфилософии Галилея — Ньютона. Затем пришла пора четырехмерной релятивистской физики Лоренца — Эйнштейна. Физика пятимерного континуума завершает этап выбора координат… Вы меня понимаете?.. — Он недоверчиво посмотрел на Гостева и словно спохватился: — Прошу извинить, заговорился. Сейчас мы поедем обедать…

— Я не хочу обедать, — возразил Гостев.

— Пока доедем — проголодаетесь. Вы раньше были в Армении?

— Нет… не был, — сказал Гостев.

— Вы не были в Армении?! — воскликнул Алазян таким тоном, словно Гостев признался в каком-то проступке. — Тогда так… Минуточку. — Он кинулся к телефону, быстро набрал номер, заговорил с кем-то по-армянски торопливо и страстно.

За окном вовсю сияло солнце, тучки скользили по синему небу, пухлые, неторопливые. Время шло, и Гостев начал подумывать о том, не прервать ли сеанс. Похоже было, что не он задает программу, а Алазян уверенно и властно втягивает его в свое привычное поведенческое русло. Достаточно было Гостеву произнести шифр — пять цифр: 8-17-80 — и все остановится. И хоть через час возобновится сеанс, хоть через день, все начнется с этого самого мгновения. Никакого перерыва Алазян даже и не заметит. Только, может, удивленно посмотрит на гостя, забормотавшего вдруг какие-то цифры. Но он не стал говорить своего магического шифра, решил, что лучше всего Алазян может раскрыться именно в своей обстановке. Заставить его только произносить монологи, лишив возможности „жить“ привычной жизнью, — значит обрезать сложнейшие нити ассоциаций и обеднить мысль. И как ни дефицитно, как ни дорого компьютерное время, надо этим временем жертвовать. Если хочешь „встретиться“ с истинным предком, а не с манекеном, ограниченным непонятными для него, чуждыми ему потребностями. Все должно идти так, как шло бы на самом деле. Только тогда можно быть уверенным, что картина прошлого — истинна…

— Сейчас придет машина и мы поедем в Гегард, — сказал Алазян, резко положив телефонную трубку.

— Зачем… в Гегард? — растерялся Гостев.

— Тому, кто не видел Армении, Гегард надо посмотреть обязательно. Так же, как Горис, Гошаванк. И конечно, Эчмиадзин, Рипсиме… Но я предлагаю поехать в Гегард. Потому что там, по пути, храм Гарни и хороший ресторан, где можно по-настоящему пообедать…

Он говорил это с завидной уверенностью, что иначе не может быть, иначе никак невозможно. Решительно вышел на балкон, заглянул с высоты через перила.

— Вот уже и машина идет.

— Может, поговорим — и все? — робко спросил Гостев.

— Дорогой поговорим. Где ваше пальто? Нет пальто? Как же вы из Москвы? Там ведь уже холодно. И вещей никаких не вижу. Налегке? — Он с недоумением посмотрел на Гостева. — Более чем налегке.

И снова Гостеву подумалось, что сеанс срывается. Потому что даже всезнающий компьютер не может учесть всего. Вот ведь не догадался снабдить его в эту необычную командировку хотя бы чемоданом. Должен же он знать, что была во времена Алазяна такая потребность у людей, — отправляясь в поездки, брать с собой чемоданы с вещами, дополнительную одежду. В растерянности он сунул руку в карман, вынул большой, как раз по ширине кармана, блокнот и успокоился: все-таки компьютер соображает, поправляется на ходу. Ведь Гостев только здесь решил объявить себя приезжим журналистом, и вот у него уже блокнот в кармане. Какой же журналист XX века без блокнота?! В то время еще не умели обходиться без того, чтобы все записывать…

Поколесив по улицам Еревана, машина вырвалась на загородное шоссе и помчалась по неширокой асфальтовой дороге, извивающейся вдоль крутых и пологих склонов. Алазян, сидевший впереди, рядом с молчаливым шофером, непрерывно и страстно рассказывал о проблемах, изучением которых он в разное время занимался, — о постоянстве силы притяжения и непостоянстве скорости света, о влиянии приливных сил Галактики на вращение Земли и об эрозийном сейсмическом конусе — эрсеконе, о шкале температур ниже „абсолютного нуля>, о зависимости распада системы от ее энергии, о гравитационной неоднородности пространства, о неаддитивности энтропии и прочих и прочих.

То ли от частых поворотов, то ли от этого обрушившегося на него клубка теорий, идей, гипотез у Гостева разболелась голова, и он спросил устало, почти раздраженно:

— Как можно одновременно заниматься столь разными вопросами?

— Как разными? — удивился Алазян. — Все они имеют отношение к главному вопросу миропонимания.

— Какому?

— Основополагающему.

Следовало повторить вопрос, но Гостев не сделал этого. Он чувствовал себя очень уставшим, хотелось спать. И чтобы прекратилась эта качка вправо-влево. И чтобы Алазян замолчал, перестал мучить своими то ли на самом деле гениальными, то ли бредовыми идеями. И вдруг он вспомнил, отчего головная боль, — от того, что тесен шлем. И подумал, что вот так же, наверное, уставали от бешеного фонтана идей Алазяна его современники ученые — и винили его, хотя виноваты были сами, привыкшие к медлительности и постепенности, разучившиеся с молодой бесцеремонностью тасовать доводы, выводы, идеи. И он устыдился своей слабости.

— Трудно, наверное, так много работать, думать обо всем сразу? сочувственно спросил он.

— Трудно не думать, — ответил Алазян. — Перестать думать — значит умереть.

— Должен же человек отдыхать?

— Обязательно. Вот сейчас мы и отдыхаем.

— Ничего себе, отдых! Между делом, отдыхая, противоречить Эйнштейну…

— А кто противоречит Эйнштейну?

— Да вы же своим пятимерным континуумом…

— Такой неблагодарной задачи я перед собой не ставлю. Разве геометрия Лобачевского — Римана противоречит геометрии Евклида? Разве релятивистская физика противоречит физике Галилея — Ньютона? Так и теория пятимерного континуума не противоречит представлениям классической и релятивистской физики, а дополняет, расширяет, обобщает и углубляет эти представления. Эйнштейн видел ограниченность физики Галилея — Ньютона в ее механицизме, обусловленном рассмотрением лишь пространственных координат. Теория относительности утвердила необходимость учета четвертой координаты времени. Но она тоже оказалась ограниченной. Это скоро почувствовалось. Несмотря на все усилия релятивистов, они не смогли создать единой теории поля. Причина, мне думается, не в недостатках теории относительности, а возможно, в том, что в представлениях релятивистов отсутствовал пятый континуум — масса, внутреннее состояние системы…

— А почему только пять континуумов? Может, найдется шестой? — перебил Гостев.

— Я его себе не представляю.

— Ну как же! Вы говорите: за пятое надо принять массу. Но если есть масса, то почему не быть ее отсутствию, просто пустоте.

— Вакуум? Это не пустота, это особое состояние массы. Эфир, как говорили раньше.

— Отсутствие есть присутствие?

— Вроде того. Ведь массу тоже можно рассматривать как отсутствие. Отсутствие вакуума — эфира. Если масса отсутствует в одном состоянии, то обязательно присутствует в другом. И при определенных условиях одно переходит в другое. Рождаются же миры вроде бы из ничего…

— Даже целые вселенные, — вставил Гостев, рискованно намекнув на сделанные уже в XXI веке открытия.

— Даже вселенные, — как ни в чем не бывало подтвердил Алазян. Звезды, планеты и астероиды, вместе взятые, по расчетам, составляют лишь пятнадцать процентов массы Вселенной. Остальное приходится на вакуум. — Он помолчал, посмотрел на горы, на небо, испятнанное тучами. — Мне кажется, это можно сравнить с грозой. Бывает, тучка-то всего ничего, а льет и льет дождем. И получается, что воды выливается во много раз больше, чем ее было в туче. Туча — как генератор, перерабатывающий влагу окружающего воздуха в дождь. В воздухе вроде и нет ничего, пустота, а оказывается, в нем огромное количество вполне реального дождя. Или возьмите зарождение кристалла… Так и с вакуумом. Теория первоначального взрыва утверждает: в результате какого-то импульса космос вдруг начал перерабатывать энергетические поля вакуума в материю. Масса начала бурно, взрывообразно менять свое состояние…

— Но почему? — спросил Гостев. — Что-то ведь должно быть в основе, какая-то закономерность, побудительная причина?

— Почему? — переспросил Алазян и задумался.

Вильнув очередной раз, дорога внезапно выпрямилась и, как лезвие меча, рассекла показавшийся впереди зеленый поселок. И там, за поселком, на фоне хаотического нагромождения гор вдруг поднялась поразительно стройная колоннада древнего храма. И эта колоннада, как последний мазок художника, словно бы завершила картину, став ее связующим центром: беспорядок цветовых пятен, изломанных линий вдруг стал живописным.

— Какая красота! — воскликнул Гостев, подавшись вперед.

— Красота! — с каким-то особым удовлетворением, словно все окружающее было его личным, подтвердил Алазян. — Это Гарни. Вечная красота!

Они вышли из машины и долго ходили вокруг храма, меж тесно поставленных колонн, а потом отдыхали от жары в его сумрачной прохладе. И Алазян с уверенностью экскурсовода все рассказывал о многотысячелетней истории этого места, бывшего и энеолитическим поселением, и крепостью, летней резиденцией армянских царей, об этом храме, построенном без малого две тысячи лет назад, разрушенном землетрясением, триста лет пролежавшем в руинах и вновь возрожденном, восстановленном людьми, верящими, что красота не умирает, не должна умирать…

— Как действует красота! — сказал Алазян. — Один дополнительный штрих — и хаотичное мгновенно становится гармоничным…

Потом, проехав еще немного по извилистой асфальтовой дороге, они увидели впереди монастырь Гегард. В тесном ущелье, вплотную прижавшись к высоченным изломам скал, как бы вырастая из них, поднимался белый остроконечный конус церковного купола с едва видным издали крестиком наверху. Он, этот маленький конус, и несколько белых прямоугольников крыш, прилепившихся к нему, приковывали взгляд, казались центром, главным, ради которого создано все это нагромождение гор. И снова Алазян сказал свое загадочное:

— Один штрих — и все меняется. — Он помолчал, рассматривая выступ горы, на минуту заслонивший монастырь на изломе дороги. — Тысяча лет между храмом Гарни и монастырем Гегард. И верования разные — язычество и христианство, — а законы красоты, пропорциональности, гармонии все те же…

Гостев не понял, что хотел сказать Алазян. Не ради того же размышлял об этом, чтобы открыть очевидное. Не похоже это было на Алазяна, чья мысль купалась в парадоксах и находила все новые. Но он не стал спрашивать, веря, что мысль, как плод, должна дозреть сама. Даже если она рождена в таинственных скоплениях простейших электронных элементов, чутко прислушивающихся к логике ими же созданного фантома.

Они ходили по тесному монастырскому двору, уставленному хачкарами ажурными крестами, вырезанными на плоских камнях. И на стенах построек, на скалах — повсюду виднелись кресты, местами образуя сплошное кружево. Плиты с крестами стояли и на соседних обрывах, словно часовые, охранявшие эту древнюю красоту от хаоса гор.

— Каждый крест — это же столько работы! — сказал Гостев. — Зачем?

— Для самоутверждения народа, — быстро ответил Алазян. — В любом народе, даже в каждом отдельном человеке, живет потребность как-то утвердить себя.

— Можно строить дома, сажать деревья…

— Строили и сажали. Но дома сжигали завоеватели, деревья вырубали… Вы знаете историю армянского народа?

— Немного, — слукавил Гостев.

— Это народ-мученик. В течение последних двух тысячелетий он только и делал, что защищался от многочисленных попыток уничтожить его, поработить, ассимилировать. Очень хорошо сказал об этом писатель Геворг Эмин: „Для того, чтобы уберечься от захватнических притязаний своих агрессивных соседей, прикрывающихся дымовой завесой „общности интересов“, „слияния“, „единства целей“, маленькая Армения издавна была вынуждена еще более обособиться, изолироваться, подчеркивая не то, что роднит ее с другими народами, а то, что отделяет от них, утверждает ее самобытность. Когда ей угрожала Персия, Армения, чтобы не быть растворенной в ней, оградилась защитной стеной христианства. Когда под лозунгом равенства всех христианских стран ей угрожала поглощением Византия, Армения выдвинула свое толкование христианства, отделившись от вселенского. А когда осознала, что проповедь христианства (даже „своего“, армянского) на греческом и ассирийском языках подвергает опасности существование армянского языка и способствует ассимиляции народа, она создала свой алфавит, свою письменность, чтобы проповедовать свое христианство на своем языке, сохранить независимость и самовластие…“.

Алазян цитировал уверенно, словно читал текст, и Гостев недоверчиво посматривал на него: такая хорошая память или это компьютер подсказывает своему фантому, своему детищу?

— Вся эта церковь вырублена в скале. Наружные пристройки появились потом. Айриванк, как называли монастырь раньше, значит „пещерная церковь“ Впрочем, вы сами увидите…

Жестом хозяина он пригласил Гостева войти в маленькую дверь, но вошел первым, быстро прошагал тесным переходом и остановился посреди просторного зала с колоннами и высоким сводом. Здесь было сумрачно, свет, падающий через небольшое круглое отверстие в центре свода, придавал всему этому залу с черными провалами ниш некую таинственность. Но света было достаточно, чтобы понять, что все вокруг — колонны, своды, барельефные изображения на стенах — вырезано в сплошном монолите горы. Каким же нужно было обладать терпением, настойчивостью и вместе с тем чувством красоты и соразмерности, чтобы вручную, примитивными инструментами, зачастую с помощью того же камня вырубить все это, предусмотрительно сохраняя наросты скалы для барельефных украшений! Почему непомерный, наверняка изнурительный труд этот не убивал чувства красоты? Или именно постоянно живущее в людях это чувство как раз и побуждало на строительный подвиг?..

Гостев понимал, что он, тоже включенный в компьютер, думает обо всем этом совсем не случайно, что машина подталкивает его к каким-то серьезным выводам, но каким именно, понять не мог. И только росло в нем нервное напряжение, и от этого все больше болела голова. В какой-то миг ему захотелось произнести свой шифр, выкрикнуть его в темноту как заклинание. Вот было бы интересно внезапно исчезнуть, раствориться в таинственном полумраке!..

Они возвращались по той же горной дороге. На очередном повороте Алазян указал шоферу на придорожный ресторан, и они, оставив автомобиль на стоянке, втроем вошли в большой зал, гудящий возбужденными голосами. Алазян пошептался с официантами, и скоро стол был накрыт.

— Зачем так много еды? — спросил Гостев. — Ведь не съедим.

— Сколько съедим, — неопределенно ответил Алазян и, разлив шампанское по бокалам, встал над столом. — Я поднимаю тост за великий русский народ, с которым армянский народ находится в близком родстве. Оба наши народа исходят из одного, затерянного в глубине тысячелетий, индоевропейского корня.

Он выпил до дна, сел и неожиданно запел чуть дребезжащим красивым голосом:

То не ветер ветку клонит, Не дубравушка шумит, То мое сердечко ноет…

Гостев тоже выпил шампанское и удивился, почувствовав, как ясность мыслей словно бы подернулась легким туманом. Захотелось обнять этого удивительного Алазяна и петь с ним вместе, тянуть из самого сердца сладкую печаль:

Догорай — гори лучина, Догорю с тобой и я…

Этого он не ожидал, чтобы компьютер был так педантичен и, воздействуя на какие-то лишь ему известные центры мозга, вызывал подлинное чувство печали. Хотя следовало ожидать: если уж все по правде, так все по правде.

За высокими сводчатыми окнами ресторана начинался крутой склон, а дальше во всю ширь распахивалась панорама ближних и дальних гор. Гостев встал и пошел к окну. Ноги ступали нетвердо, и он, пошатнувшись, едва не облокотился о плечо какой-то женщины. Мужчина, сидевший с ней за одним столиком, свирепо поглядел на него и медленно стал подниматься с места.

„Скандала только и не хватает, — обеспокоенно подумал Гостев. — Что в таком случае выкинет компьютер?“ И негромко сказал прямо в лицо сердитому мужчине:

— Восемь, семнадцать, восемьдесят!..

На миг он зажмурился, а когда открыл глаза, увидел себя полулежащим в кресле перед огромным, слабо люминесцирующим экраном. Оператор удивленно глядел на него от пульта управления.

— Вы прерываете сеанс? Но у вас все показатели в норме.

— Голова болит, — раздраженно сказал Гостев. — Шлем надо заменить.

— На замену шлема и переключение всех датчиков уйдет не меньше часа. Я не уверен, что компьютер столько времени продержит момент.

— А говорили: может держать сколько угодно.

— Теоретически. Но дело-то новое, и я боюсь, что уже теперь течение „сна“ изменится и вы не попадете в ту же точку смоделированного пространства-времени…

Но он вернулся в ту самую точку. Вспомнил наметившееся доверие между ним и фантомом, предощущение открытия, вспомнил все это и решил отмучиться до конца, не меняя шлема.

— Пить не надо, — наставительно сказал ему оператор, оборачиваясь к своему пульту.

— Пить не надо! — как эхо повторил сердитый мужчина, все еще поднимавшийся из-за столика.

Ничего не изменилось вокруг. Казалось, его короткое отсутствие не было даже замечено. Подошел Алазян, заботливо увел Гостева на место, вернулся к сердитому мужчине и принялся что-то говорить ему по-армянски. Через минуту он уже чокался там, за столом, и Гостев заметил, что сердитые мужчина и женщина уже посматривают в его сторону с доброжелательным интересом.

„Вовсе не надо пить, — сердито сказал себе Гостев. — Не для того ты погружаешься в машинный „сон“. Он решил больше не тянуть и, сославшись на недомогание, сейчас же предложить Алазяну ехать и дорогой еще порасспросить его о разном.

Возвращались в сумерках. Дальние горы затягивала вечерняя мгла. Кое-где дорогу перегораживали полосы плотного холодного тумана сказывалась осень. И всю дорогу Алазян говорил быстро и страстно, будто нисколько не устал за день, не замечая, что повторяется, или не желая этого замечать, поскольку мысли его требовали повторения и повторения, привыкания к ним слушателя.

— …Теория относительности была воспринята не сразу. Четырехмерный континуум, где время рассматривалось в качестве четвертой координаты, вначале не укладывался в сознание и воспринимался лишь одиночками. Эта теория породила идола — постоянство скорости света. Эта универсальная константа была объявлена максимально возможной в природе скоростью взаимодействий. Позднее Эйнштейн и сам бросил тень на своего „идола“, отказавшись от постоянства скорости света в гравитационном поле. Тогда была высказана идея, что свет обладает гравитационной массой и отклоняется у мощных гравитационных тел, то есть испытывает ускорение. Однако „идол“ жил. Это было странно для быстро развивавшейся революционизировавшей физики, но никто не пытался поставить под сомнение парадокс постоянства скорости света…

— Как же не пытался? — перебил Гостев. — А опыты…

— Опыты Майкельсона, — перебил его Алазян, — в действительности привели лишь к выводам относительно независимости скорости света от других движений. В этих опытах свет распространялся в условиях постоянного гравитационного поля Земли. Но результаты можно трактовать и так, что скорость света на Земле есть функция от тяготения Земли. Если бы измерительная аппаратура находилась в космическом пространстве и опыт проводился в состоянии невесомости, то там скорость света, вероятно, оказалась бы выше. Скорость фотона зависит от гравитации, от расстояния, пройденного им, и, стало быть, от времени его жизни. Старея и ускоряясь, он в конце концов превращается в поле…

— И что из этого следует? — спросил Гостев.

— Из этого следует важнейший постулат теории пятимерного континуума: скорости взаимодействия, универсальной для всей Вселенной, не существует. Из этого следует, что, рассматривая структуру мироздания, мы не можем сбрасывать со счетов состояние системы…

Он замолчал, вглядываясь в россыпь огней уже близкого Еревана. И снова Гостеву показалось, что Алазян что-то напряженно обдумывает. Мелькнула мысль: может, его думы самые будничные, может, он озабочен одним — как поскорей отделаться от назойливого журналиста? Это будет неожиданным, если фантом первым устанет и откажется от контакта. Гостев отбросил эту мысль. Не потому, что такого в принципе не могло быть, — мера терпения фантома должна быть равна безграничным возможностям компьютера, просто не вязалось это с характером Алазяна, никак не вязалось.

— Итак, вы утверждаете, что все представления о мироздании укладываются в пять компонентов: три пространственных, время и массу. Но напрашивается вопрос: что же их объединяет?

— Они и есть единство. В природе нет ничего, кроме материи в пространстве и во времени. И выходит, что элементы пятимерного континуума по отдельности не существуют…

— Но ведь естественное состояние мира — хаос…

— Нет, не хаос! Только не хаос! — быстро и страстно воскликнул Алазян.

— Тогда что же?

Алазян помолчал, снизу вверх рассматривая стройные ряды светящихся окон, рядами опоясывающие цилиндрическое здание гостиницы, к которой они подъезжали. Автомобиль обежал этот вертикально поставленный цилиндр по круто поднимающейся дороге и остановился у ярко освещенного подъезда.

— Я вам завтра отвечу, — сказал Алазян, выходя из автомобиля.

— Почему не сейчас?

— Я подумаю. Вы ставите очень интересные задачи.

Он проводил его до двери гостиничного номера и ушел, трижды извинившись за что-то. Гостев принял ванну, лег в постель и, уже засыпая, все думал: какие такие задачи поставил он перед Алазяном? Когда?

Он уснул с неожиданной мыслью: компьютер не просто „воскрешает“ человека в фантоме, а как бы продолжает его жизнь. И то ли в своем собственном, то ли в иллюзорном машинном „сне“ Гостеву чудились в гармоничном смешении времени и пространства сияющие перспективы человеческого бессмертия…

Ему казалось, что только на миг закрыл глаза, как уже проснулся бодрым, совершенно выспавшимся. В широкие окна заглядывало солнце. Город внизу еще кутался в прозрачную вуаль тумана. Дальше, за городом, туман был плотнее, белым половодьем захлестывал пространство до самого Арарата, живописным конусом возвышавшегося на горизонте.

С предощущением чего-то нового, необычайного Гостев встал, босиком прошелся по холодному паркету. И тут в дверь постучали. За дверью стоял Алазян, широко, радостно улыбался.

— Едем завтракать, нас ждут…

На такси они добрались до района новостроек, где рядами стояли одинаковые пятиэтажные дома. Их действительно ждали. Стол был уже накрыт, и за ним сидели человек шесть, которых Алазян представил как своих друзей. И сразу начал читать стихи. Сначала это была длинная поэма о Заратустре, потом столь же длинный стихотворный пересказ легенды о несчастной любви красавицы Ахтамар, каждую ночь зажигавшей огонь на берегу, чтобы ее любимый не заблудился в темноте.

Гостева стихи утомили. Он хотел было напомнить Алазяну о вчерашнем разговоре, но тут в комнату вошла молодая, очень красивая девушка — дочь хозяина этого дома; скромно села к столу, послушала стихи, высказала несколько зрелых замечаний и ушла. И сразу разговор за столом пошел только о ней. Все наперебой хвалили родителей, школу, где она училась. Хвалил и Гостев, не в силах удержать теплое чувство нежности и благодарности к кому-то, вдруг охватившее его. Скоро девушка вернулась и подала Гостеву сувенир — чеканку с изображением стройной и гибкой Ахтамар, держащей огонек в поднятых руках. На обороте красивым ученическим почерком с наивным простодушием было написано: „На долгую память от Тамары“.

„Дать бы себе волю влюбиться, — с радостным злорадством думал Гостев, пока они спускались по узкой лестнице во двор и усаживались в автомобили. — Интересно, справился ли бы компьютер со всей полнотой томящих и возвышающих чувств?..“.

Сколько открытий сделал он за этот сеанс! Оказывается, не только бессмертие богов и мудрость всех мудрецов может подарить человеку машина, но и, наверное, само счастье, светлое лекарство любви!..

На этот раз ехали с эскортом. За их автомобилем, непонятно зачем, следовал точно такой же. Тамара сидела рядом, и это для Гостева многое меняло. Исчезло нетерпение поскорее заставить Алазяна высказаться и на том закончить сеанс, неожиданные и частые его экскурсы то в историю, то в архитектуру, то в эстетику уже не раздражали, и вообще вся эта поездка, еще недавно выглядевшая для Гостева вынужденной, теперь казалась совершенно необходимой, прямо вытекающей из задач хроносеанса.

Они выбрались на загородное шоссе, впрямую пересекавшее обширную долину, и тут Алазян сам вспомнил о вчерашнем разговоре. Ничего он, оказывается, не забывал, просто следовал древней истине, что всему свое время и не место в гостях деловым беседам. А то, что разговор предстоял серьезный, это Гостев понял с первых же фраз, заумных, непростых даже для него, человека из будущего.

— Почему наше пространство трехмерно? — спросил Алазян. — Почему из бесчисленного множества формально возможных размерностей в нашем мире реализовалась именно трехмерность?

— Возможно, это обусловлено нашей психофизиологической организацией? — в свою очередь, спросил Гостев.

— Существует и такое объяснение. Но не законами логики или психологии объясняется трехмерность пространства. Это объективный физический факт, его происхождение связано с глубокими законами нашего мира…

— Это и есть ответ на вчерашний вопрос? — не без иронии спросил Гостев.

— Лишь попытка ответа. Вы задали очень интересный и очень трудный вопрос: хаос ли, случайности ли в основе сотворения? Я всю ночь думал об этом.

— Когда же спали?

— Подремал немного. Но я всегда сплю немного. А тут еще этот ваш вопрос: почему все так, а не иначе?..

— Детский вопрос…

— Дети порой бывают мудрее нас, взрослых, связанных догматическим мышлением. Право же, стоит задуматься, почему все так, а не иначе. Кант полагал, что бог перед сотворением мира был свободен в выборе размерностей пространства. Кант ошибался: даже бог не мог бы позволить себе волюнтаризм. Расчеты показывают, что число пространственных измерений может быть только нечетным и что при N больше трех электрон был бы неустойчив и падал на ядро. И круговые траектории планет были бы неустойчивы, планеты или падали бы на притягивающий центр, или улетали в бесконечность. В нашем мире все подчинено, если можно так выразиться, высшей энергетической целесообразности. Вы меня понимаете?

— Пытаюсь, — сказал Гостев. Он не совсем понимал, что хочет сказать Алазян, но сейчас, в присутствии Тамары, ему нравились рассуждения об устойчивости, о целесообразности, о красоте.

— При N больше трех атом не может существовать. В этом случае нет ни пространства, ни материи, ни, разумеется, времени — ничего нет…

Машины стремительно въехали в улицы города Эчмиадзина и остановились возле высоких ворот древнего монастыря. Словно обрадовавшись возможности переменить разговор, Алазян, едва выйдя из машины, с новым энтузиазмом начал рассказывать об этом монастыре, в котором будто бы есть постройки, сохранившиеся с начала четвертого века, того самого, когда Армения „отгородилась крестом от персидской экспансии“ За ними ходила толпа людей, решившая, как видно, что Алазян — экскурсовод, так уверенно говорил он об арке царя Тиридата, о патриарших покоях, о древнейшей урартской стеле, о еще не потемневшем от времени обелиске — комплексе хачкаров, возведенных в память о двух миллионах мучеников-армян, жертв турецкого геноцида…

Снова Гостев заподозрил, что компьютер подсказывает Алазяну. Не может же один человек знать все.

„Почему не может? — спросил себя Гостев. — Гений может все. На то он и гений, чтобы быть гармонично развитым. Недаром же многие гениальные писатели были и поэтами, и художниками, и музыкантами, и даже учеными. Гению все дается, потому что в нем, как говорил поэт, живет „божественный глагол“ Если для Сальери сочинительство было тяжким трудом, то для Моцарта — игрой. Моцарт, несомненно, был универсален, и, если бы Сальери из зависти его не отравил, он выразил бы себя и во многом другом. Гениальность есть универсальность — высшая степень гармоничности…>

Так думал Гостев и все пристальнее приглядывался к Алазяну, находя в нем новые и новые черты — добросердечие, бескорыстие, какую-то открытую, беззащитную благородность… И остро, до тоски душевной, жалел, что между ними, реальными, — пропасть времени. Иначе они бы стали друзьями. Обязательно стали бы, потому что постыдно быть рядом с гением и не обогатиться от этого редкого соседства…

— Сардарапат! — представил Алазян очередной мемориал, к которому они вскоре подъехали.

Несоразмерно длинные и тонкие арки тянулись ввысь, и там, наверху, в небесной голубизне, призывно плакали колокола. У подножия арок, опустив головы, стояли крылатые быки, с каменным терпением слушали печальный перезвон. И естественно вплетался в эту мелодию быстрый рассказ Алазяна о последней из многих за долгую историю Армении попыток уничтожить армянский народ. С того трагичного года не прошло и трех четвертей века, и еще живы люди, чьи родители в те страшные дни были растерзаны и брошены в придорожные канавы, выселены в пустыни, изгнаны из родных мест. Земли, на которых народ жил тысячелетиями, обезлюдели. Гармоничное, соответствующее естественным внутренним закономерностям развитие народа застилал хаос распада, смерти. Но не исчез народ. На оставшейся у него крохотной территории он сохранил гармонию души своей в традициях, трудовых навыках, в песнях и верованиях, сохранил национальную гордость, стихийную жажду единства.

В том 1915 году численность народа уменьшилась вдвое. А еще через три года турецкие поработители решили совсем стереть Армению с лица земли. И простой народ, не организованный ничем, кроме наследственного чувства единения, почти не вооруженный, толпой вышел на эти Сардарапатские поля, навстречу хорошо оснащенному турецкому регулярному войску. И одержал победу. Спас то, что создавал века и тысячелетия.

Да будут разрушены Все дьявольские ловушки И распознаны все приманки удилищ, И обнажится темная западня коварства… И зубы грызущих Да будут вырваны с корнем!..

Алазян произнес эти стихи, как молитву, взметнув руки к гудящим колоколам, и, не оглядываясь, быстро пошел по длинной аллее, уставленной громадными фигурами сидящих каменных орлов, к кроваво-красной стене, за которой в отдалении виднелось такое же кроваво-красное здание, похожее на древний замок. И словно подчеркнутая этой краснотой, густо синела даль горизонта с пронзительно красивым конусом горы Арарат.

Возле массивных деревянных дверей этого здания Алазян остановился и, обращаясь к Гостеву, произнес успокоенно и торжественно:

— Это были стихи гениального нашего поэта Григора Нарекаци, жившего тысячу лет назад. — И отступил в сторону, церемонно открыл тяжелую резную дверь. — Теперь прошу в музей.

Он водил Гостева, и Тамару, и всех других, приехавших вместе с ними людей по музею и снова с завидной уверенностью экскурсовода говорил и говорил, сообщая многочисленные сведения едва ли не о каждом экспонате. И снова Гостев с недоверием косился на него, мучась сомнениями: неужели сам все знает? И снова думал о какой-то неуловимой, но ясно ощущаемой общности между законами микро-макромира, и историческими судьбами народов, и судьбами отдельных людей, и закономерностями, определяющими красоту поэзии, живописи, архитектуры, даже обычной, вроде бы не подчиняющейся никаким законам интимной человеческой любви…

Потом все они оказались в ресторане за столом, уставленным с безумной щедростью. И грохотал оркестр, и юная Тамара мило улыбалась Гостеву, наполняя душу сладкой печалью. И Алазян уводил Тамару танцевать, на середину зала, свободную от столиков, упоенно, по-молодому кружился вокруг нее, и она, маленькая и худенькая, каким-то волшебством вдруг превращалась во время танца в гордую, стройную и высокую богиню, снисходительно-поощряюще улыбалась со своей высоты, сама, по-видимому, не понимая того, электризовала, подбадривала Алазяна, музыкантов, Гостева, сидящего за столом.

Своды ресторанного зала, выложенные из красного кирпича, тянулись ввысь, и там, в вышине, пронизанный солнцем, бьющим в стрельчатые окна, клубился розовый дым…

— Что-то вы вс? думаете, думаете… — Тихий голос Тамары, прозвучавший над самым ухом, заставил Гостева вздрогнуть.

— Так уж надо, — переводя дух, растерянно пробормотал он.

— Танцевать надо. Танцы помогают думать.

— Разве не отвлекают?

— Нет, нет. Это у нас все девушки знают. Когда перед экзаменами ум за разум заходит, лучшее средство — потанцевать…

— Она правильно говорит. Она знает. — Алазян наклонился с другой стороны, запыхавшийся в танце, улыбающийся, пахнущий почему-то сухой полевой травой.

— А до чего додумались вы, танцуя? — тотчас спросил Гостев, решив, что случай для продолжения беседы самый подходящий.

— Пока ни до чего. Но что-то интересное вырисовывается. Этой ночью я просмотрел некоторые работы. — Он сел рядом и, не сводя глаз с какой-то точки на столе между тарелками, заговорил быстро, словно боялся, что не успеет высказаться: — Английский теоретик Поль Дирак записал однажды, что „физический закон должен быть математически изящным“ Он, да разве только он один, был убежден, что если найдено симметричное, „красивое“, как говорят физики, обобщение теории, то это первый признак каких-то важных физических закономерностей, которые непременно должны реализоваться природой. Бельгийский ученый, один из создателей научной статистики, Адольф Кетле, писал, что „все элементы организмов колеблются около среднего состояния и… изменения, происходящие под влиянием случайных причин, подчинены такой точности и гармонии, что их все можно перечислить наперед“ Обратите внимание, и тот и другой подчеркивают основополагающее значение красоты, гармоничности… Авиаконструкторы считают, что красивые самолеты лучше летают. Педагоги в один голос твердят о необходимости гармоничного развития личности… Все ученые пробираются сквозь хаос фактов к идеалам универсальных теорий с явным желанием придать картине мироздания максимальную красоту и гармоничность. Что означает всеобщая жажда гармонии? Случайна ли она?.. Нам кажется, что мир многолик. Но это, пожалуй, лишь потому, что мы плохо его знаем. У каждого человека своя точка зрения, зависящая от меры его знаний и способностей. И от времени, в котором он живет. У времени множество обличий, соответствующих формам пространства и состояния масс. Так и должно быть для единства пространства-времени-массы… Но существует нечто объединяющее, существует! Есть ли что общее, скажем, между жизнью отдельного человека и „жизнью“ целой галактики? Абсурдное сравнение, не правда ли? Но все-таки давайте сравним. Известно, что размер нормальной галактики самое большее в сто тысяч раз превышает размеры ядра, из которого она образовалась. Известно, что активное состояние ядра галактики длится не более одного процента от времени ее жизни. Почти те же самые соотношения, что и у человека. Из ядра половой клетки размером в десять в минус третьей степени сантиметра вырастает организм размером около пятидесяти сантиметров, рост в пятьдесят тысяч раз. Время „сотворения“ человека — девять месяцев равно примерно одному проценту его жизни… Совпадения ли это?.. Жизнь, как считал академик Вернадский, — явление вселенское, она — результат взаимодействия макро- и микрокосмоса. Жизнь не случайность, не выхлест слепого хаоса. Она необходимый элемент эволюции Вселенной, результат взаимодействия высших законов гармонии, которым в конечном счете подчинено все. И разум, возможно, он для того и создан, чтобы ускорить процесс упорядочения, гармонизации. Возможно, на нас, носителей вселенского разума, возложена природой особая миссия. Миссия миссий…

— А мы неразумно копим атомные бомбы, — неожиданно сказала Тамара, и Гостев вдруг увидел, что все сидят за столом, не притрагиваясь к еде, благоговейно слушают.

Алазян как-то сразу сник.

— Я что-нибудь не то сказала? — растерялась Тамара.

— Что ты, девочка! — Алазян погладил ее по тонкому плечу и встал: — Я предлагаю тост за наших милых дам, присутствующих и отсутствующих, которые не дают нам взлететь слишком высоко, ожечь крылья о солнце.

Тамара покраснела и поставила бокал.

— Нет, нет, — успокоил ее Алазян. — Это неплохо, совсем неплохо. Я говорил о разуме как о вселенском явлении. Разум каждого отдельного человека — это как элементарная частица, возникающая и исчезающая, переходящая в поле. Особая частица, обладающая индивидуальной волей. Разум каждого отдельного человека нуждается в напоминании, что он лишь гость в потоке вечности, призванный выполнять свою небольшую, но непременно добрую миссию. И безропотно уйти…

Произнеся последние слова, Алазян как-то по-особому, пристально посмотрел на Гостева, и Гостев заволновался, приняв это за намек на свой слишком затянувшийся визит. В эту минуту он совсем забыл, где и почему находится.

— Да, — сказал он смущенно и посмотрел на часы. — Мне уже пора.

Он медленно поднялся. Ему захотелось уйти эффектно, цифру за цифрой произнося шифр, прерывающий сеанс. Но вдруг увидел погрустневшие глаза Тамары и снова сел.

— Мне в самом деле пора… Я не говорил раньше… Но мне нужно сейчас… сегодня… Улететь самолетом…

— А у вас вещи в гостинице, — лукаво напомнила Тамара.

— У меня все с собой. Вы оставайтесь здесь, а я — прямо на аэродром.

Он собирался отойти куда-нибудь за угол и там назвать свой шифр. Но Алазян властно усадил его на место.

— У нас так не принято. Если надо, — не смеем задерживать. Но позвольте уж проводить, как полагается…

Почти все время, пока ехали до аэропорта, Алазян молчал, то ли обижаясь на Гостева, то ли обдумывая что-то свое, очередное.

Возле билетной кассы гудела толпа, и Гостев растерялся, не зная, как поступить в этом случае. Ему не удавалось остаться одному, чтобы прервать сеанс, и улететь самолетом при таком обилии желающих, как видно, нечего было рассчитывать. Выручил Алазян, сбегал куда-то, пошептался с кем-то и принес билет на ближайший рейс. Обнял Гостева, расцеловал в гладкие щеки и отстранился, удивленный.

— Чем вы так чисто бреетесь?

— Жидкостью, — не задумываясь, сказал Гостев.

— Какой жидкостью?

Гостев вспомнил, что эта жидкость для бритья в конце XX века еще не была известна, и покраснел, не зная, что и как ответить. Выручило радио, вдруг оглушительно прокричавшее, что объявляется посадка на самолет. И он, так ничего и не ответив, заторопился к выходу, возле которого, за высокой загородкой, дежурные и милиционеры проверяли билеты и багаж.

Он все ловил момент, когда можно будет назвать шифр, но всякий раз, оглядываясь, видел наблюдающие за ним глаза. Так он и вошел в самолет, протолкался среди оживленных пассажиров к своему креслу, сел и задумался о словах Алазяна, сказанных там, в ресторане. Ясно было, что, говоря о всеединстве Вселенной, он пытался сформулировать какую-то важную мысль. Какую?

Вспомнилось парадоксальное сравнение Алазяном человека с целой Вселенной. Удивительно, что сравнение это не так уж и поразило. Только теперь он понял почему: нечто похожее ему уже приходилось слышать. Давно, очень давно. И вдруг он ясно вспомнил, — или это компьютер помог вспомнить? — тот разговор. Не слишком известный, но, по общему мнению, весьма перспективный поэт, с которым Гостеву однажды пришлось беседовать, говорил со страстью едва ли не то же самое, что и Алазян:

„…Еще ничего нет, еще неизвестно, что будет, и будет ли вообще, еще тихо и спокойно вокруг, и только чувствуется неясное томление, неслышимый гуд, заставляющий пристальнее вслушиваться и всматриваться в окружающее. Что это? Откуда это? Как будто мелодия звучит в абсолютной тишине, мелодия, которую не разобрать. Как будто ритмы отбивают невидимые тамтамы, но какие — не слышно. И мучаешься в предчувствии неведомого, и ждешь, и боишься его.

И вдруг… Что побуждает к этому „вдруг“ — никто не знает. Но что-то происходит, и ты словно прозреваешь, и внезапный свет заливает и прошлое и будущее, и на тебя обрушивается торжествующая музыка понимания. И ты из мятущегося ничтожества вдруг становишься богом, всевидящим, всеслышащим, всезнающим…

Так видимая пустота мироздания, вроде бы полнейший вакуум вдруг исторгает из себя бездну материи, наполняет Вселенную торжествующе-пульсирующими ритмами волновых полей, рождает планеты, звезды, галактики, заставляет их гнаться наперегонки к неведомой цели… Куда? Зачем?..

Не одним ли и тем же законам подчиняется всякий акт творения?!“.

Да, он именно так и сказал, тот поэт, именно так…

Машинально, по требованию бортпроводницы, Гостев пристегнулся ремнем, выглянул в овальное окошечко. Отворачивая на север, самолет круто набирал высоту. Заваливалась назад белая шапка Арарата, подернулись дымкой сады Приараксинской долины. Гостев почувствовал, что ему грустно, по-настоящему грустно улетать отсюда. Он достал блокнот, сам не зная зачем, записал на первой чистой странице:

„Прощай, страна гор и легенд, страна вечного народа! Армения, как я устал от твоего гостеприимства! Армения, когда я снова увижу тебя!..“

— Никогда! — вслух сказал Гостев, и пассажир, сидевший рядом, с удивлением посмотрел на него.

— Никогда! — повторил он тише. — Анализ этого сеанса займет немало времени, а затем захлестнут другие интересы, другие дела…

„А как же с недосказанным? — спросил он себя. — Как без Алазяна понять его слова о вселенском порядке, о господстве гармонии?..“.

И тут он ясно, совершенно ясно понял, что Алазян, по существу, пытался сформулировать закон. Совершенно новый, неизвестный науке закон природы. ЗАКОН ВСЕМИРНОЙ ГАРМОНИИ. Фантом не просто повторялся, копируя свою земную жизнь. Фантом творил. О подобном Гостеву не приходилось слышать, и он в волнении принялся расстегивать привязной ремень, чтобы пройти куда-нибудь, хотя бы в туалет, и там, не встречая удивленных глаз, поскорей назвать шифр. Хотелось срочно сообщить обо всем кому-нибудь из своих коллег, удивить, огорошить.

Фантомы могут творить! Да не как-нибудь, а по самому высокому счету. ЗАКОН ВСЕМИРНОЙ ГАРМОНИИ!.. Интересно, если это войдет в анналы науки, кого будут считать автором — его, Гостева, компьютер или Алазяна?.. Ах, не все ли равно! Главное, какую интеллектуальную мощь может использовать человечество, воскресив для творческой жизни гениев прошлого!..

Ему захотелось вернуться в Ереван, еще поговорить с Алазяном, выспросить. Но вернуться было невозможно. Время в этом „сне“, копирующем жизнь, как и в самой жизни, не имело обратного хода. Он мог остановить время, назвав шифр, но не повернуть. Была лишь одна возможность: хлопотать о новом сеансе, и в иное смоделированное время явиться к Алазяну, как к старому знакомому. Теперь Гостев знал, что он сделает это, обязательно сделает…

— Сядьте, пожалуйста, на место! — Бортпроводница возникла перед ним, словно из небытия, красивая и невозмутимая.

— Мне нужно…

— Вставать с кресла до полного набора высоты не разрешается.

— Но мне обязательно нужно!

— Сядьте, пожалуйста, на место!

Загадочно улыбаясь, Гостев поманил ее пальцем, наклонился к аккуратно причесанной головке, слабо пахнущей тонкими духами, и, разделяя слова, четко произнес:

— Восемь… семнадцать… восемьдесят!..

Михаил Пухов.

Человек с пустой кобурой. Рассказ.

Пояс его оттягивала огромная желтая кобура. При ходьбе он слегка прихрамывал на левую ногу. На лице, покрытом неровным космическим загаром, красовался большой белый шрам в виде ущербной луны. Словом, это был старый космический волк при всех регалиях. Из такого человека, как я неоднократно убеждался, можно выудить самую невероятную историю.

Он взял в автомате кофе и сел за мой столик. Рыба, если можно так выразиться, шла на крючок сама. Я мысленно поплевал на воображаемого червяка и забросил удочку:

— Откуда у вас такой замечательный шрам?

— Хоккей, — объяснил он. По его галактическому загару стекали узкие струйки пота. — В юности я увлекался хоккеем.

— Стояли в воротах?

— Сидел на трибуне. — Он тронул белый шрам пальцем. — Ничто его не берет. Хоть гримом замазывай. Сорок дней загорал на море — все без толку.

Я терпеливо ждал, как и подобает настоящему рыболову, — На море мне не понравилось, — сообщил он. — Камни острые, скользкие. Вчера полез купаться, упал, ушиб ногу.

Он осторожно пощупал левое колено.

— До сих пор больно. И жара там, на море. Почти как здесь.

Он расстегнул свою огромную кобуру. Порывшись в ней, извлек мятый платок и вытер лицо.

Многие на моем месте решили бы, что рыбалка пропала и что пора в некотором смысле сматывать удочки. Но я не из тех, кто так легко отступает.

— Вы разведчик дальнего космоса? — опросил я.

— Да. Пилот десантного зонда.

— Но где же тогда ваш пистолет?

— Излучатель? — Его взгляд скользнул к желтому футляру. — Собственно, в первую очередь это инструмент. Если нужно что-то прожечь, пробить отверстие, вырыть колодец. Еще это сигнализатор и реактивный двигатель.

Он замолчал.

— Но и оружие, — сказал я. — Все равно: где он?

— Ну, это долгая история. — Он нахмурился. — Если хотите...

— Разумеется, — сказал я. — Ничего, если я возьму еще кофе?

Он кивнул. Когда я вернулся от автомата и еще не успел сесть, а он уже начал рассказ.

— Это случилось после встречи с кораблем Пятой культуры. В том сезоне мы работали в одном шаровом скоплении. Скучное место. Звезды похожи, да и планеты. Жизнь не встречалась нигде.

— Почему?

Он усмехнулся.

— Спросите биологов. В скоплениях слишком светлые ночи, суточные ритмы ослаблены. А жизнь основана на контрастах. Так говорят. Да. Ну а потом мы наткнулись на звездолет Пятой культуры.

— Сразу пятой? — спросил я.

— Сначала мы решили, что это астероид. Больно уж он был велик — шар диаметром километров десять. Но действительно шар. Это был корабль одной из исчезнувших цивилизаций — Пятой галактической культуры, брошенный экипажем миллионы лет назад. Этакая космическая "Мария Целеста".

Он замолчал, и я спросил:

— А почему команда покинула корабль?

— Не знаю. Возможно, она никуда не уходила. Через миллионы лет строить догадки глупо. Мы начали готовиться к высадке. Никто нас не заставлял. Мы разведчики. Мы нашли корабль. Остальное не наше дело. Но .смешно, если бы мы сразу ушли. Продолжать съемку планет? Дико было бы. Вскоре мы, десантники, уже шагали к своим суденышкам. Настроение приподнятое, как на Олимпиаде. Это своего рода спорт — кто первым проникнет в корабль. В звездолетах Пятой культуры несколько входных тамбуров, но корабль велик. Ста тысяч гектаров полированного металла, и где-то затерян вход. Ориентиров нет. На каждого из нас приходилась площадь больше хорошего космодрома. Вот и ищи. Мы разошлись по ангарам и стартовали. Наверное, со стороны это выглядело эффектно. Две колоссальные машины среди пустоты, и вдруг одна бросает в другую пригоршню светящихся точек. "Моих друзей летели сонмы..." Возможно, так сравнивать пошло, но для другого мира ты всегда бог, нисходящий на землю. И мы мчались наперегонки к чужому кораблю, как стайка богов, покинувших Олимп в поисках развлечений. Так это выглядело. Ну а в действительности это работа.

— И очень опасная, — вставил я.

— Да. Но группа скоро распалась, и я остался один на один с космосом. Силуэт нашего звездолета сжимался за кормой зонда, открывая небо. Незабываемое небо! Даже не скажешь, что черное, так много звезд. И все крупные, яркие. Не небо — застывший фейерверк. И только тень нашего корабля сжимается за кормой, да впереди вспухает пятно. Черное, круглое. Это я приближаюсь к чужому. Скорость небольшая, самолетная. Моих товарищей, конечно, не видно. Ощущение, будто все застыло, да и время почти стоит.

Но потом оно вновь появилось. На последних километрах.

Чужой корабль закрывает полнеба, зонд тормозит — то ли посадка, то ли швартовка...

И вот я стою рядом с зондом в центре плоской равнины.

Корабль-то круглый, но большой. Такой, что выпуклость не ощущается. Стоишь на плоской равнине, до горизонта метров сто или двести. Над головой звезды. Под ногами тоже, только размытые. В обшивке отражаются, а она матовая, металл немного изъеден. Когда видишь это, понимаешь, что время состоит из событий. Каждое пятнышко на обшивке — это след столкновения с пылинкой. Происходят такие встречи, скажем, раз.в минуту. А сколько минут в миллионе лет? Столько, что обшивка сплошь матовой стала. Я стою, рамышляю над этим, и нужно куда-то идти. И немного жутко. Старый звездолет похож на замок с призраками. Страшные истории рассказывают об этих кораблях.

— Что вы имеете в виду? — прервал я его. — Звездолет был мертв, вы сами об этом сказали.

Он тронул пальцем шрам на лице.

— Нет. Жизнь всегда остается. Такой звездолет — это целая искусственная планета. Своя атмосфера, своя флора, своя фауна. Там живут не только микробы. Центр корабля занят оранжереями. Но это не заповедник прошлого. Жизнь на покинутых кораблях миллионы лет развивается без помех. Эволюция идет зигзагами, плодит чудовищ. Так говорят. Кстати, не будь этого, наша находка не представляла бы интереса.

— Почему?

— Кораблей Пятой культуры найдено много. Они почти одинаковы. Но эволюция на каждом из них шла по-своему, и биологи каждому радуются. Я стоял на поверхности корабля, не зная, где искать вход. И пошел наугад, и мне повезло.

— На вас напали чудовища?

— Нет. Просто я посадил зонд в нужное место. Всего через несколько шагов металл подо мною задрожал. Ускорений не ощущалось, но звезды исчезли, стало темно. Потом вспыхнул свет. С трех сторон меня окружали слепые стены. Четвертая была прозрачной. Собственно, дальше я мог не идти. Нашу маленькую Олимпиаду я и так выиграл. Чтобы вернуться, достаточно было остаться в подъемнике, и он вынес бы меня наверх. Но ждать я не стал. Торопясь, чтобы лифт не ушел, я шагнул внутрь корабля сквозь прозрачную стену.

— И на вас напали чудовища?

Он поморщился.

— Я вынул из кобуры излучатель и шагнул внутрь. План звездолета я знал. Все входы соединены туннелями с рубкой управления. Раньше я много читал о навигационных приборах Пятой культуры. Да и очевидцы рассказывали. Мне хотелось увидеть это своими глазами. Профессиональное любопытство, если угодно. До рубки было километра полтора. Воздуха в скафандре оставалось на два часа. Стены туннеля, слегка загибаясь, уходили вдаль. Странные стены. Там ветерок дул вдоль туннеля — слабенький, почти неощутимый. Вентиляция или просто сквозняк. Но за миллионы лет он такое сделал со стенами — никогда не поверил бы, если бы кто рассказал. Он все скруглил, загладил все неровности. Отполировал стены до блеска.

В общем, там было чисто и светло. Я вложил излучатель в футляр, защелкнул крышку. Возможно, не так уж страшны эти старые звездолеты. Никакого движения не замечалось даже в боковых коридорах — дорогах в глубь корабля. Я шел и размышлял о разных вещах. В основном о том, как попроще представить себе миллион лет. Задумавшись, я не заметил, как обстановка в туннеле изменилась. Стало темнее, от сглаженных выступов потянулись длинные тени. И моя собственная тень извивалась впереди, на магнитном полу и стенах. Я брел неизвестно куда. Справа зияли отверстия боковых ответвлений.

Незащищенный, я шагал по открытому месту, а из узкой черноты нор за мною кто-то следил.

Это было как наваждение от тишины, полумрака, ритма шагов... Я остановился. Но впереди, сливаясь с моей тенью, шевелилось что-то черное, длинное.

Как толстая слепая змея, оно двигалось там, неуклюже тыкаясь в стены. Оно меняло форму у меня на глазах, а потом размеренно закружилось, становясь вывернутым наизнанку смерчем с нацеленной на меня глубокой воронкой. Вращение замедлялось.

Отступать я не привык. Я вновь расстегнул кобуру и приблизился к черной воронке.

Она уже не вращалась. Как чья-то симметричная пасть, она застыла поперек туннеля, и ее края сливались с его стенами.

По внутренней поверхности воронки бежали концентрические волны.

Я стоял перед ней неподвижно.

Чёрные волны сходились в центре воронки, утихая. Я заметил, что воронка мелеет. Она распрямлялась, становясь гладкой мембраной, отделявшей меня от цели.

Я торопился, но время и кислород у меня еще были. Я стоял неподвижно. Мембрана была упругой, кто-то наделил ее простейшим из инстинктов... вы знаете, о чем я... Время от времени она вздрагивала, словно чего-то ждала.

Я положил руку на излучатель.

Мембрана напряглась, стала заметно тверже.

Я снял руку. Мембрана снова расслабилась. Стояла, боязливо подрагивая, и почему-то напомнила мне собаку. Бездомную собаку, ждущую, чтобы с нею заговорили.

Она загораживала мне путь, но я к ней хорошо относился.

Время у меня пока было. Я сел перед нею на гладкий вогнутый пол.

"Я тороплюсь, — сказал я ей. — Мне хочется попасть в рубку, и у меня мало воздуха. Ты меня понимаешь?" Казалось, она внимательно слушает.

"Пусть это прихоть, — сказал я, — но мне очень хочется там побывать. Пропусти меня, пожалуйста".

Она заколебалась.

"Пожалуйста, пропусти меня в рубку", — еще раз попросил я.

Задрожав, она медленно расступилась. И я пошел дальше.

— А излучатель? — напомнил я, когда он замолчал. — Куда он делся? Вы обещали...

— Да, — сказал он неопределенно. — Потом я оказался в рубке. Я долго пробыл там, разглядывая диковинные приборы, назначение которых знал из книг. Самым интересным был шар в центре рубки. Специальной тонкой иглой я прокалывал в нем отверстия, и против них на сферических стенах загорались звезды, как изображение в планетарии. Если бы я нарисовал на шаре настоящее звездное небо какого-нибудь района, корабль немедленно перенес бы меня туда. Но вероятность случайного совпадения ничтожна, и я мог забавляться сколько угодно. Вдруг в разгар своих занятий я обнаружил, что прошло уже больше часа и что нужно срочно возвращаться к зонду, если я не собираюсь остаться здесь навсегда. Я побежал к выходу.

— Понятно. Вы оставили излучатель в рубке?

— К сожалению, нет. В туннеле я снова наткнулся на мембрану. Она ждала меня, виляя несуществующим хвостом. Мы хорошо относились друг к другу. Казалось, все было как в прошлый раз. Но вы понимаете, что ситуация изменилась.

"Пропусти меня, пожалуйста, — сказал я ей. — Я очень тороплюсь".

Она уловила нетерпение, в моем голосе и заколебалась.

"Пожалуйста, пропусти", — еще раз попросил я.

Она напряглась, стала плотнее.

"Пропусти", — повторил я. Спокойно, как мне казалось.

Она сделалась еще тверже. Я ее понимал, но у меня не было времени. Я уже ничего не мог с собой поделать.

"Немедленно пропусти меня! — крикнул я. — Ты меня слышишь?" Она вздрогнула, подалась назад, уплотнилась и стала глухой как стена крепости.

— И вы...

— Да, — кивнул он. — Если бы у меня не было излучателя, все было бы по-другому. Я нашел бы нужные слова. Но...

Он замолчал, потом сказал:

— С тех пор у меня не было случая, чтобы оружие было действительно необходимо. Это естественно. По-моему, оружие есть орудие зла и еще то, чем борются с вооруженным злом. Но даже войны, о которых никто давно не вспоминает, выигрывались не только оружием. Тем не менее у вас на поясе висит "универсальный инструмент", который, как вы правильно выразились, "и оружие тоже". Ясно, что продолбить дырку можно не только в стене. Вы им пользуетесь, потому что оно у вас есть.

Только поэтому. Вы никогда не охотились?

— Нет.

— Жаль, — сказал он. — Вы бы поняли лучше. Когда входишь в лес с ружьем, все меняется. По-другому реагируешь на все: на звуки, запахи... И смотришь не так, и идешь иначе, и думаешь. Словом, ты другой человек. Понимаете?

Потом он сказал: — И наоборот — без оружия ты тоже другой человек.

Потом он ушел, а через полчаса объявили рейс на Солнечную систему, и я в толпе других двинулся на посадку.

По использовании уничтожить. Рассказ.

1.

Голос робота-информатора:

— Лифт-экспресс на систему Пратта отбывает с главной платформы.

И — старт. Тяжелые створки люков отделили пассажирский салон от людных лунных перронов. Пассажиры занимались своими делами. Все стояли, сидячие места отсутствовали. Потом люки открылись, и Дымов вместе с другими вышел под небо Дельты.

Оно напоминало земное, лишь место Солнца занимала Лега, звезда синего света. Архипелаг Пратта. Есть системы побольше, но все 18 здешних планет относятся к земному типу, а многие окружены кислородными атмосферами и пригодны для жизни человека. Хотя первая экспедиция побывала в окрестностях Леги два века назад, человечество лишь недавно взялось за освоение архипелага.

Дымов шагал по улице под ослепительно синим небом. Он знал, что нетронутые, заповедные уголки сохранились на всех планетах системы, названных по традиции буквами греческого алфавита. Альфа, Бета, Гамма... Каждая по-своему хороша, но королева, бесспорно, Дельта.

Почти такая же, как Земля. Светлый и добрый мир. Степи, моря, леса. И всего миллион жителей.

Улица спускалась от астровокзала в город. Мимо изредка пролетали машины. Люди на улицах гуляли — счастливые, беззаботные. Двухместный киберт обогнал Дымова, свернул к тротуару, затормозил. Из кабины вылез человек. Совсем другой человек. Он был на работе, чувствовалось.

Он ждал на краю тротуара, щурясь от яркого света. Потом остановил Дымова жестом руки.

— Вы Дымов, не так ли? Моя фамилия Крамаренков, я представитель Совета. Нам требуется ваша помощь.

2.

— О других происшествиях я не подозревал,— сказал Дымов.— Конечно, у вас есть места, в которых небезопасно. Но люди там вооружены, они соблюдают осторожность. Я думал, вы говорите о Дзете.

В течение последних десятилетий на Дзете размещались экспериментальный полигон и несколько генетических лабораторий. Здесь создавали и испытывали образцы флоры и фауны, которыми предполагалось заселять миры, непригодные для обычных форм жизни. В прошлом году на Дзете что-то произошло, свидетелей не осталось, планету объявили закрытой, и теперь даже космические корабли обходили ее стороной.

— Дзета...— повторил Крамаренков.— На Дзету нам с вами рано. Что вы знаете об Эпсилоне?

— Ничего,— признался Дымов.

— Неудивительно,— сказал Крамаренков.— Когда нега человека ступила на планеты архипелага, Эпсилон был мертвым каменным шаром.

— И там есть для меня работа?

— Теперь — да, — сказал Крамаренков.— Двадцать лет назад генетики с Дзеты создали скалоеда — существо, способное жить в любых условиях.

— Они действительно едят скалы?

— Они пожирают все,— сказал Крамаренков.— И все, что попадает к ним внутрь, превращается в кислород и выделяется в атмосферу. За сутки такое животное перерабатывает сотни тонн. Полюбуйтесь.

Крамаренков положил на стол фотографию. Дымов содрогнулся. На него смотрела пасть, похожая на пропасть.

— И ваши генетики заселили этими тварями Эпсилон?

Крамаренков кивнул.

— Да. Они мечтали дать человечеству новую Землю. Много новых земель. Эпсилон был первым опытом.

— Я слышал, что для подобных экспериментов предполагали использовать бактерии,— сказал Дымов.— Но высшие животные... Сколько же их нужно, чтобы создать атмосферу в приемлемые сроки? Биллионы?

Крамаренков молча кивнул.

Тогда мне непонятно, как вы решили проблему доставки.

— Вы недооценили наших ученых,— сказал Крамаренков. — Скалоед не просто живай фабрика. Это шедевр прикладной генетики. На Эпсилон завезли всего нескольких животных, но они размножались, как инфузории. Планета получила воздушную оболочку за считанные годы. Теперь там леса, степи...

Он замолчал.

— В чем же дело? Заселяйте ее.

— Пока это невозможно,— сказал Крамаренков.— Скалоеды. Именно поэтому нам нужен ваш карабин.

Дымов усмехнулся.

— Биллионы карабинов.

— Нет,— сказал Крамаренков.— Генетики с Дзеты умели работать. Первые скалоеды жили около пятнадцати лет. В следующих поколениях их жизнь укорачивалась. Темпы размножения падали. Искусственный ген-код. Запрограммированная эволюция. К настоящему времени стадо должно было полностью исчезнуть. Но этого не произошло.

— Почему?

— Мутации,— объяснил Крамаренков.— Когда идет лавина, всего не предусмотришь. К счастью, сохранилось лишь несколько десятков. Но мы не знаем, сколько им осталось жить. Не исключено, что вечность.

— Понятно,— сказал Дымов.— Но вы уверены, что это необходимо?

— Да,— сказал Крамаренков.— Вы видели фотографию. Они пожирают все. Один такой монстр опаснее дюжины ваших патологических людоедов.

— И ждать вы не можете?

— Мы ждали пять лет. А теперь еще Дзета. Наш долг — довести до конца дело погибших.

— Ладно,— сказал Дымов после короткой паузы.—

В конце концов, вам виднее. Это работа для одного?

— Нет, вас будет трое. Руководитель группы — наш промысловик, профессионал. Второй — доброволец, появился в последний момент. Спортсмен. Прилетел сюда с кучей лицензий.

— Спортсмен?— переспросил Дымов.

— Других вариантов не было. И мне показалось, он не так плох. Во всяком случае, стрелять он умеет.

— Думаете, это главное? — сказал Дымов.

3.

Видеть это они не могли, но, казалось, чувствовали напор и медленное сгущение бесплотного вначале воздуха, горение абляции, сплетение ударных волн в море огня. И наконец — рывок и стремительное змеение тормозного парашюта.

— Внимание,— сказал радиоголос пилота, сбросившего их высоко на орбите.

Но они были готовы заранее, все трое, давно уже готовы к тому, что через секунду капсула развалится на четыре отдельных обломка, тремя из которых будут они сами, а четвертый уйдет встречать их на незнакомой земле.

Капсула спускалась наклонно, почти над намеченной точкой, замедляясь. Ленточный парашют знал свое дело.

Взрыв.

Все смешалось и изменилось. Дымов остался один в необъятном небе, и лямки на его плечах ослабли, потому что исчезла тяжесть давившего на них груза, но ему казалось, что ремни стали ему велики и он сейчас вывалится из парашюта. Так длилось вечность, а потом его потянуло вверх.

Далеко внизу расцвели купола грузового контейнера. Небо было синее, незагрязненное. Другие двое висели рядом, играя стропами, целясь на груз.

Земля долго не приближалась, но рванулась наконец вверх, уносясь за спину, зеленая, травянистая, а потом был толчок согнутыми ногами, короткий горизонтальный полет за ветром и парашютом, и листья травы за прозрачным стеклом шлема.

Потом усмиренное полотнище лежало белым пятном на лугу, а Дымов стоял над ним с открытым забралом, вдыхая воздух планеты, которую он и другие двое должны были сделать пригодной для заселения.

4.

В лесу затрещало. Рука привычно потянулась к карабину. Остановилась. Из кустов появился Горский. Вид у Горского был измученный. Его элегантный охотничий костюм был выпачкан белой каменной пылью.

— Пустой номер,— произнес он.

Он устало опустился рядом с Дымовым.

— Пустой номер, сэр,— повторил он. И замолчал.

— Вы что-нибудь видели? — спросил Дымов. Горский вздрогнул, очнувшись.

— Видел ли я что-нибудь? — Он усмехнулся.— О да. Но все равно — это пустой номер.

Он снова замолчал, и Дымов не стал его торопить. Собственно, Горский и так все сказал.

— Настоящее кладбище динозавров,— произнес наконец Горский.— Но динозавров, которые вымерли перед самым вашим появлением. Я не знаю, что видели вы, и где вы были, и какие эмоции вызвало в вас то, что вы видели, но я испытал чувство глубочайшего отвращения.

— Да,— согласился Дымов. Сам он вернулся час назад. Лагерь был разбит в центре леса, но лес кончался в сотне метров от лагеря. Дальше начиналось то, о чем говорил Горский,— каменные катакомбы, котлованы, уходящие к границе коры.

И кости. И запах. И отвращение.

— Это противоестественно,— продолжал Горский, — когда зверь умирает своей смертью. Я видал там такие зубы... Божественные зубы. Я знаю многих, кто отдал бы жизнь за подобный трофей.

Дымов ничего не сказал. Горский продолжал:

— Я не палеонтолог и не мародер. Для меня зубы скелета не имеют никакой ценности. Но мне обидно, что все они погибли зря. А живых здесь нет.

— Посмотрим,— сказал Дымов.— Вернется Филин, и все прояснится.

— Филин,— повторил Г орский.— А что он может, ваш Филин? Вы никогда не видели, как охотятся промысловики?

Дымов отрицательно покачал головой.

— Начнем с того, что они охотятся на коров,— сказал Горский.— Пасти этих коров им лень. Они выгоняют коров в пампасы, те нагуливают жирок. Через год эта публика погружается в вертолет, подлетает к стаду и отстреливает что пожирнее.

— Вы преувеличиваете.

— Нет, сэр,— сказал Г орский.— Нисколько. Эти мясники не подозревают, что существует копье, или лук, или нож. Для них есть только многозарядка с оптическим прицелом. По-моему, это извращение. Ведь настоящая охота — это риск, это смертельная опасность.

Это дикие пейзажи планет. Это единоборство, когда оба равны. Впрочем, вы знаете все это не хуже меня.

Филин вышел из леса бесшумно. Они не заметили, как он появился, и было неясно, слышал ли он что-нибудь из их разговора. Сейчас он стоял у палатки, опершись о высокий кол. С плеча у него свисал карабин. Некоторое время он молча смотрел на них из-под лохматых бровей.

— Можно свертывать лагерь,— проговорил он наконец.— Я их нашел.

Горский поднялся и пошел к палатке за щеткой — почиститься. Филин присел на корточки, положил карабин на траву и расстелил перед Дымовым фотокарту, отснятую еще сверху.

— Смотрите. Мы здесь. Оказывается, они сместились сюда, на новое место. По-моему, там есть еще несколько, ближе к холмам. Надо торопиться, пока они не удрали еще дальше.

Дымов встал, подошел к палатке и отвернул колпачок. Зашипело. Каркас ослаб, полотнища провисли. Потом все, пошатнувшись, рухнуло на траву. Филин принялся молча вытаптывать воздух, оставшийся в трубах каркаса.

Рядом Горский небрежно забрасывал вещи в рюкзак. Он затянул шнур и взвалил мешок на плечи. Дымов и Филин укладывали палатку.

— Посмотрим, как вы в деле, мистер Мясник,— с вызовом сказал Горский.

— Любитель-потребитель,— сказал Филин. Он подтянул лямки.— Двинулись.

— Это я потребитель?

— Да,— кивнул Филин.— Тушенку жрешь, а паясничаешь.

Они уже шли через лес.

— Если ее не будет, я удовольствуюсь десертом,— сказал Горский.— Но такие, как вы, этого не допустят.

— Заткнитесь,— сказал Филин.— Когда животных убивают во имя необходимости — это одно. Для развлечения я не убиваю.

— Но...

— А если ты спортсмен,— сказал Филин,— гоняй мяч. Хоть польза будет.

— Логика мощная. Вы где ее изучали — в Оксфорде или в Кембридже?..

— В нашем детском садике,— сказал Филин.— Мне надоело с вами препираться.

Они шагали бок о бок, метрах в десяти впереди Дымова. Деревья росли не густо, но и не слишком редко. Подлесок почти отсутствовал, и идти было приятно. Голубой диск Леги прятался в зелени.

— То, что вы называете развлечением, часто сопряжено со смертельной опасностью,— сказал Горский.— Но вам этого не понять. Вы привыкли работать на специально оборудованной площадке.

Филин молчал.

— Например, вы когда-нибудь видели песчаного дракона? — продолжал Горский.— Они водятся неподалеку, на Гамме. Сойдитесь с ним на открытом месте, попытайте счастья. Возможно, останетесь живы.

Филин молчал.

— Странный он человек,— пожаловался Горский, подождав Дымова.— Неразговорчивый. Как вы считаете, не пора ли бросить ему перчатку?..

— А мне — не пора?

— Вам? — удивился Горкий.— За что? К вам, сэр, у меня нет никаких претензий. Вы мститель, сэр, а это благородное занятие.

— Вы так считаете?

— Конечно,— сказал Горский.— Опасный хищник убивает человека. Где-нибудь, все равно где. Что делают остальные, еще не убитые? Бросаются искать вас. И находят, и падают в ножки, и вы соглашаетесь. И выходите с людоедом один на один. С одной стороны, здесь есть необходимость, которую любит Филин. С другой — риск, часто очень значительный. На мой взгляд, это самая благородная из всех охотничьих профессий. Разве не так?

Дымов ответил не сразу. Лес впереди светлел, будто там начиналось поле. Филин уже стоял на опушке, поджидая. Они молча остановились рядом с ним и посмотрели перед собой.

Но здесь начиналось не поле. Перед ними, под невысоким обрывом, простирался каменный лабиринт. Поверхностный слой был снят, и гранит изъеден, но не эрозией. По камню петляли бесчисленные глубокие траншеи, как следы циклопических древоточцев.

— Вы действительно считаете, что ремесло палача — самое благородное? — сказал Дымов.

5.

Филин медленно шел впереди, тщательно выбирая путь в хаосе угловатых обломков. Стенки траншеи были неровные, в рост человека, с них осыпалась белая пыль.

— Слава богу, здесь ровнее,— сказал Филин, когда они оказались наверху.— Этот мальчишка смеет называть меня мясником. Если я мясник, то кто же тогда он?..

Дымов промолчал.

— Ведь он любитель,— сказал Филин.— Осторожно, здесь трещина. Охота для него так, забава. Но у него есть и основное занятие. Он биолог, и не просто биолог, а биохимик. И после этого он смеет называть меня мясником!..

Дымов ничего не сказал.

— Вы когда-нибудь были хоть в одном из биологических институтов? — продолжал Филин.

— Нет.

— А я был, и с меня достаточно,— заявил Филин.— Здесь скользко, не оступитесь. Я был там случайно, час или два, но с меня достаточно. Я там на многое насмотрелся., Например, вы слышали слово «декапитация»?

— Нет,— сказал Дымов.

— А я слышал,— сказал Филин.— Я знаю, что оно значит. Это когда живой морской свинке отрезают голову.

Дымов ничего не сказал.

— Но они этим не ограничиваются,— продолжал Филин.— Они извлекают из трупа мозг, сердце и другие органы. Они берут ступку, растирают все это наподобие пюре и исследуют то, что им нужно. Потом они пишут статьи. Не наступите на этот камень.

Дымов шел молча, внимательно глядя себе под ноги.

— Когда я там был,— продолжал Филин,— на первый этаж спускалась симпатичная девочка, спрашивала пилу. Зачем, по-вашему? У них наверху — эскперименты поинтереснее. Там работают с кошками и собаками. С обезьянами работают мало — обезьян трудно достать.

Дымов молчал.

— И они набирают статистику,— продолжал Филин.— Вы думаете, он декапитирует одно животное и на этом успокоится? Нет. Для получения одной достоверной цифры ему нужно декапитировать их штук двадцать. В любой приличной статье этих цифр тьма. И после этого он смеет называть меня мясником!..

Дымов молчал. Он не подозревал, что Филин может так разволноваться.

— Он называет меня «мистер Мясник»,— повторил Филин.— А сам жрет тушенку, отправляясь на свои паршивые эксперименты. Если охотник нарушит правила, он браконьер. Если ты подстрелил с вертолета какое-нибудь двуглавое чудище — ты преступник. Тебя посадят в тюрьму, и правильно сделают. Но на этих вивисекторов нет ни правил, ни тюрем. Для нужд науки они могут декапитировать кого угодно. Ну вот, кажется, пришли.

Они стояли на небольшом возвышении в центре гранитного лабиринта. Лега, пройдя зенит, клонилась к закату. Кругом извивались глубокие каменные канавы. Вдали дымилась гряда холмов.

— Вот так,— сказал Филин.— Выскажешься — и легче станет. Теперь нам тоже лучше разделиться. Вы идите к холмам. По-моему, там есть парочка. А я направо, здесь дело верное. Счастливо. Ни пуха ни пера.

Дымов следил, как Филин уменьшается на фоне тронутого закатом неба. Потом отвернулся и начал спуск.

6.

Сильный порывистый ветер дул прямо в лицо вдоль извивающейся траншеи. Она была свежая, проложенная совсем недавно. Ее стенки были высокие и крутые. Она здесь была широкая — метра три, но к повороту сужалась.

Хорошо, что ветер в лицо, подумал Дымов, остановившись, чтобы передохнуть. Конечно, если бы ученые знали, что их придется добивать, они сделали бы им обоняние похуже. И они могли еще что-нибудь придумать, шедевр прикладной генетики получился бы куда более выдающимся. Например, окраска. Что им стоило сделать бока скалоеда черно-белыми, как у зебры? И чтобы полосы шли кругами. Чтобы бок животного был разрисован, как мишень для спортивной стрельбы. Недоработочку допустили наши доблестные ученые.

Дымов отдыхал, прислонившись к каменной стенке, а ветер поднимался ему навстречу размеренными волнами. Ритмичными, как удары маятника. Как пульс сердца. Как спокойное дыхание спящего исполина...

И вдруг Дымов понял, откуда взялся ветер. Скалоед перерабатывает породу в воздух и выбрасывает его в атмосферу. Вот что имел в виду Филин. Ветер. Откуда ни подходи к скалоеду, ветер всегда будет в лицо.

Дымов стоял, размышляя над своим открытием, вдыхая волны ветра, несущиеся из-за поворота. Возник образ — там, за поворотом, работает машина, могучая металлическая установка. Но образ сразу исчез. Если бы там стояла машина, воздух не был бы таким ароматным, насыщенным кислородом. Все обстояло бы наоборот.

Дымов стоял и вдыхал ветер, когда внезапно новый воздушный поток обрушился на его спину. Он обернулся.

И попятился.

Прямо на него из-за поворота траншеи спускалось чудовище. Оно было как уродливый бронированный механизм. Оно передвигалось на четырех парах массивных когтистых ног. Его гигантская пасть была широко рази аута, нижняя челюсть погружена в скалистый грунт. Оно занимало почти всю ширину траншеи и быстро ползло, перебирая толстыми лапами, вниз по траншее, прямо на Дымова.

Безразличное, равнодушное, оно надвигалось с неторопливой быстротой танка. Спина Дымова уперлась в стену. Отступать дальше было некуда. И он вспомнил про карабин.

Его карабин стоял, прислоненный к противоположному борту траншеи, где только что был и сам Дымов, и его уже не было видно за тучей пыли, которую гнали вдоль траншеи порывы ураганного ветра.

Нижняя челюсть, как плуг бульдозера, вспарывала грунт совсем рядом с Дымовым. Он вжался в скалу, ощущая ее твердую шероховатость. Мимо с равнодушным спокойствием проплывал необъятный бок, и лапы одна за другой вздымались в воздух с размеренностью часового механизма. Поднимались, а потом опускались, вновь цепляясь в камень крепкими растопыренными когтями. Перед Дымовым проходила уже крупная чешуя высокого волочившегося хвоста, и в каждой пластине он видел свое искаженное отражение. Потом все кончилось, и лишь клубящаяся стена пыли вниз по траншее отмечала путь удалявшегося чудовища, да каменная канава стала на метр глубже, чем была раньше.

7.

— Собственно, пока им не на кого было нападать,— сказал Горский. Он сидел на гнилом пне рядом с обрывом и протирал тряпочкой ствол карабина.— Но я не подозревал, что знаменитый охотник на людоедов может быть сентиментальным.

— Нет,— возразил Дымов. Он лежал на траве лицом вверх и смотрел в синюю яму неба.— Я не сентиментален. Но зарубок на прикладе я никогда не делаю.

— Я тоже этим не увлекаюсь,— сказал Горский.— Разве только в самых исключительных случаях. По-моему, если вы вышли на медведя с одной рогатиной и победили его, вовсе не зазорно поставить зарубку. Пусть не на прикладе, а на рогатине, не в этом суть.

Дымов ничего не сказал.

— Или песчаный дракон,— продолжал Горский.— Он совершенно неуязвим. У него непробиваемая броня, и точка на его голове, куда нужно попасть, гораздо меньше копеечной монеты. И голов у него две. А водятся драконы только в пустынях, на открытом месте, где спрятаться некуда.

— Кому — некуда? — спросил Дымов.

— Охотнику, кому же еще,— объяснил Горский.— Когда на меня пополз первый скалоед, я даже обрадовался. Когда я увидел этот разинутый зев и вспомнил, что в его глубине все превращается в воздух, меня прямо затрясло от возбуждения. Вы знаете, какая это пасть? Божественная пасть. Телега въедет, без преувеличения. Жалко, что вам не повезло и вы ни одного из них не выследили. Потому что это уникальное зрелище.

Дымов молчал.

— Ничего, еще повезет,— сказал Горский.

Дымов молчал, глядя в синюю яму неба.

8.

Он стоял, прислонившись к неровной стенке, и смотрел вниз, на поворот. На него обрушивались волны чистого воздуха. Ветер дул прямо в лицо и все время усиливался.

Здесь когда-нибудь вырастет город, думал он. Ты не должен забывать этого, обязан помнить об этом. Здесь будет царство добра и света, здесь поднимутся стеклянные горы зданий и протекут бетонные реки, оправленные в подстриженную зелень бульваров. И здесь будут жить люди.

Здесь будут жить миллионы счастливых людей, думал он, глядя на клубящееся облако, выползающее из-за поворота. Вы будете здесь жить, и работать, и наслаждаться жизнью, и воспитывать счастливых детей, которые когда-нибудь станут счастливыми взрослыми. Но будете ли вы помнить?...

Не нас — нам забвение не грозит. Вы начертаете наши имена на стенах своих светлых строений — навечно, рядом с именами генетиков Дзеты. Или воздвигнете памятник — один или несколько. Или придумаете что-то еще. Но будете ли вы помнить, откуда взялся воздух в вашей светлой и доброй стране?..

Сквозь прицел карабина Дымов смотрел на приближающееся животное. Он знал, что не промахнется.

Семя зла. Рассказ.

Взялся — ходи.

Быковец на мгновение задержал коня над доской и поставил на новое место.

Отсюда конь достает до последних полей, которые остались у белых.

Ход коня как образ нуль-перехода.

Теперь, если белые пойдут ладьей, черные возьмут ее конем. Задаром. А другой ладьей белым ходить некуда. И королем. Пойдут ферзем — потеряют ферзя за фигуру. И любую фигуру отдадут за пешку. И главное — даже после жертвы ничего в позиции не изменится. Следующим ходом белым опять придется что-то отдать.

Ситуация, словом, точь-в-точь как позиция земной стороны в первом межзвездном контакте.

Цугцванг.

Быковец посмотрел через стол на Пичугина. Командир танкера глядел на деревянную доску. Руки опирались локтями о стол, массивный подбородок покоился на кистях. Пальцы сплетались и расплетались. Он искал дорогу — не к победе, к освобождению. Значит, еще не понял. Еще на что-то надеялся.

Быковец посмотрел за спину Пичугина, в зеркало, обрамленное полированным дубом. В зеркале отражался затылок Пичугина, весь седой. По затылку не чувствовалось, что его хозяин сейчас сдаст партию.

Еще в зеркале Быковец увидел свое лицо. Сильное, волевое, спокойное. Глаза стальные, пуленепробиваемые.

Чрезвычайно решительное лицо… На обшитой буком стене над своей головой Быковец увидал часы-календарь. «Пора», — сказал он себе. В десятый, наверное, раз. Нельзя больше тянуть. Кончится эта стоянка — и нуль-переход, и Земля.

Взялся — ходи. В конце концов, не затем ты пробивался на этот танкер, чтобы побеждать за столом.

— Проиграл, — сказал Пичугин, останавливая часы. — Раздавил ты меня, Сеня. В последнее время ты очень сильно прибавил.

— У вас учусь, Петр Алексеевич.

— Да? Впрочем, не буду спорить… Еще одну?

Быковец отрицательно покачал головой, перевернул доску и стал собирать фигуры.

— Пойду на смотровую площадку. Слегка разомнусь.

— Ах да, ты же у нас еще и каратист. Соскучился? Форму надо беречь, это так.

— Форма-то что, — возразил Быковец. — Просто мозги устали.

— Понимаю, — сказал Пичугин. — Но потом приходи, а? Трудно мне здесь одному. Дел, правда, куча, но часок как-нибудь выкроим.

Быковец молча кивнул, встал и вышел из кают-компании. Закрыл за собой дверь.

Перед ним лежал коридор, сейчас совершенно пустой. Естественно — стоянка подходит к концу, гипертанкер «Люцифер» готовится к финишному броску в Солнечную систему. Все оборудование уже проверено, уточняются программы, вносятся последние коррективы.

Время самое подходящее.

Быковец медленно шел по коридору, обшитому деревянными панелями. Да, древесины теперь много: леса сводят — земля нужна для посева… Сжав кулаки, он шагал мимо закрытых дверей; все внутри напряжено, но уверенности в успехе не было. «Фанатизма нет в тебе, Сеня, — подумал он. — Нет истинной веры. Что без нее человек?».

Он поравнялся с дверью очередной каюты. На застекленной табличке значилось: «Быковец Семен Павлович, младший штурман».

Быковец ускорил шаг. Вот и конец коридора. Слева воздушный шлюз; прямо, за переборкой, начинается обзорная палуба, а там — грузовой трюм, наполненный семенами с Линора.

Дверь последней каюты напротив шлюза открылась. Из каюты показался старший штурман Петров. Коллегу на «Люцифере» встретить нетрудно: навигаторов на танкерах много. Ведь самое важное — доставить груз точно по адресу.

— Ко мне, Сенечка? Крайне сожалею, но ухожу. Вы извините — работа, ничего не поделаешь.

— Да нет, Аркадий Львович. Просто захотелось погулять по смотровой палубе.

Старший штурман Петров смерил Быковца подозрительным — или так только показалось? — взглядом.

— Замерзнете, Сенечка. Скафандр хотя бы накиньте. Не топят ведь, как обычно.

— Вы так думаете?

— Я, как говаривал сэр Исаак, гипотез не строю. Смотрите. — Петров приоткрыл дверь на обзорную палубу. Оттуда потянуло морозцем. — Ключи-то у вас есть?

— Нет, — солгал Быковец. — Я же младший, Аркадий Львович. Откуда у меня ключи?

— Тогда возьмите мои. Я на работу, ключи мне там ни к чему.

Старший штурман Петров достал из кармана объемистую звенящую связку.

— Вот этот вроде от тамбура.

Быковец взял ключи. Шлюз был рядом, напротив каюты. Замок щелкнул. Старший штурман Петров не уходил, стоял близко, дыша Быковцу в ухо.

Свет внутри загорелся сам, чуть тронулась дверь. На стене висели скафандры, как пальто в раздевалке. У другой стены возвышались баллоны с воздухом. В стеллаже у третьей стены аккуратно стояли универсальные излучатели. В два ряда: длинноствольные в глубине, прикладами кверху, а портативные, в футлярах, — в ячейках у самого пола. Не возьмешь не нагнувшись.

— Берите любой, Сенечка. Они здесь все одинаковые, — сказал старший штурман Петров. — Но умоляю, поторопитесь. Мне совершенно не хочется ссориться с Борисом Григорьевичем. Вы же его знаете, Веденского: спросит за самое мелкое опоздание.

— А вы не давайтесь, — посоветовал Быковец. — Напишите рапорт Пичугину.

— От Пичугина я лично стараюсь держаться подальше, — поморщился Петров. — Между нами: какой из него командир танкера? Ни опыта, ни квалификации. О манерах не говорю. А Борис Григорьевич действительно строг, но зато справедлив. И блестящий, весьма образованный, знающий специалист. И прекрасный человек с очень тонкой душевной организацией. Я не хотел бы говорить о Пичугине плохо, но хорошо, к сожалению, не могу. По-моему, он попал сюда по ошибке. Его ведь списали из разведки, вы разве не слышали?

— Знаю, — сказал Быковец. — А чья сейчас вахта?

— Кажется, Альберта Иосифовича. Но прошу вас, Сенечка, берите скорее одежду. Нельзя же оставлять тамбур открытым, просто не полагается.

Быковец пересек тамбур и снял с вешалки скафандр. Посмотрел на баллоны с воздухом. Между ними был люк, выход из корабля.

— Воздух вам ни к чему, Сенечка, — заметил старший штурман Петров и вдруг засмеялся. — Вы стали как линорец, ей — богу. Такой же медлительный. Мне ведь давно пора быть в рубке, на вахте. Зачем мне ссориться с Борисом Григорьевичем?

Быковец шел назад мимо стеллажа с лучеметами, неся перед собою почти невесомый скафандр, и смотрел на старшего штурмана. Тот нетерпеливо переминался в дверях.

Быковец уронил скафандр на стеллаж. Нагнулся. Сквозь тонкую ткань нащупал футляр с пистолетом. Когда поднял отяжелевший скафандр, на стеллаже осталась пустая ячейка. Он посмотрел на Петрова. Тот не заметил опустевшей ячейки.

Быковец вышел в коридор.

— Помочь? — спросил старший штурман Петров.

— Спасибо, Аркадий Львович, — вежливо сказал Быковец. — Вы же торопитесь. Я его на плечи накину, если замерзну.

— Хорошо, Сенечка. Вахта, вы уж меня извините. Зачем мне лишние разговоры?

Петров спрятал ключи в карман и пошел по коридору в нос корабля. Быковец проводил его взглядом и отворил дверь на смотровую палубу.

Здесь со всех сторон мягко светили звезды. Вверху, под ногами, всюду. Было действительно холодно. Быковец прикрыл дверь, сунул футляр с излучателем за пояс. Закинул скафандр на спину — штанинами через плечи, связал их узлом на груди. Так будет лучше. И правда замерз бы, не подвернись Пет ров…

Коридор расширялся конусом, словно бутылочное горлышко. Его стены были прозрачны. За ними сияли звезды. Вниз вели ступеньки. Стеклянные, похожие на ледяные, но вовсе не скользкие.

Быковец быстро спускался по прозрачным ступенькам. На звезды он не смотрел и о предстоящем не думал. Все было обдумано раньше. Сейчас он был запрограммирован своими прошлыми мыслями, как человек, впервые прыгающий с парашютом.

Быковец, не тормозя шага, перешел на горизонтальный участок. Спуск кончился. Противоположная стена сильно расширившегося цилиндра потерялась вверху. На смотровой палубе было светло от звездного света.

Значит, привыкли глаза.

У входа в грузовой трюм — помещение здесь опять сузилось, так что пришлось подниматься по таким же ступенькам — высилась черная фигура. Один из роботов-грузчиков, теперь страж. Странный обычай — ставить охрану у трюмов и возле реактора. Впрочем, как выясняется, не такой уж и странный.

Робот преградил Быковцу дорогу. Простой ИМ — исполни тельный механизм корабельного мозга.

— Дальше идти нельзя, — бесстрастно сообщил центральный компьютер через динамик на лице робота. Рядом с динамиком располагались зрительные детекторы. Ниже начиналась гибкая шея. Металлический корпус. Очень сильный манипулятор. И гусеница внизу.

— Мне надо. — Быковец попытался отвести робота в сторону. Тот уперся. — Я иду со специальным заданием: сделать замеры влажности в грузовом трюме. Таков приказ командира танкера, Петра Алексеевича Пичугина.

Робот не ответил и дорогу не освободил. Правда, на последнее Быковец и не рассчитывал. Он стоял на нужном расстоянии, почти вплотную, и знал, что сейчас последует. Против роботов люди бессильны. У компьютера реакция быстрее, чем даже у тренированного бойца. Поэтому нельзя на равных бороться с роботом… пока робота контролирует компьютер. Ничего, подождем.

— Ты, Семен? — произнес робот бодрым голосом вахтенного штурмана Альберта Минца (Петров, значит, еще в пути). — Что ты затеял?…

Отвечать Быковец не стал. Вместо ответа он резко ударил ребром правой ладони по гибкой шее автомата и одновременно левым кулаком ткнул его в бок, целясь туда, где под тонким панцирем прятались коммутаторы. Сталь прогнулась, внутри затрещало. Тут же Быковец нанес роботу тяжелый удар ступней по нижней части корпуса. Робот накренился. Не дожидаясь, когда он упадет, Быковец шагнул вперед и поймал ключом замочную скважину.

— Что происходит, Семен? — заорал робот. — Что происхо-о…

Ключ повернулся. Но металлическая лапа настигла Быковца и отшвырнула его назад. Робот лежал на боку, бессильный подняться, но его манипулятор угрожающе шевелился. Значит, снова подключили к компьютеру. Но теперь все равно.

Быковец медленно извлек пистолет. Тяжелый, холодный. Поднял оружие, чувствуя себя убийцей.

«Не валяй дурака, — сказал он себе. — Это просто ИМ. Исполнительный механизм. Механизм. Сейчас прибегут другие, такие же исполнительные».

Он зажмурился и потянул спуск. ИМ — черт с ним. Вспышка ослепила его даже сквозь закрытые веки.

Быковец открыл глаза. Манипулятор лежал неподвижно — отдельно от робота. Быковец встал на ноги. Перешагнул через изувеченный автомат, вынул ключ из замочной скважины, навалился плечом. Люк, медленно набирая скорость, распахнулся, как дверь большого рефрижератора. И тут же в грузовом трюме вспыхнул искусственный свет.

Левой рукой Быковец взялся за люк. Правая сжимала рукоять пистолета. Лучемет пригодился. Уже сейчас, до начала настоящего дела.

Быковец посмотрел назад. Робот лежал навзничь — с вмятым боком, искалеченной шеей и почти перебитым корпусом. Плечо его было оплавлено, зрительные детекторы отражали холодный свет звезд. Рядом валялся манипулятор, тоже обезображенный.

Далеко-далеко в темноте терялся выход в коридор. Оттуда еще никто не бежал. Там была закрытая дверь. Закрытая. Никто не бежал оттуда. Даже роботы, а они бегают быстро.

Стоя на пороге трюма, Быковец опустил ствол излучателя вниз. В прозрачный пол ударили белые молнии. Стекло пошло пузырями. Воронка углублялась и ширилась. И вдруг зашипело. Воздух со смотровой палубы рванулся наружу, за борт. Там пустота, а воздух не терпит пустоты.

Люк стал медленно закрываться. Быковец придержал его. Вдали, в темноте, возникло пятно света. Кто-то из коридора открыл дверь на смотровую палубу.

Быковец поднял пистолет. Чей-то силуэт рисовался на фоне белого пятна коридора. Силуэт человека, не робота.

Быковец сдвинул прицел. Белые молнии ударили в далекую стену совсем рядом со светлым отверстием. Человеческий силуэт отодвинулся в глубь коридора, пятно света исчезло.

Дело сделано. Быковец шагнул в трюм и отпустил массивный люк. Тот неторопливо захлопнулся под напором воздуха. Ветер утих. Быковец сунул лучемет за пояс — ствол обжигал — и сел прямо на покрытый инеем пол. В трюме было очень холодно, но Быковец весь обливался потом.

Он вытер лицо ладонью и встал. Помещение, вначале просторное, в нескольких метрах от входа сужалось, превращаясь в длинный коридор, стены которого были образованы двумя аккуратными рядами контейнеров. Груз семян, который они вез ли в Солнечную систему.

Сейчас грузовой трюм отделен от жилых отсеков надежной вакуумной стеной — смотровой палубой, заполненной пустотой.

Дело сделано, но времени терять не следует. Быковец подошел к стеллажам, с натугой снял один из контейнеров. Нада вил замок. Крышка откинулась.

Контейнер наполняли крупные желтые семена, похожие на кукурузу. Быковец поднял пистолет.

Вспышка — и содержимое контейнера превратилось в обугленную золу.

Проклятое семя!

Содержимое контейнера. Одного. А всего их несколько сот. Значит, надо работать.

Снять контейнер — поставить на пол — надавить запор — потянуть спуск…

Быковец взялся за третий контейнер и вдруг уловил сбоку какое-то движение. Робот? Обернулся, держа пистолет наготове.

Засмеялся. Это был действительно робот, но коммуникационный. Телекамера на колесах, совершенно неопасная. Впрочем, если ее хорошо разогнать…

Сильно разгонясь, робот летел к нему по длинному проходу между двухэтажными стеллажами.

Быковец поднял пистолет. Так. Сперва по глазам. Потом …

По колесам.

Телекамера завертелась на месте. Волчком. Остановилась.

Он опять повернулся к контейнеру. Снял его, надавил замок. Крышка откинулась.

Еще один ящик, полный угольной пыли. Быковец потянулся за новым контейнером.

Кто-то захрипел сзади, будто в агонии. Быковец обернулся. В помещении никого не было. Только телекамера, обезображенная лучевыми ударами.

— Шемен, — сказала телекамера незнакомым шипящим г олосом. — Прекрати безобразие. Перештань, добром прошу. Учти — я тебя вижу.

Одинокий стеклянный глаз смотрел на Быковца из центра оплавленного ожога.

— Перештань шейчаш же, — повторила камера. — Ты шпя тил? Ты меня шлышишь?

— А ты кто? — спросил Быковец.

— Минц, — сказала камера хрипящим, неузнаваемым голо сом. — Альберт Минц, вахтенный штурман.

Чудом уцелевший объектив глядел властно, гипнотизировал. Быковец поднял пистолет.

— Не шмей, — прошипела камера. — Перештань шейчаш же!

Быковец тщательно прицелился. Он мысленно видел своих коллег навигаторов, сгрудившихся сейчас в рубке под черным дулом его пистолета.

— Нет! — ясно сказала камера.

Быковец нажал спуск. Стеклянный глаз затянулся свежим бельмом ожога.

— Шенечка! — шепеляво воскликнула камера. — Перештаньте. Зачем же вам неприятношти? — Она помолчала, потом добавила: — Он шошол ш ума. Интерешно, и где это он доштал шебе блаштер?…

Ствол лучемета все еще смотрел на нее. Быковец опустил оружие. Пусть говорит.

Он повернулся к телекамере спиной.

— Шошол ш ума, — шелестели в ней голоса. — Шпятил. Шумашедший! Шумашедший. Шумашедший…

Быковец откинул крышку контейнера. Проклятое семя! И снова грянула молния, и вновь желтые семена превратились в черную пыль.

Голоса в телекамере затихли. Иногда оттуда доносились слабые хрипы и шорохи, отдельные неразборчивые слова, но Быковец не прислушивался к этим звукам.

Он работал быстро, автоматически: один за другим снимал со стеллажей тяжелые ящики с этикетками «Золото», «Серебро», «Медь», вскрывал их и жег то, что было внутри. Он делал это спокойно и методично, не испытывая чувств героя Брэдбери, для которого «жечь было наслаждением». Ничего такого он не ощущал — только злость в самом начале, когда он себя соответственно настроил. Но она скоро прошла…

Земные звездные корабли наткнулись на планету Линор тридцать лет назад. Человечество обнаружило мир, заселенный бесспорно разумными, мирными и трудолюбивыми человекоподобными существами, высшее счастье которых, по всей видимости, заключается в том, что они выращивают каждый свое дерево … И эти очень специализированные голубые и розовые растения дают своим хозяевам продукты питания, ткани, строительные материалы, полезные ископаемые. Они могут извлекать из грунта и накапливать в себе любые элементы периодической таблицы и их всевозможные сочетания. И все они обязательно выделяют воздух — громадное количество воздуха…

Растения, производящие воздух, весьма полезны при освоении новых планет. А это — то самое дело, которым так давно и с такой любовью занимается человечество. И вот уже желтыми семенами с Линора сплошь засеяны Марс, Луна, спутники крупных планет… И вот уже красавцы гипертанкеры, братья светоносного «Люцифера», шныряют челночными рейсами Земля — Линор и обратно и несут к нашей Земле свой драгоценный груз. А мы вырубаем наши дремучие леса, и выкорчевываем наши светлые рощи, и зарываем в нашу родимую землю это проклятое семя. Мы оплодотворяем ее желтыми семенами с Линора и ждем, когда они превратятся в голубые и розовые всходы. И ждать не приходится долго. Они ведь очень неприхотливы и универсальны, эти растения с планеты Линор. Они всегда принимаются, всходят на любой почве, в которую попадают, и всюду цветут пышным и сочным голубым и розовым цветом.

А мы дышим воздухом, которым бесплатно снабжают нас эти замечательные растения…

Бесплатно…

Быковец работал автоматически: снять контейнер — поставить на пол — надавить запор — потянуть спуск…

Голубые и розовые растения, всходящие из этих семян, дают нам ныне металлы, пищевые продукты, одежду и все остальное, что угодно душе. Прежде всего воздух. Но мы вырубаем наши леса, и вся наша планета становится голубой и розовой, как Линор с дальнего расстояния…

Быковец снял со стеллажа очередной контейнер. На крышке стояло: «Золото».

Значит, если посадить одно из этих зернышек в землю, оно прорастет, станет деревом и начнет выкачивать из почвы рассеянный в ней драгоценный металл. Оно протянет свои корни куда угодно. Оно генетически запрограммировано на поиски золота, и оно будет его добывать. Будет откладывать его в своих тканях, пока не превратится в сплошной золотой самородок. Тогда оно принесет новые семена, и после этого его можно будет срубить, а еще лучше вырвать из почвы вместе с корня ми, потому что к моменту зрелости и корни его превратятся в чистое золото. И все это время — а процесс накопления может продолжаться десятилетиями — оно будет очищать атмосферу, вырабатывать громадное количество кислорода.

Чудо-дерево, облегчающее жизнь человеку…

Как бы не так!

Вероятно, все начинается именно с этого. Сколько нужно линорских растений, чтобы выкачать все золото с одного, скажем, гектара нашей терпеливой, но небогатой земли? Одно, максимум… Но в земле, хоть она и бедна, есть и другое. Углерод, азот, кремний — не счесть всего, что можно отнять у этой несчастной земли. Так возникают на ней инопланетные смешанные леса. Каждое дерево сосет из почвы свое, и каждое требует индивидуального ухода. И к каждому ставят по человеку, и постепенно мы делаемся все больше не от мира сего, а от мира того — от Линора с его голубыми и розовыми красками…

Быковец потянулся к стеллажу за следующим контейнером. Тот стоял высоко, на втором этаже, и скафандр, скользнув штанинами по плечам, с шелестом упал на пол: Быковец не заметил, когда на груди развязался узел. Он наклонился за скафандром и внезапно ощутил слабость в коленях. Ноги устали. Казалось бы, ничего особенного не делал, но очень долго стоял на ногах. Слишком долго для человека, приученного к сидячей жизни. Приученного сидеть и не выступать…

Он оглянулся назад, на плоды своих сегодняшних трудов. Рядом с опустевшими стеллажами тянулся извилистый ряд ящиков, наполненных пеплом. Довольно много уже, не вдруг сосчитаешь…

Он закрыл очередной ящик, опустился на его крышку и некоторое время сидел расслабившись, отдыхая. Потом натянул скафандр, легкий, почти не стеснявший движений. Мягкий шлем свободно висел за плечами, подобно капюшону дождевика.

В трюме стояла тревожная тишина. Хрипящая телекамера осталась позади, затерявшись среди ящиков с черной пылью, и до ушей Быковца уже не доносились звуки, которые она издавала. В той стороне извивался неровный ряд вскрытых и обработанных ящиков; впереди, справа и слева, насколько видел глаз, тянулись двухэтажные стеллажи, залитые белым искусственным светом.

План трюма Быковец знал: приблизительно 150 метров сплошных стеллажей, посередине слева воздушный тамбур — еще один выход из корабля, а в конце — титановая стена, отгораживающая грузовой трюм от энергетического сердца корабля, реакторного зала. Вот и все. Но неожиданность может подстерегать на каждом шагу. Где, например, роботы, охраняющие реактор? Неужели руководство предусмотрительно упрятало их за бронированные двери?…

Но главное даже не это. Быковец поднял излучатель, посмотрел на счетчик заряда. Тот стоял на нуле. Так. Быковец прицелился в слово «Нефть» на одном из контейнеров и нажал спуск. Ничего не последовало. Он бросил бесполезное теперь оружие в кучу пепла. Стало совсем неуютно. Пора. Небольшая прогулка не повредит.

Он медленно и осторожно, всматриваясь вперед, шагал по пустому узкому коридору, образованному двухэтажными стойками. Неудачно получилось, но будем надеяться на фортуну. Почти невесомый скафандр согревал лучше меховой шубы. Красочные этикетки на ящиках били в глаза, как афиши с рекламных щитов: «Уран», «Платина», «Ртуть»…

Стеллаж слева наконец прервался. Короткое ответвление в нескольких метрах завершалось закрытым люком воздушного шлюза.

Дверь была точной копией той, за которой совсем недавно — а кажется, миновали сутки! — Быковец при содействии старшего штурмана Петрова обзавелся скафандром и пистолетом.

Он достал ключ из кармана скафандра.

Одинаковые двери — если они по-настоящему одинаковы — всегда открываются одинаковыми ключами. Стандартизация! Все воздушные шлюзы «Люцифера» и других гапертанкеров можно открыть одним и тем же ключом. Один ключ для всех трюмов, один для всех тамбуров, один для всех реакторных залов…

Быковец повернул ключ. Дверь распахнулась.

Внутри тамбур выглядел как тот, коридорный. Такие же скафандры, баллоны с воздухом, точно такие же лучеметы…

Быковец повесил на пояс два пистолета в футлярах и взял в каждую руку по мощному длинноствольному излучателю. Тяжелые, с хорошим ресурсом. Он вышел из тамбура, прикрыл за собой дверь. На ключ запирать не стал — к чему? Все рав но он здесь один, и еще долго будет один.

Он осторожно выглянул в коридор. Пусто. Ну что ж, момент они упустили. Он пошел назад. Целые горы пепла произвел ты сегодня, Семен Быковец. А что будет, если не желтые семена сеять в землю, а удобрять ее этой черной линорской пылью?…

Быковец поставил оба ружья за ящики с семенами. Посмотрел и одобрительно улыбнулся: хорошо замаскировано, чужой не найдет. «Да от кого ты их прячешь? — мысленно выругал себя. — И вправду „шпятил“, Семен Быковец…».

Он пошел дальше, пересчитывая «стерилизованные» ящики. Сорок два. Не так много, но и не мало. Во всяком случае, начало положено, и не такое плохое.

— Семен Павлович! — произнесла вдруг изувеченная теле камера (а он — то и думать забыл про нее) ясным голосом глав ного штурмана. — Отзовитесь, призываю в последний раз. Я Веденский, ваше непосредственное начальство.

Быковец удивленно посмотрел на коммуникационного робота. Неужели этот примитивный автомат способен к регенерации? Тогда нужно держать ухо востро. Впрочем, восстановить электронные цепи нетрудно. Гораздо легче, чем развороченное шасси. Так что волноваться пока преждевременно…

— Здравствуйте, Борис Григорьевич, — вежливо сказал он. — Давно не слышал вашего голоса.

— Не лгите, вы слышали его десять минут назад, — сказал Веденский. — Семен Павлович, извольте объяснить нам смысл своих бессмысленных действий. Для чего вы заперлись в грузовом трюме? На каком основании вывели из строя два дорогостоящих механизма и нарушили герметичность обзорно-смотровой палубы? Как могли осмелиться поднять оружие против наших товарищей, с риском для жизни пытавшихся вам мешать? Наконец, почему вы не откликаетесь, когда к вам обращается старший по званию? Что означают все эти неслыханные нарушения устава и дисциплины? Я требую объяснений.

— Вероятно, Борис Григорьевич, — кротко сказал Быковец, — они означают, что я действительно помешался. Моими помыслами овладели демоны зла, и я решил уничтожить груз. Надеюсь, вас удовлетворило мое объяснение?

— Не лгите, — внушительно произнес Веденский. — Перед тем как связаться с вами, я консультировался у специалистов. Врачи утверждают, что ваше физическое и психическое здоровье не вызывает у них ни малейших сомнений. Вы, простите за каламбур, здоровы как бык, и учтите: это зафиксировано в соответствующем документе. Почему вы молчите?

— Со специалистами спорить трудно. Но я уже высказался.

— Мне кажется, вы просто забыли, кто вы такой, — продолжал Веденский. — Вы штурман, Семен Павлович. Вас шесть лет обучали тонкому искусству доставлять груз точно по адресу. Планета тратила на вас время, силы и средства. Но чем вы платите за добро? Что делаете вы на складе, да к тому же еще и с оружием?… Отвечайте, я вам приказываю!..

— Прошу вас, не расходуйте энергию попусту, — сказал Быковец. — Я уже принял решение и не собираюсь отвечать на ваши вопросы. Извините, Борис Григорьевич, я сейчас занят.

— Вас будут судить, — произнес Веденский.

— Хорошо, — сказал Быковец. — Только не пытайтесь подослать ко мне роботов. Здесь хороший обзор, а я стреляю без промаха.

Телекамера снова омертвела. Видимо, рубка временно отключилась. Но чтобы спокойно работать, нужно обеспечить себе тылы.

Быковец опять пошел в глубину склада, зорко вглядываясь вперед. Нигде никакого движения. Вероятно, стража действи тельно отсиживается за стенкой.

Он шагал мимо ящиков, наполненных угольной пылью. Порядок безнадежно нарушен. Когда он пришел сюда, все стоя ло по струночке, как уложили еще в порту роботы-грузчики — те самые, что сейчас охраняют реактор. Любопытная операция загрузка транспорта на Линоре. Порт выглядит так, словно ты оказался дома. Все оборудование изготовлено на Земле. Земля поставляет его линорцам в обмен на желтые се мена, хотя на Линоре в нем нуждаются только земляне…

Во второй раз за сегодняшний день Быковец поравнялся с тамбуром. Свернул из главного коридора, подошел к люку, потянул дверь. Дверь не поддалась. Он смотрел на нее в недоумении — отчетливо помнил, что не запирал ее, когда уходил. Он сильнее подергал дверь. Она не поддавалась. Тогда он достал ключ, вставил в замочную скважину.

Ключ не поворачивался.

Дверь была открыта, но не открывалась.

Итак, события начинаются. Он ушел отсюда четверть часа назад. Что могло случиться за это время?

Ничего не могло случиться, но дверь не открывалась.

Быковец постоял еще минуту, бессмысленно глядя на дверь. Так бывает, когда открыт внешний люк. Например, если какой-то корабль причалил снаружи к тамбуру. Но за бортом «Люцифера» нет ничего — ни космолетов, ни станций. Там пустота, и до Земли долгие световые годы.

Не стоит терять времени. Дверь каким-то образом заклинило, ну и что? Сейчас неподходящий момент для решения ребусов. Важнее проверить обеспеченность тыла. Быковец быстрым шагов направился дальше.

Ряды контейнеров уплывали назад. «Кобальт», «Хлопок», «Шерсть»… «Спирт», «Фосфор», «Бумага „… И все остальное, что угодно душе.

Вот и конец коридора. Обшитые толстым титаном створки, естественно, заперты наглухо. Тишина и недвижность, ни единого робота. Все они скрываются за бронированной дверью. Да, Веденский и K° знают свое дело. Они знают свое, мы будем делать свое…

Если кто-нибудь вдруг распахнет эти крепостные ворота и напустит оттуда роботов, то ничего не стоит перестрелять их поодиночке. Против беззвучных молний бесполезна их компьютерная сверхреакция. А поскольку Веденский наверняка считает Быковца сумасшедшим, он больше всего боится нападения на реакторный зал. Конечно, никто не хочет взлетать на воздух — если можно сказать так о корабле, плавающем в пустоте. Вот чего они опасаются. Пусть.

Быковец постоял немного, прислушиваясь. За массивными створками было тихо. Он повернулся и двинулся в обратный путь. Ладно. Люк не может открыться беззвучно. Быковец шагал медленно, вслушиваясь в тишину трюма. Его мышцы наслаждались прогулкой после монотонной работы портового ав томата. Снять контейнер — поставить на пол — надавить запор — потянуть спуск…

Он миновал закрытый вход воздушного шлюза и приблизился к ящикам с золой. Час потехи окончен, время приниматься за дело. Поставил на пол новый контейнер, надавил запор — и вдруг почувствовал, что сзади на него кто-то смотрит. Этого не могло быть. Смотреть на него могли только из изувеченной телекамеры, но нет еще человека, который ощутил бы взгляд, прошедший через электронные преобразователи.

Быковец медленно обернулся.

Позади него на пустом ящике, в стороне, недалеко от входа в трюм, сидел командир танкера Петр Алексеевич Пичугин, одетый в легкий скафандр с отброшенным на спину шлемом. Массивный подбородок опирался на руки, упертые локтями в колени.

Минуту они молча смотрели друг на друга.

— Ну, как ты здесь, Сеня? — сказал Пичугин, выпрямляясь. — Подойди — ка, поговорим. Только спрячь, будь добр, свою пушку.

Быковец опустил лучемет.

— Как вы сюда попали?

— Как попал, это мое дело, — отозвался Пичугин. — Давай лучше вместе подумаем, как нам выбраться из этого положения. Присаживайся, в ногах правды нет.

Быковец приблизился, опустил крышку ящика, сел.

— Я не собираюсь тебя пугать, — сказал Пичугин. — Мы взрослые люди, Сеня, и сами отвечаем за свои поступки. Что тебя ждет, ты знаешь лучше меня. Но я тебя понимаю.

Быковец ничего не сказал.

— Собственно, ты можешь не объяснять, — продолжал Пичугин. — Естественно, мои навигаторы — а фантазия у них убо гая — убеждены, что ты помешался. Я с ними не спорил. Только не подумай, что я оправдываю твое поведение.

Быковец молча слушал.

— Ты можешь ничего не рассказывать — повторил Пичугин. — Ситуация, в общем, простая. Для освоения новых миров нам позарез нужны линорские растения. Линорцы дают семена, мы поставляем кое-какую технику и даже оборудуем порты в некоторых районах планеты. Все нормально, казалось бы. Так?

— Да, — кивнул Быковец.

— Семенами с Линора засевают Марс и Меркурий. Пустынные каменные шары обзаводятся кислородными атмосферами. На Марсе уже можно жить, хотя пока не совсем по-людски. Но тебя волнует, конечно, не это.

— Естественно.

— Тебя тревожит другое. Тебе не по вкусу ввоз этих растений на Землю. Тебе не нравится, что на нашу почву в громадных количествах попадает линорское семя. Тебя не устраивает, когда во имя посева вырубаются наши леса. Тебе неприятно, что весь наш корабль обшит изнутри полированным деревом — не линорским, земным. И еще неприятнее, когда на твоих глазах уничтожают березовую рощу, где ты бегал мальчишкой, а потом в первый раз целовался, и насаждают на ее месте розово — голубые линорские кущи… Ты что, специально для этого учился на навигатора, Сеня?

— Да, — сказал Быковец, — но не в этом суть. Вы не упомянули о главном, Петр Алексеевич. Линор — это биоцивилизация. Я не знаю, что происходит с воздухом, который они выделяют. Но миллиарды людей дышат теперь этим воздухом. Раньше его нам дарили тайга, океаны, степи. Ныне мы вдыхаем воздух Линора и сами перерождаемся генетически. Дух Линора входит к нам в кровь через легкие, через раскрытые от восторженного изумления рты, и мы становимся другими. И когда все мы начнем выращивать каждый свое дере во, человечеству придет конец.

— Ты сгущаешь краски, — сказал Пичугин.

— Нет, — сказал Быковец. — Я много думал об этом.

Они помолчали.

— Но идет и обратный процесс, — сказал наконец Пичугин. — Те, кто много бывал на Линоре, видят, что там тоже все постепенно меняется. Они узнали от нас, что та кое наука, искусство. Узнали, что такое книги. Меняемся и мы, и они, такова диалектика… К тому же ты забываешь одну важную вещь. За бываешь, что есть люди, облеченные властью. Думаю, происходящее волнует не только тебя. Наверняка они принимают меры. Они знают больше, чем ты. Им виднее, что делать.

— Вы уверены? — сказал Быковец.

— Да. Общество состоит из людей, Сеня. Точно так же, как организм построен из клеток. На чем основана нормальная ра бота организма? Каждая клетка делает то, что ей положено делать. Иначе организм гибнет. То же самое грозит обществу. Каждый должен делать то, что ему надлежит. Ты ведешь корабль в порт назначения, я обеспечиваю его сохранность, а еще кто-то думает о пресечении линорских влияний. Каждый должен делать свое дело. Свое, понимаешь?…

Наступила долгая пауза.

— Возможно, вы правы, — сказал потом Быковец. — Я обещаю вам подумать об этом, Петр Алексеевич. Но для этого лучше, чтобы я остался один.

Пичугин молча поднялся, пристегнул шлем и пошел в глубь коридора, к воздушному тамбуру.

…Телекамера, замолчав, смотрела на Быковца пустым взглядом из сожженного объектива. Быковец встал.

— Вы были правы, Петр Алексеевич. Я все обдумал и все решил. Каждый должен делать свое дело. И я буду делать свое.

Он повернулся спиной к телекамере и пошел вдоль неровного ряда контейнеров. Потом поднял пистолет — и новая порция желтых семян превратилась в обугленную золу.

Охотничья экспедиция. Рассказ.

Стадо отдыхало в тени крупной планеты земного типа, когда группа ракет выскочила из-за горизонта, следуя повороту орбиты. Они шли на бреющем полете, продираясь сквозь верхнюю атмосферу, а потом уходили ввысь, сбросив легкие капсулы «гарпий». Те довершали начатое.

— Так, — сказал коммодор.

Стены командного отсека флагманского корабля сплошь светились экранами. Передатчики были установлены на всех кораблях эскадры, и нити радиосвязи сходились здесь, на борту флагмана. На экраны смотрели двое.

— Еще немножко, — попросил коммодор.

На экранах была планета. Круглая, крупная, опутанная сетью прицельных линий, она удалялась и приближалась, вырастала и уменьшалась, была темным неясным пятнышком, острым серебристым серпом, громадным дымящимся шаром во весь экран. В темноте на ночной стороне, прикрытые облаками, быстрые искры «гарпий» продвигались вперед.

— Кажется, проскочили, — прокомментировал коммодор.

Другие экраны показывали вид снизу, сквозь вьющуюся пелену облаков. Все мешалось и перемещалось в путаных вихрях верхней атмосферы — мутные тучи, рваный туман, а иногда откуда-то выскакивал кусочек звездного неба. «Гарпии» выходили на цель.

— Возьмите зеркало, — нарушил молчание инспектор. — На вас неприятно смотреть. Вы сейчас как какой-нибудь полководец.

«Гарпии» выходили на цель. Они подкрались к ней снизу, под дымовой завесой облаков, и теперь задирали хищные клювы, устремляясь все выше и выше — в зенит, вверх по перпендикуляру.

— Полководец, — согласился коммодор. — Поймите наконец, что нашими услугами пользуются все колонии в оккупированной зоне Галактики. Это же понятно. Корабли нужны всем, а живой транспорт гораздо дешевле обычных звездолетов.

— Слушать вас тоже неприятно, — продолжал инспектор. — Колонии, оккупация…

По стаду прошло волнение. Сторожевые самцы подали тревожный сигнал, тотчас усиленный общим радиокриком. Еще секунда — и стадо бросилось врассыпную. Но было уже поздно…

— Почему не называть вещи своими именами? — усмехнулся коммодор.

· · ·

— Гуманисты, — бросил коммодор. — Если бы не вы, мы были бы уже дома.

Они сидели друг против друга, но думали об одном.

Инспектор ждал возвращения. Ведь Земля — это его восемьдесят килограммов, упирающиеся ногами в настоящую, твердую почву. Земля — это нежное небо вместо безбрежной, но душной бездны, это свободный простор вместо тесной стальной коробки. И главное — это работа. Минимум год настоящей, интересной работы, без всяких проверок и инспекций. На Земле он переставал быть инспектором и стремился теперь туда, чтобы заняться делом.

Коммодор тоже думал о Земле, но по-своему. На Земле его ждал трибунал.

— Общество защиты животных, — сказал коммодор. — Вот что такое ваше управление. Обыкновенное Общество защиты животных. А вы… Вы просто его слепое орудие.

— А вы самый обыкновенный преступник, — заметил инспектор.

Они были все там же, на флагманском корабле эскадры, но сама эскадра находилась уже совсем в другом месте. Охота давно закончилась, и корабли шли походным порядком, направляя стадо лучами гипнотизаторов, чтобы оно не сбивалось с курса, нацеленного на желтый растущий диск.

Эскадра входила сейчас в Солнечную систему. Это инспектор приказал, чтобы она следовала сюда.

— Я охотник, — сказал коммодор. — Я всю жизнь занимаюсь этой работой. Я ее люблю, наконец. И вдруг я узнаю, что это преступление, что этого надо стыдиться…

— Так оно и есть, — подтвердил инспектор.

— …Я узнаю, что мой личный состав арестован, имущество конфисковано и все мы направляемся к Земле неизвестно зачем.

— Известно зачем, — уточнил инспектор.

— Двадцать одно животное, — продолжал коммодор. — Экипажи «гарпий» поработали на славу. Двадцать одно — это не просто число. Это значит, что предел Шнейдера наконец превышен.

— Я вас поздравляю.

— Раньше это не удавалось никому. Нам тоже.

— Я вам сочувствую.

— «Поздравляю», «сочувствую», — передразнил коммодор. — Да, вы не более чем слепое орудие. Вы слушаете, киваете, иногда вставляете более или менее удачные реплики, но сути не понимаете. Наверняка вам даже неизвестно, кто такой Шнейдер.

— Представьте себе, известно, — возразил инспектор.

— Вряд ли. Шнейдер был выдающийся биолог, он умер тридцать лет назад. Он работал на наших разделочных комбинатах. Этих животных начали использовать как космический транспорт позже, во многом благодаря его трудам. Он занимался их анатомией и физиологией, а в последние годы исследовал передачу информации в стаде от особи к особи. Гипноголовка, которую вы видели, — его изобретение. После него осталось много книг и еще больше неопубликованных записей. Так вот, на полях его дневника обнаружили такую фразу: «Захватить стадо численностью более двадцати невозможно».

— Почему?

— Никто не знает. Никаких доказательств он не привел. Теперь ясно, что это ошибка. Предел Шнейдера — двадцать животных. А мы поймали двадцать одно. Это все равно что опровергнуть великую теорему Ферма. Поверьте, для нас это радость.

— И для меня, — согласился инспектор.

Они помолчали.

— Нет, — сказал коммодор. — Вы землянин, и вы этого не поймете. Вы верите в то, что говорите.

— Это входит в мои обязанности.

— Хорошие же у вас обязанности! — возмутился коммодор. — Вместо того чтобы работать, как все, вы носитесь по Вселенной в поисках лиц, совершающих нечто, с вашей точки зрения, противозаконное. То есть тех, кто как раз и делает настоящее дело.

— Притом уголовное, — заметил инспектор.

— Вы преследуете людей, которые здесь, в этом чуждом нам мире, повторяют подвиг предков, приручивших волка и оседлавших дикую лошадь. Людей, снабжающих космическим транспортом всю Галактику. Между прочим, рискуя при этом жизнью.

— Преступники всегда чем-то рискуют, — возразил инспектор.

— Опять вы за свое! Ситуация, насколько я понимаю, проста: кое-кто на Земле стремится укрепить вашу монополию в производстве космических средств передвижения. Для этого вы и стараетесь. Вот такие у вас обязанности, инспектор.

— Слушайте, вы, — процедил инспектор. — Перестаньте разводить демагогию. Вы прекрасно понимаете, что это было омерзительно. Вся ваша так называемая охота. В чем она состояла? Вы вероломно напали на семью свободных существ. Вы стреляли в них гипноголовками своего любимого Шнейдера. Потом вы подчинили их своей воле. Омерзительно — другого слова нет.

— Но они не люди. Это всего-навсего животные.

— Вы напрасно притворяетесь, — сказал инспектор. — Вы же все знаете.

— Сейчас вы снова будете мне рассказывать, что астробиологи не дали отрицательного ответа на ваш запрос об их предполагаемой разумности. Но никто не дал вам и положительного ответа!

— Перестаньте разводить демагогию, — повторил инспектор.

— Это не демагогия, инспектор. Но вы землянин, и вы этого не поймете. Вы забыли, что такое лишения, что такое нехватка энергии. Если вам нужен звездолет — вы берете его напрокат. В колониях все по-другому. Вы напрасно забываете это.

— Разумеется, — сказал инспектор. Он действительно что-то забыл. — Вы-то ничего не забываете.

— Да, — сказал коммодор. — Именно поэтому мы снабжаем космическим транспортом чуть ли не всю Галактику. Как устроен этот транспорт, неважно. Важно то, что он дешевле и лучше всего, когда-либо созданного человеком. Важно то, что сейчас самая маленькая колония может самостоятельно исследовать Вселенную и что единственное техническое оборудование, которое требуется, — это портативная взлетно-посадочная капсула. Этого мы не забываем, и никакой трибунал не заставит нас забыть это!

Инспектор молчал. Что-то произошло. Кажется, он должен был что-то вспомнить. Предел Шнейдера? Нет, что-то другое.

— Вы попали к нам слишком поздно, инспектор. Вам следовало оказаться здесь раньше, когда космическая охота носила менее условный характер. Когда в колониях царил не энергетический, а обыкновенный голод. Когда нужны были не ракеты, а котлеты. Вы на Земле очень гуманны, но вы не знаете, как хорошо, когда все сыты. Вы никогда не узнаете, что значила тонна первосортного жира в те времена, когда в колониях не было пищевых синтезаторов. Зато вы можете себе представить, сколько такого жира дает животное размером с астероид. Вы спрашивали меня, инспектор, для чего это у нас такие большие, просторные помещения. Очень просто — здесь разделывали туши этих животных. Да, инспектор, эти стены многое повидали. Вероятно, такое зрелище омерзительно, если судить по нормам вашего дешевого гуманизма. Но если бы на нашем месте были вы — вы бы делали то же самое!

Инспектор молчал. Он пытался припомнить что-то, но не мог. Это было мучительно.

— Теперь вы говорите что они, возможно, разумны. По-моему, это не так. Доказательств у вас нет, и я вам не верю. Но допустим — вы правы. Пусть это действительно разум. Природа, создавая сознание, имела вполне определенную цель — познать самое себя. Эти существа не могут делать это самостоятельно. Они идеально приспособлены для изучения космического пространства, но не планет. И они должны прибегнуть к нашей помощи, так как мы, со своей стороны, хорошо приспособлены для исследования планет, но не умеем передвигаться в пространстве. Между нами по чьей-либо инициативе неизбежно должно возникнуть сотрудничество. Я и мои люди проявляем такую инициативу. И если они действительно разумны — повторяю, сам я в это не верю, — то они должны мириться с нашей деятельностью. Более того, они должны ее приветствовать.

— Вероятно, вы правы, — сказал инспектор.

Минуту назад он сказал бы другое, но сейчас ему это было безразлично. Он что-то забыл и должен был это вспомнить, а все остальное было неважно.

— Так оно и есть, — повторил он. — Сотрудничество. Раньше я не задумывался над этим.

— Видите, — обрадовался коммодор. — Наконец-то вы поняли.

— Да, — сказал инспектор. Ему было все равно, что сказать. Это было не главное.

— Это все вздор, — заявил он. — Давайте поговорим о другом.

— Согласен, — кивнул коммодор. Его лицо изменилось. Казалось, он тоже тщетно пытается вернуть ускользнувшую мысль. — Все это гроша ломаного не стоит.

Они помолчали.

— Извините меня, — вдруг сказал коммодор. — Просто я кое-что забыл. Нечто очень важное. Сейчас я это вспомню, и мы вернемся к нашей беседе.

Вскоре тишина стала невыносимой.

— Говорите о чем-нибудь, — попросил инспектор. — Так будет легче вспоминать.

— Согласен, — произнес коммодор. — Поговорим о Земле. Вероятно, я там останусь навсегда. Вряд ли после суда меня снова потянет в пространство. Нет. Я найду себе хорошую девушку, женюсь и поселюсь где-нибудь в деревне. На космос я плюну. Вам я советую сделать то же самое.

Инспектор молчал. Это его не интересовало. Космос — прекрасно, плюнем на космос.

И вдруг он вспомнил.

— Нет, — сказал он серьезно. — На космос плевать нельзя.

— Ах да! — лицо коммодора прояснилось. — Космос нам еще пригодится.

Инспектор вспомнил еще одну вещь. Странно, что он не вспомнил этого сразу.

— Люди, — коротко бросил он.

— Черт! — удивился коммодор. — О них я тоже забыл. Давайте сделаем так. Мы переделаем мой корабль в пассажирский лайнер и будем возить людей по всей обозримой Вселенной. Очень хорошо, что вы это вспомнили.

— Да, — согласился инспектор. Теперь, кажется, все. Он посмотрел на экран. В сетке прицельных линий вырастала Земля. Корабли шли по-прежнему строем; рядом двигалось стадо, связанное невидимыми лучами. Еще немного — и эскадра, окончательно замедлив скорость, выйдет на земную орбиту.

— Финиш, — сказал коммодор. — Наконец-то!

— Ой! — воскликнул инспектор. Он снова вспомнил. — Оружие!

— Гениально! — поддержал коммодор. — Просто удивительно, как это у вас получается. Оружие — это то что надо.

Он наклонился к микрофону:

— Всем членам экспедиции немедленно получить личное оружие у командиров экипажей.

Инспектор гордо засмеялся. Еще бы! Очень хорошо, что он это вспомнил. Люди, космос и оружие! Коммодор прав — это именно то, что нужно. Лететь осталось совсем немного, и они вполне могли бы забыть об этом.

О том, как тесно на Земле людям. Как там душно, какой там близкий горизонт, большая тяжесть и отвратительное голубое небо. О том, как много людей обречены всю жизнь заниматься скучной, неинтересной работой, вместо того чтобы выполнять свое прямое предназначение — исследовать планеты Галактики.

Подумать только, еще немного — и сотни тысяч людей никогда в жизни не увидели бы черного неба Вселенной!

Инспектор зажмурился от удовольствия. Он ясно представил себе, как флагманский звездолет, превращенный в пассажирский лайнер, пламенея на солнце, гордо высится среди небоскребов в центре города, приглашая желающих в свои большие, просторные помещения.

Возможно, не все захотят этого — ведь люди так ограниченны. Но он, инспектор, вспомнил абсолютно все, и коммодор уже отдал соответствующий приказ.

Инспектор был твердо уверен, что это всегда было его самым сокровенным желанием — стоять рядом с другими, попирая ногами землю, с оружием наперевес, и делать то, что он будет делать. Но он не знал, кто внушил ему это.

Он не знал, что он уже не ведущий, а ведомый, не господин, а раб, не член Общества по охране животных, а животное, которое охраняют.

Не знал, что есть разум, равный по жестокости человеческому.

Что стадо стало стаей, летящей к Земле.

Евгений Сыч. Знаки. Повесть.

1.

На рассвете солнце встает из-за горы огромное и добродушное — не жжет, а согревает. Добродушие вообще свойственно огромным и непроснувшимся. Но по мере того, как поднимается оно в зенит, чтобы обозреть подвластную ему землю, солнечный круг уменьшается и, наконец, становится, тем, что есть маленьким раскаленным кружком, посылающим на землю жесткое излучение, которое помогает выжить одним и иссушает других.

Огромное солнце показалось из-за ближней горы и съежилось. Быстро и неотвратимо начиналось утро праздника и несчастья.

В это утро из недалеких деревень приходили в город крестьяне. Они приносили с собой на обмен что-нибудь — вязанку хвороста, мешок кукурузы, приводили с собой детей; здоровых двадцатилетних парней и дочерей — девиц на выданье, я голоногих подростков, и малышей, совсем еще несуразных.

Трудно ли устроить праздник? Кто его делает, знаете? Праздник люди делают сами, они все делают для того, чтобы был праздник и было хорошо. Только и нужно им — знать, когда праздновать, а еще — чему радоваться. Об этом лучше всегда заранее сообщать, предупреждать. А еще лучше, если программа дня не вчера придумана, если она проверена поколениями, освящена традицией. Вот тогда праздник будет настоящим! За месяцы станут ждать его, вспоминать о нем, о будущем празднике, готовить его в себе. И когда соберутся — все в чистом, все в праздничном, нужно только не обмануть их ожиданий: сделать все так, как они вспоминали, как надеялись — "как в тот раз". А в тот раз сильно хорошо было... Известно — праздник! Отцы все серьезные, матери озабоченные. Дети просто радуются, юноши и девушки присматриваются.

Если сейчас им преподнести что-то новое, если сейчас их чем-то ошеломить, то только помешаешь им праздновать: отцам быть серьезными, матерям — озабоченными, юношам и девушкам присматриваться друг к другу. Только детям будет хорошо, им все равно что, лишь бы что-то. Значит, важно добиться, чтоб никаких отклонений, чтобы все как всегда, чтобы был праздник. Лучше всего программа стандартная, проверенная. От добра добра не ищут.

Сначала ярмарка. Постоять, поробеть немного. Сменять у кого что есть на кому что нужно. Привыкнуть, подивиться — пестро живут, шустро, шумно лихие люди в городе. Пива выпить чуток — не чтоб напиться, а от стресса только.

Ну а там все на поле. Состязаться. Состязаться, конечно, будут не все, состязаться будут юноши: в беге, борьбе, метании снарядов, стрельбе. В военно-прикладных видах, в общем. Спорт, он чем хорош? Во-первых, здоровые все физически, а значит, работают лучше и в случае чего — резерв надежный. А во-вторых, чем больше бегаешь, тем меньше мыслей разных ненужных в голову лезет. В здоровом теле — здоровый дух. Умели люди сказать! Такие высказывания называются аксиомами. Аксиома — это то, что не надо доказывать. Нет, в самом деле не стоит доказывать. Лучше запомнить и все, а то еще запутаться можно. Логика вообще вещь запутанная: тезис, аргумент, а то еще — тезис, антитезис, синтез. Чтобы истину доказать, чтобы всем все объяснить доступно, эти премудрости надо насквозь знать. Те, кто аксиомы измышляет, обучены чему следует, и, между прочим, хороший паек за свою работу получают. А остальным потому надо слушать и запоминать дорогостоящую мудрость: в здоровом теле — здоровый дух.

Так что, чем больше народу прыгает и чем дальше — тем полезнее для общества. Остальные пускай на прыгающих смотрят, это тоже полезно. Отцы вспоминать будут, как в свое время прыгали. Девушки пусть приглядываются им замуж выходить, а муж, он всегда лучше, когда поздоровее. И подростки тем временем тоже пусть прыгают, поодаль — придет и их черед соревноваться. Пример старшего брата — лучший пример. Ну, а матери, матери только и надо, чтобы дети здоровые. Так пускай смотрят — умиляются. Положительные эмоции — вещь полезная. Праздник! Все при своем интересе. Что и требовалось.

Третий пункт программы — казнь. Сожжение. Из всех видов казни этот особенно эффектен. Удушить или там укоротить на голову — это все быстро и недостаточно зрелищно. Видимость плохая, особенно если много присутствующих. Между тем желательно, чтобы каждый видел своими глазами хоть что-то, детали-то он домыслит. Ближние — ближе стоящие чувствуют на своих лицах жар костра. Дальние во всяком случае видят пламя или хотя бы дым и чувствуют запах горелого. Хотя, если быть до конца откровенным, не так уж много запаха от одного преступника... Но тем не менее, сожжение наиболее богатое нюансами общественное мероприятие. Без него праздник не праздник.

Кого сожгут сегодня на площади — очередного отравителя или поджигателя? Вот и хорошо, что сожгут. Значит, никуда он не спрячется, никуда не денется от бдительного ока Инки, отца народа, всевидящего, всепроникающего. Значит, спокойно могут жить законопослушные граждане, тверда и крепка власть над ними...

...Взяли Амауту ночью. Черт его знает, что он там наизобретал, лучше без рекламы, чтобы не привлекать лишнего внимания.

Ночь Амаута просидел в дежурке, потому что начальство на его счет не дало никаких указаний и дежурный не знал, в какую камеру его следует помещать. Утром, охранник повел арестованного по длинным коридорам и переходам в кабинет следователя.

— Доброе утро, — сказал следователь. — Прошу садиться!

И показал на трехногую неустойчивую табуретку; Садиться Амаута не захотел. Он был сильно возмущен.

— По какому праву? — сказал он.

Следователь поморщился. Он не любил банальностей, хотя и притерпелся к ним на своей работе.

— Вы садитесь, садитесь, — посоветовал он. — Зачем же стоять? Разговор у нас будет серьезный, возможно, и долгий — это от вас зависит. И не кричите. Вы человек ученый, должны знать, что сила не в громкости.

Амаута сел. Надо сказать, что за бессонную ночь он порядком устал, к тому же сидеть для него было более естественно, чем стоять на ногах.

— Так что там у вас случилось? — спросил следователь. — В чем дело?

— Это я у вас должен спросить, в чем дело?

— Давайте договоримся, — сказал следователь, — здесь спрашиваю я.

— Но я не знаю, что говорить! — возмутился Амаута.

— А вы рассказывайте всю правду, — посоветовал следователь. — Так легче.

Амаута говорил долго и старательно. Следователь не очень разобрался в тонкостях, зато в ходе следствия выяснилось — и подследственный этого не отрицал — что он изобрел знаки для записи звуков речи, что работу вел втайне от широкой общественности, посвящая в свои исследования лишь узкий круг лиц, что, возможно, сложилось тайное общество, один член которого ученик Амауты, а других подследственный не назвал. Следователь сделал вывод, что изобретение велось с целью, выяснить которую конкретно не удалось, но по аналогии вещественных доказательств можно предположить: с целью вызвать эпидемию холеры, так как подобный прецедент имел место в период правления отца народа Явар Йакана.

Этого было достаточно для передачи дела в святейший трибунал.

Настал день суда и был суд.

Амаута ждал его давно с нетерпением и надеждой. Надеялся он не на мягкость, не на доброту, не на забывчивость или слабость судей. Нет, наоборот, он хотел, чтобы суд был как можно более беспристрастен и строг. Строгость, научная строгость — непременное условие установления истины. Честно сказать, раньше, до всей этой глупой истории, он относился к судейским с некоторым предубеждением, попросту считал их людьми недостаточно умными для того, чтобы заниматься каким-либо более серьезным делом. Сейчас, после длительного общения со следователями, он только и хотел, чтобы ему была предоставлена возможность объяснить все людям, находящимся на более высоком интеллектуальном уровне. Людям, способным понять его объяснения. Не на эмоции он рассчитывал — на логику.

Председательствующий на чиновника походил мало. Создавалось впечатление, что он вообще участвует в разбирательстве из собственного любопытства. Судейские относились к нему с большим почтением, это Амаута отметил сразу. Сначала, пока шла обязательная процедура — возраст, родители, род занятий? — председательствующий молчал, только смотрел на подсудимого внимательно и с интересом. Задающего вопросы он не слушал вообще, и Амаута торопился скорее ответить на все это, второстепенное. Ждал разговора — умного, интересного. И дождался.

— Так в чем же заключается суть вашей работы? — спросил председательствующий.

— Я разложил речь на звуки и зафиксировал их. Что такое звуки? Единицы речи. Мельчайшие части, из которых состоит слово. Вот я говорю: "Инка", при этом — следите! — произношу: и-н-к-а. И, н, к, а — звуки, составляющие речь. Всего их не так много, как может показаться, всего я насчитал основных, часто употребляемых, сорок восемь звуков. И для каждого придумал знак-изображение, букву, иначе говоря. Теперь я могу с помощью этих знаков зафиксировать любое слово.

— Зачем?

— О, ваша милость, область применения этого изобретения в реальной жизни исключительно велика. Например, правитель произносит речь, а десяток специально обученных рабов записывают ее на пергаменте. Получаем десять экземпляров речи. Один отложить в архив, для потомства, остальные девять гонцы разнесут в провинции, доставят губернаторам. А там те, кто знает эту систему знаков, прочитают речь, и губернатор будет в курсе последних событий.

— Ты хочешь сказать, что слова Инки будет повторять язык простолюдина?

— Нет, это не обязательно. Можно научить разбираться в буквах и губернатора.

— Ну-ну, — засомневался председательствующий.

— Ваша милость, — убежденно сказал Амаута, — любой человек в состоянии овладеть знанием букв.

Высокий суд решил провести следственный эксперимент. Привели ученика. Председательствующий говорил на ухо Амауте слова; тот записывал их своими буквами-знаками на листах, раб относил листки ученику, сидящему в противоположном конце зала лицом к стене, и тот громко называл слова председательствующего, и ни разу не ошибся.

— Если ввести систему письменности, — оживился Амаута, видя, какой произведен эффект, — то во всех провинциях страны судьи будут по одним судить законам, правители будут править, подчиняясь единым требованиям, а отчеты станут точнее, в соответствии с высочайше утвержденными инструкциями. Опыт великого военачальника может стать достоянием каждого капитана или лейтенанта. Знания, накопленные одним поколением, перейдут к другому без потерь, и через сто лет страна станет впятеро богаче знанием, чем теперь.

— Достаточно, — оборвал его председательствующий. — Мы поняли вас. Ложь и правда будут одинаково изображаться буквами-знаками.

— Да, — признался Амаута.

— Слова правителя и слова плебея будут записываться одинаково, продолжал председательствующий.

— Ну почему же, — замялся ученый. — Можно изображать их разными по цвету, по величине.

— Не юли! — взорвался председательствующий. — Это вторичные черты, а по сути знаки будут одинаковые. Значит, ты хочешь приравнять правителя и плебея.

— Нет, ваша милость, — запротестовал Амаута. — Я не собирался этого делать.

— А что ты собирался делать? Бог дал нам глаза, чтобы видеть, уши, чтобы слышать, язык, чтобы говорить. А дал нам бог способность воспроизводить знаки?

— Но, ваша милость, — сказал Амаута, — бог дал нам руки, но не дал палку-копалку, которой крестьяне рыхлят землю, бог дал двадцать пальцев для счета, но не дал кипу-шнуры со счетными узлами, с помощью которых человек может считать до тысячи и больше.

— Демагогия, — не согласился председательствующий. — Все это дал народу Великий реформатор Вира Коча, сын бога. А ты — тоже сын бога? В своей гордыне решил ты, что сын бога был глупее тебя, раз не дал этих знаков-букв, столь способных, по твоему разумению, облагодетельствовать человечество, ты кощунствуешь, твои измышления кощунственны в самой основе. А мысль, в основе которой лежит кощунство, и деяние, прикрывающееся ею, не могут быть направлены на добро. Так для чего ты это придумал? Скажи нам, высокому суду, свои намерения. Открой правду перед лицом бога! Для чего?

— Я уже объяснял, ваша милость, — сказал Амаута, потерявшись. — Вы меня, наверное, не так поняли.

— Значит, ты считаешь нас неспособными понять тебя? Считаешь нас глупее? Ты впал в грех, это грустно. Ну, что ж, — председательствующий оглянулся на прочих членов святейшего трибунала. Они сидели с застывшими лицами.

Амауту увели.

Во второй раз его повели на суд святейшего трибунала через неделю ровно. Он опять предстал перед ответственными лицами — лицами, ответственными за истину и правопорядок, и это были другие судьи, не те, что на первом заседание, и вроде бы, рангом пониже. Когда он явился, ему оказали, что ввиду запутанности дела он должен сознаться и покаяться для облегчения совести. Амаута сказал, что согласен и попросил поскорее закончить разбирательство. Утро было прохладное и пасмурное, и пасмурно было в стенах суда, где окна, задрапированные тяжелой тусклой тканью, и в солнечный день почти не пропускали свет.

Ему сказали, что его признание относительно греховных знаков, им изобретенных, чтобы записать человеческую речь, чтобы поймать звуки в клетку символов, чтобы уравнять слова простолюдинов и властвующих, чтобы изменить мир и свергнуть отца народа и самого господа, как подтвердили и свидетели, дают основание считать его, Амауту Ханко-вальу, колдуном, пытавшимся вызвать эпидемию холеры. И что из любви к богу и великому Инке ему советуют сказать и объяснить всю правду относительно всего, что он сделал против веры и народа и назвать лиц, внушивших ему это. Однако их увещевания не смогли вытянуть из Амауты больше, чем он уже сказал на следствии и прошлом судебном заседании, причем теперь он говорил неохотно, словно понуждая себя повторять снова и снова слова, которые лишь скользили по их сознанию, повторять мысли, им непонятные и, конечно, неверно понятые.

Когда он замолчал, наступила тишина. Потом один из судейских сказал, что они, высокий суд, вынесли впечатление, что он, Амаута, говорит неправду, вследствие чего и пришли к убеждению, что необходимо пытать его. Однако они считают своим долгом предупредить, что из любви к богу ему предлагают сначала, до пытки, сказать правду, ибо это необходимо для облегчения его совести.

Амаута ответил, что он уже оказал правду.

Тогда выступил вперед второй судейский, неотличимо похожий на первого, без особых примет, и сказал скороговоркой заученную формулу:

— Ввиду сего по рассмотрении данных процесса мы, высокий суд, вынуждены присудить и присуждаем Амауту Ханко-вальу к пытке водой и веревками по установленному способу, чтобы подвергся пытке пока будет на то воля наша, и утверждаем, что в случае, если он умрет во время пытки или у него сломается какой-нибудь член, это случится по его вине, а не по нашей. И судя таким образом, мы так провозглашаем, приказываем и повелеваем ныне, заседая в суде.

Приказали отвести обвиняемого в комнату пыток и отвели.

Находясь уже в комнате пыток, члены святейшего трибунала спросили Амауту, не хочет ли он сказать правду до раздевания. Он ничего не ответил, и стал раздеваться.

Когда он был раздет, его стали увещевать сказать правду до начала пытки. Он ответил:

— Я не знаю, какую еще правду вы хотели бы от меня услышать.

Его посадили на скамью и стали вязать руки веревками и прежде чем прикрутить их, его увещевали сказать правду. Здесь, в комнате пыток, было куда светлее, чем в зале суда, потому что комната была маленькая. Факелы горели ровно. Пламя совсем не колебалось.

Он ответил, что ему нечего говорить. Тогда было приказано прикрутить и дать один оборот веревке. И гак было сделано. "О, господи!" — произнес он.

Тогда приказали дать второй оборот веревке, и дали, и предложили сказать правду. Он спросил:

— Скажите, неужели вы действительно ждете от меня чего-то?! И чего? Видит бог, я готов подчиниться вашей милости, но в чем?

Тогда приказали еще раз прикрутить веревку, и прикрутили, и сказали ему, чтобы он раскаялся из любви к богу. Он ничего не ответил.

Тогда приказали еще раз прикрутить веревку, и прикрутили, и он ничего не сказал.

Тогда приказали еще раз прикрутить веревку и сказали, чтобы он говорил правду из уважения к богу. Он ответил:

— Я сказал правду. Я говорю правду.

И застонал.

Тогда еще раз прикрутили веревку и просили, чтобы он сказал правду. Он простонал и ничего не оказал.

Тогда приказали потуже прикрутить веревку, и прикрутили. Он сказал, что не знает, чего от него хотят. Ему ответили, что желают услышать от него правду. Он ничего не сказал.

Приказали еще раз прикрутить веревку, и прикрутили и попросили его сказать правду. Он ничего не ответил. Затем сказал:

— Я был сумасшедшим. Я был пьяным. Я веровал.

Тогда приказали еще раз прикрутить веревку, и прикрутили, и просили его сказать правду ради бога. Он простонал.

Еще раз прикрутили веревку. Он ничего не сказал.

Еще раз прикрутили веревку — простонал.

Тогда его привязали к станку и сказали ему, чтобы из любви к богу сказал правду прежде, чем начнется пытка. Он ответил, что готов еще раз рассказать все, всю свою жизнь, все о чем думал и к чему стремился.

— Ты хотел колдовством обрушить бедствия на людей? — спросили его.

— Я хотел дать великое знание, — ответил он.

— Скажи правду, во имя бога! — сказали ему.

— Я не знаю вашей правды, — простонал Амаута.

Затем приказали привязать его к станку за каждую руку одной веревкой и за каждую ступню одной веревкой и за каждое бедро одной веревкой. В каждую веревку вставили палку и привязали ему голову, и сказали, что просят из уважения к богу сказать правду до начала пытки. Он ответил:

— Я стар. Я готов служить богу, — и заплакал.

И за нежелание сказать правду приказали прикрутить ему веревку у правой руки и прикрутили. Он плакал и ничего не говорил.

Тогда ему прикрутили веревку у левой руки. Он закричал, плача:

— Нет правды на земле!

Затем сказал, что он от всего отрекается.

Его спросили, от чего он отрекается.

— Не знаю, — сказал он.

Тогда приказали прикрутить палку от правой ноги и оказали, чтобы он говорил правду. Он крикнул несколько раз:

— Все! Все!

Тогда приказали поднести к его лицу чашу с водой и сказали, чтобы он говорил правду, пока не начнется пытка. Он ничего не сказал. Тогда приказали облить его водой, и облили.

— О господи! — сказал он. — Чего же от меня хотят?

И знаки, буквы, эти греховные его творения стали заполнять тесную комнату, и в каждой капле воды извивался какой-то знак, и было их уже не сорок восемь, а больше, и они росли, делились и множились, строились, маршировали на плацу, и было слишком светло, потому что комната была маленькой.

Его облили из второго сосуда, и просили, чтобы он сказал правду прежде, чем его будут пытать еще. Он спросил:

— Что я должен сказать?

Ему ответили, что хотят услышать правду. Он закрыл глаза и сказал:

— Я изобрел эти знаки для того, чтобы вызвать холеру в народе.

Он покаялся во всем.

2.

Покаюсь и я, ведь только покаявшемуся может быть дано отпущение. Каюсь и я, каюсь перед небом и людьми в тяжком грехе плагиата. Сознаюсь, клянусь торжественно и под присягой — это не я придумал, это святая инквизиция и ей подобные учреждения, существовавшие задолго и много после. Я же ни разу не видел, как пытают человека водой и веревками. Сам я против этого, против насилия и никогда, ни за что, ни в коем случае не смог бы причинить человеку, пусть даже виновному в том, что с помощью знаков или символов он хотел повергнуть мир в чуму, так вот, даже такому не смог бы я причинить физическую боль. Ну, уж если бы вынудили обстоятельства, если бы ждало человечество от меня лично спасения... но и тогда я поступил бы по-другому. Можно посадить преступника на табуретку и увещевать его отказаться от преступных замыслов, показывать ему фотографии того, что он намеревался уничтожить, фотографии детей и зверей, людей, живущих мирной счастливой жизнью, и просить, умолять признаться ради человечества и человечности, назвать сообщников — потому что и их ведь необходимо обезвредить. А своим сотрудникам, тому, кто сменил бы меня на моем посту и допрашивал бы виновного, я запретил бы даже голос повышать на заблуждающегося. И только когда он пытался бы избежать разговора, не слушать несущих добро слов, спрятавшись в сон (некоторые особенно ожесточившиеся на людей отщепенцы способны спать даже сидя на табуретке), я стукал бы по столу карандашом, легонько, вот так: тук! тук!

На третьи, максимум на четвертые сутки слова любви к человечеству отогрели бы застывшую душу, и он сам бы мне все рассказал, и мы вместе поплакали бы светлыми слезами великому чуду перерождения. Проверено. Это ведь тоже не я придумал: проверено португальской охранкой.

Но, к сожалению, в том времени, о котором я пишу, были приняты свои, жестокие и антигуманные, методы допроса. Впрочем, я опять должен покаяться: я даже не знаю, что это за время, где его начало и конец. Возможно, что оно даже не существовало вовсе, либо — но это только предположение! — что оно бесконечно. Меня занесло туда случайно, я не хотел, я все правильно до этого говорил и делал.

— Синий, — говорил я.

— Нет белый!

— Синий! — нажимал я.

— Нет, просто очень сильно белый.

— Желтый, — сказал я менее уверенно.

— Нет, — возразили мне, — просто очень немного белый. Слабый, белый, умирающий белый.

Тогда я взял фотоаппарат, чтобы раз и навсегда решить этот спор. Ведь свет, изломанный в линзах объектива, попадая в химию пленки, увязает там, остается навеки, как звук в букве, как ящерка в янтаре. "Какой черт ее туда занес?" — думаем мы теперь. А может, ее кто-нибудь загнал туда? Ответа нет — давно это было. Видно только: ящерица в янтаре. Видно, какие у нее лапы, какой хвост, какие когти... Так и свет на фотографии, на бумаге — в самом крепком хранилище — остается навеки таким, каким увидел его фотоаппарат.

— Убери эту штуку, — сказал Амаута.

— Нет, — ответил я. Фотоаппаратом я гордился. Он был очень новый, самый современный, а значит, и самый хороший — так все считают. Я почти не расставался с ним.

— Дай! — он взял фотоаппарат и засунул свои тонкие сильные пальцы внутрь, прямо в середину.

И смешалось время, как земля в горсти. Я вижу это, но не властен исправить. Я по-прежнему делаю все, как надо: ставлю выдержку, диафрагму, дальность — светофильтры почему-то не надеваются. Светофильтры, отсекающие тот свет, который не нужен и пропускающие тот, который необходим, спадают с аппарата, не закрепляются — и все. Это не только неудобно, это меняет все дело. Мой дед, когда увидел свою фотографию, был просто разъярен и сказал, что чего-чего, а этого он от меня не ожидал. А мне и возразить нечего. Я ответственен, раз держу фотоаппарат в руках, я, а не тот, кто его сделал или испортил. Верно? Те — далеко, до них не дотянешься, а я вот он, все видели: человек с фотоаппаратом в руках.

Когда люди замечают объектив, направленный в их сторону, они на секунду замирают, потом вздрагивают и сразу стараются принять наиболее удачную, на их взгляд, позу, сотворить на лице самое подходящее выражение, чтобы вечность застала их подготовленными.

И затвор щелкает. Щелк сверху, и люди — точки, еле видимые на асфальте. Щелк снизу — и человек нависает великаном. Щелк прямо — но кто же сейчас снимает прямо?

Наверное, только когда человек рождается или умирает, аппарат фиксирует событие помимо его воли, как неоспоримый факт, как запись в книге актов гражданского состояния. Вообще же фотографии знаменуют даты. Достижения. Остановки в пути. Они равно готовы запечатлеть естественные и вовсе неправдоподобные моменты: профессора математики с перевернутой шляпой в руке или абажур татуированной кожи над обеденным столом. А вот человек признается в дружбе, горячей, до гроба, дружбе и любви. Потом, потрясая этими снимками, он сможет утверждать: "Видите, какой я был! Как я его любил, как мы все их любили, как мы жали им руки!" В этих случаях с одного негатива делается несколько снимков. Теперь над свершившимся мнения бессильны: фотография — документ истории. Выхватывает объектив из жизни, чтобы сделать достоянием вечности, руку с оливковой ветвью, ногу в тяжелом башмаке со стальной стелечкой, лица — скорбные, радостные или равнодушные. В фас и в профиль. А на обороте или внизу, под фотографией, подпись, сообщающая, что снято, и не объясняющая для чего. Ведь люди, знакомые с письменностью, иначе говоря, умеющие читать, и так все поймут.

Возможно, Амауте следовало бы изобрести фотоаппарат, а он придумал способ делать подписи к снимкам.

3.

— Да, еще один разговор у меня имеется. Я прошу не оказывать милости некоему Амауте Ханко-вальу в случае, если он обратится с просьбой, и в ближайший праздник сжечь его при большом стечении народа на площади.

Два солнца сошлись под высоким сводом овальных покоев во дворце правителя, два солнца, равные друг другу по сиянию и величию: племянник и дядя. Инка — отец народа и Верховный жрец — главный идеолог государства, и длинная их беседа уже подходила к концу. Они не часто встречались один на один, каждый предпочитал править сам в своей области, а в чужую епархию не вмешиваться. Они не часто встречались и потому, что не слишком стремились видеть друг друга: тесно двум солнцам под одной крышей. Но сегодня дела свели их вместе, и Святейший сам пришел к своему младшему родственнику и сам приказал удалиться слугам, что подчеркивало серьезность и конфиденциальность разговора. Инка насторожился при этом, но время шло, а высочайший диалог все скользил на поверхности многотемья, касаясь десятков вопросов и до сих пор ни один не ставя ребром.

— Почему? Он ваш личный враг, Святейший? Я не увидел в этом изобретении ничего опасного для религии и государства. К тому же в знаках-буквах что-то рациональное есть.

— Инке известно, в чем заключается изобретение?

— Я буду рад услышать об этом еще раз.

— Амаута нашел способ фиксирования, хранения, передачи и распространения информации.

— Вас это пугает?

— Не понял, — застыл Святейший.

— Пусть так: чем вам не нравится это изобретение?

— Он не первый додумался до письменности, — сказал Святейший.

— Я знаю, письменность была запрещена Инкой — основателем династии, перебил правитель. — Но с тех пор столько воды утекло, что можно, наверное, безболезненно нарушить запрет.

— В период правления отца народа Явар Вакана, — напомнил жрец, — была сделана попытка еще раз возродить письменность, но правитель мудро сжег ее изобретателя. Многие века народ обходился без умения читать и писать, но стал от этого только счастливее. И наш долг следовать заповеди сына бога, который под страхом смертной казни запретил знаки-буквы навсегда.

— Навсегда! — взвесил Инка. — Страшное слово.

— Это необходимо, мой друг, иначе мы выпустим знания из стен правительственного дворца, и тогда его не сдержат никакие границы. Этот Амаута наглядно доказал, что любой человек может научиться записывать и расшифровывать буквы-знаки. Царедворец, раб я простолюдин перед лицом этого метода равны. Мы не сможем контролировать все, что пишут и читают люди в нашей стране, а значит, не сможем управлять людьми, как это делаем сейчас. Если сегодня народ слышит правду только от наших глашатаев, воспринимает ее на слух и принимает к сведению, даже не очень размышляя о ней, — все равно мысли скоро забываются и особого значения не имеют, — то узнав письменность, они смогут фиксировать информацию, обмениваться ею и мыслями по ее поводу, фиксировать и эти мысли, и свои наблюдения, и мнения, пусть даже ошибочные. Устная история, хранителями которой сейчас являются наши жрецы, отсеивает все лишнее, отделяет злаки от плевел и уже в таком виде передает следующему поколению. Мы бережем чистоту истории и ее соответствие авторитету династии. Мы должны быть уверены, что народ пользуется только этим, чистым знанием, а никаким иным. Лояльность обеспечивается всеобщей и полной ликвидацией всякого самопроизвольного знания, всякой незапрограммированной мысли.

— Того ученого, при Явар Вакане, сожгли за то, что он вызвал холеру? вспомнил молодой правитель. — Это что — миф?

— А какое имеет значение, была в то время холера или не было ее, усмехнулся Святейший. — Ведь холера случается время от времени, не правда ли? Вот и еще одно доказательство в пользу того, что письменность не нужна: у нас нет документа, удостоверяющего наверняка, вызвал преступник холеру или эпидемия произошла век спустя. Мы знаем только, что его обвинили и сожгли — не зря обвинили, наверное, раз сожгли. Это истина настолько древняя и широко известная, что всем кажется естественной вполне и даже единственно возможной. Тем лучше для дела: народ будет поддерживать приговор.

— Но, может быть, у этого Амауты вовсе не было преступных замыслов? сделал еще одну попытку усомниться Инка — отец народа. — Будет ли справедливо предавать его огню?

— Если он не виновен, бог вознаградит его в стране, где нет ни забот, ни печалей, — ответил Святейший.

— Пусть так, — сказал правитель. — Твоя взяла, дядя! Да свершится воля наша и да не будет милости преступившему древний закон.

— Я рад, что мы пришли к общему мнению, — сказал Святейший. — Народ будет доволен, — добавил он, уже стоя в дверях.

Одним солнцем меньше стало в высоких покоях.

До ближайшего праздника оставалось пять полных лун.

Каждый день Амаута что-то терял: веру в правду, в справедливость, в бога, в гуманность правительства, в свой долг перед государством. Только всегда ли потери — зло? Намереваясь строить дом, человек запасает камни, чтобы складывать фундамент и стены. Но если вокруг пустыня, камни становятся бессмысленным грузом: не построить здание на песке. И сбросив их с плеч, только освободишься от тяжести, от гнета, и станешь более жизнеспособен в данных условиях, чем человек, который тащит на себе через пустыню кирпич.

Настал его день, день праздника и несчастья.

Амауту привели на площадь — пуп города, так же, как город — пуп страны. Привязали, стали ждать. Ждали народ — главное действующее лицо намеченного спектакля. Народа не было, состязания занимали его сейчас согласно программе. Всему свое время. Только отдельные зеваки, из тех, вероятно, которых спорт по причине собственной неполноценности не привлекает, застенчиво околачивались где-то по периметру площади. Что их тянуло сюда не понять да и незачем понимать. Не входило это в задание, а задание лейтенанту — молодому, подающему надежды отпрыску хорошей военной фамилии, было дано следующее: обеспечить надежную охрану преступника до того, как его сожгут, и места казни, пока пепел не будет надлежащим образом собран, истолчен и развеян по ветру. Все остальное лежало на ответственности жреца и двух его дюжих помощников. "Где ж он ветер-то возьмет? — лениво размышлял лейтенант о заботах жреца. — Жара такая — мертвый штиль. Только и остается, что к богу с рапортом обратиться".

Собственно, задание было совсем легкое, обеспечить порядок здесь смог бы и ефрейтор. Просто традиция существовала — проверять всех перспективных офицеров во всех возможных ситуациях. Противно, конечно, но необходимо. Вроде касторки.

Ладно, хоть преступник оказался спокойный. Стоял, запрокинув голову, касаясь затылком столба, и, щурясь на солнце, улыбался. Пока все обходилось, слава богу, без лишних эмоций. Даже скучно стало. Нервно так, неспокойно скучно — зевать постоянно хотелось. "Нехорошо, — убеждал себя лейтенант, — нехорошо. Тоже довод — скучно. Надо быть серьезным и собранным. Наверняка наблюдают откуда-нибудь, зевни лишний раз — заметят, доложат. Выдержки, скажут, нет". А хотелось ему сейчас уйти за город, лечь на сухой глинистый склон и полежать, лениво глядя-не глядя в небо. До вечера. А потом вернуться в город и напиться, ну, последнее-то не уйдет. "На кой пригнали-то так рано? — думалось лейтенанту. — Скульптурную группу изображать? Выправку демонстрировать? Хоть было бы перед кем. Скорее бы все это кончилось. Надоедает. Честное слово, начинает надоедать".

Обязанности лейтенанта четко обусловлены традицией и приказом. Расставив солдат, он должен встать у самого помоста, впереди и чуть справа от преступника. И так — до огня. Когда огонь разгорится, он может отойти, но не больше, чем это необходимо. Только-только, чтоб не поджариться самому. Таков приказ. А приказы не обсуждают, их выполняют.

— Торгуешь? — послышался голос за спиной.

Лейтенант поморщился. "Этого вот только и не хватало для полного счастья, — подумал он. — Сейчас плакаться начнет, на нервы действовать".

— Знаешь, зачем ты тут стоишь, лейтенант? — риторически, не ожидая ответа, спросил преступник. — Ты меня продаешь. Точнее даже, продаешь не меня, а зрелище, большое театрализованное представление под названием "Сожжение государственного преступника", — привязанный говорил негромко, но лейтенант стоял от него всего в двух метрах и отойти не мог, не имел права. И не было шума, способного заглушить слова, народ еще не собрался, а потому слышно было каждое слово ясно и отчетливо.

— Вот ты, наверное, сейчас думаешь, — продолжал преступник, — почему это тебя, боевого офицера, человека из первой зоны, поставили сюда выполнять задание, с которым справился бы любой ефрейтор. Думаешь? Так вот, сейчас ты — реклама. А реклама должна быть яркой, броской. Иначе товар не продашь, это любой торговец знает. А продавать будет кому — сюда соберется море публики. Еще бы! Шестеро солдат, лейтенант... Наверное, что-то интересное. К тому же власти так добры, что не берут за это зрелище денег. Публика валом повалит на дармовщинку — и ошибется, как всегда. Расплачиваться за сегодняшнее зрелище она будет всю жизнь страхом и послушанием. А ты и вправду похож на витрину, лейтенант: бляшки начистил, знаки нацепил, побрился гладко. Как на свидание. Все верно, хоть и придет на это свидание не одна какая-то конкретная девица, а толпа. Но и толпа, она — женщина: капризна и истерична, любит силу, энергичность, жестокость, любит яркое, хорошо воспринимает, когда ей льстят, и когда на нее прикрикнут. У этого задания, которое ты сейчас выполняешь, лейтенант, есть одна хорошая сторона — сегодня вечером уйма женщин захочет принадлежать тебе. Если, конечно, ты сможешь простоять до конца вот так: прямо, упруго и мужественно, как фаллос, перед соитием. Только боюсь, что для тебя самого этим вечером все женское внимание будет ни к чему, вряд ли ты окажешься еще на что-то способен сегодня. А вот напиться — да, напиться рекомендую. Большое облегчение от нервов — напиться вовремя. А то еще, чего доброго, заснуть не сможешь.

Амаута развлекался.

Последние полгода он просидел в одиночке. Кормили там неплохо, сначала это даже вселило в него надежду, но, подумав, он сообразил, что к чему, и радоваться перестал. "Товарный вид придаете?" — спрашивал он тюремщика, который молча просовывал в оконце — три раза в день — положенный паек смертника. Тюремщик не отвечал. За полгода у Амауты было время поразмыслить о том, о сем, но не с кем было поговорить. По разговору он скучал, по собеседнику — пусть глупому, пусть молчаливому. Он даже вспоминал с сожалением о том времени, когда шло следствие. Пытки стерлись, потускнели в его памяти. Да, были пытки, но была и радость общения, пусть жалкая радость, пусть квазиобщения, но была. Если бы к нему в камеру посадили любого человека, уголовника или даже провокатора, он был бы счастлив безмерно. Но смертник должен в одиночку обдумать всю свою жизнь, свои ошибки — чтобы полнее воспринималась милость прощения.

Если он покается перед казнью, то ему будет даровано прощание. Так сказал вчера тюремный жрец. И в этом случае сгорит только его грешная телесная оболочка, а душа, очищенная покаянием и страданием, взлетит прямо в небо, прямо к богу. Гораздо опасней — предостерег жрец, — погибнуть неожиданно, пусть даже в бою за правое дело, но не получив предварительного отпущения грехов. "Вот это да, — подумал Амаута, — вот это льготы! Какая такса! Десятки лет праведной жизни стоят пяти минут покаяния".

Сейчас, произнеся напрасные слова больше в воздух, в общем-то, чем непосредственно лейтенанту, он прикидывал: стоит каяться — нет? Говорят, что подкова на пороге приносит счастье даже тому, кто в это не верит. Так, может, все-таки покаяться? К тому же за это обещали придушить, как только поднимется первый дым. Не дадут сгореть заживо. Неприятно, наверное. Хотя, конечно, и придушат — тоже радости мало. Но все-таки...

И тут ему стало смешно: странное существо — человек. Любит выбирать. Так или иначе, за или против, под или над, с маслом или с медом, за наличные или в кредит, немедленно или после свадьбы, лежа или стоя, быть или не быть.

— Знаешь, лейтенант, — сказал он. — Ты сейчас представляешь государство. То самое государство, которое испугалось меня настолько, что считает своим смертельным врагом. Видно, не можем мы существовать вместе, я и государство, раз решило оно меня убить. И я вот — привязан здесь к столбу, и все, что здесь произойдет, нельзя назвать иначе, как убийством, убийством беззащитного человека. Насколько интереснее и благороднее было бы, — слышишь, лейтенант! — отвязать меня и дать мне топор, и мы бы рубились с тобой здесь же, перед народом — насмерть. Красиво, правда! Ведь ты бы зарубил меня наверняка, а, лейтенант? Ты же специалист, профессионал, моложе лет на двадцать, в отличной форме, тренирован с детства. Ведь никакого риска нет! Ведь ни малейшего! Почему бы тогда не попробовать? Ведь ты-то не отказался бы, а, лейтенант? Да вижу, вижу, не отказался бы.

— Знаешь, за что я здесь, лейтенант? — продолжал Амаута. — Тебе сказали? Я здесь, потому что хотел дать народу возможность обмениваться знанием. То, что сейчас знает один, могли бы узнать все. Крупицы знаний каждого собирались бы воедино и становились общим достоянием. Ты мог бы разом получить все, что ценой долгой и трудной жизни узнал твой генерал! И люди не скрывали бы своих знаний: всегда хочется, особенно, в конце жизни, передать другим то, что накопил. Чтобы не пропало, продолжало жить в других, если бы-это вышло — может быть, ты стал бы генералом, лейтенант, не дожидаясь седин. Скороспелым лейтенантом-генералом нового правительства. А потом твои батальоны и полки, дивизии и армии разбил бы в пух какой-нибудь сапожник или кузнец, получивший те же военные знания. И он бы обязательно разбил тебя, потому что стал бы военачальником по призванию, а ты — ты офицер только потому, что не мог иначе: дедушка был вояка и отец — кадровый офицер, тебе просто некуда было деваться, лейтенант, вот ты и в армии. Так что радуйся, из моей затеи и в этот раз ничего не вышло, а то пришлось бы тебе в тридцать лет осваивать новую профессию. Вот почему ты сжигаешь меня связанного, лейтенант, — чтобы наверняка сохранить денщика и домик в первой зоне. Чтобы сменить домик на дом, больше и роскошней. Чтобы обвешаться орденами за то, что совершат солдаты, которых ты пошлешь на смерть. Чтобы получить пенсию — такую же, как у деда или, желательно, большую. Персональную. Так как, шевалье, руки не чешутся огонь зажечь? Ведь это ты меня сжигаешь, в конечном счете! Не терпится, наверное?

— Пачкаться! — неожиданно, ругая себя за невыдержанность, почти не шевеля тонкими губами, отозвался лейтенант. — Народ тебя сожжет, сам.

— Ну-у, — посожалел о лейтенанте Амаута. — Разве можно верить в этот анекдот, молодой человек? Главное — толпу собрать, а в ней десяток можно найти для чего угодно. Скажи им, что на шест надо забираться, кто выше, и полезут. Скажи, что надо магазины грабить или гимны петь, что это-де насущная необходимость и требование времени — ограбят и запоют. Или, скажешь, нет? Заметь, удобная форма: требование времени. Потом начнут выяснять, кто виноват, кого судить — а некого. Время было такое, жестокое, суровое, не люди — звери, а зверей — тех и вовсе выбили. Думаешь, на шест лазить — не человека убивать? А убивать — это даже интересней. Особенно, безнаказанно, особенно, если за это еще и похвалят. Хочешь, эксперимент проведем: давай тебя привяжем к столбу. И тебя сожгут, ахнуть не успеешь.

Между тем на площади стал собираться народ. Пришел откуда-то жрец с помощниками, которые сноровисто соорудили небольшой костерок невдалеке от помоста. Головнями из него, когда придет время, будет подожжен большой костер. Здоровые, хмурые ребята-носильщики притащили Святейшего в кресле под балдахином. Зеваки с периметра решительно устремились к центру площади, ближе к событиям.

Наконец народ повалил валом, и сразу стало тесно. Лейтенант вытянулся и закаменел, сейчас он даже слегка поблескивал на солнце, как будто его ненадолго окунули в жидкий азот.

— Давай-давай, лейтенант, - подбодрил его Амаута, - старайся! Близок твой час. Ты уж не ударь в грязь лицом, оправдай затраченное. Зря, что ли, тебя двадцать лет калорийно кормили и квалифицированно учили? - Лейтенанта слегка покорежило. - Ничего - утешал его въедливый голос, - это еще только игрушки. Вот в следующий раз тебе, как оправдавшему высокое доверие, поручат убрать кого-нибудь без лишнего шума, или дикарей усмирять пошлют, за то, что на луну, мерзавцы, молятся и податей платить не хотят. А что ты думал, служба — развлечение? Маневры? Занятия физкультурой?

Звон гонга над площадью погасил все остальные звуки, как магниевая вспышка гасит свет. Насторожилась тысячеголовая масса. И к Амауте пошел жрец, и гнусавя, стал тыкать в лицо что-то священное. Амаута глядел на него с сомнением, соображал, каяться все-таки или не каяться?

— Не так бойко, святой отец, — решительно сказал он, — а то ты мне зубы повредишь этим предметом. Отойди, не засти. Покаяться хочу перед народом в страшных грехах. "Такая трибуна, — подумал он. — Такая широкая и представительная аудитория. Грех совершу, если не воспользуюсь. Большой грех".

— Народ! — обратился он к толпе. "Какой голос", — уважительно подумали лейтенант и Святейший одновременно.

— Народ! Я нес тебе большую правду, да не донес. Отобрали они, — Амаута обвел глазами первый ряд почетных гостей, — ее у меня, спрятали. Казните меня теперь!

— Он хотел наслать на народ холеру! — закричал жрец. — С помощью колдовства. Вот его колдовские знаки!

Амаута почувствовал, что ничего уже никому не сможет объяснить. Он замолчал и смотрел теперь на народ спокойно.

Жрец тоже замолчал. Собрался с мыслями.

— Отдаю твою душу дьяволу, нераскаянный грешник, — вспомнил он формулу. — Люди, кто совершит святое дело: избавят мир от нечестивца? Бог радуется, глядя на верных своих слуг с небес!

Первым из толпы, расталкивая непроворных, вышел здоровенный мужчина, бледный, но по внешнему виду здоровья отменного: "Слуга божий, штатный провокатор", — не удержался Амаута. Тихо так не удержался, почти не шевеля губами, но лейтенант его услышал.

— Благословляю! — обнадежил решительного жрец.

"Скорее бы кончилась волынка, — подумал по этому поводу здоровенный. А то затянут, как всегда".

"Развелось умников, шагу ступить нельзя. Жечь! Жечь!" — высоким и худым был второй. Вышел, дрогнув тонкими губами, посмотрел на жреца.

— Благословляю!

Все молчали. Только потрескивал костерок, да вздыхала толпа, даже не вздыхала, а так, переводила дыхание, когда выходил очередной доброволец да жрец произносил свое.

"Доброе дело у бога зачтется. Может, свой грех там закрою", — вышел широкоплечий, средних лет.

— Благословляю!

"На дистанции почти все меня обошли, но тут я не буду последним!" застыл перед жрецом парень.

— Благословляю!

"Раз-другой на глаза попадусь, — может, срок испытания скостят", вышел ремесленник из третьей зоны.

— Благословляю!

"Не мое бы это, конечно, дело, но участвовать лично хоть в одном местном обряде — нелишне, будет о чем вспомнить. Тем более, что тут власти предержащие сами себе "козу устроили". Это ж золотое дело для них! Прошляпили, чинуши. Взяв на вооружение передовой опыт, составили бы на каждого досье, завели бы картотеки: "то задержан, кто замечен, а кто склонен. Этот тип — родоначальник бюрократии, способный задавить страну, отбросить ее на сотни лет. Перевороты совершают неграмотные, и во время всех восстаний первыми летели в огонь бумаги. Так что объективно он — по ту сторону баррикад. И раз уж выпала такая возможность, я внесу свой скромный вклад в спасение всех этих простых, неиспорченных цивилизацией людей от незнакомой им гидры грамотности. Я — за!".

— Благословляю!

"Я ведь согласился, согласился, я все сделаю сам. Зачем они меня подталкивают? Я не хотел этого, учитель! Но иначе не могу я, я ведь не только за свою шкуру пекусь. Я теперь — единственный, кто знает знаки-буквы, и должен сохранить свою голову, чтобы продолжать общее дело. Они сказали, что без "этого" отречение не будет полным. И потом, они ведь мучили меня, если бы вы знали, как они мучили меня, учитель! Я вынужден. Простите, если можно. По правде говоря, я даже не знаю, поможет это или нет. Все-таки они, наверное, убьют меня потом. Не так пышно, конечно, удушат просто — и все. Но один шанс пока есть: а вдруг поверят? А вдруг действительно отпустят? Надо поторопиться, чтобы успеть. Простите, учитель!".

— Благословляю!

"Разве ж можно — холеру? Как тот раз холера была, считай что вся деревня вымерла. Нельзя такого оставлять, он всех поубивает. А у меня четырнадцать душ, с внучатами. Нельзя".

— Благословляю!

"Что-то приуныла толпа. Никто не выходит. Вон, даже старикан поперся, а все равно недобор. Интересно как... будет корчиться, вот — был, есть и сейчас, а не станет его. Неужели больше никого не найдется? А, была-не была. Запалим дядю".

— Благословляю.

Не находилось больше никого. Тысячи ждали с любопытством и нетерпением — а ведь не шли. Между тем в законе сказано четко: десять добровольцев из народа должны зажечь костер разом. Народ сам казнит тех, кто злоумышляет против бога и людей.

— Ну, что? — обратился к народу жрец. — Или отпускать злоумышленника и колдуна? Задерживаете святое дело, люди! Не торопитесь послужить богу. Ну! — Ну! — он посмотрел на толпу.

— А я что? Я, раз надо, пойду.

— Благословляю!

Десятый медленно, неуклюже ступая, подошел к костерку, у которого сгрудились добровольцы, наклонился за головней-факелом, потом — вроде оступился, сделал еще один неверный шаг да так и рухнул лицом в костер. Из его домотканой спины торчал короткий, оперенный конец стрелы.

— Кто? — вскрикнул лейтенант. — Откуда?

— Из того дома, наверное, — крикнул ближе к нему стоящий солдат.

— Дорогу! — закричал лейтенант на толпу. Толпа попятилась, но не расступилась, не из упрямства — просто некуда было.

— Не тем занимаетесь, лейтенант, — остановил офицера жрец. — Ваше дело охранять, а не ловить. Так кто будет десятым? — толпа молчала. Десятого не находилось.

— Сейчас еще девятого искать будете, — подал голос, как проснулся, Амаута.

— Убьют? — машинально спросил лейтенант.

— Их и убивать не надо, сами разбегутся.

Добровольцы пока не разбегались, просто слились вместе, слились в странный комок на восемнадцати ногах и медленно, медленно пятились от костра и помоста.

— Стой! — рявкнул на них лейтенант. — Стойте, шкуры! Задержать!

Двое солдат, повернув копья горизонтально, преградили добровольцам путь к толпе. Те уперлись в копья и, глядя поверх голов, начали пятиться в другую сторону.

— Кто это был?

— Да ты уже на меня-то не кричи, пожалуйста, — ответил Амаута, — не знаю я, кто это был. Знал бы, так не сказал, — а сейчас вот честно и радостно говорю: не знаю. Значит, нужна народу моя правда, — продолжал он, глядя куда-то вверх. — Значит, прав я был, лейтенант, в своем деле. Значит, менять тебе все-таки профессию, когда разобьет ваши войска сапожник. И не видать тебе теплой пенсии, как своих ушей. Значит, я не горю, лейтенант, а ваша затея горит при ясной погоде.

Жрец в разговор не вмешивался, жрец убедительно говорил что-то народу, а народ от него тихо отходил, наступая на носки задним.

— Нет, — сказал лейтенант, — ты ошибаешься. Это ты сгоришь. Ты у меня все-таки сгоришь. Ты меня не знаешь!

— Права не имеешь, лейтенант, — отозвался Амаута. — Ты же государственный служащий, у тебя же нашивки лейтенанта. При всем народе нарушить закон — неужто посмеешь?

— Эй, вы! — обернулся лейтенант к добровольцам. — Берите факелы. Живо!

И те, помешкав, взяли факелы-головни, потому что наяву увидели смерть. Страшен был лейтенант. Он подтолкнул, лично подтолкнул замешкавшихся к помосту, а затем посмотрел на преступника остро и твердо:

— Гляди, говорун!

И рванул с груди нашивки и бляшки. Потом подошел к костерку, выхватил оттуда головню и ткнул ее в помост, как в живое тело нож.

Вое молчали. Только шипели, разгораясь, дрова. "Горишь, лейтенант, донеслось сквозь дым с помоста. Голос был странно спокойным и даже доверительным. — Горишь, лейтенант! Все вы горите, а вот я, кажется, остаюсь".

Юрий Тупицын. Шутники. Рассказ.

1.

Три месяца патрульный космолёт «Торнадо» находился в свободном поиске, обследуя неизвестный ещё участок Млечного Пути. Работа была самой обыденной: на карту пунктуально наносились все галактические объекты, от звёзд до метеорных роев, и давалась их краткая характеристика. На девяносто шестой день свободного поиска произошёл тот самый случай, ради которого космонавты терпят скуку и невзгоды патрульной жизни. Штурман корабля Клим Ждан во время очередной вахты запеленговал работающую радиостанцию на третьей планете жёлтого карлика Ж-11-23. Передача представляла собой обычную звуковую речь, записанную методом частотной модуляции на радиоволнах метрового диапазона. Неведомый язык характером звуков, мелодией и ритмом удивительно напоминал земные европейские языки.

— Я всегда верил, что так будет! — возбуждённо говорил Клим. Он не находил себе места. Ходил взад и вперёд по кают-компании, ероша свои жёсткие чёрные волосы и время от времени присаживаясь то на диван, то на подлокотник кресла, то прямо на край стола.

— Теперь наши имена войдут в историю. Иван Лобов, Клим Ждан и Алексей Кронин открыли новую цивилизацию!

Клим передёрнул плечами и недоверчиво засмеялся.

— Прямо не верится!

Остановившись перед инженером, лениво развалившимся в кресле, он вдруг деловито спросил:

— А тебе не кажется, что язык этих разумных определённо напоминает испанский?

— Испанский? — удивился Кронин.

— Да ты прислушайся! Та же самая звучность и эмоциональность!

Кронин улыбнулся одними глазами:

— Знаешь, я как-то не задумывался над этим.

Клим пожал плечами, прошёлся по кают-компании и заглянул в ходовую рубку.

— Иван, когда мы, наконец, изменим курс?

— Когда запеленгуем следующую передачу, — ответил Лобов, не отрываясь от работы.

— Разве одной пеленгации недостаточно?

— Ты мог ошибиться, — хладнокровно пояснил Лобов.

— Я? Чепуха! — возмутился штурман. — А если следующей передачи не будет?

— Тогда и подумаем, что делать.

Клим раздражённо хмыкнул, некоторое время постоял, сердито глядя на затылок Лобова, и вернулся в кают-компанию. Плюхнувшись в угол дивана, он задумался, хмуря брови. Постепенно выражение досады сошло с его лица.

— Если их язык так напоминает земной, почему бы им не быть антропоидами? — повернулся он к инженеру.

— Это было бы слишком большой удачей, — вздохнул Кронин.

Человечество поддерживало контакты с несколькими цивилизациями галактики, но все известные расы разумных морфологически сильно отличались от людей. Ещё более сильные колебания испытывала мораль и этика разумных сообществ, а все это, вместе взятое, затрудняло взаимопонимание и общение. Люди давно мечтали о встрече с себе подобными, но до самого последнего времени поиски антропоидов оставались безуспешными. Тревога Клима оказалась напрасной. На исходе второго часа ожидания с той же планеты была запеленгована ещё одна радиопередача. Она оказалась более продолжительной и содержала не только речь, но и музыку, которая даже на земной вкус звучала легко, ритмично и слушалась не без удовольствия.

— Я же говорил, что это антропоиды! — торжествовал Клим.

— Не торопись с выводами, — остудил его пыл Кронин, — я довольно близко знал одного оратора, отлично говорившего по-испански. Однако он вовсе не был антропоидом. — В ответ на недоверчивый взгляд Клима он невозмутимо пояснил: — Его звали Лампи. Милейшее существо из породы попугаев!

— Не понимаю! Как ты можешь шутить в такой момент?

Лобов не принимал участия в спорах. Он был занят сверкой данных обеих пеленгации. Дважды проверив все расчёты и не обнаружив существенных расхождений, он дал, наконец, команду на изменение курса корабля. «Торнадо» выполнил этот нелёгкий манёвр, потребовавший отдачи всей мощности ходовых двигателей, и на гиперсветовой скорости устремился к жёлтому карлику.

Количество принимаемых радиопередач множилось с каждым часом, а на третьи сутки полёта по новому курсу были приняты и первые телевизионные изображения. Это были примитивные черно-белые картинки с развёрткой всего в пятьсот сорок строк, но они произвели настоящую сенсацию на корабле. Неведомая раса разумных и впрямь оказалась антропоидной! Телепередачи были так несовершенны и так пестрели помехами, что сначала об этом можно было только догадываться. Потом догадки сменились более или менее уверенными предположениями. И наконец, когда удалось принять чёткий телеотрывок, посвящённый какой-то спортивной игре, участники её были почти обнажены, исчезли последние сомнения. Это было эпохальное открытие. Клим Ждан торжествовал так, словно антропоиды были его личными творениями.

С момента приёма первых радиопередач с полной нагрузкой работала бортовая лингаппаратура. Сочетание речи, изображений и пояснительных надписей создавало для неё почти идеальные условия. В рекордно короткий срок удалось установить фонетику языка, разработать его морфологию и синтаксис. Быстро рос и словарный запас. Когда он перевалил за тысячу слов, к изучению языка активно подключились космонавты. Работали с полной нагрузкой: днём изучали грамматику и практиковались в разговорной речи, а ночью с помощью гипнопедических установок пополняли словарный запас. Скоро выяснилось, что планета, к которой летел корабль, носит прозрачное имя Илла, а её антропоидные обитатели называют себя иллинами.

Параллельно с изучением языка космонавты старались разобраться в биологии и социальных отношениях иллинов, но тут натолкнулись на неожиданное и довольно забавное препятствие. Принимаемая информация имела интересную особенность, которая, как плотный туман, скрывала и детали и самую суть иллинской жизни. Пика словарный запас космонавтов был невелик, а перевод соответственно был приближённым, эта особенность не очень бросалась в глаза. Но по мере того, как космонавты овладевали языком и знакомились с бытом иллинов, она стала вырисовываться все яснее и чётче. Все радио— и телепередачи, которые удавалось принять, носили шутливый, юмористический, развлекательный характер! Они были заполнены лёгкой музыкой, репортажами многочисленных соревнований, весёлыми пьесками, напоминавшими земные оперетты, головоломно-приключенческими повестями юмористической окраски… Серьёзная информация отсутствовала вовсе. Исключение составляли лишь обстоятельные сводки и прогнозы погоды, передававшиеся с завидной регулярностью шесть раз в сутки, которые, кстати говоря, составляли около двадцати земных часов. Сначала все это забавляло и даже радовало космонавтов — передачи рисовали иллинов премилым, добродушным народом, встреча с которым обещала быть дружеской и непринуждённой. Но день проходил за днём, а кроме веселья, в иллинских передачах не удавалось почерпнуть ничего нового. Как и в первые часы знакомства, космонавты оставались в полном неведении относительно иллинской науки, техники, социальной структуры и даже семейно-бытовых отношений. Юмор надёжно скрывал тайны этой странной цивилизации.

— Может быть, у них всепланетный праздник? — высказал догадку Клим Ждан.

— Праздник, который без перерыва длится целую неделю? — усомнился Лобов.

— А почему бы и нет? — поддержал штурмана Кронин. Вспомни наши Олимпийские игры. Разве, наблюдая в эти дни за земной жизнью, можно составить о ней правильное представление?

Лобов пожал плечами, но в спор ввязываться не стал.

Прошла ещё неделя, жёлтый карлик превратился в самую яркую звезду на чёрном небосводе, а на Илле ничего не изменилось — планета продолжала безудержно веселиться.

— Если это праздник, — со вздохом констатировал, наконец, инженер, — то надо признать, что он порядком затянулся. Вообще премилый народ эти небожители. По-моему, они просто не способны относиться к чему-либо серьёзно.

— Какой-то жизнерадостный идиотизм в планетарном масштабе! — с сердцем сказал Клим.

— Вот-вот, — флегматично поддержал его инженер, — сборище комедиантов и лицедеев. Планета превращена в театральные подмостки, жизнь — в комическую роль, любовь — в лёгкий флирт, ненависть — в розыгрыш, честолюбие — в острословие. Не возьму лишь в толк, кто кормит и одевает всю эту шуструю богему? С какой целью?

Между тем жёлтый карлик запылал на небе новым солнцем. «Торнадо» сбросил скорость, вошёл в гравитационное поле системы, сблизился с Иллой и, превратившись в её спутник, начал орбитальный облёт планеты. Космонавты возлагали большие надежды на прямые визуальные наблюдения загадочного мира, но их ждало разочарование. Вся поверхность Иллы, за исключением крайне редких окон, оказалась закрытой мощной многослойной облачностью, сквозь которую с трудом пробивались лишь радиоволны метрового диапазона, позволявшие получить самую общую картину пролетаемой местности. Но и в таких условиях удалось сделать ряд интересных наблюдений. Илла оказалась удивительно «водянистой» планетой, суша занимала не более шести процентов всей её поверхности. По существу, вся планета представляла собой единый глобальный океан, по которому там и сям были разбросаны архипелаги островов. Континентов, подобных земным, не было совершенно.

Острова, находившиеся в благоприятной климатической зоне, были густо заселены. Поселения иллинов представляли собой просторные озеленённые города, расположенные, как правило, на самом берегу океана. Несмотря на все старания, ни в самих городах, ни в их окрестностях не удалось обнаружить никаких признаков концентрированной промышленности и энергетики. Клим Ждан, так много ждавший от антропоидной цивилизации, брюзжал:

— Цивилизация без науки и производства. Цивилизация без энергетики. Кто в это поверит? Если мы привезём такие данные, Земля добрую неделю будет корчиться от смеха!

— Я тебя понимаю, Клим, — сочувственно согласился Кронин, — меня тоже раздражает Илла. Все тут устроено ужасно не по-земному! Но ведь не мы с тобой её сотворили, так зачем же так расстраиваться?

Он задумчиво погладил подбородок, усмехнулся и добавил:

— Вообще-то, как знать? Может быть, на Илле мы видим собственное будущее? Да-да, — продолжал он про себя, игнорируя насмешливое удивление Клима, — к такому выводу легко прийти, если проанализировать историю человечества с точки зрения юмора. Не стоит доказывать, что количество юмора в общем потоке информации непрерывно возрастает по мере развития человечества. Ты напрасно так скептически улыбаешься, Клим. Я высказываю лишь самые очевидные истины. Современный человек склонён пошутить и подурачиться независимо от возраста, пола и профессии. А попробуй представить себе весельчака инквизитора, который во славу господа бога лично дробит кости еретикам. Или шутника-отшельника, который живёт один-одинёшенек в пустыне, не моется, гордится незаживающими язвами и питается одними акридами. Разве удивительно, что в эпоху инквизиции или фашизма процветали люди жестокие, мрачные и злобные? Это лишь естественно! Теперь же мы наблюдаем прямо противоположную картину. Если хочешь, то склонность к юмору — доминантный признак современного человека. Причём в самом полнокровном генетическом смысле. Ведь если биологическая эволюция человека давно закончена, то социальная только набирает силу. Именно социальные особенности человека определяют естественный отбор, который и не думал прекращать свою деятельность в недрах нашего общества. В частности, отбор идёт и по линии юмора. Жёлчному, сварливому, просто печальному, наконец, человеку сейчас очень трудно найти себе подругу жизни, а поэтому род его закономерно и неизбежно угасает. В будущем довольно-таки мрачный гомо сапиенс вульгарис превратится в совершенно новый социальный вид — в жизнерадостного, неунывающего, смеющегося гомо сапиенса юмористикуса. А вся раса разумных превратится в расу шутников! Иллины — близкий и наглядный пример этой волнующей метаморфозы.

— Фу на тебя, — с досадой сказал Клим, — я надеялся, что в конце концов ты скажешь что-нибудь серьёзное.

— Для серьёзных гипотез нужна хотя бы маленькая зацепка, — вздохнул Кронин.

Скоро такая зацепка появилась. Когда «Торнадо» проходил над Миолой, одним из городов Иллы, расположенным на уединённом островке, облака ненадолго рассеялись. Клим Ждан, мгновенно сориентировался и выполнил отличную стереосъёмку открывшейся панорамы местности. При её анализе обнаружилась важная деталь, совсем не наблюдавшаяся на сделанных ранее радиоснимках, — от города к океану тянулись несколько отличных, хотя и нешироких дорог, сделанных из полированного камня.

— Вот вам и разгадка иллинской цивилизации, — с удовлетворением констатировал Клим, проводя указкой по тонким линиям дорог, — производство этих весёлых паразитиков сконцентрировано на океанском дне и полностью автоматизировано. Все, что нужно для жизни и развлечений, иллины получают по этим дорогам. Им остаётся наслаждаться жизнью.

— Если это можно назвать жизнью, — хмуро заметил Лобов.

— Если они полностью устранились от производства, а похоже, что так оно и есть, это уже не жизнь, а паразитизм на теле машинной цивилизации, — согласился инженер, — которая рано или поздно осознает своё могущество и растопчет иллинские города, как гнёзда муравьёв!

— Бедные небожители, — пробормотал Кронин, разглядывая фотографию могучего красавца иллина, который, щуря лукавые глаза, смотрел прямо в объектив аппарата.

За океанскими дорогами установили тщательное круглосуточное наблюдение, но странное дело — ни днём ни ночью на них не наблюдалось ни малейшего движения. Клим недоумевал и строил предположения одно другого мудрёнее и невероятнее, а инженер, выждав некоторое время, взялся за детальнейший анализ стереосъёмки. В результате ювелирно выполненных измерений ему удалось показать, что дороги отнюдь не плавно спускаются к океану, как это было бы естественно предположить. Они совершенно отвесно обрывались в воду на высоте десяти-пятнадцати метров!

— Совершенно очевидно, — невозмутимо заключил Кронин, по таким дорогам можно транспортировать что-либо в океан, но никак не из него.

— Для чего же тогда нужны эти проклятые дороги? — спросил несколько сконфуженный Клим.

Кронин пожал плечами.

— Может быть, для сбрасывания в океан отходов. А скорее всего это своеобразные памятники старины. Когда-то с их помощью действительно осуществлялась связь с океаном. Потом на смену им пришли более удобные подземные коммуникации, а дороги остались. Океан наступал, разрушая берега острова, вот так и получилось, что дороги отвесно обрываются в океан.

Клим промолчал. Стоя у стола, он разглядывал многочисленные фотографии иллинов, сделанные с экрана телевизора. Держа эти фотографии веером в руке, он вдруг повернулся к инженеру.

— Я не знаю назначения дорог, но уверен, на планете происходит что-то более сложное, чем простое вырождение иллинов. Посмотри! — Он бросил фотографии на стол. — Посмотри, сколько ловкости, грации и силы в этих телах. На них просто приятно смотреть! Разве они похожи на вырождающихся?

Неторопливо перебирая фотографию за фотографией, Кронин просмотрел всю пачку.

— Да, — согласился он, — красивый народ.

Он потёр подбородок и усмехнулся.

— Так уж мы устроены, что любуемся всеми ладно скроенными животными независимо от того, что они собою представляют: собаками, актиниями, лошадьми и пантерами в равной мере. Между прочим, — он поднял глаза на Клима, — мы до сих пор любуемся скульптурой Нефертити, хотя она была типичной представительницей касты фараонов, и роскошными цветами растений-паразитов.

— Что ты хочешь сказать этим?

Кронин мягко улыбнулся.

— Я хочу сказать, что ты порой меняешь своё мнение без достаточных оснований.

— И тем не менее Клим прав, — вдруг вмешался в разговор до сих пор молчавший Лобов.

Взгляды обратились к нему.

— Иллины не только физически совершенны, они ещё и порядочны, Алексей. При всем легкомыслии и беспечности, им совершенно чужды жестокость, деспотизм, несправедливость. У них не заметишь даже намёка на культ эротики, на секс, с которыми рука об руку идёт всякое вырождение.

— Ну, — с большим сомнением протянул штурман, — это ничего не доказывает.

— А потом, — добавил Кронин, — мы знаем иллинов лишь с парадного входа. Мы видели то, что они сами считают нужным показывать. Все может радикально измениться, если мы перелезем через забор и заглянем в окно.

— Верно, — согласился Лобов. Он оглядел своих друзей и усмехнулся, — у нас мало фактов. Мы можем до бесконечности сидеть на орбите и строить остроумные, но беспочвенные гипотезы. Пора принимать решение. Либо возвращаться на базу, либо пойти на прямой контакт и попытаться заглянуть в окно, как говорит Алексей.

Кронин качнул головой.

— Если на Илле фактически командуют машины, — мягко, безо всякого нажима сказал он, — а это очень вероятно, то нам может быть оказан самый неожиданный приём.

— Да, к этому нужно быть готовым.

— И все-таки я за контакт! — прихлопнул рукой по столу Клим. Он обернулся к инженеру. — А ты? Ты-то что молчишь?

Кронин засмеялся:

— Да разве я брошу «Торнадо»? Вы же без меня пропадёте!

2.

«Торнадо» произвёл посадку на том самом уединённом острове, где Клим обнаружил дороги, в загородном парке, километрах в полутора от ближайших зданий. На первый контакт по жребию пошёл Клим Ждан. Было установлено, что воздух Иллы вполне пригоден для свободного дыхания, поэтому он был в лёгком скафандре без шлема. Лобов остался на подстраховке, Кронин возился с корабельным оборудованием, подготавливая корабль к немедленному взлёту на тот случай, если придётся срочно покидать Иллу.

Спрыгнув с трапа на землю, поросшую серой опалённой травой, Клим сделал несколько упругих осторожных шагов, топнул ногой, словно проверяя твёрдость почвы, и непринуждённо доложил:

— Вышел, все в порядке.

Словно разминаясь, Клим обошёл вокруг корабля, ещё раз притопнул ногой, глубоко вдохнул тёплый влажный воздух и с улыбкой осмотрелся. Моросил мелкий невесомый дождь. Капли с едва слышным шорохом теребили сожжённые, поникшие стебельки травы и щекотали щеки и шею. За чётко очерченным пятном посадки, следа отдачи двигателей, трава была сочной и пронзительно зеленой. Она росла сплошной плотной массой, напоминая чем-то дружные всходы озимой пшеницы. Край поляны был ограничен деревьями и кустарником, силуэты которых были размыты влажной дымкой и сеткой дождя. И вообще было темновато, даже близкие предметы рисовались расплывчато, как во время сумерек на Земле, хотя где-то за облаками солнце стояло высоко. В тишине, нарушаемой лишь мерным шорохом дождя, не было ничего гнетущего, это была тишина покоя и отдыха. Клим улыбнулся и прямо ладонью вытер мокрое от дождя лицо. Вот что значит прослушать и просмотреть тысячи телепередач! Этот влажный, туманный мир казался ему тревожно-знакомым, как знакомы нам краски и запахи детства. Словно когда-то, давным-давно он уже побывал здесь, и теперь забытые ощущения и мысли нехотя пробуждались от тяжёлого сна.

— Внимание! — послышался в ушных пикофонах голос Лобова. — Со стороны города приближается группа иллинов.

Клим невольно подобрался — не так-то легко встречаться с глазу на глаз с представителями других миров!

— В группе десять иллинов, — спокойно продолжал Лобов, одежда очень лёгкая, спортивная. Оружия или других подозрительных предметов не видно. Ведут себя спокойно, шутят, смеются. Готовься.

— Понял, — облизал вдруг пересохшие губы Клим.

Над деревьями, окружавшими поляну, с шумом поднялись крупные птицы — моквы, оглашая воздух недовольными криками, похожими на мяуканье рассерженной кошки. Клим проводил глазами их тяжёлый, ленивый полет. Почти в то же мгновение кусты, над которыми взлетели птицы, шевельнулись, и на краю поляны выросла стройная оранжевая фигура. Секунду великолепно сложенный мужчина стоял, небрежно опершись рукой о ствол дерева, а потом обернулся назад и помахал рукой.

— Эта штука здесь, рядом!

Послышался шум, голоса, шорох ветвей, и на поляну вышли стройные иллины. Некоторое время эта живописная группа перебрасывалась односложными, пожалуй, удивлёнными репликами, а потом пришла в движение и неторопливо потянулась к кораблю. Послышались возгласы, непринуждённый смех.

— В самом деле стоит!

— Похоже на вышку, для прыжков.

— Ну, с этой штуки не прыгнешь.

— Интересно, а до городской площади эта штука долетит?

Одеты иллины были более чем легко: короткие трусы и либо майки, либо куртки с открытым воротом. Теперь, когда они приблизились, особенности, которые было бессильно передать черно-белое телевидение, стали заметны яснее. Кожа была мягкого оранжевого цвета, волосы — голубыми, а глаза — зелёными. Это придавало иллинам праздничный и вместе с тем какой-то маскарадный вид — думалось, что они специально раскрасились в такие яркие цвета, желая попозировать и произвести впечатление. Нельзя сказать, что наивно-бесцеремонные реплики иллинов благотворно действовали на Клима. Ему пришлось изрядно напрячь свою волю, чтобы побороть смущение и выглядеть достаточно естественным. В нескольких шагах от Клима иллины приостановились, и высокий мужчина, первым вышедший на поляну, сказал с улыбкой:

— Здравствуйте!

— Добрый день, — как можно непринуждённее ответил Клим.

— Трудной ли была посадка? — с интересом спросила девушка с удивительными изумрудными глазами.

Клим улыбнулся ей:

— Да не очень лёгкой, — и показал рукой в хмурое облачное небо, — мы прилетели оттуда, с далёкой звезды.

В ответ раздался взрыв весёлого смеха. Держась совершенно свободно, иллины приблизились к кораблю вплотную и принялись его рассматривать. Девушка с изумрудными глазами провела по корпусу рукой, нахмурила брови и провела ещё раз. Лицо её выражало недоумение.

— Похоже на металл, — словно про себя заметила она и шлёпнула по корпусу ладонью.

Сетчатый нейтрид ответил на это гулким вздохом.

— Это не металл, — удивлённо, но уверенно заключила девушка, — но что же это?

— Глина!

— Фанера!

— Техлон! — послышались со всех сторон шутливые ответы.

Клим поднял руку, требуя внимания. Когда установилась относительная тишина, он пояснил:

— Это нейтрид. Материал, сделанный из самой ядерной материн.

В ответ раздался взрыв смеха.

— Из ядерной, надо же придумать!

— Да он сразу провалится к центру земли!

Клим пытался объяснить, что это не простой, а сетчатый нейтрид, что фактически этот материал соткан из пустоты, пронизанной тончайшей ядерной арматурой — нитями нейтрида, но его никто не слушал. Высокий иллин, обойдя корабль, отошёл на несколько шагов в сторону, оглядел его сверху донизу и спросил с любопытством:

— Как же он летает без крыльев?

— В космосе не нужны крылья.

В ответ раздался новый взрыв хохота. Девушка-толстушка с глазами салатного цвета даже села на траву — так ей было смешно.

И тогда в голове Клима шевельнулась догадка, которая с каждым мгновением становилась все определённее, — иллины не верят ему. Не верят, и все! Историю с космическими пришельцами они принимают за шутку, за розыгрыш, который устроили жители какого-нибудь соседнего города. Воспользовавшись случайной паузой в общем шуме, он спросил:

— Вы что же, не верите, что мы прилетели с дальней звезды?

— Конечно, не верим! — хором ответили ему с полной убеждённостью.

— Но вы посмотрите, — горячо сказал Клим и замялся в поисках наиболее убедительного аргумента, — вы посмотрите на меня и на себя. У вас кожа оранжевая, а у меня?

Опять хохот. Смешливая девушка с салатными глазами вышла из толпы и сказала с милой улыбкой:

— Смотрите.

Изумлённый Клим увидел, как кожа девушки прямо на его глазах посветлела, порозовела и приобрела характерный человеческий оттенок. Глядя на ошарашенного Ждана, иллины восхитились:

— Да он отличный актёр!

— Смотрите, как он естественно изображает удивление!

— Надо предложить ему роль в нашем театре.

Высокий иллин спросил:

— Если вы действительно инозвездные пришельцы, откуда вы знаете наш язык?

— Мы изучили его. У нас есть специальные машины, которые помогают нам в этом.

— А почему вы так похожи на иллина? — спросила тоненькая девушка.

— А вот этого я и сам не знаю! — сердито ответил Клим.

— Естественно!

— Лучше скажите, из какого города вы прилетели?

— Да не могли они прилететь, у этой штуки даже крыльев нет!

— Тихо! — вдруг деловито сказала одна из иллинок. — Тихо, друзья. Хватит развлекаться. Мы опоздаем на утреннее купание и на завтрак.

Иллины, сразу забыв и про Клима, и про корабль, весело загалдели и потянулись по зеленой траве по направлению к океану.

— Но мы и правда прилетели со звёзд! — отчаянно крикнул им вслед штурман.

В ответ послышались смех и крики:

— Не скучайте, сыны неба!

— Мы ещё навестим вас!

— Не забудьте позавтракать!

Клим тяжело вздохнул, устало привалился к корпусу корабля и принялся вытирать лицо платком: разговор с иллинами измотал его, точно непрерывная суточная вахта. Почувствовав лёгкое прикосновение к своему плечу, он вздрогнул от неожиданности и резко обернулся. Перед ним стояла та самая приметная девушка с удивительными изумрудными глазами.

— Вам плохо? — участливо спросила она.

— Да нет, — растерянно сказал Клим, — просто так, ничего особенного.

Она кивнула головой, видимо вполне удовлетворившись этим туманным ответом, и, повернувшись лицом к кораблю, снова задумчиво провела рукой по его корпусу.

— Я знаю все материалы, которые применяются для транспорта, — словно про себя сказала она, — я ведь долго работала в этой области. Но такого материала я не знаю.

— Это сетчатый нейтрид, — живо подсказал ей Клим, — материал, сплетённый из тончайших нитей ядерного вещества.

Девушка обернулась к нему, в её глазах светились искорки интереса.

— Но ядерное вещество так тяжело, что сразу после возникновения пронзит корпус машины, здание, почву и погрузится до самого центра планеты, — возразила она.

— Мы готовим его во взвешенном состоянии, магнитное поле не даёт ему опуститься. И не выключая магнитного поля, плетём сетчатый нейтрид.

Девушка улыбнулась, она, несомненно, поняла объяснение. Потом её брови снова нахмурились:

— Но ядерное вещество неустойчиво, оно должно распадаться и убивать все живое вокруг!

Клим покровительственно улыбнулся:

— Верно, но мы научились делать его устойчивым. Это просто: достаточно, чтобы масса нейтрида превысила критическую, тогда он переходит в устойчивую фазу. Его очень трудно, почти невозможно разрушить.

— Критическая масса? — переспросила девушка и поискала вокруг глазами. — У вас есть на чем писать?

Клим поспешно достал блокнот и универсальный карандаш. Девушка присела, прислонившись к корпусу корабля, и начала выписывать какие-то сложные формулы. Сердце Клима забилось отчаянно! Первый раз перед ним появились математические знаки этой странной цивилизации. Овладев собой, он потребовал объяснений. Девушка смотрела на него изумлёнными глазами:

— Вы не знаете, что такое лимма? Но это же всем известно!

— Но мне неизвестно! — отчаянно втолковывал Клим.

— Лимма, хм, лимма — это когда вычисляется сумма, составленная из очень маленьких величин, которые совсем как нуль, — принялась объяснять девушка, неуверенно поглядывая на Клима.

— Интеграл! — восхитился Клим. — Тогда вот эта штучка и есть та самая бесконечно малая величина, по которой производится суммирование, верно?

— Верно, это дикси.

— Дифференциал!

Они заговорили, азартно перебивая друг друга, но тем не менее быстро нашли общий язык. А когда общий язык был найден, Клим отобрал у девушки карандаш и постарался объяснить, что такое критическая масса и почему нейтрид в этом состоянии устойчив.

Закончив объяснения, он внимательно посмотрел на девушку, стараясь разобраться, поняла ли она его. Девушка сидела с непривычно серьёзным лицом, глядя в пространство удивлёнными изумрудными глазами.

Клим осторожно притронулся к её руке. Девушка обернулась к нему, и лицо её осветилось лёгкой улыбкой.

— Я поняла вас, — мягко сказала она, — но над всем этим надо хорошенько подумать.

Она заглянула в самые глаза Клима:

— Мы не знаем этого. Откуда знаете вы? Неужели и правда вы прилетели с другой звезды?

— Конечно! — Клим, не оборачиваясь, похлопал ладонью по гулкому нейтриду. — Это гиперсветовой корабль. Он может превышать скорость света в сотни раз!

Девушка недоверчиво рассмеялась.

— Гиперсвет невозможен!

— Невозможное сегодня становится возможным завтра, серьёзно заметил Клим.

На него снова внимательно взглянули удивительные изумрудные серьёзные глаза.

— Вы правы.

Девушка помолчала, а потом легко вскочила на ноги и, глядя на острый нос «Торнадо», вынырнувший в этот момент из низких облаков, сказала:

— Неужели с других звёзд? — И вдруг рассмеялась. — А собственно, чего же в этом удивительного? Во вселенной бесчисленное множество обитаемых миров. Должны же встречаться их разумные обитатели? — Тут же спохватилась. — Из-за этого нейтрида я от всех отстала! — С улыбкой обернулась к Климу. — Я постараюсь, я обязательно постараюсь сделать хоть крошечку нейтрида. Только бы успеть!

— Успеете, — бодро сказал Клим, — у вас вся жизнь впереди. Да и мы постараемся вам помочь!

— Вся жизнь впереди, — тихонько повторила девушка и закинула голову к рыхлому серому небу, — вся жизнь впереди. Ведь это правда!

Она счастливо засмеялась и обернулась к Климу:

— Что ж, если вы из другого мира и вам нравится, оставайтесь с нами. У нас хорошо!

И уже на берегу помахала Климу рукой. Штурман с грустью смотрел ей вслед до тех пор, пока она не растворилась во влажной дымке и сетке дождя. Нейтрид, гиперсвет, инозвездные корабли — все это игрушки для них, не больше. «Из-за этого нейтрида я от всех отстала!» Вот максимум, на который способны эти большие, легкомысленные и добрые дети.

Клим усмехнулся, пожал плечами и устало привалился к влажному корпусу корабля. Неустанно моросил мелкий невесёлый дождишко. Он теребил поникшие травинки, щекотал лицо, царапался о корабль и своим едва слышным голоском все пытался и никак не мог рассказать Климу что-то важное об этом странном мире.

3.

Паломничество иллинов к кораблю продолжалось непрерывно, но ничего нового это не давало. Все визиты, по существу, повторяли собой первое посещение корабля, за исключением того, что ни один иллин больше не заинтересовался землянами так серьёзно, как та девушка с изумрудными глазами. И все же в шутливых репликах, которыми они обменивались с космонавтами, нет-нет да и мелькали отсветы своеобразных и глубоких знаний.

Когда Клим окончательно выбился из сил, Лобов подменил его освободившимся к тому времени Крониным.

— А ты что собираешься делать? — полюбопытствовал инженер, готовясь к выходу.

Лобов кивнул головой в сторону океана:

— Надо побывать на дорогах.

— Думаешь, разгадка все-таки там?

Лобов усмехнулся:

— Если бы я знал, зачем бы нам сидеть на этой поляне?

К полудню поток иллинов уменьшился, а потом и совсем иссяк на глазах. Дежуривший в это время Кронин успел выяснить, что иллины отправились обедать и отдыхать.

— Редкое единодушие для таких легкомысленных ребят, констатировал Кронин, входя в кают-компанию, — кстати, как дела с нашим обедом?

— Придётся подождать, — Клим лежал на диване, заложив руки за голову, — я только сейчас говорил с Иваном. Ему почему-то вздумалось промерить толщину облачности.

— Толщину облачности? — удивился Кронин, усаживаясь в кресло и с наслаждением вытягивая ноги, — у нас таких измерений больше чем достаточно!

— Я и сам не знаю, что подумать. Да что гадать? Прилетит — расскажет. Ты скажи, как твоё мнение об иллинах?

— Дети, — со вздохом сказал Кронин, — большие добрые дети. Наивное любопытство, мимолётный интерес — вот и все, на что они способны. Все серьёзное и значительное им чуждо. Даже удивляться серьёзно они и то не умеют! И ровно ничего не изменится, если мы даже и сумеем доказать своё инозвездное происхождение. Чего же удивительного во встрече братьев по разуму? Ведь во вселенной бесчисленное множество обитаемых миров. Вам здесь нравится? Так живите с нами!

Клим молчал, хмуря брови. Кронин повернул голову, присматриваясь к выражению его лица.

— Ты не согласен со мной?

— Как тебе сказать, на первый взгляд иллины действительно похожи на детей, — лениво согласился Клим. — И на второй, может быть, и на десятый, и на двадцатый… — Он ожесточённо почесал себе затылок и вдруг, перекинув ноги, сел на диван. — Но, черт подери, если вдуматься хорошенько, то они похожи не столько на детей, сколько на стариков!

— На стариков? — Кронин засмеялся. — Да среди наших посетителей не было ни одного старше двадцати лет!

— Я говорю не о внешнем виде, — отмахнулся штурман, — я говорю об их психическом облике. Они похожи на стариков, владевших когда-то богатейшими знаниями, а теперь впавших в наивное детство. Неужели ты не замечал, как тени былых знаний нет-нет да и мелькнут в их разговорах?

Кронин смотрел на штурмана с интересом.

— В этой идее что-то есть, Клим.

— Ты думаешь? — оживился штурман. — Я уже раздумывал над этим, и у меня сложилась такая, немного фантастическая, но тем не менее возможная картина. Разумных всегда привлекала идея вечной юности. Вспомни сказки седой старины, Фауста средневековья и неисчислимое количество геронтологов, работающих над этой проблемой в наши дни. Допустим теперь, что иллины достигли таких биологических высот, что научились возвращать себе юность. Но, возродив к новой жизни своё дряхлое тело, они оказались бессильными омолодить свою душу! И вот постепенно, век за веком планету заселили странные существа — сильные, ловкие красавцы с дряхлой, засыпающей душой. Обрати внимание, по телевидению и возле корабля мы видели только молодёжь. Ни детей, ни стариков, ни даже просто пожилых людей. Ведь это же надо как-то объяснить!

Глаза Кронина лукаво сощурились:

— А может быть, у них диктатура юности? Молодёжь планеты объединилась и поработила все остальные группы, превратив их в своих рабов!

— Похоже, на Илле действительно есть и рабы и диктатура, — проговорил усталый голос Лобова.

Он незаметно вошёл в кают-компанию и некоторое время стоял, прислонившись к косяку двери.

— Тебе удалось узнать что-то новое? — живо спросил Клим.

— И объясни, пожалуйста, зачем тебе понадобилось промерять высоту облачности? — добавил Кронин.

— Кое-что удалось, — ответил Лобов и, пройдя вперёд, опустился на диван рядом с Климом.

Для разведки Лобов выбрал глайдер: он был почти бесшумен, а опасаться нападения на этой планете не было никаких оснований, поэтому прочность машины не имела значения. Чтобы не привлекать внимания иллинов и не вызывать ненужных толков, Лобов стартовал с верхней площадки корабля, дождавшись, когда плотное облако совсем скрыло её от земли. Пройдя немного по горизонту, Лобов нырнул под облака. До земли было метров пятьдесят, она то туманилась, скрываясь в плотном заряде дождя, то прояснялась, выступая со всеми деталями. Выскочив на ближайшую дорогу, Лобов сбросил скорость и повёл глайдер к океану, внимательно вглядываясь вниз. Дорога петляла, следуя за естественными складками довольно пересечённого рельефа. Она напоминала застывшую омертвевшую реку. Это сходство усиливалось благодаря влажному блеску каменных плит, омытых тёплым дождём.

Чем ближе к океану, тем шире и плотнее по сторонам дороги вставали живые стены деревьев и кустарников. Выбежав на берег океана, дорога расширилась, образуя небольшую площадку, и оборвалась вниз. Лобов положил глайдер на крыло, с интересом разглядывая загадочное сооружение иллинов. Обрыв был отвесным, площадка нависала над водой на высоте метров пятнадцати. Для подъёма грузов место было абсолютно непригодным, зато с площадки было бы очень удобно сбрасывать что-либо вниз, в воду. Неужели Алексей прав и иллины действительно сливают здесь нечистоты?

Лобов снизился и принялся кружить над самой водой. Под обрывом было глубоко, но вода была так спокойна и прозрачна, что Лобов видел на дне каждый камень, ракушку и рыбёшку. Никаких признаков грязи или хлама, ничего похожего на свалку. Чистое и естественное прибрежное дно океана. Нет, эти дороги не для вывоза отходов. А для чего же?

Так и не придя ни к какому выводу, Лобов вывел глайдер из виража, забрался под самые облака и повёл глайдер на север, вдоль береговой, слабо изрезанной черты. Километра через два обрыв отступал от берега, обнажив широкую полосу песка. Этот естественный пляж был забит иллинами. Они отдыхали и резвились на песке, плескались у берега, плавали и ныряли далеко в открытом море. Это не удивило Лобова, по телепередачам он знал, что иллины на «ты» с морем и чувствуют себя в воде как рыбы, что совершенно естественно для типичных островных жителей. Его лишь позабавило, что иллины нежатся на песке при дожде. При виде глайдера иллины не выказали ни малейшего беспокойства. Они следили за ним, запрокидывая головы, махали руками и кричали что-то весёлое.

Пляж тянулся не меньше километра, а потом обрыв снова придвинулся к самой воде, все гуще покрываясь деревьями и кустарником. А потом Лобов увидел другую дорогу из полированного камня, отвесно падавшую в океан. И это место он обследовал со всей тщательностью, но ничего нового не обнаружил — та же глубина и ровное чистое дно, усыпанное ракушками. Дороги ни для чего! А, впрочем, что подумал бы инопланетный житель, обнаружив на Земле пустынные древние города, тщательно охраняемые археологами?

Покружив над обрывом и над самой водой, Лобов развернулся на обратный курс и заметил плывущего иллина, медленно, словно нехотя, приближавшегося к берегу. Лобов удивился: вдоль берега тянулся почти отвесный обрыв, выбраться наверх здесь было невозможно, да и вообще иллины не купались в таких местах, они были весьма привередливы во всем, что касалось их развлечений. Может быть, иллин нуждался в помощи?

На всякий случай Лобов снизился к самой воде и на малой скорости прошёл над необычным пловцом. Иллин не поднял головы и не помахал ему приветливо рукой. Движения его были вялыми, грёб он почему-то одной левой рукой. Приглядевшись, Лобов заметил, что иллин прижимал к себе обнажённую и, видимо, потерявшую сознание девушку. Её совсем юное лицо, едва поднимавшееся над водой, было мертвенно-спокойным.

Мгновенно приняв решение, Лобов завалил глайдер в крутой вираж, чтобы сесть на воду рядом с иллинами. Он успел заметить, что иллин достал пологое в этом месте дно, сделал несколько шагов и выпрямился, подняв девушку на руки. Иллина шатало от усталости, голова девушки была бессильно запрокинута, её ноги и кисти рук касались поверхности воды. На считанные мгновения Лобов потерял из виду эту трагичную, странную пару, а когда глайдер, подрагивая от перегрузки, вывернулся на посадочный курс, девушки уже не было! Иллин стоял на прежнем месте, шатаясь и с трудом удерживая равновесие, грудь его судорожно вздымалась и опадала. Вдруг он дёрнулся и плашмя упал на спину, подняв столб брызг. Лобов, стиснув зубы, вёл глайдер на посадку.

Как только глайдер коснулся воды, он выключил двигатель, толчком распахнул дверцу кабины, прыгнул прямо в воду, погрузившись в неё по пояс, и тяжело побежал туда, где ещё расходились широкие круги. Здесь! Лобов остановился, оглядываясь вокруг. Иллина не было видно. Неужели он ошибся? Лобов прошёл несколько шагов вперёд, назад, вправо, влево — бесполезно! Вокруг было чистое дно.

Так и не поняв, что случилось, Лобов бросился обратно к глайдеру, вскочил в кабину, запустил двигатель, захлопнул дверцу и рывком бросил машину в воздух.

Натужно, сердито загудел двигатель, работая на полных оборотах. Набрав метров двадцать, Лобов, перекладывая глайдер с борта на борт, до боли в глазах принялся вглядываться в воду. Ничего! Но не приснились же ему иллины!

Лобов уменьшил крен машины, расширяя радиус разворота, и заметил вдали группу очень крупных рыб, стремительно уходивших от берега. Снова заныл двигатель, и глайдер рывком догнал неизвестных обитателей океана. Это был добрый десяток лобастых рыбообразных созданий, метра по два длиной каждое. Одно из них, — Лобов видел это совершенно отчётливо, — тащило с собой иллина, прижимая его длинным ластом. Иллин уже не сопротивлялся. Рыбы вдруг резко вильнули вправо, влево, а потом круто пошли в глубину, окутываясь чёрным непрозрачным облаком, наподобие потревоженных осьминогов. Все дальше и дальше уходя в открытое море, Лобов полетел змейкой, надеясь снова обнаружить стаю, но все было напрасно. Когда берег стал совсем скрываться за сеткой дождя, Лобов понял, что дальнейшее преследование и поиски бесполезны. Он вспомнил о тысячах иллинов, беспечно купающихся в открытом океане, и ему стало жутко. Он потянул ручку управления на себя, дал полный газ и с гулом и свистом рвал мокрое тело облаков до тех пор, пока не посветлело и над головой не вспыхнуло синее-синее, совсем земное небо и оранжевое ласковое солнце.

— Да, это нечто новое, — в своей неторопливой раздумчивой манере проговорил Кронин, — я считал решённым, что сообщество иллинов паразитирует на теле машинной цивилизации, уже давно обретшей автономность и терпящей иллинов, так сказать, по традиции. А оказывается, иллины находятся в каких-то сложных и отнюдь не дружественных отношениях с обитателями океана.

Клим поднял голову.

— Весь вопрос в том, что это было — случайное нападение или отработанная система, случайно давшая осечку, — жёстко сказал он.

Кронин взглянул на штурмана с некоторой тревогой:

— Если бы иллины подвергались систематически нападениям, мы непременно заметили бы нотки тревоги и страха в их жизни. Но ведь нет ничего похожего! Иллины ведут совершенно безоблачное существование!

— А разве ты замечал нотки тревоги и страха у коров, пасущихся на лугу? — негромко спросил Лобов.

Кронин некоторое время смотрел на него, а потом с неожиданной для своего характера горячностью сказал:

— Нет! Я не могу поверить в это. Иллины что-то вроде мясного стада для океанских обитателей? Не поверю!

— Ты думаешь, твоё мнение что-нибудь изменит?

— Надо идти в город, — хмуро сказал Клим, — надо в конце концов разобраться, что происходит в этом мире. И, если надо, помочь иллинам! В самом деле, не бросать же на произвол судьбы этих больших детей!

Он встал с дивана.

— Я пойду в город, Иван. Пойду и узнаю все, что нужно!

— Ты слишком горяч и неосторожен, Клим. Полагаю, что самая подходящая кандидатура — это я, — вмешался Кронин.

Лобов посмотрел на одного, на другого и надолго задумался.

— Нет, — сказал он наконец, — я пойду сам.

4.

Город начался незаметно: среди деревьев показалось одно здание, за ним другое, потом целая группа, и уже трудно было сказать, что это — большой городской сквер или парковый посёлок. Вслед за шумной компанией иллинов Лобов вошёл в ближайшее здание. На него почти не обратили внимания, в лучшем случае происходил обмен шутливыми репликами, в которых поминался космос и жизнь других миров. Присмотревшись, Лобов обнаружил, что в здании размещался спортивный клуб, по крайней мере, так сказали бы о его назначении на Земле. В клубе было людно, шумно и весело. Играли в мяч, прыгали в длину и высоту, с шестом и без шеста, с места и с разбега. Особенной популярностью пользовались прыжки на батуте. Лобов, сам неплохой спортсмен, в молчаливом восхищении долго любовался гибкими оранжевыми телами, парящими в воздухе подобно птицам.

Выйдя из клуба, Лобов стал подряд заходить во все здания. Большинство из них имело развлекательное, спортивное или утилитарное назначение. Лобов не без удивления обнаружил, что иллины очень неприхотливы в своей личной жизни. Жили они в больших комнатах группами по нескольку десятков человек. У каждого в личном пользовании были койка, стул, нечто вроде тумбочки и низкая скамейка. И больше ничего! Это были не жилые дома в земном смысле этого слова, а общежития-спальни.

По пути Лобову попалось несколько столовых. В одной из них, заметив иллина с умными лукавыми глазами, Лобов задержался. Столовая представляла собой зал средних размеров с редко расставленными столиками, вдоль стен этого зала тянулись ряды однотипных прилавков, внутри которых под стеклом стояли самые различные блюда и напитки. Даже на Земле во время праздников Лобов не встречал большего разнообразия! Иллин не спеша закусывал, доброжелательно поглядывая на Лобова. Лобов огляделся вокруг и с непринуждённой улыбкой спросил:

— Какая разнообразная пища! Откуда она берётся?

— Оттуда, откуда же и напитки! — со смехом ответил иллин, опорожняя стакан прозрачного голубоватого сока.

— А напиток откуда? — прищурился Лобов.

— Ну уж, конечно, не из спортивного зала! Из кухни.

Лобов деликатно посмеялся вместе с собеседником, а потом осторожно продолжил допрос:

— Понятно. Но ведь пищу должен кто-то готовить?

— Кухня сама все готовит, — с улыбкой сказал иллин, приглядываясь к Лобову. — А вы, наверное, звёздный пришелец?

— А вы в них верите? — вопросом на вопрос ответил Лобов.

Иллин засмеялся.

— В принципе верю, но в данном случае нет. Уж очень вы похожи на иллина.

— Да, тут ничего не поделаешь.

Иллин оценил шутку, теперь он смотрел на Лобова с симпатией и интересом.

— А зачем что-то делать? Пусть все остаётся как есть!

— Согласен. Итак, кухня работает автоматически. Это понятно. Но ведь кухне нужны продукты, откуда они берутся?

— А откуда берутся воздух, вода и свет? — засмеялся иллин. — Они есть, вот что важно. Но уж если вам очень интересно, я скажу — продукты привозят из океана. Ночью, когда мы спим.

— Кто привозит? — быстро спросил Лобов.

Иллин от души рассмеялся. Весь вид его говорил — ну кто же не знает таких всем известных вещей?

— И продукты привозят по тем дорогам, что обрываются в океан? — спросил Лобов, надеясь, что это подтолкнёт иллина к ответу.

Но произошло нечто удивительное. Доброжелательная, несколько снисходительная улыбка сползла с лица иллина. Некоторое время он серьёзно разглядывал Лобова, пробегая взглядом с головы до ног, а потом поднялся на ноги. Он был высок, на голову выше Лобова.

— Да, — сказал он, и странная, чуть смущённая, чуть удивлённая улыбка тронула его губы, — теперь я верю, что вы звёздный пришелец.

И, не прибавив ни слова в объяснение, иллин повернулся и неторопливо вышел из столовой, высоко неся крупную голову.

Ошарашенный таким оборотом мирного разговора, Лобов проводил его растерянным взглядом, а потом опустился на стул и потёр лоб, стараясь привести в порядок мысли. Итак, на дороги, ведущие к океану, наложено табу. О них нельзя упоминать! Объяснение может быть лишь одно — дороги связаны с чем-то неприятным, может быть, страшным в жизни иллинов. Не любят же нормальные люди вспоминать конфузные случаи своей жизни, говорить о грязи, думать о покойниках и неизбежности смерти. Дороги, по которым ничего нельзя привезти, а можно только вывезти. Не по этим ли дорогам иллины платят свою страшную дань в обмен на беспечную дневную жизнь?

Лобов тяжело поднялся со стула и вышел из столовой на свежий воздух. Дождь перестал, смеркалось, где-то за облаками солнце уходило за горизонт. Влажная дымка размывала контуры зданий и деревьев. Близилась ночь. Элои и морлоки! Именно по ассоциации с уэллсовским романом Лобов там, в кают-компании, высказал мысль о стадах иллинов. Высказал несерьёзно, под влиянием минутного раздражения и усталости. Но может ли такое быть на самом деле? Чтобы одни разумные прямо пожирали других, пусть бывших разумных? Нет, такому кошмару не должно быть места во вселенной!

— Алексей! — окликнул Лобов Кронина, страховавшего его выход в город.

— Слушаю. Что-нибудь случилось? — обеспокоенно спросил инженер.

— Все в порядке. Выведи меня на ближайшую дорогу. Я пройду к океану.

— Не поздно ли? Уже темнеет, — предупредил осторожный Кронин.

— Это хорошо, что темнеет, — рассеянно сказал Лобов и, не отвечая на реплику инженера, добавил: — Будь в готовности, Клим пусть дежурит в уникоде. Могут быть неожиданности.

— Понял, — после паузы ответил Кронин, — даю пеленг.

По пеленгу, данному инженером, лавируя между домами и клумбами, Лобов напрямик пошёл к ближайшей дороге. Да-да, думал он, ничто в мире не делается просто так. Если некто заинтересован в существовании иллинов настолько, что удовлетворяет буквально все их прихоти, то и иллины непременно должны платить какую-то дань. Но разве обязательно дань должна быть такой страшной?

Темнело прямо на глазах. Дорога, выложенная полированными плитами камня, блестела как мёртвая, застывшая река. «У-ум! У-ум!» — пугливо гудел пушистый трехглазый зверёк типи. Трава по обочинам дороги была украшена разноцветными огоньками цветов. Столько их! И совсем крохотные, как искры, даже цвета не разглядишь — огонёк и огонёк, был и нет его, вспыхнул и пропал. И огоньки побольше — белые, розовые, зеленые и голубые. Они мерцали, вздрагивали и были так похожи на настоящие звезды, что на них нельзя было долго смотреть: начинала кружиться голова, а в сознание закрадывалось невольное сомнение — где же небо, вверху или внизу? Сама толща воздуха между искрящейся землёй и чёрными облаками была заполнена редкими блуждающими огоньками — это вылетали на ночной праздник насекомые и крохотные птички, величиной с напёрсток.

Вдруг сверху пахнуло тёплым воздухом, раздался ржавый скрип. Лобов прыгнул в сторону, под невысокое дерево и схватился за пистолет. Над его головой, совсем низко кружила большая ночная птица, её большие глаза то вспыхивали рубиновыми фонариками, то гасли. Лобов знал, что птица для человека не опасна, и все-таки её настойчивость и ржавый крик были жутковаты. Словно соглядатай неведомых хозяев, птица кружила, рассматривая Лобова, а потом поднялась выше и медленно бесшумно полетела вдоль дороги к океану.

— Смотри, крина, — вдруг послышался впереди негромкий мужской голос.

— Да, вестница счастья, — подтвердила девушка.

Лобов перестал дышать, напряжённо вглядываясь в темноту. Голос девушки показался ему знакомым. К дороге медленно приближались тёмные фигуры.

— Смотри, дорога словно река, — с восторгом сказала девушка, глядя на полированные плиты, в которых отражались плавающие в воздухе светляки, — даже страшно ступить на неё, того и гляди замочишь ноги.

— Она каменная, — успокоил её мужчина.

Девушка засмеялась, сделала шаг, другой и тонким чёрным силуэтом замерла посреди полированной глади.

— И правда, каменная, совсем сухая. Иди же сюда!

К тонкому силуэту присоединился другой, крепкий, надёжный и высокий.

— Пойдём, — деловито сказала девушка, — тут уже близко.

Держась на почтительном расстоянии, Лобов двинулся вслед за иллинами к океану. Сердце его билось учащённо, он интуитивно, чувствовал, что каждый шаг приближает его к разгадке тайны этой странной планеты. Планеты тепла, дождей и туманов, планеты бездумного веселья и неосознанных трагедий.

— Где ты пропадала целый день? Я нигде не мог тебя найти, — спросил мужчина.

Девушка тихонько засмеялась:

— Работала.

Мужчина даже приостановился от удивления:

— Работала?

Девушка опять засмеялась, в её смехе слышалось удовлетворение и даже гордость.

— Я делала нейтрид, тот самый материал, из которого сделан корабль пришельцев. Делала на бумаге, с помощью слов и формул.

Теперь Лобов узнал её. Это была та самая девушка с удивительными изумрудными глазами, которая долго говорила с Климом о нейтриде.

— И тебе удалось? — с интересом спросил мужчина.

— Да. Ты же знаешь, как это бывает. В те часы я могла все, что угодно. Я была сильной, как целый мир! — Девушка опять засмеялась. — Я исписала целую тетрадь, подумала — теперь у нас будет нейтрид, и уснула. Проснулась, когда уже наступали сумерки.

— А я тебя так ждал, — с лёгким упрёком заметил мужчина.

Лобов узнал и его. Это был тот самый, высокий, который предводительствовал группой иллинов, первой посетившей корабль.

— Так я же пришла!

— Пришла!

Дорогу все тесней обступали деревья и кустарник, слышались тяжёлые вздохи дремлющего океана. Некоторые деревья были украшены яркими фонариками цветов. При этом сказочном, карнавальном свете Лобов легко различал ногти на своих пальцах. Кое-где над кустарником роилась огненная пыль какой-то мелкой мошкары.

— Сложно сделать твой нейтрид? — спросил мужчина.

— Молчи! Я не хочу больше слышать про нейтрид. Он в прошлом. Я не хочу думать ни о чем, кроме тебя.

Мужчина засмеялся.

— Ты думаешь, я думаю о нейтриде? Просто я хотел сделать тебе приятное.

Дорога сделала один крутой поворот, потом другой. Пахнуло свежим и острым запахом океана, шум волн стал слышнее. Ещё поворот — и Лобов замер на полушаге.

Прямо на обрыве, под которым внизу плескалась невидимая вода, росло деревце, густо покрытое яркими пурпурными цветами. Возле него, тесно обнявшись, стояли иллины. Они были шагах в четырех, совсем рядом. Лобов даже удивился, как они не услышали звука его шагов. Иллины стояли неподвижно, словно внимали голосам, неслышимым для Лобова. Потом девушка осторожно отстранилась от своего спутника, привстала на цыпочки и сорвала с дерева цветок. Он будто вскрикнул — вспыхнул ярко-ярко изменившимся бледно-розовым пламенем, осветив край чёрного обрыва, узловатые, уродливо скрюченные ветви деревца с бархатной листвой и строгие одухотворённые лица иллинов. Девушка полюбовалась цветком и лёгким движением руки бросила его в воду. Он взлетел вверх, а потом стал плавно опускаться в темноту и скоро скрылся за обрывом. Широкие лепестки, точно парашют, тормозили его падение.

Девушка повернулась к мужчине:

— Здесь ведь невысоко, правда?

— Да, как на вышке, — согласился мужчина, голос его дрогнул от волнения.

— Так чего же мы ждём?

Девушка притронулась к плечу мужчины и, сделав два быстрых шага, остановилась на самом краю обрыва.

Лобов сделал было движение вперёд, но, стиснув зубы, заставил себя стоять на месте. Он чувствовал, что должно произойти что-то непоправимое, но он не знал что! Да и имел ли он право вмешиваться?

— Я иду! — звонко сказала девушка.

И прыгнула вперёд и вверх. У Лобова перехватило дыхание. Он никогда бы не поверил, что тело антропоида, натянутое как тугой лук, способно взмыть вверх метра на три, на высоту двухэтажного дома! И сразу же прямо со своего места, не подходя к обрыву, прыгнул и мужчина. Его прыжок был ещё мощнее. Два гибких сильных тела, казавшихся пурпурными при свете цветов, встретились в самой верхней точке полёта, сплелись в объятии, зависли в воздухе, словно нарушая законы тяготения, а потом посыпались, повалились вниз. Ночь отсчитала долгие весомые мгновения, раздался громкий всплеск воды, и наступила тишина, только трехглазый зверёк типи гудел пугливо и тревожно.

Лобов перевёл дыхание и вытер лоб тыльной стороной руки.

— Да, — проговорил он почти без выражения.

В то же самое мгновение, уловив боковым зрением какое-то движение неподалёку, он подобрался и выхватил лучевой пистолет.

— Держу на прицеле, — послышался в пикофонах торопливый доклад Кронина.

— Спокойно, не торопись, — тихо сказал Лобов, озадаченно вглядываясь в чудище, вдруг возникшее перед ним.

Это была неуклюжая человекообразная фигура с металлическим туловищем, круглой головой, утопленной в могучие плечи, и длинными руками-сочленениями. «Робот, — мелькнула мысль, все-таки робот! Но кто это, хозяин или слуга океанских жителей?».

— Не бойтесь, — сказал робот по-иллински, — я не причиню вам вреда.

— Это не так просто — причинить мне вред, — сказал Лобов, пряча пистолет.

Он уже был спокоен, в любое мгновение гравитационный импульс, посланный Крониным, мог превратить это чудище в пыль.

— Знаю, — ответил робот, — вы обогатили наш мир на века.

Он помолчал и спросил строго:

— Зачем вы здесь?

— Мы прибыли на Иллу как друзья, — дипломатично ответил Лобов, разглядывая своего удивительного собеседника.

— Я спрашиваю не о том. Обрыв — священное место. Здесь никто не бывает, кроме иллинов, час которых пробил. Зачем вы здесь?

Лобов молчал, собираясь с мыслями. Вот как, священное место! Место, где иллины, час которых пробил, бросаются в море. И ведь похоже, что они делают это добровольно! Может, это своеобразный акт протеста, вроде самосожжения земных буддистов? Может быть, религиозный культ, в основе которого — однообразие лёгкой жизни? А может быть, жертва по жребию, которую нельзя не принести?

— А вы зачем здесь? — ответил Лобов вопросом на вопрос.

— Я на посту. Я охраняю своих детей и родителей.

— Каких детей? — не понял Лобов.

— Разве вы не знаете, что иллины наши дети? — с ноткой любопытства спросил робот.

У Лобова в голове был сплошной туман и каша.

— Так, — сказал он вслух для того, чтобы сказать что-нибудь, — иллины — ваши дети. А родители?

— Они наши дети и наши родители. Наше прошлое и будущее. Наше счастье и наша смерть.

Кроется ли какой-нибудь смысл за этими туманными фразами, полными неразрешимых противоречий? Или это религиозные формулы, которыми прикрывается отвратительная нагота смерти? Да, люди много веков прикрывали жестокость мёртвым саваном религиозных формул.

— Я вижу, вы не понимаете меня. Мы догадались, вы одностадийны.

Лобов поднял на робота удивлённый взгляд.

— Да, одностадийны, — повторил робот, — вы человек. Вы родились человеком и умрёте человеком. А я атер, но умру я иллином.

Лобов смотрел на псевдоробота в немом изумлении.

— Я атер, — продолжал робот, — я живу в океане. Воздух для меня смертелен, как для вас пустота. Сейчас меня защищает скафандр. Уже пятьдесят два года я живу в океане. Я строю машины, которые на мелях океана возделывают почву, сеют и собирают урожай. Я люблю свою работу, люблю движение и поиск мысли, радость творчества. Но мне мало этого, меня тревожит и зовёт будущее. Во сне я часто вижу небо, зеленую траву и огни цветов, всем телом ощущаю ветер, дождь и воздушную лёгкость бега. Я вижу себя иллином. — Атер ненадолго замолчал. Лобов ждал затаив дыхание, пелена непонимания медленно спадала с его глаз.

— Однажды я усну и не проснусь, — продолжал атер негромко, — сон будет продолжаться целый год, тело моё оцепенеет и станет твёрдым как камень. Товарищи отнесут и положат меня у берега одного из островов. А когда минет год, твёрдая оболочка лопнет, я всплыву на поверхность океана уже иллином и полной грудью вдохну воздух!

Да-да! Нет ни жалких злодеев, ни чудовищных морлоков, нет ни холодной машинной цивилизации, ни её выродившихся, беспомощных породителей! Зато есть могучее мудрое племя атеров-иллинов, двустадийных животных. Как все земные насекомые, как бабочки, они переживают личиночную стадию атеров и стадию зрелости — имаго!

— Большое счастье быть иллином, человек, — продолжал атер, — они не знают забот, они всегда веселы, они счастливы, как сама жизнь. Иногда иллина озаряет вдохновение, которого не знают атеры, и он за несколько дней и часов делает то, на что атеру не хватает целой жизни. И только иллины знают, что такое любовь, только они познают радость слияния и продолжают наш род. Но иллины живут недолго, совсем недолго — не больше тридцати семи дней. Ты видел, человек, как с этого обрыва взлетели в небо и упали в воду юноша и девушка? Это любовь. И смерть. Они будут жить в воде до тех пор, пока не взойдёт солнце. А потом умрут, дав жизнь новым атерам-иллинам. Иногда, очень редко, иллин переживает свою подругу. Он теряет память, теряет силы, но до последнего биения сердца старается её спасти. Ты видел эту картину, человек, и подумал плохое о нашем мире. Но это просто несчастье, а несчастье приходит, не спрашивая на то позволения.

Атер замолчал, глядя на Лобова.

— Теперь ты знаешь все, — тихо сказал он, — и я опять спрашиваю тебя: зачем ты здесь, в этом месте? Не причинишь ли ты вреда влюблённым, которые по праву приходят сюда и уже ничего не видят вокруг, кроме самих себя?

— Никогда! — ответил потрясённый Лобов. — Верь мне, никогда!

— Тихо! — сказал атер.

И железной рукой уволок Лобова в светящийся кустарник. Прошли недолгие секунды, и из-за поворота дороги показались иллины — юноша и девушка, отец и мать племени атеров-иллинов. Обнявшись, они остановились на краю обрыва.

— Океан! — сказал юноша, вглядываясь в даль. — Ничего нет лучше океана, правда?

Девушка тихонько засмеялась.

— Смотри, — сказала она, — вода совсем близко.

Над головами влюблённых бесшумно пролетела крина, птица, приносящая счастье. Её рубиновые мигающие глаза холодно рассматривали странный мир, лежащий внизу. Мир темноты, блуждающих огней, счастья и смерти.

Юрий Глазков. Адаптивная жена. Рассказ.

Женился Лассар по любви. Было тогда время, когда на Земле повсеместно царило это прекрасное чувство, наивно считавшееся в ту пору вечным и навсегда потерянное потом. Поначалу все шло прекрасно — молодость, влюбленность, очарование Люсси. Вечерние прогулки, сплетенные воедино руки, свет Луны, серебряное озеро в ее белых лучах, прохлада воды, упругие мокрые губы и ни с чем не сравнимые прикосновения к черной, упрямо торчащей копне волос. Лассар тоже не оставался в долгу, пробуждая Люсси нежным поцелуем, а потом он уносил ее в ванную и держал на вытянутых руках под струями теплой воды. Люсси фыркала, болтала ногами, вскрикивала, но, в общем, обожала эту процедуру и затихала в объятиях, обвивая его мощную шею своими тонкими руками. Люсси была хрупкой, легкой, и Лассар любил носить ее на руках, упиваясь своей силой, демонстрируя свою силу. Все было прекрасно, и жизнь представлялась чистым небом, на котором не намечалось даже легкого облачка. Но они все-таки появились, сгущаясь во все более грозные тучи, а потом начались ливни, шквалы и настоящие бури...

Через пять лет Люсси отказалась от вечерних прогулок, через семь — от утреннего омовения, а через восемь лет такие попытки пресекались раздражительными жестами, в которых смешивалось искреннее удивление, недовольство и необъяснимое пренебрежение. Лассар мучительно искал причину и не находил ее, он еще любил Люсси. Но со временем ему стало казаться, что она нарочно делала все наоборот, назло его желаниям и мыслям, что она специально старается вызвать в нем постоянную досаду и злость. Каждое ее решение, действие, просьба приводили его в уныние, а иногда в безрассудное бешенство. Замок теперь уже бывшего счастья рушился под настойчивыми ударами взаимного недопонимания, сначала вроде бы случайного и неглубокого, а потом постоянного и принципиального. Будучи от природы человеком рассудительным, Лассар сопоставлял факты, наблюдал, делал выводы и прогнозы. Вскоре он понял, что так больше продолжаться не может, и записался на работы в бригаду пополнения геологоразведочной экспедиции на планете звезды Зета. Звезда была далеко, экспедиция пополнялась редко, новости на Землю о ее работе были крайне скудными... Все это устраивало Лассара, готового улететь хоть на край света.

Люсси отреагировала по-своему.

— Отдохни, да и я тоже устала, — коротко напутствовала она мужа.

До звезды Зета долетели благополучно. Правда, Лассара насторожили разговоры завербованных.

— Все там хорошо, но почему-то многие уходят из жизни по своей воле, сильные, крепкие духом мужчины накладывают на себя руки, — говорил один из них, — я так слышал. А заработки там будь здоров!

Поговорили, поговорили, да и забыли. У каждого были свои заботы.

На планете Лассар вкалывал, что называется, от души, каждодневно выветривая под ураганами планеты земные проблемы и обиды, и вскоре они вообще как-то стерлись и стали просто неприятным воспоминанием. Тем более что появилась Мелисетта. Она появилась неожиданно. Лассар трудился в своем забое, как вдруг понял, что кто-то работает возле него, чья-то кирка взлетает и опускается рядом. Он поднял глаза и увидел ее, Мелисетту. Она усердно взрыхляла почву и извлекала из нее красные рубины и зеленые изумруды. После работы она взяла его за руку, и вместо барака он очутился в приятном, уютном доме Мелисетты. Жизнь стала совсем иной.

Обычно Мелисетта работала молча, а дома давала волю красноречию, словно наверстывая упущенное. Стены наполнялись щебетанием и переливами мелодичного голоса. На пятый день у Лассара невольно промелькнула тревожная мысль: "Да помолчала б ты хоть чуть-чуть!".

Мелисетта захлебнулась на полуслове, остановив словесный поток, и продолжала кухонную работу молча. И, пока он не заговорил с ней, она молчала, кротко поглядывая в его сторону.

"Наверное, обиделась, — решил Лассар, — но я же ничего ей не сказал. Ладно, потом разберемся. Во всяком случае, это хорошо, что жена умеет помолчать и притом вовремя".

Шли дни, месяцы. Жизнь текла своим чередом. Как-то, обняв Мелисетту, Лассар огорчился, что талия чуть велика.

"Надо бы похудеть, хотя бы вот так", — подумал он и крепче сжал талию Мелисетты руками. Ослабив объятия, Лассар с удивлением отметил, что талия осталась точно такой, какой он представил, когда с силой обхватил ее руками. Мелисетта похорошела прямо на глазах.

"Красавица, — похвалил ее про себя он, — стройная, милая, ну прямо прелесть, наконец-то нашел, кого искал".

Лето на планете сменилось осенью, пришло время охоты, надо было запасаться на зиму. Морозы на планете стояли лютые, с сильным ветром и большим снегом, жители зимой отсиживались по домам.

"Одному опасно и тяжело, помощника бы. Вот если б Мелисетта умела хотя бы стрелять, и то бы было легче", — размышлял он.

Утром Лассар подскочил как ужаленный. Где-то рядом с домом грохотали выстрелы. Он схватил винтовку, выпрыгнул в окно и змеей пополз на выстрелы. Удивлению его не было предела — Мелисетта стреляла по жестяным банкам. Продырявленные банки слетали с бревна одна за другой, Мелисетта тщательно прицеливалась и плавно нажимала на спусковой крючок. Последняя банка покатилась под откос, гремя по камням. Ни одного промаха!

— Браво, Мелисетта! — крикнул он.

"Метров со ста стреляла, не менее, ну и молодец, женщина", — оценил ее работу Лассар.

В лес он шел без страха, рядом шагала Мелисетта. Охота была удачной. Зверь, похожий на земного оленя, не сумел избежать пули и теперь лежал, уставившись в небо неподвижными глазами.

"Хорош зверюга, — поглаживая красивую шерсть, рассуждал Лассар, — но как же теперь эту гору мяса дотащить, ведь на себе придется, и шкура бы пригодилась, а она тоже кое-что весит".

Он ловко снял шкуру и теперь рубил тушу. Мелисетта сидела поодаль и с любопытством приглядывалась к его работе. Топор взлетел последний раз, Лассар вытер вспотевший лоб.

Распихивая куски мяса по рюкзакам, Лассар вновь и вновь представлял себе путь домой, лежащий через лесные чащобы.

"Мелисетта не в счет, — мрачно думал он, глядя на ее изящную фигуру, — похудела, как говорится, что надо, а вот для перетаскивания грузов она теперь, конечно, слабовата".

Рюкзак Лассара был набит до отказа, рюкзак Мелисетты он наполнил только на треть, жалея ее худенькие плечи.

— В путь, Мелисетта, — призвал Лассар, берясь за лямки огромного рюкзака.

Но ее тонкие руки решительно отстранили его широкую ладонь. Тяжелый рюкзак легко взлетел на узкие плечи Мелисетты, за ним шкура зверя, винтовки... Перед Лассаром остался один тощий рюкзак, предназначавшийся для Мелисетты. Он вяло попробовал протестовать, но увидел лишь огромный горб, удаляющийся в чащу леса.

"Ладно, устанет — сменю рюкзаки", — решил он и, торопливо поправляя лямки легкого рюкзака, поспешил вслед, ныряя в лесной тоннель.

Путь преодолели неожиданно легко и быстро, Лассар, словно по коридору, шел за Мелисеттой, "вгрызающейся" в сплетение ветвей и кустов. У дома Мелисетта помогла Лассару снять рюкзак, потом скинула с себя громоздкую поклажу и принялась за мясо. Лассар дотащился до кровати, рухнул, как подбитая стрелой птица, и, уже засыпая, успел подумать: "Идеальная жена, не то, что та, земная".

Ему снилась разгневанная Люсси, ее рассерженные глаза и искаженные возмущением губы, извергающие очередные обвинительные слова. Лицо Люсси приближалось, уже рядом был огромный рот с блестящими ровными зубами... Лассар, обливаясь холодным потом, открыл глаза и медленно освобождался от этого кошмара. Из кухни слышались размеренные удары.

"Мясо рубит", — умиротворенно подумал он и, успокоившись, снова погрузился в глубокий сон, удивляясь нынешнему благополучию и радости.

Проснувшись окончательно, Лассар изумился и обрадовался с новой силой: на столе дымились его любимые блюда, интригующие запахи соусов щекотали ноздри и воображение, а посреди уютной гостиной, украшая ее, лежала шкура убитого зверя. Мелисетта сидела за столом и напевала славную песню его молодости: "Я просыпаюсь лишь для того, чтобы увидеть тебя, а если мои глаза не откроются, то я найду тебя своими губами".

"Наверное, во сне напевал или приснилась молодость", — подумал Лассар, с хрустом потянулся и выпрыгнул из кровати.

Умываясь в ванной, Лассар сквозь шум воды прислушивался к пению Мелисетты, голос наполнял сознание и сердце. Он поцеловал Мелисетту и сел за стол.

— В дополнение к тому, что я вижу тебя, — пошутил он под впечатлением песни Мелисетты и принялся за ужин.

Лассар проглатывал куски теплого, сочного мяса, нежно поглядывая на Мелисетту, та, улыбаясь, подкладывала и подливала, а изредка и поглаживала маленькой ладонью его непослушную шевелюру. Вечер удался на славу... Лассар и Мелисетта кружились в танце босиком на мягкой шкуре убитого ими же зверя, Лассар легко поднимал ее на руки, на что она отвечала тем же, еще более легко отрывая Лассара от пола и кружа его на своих сильных руках. Это ему не очень нравилось, но... он вспоминал сердитое лицо земной жены, и все мелочи жизни под лучами звезды Зета отлетали прочь...

Мелисетта была идеальной женой, буквально предугадывающей все его мысли и желания. Земная жена казалась ему досадным недоразумением. Лассар чувствовал, что он по-настоящему счастлив. Так и текла его счастливая жизнь на чужой планете, ласково и по-доброму приютившей его. Все, о чем он думал, все, что он хотел, мгновенно переходило из мира фантазии, иллюзий и мечты в мир реальной действительности. Все спорилось в его руках, но спорилось слишком легко, без напряжения, без усилий, без особого труда. Сначала Лассар любовался собой, радовался своим успехам, своей ловкости и силе, а потом стал тосковать по суровой жизни на родной планете. Мысли его все чаще обращались к желтой звезде — Солнцу, планете Земля.

Как-то ему приснился земной сон. Он вернулся на Землю и пытался вспомнить Мелисетту. И не мог, ничего у него не выходило. Она представлялась ему в разных обличьях, она принимала различные цвета, она была одновременно бесформенная и обладала массой всевозможных форм, она была непостоянной, временной, амебообразной. А рядом стояла и смеялась земная жена. Во сне он видел ее черные волосы, огромные голубые глаза, слышал низкий бархатный голос. Лассар тянулся к ней, просил спасти его, он бормотал, метался, произносил имена то Люсси, то Мелисетты, их лица перемешались в его воображении, в шепоте, в сонных желаниях. Мелисетта превратилась в радужную каплю и исчезла, осталась Люсси. Лассар проснулся и уставился в потолок. Темнота почти не успокаивала его, сердце щемило от воспоминаний и тоски. Рядом слышалось ровное, спокойное дыхание Мелисетты, но Лассар уже давно чувствовал и понимал, что она не спит, а караулит его, чтобы предугадать его желания, мысли, просьбы, украсть и воплотить его тайные мечты. Он встал, зажег свет и застыл от изумления... Перед ним была его земная жена — голубые, широко распахнутые глаза, черные, рассыпавшиеся веером волосы... Мелисетта в образе Люсси. Она лежала и улыбалась от счастья принести Лассару очередную радость, воплотив его сон в реальность, повторив его мысли. Глаза Мелисетты-Люсси светились любовью и беспредельной, нечеловеческой преданностью.

Лассар взвыл от ярости и отчаяния. Ему вдруг стали противны постоянные изменения талии, роста, рук, ног, зависимость всей Мелисетты от его мимолетных мыслей и желаний, ему надоели предугадывания и предупреждения его действий. Он боялся думать, боялся спать, чтобы не обнажать свое сокровенное, тайное, свое и только свое. Его угнетало неуходящее чувство, что его подкарауливают, что за ним подсматривают и подслушивают каждую секунду... и всему виной — она, Мелисетта, его идеальная жена. Он стал бояться своих мыслей, но все-таки эта мысль пришла.

"Чтоб ты... исчезла", — со злостью подумал он.

Мелисетты не стало.

Суд аборигенов был коротким. Лассара обвинили в "непреднамеренном убийстве Мелисетты посредством самоубийства последней, вызванного его желанием". Суть дела была для присяжных ясна, все повторялось далеко не в первый раз.

Приговор был вынесен единогласно, и его тут же привели в исполнение...

Мелиссетта появилась вновь. Она как ни в чем не бывало отвела его домой, в гостиную со шкурой убитого ими зверя.

С тех пор жизнь Лассара стала действительно адом. Жить с человеком, которого ты убил, было просто невозможно, он не мог отделаться от чувства, что живет с копией прежней Мелисетты. Лассар подолгу не возвращался домой, бродил по округе. Однажды он нашел кладбище землян и зачастил туда. Медленно обходил ряды могил.

"Джон Смит — застрелился 12.07.2150 г.".

"Дик Бак — ушел от нас 15.09.2155 г.

Прими, господи, душу самоубийцы".

"Крон Вуд — отравился...".

Лассар жил на грани безумия. Он понял эту сладко-страшную планету, смысл тонкой хитрости аборигенов, он понял, почему ни один из землян не "пустил корни" на этой планете, сумевшей сохранить самостоятельность в течение многих сотен лет без войн, без оружия, без разрушений городов.

Спас его грузовой корабль, залетевший на планету совершенно неожиданно. Лассар тайно пробрался в его отсеки и лишь на полпути показался команде, рассказав все. Его жалели и удивлялись странной истории. Капитан сообщил на Землю о случайном пассажире.

На космодроме Лассара ждала Люсси.

— Наконец-то образумился, ну уж теперь я за тебя возьмусь, космический путешественник, — встретила она его, уперев руки в бока.

Лассар с удовольствием слушал возмущенно-крикливый голос жены, он был счастлив и, как ему казалось, на сей раз вполне.

Виталий Пищенко. Равные возможности. Рассказ.

И чего этим пришельцам надо? Какую книгу ни открой — все про них, все про них… То они ученому мировое открытие сделать мешают, то на спортивной арене каверзу какую учинят, то библиотеку фантастики разорят… Так и суют всюду свой нос, так и суют!

Думаете, фантастика, мол, это все, небылицы? Я тоже так думал, пока сам в переплет не попал.

В день открытия осенней охоты все случилось. Мы на озера Кудряшовские втроем поехали. Добрались хорошо, затемно еще, утром постреливать начали. Чуть где шлепнет по воде, мы туда: «Бах! Бах!» Авось она, родная — крякуша или, на худой конец, чирок. Потом небо посветлело, ветерок потянул. Самое время уткам лететь, а их нет и нет. То ли канонада наша их распугала, то ли из яиц они в этом году так и не вылупились… Не летят, хоть умри! Часов после двенадцати мы с Серегой тренировку устроили. Он пару бутылок пустых из багажника достал, постреляли малость… Николай — тот в березовый лесок подался — у него бутылку бить рука не поднимается. Верите, всего-то минут двадцать ходил, а принес двух сорок и дятла!

Вечером тушёнку на костре разогрели, Сергей еще разок в багажник слазил, освободили пару «мишеней» от содержимого… Приятели мои быстро уснули. В это время пришелец и появился. Не знаю, телепатический он со мной контакт установил, или еще как… Только, что это пришелец, я сразу догадался, потому как зеленоватый он какой-то был, светился изнутри, и ушей у него имелось почему-то штук шесть, не меньше. Посмотрел он на меня и вежливо так спрашивает:

— Простите, — говорит, — если нас не затруднит, будьте так любезны, объясните мне, пожалуйста, цель вашего пребывания в этом месте?

— Пожалуйста, — отвечаю, а сам слова стараюсь подбирать, чтобы контакт первый не омрачить ничем. — Мы с друзьями, — говорю, — выехали поохотиться на уток и прочую водоплавающую дичь.

— Поохотиться? — Вижу, пришелец понять меня хочет, а разума ему не хватает. — Это значит — убить? Вероятно, с целью образования запасов пищевых продуктов?

— Ну, что вы, — улыбаюсь, — какой с чирка продукт! Мяса с кулачок, да и то так дробью начинено, что им только крыс травить. А вот этих птиц, — на сорок и дятла показываю, — и вовсе не едят. Охота, — объясняю ему, — это чисто спортивное мероприятие, благородное, можно сказать, развлечение.

— Спортивное? — переспрашивает пришелец. — Но ведь спорт, насколько я понимаю, подразумевает наличие равных условий для обеих сторон?

— Конечно! — говорю. — Утка имеет возможность улететь, я — возможность в нее попасть. Мы оба в абсолютно равных условиях!

Силится пришелец до конца во всем разобраться и не может. Губы покусывает, на «тулку» мою косится. Потом осторожно так спрашивает:

— Извините, но, если я не ошибаюсь, скорость полета утки не превышает семидесяти километров в час, в то время, как скорость, с которой вылетает заряд из дула вашего оружия…

— Ах, вот что вас так смущает! — говорю. — Вы просто забыли, что реакция у утки значительно быстрее, чем у меня! Кроме того, все ее чувства обострены характерной атмосферой спортивного соревнования. Так что, возможности у нас самые что ни на есть равные!

И тут меня понесло!

— Корни спортивной охоты, — говорю, — берут начало в глубокой древности. И всегда охотник предоставлял добыче свой шанс. Это главный и неизменный закон всех настоящих охотников Земли! Такой шанс имеет любой заяц, любой лось, как в свое время имел его каждый саблезубый тигр, каждый мамонт!

— Мамонт? Это такое хоботное? — говорит пришелец. — Но ведь они, кажется, вымерли?

— Да, — говорю с грустью, — они очень плохо использовали свой шанс… И вы даже не представляете, какая это потеря для всех охотников планеты! Что может быть чище и возвышеннее охоты на мамонта?! Вы посмотрите, что сейчас творится! Медведи в «Красную книгу» записались, волки из разряда хищников переведены в число «санитаров природы». Эх!

Рассказываю я все это, а сам расчувствовался, чуть не плачу.

Смотрю, и пришельца проняло.

— Я, — говорит, — очень рад, что могу утешить вас в вашем горе. Пускай мне будет объявлено взыскание за нарушение правил поведения на чужой планете, но я сделаю все, чтобы вы приняли участие в охоте на мамонта!

И сделал…

Стою я одетый в плохо выделанную шкуру, в руке у меня вместо верной «тулки» сучковатая дубина, а прямо передо мною — Он. Мамонт. Огромный, размером с автобус, изо рта слоновая кость торчит, а глаза!.. Я такой взгляд только раз в жизни видел — когда меня в трамвае контролер без билета поймал.

В общем, как я на вершине скалы очутился, сам не знаю. А Он не уходит, внизу топчется. Урчит что-то, хрюкает, на хоботе подтянуться пытается. И что ему от меня нужно? Помню, в школе рассказывали, что они травоядными были…

Потом отошел Он немного, растительность поедать стал, но в мою сторону то и дело поглядывает. А я сижу… Холодно, дождь моросит. Шкура моя набедренная намокла, липкой стала, противной… Неподалеку еще одна скала, под ней пещерка узкая, уютная, на нору похожая. Оттуда-то ему меня не достать! Добежать бы, спрятаться… А боязно, вдруг не добегу! Возможности-то у нас с ним равные...

Юрий Харламов. Королевский экземпляр. Фантастические сказки.

Королевский экземпляр.

Это случилось в Книжном царстве, где все приближенные Книжного короля были заядлыми книголюбами, и сам король не мыслил дня, чтобы не поставить на полку новую, красиво изданную книгу. Да-да, именно красиво изданную, потому что книги там ценились не по тому, что в них написано, а по внешнему виду — яркой обложке, белой гладкой бумаге и золотому тиснению на корешке. Для них заказывали красивые шкафы и полки, в которых книги стояли под стеклом, новенькие и чистенькие, как солдаты на параде. Верхом невоспитанности в Книжном царстве считалось попросить почитать книгу — вдруг вы ее нечаянно испачкаете или, не дай бог, закапаете слезами!

Впрочем, таких книг, над которыми можно было бы вволю и посмеяться и поплакать, в Книжном царстве было раз-два и обчелся, потому что издавали там в основном придворных сочинителей, прославлявших своего Книжного короля. Пописывал, разумеется, и сам король. Вернее, писали за него другие, потому что сам он был страшно занят,— то книжная ярмарка, то день книги, то вечер экслибриса — а он лишь милостиво ставил свою королевскую подпись.

Первой дамой двора в Книжном царстве была, как вы уже догадались, Анжелика. А поскольку бумаги в Книжном царстве постоянно не хватало (леса уже были вырублены, начинало ощущаться кислородное голодание), поклонники Анжелики приносили ей в жертву старые книги, журналы, семейные альбомы, даже письма любимых. Мастера книжных дел превращали все это и чистую бумагу, а на ней печатали миллионными тиражами приключения Анжелики. Встречаясь на улице, не спрашивали, сколько у вас друзей, или сколько цветов на вашем окне, или сколько добрых дел вы сегодня сделали, а спрашивали, сколько у вас Анжелик. За Анжелику можно было выменять любую другую книгу, получить место при дворе, запломбировать зуб.

Книжные шкафы вельмож ломились от фолиантов и полных собраний сочинений, для простых же людей книг не хватало, и возле книжных лавок вечно толклись книжные жучки: король грозился лично отрубить им головы, да всё руки не доходили. Но речь не о них.

Жил в этом царстве мальчик, который больше всего на свете любил сказки. Узнав, что в продаже появилась книга Великого сказочника, он разбил свою копилку и кинулся в лавку. Целый час он простоял в очереди, но в тот самый момент, когда продавец протянул ему книгу, дверь распахнулась и вошел посыльный из дворца.

— Королевский экземпляр! — громко потребовал он.

Продавец побледнел — оставалась всего одна книга,

Которую уже держал в руках мальчик.

Услыхав требование вернуть сказки, мальчик горько заплакал, повернулся и побрел домой. От обиды он ничего не видел вокруг.

Книгу принесли во дворец. Даже не посмотрев картинки, Книжный король поставил ее на полку и тут же забыл о ней. Он с детства не любил сказок, подозревая, и не без оснований, что в них больше правды, чем в иных очень толстых романах. Его можно было понять: все-таки он был король, хоть и книжный, а правда не для королей, правда — роскошь бедняков, вот пусть они и наслаждаются ею.

Но слеза мальчика, капнувшая на обложку, прожгла сердце Великого сказочника, которому в детстве тоже пришлось испытать немало обид. Подумайте сами, мог ли он спокойно стоять на полке, когда на его глазах совершилась величайшая несправедливость!

Как только во дворце все улеглись и захрапели с раскрытыми книжками в руках, как требовал того придворный этикет, он шепнул одному из самых любимых своих героев, стойкому Оловянному солдатику:

— Передай всем: когда уснет стража, мы покинем дворец.

— Зачем? — удивилась Принцесса на горошине.— По-моему, мы прекрасно устроились. Здесь все такие вежливые, воспитанные, никто нас не треплет, не вырывает друг у друга из рук.

— Уж лучше бы вырывали! — ответил Великий сказочник.

— Может, дождемся утра? — заметил Голый король.— Ночью все спят, а мне так хочется, чтобы народ увидел и оценил мое новое платье.

— До сих пор не может поверить, что он голый! — хихикнул Свинопас.

Наконец раздался грохот упавшей алебарды... простите, не алебарды, конечно, а увесистого тома (стражникам в Книжном царстве выдавались на ночь толстенные романы, которыми запросто можно было оглушить злоумышленника), и Великий сказочник шепнул: «Пора!».

Он первым вышел из книги, а вслед за ним и все его герои соскользнули со страниц на мягкий ковер королевской библиотеки.

— Все здесь? — спросил он.— Никто не отстал? — И взяв книгу с полки, заглянул в нее.

Все страницы были чистыми: не осталось ни одного слова, ни одной картинки.

Он поставил книгу на место, если после этого ее можно было назвать книгой, и скомандовал:

— За мной, друзья!

Мимо стражи они прошли на цыпочках, зато на улицах дали волю шуткам и смеху.

Люди просыпались, открывали окна и с удивлением смотрели на эту развеселую процессию. Возглавлял ее Голый король, за ним хитрые ткачи несли шлейф его несуществующей одежды, рядом маршировал Оловянный солдатик, а Скверный мальчишка шептал что-то на ухо Оле-Лукойе в шелковом кафтане. Были здесь Дюймовочка и Русалочка, Снежная королева в карете и Кай с Гердой, Пастушка и Трубочист, Тень и Ханс Чурбан, да всех разве перечислишь. Великий сказочник затерялся среди своих героев — он ведь и при жизни был очень скромным.

В Книжном царстве время от времени устраивались такие театрализованные представления, поэтому все, кто стал свидетелем этого праздничного ночного шествия, решили, что это одно из них.

Но куда они шли? Куда вел их Великий сказочник? Разумеется, к мальчику. Он знал: сердце ребенка не должно очерстветь от ранних обид, иначе в будущем оно принесет горькие плоды.

Мальчик спал. На полу возле его кровати полились книга. Это были скучные нравоучения одного из преуспевающих придворных сочинителей. Великий сказочник взял ее за обложку, хорошенько встряхнул, и все ее герои высыпались на пол, как тараканы из банки.

— Куда же мы теперь? — захныкали они.

— К тому, кто вас придумал, — ответил Великий сказочник.

И поскольку каждое его слово обладало волшебной силой, они тут же исчезли, как кошмарный сон.

Говорят, эти безобразники в самом деле поселились в доме своего создателя, целыми днями бездельничали, куролесили, несли всякую чушь и строили гадости автору. Пока он не догадался переиздать их.

А мальчик, проснувшись утром, обнаружил у себя под подушкой книгу Великого сказочника, новенькую, еще пахнущую краской, с цветными картинками и портретом автора. Не берусь описывать его радость и удивление. Но еще удивительней оказались сами сказки — он не мог оторваться от них, пока не прочитал все до одной. С картинками, правда, произошла маленькая неразбериха: ночью, в темноте и спешке, они перепутали, где чья сказка, и оказались на чужих страницах. Голый король попал в царство Снежной королевы, на горошине вместо Принцессы оказался Скверный мальчишка, а Принцесса вышла замуж за Трубочиста. Но от этого книга стала еще веселее: надо было угадать, кто из какой сказки.

Книгу прочитал сначала мальчик, потом его друзья. Она переходила из рук в руки, ею зачитывались взрослые и дети, люди переставали ссориться и обижать друг друга, столько мудрости и доброты было в сказках и волшебных историях Великого сказочника. Книга растрепалась, страницы ее были закапаны воском (тогда ведь еще не было электричества) и слезами (а слезы были всегда), несколько раз ее подклеивали и заново переплетали, но это ведь обычная судьба всякой интересной книги.

А в королевской библиотеке по сей день стоит на полке за стеклом королевский экземпляр с чистыми неразрезанными страницами, но ни король, ни его приближенные даже не догадываются об этом, потому что никто ни разу не взял его в руки.

Это, конечно, сказка. А жаль! Если бы не читатели, а сами герои книг могли выбирать себе владельцев, каждый имел бы ту книгу, которую он заслужил.

Чудак-человек.

Жил на свете Чудак-человек, никому от него покоя не было. То предлагает дома с окнами строить, то дикую козу приручить, чтобы она шерсть и молоко давала, то ветер поймать — пусть он зерно мелет. Не смейтесь, там, где он жил, ничего этого не знали и не умели, место это было на дне мрачного сырого ущелья, куда даже солнце не заглядывало, и люди там были такие же унылые и бессолнечные.

Однажды этот Чудак совсем немыслимое дело затеял. Взобрался на камень, чтобы его все видели, собрал вокруг себя народ и говорит:

— Я сделал величайшее открытие: здесь круглый год дуют сырые ветры, вы все вечно чихаете, и оттого у вас такие длинные унылые носы. А когда у человека унылый нос, он и весь унылый. Посмотрите, вот над нами гора — она зеленая и солнечная. Уйдем жить туда!

— Он сошел с ума! — проворчал человек, который жил на самом дне ущелья, Самый нижний человек.— Уйти жить на вершину только потому, что кому-то не нравится мой нос! Смешно!

— Очень смешно! — повторили за ним все остальные, но при этом, разумеется, никто даже не улыбнулся, и все стали расходиться по домам.

— Что ж, я уйду один! — крикнул им Чудак-человек.— А вы оставайтесь в этом каменном мешке!

Взял он за руку свою жену (а надо сказать, что он любил ее, несмотря на ее длинный унылый нос), и пошли они на вершину. Долго шли, но когда поднялись, увидели столько солнца, бабочек и цветов, что унылая жена не выдержала и впервые в жизни улыбнулась. И нос у нее стал тут же на одну улыбку меньше!

— Вот на этом месте, где ты первый раз улыбнулась, мы и построим дом! — воскликнул Чудак-человек. И хоть рядом было совершенно ровное и удобное место, он построил дом на бугорке, вкривь да вкось, но только потому что это было место первой улыбки его жены.   ,,

Какой же дом без новоселья! Сварил Чудак-человек плов, расстелил скатерть с угощениями, зовет ущельных людей отобедать у него.

— Э! Ты слишком высоко живешь, чтобы ходить к тебе в гости,— отвечают те.

Что тут будешь делать! Замотал Чудак-человек казан с горячим пловом в халат, взвалил на спину и понес в ущелье. Там и отпраздновали новоселье.

— А давай разведем цветы, уж на цветы они придут полюбоваться! — говорит жена, у которой носик стал уже совсем, как у нас с вами, потому что она просыпалась с улыбкой, целый день смеялась от счастья и даже во сне улыбалась — такие веселые снились ей сны.

Развели они розы. Снова зовет Чудак-человек ущельных людей:

— Эй! Идите все сюда — вы увидите диковинные цветы! Они заплели весь мой дом, я не могу найти, где дверь! .

— Постыдился бы звать людей, когда живешь так высоко! — отвечают унылые люди.

Нарезал Чудак-человек охапку роз, понес в ущелье. Понюхали унылые люди, но ничего не поняли, потому что у всех у них был постоянный насморк. Только носы об шипы искололи.

— Не ходи ты к ним, пусть живут как хотят,— сказала жена.— А то у тебя с каждым разом нос все длиннее, того и смотри, сам унылым станешь.

Вскоре у них родилась дочка, и Чудак-человек забыл об ущельных людях.

А девочка росла-росла и выросла. И стала красавицей. Все чаще уходила она к нижним людям, но уходила веселая, а возвращалась вся в слезах.

— И зачем только мы так высоко живем! — говорила она.— Никто не хочет даже проводить меня.

Взял Чудак-человек лопату и принялся долбить ступеньки. И когда дошел до самого низу, получилось три с половиной тысячи и еще одна ступенька.

Но женихи не шли и по ступенькам, их вполне устраивали унылые невесты.

— Придут ли эти люди хоть похоронить меня! — забеспокоился Чудак-человек.— Ну-ка, я лягу, а ты, жена, крикни им, что я умер.

— Нельзя шутить такими вещами!

— Крикни, говорю!

И крикнула жена:

— Эй, народ! Умер мой муж, вот несчастье!

Услыхали нижние люди, собрались в кучки и стали.

Судачить.

:— Ну вот, умер,— сказал один.

— Да, как ни высоко жил, а тоже умер,— сказал другой.

— Вот оно, значит, как,— сказал Самый нижний человек, который уже чуть не наступал на собственный нос.— Не лезь в гору, живи, где живешь,— все равно помрешь!

И разошлись по домам.

Первый раз в жизни рассердился Чудак-человек. Вскочил и закричал ущельным людям:

— Эх, вы! Я всю жизнь для вас старался, хотел вас на вершину перетащить, а вы даже похоронить меня не пришли!

— Так он живой! — возмутились внизу.— Ну и шуточки у него. И чтобы мы после этого ходили к нему в гости!

А Чудак-человек схватил лопату и в сердцах срыл все ступеньки — три с половиной тысячи и одну.

Но есть, есть прекрасное слово «однажды»!

И вот однажды, поздно вечером, когда дочь уже спала наверху в своей комнате, а Чудак сидел с женой у камина, в окошко постучали.

Он открыл дверь — на пороге стоял юноша.

— Кто ты?

— Я пришел издалека,— ответил молодой человек.— Я прошел через всю страну.

— Вижу — ты не из нашего селенья. Но что привело тебя к нам?

— Это покажется вам странным,— улыбнулся юноша.— Но я... просто пришел к вам в гости.

Муж и жена удивленно переглянулись. А гость продолжал:

— Еще в детстве я слышал: где-то есть человек, который живет так высоко, что никто не ходит к нему в гости. И я решил: когда вырасту, обязательно побываю у него.

— Кто из нас чудак — я или ты! — воскликнул хозяин.— Пройти всю страну, чтобы только сделать приятное другому человеку!

— Вы достойны друг друга! — засмеялась жена.

Она поставила на стол угощение, и до самого утра они ели, пили и наслаждались беседой.

А утром юноша увидал их дочь, влюбился в нее и навсегда остался жить с ними.

А что же нижние бессолнечные люди?

Однажды внук нашего чудака забавлялся зеркальцем и послал солнечный зайчик в ущелье. Там очень удивились, что это такое. Сначала попрятались, потом вышли, попробовали поймать его, загоняли в хлев, как цыпленка, накрывали его халатами и платками — солнечный зайчик был неуловим. Так, гоняясь за ним, они и не заметили, как поднялись на вершину. А когда поднялись и увидали, сколько здесь солнца, то уже не захотели возвращаться в свое мрачное ущелье. Остался там один Самый нижний человек. Гордость не позволяет ему перебраться на вершину — ведь получится, что прав был Чудак, а не он. Когда ему бывает скучно одному, он режет барашка, накрывает стол и зовет всех к себе, но ему отвечают:

— Ешь сам! Ты слишком низко живешь, чтобы ходить к тебе в гости!

Принцесса коз.

Однажды над небольшим селением, затерянным высоко в горах, появилась жар-птица, или птица Симург, как называют ее в этих краях.

Известно: перо жар-птицы приносит счастье, поэтому все жители при виде нежданной гостьи заволновались. А тут еще чайханщик Мурод, как будто он был падишах, а не чайханщик, вывел на балкон своего двухэтажного особняка красавицу дочь и крикнул:

— Отдаю любимую дочку за того, кто добудет мне перо жар-птицы!

Дочь у него была красоты необыкновенной. Выросла она на коврах, питалась исключительно сладостями, наряды меняла каждый час. Правда, капризная была сверх всякой меры, ну да при таких достатках это не беда.

Что тут началось! Вся молодежь прямо с ума сошла, все кинулись плести сети, мастерить силки да ловушки, кто за ружье схватился, кто про дедовский лук со стрелами вспомнил...

Один Гаюр, сын вдовы, которая всю жизнь вышивала на продажу тюбетейки, даже ухом не повел.

— Ты что же, не хочешь жениться на дочери чайханщика? — крикнула ему через забор соседка Малика.— А я мечтала поплясать на твоей свадьбе!

— Сначала смой свои веснушки, Принцесса коз! — ответил Гаюр.

Так дразнили в селе Малику, потому что мать ее держала двух или трех коз, и Малика с утра до вечера гонялась за ними по горам. Вы скажете: как это — двух или трех, неужели нельзя сказать точно? В том-то и дело, что пока Малика искала одну козу, пропадала вторая, пока находила вторую, исчезала третья. Иной раз оставалась всего одна, но непосвященному человеку могло показаться, что коз у Малики видимо-невидимо, все окрестные склоны усеяны ими...

— И правда, попытал бы счастья, сынок,— сказала мать Гаюра.— У меня уже глаза не видят тюбетейки вышивать. Эта, пожалуй, последняя — возьми ее себе...— и протянула сыну тюбетейку, вышитую обыкновенными шерстяными нитками, но такую, что глаз не отвести.

Жалко ему стало старуху мать.

— Ладно, попробую...

Принцесса коз, сама как коза, вокруг него прыгает:

— Не поймаешь жар-птичку — не расстраивайся, я не дочь чайханщика, я за тебя и так пойду.

— Причешись сначала! — растрепал ей жесткую, как проволока, челку Гаюр и пустился в путь.

А Принцесса коз склонилась над родником, который был ей вместо зеркальца, посмотрела на себя, и слезы, как дождик, закапали у нее из глаз. Она была, что называется, дурнушка: курносый нос, выгоревшие ресницы, косы торчат на все четыре стороны света. Попробуй за козами погоняться — еще и не такой станешь!

Ну, да ладно, последуем за нашим Гаюром.

Шел он, шел, карабкался по отвесным скалам, карабкался и забрался на такую крутизну, что самому страшно стало. Тут его и ночь застигла. Запахнул он потуже халат, сел, прислонился к камню, да так и уснул.

Просыпается утром — что такое? На голове у него палка лежит. Хотел сбросить ее, глядь — вторая палка поперек первой на голову опускается. Поднял глаза к небу и ахнул: это жар-птица у него на голове гнездо вьет. Видно, приглянулась ей вышитая цветными узорами материнская тюбетейка...

Что тут делать? Известно, что: хватай ее за хвост, пока не улетела! Но Гаюр пожалел жар-птицу. Раз она облюбовала для гнезда его голову, значит, лучшего места не могла найти, пусть вьет.

Между тем, в селе заметили сидящего на вершине Гаюра, у которого жар-птица на голове гнездо сооружала. Все жители от мала до велика высыпали на плоские крыши своих домов и стали в недоумении переговариваться между собой: «Что же он медлит? Спит, что ли?».

Тут Гаюр почесал за ухом, и народ заволновался пуще прежнего: «Не спит!».

Закончила жар-птица вить гнездо (а получилось оно, надо сказать, на славу, потому что она еще и ваты из халата у Гаюра надергала), снесла яйца и села птенцов высиживать.

День проходит, второй, третий. Сидит жар-птица в гнезде, хвост до самой земли свесила, хорошо ей, уютно. А каково Гаюру? Днем солнце немилосердно печет, ночью холодом от ледников тянет, шея под тяжелым гнездом так и гнется. Но терпит...

У матери Гаюра сердце кровью обливается. Который день сын, бедняжка, голодный сидит. Налила кувшин молока, понесла Гаюру. Да куда ей! На первом же камушке оступилась, кувшин разбила, молоко ручьем полилось...

Младший брат Гаюра нарвал яблок, понес Гаюру. Довольно высоко взобрался, да на узком овринге оробел, зашатался — яблоки по всему ущелью раскатились...

Ночь настала. Жар-птица с гнезда слетела, в небо взвилась, звезд поклевала, из Млечного Пути напилась. А у Гаюра вот уже сколько дней маковой росинки во рту не было. Закрыл он глаза, стал дремать, чтобы о еде не думать.

Утром проснулся, глядь — перед ним свежая лепешка и кувшин студеной воды. Чья же это добрая душа позаботилась о нем? Схватил он лепешку, ест, водой запивает, чувствует, как силы к нему возвращаются.

Весь народ снова на крыши высыпал: у Гаюра лепешка с водой появились! Кто мог доставить их ему на такую головокружительную высоту? Не иначе как жар-птица. Ведь если перо ее приносит счастье, то почему бы ей самой не принести лепешку доброму человеку? Вот только где она их берет, не печет же сама?

Неизвестно, кто и где выпекал эти лепешки, только появлялись они перед Гаюром теперь каждое утро. Как ни старался он подкараулить своего таинственного благодетеля, как ни таращился по ночам в темноту, но перед самым рассветом всегда хоть на пять минут засыпал, а когда просыпался, лепешка и кувшин воды были уже перед ним.

...Уходил Гаюр искать жар-птицу молодым и стройным, а пока вывела она птенцов, стал на старика похож: борода отросла, согнулся, от солнца и холода почернел. Но доволен: над головой уже птенцы пищат.

— Этот Гаюр не такой простак, как мы думаем,— потирая руки, говорил чайханщик Мурод.— Ему мало одной жар-птицы — он решил ее вместе с птенцами поймать. Вот это по-моему! Ради этого стоило немножко и пострадать...

Хорошенькое «немножко»! Посидел бы сам на его месте.

Трудное время для Гаюра настало. Птенцы растут не по дням, а по часам, в гнезде потасовки устраивают, мускулы развивают, гнездо так ходуном и ходит. А надо держаться: уронишь гнездо — птенцы со скалы упадут, насмерть разобьются.

Снова народ заволновался: ну чего он ждет? Ведь окрепнут — вылетят,, ни с чем останется, счастье свое упустит. Все нервы людям вымотал!

А птенцы уже на краю гнезда сидят, крылья расправляют, глазом в небо косят.

— Хватай — улетят! — кричит Гаюру чайханщик Мурод.— Больше все равно не вырастут!

Сидит Гаюр, не шелохнется, руками в землю уперся, из последних сил держится.

И вот подтолкнула жар-птица плечом одного птенца, потом второго, а вслед за ними и сама взмыла в небо. Тут только Гаюр расслабился, тряхнул головой, сбросил с себя тяжелое гнездо и упал в изнеможении.

Лежал он и видел, как парят в небе три жар-птицы, три радуги — одна большая, две поменьше,— и улыбался от счастья, что выдержал до конца.

А жар-птица, сделав круг над гнездом и увидав лежащего без сил Гаюра, только теперь поняла, что это не скала была, не камень — живой человек так терпеливо ждал, пока она высидит у него на голове птенцов.

И, когда спускался он по тропинке на негнущихся ногах, вдруг увидал, как с неба спланировало и упало прямо перед ним перо жар-птицы — подарок от нее за его терпение и доброту.

Нагнулся Гаюр, поднял перо. А было оно, видать, и вправду непростым, потому что нагнулся Гаюр стариком с бородой и сгорбленной спиной, а разогнулся прежним Гаюром — молодым и веселым.

Помахал он жар:птице и, спрятав перо, заторопился домой.

Все село вышло встречать его. В каждом доме для него угощение, везде он желанный гость, ведь все видели, как жар-птица ему перо подарила.

Гаюр не отказывался. Заходил, присаживался к столу, но ко всеобщему удивлению почти не прикасался к еде.

Отщипнет кусочек лепешки, попробует, поблагодарит — и дальше.

— Это он бережет силы для угощения в доме чайханщика Мурода,— шептались за его спиной.— Уж там его встретят!

В самом деле, обед у чайханщика был приготовлен прямо-таки царский. Но каково же было изумление присутствующих, когда Гаюр и здесь ничего не стал есть. Надломил лепешку, попробовал: «Нет, не она...» —• и поднялся из-за стола.

— А перо жар-птицы? — напомнил чайханщик Мурод.— Ты не хочешь получить за него мою дочку? Так что же ты хочешь?

— Я готов отдать его всего лишь за одну лепешку,— ответил Гаюр.— Но только за ту, которую ищу...

Он обошел все дворы, но, увы, безуспешно. Да уж и впрямь — не жар-птица ли приносила ему те лепешки?

Невеселый подходил он к своему дому.

— Ну что, Г аюр, выбрал невесту? А когда свадьба? — раздался за его спиной задиристый голосок Принцессы коз.

Он остановился, подумал и решил не обижать ее — раз уж у всех побывал, надо хотя бы из вежливости и к ней зайти.

Усадила она его за стол, на столе — чай, сладости. Сама напротив села, щеки кулачками подперла.

— А не найдется ли у тебя лепешки, Принцесса коз? — спросил Гаюр, потому что в самом деле проголодался.

— Сегодня не пекли,— ответила она.

— Так, может, испечешь?

— Этим занимается мать,— ответила Малика.— Но ее нет дома, она ищет пропавшую козу.

— Ты даже не умеешь испечь лепешку! — поразился Гаюр.— Да кто же тебя возьмет замуж, такую белоручку?

— А у меня муж будет все делать,— не отрывая кулачков от щек, сказала Малика.— Я буду ему только указывать.

Надо ли описывать возмущение нашего Гаюра! Хотел он тут же встать и уйти, но что-то удержало его. Поборов в себе мужское самолюбие, он засучил рукава и сказал:

— Ну давай, командуй...

— Разожги огонь,— сказала Принцесса коз,— отмерь три чашки муки... Теперь возьми ведро и подои козу...

— Вот уж это не мужское дело! — вскричал Гаюр.— Чтобы я доил эту лупоглазую сестру шайтана?! Не бывать этому!

— Хорошо, можешь замесить тесто на воде.

— Нет, я хочу ту лепешку, которую готовят в вашем доме всегда.

— Тогда дои сестру шайтана...

Как ни оскорбительно было для Гаюра доить козу, которая к тому же ни секунды не стояла на месте, он все же изловчился выдоить из нее полкувшина терпкого, пахнущего горными травами молока. Сделал и все остальное, как велела Принцесса коз, а когда попробовал свежеиспеченную лепешку, понял, что зря ходил по всему селу — надо было начать отсюда!

— Что ж не попробуешь мое изделие, да не оценишь, гожусь ли я тебе в мужья? — с трудом скрывая волнение, сказал Гаюр.

Принцесса коз даже не оторвала кулачков от щек.

— Разве мой муж не будет кормить меня из рук? — усмехнулась она.

И тут новая догадка пронзила Гаюра. Он подошел к Малике, разжал ее кулачки (она при этом вскрикнула от боли) и увидел, что ладони у нее — сплошные кровоточащие раны. Вот чего стоило ей каждую ночь подниматься к нему по острым, как ножи, отвесным скалам.

Перо ли жар-птицы тому виной или что-то другое, но Гаюр вдруг почувствовал, что смотрит на нее совсем другими глазами. И он увидел, что Малика, которую все считали дурнушкой, вовсе не дурнушка — просто она не такая, как все: ни у кого нет таких солнечных веснушек, как у нее, и таких торчащих в разные стороны косичек, как у нее, и такого платья с разноцветными заплатами в виде цветов. А главное — такого любящего верного сердца...

— Зачем мне перо жар-птицы? — воскликнул Гаюр.— Может ли оно принести мне больше счастья, чем любовь преданного человека? — И он, выхватив перо из-за пазухи, подбросил его вверх со словами: — Лети! И принеси счастье тому, у кого его еще нет...

Когда Гаюр переступил порог своего дома, мать, укоризненно покачав головой, сказала:

— Где же твоя жар-птица, сынок? Ты так и не поймал ее?

Гаюр улыбнулся и, показав на Малику — Принцессу коз, сказал:

— Вот она!

Генеша.

В одном зоопарке жил слоненок, звали его Генеша. Все звери жили здесь в клетках, но Генеша считал, что так и должно быть, потому что не знал, как должно быть на самом деле. Он родился в зоопарке, и мама, чтобы не расстраивать его, не рассказывала ему о джунглях.

Дети кормили Генешу конфетами, мороженым и фруктами, и слоненок научился кланяться и махать хоботом, выпрашивая лакомство.

Но вот однажды старый попугай какаду презрительно сказал ему:

— Такой маленький, а уже попрошайка! Что из тебя дальше будет?

— Что такое попрошайка? — спросил Генеша.

— Не знаешь? «Пода-а-а-а-йте яблочко бедному слоненку!» Тьфу!

— А что такое «тьфу»? — спросил Генеша. Он был еще совсем маленький, ему надо было все объяснять.

— Это я плюнул,— сказал Попугай.

— Зачем?

— Затем, что мне противно смотреть на тебя! Где твоя гордость? С утра до вечера клянчить то яблочко, то конфетку... '

— Ну а как же иначе? Конфеты ведь на деревьях не растут! — Генеша не мог понять, в чем его обвиняет Попугай.

— Растут! — рявкнул тот.

— Вот дерево, а где конфеты? — возразил слоненок.

— Не здесь!

— А где?

— В джунглях! Там растут не только конфеты — орехи, бананы, манго. Все, что твоей, душе угодно.

— Где, ты сказал? В жунг...

— В джунглях,— повторил Попугай.— Запомни это слово:Джунгли! Джунгли! Правда, ты никогда их не видел, потому что родился в зоопарке. Но я-то помню!

С этого дня слоненок затосковал. Все решили, что он болен, и возле него собрались лучшие врачи. Ему трогали лоб, щупали хобот, слушали легкие — слоненок был здоров, но слезы так и капали у него из глаз.

— Ну, что с тобой? — ласково погладив его, спросила слониха-мама, когда врачи ушли посовещаться.

— Я хочу в джунгли,— грустно сказал слоненок.

— Вот оно что! — Мама печально вздохнула.— Забудь о них, нам теперь уже никогда их не увидеть.

— А где мой папа? — спросил Генеша.

— Ему удалось спастись. Когда ловили зверей для зоопарка, он так мужественно сражался, защищая всех нас! Его опутали канатами, но он порвал канаты. Его заковали в цепи — он и цепи порвал. Он расшвырял всех охотников, но при этом сломал бивень. А слонов со сломанными бивнями в зоопарк не берут... У него были самые большие бивни,— продолжала мама-слониха.— Он часто говорил: когда у нас родится маленький Генеша, я попрошу ткачиков сплести у меня на бивнях гамак и буду нянчить его. Он любил тебя еще до того, как ты появился, но так никогда теперь уже и не увидит.

Но мама ошиблась. Поставив какой-то сложный диагноз, врачи решили лечить Генешу гипнозом, и в первый же сеанс сна, когда врач-гипнотизер внушил ему, что он в джунглях, Генеша увидел и диковинные растения, и крокодилов, и обезьян. А когда из зеленой чащи вышел слон-великан со сломанным бивнем, Генеша сразу догадался, что это его отец, и бросился к нему. Хорошо, что мама упомянула про сломанный бивень, иначе они могли и не узнать друг друга.

Генеша рассказал отцу про зоопарк и, чтобы он не очень переживал, сказал, что в зоопарке в общем-то жить можно, вот только непонятно, какая радость людям смотреть на зверей в клетках. Папа-слон слушал Генешу, качал головой, а из глаз у него катились слезы — каждая величиной с грецкий орех. Он очень любил маму и день и ночь тосковал по ней... Потом они бродили по джунглям. Папа-великан наклонял до самой земли могучие деревья, Генеше оставалось только срывать хоботом сладкие плоды и уплетать их за обе щеки.

Но вот окончился сеанс гипноза, проснулся Генеша — ни джунглей, ни папы, только грустные звери в клетках. Зато как обрадовалась мама, когда Генеша рассказал ей, что он был в джунглях и видел папу, который жив-здоров, только очень скучает без них и передает ей тысячу приветов и поцелуев.

На второй день снова состоялся сеанс гипноза. Генеша снова встретился с папой-слоном и передал ему от мамы миллион объятий и поцелуев. Весь день они развлекались, обливая друг друга водой, и только отсутствие мамы, которая в это время томилась в зоопарке, омрачало их праздник.

После третьего сеанса Генеша совсем повеселел, хобот у него снова стал упругий и гибкий, глазки сияли, как две звездочки.

«Слоненок выздоровел!» — сказали врачи.

Генешу снова вывели в открытый вольер, где его ждали дети, так переживавшие за него,— ведь он был общим любимцем всего зоопарка.

Но самое главное, о чем не знали ни врачи, ни служащие зоопарка, с этого дня Генеша сам, без всякого гипноза стал убегать во сне в свои родные джунгли. То есть сны ему снились и раньше, но раньше он не знал, что бы ему такое увидеть во сне, теперь же все было по-другому. Стоило ему закрыть глаза, как перед ним возникали волшебные картины родной земли, где он был свободным и счастливым.

Так он и жил — между зоопарком и джунглями, между мамой и папой, между ночью и днем. Каждый раз он все неохотнее возвращался в зоопарк, но папа говорил: «Надо, сынок, ведь там наша мама, нельзя оставлять ее одну». И Генеша возвращался.

— Я смотрю, ты совсем перестал попрошайничать,— заметил как-то Попугай.— Гордый стал? Или мои слова подействовали?

— Да нет,— ответил слоненок.— Просто я каждую ночь бываю в джунглях и питаюсь там дикими плодами. Ты был прав: они намного вкуснее всех этих конфет и пирожных.

— Как можно питаться тем, что видишь во сне? — удивился Попугай.— Во сне ведь все ненастоящее.

— Ты можешь кому-нибудь присниться?

— Конечно, могу.

— Значит, ты ненастоящий.

— Я настоящий — сон ненастоящий.

— Для тебя. А для того, кому ты снишься?

— Для того, кому я снюсь, сон настоящий, а я ненастоящий.

— А тот, кому...

— Надоел! — рявкнул Попугай.— Лучше бы я тебе ничего не рассказывал про эти джунгли!

— Но они ведь все равно есть, хоть рассказывай про них, хоть нет,— вздохнул Генеша.

Зимой, когда ночи стали длиннее дня, Генеша начал путать, где сон, а где правда. Он засыпал, а думал, что проснулся, бродил по вольеру, а думал, что это сон. В вольере было холодно, и так не хотелось каждое утро возвращаться сюда из жарких джунглей, где все было пропитано теплом и влагой, а плоды лежали на земле!

— А почему ты мне никогда не приснишься? — прижавшись к слонихе-маме, чтобы хоть немного согреться, спросил однажды Генеша.

— Да ведь я наяву все время с тобой,— отвечала она.— Пусть лучше тебе почаще снится папа, кто знает, может, в это время и мы ему снимся.

— А как бы хорошо было нам всем встретиться во сне! — засыпая, прошептал слоненок.— Тогда бы мне не надо... было...

— Что — не надо было? — спросила мама.

Но слоненок не ответил — он уже спал.

Материнским сердцем она почувствовала тревогу и разбудила Генешу.

— Не спи! Во сне можно замерзнуть. Сегодня очень холодно, слышишь, за стеной трещат деревья?

— Но ведь папа будет ждать! — пробормотал слоненок.— Он подумает: что-то случилось, раз меня нет...

Всю ночь мама-слониха тормошила Генешу, не давая ему уснуть. Но под утро он все-таки улучил минутку и вздремнул. Какое счастье! Ему приснилось то, о чем он так мечтал: мама, папа и сам он — все трое в родных, милых сердцу джунглях.

— Наконец-то ты с нами! — воскликнул Генеша.

— Ты так соскучился по мне? — приятно удивилась мама.— Неужели я не надоела тебе в нашем тесном вольере?

— Ты ничего не поняла! — засмеялся Генеша.— Теперь мне не надо возвращаться в зоопарк.

И он навсегда остался во сне.

Там он и живет. Единственное, о чем он жалеет из своей прошлой жизни, это дети, которых он так любил. И Генеша, зная, что огорчил их, старается почаще являться им во сне, ведь слоны снятся к счастью.

Когда вы увидите во сне Генешу, кто знает, может быть, в это время и он видит вас...

Правдивая фантастика.

На все написанное за послеоктябрьские десятилетия мы смотрим сегодня с другого берега той бездны, что отделяет нас нынешних от нас же вчерашних. Изменилась жизнь, но еще больше — ее восприятие и понимание. Подобные переломы приводят к крайностям во взглядах и оценках. И вот уже приходится слышать и читать, что литературы у нас и вовсе не было, а если и была, то благополучно опочила и не заслуживает ни доброго слова, ни памяти. Ну, а уж коли не было и не заслуживает, то не к чему даже и заикаться о каком-то отборе, каких-то переизданиях. И об этой вот книге, разумеется.

Чушь, по-моему. По такой логике получается, что у нас и истории не было. Вообще ничего. И все мы не от матерей, а, как у Твардовского, от теток родились.

На самом деле все было. И мы знаем, из какого сора, как сказано у поэта, растут стихи. Сора — выше головы. Но и стихи есть. Немало. И проза есть. Фантастическая в том числе.

Другое дело — что у читателя этого тома угол восприятия нашей фантастики всех семи десятилетий, а значит и прошлого и позапрошлого, безусловно изменился. И, наверное, замечать и выделять в представленных здесь произведениях он будет уже не то, что десять или даже пять лет тому назад.

Ведь и в восьмидесятые годы мы вроде бы еще видели. в тумане грядущего все те же величественные контуры светлого здания, и если спорили, то лишь о том, какая дорога короче, по какой быстрее подвозить стройматериалы. Получилось же в точности так, как с московским Дворцом Советов: и проект был утвержден, и площадку расчистили, убрав с нее лишний, как мнилось, храм Божий (помню, как еще до войны, в третьем, что ли, классе я клеил из бумаги макет этого сооружения по данной, уж не помню в каком журнале, выкройке),— а на практике строительство пошло в противоположном направлении, не ввысь, а вниз, и вместо дворца получился бассейн, вещь не столь престижная, но куда более полезная. Но и в восьмидесятых ведь еще казалось многим, что мы не в воде по уши, а где-то на подступах к решительному и крутому взлету. И наша, по российской традиции, политизированная и социализированная литература (выполнявшая у нас функции народного представительства за отсутствием сколько-нибудь серьезного парламента), включая фантастику, и в восьмидесятые годы оставалась вроде бы литературой прежней ориентации. И в фантастике тех лет какие-то умолчания, недоговоренности, намеки — все было в порядке вещей, а горячность в доказывании каких-то истин, ставших сейчас не только очевидными, но просто-таки естественно необходимыми, казалась (да и была, наверное) едва ли не подвигом. Но сегодня, когда на горизонте маячат совсем иные архитектурные конструкции, уже совсем не это будет искать и требовать читатель, но совсем другого уровня зоркости и смелости.

Вот с такими порой противоречивыми мыслями начал я перечитывать сборник, заранее готовый признать и сегодняшнюю неактуальность произведений, робость, и все прочие недостатки и требовать от читателя снисхождения, поскольку времена были не совсем легкие для пера.

Однако чем дальше читал я, стараясь применять всю строгость сегодняшних оценок, тем с большим удивлением понимал, что ни в каком облегченном подходе фантастика лучшая, разумеется, семидесятых и восьмидесятых годов просто-напросто не нуждается.

И если прежде я намеревался, признав сегодняшнюю недостаточность вчерашней фантастики, ограничиться разговором о ней, как о явлении чисто литературном—поглядеть, например, на различия в проблематике, в стилистике, в характерах героев произведений, написанных авторами старшего и младшего поколений, представленных в антологии примерно поровну (по числу, а не по объему вещей), то, дочитав, понял, что фантастика эта и сегодня актуальна, злободневна, местами — остра, одним словом что и сегодня она нужна не менее, чем вчера. И еще: сегодня она помогает нам лучше понять самих себя — вчерашних, чем мы смогли бы это сделать без ее помощи.

Ну вот взять хотя бы повесть ленинградца, а теперь уже петербуржца Александра Щербакова «Сдвиг».

Не стану пересказывать ее содержание: одни из вас ее уже прочли, другим это предстоит. Но не могу не сказать о неожиданном ощущении совершенной ее сегодняшности, хотя повесть написана пятнадцать лет назад.

Нет, конечно, сказывается время написания. Хотя бы в том, что действие «Сдвига» развертывается в некоей англоязычной стране, персонажи носят на редкость нерусские имена, а местности — названия. По канонам тех десятилетий, крупные неприятности, тем более с жертвами, могли происходить где угодно, только не в нашей благословенной и кругом себя счастливой стране. Да, это — дань времени. Я мысленно подставил наши собственные имена и названия — и повесть ничуть не потеряла в силе и убедительности, скорее даже наоборот.

Помню, когда — несколько лет тому назад — я читал повесть впервые, меня удивило, как «легла» она на тогдашние землетрясения в Армении. Почти как репортаж с места происшествия.

А когда перечитывал ее сейчас, перед глазами было уже другое: Катаклизм не природный, а социальный: Белый дом, что не на Потомаке, а на Москве-реке, и люди, пришедшие туда, чтобы спасти все, что можно было спасти.

Позавчерашняя вещь оказалась сегодняшней.

Или как совершенно по-другому зазвучала повесть Сергея Снегова «Право на поиск». Написанная, казалось бы, в чисто фантастических традициях и трактующая о проблемах сугубо Научных, она, оказывается, намного шире. Это неудивительно, если вспомнить, что право на риск-—одно из тех прав, которых все мы на протяжении десятилетий были, по сути дела, лишены в своей деятельности: централизация и план — тут не риск требовался, а исполнительность; риск же всегда выходит за пределы инструкций. И когда настало время рисковать, слишком многие оказались к этому не готовыми, да и из готовых иные не в состоянии были, потому что и рисковать надо уметь, а не прыгать очертя голову. И Снегова, всегда восхищавшего меня остротой и глубиной именно фантастического мышления, я увидел вдруг в ином ракурсе, как писателя социального (а что он человек социальный, я знаю давным-давно). А проблема соотношения деятельности человека с его моралью и совестью сейчас, когда слова эти вышли из загона, стала одной из самых острых, «горячих» — и потому сегодняшнее прочтение повести Сергея Снегова оказывается более глубоким и объемным, чем раньше.

Совсем иначе читается и повесть ныне, увы, покойного Севера Гансовского «...И медные трубы». Раньше главным ее достоинством мне казалось само направление этой фантастики—не в будущее, а в минувшее, в историю, но историю фантастическую, как у Марка Твена в «Янках из Коннектикута при дворе короля Артура». Главным виделся тот интерес к родной истории, который она неизбежно будила. Однако в дни ее написания интерес этот у большинства еще не сопровождался пониманием того, что мы своей истории вовсе и не знаем, не то чтобы какие-то детали от нас ускользали, нет, мы вообще этой истории не знали, нам лишь то было ведомо, что проходило через мощные светофильтры господствовавшей догмы. И, перечитывая повесть Гаисовского, я уже как естественную воспринимаю неизбежную мысль о том, что в нашей подлинной истории наверняка таятся и не такие еще события и чудеса...

Подобное же можно сказать о любой из помещенных в антологию вещей. Однако вряд ли нужно злоупотреблять и временем, и местом, Тем более что читатель сам это прочтет и поймет. Но перед тем, как закончить, я хочу обратить ваше внимание еще на одно обстоятельство. Во всяком произведении литературы важно ведь не только то, что остается нужным сегодня; не менее важно: в нем и то, что сегодня уже не нужно, что не лежит в русле истины, но вызвано к жизни чисто конъюнктурными соображениями, тактикой проникновения через всякого рода цензурные рубежи. И вот меня радует, что в нашей лучшей фантастике семидесятых и восьмидесятых таких вещей практически нет. В их литературном пространстве не носятся люди с красными флагами, на улицах не висят лозунги и не стоят на площадях и перекрестках памятники то ли с простертой, то ли с заложенной за борт шинели рукой. Назвать это протестом, может быть, было бы слишком сильно, но это во всяком случае — неприятие. Осознанное или интуитивное, но — неприятие, нежелание транслировать и пропагандировать ложные истины. При оценке фантастики восьмидесятых, думается, это должно сыграть роль: свой «кавалер Золотой звезды» в нашей фантастике так и не появился.

Сказанное представляется мне особенно важным сегодня. Именно сейчас, когда отвергается многое из того, что мы (во всяком случае формально) признавали и чему поклонялись, важно, чтобы у читателя, и прежде всего молодого,— ведь фантастика любимая литература миллионов подростков — не возникало повода разувериться в фантастике, в ее честности и правдивости.

Может показаться странным такое словосочетание: правдивая фантастика. Не так ли?

И тем не менее фантастика обязана быть правдивой. Не в фактах (этого от нее никто не ждет), но в исходной позиции, в направлении мышления и деятельности, к которым она вольно или невольно призывает, как космическая фантастика прошлого звала людей в межпланетное пространство.

Лучшая наша фантастика именно такова. И мне представляется, что настоящий сборник тому одно из доказательств.

ВЛАДИМИР МИХАЙЛОВ.

26 Августа 1991 года.

Москва.

Сергей Другаль. ВАСИЛИСК. Повесть.

— Значит, так, сказка будет вот о чем, — Нури оглядел слушателей, поправил панамку на чьей-то голове, вытряхнул песок из чьей-то — Значит так, сказка будет вот о чем,— Нури оглядел слушателей, поправил панамку на чьей-то голове, вытряхнул песок из чьей-то сандалии.

«Не очень далеко, но и не совсем близко, не очень давно, но и не сказать, что вчера, жил-был пес Кузя, а по соседству через дырку в заборе тоже жил-был кролик Капусткин. Иногда они обменивались мнениями. И как-то пес Кузя сказал:

— Посмотри, Капусткин. Мне хозяин новый ошейник подарил. Правда ведь красиво, а?

Кролик осмотрел обновку через выпавший сучок.

— Да, ошейник тебе к лицу, ответил он.— И цепь, которой ты привязан, тебе тоже идет. Но больше всего мне нравится, когда ты еще и в наморднике.

Капусткин так говорил потому, что он был зайцем, а притворялся домашним кроликом, чтобы в него не стреляли.

Тут и сказке конец».

Нури закинул руки за голову, шевельнул бицепсами. Самым трудным в деле воспитателя он считал необходимость сочинять сказки и сейчас гордился удачей. Акселерат и вундеркинд Алешка, случайно затесавшийся в группу малышей, одобрительно хмыкнул и сказал:

— Обрати внимание на реакцию слушателей, воспитатель Нури. Никто не усомнился в способности пса и кролика говорить. А почему? Ты не знаешь, а я знаю, потому что я ребенок и помню: во всех сказках звери говорят. Ведь сначала все были братья — и люди и звери. И понимали друг друга. А потом люди стали плохо себя вести, звери обиделись, ушли в леса, пустыни и тундру. Белый медведь — тот вообще на льдину сбежал. А те, кто остался по доброте, например собаки, или из лени — кошки, или из слабохарактерности — коровы там и прочие жвачные,— те замкнулись, постепенно поглупели и вообще говорить разучились. Но память о временах, когда все были в родстве, когда люди понимали зверей, в звериной душе осталась. И в человеческой тоже...

Слушатели разбежались. Нури и Алешка расставили шахматы и быстро разыграли дебют. Детская площадка, одна из многих, расположенных на окраине жилого массива океанского центра Института реставрации природы (ИРП), звенела голосами: детвора впитывала солнце и наливалась жизненными соками. Пахло скошенной травой и соснами, радостно лаял щенок.

— Чего я понять не могу, так это свойств памяти.— Акселерат и вундеркинд Алешка сделал коварный ход конем и индифферентно отвернулся.

На стол спланировал говорящий институтский Ворон, перебрал в ящике сбитые пешки и осмотрел доску взглядом знатока. Алешка подергал его за хвост, и Ворон предостерегающе раскрыл клюв.

— Знаю, что взрослый начисто забывает о детстве. Но почему? И когда? Вот она,— Алешка поправил бант на косичке пробегавшей мимо девчушки.— Она может силой воображения и даже не напрягаясь одушевить свою куклу. Я тоже раньше мог, а теперь вот не могу. Не знаю, как ты, а я ощущаю это как потерю.

Нури сделал рокировку, привычно оглядел площадку и убедился, что все в порядке, все заняты важнейшим в жизни делом — игрой.

— Одушевляет,— согласился он. — Я тоже думал об этом. Но до какого предела, вот вопрос.

— Полагаю, пределов нет. Ведь нет пределов воображению и фантазии.

И тут из зарослей орешника, что на краю площадки, вышел человек. Не бородатый волхв, работник службы экопрогнозов, и не дровосек-дендролог, и вообще не похожий ни на кого из сотрудников ИРП. И потому его появление было сразу замечено: на площадке стало тихо. Нури смешал фигуры, отодвинул доску и подпер голову кулаком. Гость был в домотканых портках в синюю полоску, чистых онучах и новых лыковых лаптях. Домотканая же рубаха без ворота была подпоясана пеньковой веревкой, а светлые волосы, стриженные под горшок, топорщились. От всего этого Нури пришел в состояние тихого умиления, а малыши забыли про игры, разглядывая гостя.

Человек держал в руке лукошко.

— Вот как, значит! — Он поставил лукошко на стол и слегка поклонился.— Вывелся, выходит... Я бы сказал, возник...

Он откинул тряпицу с лукошка, и оттуда выглянули две головы, светло-коричневые, с черными ноздрятыми носами и стоячими ушками, похожие на детенышей лани, но поменьше.

Ребятишки обступили стол, тянулись на цыпочках, пытаясь разглядеть зверенышей. Гость сделал козу, головы поймали пальцы, зачмокали.

— Сосет,— сладким голосом сказал гость.

— Сосут,— машинально поправил Нури.

— Вот... это самое, не можем мы. Убедились: недостойны. Потому — грехи! Я бы сказал — эгоизьм И опасаемся, как бы чего... А он единственный. Ему безопасность нужна, ему настоящее молоко надоть. Мы не против, берите, а?

Вот так, вплотную, жителя Заколдованного Леса Нури видел впервые. Конечно, он был оттуда: никто из сотрудников ИРП не носил подобной спецодежды и не говорил столь косноязычно.

Гость сощурил васильковые глаза, обтер тряпицей пальцы.

— Так я пойду, значит. А ему б это, как его, дет-, ское питание. Я бы сказал, натуральное, а?.. До свиданьица.  . .

— Вы еще придете?

— Придете вы, мастер Нури. Туда.— Гость показал большим пальцем через плечо.

— И не думал, с чего бы?

— Вам на роду написано... прийти.

— Ну, если на роду, тогда конечно...

— Дядя, — перебил кто-то из малышей,— а как вас зовут?

— Иванушкой меня кличут.

— Э...— сказал Нури.

— А чего?

— Да нет пожалуйста... Только вот детенышей из леса выносить не стоило, погибнут они без матери.

— Нет у него матери!

С этими словами Иванушка перевернул лукошко. И все ахнули. Желтенький, в темных пятнах, на столе лежал теленок тянитолкая.

На следующий день вундеркинд и акселерат Алешка воспользовался отсутствием Нури, чтобы внести свою, не предусмотренную программой, лепту в дело экологического воспитания молодого поколения. Ему трепетно внимали пятилетние подопечные.

— Я вам скажу, товарищи, что, увидев тянитолкая, дедушка Сатон сначала было сомлел, но быстро взял себя в руки и собрал весь цвет нашего ИРП. Пришли самые широкие специалисты — этологи, биологи и генетики; очень широкие — ботаники и фаунисты; просто широкие — позвоночники и беспозвоночники; широкие, но поуже — жвачники, хищнисты, грызуноведы и прес-мыкатели; узкие — волковеды, коровяки, козловеды, медвежатники, кинологи и котисты; самые узкие — овчарочники, болонеры, беспородники, кис-кисники, бело- и, отдельно, серомышатники и многие другие причастные к реставрации природы. И не зря собрались, ибо сломать всегда легче, чем построить. Пиф-паф — и вот уже нет красного волка. Трах-бах — и конец стеллеровой корове. Еще трах, еще бах, и ты! убил! последнего на Земле камышового кота. Небольшой такой, изящный и без хвоста... Ты скажешь: что мне камышовый кот, я и без него могу. Говори за себя, а не за всю планету. Земля без камышового кота не может! Для Земли камышовый кот такое же неповторимое дитя, как и ты, человек!.. Воссоздать утраченный вид так трудно, что удача становится праздником для всего человечества. А тут — тянитолкай...

Эмоциональная речь, украшенная добротными паузами, проникала в сердца слушателей. Алешка не так уж далеко отошел от истины. В общем, почти так оно и было. На чрезвычайном совещании в кабинете директора ИРП известные специалисты столпились вокруг лукошка, разглядывая сонного детеныша.

— Подумать только! — сказал директор.

— Н-да.— Ведущий специалист по зоогенетике откровенно чесал затылок.— Как правильно заметил доктор Сатон,— подумать только.

К столу протиснулся знаток палеофольклора, в срочном порядке доставленный на совещание. Усилием воли он заставил себя подтянуть челюсть, в изумлении отвисшую на кружевной воротник.

— Тянитолкай! О нем мало что известно,— знаток поднял указательный палец, и все посмотрели на перстень с агатом.— Мало чего... Змей Горыныч, он же дракон, — это да, это получило отражение, равно как й пернатый змей у инков, именуемый Кетцалько-атль.. Или серый, к примеру, волк. Хорошо разработан Конек-Горбунок, хотя источников по нему раз-два и обчелся. Жар-птица... она же у многих народов идет как птица Феникс, мне так кажется. Обратно единорог, он и в геральдику вошел... Саламандра тоже. Сив-' ка-Бурка — вещий каурка, ну, о том многие слышали, он же конь ретивый, хотя эту точку зрения не все разделяют, дескать, конь ретивый крупнее и ест что ни попадя... Или Бедная Эльза, впрочем, это не то. Н-да. Царевна-лягушка, образ, можно сказать, тривиальный, равно как и Лебедь-птица. Вообще, эти метаморфозы, когда зверь превращается в человека, конечно, имеют нутряной аллегорический смысл, но лично мне чужды. Мне ближе всего дракон...

— Давайте советоваться, товарищи! — Сатон прервал затянувшийся экскурс в царство древнего фольклора.— Как быть? Они вон уже проснулись и моргают. Может, у кого есть вопросы? Вопросов нет. А я вот хотел бы спросить, да не у кого: какая из голов передняя? И бегает ли он, а если бежит, то куда? То, что у него хвостик сбоку посередке, — это обнадеживает, не правда ли!

Специалисты переминались с ноги на ногу, шумно дышали и ничего не говорили. Это они правильно делали: чего говорить, если нечего сказать. При сем присутствовала и тоже молчала инструктор дошкольного воспитания, сухая и торжественная бабка Марья Ивановна. Но тут она вмешалась, уверенная, что так и надо.

— Дите — оно и есть дате, его поить-кормить надо. Дайте сюда!

Она забрала лукошко и, никого не спрашивая, унесла. Все облегченно вздохнули.

— И присмотрите, пожалуйста, чтоб не разорвался, когда подрастет, — сказал ей вслед Сатон и сел за свой директорский стол. — Человека и того иногда разрывает... От противоположности устремлений.— И непонятно Добавил: — Ты смотри, что творят. Невзирая на перерывы в энергоснабжении.

— ...Дракон, —  от запятой продолжил знаток палеофольклора, — тот почти везде встречается. Расхожий образ и на Востоке, и на Западе. А что это значит? Значит, истоки в природе искать надо. Сейчас уже все согласны, что были драконы. Были! А может, и есть. В глубинке. А нет  —  так будут!

— При чем здесь драконы, не о них речь. С драконами все ясно. У нас на повестке тяни...— Сатон раздраженно постучал ладонью по столу, —... толкай. А не драконы. И давайте говорить по сути.

— Я и говорю: пусть из сказки. Но вы ж сами видели  — сосет. Значит, реальный. А любое упоминание в фольклоре говорит о том, что корни явления надо искать где? Отвечаю: в природе. Пусть, пусть данное явление по сути сказочно, но ежели оно из природы, то снова может возродиться. В яви, спонтанно, или, проще, самопроизвольно. Есть мнение, что если в достаточно большом регионе возникает натуральная дремучесть, то она неизбежно порождает сказку, а с другой стороны — граница между сказкой и явью расплывается... У вас здесь, слышал, даже питекантропы возникли, чего уж дальше. А почему возникли? Отвечаю — от дремучести, и все тут! — Знаток задумчиво растягивал слова, глазки его затуманились, и чувствовалось, что тема дремучести ему близка.— Кондовость, я вам скажу, страшная сила. Раньше, согласен, на заре НТР, она была силой косной. Но развитие идет как? Отвечаю: по спирали. Выходит, и кондовость обратно стала силой, но уже прогрессивной, на другом уровне. В природу нам надо, вот куда. Глубже. И самим проще быть. Нутром понимать, а не задаваться вопросами. Хотя, конечно, нутром понять не каждому дано...

Сатон распушил бороду:

— Грехи, что ли, мешают? Как говорит Иванушка,— эгоизьм?.. Вы, случаем, не родственник Гигантюка?

Громовой хохот специалистов потряс стены. Испуганный Ворон сделал круг окрест резонирующей люстры.

Знаток обиделся, не понимая причин веселья. Тонкими пальцами он поправил жабо:

— Что кому мешает, то каждый сам о себе знает.

А дело в том, что гимн во славу кондовости, пропетый знатоком, почти дословно повторял высказывания Павла Павловича Гигантюка.

В свое время Гигантюк как-то изловчился попасть на руководящую научную работу: его, отовсюду убирая, постепенно повышали. Пал Палыч развил бурную организационную, а также интеллектуальную деятельность. Организационная свелась к внедрению в подчиненном коллективе почасового планирования, а умственная  — к разработке ключевых руководящих фраз: я не готов обсуждать этот вопрос; вы меня не убедили; так что вы предлагаете?; вот так и делайте; нам, товарищи, надо по-большому; так что будем показывать?; здесь мы с вами недодумали; что-то мы давно никого не наказывали. Но прославился Гигантюк фразой:

— Здесь у нас, товарищи, при подведении итогов работы произошла утечка информации.

Естественно, руководимый коллектив был заблокирован; все непрерывно писали и согласовывали планы. На работу времени уже не оставалось. Наверху испугались и перебросили Пал Палыча на кадры. Коллектив ожил, но стало плохо с кадрами. Пришлось послать Пал Палыча в длительную и престижную командировку — не обижать же человека, который уже привык к руководящей деятельности. Но прошло четыре года, и снова возник вопрос, куда деть Гигантюка? Место нашлось на птицефабрике при ИРП... А дальше жизнь его оказалась странным образом связана с Заколдованным Лесом, ибо Гигантюк был инициативен, спервоначалу даже производил неплохое впечатление и очень хотел руководить научной работой...

Обо всем этом Нури узнал еще год назад, когда однажды он, охотник Олле, вент Оум и пес Гром пешком пересекали лесной массив ИРП. Оум, питекантроп в первом поколении из племени вентов, Приболел и нуждался в квалифицированной врачебной помощи. Вент — начальные слоги «венца творения» — самое убедительное доказательство плодотворности многолетних усилий ИРП в деле реставрации природы. «Все,— Говорили многие Сатону, а тот только посмеивался в бороду,— первобытность достигнута, если уж природа вновь обрела способность порождать перволюдей...» По пути из горной страны, где было пещерное становище вентов, они огибали зону Заколдованного Леса, лежащую дочти в центре массива. Нури тогда был здесь впервые и часто останавливался, разглядывая Заветные дубы, слишком подлинные, чтобы быть настоящими. Вдали, за бревенчатым тыном, виднелись крытые корьем избушки жилого центра Заколдованного Леса. Кто-то в полосатых портках и лаптях не спеша прошел к тыну вслед за Коньком-Горбунком, держа кнутовище на плече. Заскрипели деревянные ворота, открылись и закрылись за вошедшими. Опустился и снова поднялся колодезный журавель за тыном, было слышно, как захлопал крыльями и неурочно прокричал, кочет.

— Дальше нельзя. У тех вон кустов проходит граница защитного поля,— Олле присел на пенек, потянулся.

— Добрая кобыла! — сказал Нури. Он прислонился лицом к защитному слою, ощущая его податливую упругость.

— Не кобыла это,— возразил охотник Олле.— Вид у него под кобылу. Сивка-Бурка это.

По ту сторону, совсем рядом, Сивка-Бурка пасся на поляне, заросшей аленькими цветочками. Услышав разговор о себе, он взбрыкнул задними ногами и поднялся на дыбы, показав серебряные подковы и розовое, в веснушках пузо. Потом он заржал и, склонив голову набок, прислушался к затихающим вдали перекатам собственного голоса. На морде его выражалась удовлетворенность достигнутым результатом.

Вент Оум рухнул на траву, зажимая ладонями уши. Гром непроизвольно присел, как для прыжка, и ощетинился. На голову Нури свалилось что-то мягкое и очень горячее и скатилось к ногам. Как сквозь подушку, донесся до него голос Олле:

— И вот так всякий раз. Как увидит посторонних, так и орет неожиданно.

— С ума сойти! — Нури массировал уши.— Кто б поверил, что у такой маленькой скотинки, всего-то с осла, может быть столь богатый голос.

— Это закон: чем меньше скот, тем больше крику. — Олле сдвинул палкой Жар-птицу, сбитую с небес ревом Сивки-Бурки, столкнул в ближайшую лужу. Птица зашипела и обдалась паром.— Оклемается. А вообще, защиту надо ставить двойную, а то из Заколдованного Леса недавно тютельки просочились. Теперь вот Жар-птица...

— Скажешь тоже, — Нури с опаской косился на Сивку-Бурку, но тот спокойно хрумкал траву. — Кто это может через защиту пройти?

— Проходят. Мне уже волхвы жаловались, да и сам вижу, часто не разобрать, кто нормальный мутант, кто оттуда.

Жар-птица выбралась из лужи, залезла в кусты и слабо светилась в темной зелени. Вент Оум с любопытством поглядывал туда, видимо, прикидывая, нельзя ли приспособить ее для освещения питекантропьей пещеры, все-таки со светляками много возни, а от костра копоть и дым.

Они встали и пошли дальше вдоль защиты. И, пока шли, Олле знакомил Нури с историей Заколдованного Леса.

Вольный охотник Олле поставлял Институту животных. Узнав, что где-то вне ИРП промышляет зверь, промышлять которому уже, по сути, негде, Олле являлся, догонял его, вязал и сажал в мешок. Потом дирижабль, карантин, прививки и — приволье ИРП. Живи в естестве своем, и одна от людей просьба — чтоб быстрей плодился и размножался. Олле был бесхитростен и могуч. Его пес Гром был свиреп с виду, но добр в душе. Олле дружил с воспитателями и очень помогал им, особенно во время заезда новых смен. Все дети Земли обучались общению с природой в центрах и филиалах ИРП...

Олле рассказывал Нури, что порядком времени назад, когда ИРП лишь разворачивал свою работу, лесной массив только набирал силы, а о вентах еще и слыхом не слыхивали, на птицефабрике ИРП было обнаружено яичко не простое, а золотое. Естественно, стали искать, кто его снес. День ищут, два ищут, неделю. Но пойди найди одну из десяти тысяч кур! Забой сразу прекратили, курятина в городке ИРП исчезла, но этого никто и не заметил, не до еды было. И тут пришел вундеркинд из местных, Алешки тогда еще не было. Вундеркинд вынул пальчик из носа и сказал:

— Удивляюсь я вам. Неужто неясно? Его снесла Курочка-ряба.

Дед плачет,— Олле имел в виду Сатона,— а курочка не кудахчет, ибо, святые дриады, за день до этого, несмотря за указание прекратить забой, в полупотрошеном виде попала на прилавок.

Пал Палыч Гигантюк, к тому времени уже директор птицефабрики, объяснил:

— Все куры у меня как одна, я зайду — замолкают. Догадывались: у меня это быстро, чуть что не так, завтра на прилавок, а кому охота? Потому и неслись хоть и по-мелкому, но часто. А эта все квохтала. Чем она там неслась, не знаю, может, и золотом. А только редко неслась. Показатель мне портила...

Сатон уволил Гигантюка за глупость. Формулировка была нетрадиционной, и Гигантюк явился к нему доказывать, что так нельзя, но в целом он готов обсудить этот вопрос по-большому, и если они в коллективе что-то недодумали, то только потому, что давно никого не наказывали, однако за этим дело не станет...

Сатон долго и внимательно разглядывал собственное отражение в зеркальных очках, без которых Пал Палыча ни разу никто не видел.

— Что, есть сомнение, Гигантюк? — спросил он.— Ну да, оно вам неведомо. Вы уникальны, Гигантюк. О вас и рассказать-то нельзя, никто не поверит.

Потом директор добавил, что да, за глупость действительно еще никого не увольняли. Ну, тогда что ж, напишем так: уволить за показуху... С этим Пал Палыч спорить не стал. И вскорости, неугомонный, выдвинул лозунг: Курочку-рябу воссоздать, и будет каждому по яичку, а это хорошо!

Почему, собственно, хорошо и зачем каждому золотое яичко — об этом как-то не задумались, но кое-где Гигантюка поддержали и разрешили. Одни говорят, что ключевые фразы где-то произвели впечатление, другие утверждают, что Сатону был звонок. А скорее всего перегруженный делом директор не стал связываться с Гигантюком, но впредь в превентивном порядке вопросы подбора кадров целиком сосредоточил в своих руках,

Пал Палыч же быстро сколотил группу энтузиастов из тех, кого забраковал Сатон, и увел их в массив.

— Всякая там генетика-кибернетика, подумаешь! Если по-большому, то еще надо разобраться, не лже ли это науки. Я вам скажу, ты мозги мне наукой не мути, ты продукт дай, — говорил Гигантюк. — Золотое яичко — это продукт. Он что, из генетики? Нет уж. Из «жили-были дед да баба», вот он откуда. А что для этого надо? Нет, что вы предлагаете? А я говорю, проще надо, чтоб всем понятно было. Усложнять не надо. Возьмем, к примеру, домкрат. Он что? А он, товарищи, тяжелый. Значит, что? Значит, облегчить надо, вот задача, прямо хоть конкурс объявляй, а? Я вот, помню, по этому поводу мозговую атаку возглавил раз. Собрал ведущих дубарей и возглавил. Правда, в тот раз атака была отбита, но метод хорош. Конечно, насчет Курочки-рябы — здесь мы с вами недодумали, но если, товарищи, по-большому, то нам было что показать. Она-то ведь при мне неслась! Я сейчас не готов досконально обсуждать этот вопрос, но знаю: в природу нам надо. Кондовость, я вам скажу, это сила. Это нутром надо понять._

В очках Гигантюка отражалось ясное небо, а под очки — почему-то страшно было — никто не заглядывал. Энтузиасты молча сопели. Как-никак, они уже были отравлены ядом генетики-кибернетики и плохо представляли связь между посконным бытием и золотыми яйцами. Но сама идея — опроститься и двинуть назад — им в общем нравилась. Сгоряча они сварганили в глубине массива поселок и, чтоб не было утечки информации, обнесли его тыном.

Когда необходимый жилфонд был создан, Пал Палыч перво-наперво выделил квартиры своему неженатому сыну и незамужней дочери, вырубил ближнюю рощу, на ее месте поставил обелиск с лозунгом: «Достижения — в жизнь!» Потом присмотрел себе пять заместителей из числа бессловесных. Пять — это очень престижно, поскольку сам Сатон имел всего трех. Пропитание энтузиасты добывали в лесу, Пал Палыч и заместители кормились возле них. Вся эта компания благоденствовала под сенью дерев и на лоне природы довольно долго. К приезду ревизоров Пал Палыч — итак, что будем показывать? — организовывал выставку достижений. Впрочем, ревизоров у самого тына перехватывал зам, который в совершенстве умел с ними обращаться. Экспонаты выставки, заключенные в поставленные на попа железные агитсаркофаги, мирно пылились в темных коридорах до следующей ревизии.

Гигантюк берег себя и периодически ложился на профилактику. Он также любил хорошо питаться, хотя это плохо влияло на окружающую среду. Сатон некоторое время терпел браконьерство. До тех пор, пока Гигантюком не был съеден на закуску шмазёл — козлокапустный гибрид — гордость ИРП. Тогда директор рассвирепел и накрыл поселок с прилегающей территорией защитным полем. Монумент с лозунгом оказался по ту сторону завесы и был убран. Жителей перевели на централизованное снабжение едой, а Гигантюка Сатон уволил своей властью без права восстановления в ИРП. Впрочем, Гигантюк сказал, что его еще позовут и тогда посмотрим. В ожидании этого он пребывал в поселке, заняв свободную хату с краю. Часть энтузиастов, оставшись без привычных шашлыков, запросилась обратно в цивилизованные края и была отпущена; Другие, с трудом, но поверив, что Пал Палыча не будет больше, эмансипированно набросились на работу и в короткий срок кое-что сотворили. Про Курочку-рябу как-то забыли, а вот птица Рух получилась. Зверовид-ная, с огромными окороками, вполне пригодными для копчения. Видимо, без генетики здесь все же не обошлось, хотя разработчики опять-таки напирали на кондовость...

Тут Олле прервал свой рассказ, ибо Заколдованный Лес уже остался позади.

Малыша тянитолкая приходилось кормить сразу с обоих концов и из двух сосок. Из одной было нельзя, каждая голова норовила наесться первой, и они только мешали одна другой. А вот сейчас все было в порядке и было видно, что он толстенький, и было приятно трогать его. Вытянувшись, он от носа до носа имел длину полметра.

— Аршин, — сказал вундеркинд и акселерат Алешка, быстренько меняя опорожненную бутылку.—-Тянитолкая нельзя мерить на метры.

Вокруг низкого стола из струганых досок, на котором осуществлялось кормление, толпились экскурсан- . ты. Средняя группа, шесть-семь лет. Кормление зверят ' входило в программу экологического обучения детей, проходящих обязательный двухмесячный курс воспитания при ИРП Этому делу Совет экологов придавал не меньшее значение, чем самому процессу реставрации природы.

Ребятишки не дыша разглядывали диковинного теленка и безнадежно завидовали Алешке, ответственному за уход. Право вундеркинда на исключительность никто не брал под сомнение, ибо его энциклопедические познания были общеизвестны. Алешку уважали не только люди из городка дошкольников, не только сотрудники океанского центра ИРП, но и звери и птицы. Конь позволял ему взбираться на себя, пес Гром, тигриный выкормыш, всегда был рад встрече с ним, а марсианский зверь гракула радостно уплощался, когда Алешка гладил его. Зверь этот, приспособленный к суровой жизни в пустынях на марсианских полюсах, быстро прижился в детском городке и лучшим местом обитания считал песочные кучи на игровых полянках...

Сытый тянитолкай сразу заснул. Экскурсанты, переговариваясь шепотом, вволю глазели на него, пахнущего молоком и пеленками. Детеныш подобрал под себя, согнув в коленках, ножки с еще мягкими копытцами, свернулся бубликом и уткнулся носом в нос. На створке открытого окна сидел вездесущий Ворон, ему сверху было видно все как есть.

— Р-р-редчайший экземпляр-р! — неожиданно для самого себя, возопил Ворон. Обе головы тянитолкая сонно зачмокали.

Обеспокоенная карканием, в комнату вошла Марь Ванна, инспектор дошкольного воспитания.

— Триста лет прожил, мог бы и соображать кое-что.— Она уткнула в сторону Ворона костлявый палец. — Дите спит, чего орать? И вообще, посторонние могут быть свободны. Режим прежде всего. Кому из вас понравится, чтобы его спящего разглядывали?

Когда все вышли и остались только Марь Ванна, Алешка и вент Оум, детеныша острожно переложили в плетенку, унесли в вольер, накрыли байковой попонкой и оставили в покое...

Перед сном, когда, поставив защиту от ночных насекомых, воспитатели уходили к себе, в спальнях велись странные разговоры. Рассказывали, что Алешка запросто бывает в Заколдованном Лесу, что черный пес Гром разговаривает не хуже Ворона, но скрывает это, что тот дядя Иванушка, который принес тянитолкая, действовал по наущению Алешки. И он же по ночам закапывает в песок неожиданные деревянные игрушки. А в Заколдованном Лесу работают над воссозданием сказочных форм жизни, причем пользуются старинными рецептами, в которых зашифрованы составы весьма эффективных мутагенов гарантированного действия. Конечно, хорошо бы там побывать, но Сатон никого в этот Лес не пускает, потому что, смешно сказать, боится за неокрепшие детские души... Тянитолкай, говорили еще в спальнях, ненормально толст, его перекармливают. Потом кто-то высказал мнение, что а вдруг это животное вообще не взрослеет? Вот здорово было бы!..

А в это время Нури и Алешка прогуливались перед сном неподалеку от вольера, ожидая часа, когда надо гасить высоко подвешенные над крышами светильники.

— Представляешь, Нури, целый муравейник Дюймовочек! Не совсем муравейник, а так, пень, здоровый такой. И домики, домики — как опята. Под двускатными крышами.

— Сам придумал? — Нури со светлой завистью оглядел акселерата.

— Не веришь? А это видел? — Алешка достал из-за пазухи берестяной свиток. Развернул. Старославянской вязью там было написано:

«К жителям зоны. Обращение. Созрели Дюймовочки. Кто хочет видеть и помочь пусть приходит босиком и натощак как прокричит первый кочет. Сбор насупротив колодца по ту сторону тына где доска отходит».

— Сам, что ли, писал? Стиль хромает на обе ноги. Чему вас только в школе учат?

— Что уж ты, Нури! Иванушка дал. А в школе действительно... по двенадцать человек в классе. Я у него недавно в гостях был.

— Учителей не хватает, слишком высокие требования... В зону-то как попал? Через силовую завесу?

— Это от вас завеса, от взрослых. А народ там вполне, хотя немного замкнутый. Ну да ты быстро привыкнешь.

— Как это я привыкну, с чего бы я привыкал? Да и не пройти в зону.

— Это правда, взрослому не пройти. По двум причинам. Первая: взрослый все равно ничего не увидит А вторая: если и увидит, так не поверит. Ну и нечего зря...  — Алешка помолчал, а потом спросил, глядя в сторону: — Ну так что, пойдешь?

Дюймовочки, подумал Нури, целый муравейник...

— Я ж взрослый.

— Пусть это тебя не волнует, воспитатель Нури. Марь Ванна сказала, что ты никогда не повзрослеешь. О тебе там знают. На тебя там надеются...

Они остановились у вольера, в котором жил тянитолкай. Прежде чем окончательно улечься, тот пощипывал стриженую травку. Опасения Сатона, что он разорвется, к счастью, не оправдались: тянитолкай пере- двигался подковкой параллельно сам себе, так что каждая пара ног у него была передней.

К проволочной ограде прижался медведь, не спуская глаз с теленка. Ворон гулял по верху ограды, а со стороны, противоположной медведю, неподвижно стоял золотой конь — белая грива и таращился на тянитолкая. Днем его долго рассматривала лосиха с детенышем, потом она ушла. Охотник Олле рассказывал, что из леса приходили волки, только ночью, чтобы их не видели, и тоже смотрели. Теленок был пузатенький, ленивый и с плохим аппетитом. По-настоящему оживляется он, только когда рядом был пес Гром, и это многих удивляло: травоядный тянитолкай льнул к собаке, а ведь она ни дать ни взять хищник, о чем мы порой забываем...

— Значит, договорились, да? Завтра за тобой зайдет Гром. Как услышишь рык неподалеку, сразу выходи. За малышей не беспокойся, я тебя подменю на Время отсутствия.

Грому рычать не пришлось. Сразу после утреннего обхода спален, еще до побудки, Нури связался по видео с директором. На голоэкране дед хорошо смотрелся, только борода его расплывалась у границ сфероида.

— В сказку? — Сатон отделил от бороды волосок, задумчиво накрутил на мизинец. — Иди непременно и немедля. Я, знаешь, пытался — не прошел. Энергию просят, дай. Реактивы дай. Программное обеспечение дай, а как сам захотел, представь, замялись. Излишне, видишь ли, рационален... Это правда, что есть, то есть. Конечно, сейчас Василиск объявился, призадумались, тебя вот сами зовут,— Сатон вздохнул. — Тонкое это дело... воссоздание. Что-то у них там заклинило. Разберешься — помоги.

Из поселка Нури и Гром двинулись налегке, забирая все глубже в лес. В чистом сосняке, почти свободном от подлеска, легко дышалось. И было хорошо бежать по упругой хвое. Через частые ручьи — выдрята прятались в ближайших кустах — Нури переходил, не снимая плетенных из кожи постол и обсыхая в движении. Было много птичьего гомона, но непривычно мало зверья: большинство копытных и почти все хищники обитали в лесостепи, саванне, окружающей лесной массив.

Постепенно лес густел, и на четвертом часу Нури, отвыкший от регулярных занятий, перешел на быстрый шаг. Травы до колен, вьющиеся растения и кустарник мешали бегу. Собаке, конечно, было легче: росту поменьше, а ног вдвое больше. Но и пес, не умея потеть, уже вывалил язык. Вплавь — Нури порадовался, что руки свободны, — пересекли длинное озеро и недолго отдохнули на знакомом пляжике.

Неподалеку в основании полого-скалистого холма выпукло шевелилась покрытая звездами тяжелая синяя занавесь, прикрывавшая вход в пещеру. Отшельник, видимо, ушел по делам, иначе он не преминул бы посидеть рядом, погладить пса и накормить их свежим хлебом с молоком. Из пещеры доносился храп льва Варсонофия, который не любил, чтобы его будили. Нури посидел за столом под навесом, где стояла остывшая русская печь, и ему от этого безлюдья стало как-то грустно. А скорее всего он просто надеялся поесть у Отшельника и был разочарован слегка, не застав того дома. Вообще-то для Нури обходиться без пищи три-четыре дня было привычно, ибо каждый воспитатель, чтобы поддержать физическую и духовную форму, не ел один день в неделю, три дня подряд каждый месяц и подвергал себя очистительному абсолютному двенадцатидневному голоданию раз в год. Все это так, но все же...

За маленькой рощей акаций на обширной поляне паслось смешанное стадо антилоп и зебр — полудомашняя скотина Отшельника, крупнейшего, если не единственного на планете специалиста по психологии сытого хищника.

«Сытый хищник — вспомнил Нури рассказы Отшельника, — это совсем не то, что голодный. Он не кусается, и в этом его главное отличие. Возьмите меня, я десять лет разделяю эту пещеру со львом, и хоть бы что, и ни разу, а!».

Далее Гром повел путаными тропами через сплошные джунгли, темные внизу и душные. Казалось, нет конца этому буйству непроходимой зелени. Сверху доносились немелодичные вопли, но Нури, снимая с потного лица липкую паутину, уже не интересовался, кто кричит и почему. Под ногами хлюпали раздавленные грибы, одуряюще пахли белые мелкие орхидеи, на гниющих поверженных стволах. Еще год назад они, с Олле и вентом Оумом проходили здесь свободно. А как же ночью и без собаки? А волхвы? Они-то месяцами не выходят из леса... Нури вспомнил, что на последней конференции волхвы и дровосеки говорили, что в массиве реставрация природы закончена полностью; внизу уже делать им нечего, там все идет само собой, и можно ограничиваться только воздушным патрулированием. Сатон, помнится, спорить не стал. Он Просто прочитал, причем монотонно и без выражения, список исчезнувших растительных форм. И, вооружившись этим руководством к действию, волхвы и дровосеки быстренько вернулись в свои дебри на рабочие места.

Наконец джунгли кончились и путники вышли к реке. На той стороне раскрылась холмистая равнина в зеркалах небольших озер. Она уходила вдаль, украшенная редкими дубравами, а за ними и над ними у горизонта переливался радужными бликами в закатных лучах заслон силовой защиты Заколдованного Леса.

Гром скоро нашел брод, и, ступая по округлым скользким валунам, Нури думал о необъятности территории ИРП и о том, как же это Иванушка добирался отсюда в одиночку, да еще с лукошком в руках, железный парень. А Алешка? Это просто невероятно, или, может быть, он тайком пользуется махолетом? С него, вундеркинда, станется... Нури разделся и вытряхнул одежду. Потом нашел маленький заливчик и долго смывал с себя запах снадобий от насекомых. Затем он вымыл пса, еще раз искупался сам, лег на теплый песок и заснул на часок.

Свежие и отдохнувшие, Нури и пес бодро шли по зеленой равнине. По мере приближения к Заколдованному Лесу дубравы и рощицы эвкалиптов стали попадаться все чаще. Нури снизил темп движения: куда спешить, ведь Алешка предупреждал, что защитный слой местами становится проходим ближе к ночи, а где о том знает Гром...

Внезапно пес на секунду обернулся, и Нури застыл, теперь это был сгусток злобы и тревоги, он пятился, рыча, пока не коснулся ног Нури. Что-то случилось впереди. Нури ощутил, как уходит покой и предчувствие — нет, не опасности, а неотвратимой смерти — охватывает его. И острое, неодолимое желание бежать отсюда подальше. Он положил руку на жесткий загривок собаки и медленно двинулся вперед, наклоняясь под низко свисающими ветвями. И увидел.

На поляне, метрах в двадцати от туманной к вечеру завесы силовой защиты, прижался крупом к сухому дубу-гиганту белый единорог. Спина его была изогнута, светились рубиновые глаза, а рог, прямой и длинный, был опущен к земле. В позе зверя угадывалось напряжение битвы, земля вокруг была изрыта и раскидана. Нури долго вглядывался, затаив дыхание. Единорог был неподвижен; когда повеял случайный лесной ветер, часто блуждающий меж стволов спящего леса, грива его не шевельнулась. Какое-то подобие догадки мелькнуло у Нури, и он, крадучись, стал приближаться к зверю. Гром вновь издал предостерегающее рычание, но двинулся рядом и чуть впереди. Трава, пожухлая странными полосами и проплешинами, неприятно хрустела под ногами, пес старался не ступать на нее.

Они подошли совсем близко, единорог не шевельнулся. Тогда Нури коснулся его рукой и тут же отдернул ее. Ибо под рукой был камень.

Значит, кто-то изваял эту скульптуру, какой-то гениальный художник подсмотрел в своем воображении облик прекрасного сказочного зверя, воплотившего в себе грацию коня и мощь древнего тура. Но почему тревожен Гром? И це от скульптуры же исходит ощущение угрозы!.. Нури сидел в сторонке по-турецки, обняв пса и подавляя властную потребность оглянуться. Чувство страха было непривычно, оно воспринималось как еще одна загадка среди многих. Почему скульптура установлена в совсем неподходящем месте? Что озна-~ чают эти полосы усохшей, почти обгорелой травы и спиральная линия ожога на стволе дерева?

Полосы на траве уходили под кусты у самой границы завесы, и Нури подумал, что в Заколдованный Лес должна быть и еще какая-то другая дорога.

Пес встал и заглянул Нури в глаза: может, пойдем? Темнеет...

— Ладно, веди.

И они пошли по извилистым тропам, удаляясь от странной скульптуры, и тревога постепенно вытеснялась привычной уверенностью. Мир стал, как и прежде, понятен, загадки отошли на второй план, и снова приятно было идти по мягкой траве и ощущать рядом невидимого в густеющей темноте черного пса. Нури прислушивался к Шорохам и странным крикам вдали, разглядывая плывущую низко над лесом полную красную луну. Подумал: если Алешка и его друзья тоже вот так ходит по ночному лесу, то сопровождает их, видимо, Гром? И почему он, воспитатель, столь поздно узнает об этом? Игра в тайну? Но почему игра, тайна-то вполне настоящая.

В свете луны завеса потеряла радужность и воспринималась как прозрачный белый туман. Пес вошел в него, а следом и Нури, понимая, что если заговорит сейчас, то пес уже не станет молчать, как обычно... Гром на ходу прижался к ноге Нури.

— Добрый человек и собака поймут друг друга и без слов. Но иногда так хочется поговорить, а не с кем. Говори, Нури, и я тебе отвечу.

Нури не удивился. Ощущение сказки уже овладело его сердцем. Он много раз видел, как охотник Олле разговаривал со своим псом вслух и Гром там, вне сказки, отвечал ему. молча. А в Заколдованном Лесу собака, естественно, и должна говорить...

— Ты уже был здесь?

— Много раз.

— Все-таки защита, завеса, а мы идем свободно...

— Если ночью и с тобой, то можно. Дети проходят.

— Но я взрослый.

— Ты веришь в сказку.

— Не понимаю...

— Тогда не знаю. Ведь я только собака, хотя и большая. Скажи, Нури, тебе иногда хочется повыть? Попросту, по-человечески?

— А что?

— Ну, мне интересно. Олле, например, никогда не воет.

— Если я скажу, что не хочется, ты поверишь?

— Нет.— Пес надолго замолчал, поглядывая снизу на человека.— Мне хорошо, когда Олле рядом, но он часто уходит без меня, и тогда я вою. У тебя тоже кто-нибудь уходит? Ну, тот, кого ты любишь?

Нури не ответил на вопрос, а мог бы. Если кому человек и верит без остатка, то, конечно, собаке. И кто видел собаку, что не оправдала доверия?

Там, где они шли, туман светлел, и близкие звезды светили им, и вздрагивали вслед шагам махровые ромашки. А в конце прохода откуда-то сверху спланировал Ворон и сел на плечо Нури.

— Это наш Ворон, — сказал Гром.— Тот самый.

Нури поднял руку, и Ворон ущипнул его за палец.

— А почему молчит?

— Умный.

Здесь, в Заколдованном Лесу, было гораздо светлее и от луны, и от голубого свечения Жар-птицы, расположившейся неподалеку на яблоне. В клюве у нее был зажат длинный стебель какой-то травы, надо думать, приворотного зелья. А под яблоней был сооружен очень широкий котел с низким помостом вокруг. Возле помоста стояла дубовая бадья и висел долбленый ковш. Под котлом вспыхивали редкие угарные огни, и тогда в котле что-то взбулькивало, и лопались пузыри, выпуская пахучий пар. Большой сруб с мелкими окошками виднелся неподалеку, а на веревке между срубом и яблоней висели пучки травы, пристегнутые бельевыми прищепками. Под тускло светящимся окошком сидел ничего себе Серый Волк, мерцая зеленым исподлобья взглядом. Гром было ощетинился, но, принюхавшись, вильнул хвостом и убежал в полумрак, откуда доносилось громкое хрумкание и что-то похожее на скрежет зубовный.

Потом из темноты оформился Дракон, вытянул длинную шею к котлу, и Нури застыл как завороженный. Не то чтобы Дракон поражал воображение, скорее наоборот. Г олова его была такой, какой и должна была быть. Разноцветные чешуйки, каждая с ладонь, покрывали ее, и только ноздри казались бархатными, да отвисала мягкая нижняя губа, обнажая полуметровые плоские белые резцы жвачного животного. В кошачьих зрачках отражались языки костра. Туловище было плохо различимо, но Нури снова охватило ощущение ужаса, первобытного и дремучего. Борясь с дурнотой, он похлопал Дракона по влажной ноздре:

— Ну чего уставился? — Вытер пот со лба, чувствуя, что уже надоело бояться. Боялся неизвестно чего там, на поляне с единорогом, испугался травоядной скотины здесь, где по законам сказки страхи не должны пугать. А тем не менее холодный пот за ушами — вполне настоящий! Дракон покосился на Нури, выдохнул струю горячего воздуха, пахнущего распаренной травой.

— Уууууу?..— Низкий гул заполнил пространство,

— Чешите грудь! — донесся из темноты могучий бас. — Чего «у», спрашивается, Сроков не знаешь?

Дракон вздрогнул и попятился в темноту. Нури машинально зачерпнул ковшиком из бадьи, заставил себя выпить. Молоко? — вяло подумал он. Но пахнет медом или нет — липовым цветом... Страх отходил, словно светлый огонь пробежал по жилам. Нури осушил второй ковшик и засмеялся.

Заскрипела дверь, и из сруба вышел Иванушка с большой, похожей на весло поварешкой. По дороге он снял пучок травы, залез на помост и долго помешивал варево. Потом, наморщив лоб, осмотрел пучок, отделил травинку, остальное бросил в котел. С хлюпанием лопнул большой пузырь.

— Три-четыре! — заорал Ворон над ухом Нури.

Жар-птица вздрогнула, распустила крылья с малиново светящимися подмышками и уронила в котел свое зелье. Только теперь Иванушка заметил гостя.

—- Мир вам, мастер Нури. Садитесь, прошу.

— А что в котле? — шепотом спросил Нури.— Видимо, живая вода, а?

— Сие тайна великая есть.— Иванушка шуровал мешалкой.— Но вам как гостю скажу: обычный первичный бульон. Состава его действительно никто не знает. А только, как написано в букварях, из него все вышло...

Он принес и опустил в котел одним концом шершавую доску, оперев ее на край.

— Ага,— обрадовался Нури.— Понятно, полезем в котел омолаживаться... Мне уже пора, да?

— Нет.— Иванушка не поддержал шутки.  — По доске из котла вылазит что получилось. Ну а ежели оно совсем маленькое, то дуршлагом вылавливаем.

— Живое?

— Чаще все же семена. И вот тут гадать приходится, то ли в землю закапывать, то ли на ветер пустить, то ли в ручей кинуть. Экспериментируем. То ли птице дать склевать? А ежели колючее, то куда цеплять для дальнейшего разнесения, то ли на хвост собачий, то ли на бок телячий?

— Скажите, какие сложности!

— То-то. И какой тут фактор влияет, никто сказать не может. Действуем методом ползучего эмпиризма при полном отсутствии теории. Я бы сказал, методом научного тыка.

— И не знаете, что получится?

Иванушка отставил мешалку, усмехнулся.

— А вы, Нури? Вы всегда предвидите последствия своих действий? Хотя бы в деле воспитания? Не отвечайте — это я просто так спросил. Если метод не формализован, то предвидение результата — дело статистики, а в биологии, как и в воспитании, флуктуации способны исказить любую статистику. В общем-то, это меня мало трогает: не терплю формализаций. Как и вы, да? Иначе с чего бы вы из кабернетики, из царства формальной логики, ушли в столь недетерминированную область деятельности, как воспитание? Не отвечайте, это я просто так спросил... Что больше всего пленяет меня в гносеологии, так это идея о бесконечности познания* Как это утешительно — не все знать. Вот видите, я дуршлачком снимаю пену с навара и — на холстинку ее. Высохнет — будет коричневая пыль. Ан нет, не пыль это! Пыльца. Махнет Дракон крылом — вихрь будет, разлетится пыльца и на окрестные цветы осядет, а что из того выйдет — и сказать никто не может. А мы потом ходим, смотрим и удивляемся, а что чему причиной — того не знаем.

— Идите к черту, Ваня... Вы мне так мозги заморочили, что я и впрямь поверил. Мне говорили, что у вас здесь те же установки, что и в остальных лабораториях ИРП. Только методики, подозреваю, у вас другие. Я бы сказал, не совсем корректные... ^

Из кустов появился некто грубый и ужасный обличьем, босиком и в переднике из меха чучундры.

— Дядя Митя, и вы тут! — воскликнул Иванушка.— Вот не ждал. А что, опять на болото лазили, да?

— Об чем ты? Буде болтать при людях.

— Поздоровайтесь с гостем, дядя Митя. Это воспитатель дошколят Нури из ИРП.

— А я Неотесанный Митяй. Леший, значит.

— Настоящий? — Нури пожал твердокаменную пятерню, удивляясь ее силе.

Леший не ответил на вопрос, он разгладил бороду, посыпались зеленоватые искры.

— Трещит, проклятая. Потому — все вокруг электризовано. От бороды наводки, работать невозможно. Кругом помехи.— Неотесанный Митяй засопел, полез в карман передника и стал что-то перебирать мосластыми пальцами на черной своей ладони.

— А сбрить? — не подумав, предложил Нури.

Неотесанный Митяй долго смотрел, как лопаются в котле пузыри.

— Пусто тут у вас,— ни на кого не глядя, молвил он.— Отойду вот в сторонку, семечко посажу, а? Интересуюсь задать вопрос: и за каким лешим тебе, Ванюшка, воспитатель понадобился? Это ж надо — сбрить...

— Ну, не всяко лыко в строку, дядя Митяй. Непривычный он к нам. А так ничего. Алешка говорит — чист сердцем.  .

— Чешите грудь. Старик Ромуальдыч вон тоже чист, а толку?

— Нури — кибернетик. Один из лучших кибернетиков планеты.

Леший пригляделся к Нури и вроде как помягчел. Он полез ковшиком в бадью, пошаркал по дну, ничего не достал и вздохнул:

— И на ночь не хватило, не надоишься... Кибернетик — это хорошо. Это для нас в самый раз. Ежели у тебя, Ванюшка, в котле семена возникли, дай немного, а?

— Дам, конечно, как не дать.

И снова озноб пробежал по спине Нури, и он, не поворачиваясь, почувствовал горячее дыхание Дракона. От кустов донесся вопросительный рев:

— Уууууу? .

— Что «у»? — могуче закричал Неотесанный Митяй, — Будет тебе «у» после третьего кочета. И не вибрируй перепонками, тоже мне — пугало!

Дракон удалился. Нури понял это по наступившему в душе покою. Где-то неподалеку слышались громкое сопение и стук, словно скелет падал с сухого дерева, но эти звуки после Драконова присутствия просто ласкали слух.

— Вы б шли, дядя Митяй. А то как бы ваши рогоносцы не повредили друг друга. Слышите, опять дуэль затеяли.

Леший сложил семена в карман передника, тяжело поднялся.

— И то... пойду. Только не рогоносцы это, Ванюшка, сколько можно говорить. Единорог, самый благородный зверь, из живших на земле.

— Бадейку-то заберите, второй кочет уже кричал.

— Сам знаю. Эх, не по специальности вы меня, чешите грудь, используете. Ладно, пойду... А вы, Нури, видать, к нам надолго. Еще, выходит, свидимся.

— Что значит надолго? — спросил Нури, когда Леший ушел.— Как это надолго?

— Э, сколько захотите, столько, и пробудете. Вот вы тут о некорректности методик говорили. Вы что, и в генетике специалист? Разбираетесь в трансцендентных мутациях?

— Не сподобился,— хмуро буркнул Нури.

— Не сердитесь, просто я хочу сказать, что неизвестно еще, чьи методы лучше. Вы там бьетесь над восстановлением исчезнувших реальных форм, а все равно вынуждены часто удовлетворяться похожестью, внешним сходством. Так ведь? Ибо если утерян генофонд, то воссоздать животное уже невозможно. Природа-то миллионы лет тратила. А мы... За сотню лет уничтожили, а за десяток восстановить хотим...— Иванушка склонился над котлом, заработал веслом-мешалкой.

— Не узнаю я вас, Ваня, — задумчиво произнес Нури.— У нас там вы вроде совсем другой были и по-другому речь вели.

— Образ обязывает, сложившийся в детском сознании стереотип. Иванушка как-никак... Хотя, с другой стороны, известен и Иван-царевич.— Тут речь Иванушки потеряла стройность. Словно спохватившись, он забормотал: — Не нам судить, сами в эгоизьме погрязли, в самомнении... Нам, на приклад, легче, ибо мы не ведаем, что творим. Потому — люди мы простые. От этой, от сохи, выходит.

— И Ромуальдыч от сохи?

Иванушка подождал, пока Нури отсмеется.

— А что? Ромуальдыч, между прочим, обеспечивал. Он и сейчас еще вполне может.

Раным-рано сидел Нури на крылечке избы, в которую его определили жить. Крыльцо, еще влажное от росы, выходило прямо на улицу поселка. Нури уже вымылся по пояс колодезной водой, на завтрак выпил малый ковшик драконьего молока и вот сидел, прислушиваясь к новым ощущениям. Кровь бежала по венам, и он чувствовал ее бег, мышцы просили дела, а мысля возникали четкие и добрые. Еще когда Нури только досматривал предпробудный сон, неслышно прибежала Мар-фа-умелица, прибралась в горнице, задала курам корм, что-то мыла и чистила, хлопотала и так же не-елышно исчезла, ушла по своим делам.;

Редкие прохожие здоровались с Нури, говоря: «Утро доброе, воспитатель Нури!» И Нури отвечал: «Воистину доброе».

Было слышно, как на заднем дворе Свинка — золотая щетинка рылась в приготовленной для удобрения огорода навозной куче — конечно в поисках жемчужного зерна, а что еще можно там найти? На коньке соседней крыши вездесущий Ворон, склонив набок голову, слушал песню скворца. Допев, скворец слетел на грядку, где его ожидали дождевые черви.

— Мастер-р-р! — одобрительно произнес Ворон.

Когда люди прошли, Нури обратил внимание на пегого котенка, что сидел на перильцах.

— А кого мы сейчас гладить будем? — тонким голосом спросил Нури. Котенок спрыгнул ему на колени.

— Меня-а.

— Говорящий? — приятно изумился Нури.

— Не-е-е.

Притворяется, подумал Нури. Чтоб не приставали с вопросами, а сам, конечно, говорящий.

Поселок, отгороженный тыном от остальной территории, насчитывал десятка три рубленых изб, разбросанных там и сям. Единственная улица изгибалась причудливо, то вползая на пригорки, то сбегая в низинки, заросшие травой-муравой и аленькими цветиками. Протекал через поселок прозрачный ручей, но жители почему-то брали воду из колодца с журавлем. Ворота в ограде были широко распахнуты, и Нури видел, как в них вошел человек, длинный и тощий, босиком, в коротких трусах и майке. На плече он нес два толстых чурбака. Усы тонкими стрелками торчали по обе стороны носатого лица, и если бы еще эспаньолку, небольшую такую остренькую бородку, то можно было бы принять его за Дон Кихота.

— Вот и дело мне.— Нури вернул котенка на прежнее место и вышел навстречу.— Позвольте, я вам помогу.— Он принял на свое плечо оба чурбака и пошел рядом. — Здравствуйте, я Нури.

— А чего б не помочь? Старому мастеру надо помогать, а то все заняты, всем не до меня... Здравствуйте, Нури. Меня зовут Гасан-игрушечник, и моя мастерская вот здесь. Спасибо, мы уже пришли... Нет, не сюда, кладите под навес, я сейчас закрашу охрой торцы, чтобы не растрескалось, и пусть дерево сохнет., Сейчас, конечно, где Василиск прополз — зло порожденное,— там и сухостой, вроде как пожаром тронутый. Мне говорят: бери. А отравленное дерево для игрушки непригодно, как такую ребенку дашь. Может, зайдете, в помещение? Я покажу вам игрушки, вы ведь любите игрушки?

Нури любил игрушки, но он ждал Иванушку и потому пожелал мастеру приятной работы, собираясь уйти. Он обещал прийти потом, надолго, чтобы насладиться беседой и созерцанием без спешки.

— Подождите, Нури. Взгляните хоть на это.

Мастер держал на ладони деревянного зверя — и ощущение возвращенного детства, ощущение неповторимости мгновения овладело душой Нури. Зверь светло щурился, причудливо изогнув спину. Его лапы, мохнатые снизу, с пухлыми подушечками, опирались на растопыренные пальцы мастера, тело было мускулисто и волосато, и веяло от него этакой уверенностью и бесстрашием. Конечно, такой зверь должен быть... он есть где-то здесь, в сказке... а мастер подсмотрел и перенес, ибо такое нельзя выдумать. С тихой радостью рассматривал Нури игрушку, представляя реакцию своей ребятни, особенно теперь, когда дети познакомились с тянитолкаем и восприняли его...

— Спасибо, мастер! — Нури прижал руку к сердцу.— Но откуда это у вас берется?

— Разве я знаю? На этот вопрос ни один мастер не ответит. Но я думаю, что в каждой коряге, в любом чурбаке заключен свой неповторимый образ, надо только догадаться какой и высвободить его. Догадался, ощутил — это главное. А остальное — дело техники. Я вот эту загогулину нашел, так сразу почувствовал: в ней кто-то есть. Но кто — еще не знал. Образ возник потом, когда у нас тянитолкай появился...,Вы поняли, Нури?.

— Нет. Но я чувствую... это близко мне, мастер. И много у вас таких зверей?

— Увы, это единственный экземпляр, как и все мои поделки. Он непригоден для массового тиражирования. Ну сколько детишек подержат в руках этого зверя?

— Это неважно, мастер. Когда речь идет о красоте, бывает достаточно просто знать, что она где-то есть. Скажите, а вы посещаете нас там, ну, в реальности? Иногда у нас появляются чудо-игрушки. Дети говорят: утром пришли и увидели. Или, говорят, в песке откопали...

— Все Иванушка. Он забирает игрушки и уносив к вам. А я нет, я только здесь. Зачем и что мне там?..— Мастер посмотрел через плечо Нури и без выражения добавил: — А вот и Кощей Бессмертный. Зло изначальное.

Нури обернулся. Кощей стоял посередине улицы, и больше на ней никому места не было. Он был упитан, коренаст и монументален, а роста Ниже среднего. Та часть, которой он ел, была хорошо развита и производила сильное впечатление. Та часть, которой он думал, была узка. Промежуток между ними заполняли зеркальные очки, в которых отражалось то, на что он смотрел. Сейчас в них отражался мастер и Нури рядом с ним. Кощей подошел вплотную.

— Тут мы в свое время что-то недодумали,— сказал он.— Что-то мы упустили, если тебя, Гасан, в свое время не наказали, не отлучили и не выгнали. Нам надо по-большому, по-крупному надо нам. Чтоб было что показать в комплексе. Эх, я в свое время умел показать! А ты ерундой занимаешься, мелочевкой, отдельными, видишь ли, игрушками. А игрушка — она отвлекает. От выполнения. А?!

Это «а» произносилось на выкрике, как бы в отрыве от остального текста, и придавало словам Кощея мучительно хамский оттенок. Было понятно, что Г асан с его заботами о чурбаках, с его игрушками — это для него, Кощея, раздражающе малая величина.

Усы у Гасана обвисли, он молча смотрел под ноги, где на траве беспомощно валялся диковинный зверь, и мастер не решался подобрать его. Ибо от века так: работник, творящий новое, беззащитен перед наглостью и хамством. Нури покраснел, ему стало стыдно, словно это он сам обидел старого мастера. Он подумал, что, конечно, Кощей — осколок прошлого, не более того, и к тому же его уже уволили. Но Нури знал и видел: здесь, в Заколдованном Лесу, с Кощеем предпочитают не связываться. Ибо он сумел каким-то образом внушить многим, что отставка его — дело временное.

— Вы хотели оскорбить мастера, Гигантюк, вам это удалось, — сказал Нури.— Не словами, они не имеют смысла, ибо в игрушках, как и во всем остальном, вы не специалист. Оскорбили тем, что взялись судить о его деле, тоном своим оскорбили. Я не требую от вас извинений, уйдите. Вы завистник, вы мне противны.

Гигантюк ощерился.

— Чему завидовать, вот этому? — Носком башмака он ковырнул зверя.— Масштаб не тот. Да и разве такие звери бывают, зачем придумывать, чего нет. Помню, мы из нержавейки обелиск соорудили семь на восемь — вот это да! Далеко было видно. Убрали.., Говорят, безадресный... Но ничего, Сатона снимут, обелиск восстановим, и меня призовут, и других... А о вас я слышал. Вы — Нури, бывший кибернетик. От науки, значит, ушли. У куда пришли? Вот то-то...— Гигантюк стоял раскачиваясь. — Меня не интересует мнение бывшего. А я есть. И буду!

И он двинулся посередине улицы, заботливо унося себя.

Нури поднял зверя.

— Возьмите, Гасан. Вы великий мастер, верьте мне...

После Гигантюка разговор их как-то погас. Гасан-игрушечник сел за работу и тем утешился. Для мастера работа всегда цель и утешение. А Нури пошел к отведенной ему избе, возле которой его уже ждал Иванушка. Он боком сидел на широкой спине ездового хищника— Серого Волка — и был готов все показать и обо всем рассказать.

Что может старик Ромуальдыч, Нури узнал к концу экскурсии, когда попутно выяснилось, что ему при-дется-таки остаться в Заколдованном Лесу. Естественно, по доброй воле и неизвестно на какой срок.

Управляющий комплекс разместился в обширном зале со сводчатыми потолками. Помещение комплекса было вырублено в основании известнякового утеса с поросшей соснами макушкой и смотрело фасадом на небольшую нехоженую поляну. Фасад, выложенный из слоистого песчаника и заросший плющом, почти сливался со скалой. Только выходящую наружу толстую, покрытую инеем петлю криогенной электролинии Нури воспринимал как диссонанс в этой совершенной гармонии ландшафта и техники.

Старик Ромуальдыч, задумчивый и грустный, сидел за подковообразным пультом, обрамленным экранами. Деревянная скамья под ним тоскливо скрипела.

— Тэк-с, посмотрим, что у нас на выходе...— Нури встал внутри подковы, отодвинул в сторону свисающий на толстом кабеле шлем с присосками. Все было знакомо — и шлем электронного стимулятора умственной деятельности, попросту шапка ЭСУДа, и вогнутые экраны «Кассандры». Пальцы его привычно забегали по клавиатуре пульта. На экранах сразу выявились странные фигурки, похожие на волосатую букву Я. Они деформировались и расплывались, то теряя очертания, то приобретая голографическую рельефность. Старик Ромуальдыч, передергиваясь, вытянул длинную руку и костлявым пальцем стер фигуры, Из призрачных глубин экранов бездарным порождением убогой фантазии выплывали новые уродцы.

— Мерзоиды! Сплошные мерзоиды! — забормотал старик Ромуальдыч. — И делаю и многое сему подобное, взоры оскверняющее...

:— Над задачами воссоздания бо-о-льшие коллективы работают, а вы тут в одиночку...— Нури переключил прогнозную машину на анализ эволюции буквообразных уродцев.— Вот и шапкой вынуждены пользоваться, а ЭСУД ведь не для этого, он для экстренных случаев... Вы хоть понимаете, сколь невероятно сложна программа восстановления?

— Нам понимать ни к чему. И шапка у нас не чтоб думать, а для вложения души. Мы проблему нутром чуем. Энциклопедисты-примитивисты — вот мы кто. А программа что... нам ее готовую дали.

— Как — которую?

О программах Нури знал все, поскольку в воспитатели поднялся с должности генерального конструктора большой моделирующей машины. С тех пор прошло почти пять лет, но,— и это поражало его самого до глубины души, — знания остались, Однако разве кто-нибудь работал над программой создания сказочных форм? Такие вещи втайне не делаются.

— Кто вам ее дал?

— Директор ИРП, кто ж еще. У вас там по этой программе все и воссоздается. И эта, виверра, и карликовый бегемот...

— Товарищ Ромуальдыч,— цыганский надрыв в голосе Нури был неподделен.— Эти ж программы для реальных форм! А у вас сказочные!

— Э, все едино. Это нутром надо чуять.

— Ага! — Нури увидел, как буква Я утолщалась снизу, а в кружочке возник и замигал кошачий глаз. — О нутре мне уже много раз говорили. Это я понял. Но как по программе для реальных форм вы умудряетесь получать формы сказочные — вот чего я понять не могу. Откуда, к примеру, Дракон?

— Сие тайна великая есть.

— Повторяетесь. Про тайну и Иванушка говорил.

— Тем более, тем более,—-забормотал старик Ро-муальдыч. Глаз его задергался, словно перемигиваясь с буквой Я, которая, перепрыгнув на экран центрального дисплея, превратилась в мохнатый колобок, мигнула последний раз и бесформенно расплющилась.— Коли двое говорят, надо прислушаться. Иванушка чист душой.

— А вот когда, к примеру, напряжение падает, что мы имеем? То-то! У вас там крупные комплексы вводятся, а у нас Кощей врывается, скандалист, говорит, темно ему, он, видишь ли, по ночам мемуары пишет, чтоб всех, значит, на чистую воду... Порядок это? Я не про Кощея, черт с ним, я про другое. Ты, допустим, кистеухую свинью в вольере смотришь, хорошо это? Отвечу— хорошо, потому как сознаешь: есть кистеухая свинья и живет на планете той же, что и ты, человек.

— Отлично сказано! — воскликнул Нури.

— Вот. А ежели ты тянитолкая от носов к середке в две руки гладишь? Отвечу — тебе еще лучше, потому что он из сказки. А у нас перерывы в энергоснабжении — это как? А ты на спевке тютелек был?

Нури, прикрыв глаза, вслушивался в бормотание старика Ромуальдыча. Какая-то система во всем этом должна была быть, в подходе к проблеме, в действиях жителей Заколдованного Леса, малопонятных, но, видимо, имеющих свою логику. В конце концов, что ни говори, а продукцию-то они дают. А может, им действительно легче, ибо кто знает, каков дракон был в натуре? Вывел нечто чешуйчато-перепончатое — и пожалуйста: дракон. А докажи! Но кто, собственно, сомневаться станет? Поразительно: методы сомнительные, а столь впечатляющи результаты...

Был Нури на спевке тютелек, именуемых также.

Дюймовочками: Иванушка сводил его в ближние, доступные посещению места и кое-что показал. Дюймовочки, разместившись вокруг низкого пня на кочках и цветах дикого подсолнуха, разучивали что-то знакомое и жужжащее. Домашний шмель перелетал от одной группы Дюймовочек к другой, предлагая смешанную с нектаром пыльцу, которую налепил себе на бицепсы задних ног. Все это можно было увидеть, если хорошенько присмотреться, а, Нури умел присматриваться. Это можно было услышать, если хорошенько прислушаться, а Нури умел слушать.

— А вот дуб железный, еже есть первопосажен! — сказал Иванушка.

Дуб был огромен, и обозреть его было нельзя, не потеряв шапку с головы. В невозможной вышине темнело дупло, в котором, как утверждал Иванушка, дневала змея Гарафена. Но ту змею никто не видел, а только слышали здесь, как она ползает там. За самый нижний сук дуба, метрах так в пяти от земли, уцепилась передними когтистыми лапами Драконесса, положив голову в развилку. На морде ее было написано лучезарное блаженство, поскольку внизу ждал Неотесанный Митяй. Г устое, как мед, молоко тяжело цвиркало в бадью, над которой роились пчелы.

— А говорите, тянитолкаю детское питание нужно ‘ Тут молока на ползверинца хватит.

— Молоко, да не то,— вздохнул Иванушка.

Гребенчатый хвост Драконессы тянулся в кусты, а перепончатые прозрачно-черные крылья были мощно растопырены, и сквозь них просматривался багровый диск полуденного солнца.

— Дикая лактация. — Леший утер пот с усов. Драконыш высасывать не успевает, доить приходится чуть не шесть раз в сутки, и все мне, все мне! А едва задержка — пристает к прохожим и, чешите грудь, гудит и крыльями трепещет. А у них частота двенадцать герц, инфразвук. Люди пугаются до онемения... Хочешь попробовать?

Неподвижная Драконесса чем-то даже привлекала, от нее приятно пахло, и была она теплая и уютная. Нури попытался заменить лешего, но не смог выдоить ни капли.

— Здесь сила требуется. — Леший потряс кистями рук, шевельнул пальцами.— Двадцать процентов жирности... Сметана. Пятнадцать процентов фруктозы.

Правда, при трехстах сорока градусах—не пугайтесь, по Кельвину,— нормальная для драконов температура — вязкость уменьшается, но все же ох нелегко.

Нури вспомнил так называемое коровье поле неподалеку от городка ИРП и уходящий за горизонт навес, под которым укрывалась от зноя нескончаемая шеренга коров-скороспелок, вспомнил прозрачные трубы мо-локопроводов, хлюпание присосок и стерильную чистоту автоматических отсосных станций.

— Доильный аппарат нужен, — сказал он.

— Дракон это! — Посуровел Неотесанный Митяй. — А ты к нему с аппаратом, как к буренке. Соображать надо, а не бухать что ни попадя. Хорошо, она сейчас высоко, не слышит и вообще отключилась.

Нури выслушал чужое мнение и согласился с ним. Розовое и вроде бы мягкое на вид вымя Драконессы было на ощупь практически несминаемым, и только сверхъестественная сила рук лешего позволяла ему справляться с дойкой.

Показал Иванушка и единорогов. Они дремали в тени цветущей липовой рощи. Нури рассматривал их не спеша, убеждаясь, что тот неведомый скульптор не погрешил против натуры ни в единой детали. В холке достигающие двух метров, единороги отличались угадываемой мощью рельефно сглаженной мускулатуры и чем-то напоминали сказочных белых коней. Чуть выше глаз, почти параллельно земле, вырастал у каждого длинный белый рог, прямой и тонкий. Гривы их и хвосты рассыпались мелкими кудрями, а опущенные и неестественные для альбиносов черные ресницы бросали пушистые тени на розовые ноздри. Пораженный этой дивной красотой, Нури с трудом перевел дыхание и, чтобы прийти в себя, ни к селу ни к городу заметил, что рог — это не совсем удобно, при пастьбе должен мешать, упираясь в землю. Иванушка успокоил его: нет проблемы, единороги в основном питаются цветками шиповника и медовой сытой, а пьют росу либо млеко от двенадцатого источника, довольно глубокого.

— А сначала было их три! — произнес Иванушка голосом, от которого у Нури пошли мурашки по коже.— Сказка сказок — единорог!

И больше Иванушка ничего путного не сказал, сколько Нури ни добивался. И заторопился по каким-то неотложным делам, будто есть дела важнее, нежели беседа с гостем. Он косноязычно бормотал что-то о великой тайне, о том, что все подробно расскажет Пан, который есть завлаб. А он, Иванушка, он на выходе, и что достанет — тому и рад, вроде как леший семечку. И кто знает, что получится, хочешь сделать добро, а вдруг Василиск выходит. Иначе б с чего Пан кибернетика оттуда звал, сам подумай...

...Нури сделал над собой усилие и вернулся. Старик Ромуальдыч с горестной надеждой щурился на него и молчал, видимо, иссяк.

И давно у вас сбои? Ну, подобные вот этим, когда система порождает явную нежить?

— Постоянно. Нежить рождается все время, мерзоиды. Но «Кассандра» предупреждает, и мы меняем режим: либо мутагены, либо корректируем рецептуру исходного бульона. Потом смотрим, что получается, и отбираем, наиболее подходящее. И опять-таки «Кассандра» дает внешний вид, а нутряные свойства кто предскажет? Я думаю, не сбой это, а заклинило нас от страха, от неуверенности. Потому геном и рекомбинации —это еще не все. Нужен еще один компонент — пси-поле создателя, ибо от него зависят душевные качества, гм, продукции. Ну, у нас обычно кто менее занят, тот и подключался, какая разница. Надел шапку и сиди себе, вспоминай хорошее — детство там или первую любовь. А тут вдруг Василиск... Представляете, как это на коллектив подействовало? Я говорю: товарищи, без паники. Зло, говорю, может быть врожденным, и нечего думать, что это кто-то из нас виновен. А мне говорят правильно, врожденным! А кто породил? Мы! Я говорю: хорошо, пусть мы, но давайте исправим. воспитанием. И что? Вроде и еды, и заботы в него, гада, было вложено на семь драконов хватит, а что вышло? Злодей вышел. И мы теперь не только за себя, мы и за вас за всех боимся.

Нури знал, что характер — это и врожденное, и благоприобретенное в процессе воспитания. У людей. Но, видимо, особой разницы нет — и у зверей. Нури помнил, что Василиск, смертоносное зло древних сказок, рождается из яйца, снесенного семигодовалым черным петухом в теплую навозную кучу. Это почти невозможное сочетание начальных условий говорило, что и предки наши считали зло по природе своей явлением редким, исключительным. Полагали, что природа ограничила возможности появления зла, но не ограничила добро. А тогда, действительно, откуда же здесь Василиск? Тот самый, о котором скупо, но часто упоминают жители Заколдованного Леса. Иванушка издали показал: вон там его логово, видишь, где деревья посохли, в болоте, нет, сейчас он не вылезет, следим, раны зализывает...

В неоглядном и щедро освещенном зале синтезирующего комплекса было малолюдно. Нури осмотрел знакомые баранки ускорителей, между излучающими головками которых в плоских стеклянных трубках циркулировал мутный первичный бульон — выходной резервуар его и представлял собой тот самый котел, у которого трудился Иванушка. Гнездами торчали шарообразные емкости, в которых совершались непонятные реакции, а за тройной, из медной проволоки сплетенной защитной сеткой над небольшим бассейном вспыхивали трескучие извилистые молнии — и тогда морщилась поверхность зеленого студня в бассейне. В самых неожиданных местах торчали армированные ясенем окуляры. Возле некоторых в позах созерцания застыли добры молодцы в шитых бисером кафтанах. Заведующий лабораторией Пан Перунович пояснил, что это вот — стажеры, которые пытаются постичь, а это вот — выводы оптических преобразователей, которые дают приблизительные зрительные аналоги происходящих процессов, пока, а может быть, и в принципе, ненаблюдаемых.

— Обратите внимание: реакторы, в которых мы расщепляем спирали ДНК. Конечно, используем весь генетический фонд Земли. Продукт расщепления — основной ингредиент первичного бульона. Отсюда он, смешиваясь с катализаторами, ускоряющими обмен генетической информацией между различными видами живого, поступает в котлы ГП, главное, чем мы располагаем.

Пан Перунович, бритый, совсем не похожий на прочих жителей Заколдованного Леса, снял с головы золотой обруч и повесил его на палец.

Вдоль стен и на потолке, образуя причудливые переплетения, тянулись разноцветные трубы котлов горизонтального переноса. В этих конструкциях была овеществлена давняя идея: все живое находится в генетическом родстве, между любыми живыми существами происходит в той или иной форме перенос наследственного матерала, и это — первый этап н основа эволюции.

:— Почти точная копия нашей лаборатории революционной эволюции,— сказал Нури. — Я буду признателен, если вы поясните, как с помощью этой традиционной аппаратуры вам удается получать устойчивые сказочные формы жизни? Только не говорите, что сие тайна великая есть. Про тайну, про нутряное чутье, равным образом о кондовости, о необходимости опроститься я уже много раз слышал. Хотелось бы выяснить наконец, от кого та великая тайна? И почему ее от меня скрывают?

Пан Перунович долго и со смаком смеялся.

— Призывы к кондовости,— заговорил он,— сами по себе безвредны и не более чем отзвук ушедших в прошлое дискуссий между возвращенцами и прогрессистами. Если помните, первые, которых всерьез никто не принимал, звали чуть ли не в пещеры. А вторые — к отказу от напрасной, по их мнению, траты усилий и средств на сбережение естественной природы, поскольку человек неплохо чувствует себя и в окружении искусственном. Да, запакостили природу, ну и что, живем и сыты! Соблазн велик — урвать без отдачи, именно так поступали предыдущие поколения, а каких высот достигли! Опорой на опыт и были сильны прогрессисты... Но человечество уже поумнело. Оно, Нури, стало добрее. А доброта — это и способность к самоограничению. Пришла пора отдавать долги природе, и вы знаете, что центры реставрации множатся не по дням, а по часам на всех материках, и на островах, и на морском дне... Прогрессисты увяли, сейчас от них и следа не осталось, а возвращенцы — они и вам встречались. Да пусть их...

Ну а великая тайна — это то, чего мы никогда не узнаем, поскольку постигнуть все нам не дано. И конечно же, воспитатель Нури, мы ничего от вас не скрываем, да нам, собственно, скрывать нечего и незачем. Методы наши, как вы уже поняли, те же, что и у вас. В основном это горизонтальный перенос наследственного материала, перебор комбинаций и — наша заслуга-метод вертикального развития зародыша от любой фиксированной нами стадии. Мощнейший, скажу я вам, метод, он нам позволил получить единорогов, Жар-птицу, Дракона и других легендарно-сказочных животных. С программой возится старик Ромуальдыч, но он, в сущности, дилетант. Крутит ее и так и этак... Как генетик я знаю, что действительно новое-появляется в результате случайного перебора. Но для этого должна выпасть воистину счастливая случайность, флуктуация на сером фоне равновероятности. А у нас получается не так уж редко, и это ставит меня в тупик. Впрочем, сейчас уже не ставит, сейчас мы больше не работаем...

— Тут я вам помочь бессилен, если вы перестали работать. Я немного разбираюсь в программировании и. конструировании вычислительных и моделирующих машин, но и только...

— Вы умеете сочинять сказки — редчайшее качество.

— По совести — это мне дается с трудом.

— Вы воспитатель дошколят, для нас это самое важное.

— Ага, потому, что сам верю в сказку?

— Да. И понимаете ее важность в деле экологического воспитания молодого поколения...

Пан Перунович говорил что-то еще, но Нури его уже не слышал. Он замер, как при встрече с Драконом. Суждение Пана Перуновича было глубоким и нетривиальным: любая сказка — и Нури не нашел исключений — имеет если не экологическую направленность, то всегда экологический подтекст. И само собой разумеется, что воспитатель стремится воспитать доброту как основное качество человека. Доброта же не беспредметна и проявляется в стремлении защитить слабого, сильный сам защитит себя. Но что беззащитней цветка или животного? И Нури подивился глубине предвидения мудрецов, которые сочиняли сказки еще в те времена, когда о нарушении экологического равновесия и речи не было. Но уже тогда Иван-царевич и волку помогал, и медведя не обижал, и для зайца морковку не жалел. .

— Я подумаю, — сказал Нури.

— Да, конечно. Я вот тоже все время думаю, почему в условиях информационной скупости природы — ведь знания даются так дорого — геном помнит изначально и хранит, в себе потрясающую по объему библиотеку программ, которая отражает весь исторический путь развития организма. Но эти программы не используются... Тогда зачем они?

Я подумаю, — повторил Нури. — Только сдается мне, что не мнение мое по коренным вопросам генетики интересует вас.

— Вы полагаете?

—: Вот именно. Полагаю, что у вас крупные неприятности с Василиском. Мне старик Ромуальдыч намекнул.

— Это так, Нури, это так. Сами на себя беду накликали, но кто мог знать? Мы в своей работе широко используем древние рецепты, иногда с успехом, чаще без. А тут у кого-то в поселке неожиданно закудахтал черный петух семи годов от роду... естественно, мы решили воспользоваться моментом... Технология несложная, мы ее воспроизвели...

Пан Перунович владел и словом и жестом: Нури четко уяснил, как все оно было.

Вот именно, они действовали точно по рецепту. Дождались, пока петух снес яйцо, и закопали его в кучу навоза, находящуюся в стадии брожения и потому теплую внутри. Надо полагать, что последующие мутации возникли как результат действия комплекса факторов: температура, бактериологическая среда вызревания, первоначальная гормональная перестройка в организме петуха..

На двадцать первый день яйцо с треском лопнуло и вылез из него глазастый рогатый змееныш, так в два пальца длиной. Тут же его — в террариум. Солнце там искусственное, песочек, водичка и все, что маленькой змее требуется. Террариум поместили в волновую камеру, никто из создателей на радостях домой не уходит, и все по очереди на себя шапку ЭСУДа надевают, чтобы, значит, на змееныша своим пси-полем воздействовать. Чтоб ему добрые намерения и ласковый характер привить и тем зло посрамить, а добро восславить!

Однако прошло немного времени, и все как-то попривыкли. Ну, Василиск — он и есть Василиск, славно, конечно, что древние рецепты не обманули, и еще лучше, что сказка лишний раз явью обернулась... Но ажиотаж приутих.

Рассмотрели как-то попристальней, а он уже на полметра вытянулся, рожками шевелит, глаза такие зеленые, с фиолетовым отливом, моргают забавно, капюшончик бородавчатый раздувается. Неотесанный Митяй тогда с шапкой на голове сидел и представлял себе приятное: как это он в лунную ночь вдоль зарослей разрыв-травы из Леса ползком и на той стороне желуди и каштаны все сажает, сажает, и будет там дубовокаштановая роща, и кто придет, тому будет радостно в ней... Хорошее представлялось легко — верный признак, что змееныш в контакте с донором и воспринимает от него охотно. Глядь, а змееныш на хвосте приподнялся, раскачивается. Любопытно стало лешему, и протянул он руку. Василиск тут же свернулся кольцами на ладони, и ничего, только холодит ладонь, но это уж от него не зависит. Тут убедились, что все в порядке, все ладненько, приласкали змееныша, покормили, он заснул. А творцы хором подумали: это хорошо!

А был день пятый, и все разошлись. Только Неотесанный Митяй еше долго сидел, аж до сумерек. И думал о единорогах, он о них часто думал. Что хорошо бы их много было, и расселить бы по лесам и степям, чтоб не только здесь, а везде. Чтоб каждый мог в яви увидеть, как бежит единорог и дышит и вздрагивает под ним земля. Увидеть, и тогда уйдут суетные мысли, и люди постигнут чудо и красоту, что всегда рядом... надо только уметь видеть. Неотесанный Митяй часто думал о том, как странно все на свете, как сложен мир — и люди и звери... что простоты не бывает и мы сами придумываем ее от нежелания или отсутствия привычки мыслить... и лес... и звезды, если на них хоть изредка смотреть, а людям все некогда. А вот если солнце всходит, вода в озере теряет ночную гулкость, и последняя звезда мерцает на его поверхности, пока день не погасит ее...

— При мне порядок был! — Леший вздрогнул. Он и не заметил, как, широко шагая, вошел возмущенный Кощей — Я говорю, при мне порядок был, а тут светильники едва тлеют. А может, я тоже работаю по-большому. А?

Кощей совсем не смотрелся здесь, в детской, где стояли в ряд волновые камеры предвоспитания, остекленные подкрашенными кварцевыми пластинами и потому похожие на громадные теплые кристаллы. Возле камер располагались кресла, над которыми свисали шапки ЭСУДа, перестроенные на усиление излучений пси-поля. Увы, камеры обычно пустовали, демонстрируя числом своим избыток оптимизма у создателей.

Леший мрачно оглядел Кощея: нет, не изменился, бессмертен... ЭСУД среагировал на понижение напряжения в сети и отключился сам. Леший снял шапку, отлепил присоски. Конечно, он, Неотесанный Митяй, коль задержался здесь так поздно, мог бы считаться чем-то вроде дежурного. И мог бы объяснить, что если диспетчер иногда вынужден ограничивать подачу энергии, то это можно понять и оправдать. Но об этом пе раз говорилось Кощею, и все без толку. Кощей обладал удивительным свойством: он умел отключаться, когда ему разъясняли то, что он не хотел слышать. Он вроде как бы слушал, но в то же время не слышал. Когда же собеседник, изложив доводы, замолкал, Кощей извлекал из себя ключевую фразу: «Вы меня не убедили». Он никогда не возражал по существу, поскольку для этого требовалось думать. Соглашаться же он не любил, так как полагал, что это роняет его руководящее реноме.

Ключевая фраза действовала ошеломляюще. Как правило, собеседник, обманутый человечьим снаружи обликом Кощея, начинал .второй заход — с тем же результатом. Замы выдерживали до пяти попыток и уходили, тряся головами.

— ...На покое Кощей сохранил привычки,— продолжал свой рассказ Пан Перунович.— И леший об этом знал. Он молча выслушал упреки и угрозы, причем Кощей не унялся и после того, как дали свет. А потом Кощей стал хвастаться, как он внедрял почасовое планирование научной работы, и тут Неотесанный Митяй сорвался и сказал... поймите правильно, Нури, леший, конечно, грубоват в чем-то, хотя в целом добр и всех приемлет... нет, я не оправдываю его...

— Так все же что сказал леший? — не выдержал Нури. Пан Перунович вздохнул:

— Леший сказал: заткнись! Так он сказал и ушел. Нури, он думал о красоте, а тут Гигантюк, которому плевать на красоту...

— А я лешего не осуждаю,— сказал Нури.— Доведись мне, я б тоже...

— Я понимаю.— Пан Перунович долго с чувством жал руку Нури. — Я понимаю, это вы так, чтобы меня утешить, а все равно приятно. Вы у нас человек новый, прямо оттуда, и ваше мнение для нас вдвойне дорого. В конце концов, все, что мы здесь делаем,— это ведь для вас. Реальный мир не может без сказки. Он, не побоюсь сильного выражения, без сказки пропадет, и вот тут нам важно знать ваше мнение: то ли мы делаем, получается ли у нас?

— Получается, — заверил Нури.— То, что нужно. Это не только мое мнение. Алешка тоже так думает, он считает, что вы создаете настрой, атмосферу сказки уже самим фактом своего существования. Вашу деятельность высоко оценивает и секция социологов из акселератов ползунковой группы.

— Приятно слышать, расскажу всем. Так на чем мы остановились? Ах да, на Василиске...

Случилось это вскоре после конфликта лешего с Кощеем. Надел раз Пан Перунович шапку, подключился, а контакта нет. Змееныш шипит, глазки сузились, поблескивают неприятно. «Может, я не о том думаю», — решил Пан Перунович и стал вспоминать приятное: как они выводили Жар-птицу. Цыпленок был покрыт редким розовым пухом, светился в темноте и обжигал ладони, когда его брали в руки. Не знали, чем кормить, и зря старалась подсадная мачеха-курица, склевывая рядом пшеничные зерна: цыпленок стучал каменным клювиком по зернам, но не брал их. Все впали в траур. С таким трудом вывели, а чего стоило создание термостойкого белка — о том только Сатон и может рассказать, — это он координировал деятельность целого куста НИИ, которым была поручена работа над белком! А что вы думаете — сотворить сказку без привлечения науки... И подох бы цыпленок Жар-птицы, когда б не Иванушка. Как раз у него был день рождения, и заявился он в детскую в новом кафтане. Видит, цыпленок уже на боку лежит, еще, правда, горяченький. Так жалко ему стало... Цыпочка ты моя, говорит Иванушка, и берет цыпленка в руку, кладет на ладонь, а тот один глаз приоткрыл и последним усилием — хоп и склюнул с манжета жемчужину! И вторую!!

— Понимаете, Нури,— разволновался, вспоминая, Пан Перунович,— ведь это взрослая Жар-птица и зерно клюет, и сердоликовую гальку в ручьях находит, а пока она цыпленок — только мелкий речной жемчуг потребляет. А откуда мы это могли знать, ни в одном источнике не указано... Сижу перед змеенышем, вспоминаю эти прошлые наши заботы-хлопоты. И тут мне подумалось, вы не поверите, Нури... Мне вдруг подумалось: ну и подох бы цыпленок, и черт с ним, возни меньше было бы, а то у всех волдыри на руках от ожогов, тоже мне, забота... Смотрю, а змееныш ощерился, два верхних зубика вперед выступают, а в щелочке между ними капелька такая прозрачная висит. Передернуло меня, от отвращения, и злоба в сердце поселилась. Ищу глазами, чем бы змееныша по головке стукнуть, и вижу — у соседней камеры мерный стержень стоит, только не дотянуться мне до него. Сдернул я шапку, только присоски чмокнули, схватил стержень... Держу его и думаю: чего это я так? И страшно мне самого себя стало...

Вы уже поняли, Нури, контакт установился. Только в обратном порядке, не я на него, а Василиск на меня своим пси-полем влиял. Представьте, какова же сила злобы в маленьком змее была, если он на меня из камеры смог подействовать и такие гнусные мысли во мне пробудить.

Пан Перунович помолчал, успокаиваясь.

— Ну а дальше? Что ж, дальше все было, как и должно было быть. Всем коллективом думали, а понять не могли, как это так получилось, что добро змею внушали, а зло выросло. Старик Ромуальдыч за ночь перемонтаж сделал, пять шапок подключил, а утром мы объединили усилия: стали вокруг камеры, шапки надели... только ни о чем хорошем не думается, а всякая ерунда в голову лезет, и вроде как слышу я нелестные обо мне мысли лешего, а что Иванушка обо мне думает, того и не высказать... Ну и я тоже подумал: что там Иванушка — дурачок, он и есть дурачок, что с него спросишь... Леший, он первый понял, снял с себя шапку, оглядел нас исподлобья, вздохнул и ушел. Такие дела... Не одолели мы Василиска, он нас одолел.

Потом, конечно, мы еще пробовали. В одиночку и почему-то тайком друг от друга... Ничего не получилось. Да и к камере приближаться стало трудно, поле злобы вокруг нее, и ничто это поле не экранирует.

И поняли мы, что пустили на землю зло. Не желая того. Но разве это оправдание!

А Василиск, видим, растет, но кто его измерит, он все время свернутый, и камера предвоспитания — воспитали, называется, — ему уже мала. Пришлось строить вольеру, конечно, за территорией поселка. Пока туда камеру с Василиском тащили, все переругались, чуть до драки не дошло. Втащили, отошли подальше, помирились и длинной веревкой, что привязали заранее, открыли крышку... Василиск выполз на зеленую траву, длинный и страшный, как смертный грех. Подполз к сетке, уставился на нас, и мы попятились, охваченные ужасом от нами содеянного. А ведь мы тогда еще не знали, что он растет непрерывно, пока жив. Вольера была открыта сверху, и мы видели, как свалилась туда пролетавшая птица и как Василек проглотил ее, не дав упасть...

Что нам было делать, как поступить? Убить Василиска? Но кто решится! Мы прекратили работу, Нури. Сейчас это не работа, это мы так, суетимся понемногу. Посотворить добро воспитанием, поскольку, как говорит Иванушка, погрязли в грехах и эгоизьме. Через мягкий знак произносит, чтобы обиднее было. И правильно, если мы до того опустились, что друг друга подозревать стали. А разве не погрязли, а Василиск-то откуда?

Мы каждый день смотрели на него издали. Змей наваливался на сетку, она прогибались, и мы понимали, что ему ничего не стоит прорвать ее. Так и случилось... В одно утро вольера оказалась разрушенной и след тянулся через перелески на озеро к болоту. В озере плавала кверху брюхом отравленная рыба, на берегу мы обнаружили останки птицы Рух, разорванной пополам. Олень — золотые рога, у нас их всего два было, валялся бездыханный. Было у нас Древо райское, гордость Леса: на одном боку цветы расцветают, на другом листы опадают, на третьем плоды созревают, на четвертом сучья подсыхают. На нем Жар-птицы всегда гнезда вили. Так это дерево оказалось словно раскаленной железной полосой опоясано и надломлено — потеря невозместимая! А на зеленом островке посередине болота, где обосновался Василиск, деревья усохли. И всю эту беду Василиск натворил между делом, просто так, ведь животные не были даже съедены, а думать, что они могли напасть на змея, просто глупо...

В Заколдованном Лесу к трагедиям не привыкли. Звери в большинстве питались растительной пищей, а хищники промышляли помалу и без явного злодейства. Так, ежели Серый Волк по случаю задирал овечку, то какую похуже и обязательно перед тем безвыходно в лесу заблудившуюся. А чтобы вот так — р-р-раз и готово! — этого не было, этого себе никто не позволял. И отнюдь не из кротости, а просто сказочные формы жизни едва нарождались, и потому еще на стадии пред-воспитания творцы внушали всем необходимость сдерживать до поры природные инстинкты.

Злодеяния, учиненные Василиском, привели население Заколдованного Леса в состояние длительного шока. Мирная жизнь была в одночасье сломана, идиллическое течение ее нарушено. Тоскливое ощущение вины нависло над поселком, животные жались поближе к той роще, где обитали единороги. Даже Яр-Тур, страху не знающий, вылез из чащобы и пасся в пределах видимости. Звери чувствовали, что если кого опасается Василиск, так это единорогов. И действительно, в свое болото змей полз не по прямой, он далеко обогнул рощу с единорогом. Это было видно по следу: где он полз, там пожухла трава.

— Я видел такой след,— сказал Нури.— Там, за территорией Леса. Возле памятника единорогу.

— Это не памятник, воспитатель Нури...

...В болоте было душно и тихо. Совсем недавно в нем кипела жизнь, орали по ночам лягушки, по краям, где рос камыш и вода была прозрачна, бродили цапли; на островке в кроне сыр-дуба куковала добрая кукушка, что подкидышем росла, хлебнула горя и теперь, всех жалея, любому накуковывала несчетное число лет. Василиск отравил воду, убил цапель, которые не успели улететь, дохнул вверх и спалил кукушку. Болото вскоре стало черным и зловонным. Василиску в нем было уютно.

Он быстро рос, наливаясь силой и злобой, как и положено царю змей Василиску. Змей смутно помнил что-то светлое и теплое, — это было в забытом прошлом, когда не было болота и безлистных деревьев рядом; жило в нем слабое воспоминание о том, как тепло внезапно исчезло и он пробудился в равнодушии и холоде и стал злым — и это сразу стало привычным. Так было, а может, и не было, все едино... Высоко в небе кружился Ворон, он все время там кружился, змей брызнул ядом, не достал... И он пополз через болото туда, где была жизнь, которую можно убить.

— Так было, Нури, Василиск полз к поселку, а Ворон летел над ним и кричал. Мы могли уйти из поселка, в помещении синтезирующего комплекса всем места хватило бы, но нам стало стыдно; и мы остались... Ворон тревожно кричал в вышине, мы его слышали, и Неотесанный Митяй услышал и привел к поселку единорогов. А змей уже выползал из леса, и казалось, ему не будет конца. Потом он свернулся кольцами и вытянулся вверх, и голова его раскачивалась на уровне вершины старого кедра. Он увидел всех нас и увидел единорогов, что стояли на склоне, заслоняя поселок. И смутились наши души, ибо перед нами было нами же порожденное зло — фиолетово-черный Василиск. И было нами порожденное чудо — единороги, в боевых позах, розовые в предзакатных лучах. Картина была неповторима, и этого нельзя забыть... Василиск, видимо, понял, что здесь ему хода нет. Он страшно зашипел и скрылся в зарослях.

Нури слушал и словно видел Василиска, уползающего в сумрак леса от людей и зверей в одиночество, которое никому не может быть желанным. По следу его потом установили, что он долго кружил вокруг поселка,— кусты, в которых он укрывался, засохли,— смотрел, как леший доит Драконессу и как возится Иванушка возле котла. Это было ночью, люди ощущали его тревожное присутствие еще и потому, что все время с места на место переходили единороги, заслоняя собой людей и животных. А когда рассвело, Ворон закричал, что Василиск прополз под завесу и ушел туда:

— В мир-р-р!

Это было самое плохое, что только могло случиться. Кто допустит, чтобы по его вине увеличилось в мире зло порожденное? Кто возьмет такой грех себе на душу? И леший послал вслед змею единорога.

Говорят, это был единственный случай прямого прохода: единорог не проползал вдоль зарослей разрыв-травы, он кинулся напрямик и проломил защиту. Василиск затаился в кроне дуба, видимо, учуял погоню — и Лес дрогнул, и далеко окрест было слышно, как единорог ударил плечом по дубу и сбросил Василиска вниз. Никто этого не видел, только земля была взрыта там, где Василиск бил шипастым хвостом, и была обгоревшей там, куда попадал его страшный яд. Ничто живое не могло устоять перед этим смертоносным ядом, но, когда единорог был еще малышом, леший самолично искупал его в воде, взятой от девяти рек... И он устоял... сколько мог. Нет, сражения никто не видел, но рычание единорога, грохот битвы раздавались за пределами Леса, улетели испуганные птицы, и далеко бежали лесные звери, а в городке ИРП этот грохот воспринимался как отдаленные раскаты грома,

Потом, когда настала тишина, многие видели, как полз в свое болото Василиск, покрытый ранами. Он не прошел.

А единорог остался по ту сторону завесы. Он не упал, он прижался к дереву, цепенея от странной боли и ощущая, как каменеют мышцы и кости. И он, конечно, умер еще до того, как произошло в тканях полное замещение углерода кремнием, ибо именно к такой перестройке клеток приводило глубокое отравление ядом Василиска. Он теперь всегда останется там — памятник добру побеждающему.

Вот это произошло десять дней назад и полностью деморализовало коллектив. Сейчас каждому из создателей мерещится, что это он сам виновник зла, что чуткий змей воспринял плохое и темное, утаиваемое каждым от самого себя в недоступных глубинах подсознания. Василиск же затаился безвылазно, и что с ним делать — никто не знает...

— Вернемся к началу,— сказал Нури.— Конкретно, что вы от меня хотите?

Пан Перунович долго не отвечал. Наконец проговорил:

— Я знаю, вы умеете принимать решения...

— Ничего себе,— невежливо сказал пораженный Нури. Он внимательно оглядел Пана Перуновича. Пред ним был муж благостен и добронравен. Из тех, что, ожегшись на молоке, дуют на воду. Белый как лилия халат, нет, не халат — хитон! Белые же, хоть и редкие, но волнистые волосы под изящным обручем, глаза серые, внимательные и добрые до невозможности. А в них растерянность, от самого себя скрываемая. Что там темное может быть в его душе, сплошная белизна... Нури крякнул и отвел взор: — Скажите, а может, он уже того, отдал концы? В смысле — подох?

Пан Перунович пожевал губами и непривычно кратко ответил:

— Жив.

Ближе к вечеру, когда солнце еще не село, но длинная зубчатая тень от тына уже дотянулась до огородов, Нури сидел на крылечке и ждал. Говорящий котенок по-хозяйски расположился на колене и так упорно молчал, что Нури стал сомневаться, говорящий ли? В отдалении, в открытых воротах, неподвижно стоял Кощей,. опираясь на трость, может быть, любовался закатом. А может, — что Кощею закат,— стоял просто так. Черный его силуэт смотрелся как вертикальное начало собственной горизонтальной тени. От летних кухонь кое-где поднимался синий пахучий дымок — это готовили поздний ужин или вечерний чай любители поесть перед сном: деревня старалась жить так, словно ничего не случилось.

Нури был полон дневных впечатлений и отстранен-но думал, что вот заботы жителей Заколдованного Леса уже становятся и его заботами и не вмешиваться он уже не может. Возможно, эта вынужденная пауза в их деятельности — только на пользу; все не было времени оглянуться, подумать. Оказывается, и древние рецепты надо применять с осторожностью... Человек обязан сомневаться и в деле, и в самом себе, здесь это так и есть. Но все хорошо в меру, а чувство меры-то как раз и изменило милейшему Пану Перуновичу, который, как утверждают, в своем деле был богом. Любопытно: раньше каждый был уверен, что коллега-сосед чист душой. Теперь это обстоятельство не то чтобы подчеркивалось, но упоминалось достаточно часто, чтобы обратить на него внимание. Каждый словно старался показать, что в чужой непричастности у него сомнений нет. И действительно, ну какое зло мог внушить Василиску Га-сан-игрушечник или Неотесанный Митяй? Вот они, кстати, идут рядком и ладком от дома мастера. Нури пересадил котенка на коврик, поднялся.

— Добрый вечер, мастер. Мир вам, леший.

— И вы здравствуйте...

— Я ждал вас. Я пойду с вами.— Нури не спрашивал разрешения, он просто поставил в известность: пойду.

— Да, конечно, я сразу понял — вы пойдете! — сказал Гасан-игрушечник. Леший промолчал, только поправил холстину, которой была закрыта порядочная по размерам бадья.

При виде лешего Кощей посторонился.

— На болото? — прохрипел он вслед.— Грехи заглаживать? Подождите, Василиск еще вам покажет, уж я-то знаю!

— Чешите грудь! — сказал леший, не оборачиваясь.

До болота путь неблизкий, и всю дорогу леший возмущенно бурчал, вроде как себе под нос, но было слышно: откуда такие берутся, как этот Кощей, и как это люди ему позволяют, и где тот чиновник, который первым вывел Кощея на руководящую дорогу? Конечно, если в масштабе всего Леса, то Кощеевы пакости вроде невелики с виду — ну, там рощу срубил, мастера обидел, дело доброе болтовней подменил; но ведь пакость — она безразмерна!..

— А по-моему, — сказал Гасан,— Кощей не ставит целью специально учинить пакость — это было бы слишком примитивно. Он действует в соответствии со своими убеждениями. Он искренне верит, что монумент с призывом важнее рощи, что показуха важнее дела. Он тем и страшен, что искренен.

Леший уверенно перешагивал короткими толстыми ногами с кочки на кочку, держа на отлете бадью. Болото для лешего не было препятствием. Гасан-игрушечник и Нури шли за ним след в след, стараясь не ступать в зловонную жижу.

— От кого вы узнали, что мы выхаживаем Василиска?

— Никто мне этого не говорил, мастер. Я сам прикинул и понял: кто-то должен, иначе бы змей подох. Ну, а кто здесь может, кроме вас?

— Многие бы хотели, но не каждый решится — страшно...

Василиск лежал, полукольцом опоясывая бестрав-ный островок, треугольная голова его придавила ствол поверженного дерева. Нури в принципе не верил в порожденное зло и, может быть, поэтому не ощутил того поля злобы, о котором так красочно рассказывал Пан Перунович. Конечно, большая змея, о которой к тому же известно, что она ядовитая, вызывает к себе неприязненное отношение, но как может зло быть врожденным и беспричинным?.. Не поднимая головы, змей слабо цвиркнул ядом, промахнулся и прикрыл мутные глаза. Выступающая из болота часть туловища была обклеена большими заплатами пластыря, и они ярко выделялись на темной грязной чешуе. Неотесанный Митяй зашел слева и неуловимо быстрым движением оседлал Василиска. Он ухватил змея за ороговевший край капюшона и резким движением приподнял его голову. Раскрылась огромная пасть, беспорядочно утыканная вывернутыми вперед клиновидными зубами.

— Давайте!

Нури подтащил неподъемную бадью с драконьим молоком, а Гасан-игрушечник, отбросив холстину,

Стал лить его ковш за ковшом в черно-розовую пасть,-стараясь не коснуться зубов, скользких от яда.

— Все сразу! — натужно выдохнул леший.— Трудно держать...

Нури и Гасан вдвоем подняли и опрокинули в пасть бадью, молоко, как в воронку, втянулось в горло. А потом, взявшись за концы, они длинной жердью прижали нижнюю челюсть змея к земле и, когда леший слез с него, быстро отбежали в стороны.  '

— Он уже почти здоров, — сказал леший, когда они пробирались по болоту обратно.— Очухался, гад.

Василиск лежал недвижим и не пытался даже плюнуть вслед. Драконье молоко действовало как панацея, нейтрализуя не только болотный, разъедающий раны яд, но и яд собственный. Тот, от которого каменеют.

Нури жил в Заколдованном Лесу уже вторую неделю. Время пролетело незаметно, как в старости, хотя до нее Нури было еще далеко. Он часто бывал в лабораториях, постигая популярные азы биотворчества. Кроме котлов ГП использовали здесь весь набор известных методов воздействия на наследственное вещество. И странно было видеть на экранах «Кассандры» поразительную птицу, которую можно было бы получить способом вертикального развития эмбриона кошки. Конечно, от дальнейшей работы над такой птицей приходилось отказываться, чтобы не порождать чудовищ неожиданных и на Земле никому не нужных. А хотелось, неудержимо хотелось! Это самое трудное в работе творца — подавленное желание, вынужденная необходимость переступить через себя и отказаться от возможного, признав его ненужным. Как знакомо было это кибернетику Нури...

Он сдружился с лешим и часто сопровождал его в лесу и в поле. Неотесанный Митяй больше молчал/ бродил, смотрел за порядком, устранял непорядок, часто присаживался на корточки, ковырял железным пальцем землю и закапывал семечко. Сбегав к ручью, он приносил в жмене воду, поливал место посадки, и, как заметил Нури, не было случая, чтобы семя не дало ростка.

Гром с той первой ночи больше не появлялся, види-

Мо, ушел домой к хозяину. Нури понимал его и не обижался.

Леший учил Нури понимать жизнь растений, учил хозяйствовать в лесу, и эта наука никогда не надоедала, и пришло время, когда Нури сам почувствовал: вот здесь надо посадить барбарисовый куст — и не семечком, ростком. И это знание пришло к нему как бы само по себе. Выслушав Нури, леший довольно хмыкнул, брови его полезли на лоб, и показались густо-синие глазки, маленькие и сумасшедше веселые.

Когда лешему попадалась добрая коряга, он относил ее Гасану-игрушечнику, и они с мастером подолгу разглядывали ее и молчали, и им было хорошо от взаимопонимания и оттого, что коряга такая красивая.

Иногда по просьбе Пана Перуновича, который заботился о повышении кругозора своих сотрудников, Нури читал лекции в гулком помещении синтезирующего комплекса. Поскольку никто по-настоящему не работал, а все чего-то ждали, каких-то перемен, то приходило довольно много народа. Принципы построения математических моделей живого, едва только прорисовывающиеся в воображении генетиков-программистов, почему-то мало интересовали слушателей. Но все оживлялись, когда Нури рассказывал о своем личном опыте воспитателя, о приемах воспитания у детей доброты и уважения к живому, к природе, которую так бездумно топтали и растрачивали предки.

— Эх, если бы только предки...— проговорил на одной из лекций Иванушка.— Мы вот тут раз спросили: товарищ Гигантюк, вы о чем думали, когда рощу под монумент сводили? Ответил, что мы не понимаем задачи момента. Заметьте, момента, а не времени. Потом выяснилось, что это он больших ревизоров ждал и хотел показать достижения по-крупному. Что поразительно, он действительно уверен: чем крупнее монумент, тем большими покажутся достижения...

— Вы к чему это?

—- А к тому, что по моему, Иванушкиному, разумению, беды природы лишь на одну десятую объясняются потребностями человечества, а на девять десятых -глупостью маленьких людей, попавших на большие посты.

— А спешка? А корысть?

— В общении с природой спешка и корысть суть та же глупость.

Эти рассуждения показались Нури не лишенными интереса, но с другой стороны... Нури не спросил, где был принципиальный Иванушка, когда руководящий Кощей рощу срубал. Распределяя причины по процентам, Иванушка как-то забыл собственное нежелание вмешиваться. Здесь, в Заколдованном Лесу, обитали люди порядочные, тихие, любили совершать добрые поступки и ожидали, что их обязательно должны совершать и все другие. Это так удобно... для себя. Но что все же делать с Василиском, он вон уже созревает для новых злодейств, а решение-то принимать кому? Не Пану же Перуновичу, благостному и эрудированному до невозможности.

Гасан-игрушечник и Неотесанный Митяй — вечная загадка человеческой психики! — выходили Василиска. А могли бы не пойти на болото, страшно ведь, кто бы осудил. И сдох бы Василиск, и всем радость... разве не мог им Пан Перунович помешать? Мог бы. Не стал. Устранился?.. А может, ерунда — эти рассуждения о психологии и скрытых мотивах, просто леший и Гасан-игрушечник не могли по-другому? В конце концов, все доброе человек делает по внутренней потребности, и нет ничего подлее, чем ожидание благодарности за добрые дела... Так думал воспитатель Нури.

Василиск сменил кожу. В отличие от людей змеи регулярно меняют кожу. Прежнее одеяние, зловонное и рваное, в шрамах и пятнах пластырей, отшелушивалось от тела, и настал день, когда Василиск выполз из него в новой шкуре с блестящей чешуей, невредимой и удобной. Болотная грязь не приставала к ней. Ощущение новизны требовало действий и пробудило любопытство. Василиск тронул носом окаменевшее тело кукушки, глянул в небо. В вышине по-прежнему кружил Ворон. Пусть кружит, не мешает... А кукушку не вернешь... Шевельнулось воспоминание о прошедшей муке и исчезло. Страдание быстро забывается.

Царь змей пополз из болота к свету. В углах губ его скапливался яд, но пасть была закрыта, и он не стал брызгать ядом в пролетавшую мимо птаху. Звери разбегались перед ним, и тревожно кричал Ворон. В стороне, задевая когтистыми лапами за верхушки дерев, пролетел Дракон и тяжело приземлился за дальней рощей. Змей двинулся в обход озера, а в это время по привычному маршруту совершал предобеденную прогулку Павел Павлович Гигантюк. На него и выполз Василиск...

— Итак, товарищи, позвольте подытожить. В природе встречаются два вида зла. Первое — это зло изначальное. Я бы его определил как зло, сидящее внутри нас: зависть, Корыстолюбие, лживость, приспособленчество, трусость. Задачей воспитания является борьба с этими видами зла. Вы согласны со мной, воспитатель Нури?

Пан Перунович промокнул вспотевшее чело и светло оглядел присутствующих. Семинар на тему «Что есть зло и как с ним бороться» собрал обширную аудиторию: все хотели бороться со злом, но не знали — как. Ораторы, обращаясь почему-то в основном к Нури, предлагали различные рецепты искоренения, включая непротивление злу насилием, подставление правой щеки, пассивный протест, общественное осуждение, бойкот и так далее вплоть до рылобития. Впрочем, большинство выступивших рылобитие как метод борьбы со злом признали неприемлемым, поскольку оно, будучи злом само по себе, только увеличит сумму зла на земле. Нури слушал дебаты с любопытством: в его практике воспитателя дошкольников ему как-то не приходила в голову необходимость классификации видов зла и борьбы с ним.

— Так вы согласны, Нури? — повторил Пан Перунович.

— Продолжайте, прошу вас.

— Так вот... А второе — это зло порожденное. Нами порожденное. Причиной ему — наша неспособность или нежелание предвидеть результаты своих поступков. Пример — Василиск! И вот вопрос: какое из зол больше?

Пан Перунович сделал паузу, поскольку подошел леший с бадьей. Он нес драконье молоко, разведенное водой, из семи источников взятой.

— Фифти-фифти! — сказал Неотесанный Митяй, обходя стол, за которым сидели под раскидистым платаном участники семинара. Он каждому наливал в протянутую кружку. Потом леший уселся у дальнего конца стола на свободном месте, подпер нестриженую голову могучими кулаками и стал слушать.

— Позвольте, я отвечу на вопрос.

— Пожалуйста, — Пан Перунович пожал плечами. — Сейчас Иванушка скажет то, что он хочет сказать.

— И скажу. Зло изначальное опаснее всего. Кстати, если о зле порожденном, — я принимаю классификацию уважаемого Пана Перуновича, — в сказках почти ничего не говорится, то зло изначальное постоянно присутствует в фольклоре. Я ни на что не намекаю, но воплощено оно в Кощее Бессмертном. Напомню, что смерть его находится на острове, неизвестно где расположенном, в сундуке, что зарыт под дубом на большой глубине, а в том сундуке утка, которая должна снести яйцо. В этом-то яйце иголка, а в кончике ее смерть Кощеева. Заметьте, добрый молодец не сам на остров попадает, ему помогают медведь, серый волк, яблонька — золотые яблоки. А когда он сундук выкопал и открыл, утка вылетела, и в вышине ее ясный сокол закогтил. Но утка успела яйцо в сине море уронить, и если бы не щука, то неизвестно, что и было бы. Щука яйцо подхватила и добру молодцу отдала в белы руки. Дальше понятно: яйцо расколотил, иголку сломал — и Кощей скончался в конвульсиях. А вывод, товарищи? Тут, товарищи, три вывода можно сделать. Первый — со злом в одиночку бороться бесполезно, надо всем миром и с обязательным привлечением сил природы, кои и во флоре, и в фауне заключены. Второй вывод: чем меньше этой самой флоры и фауны на Земле остается, тем у нас меньше шансов победить зло изначальное. Таков, товарищи, скрытый, а для меня очевидный смысл. И третий вывод: потому зло изначальное и воплощено в Кощее Бессмертном, что победить его нам с вами не дано.

— Такие вот дела,— горестно сказал Неотесанный Митяй.— И чешите грудь. И сливайте воду!

— То есть как? — услышав такое, Нури не мог не вмешаться.— Как это не дано?

— А вот так! Не может — и весь тут сказ.

— Э, нет, товарищи, давайте разберемся. Иванушка тут много чего наговорил... первые два вывода у меня не вызывают сомнения, но третий... Мой опыт показывает, что этот ползучий пессимизм неоправдан. Непобедимо в принципе? Я знаю: единственный способ борьбы с ним — воспитание доброты. Это и должно быть третьим выводом из той сказки, суть которой вы,

Ваня, хоть и тезисно, но достаточно полно изложили. Ибо если бы, добрый молодец не был добрым, то ни яблонька, ни серый волк, ни, простите, щука помогать; ему не стали бы. Такой вот вывод.

— Вот видишь, а ты — не дано, не дано! — Леший встал из-за стола. — Я, однако, пойду погляжу. Ворон кричит.

Прислушались и различили необычную вокруг тишину и крик Ворона вдали.

— Ну вот,— Пан Перунович светло поглядел на Гасана-игрушечника.— Вылечили, значит, на свою голову, трудности себе создали, сейчас их преодолевать будем. Или как?

— Болел — лечили! — Гасан-игрушечник не опустил глаз, усы его остро топорщились.

Ворон приближался, и леший первым уловил в его крике что-то новое.

— Р-р-радуйтесь! — Ворон спикировал вниз и кружил над платаном.— Цар-р-рь помер-р-р!

Василиск был неправдоподобно огромен, его неподвижные глаза были наполовину затянуты пленкой, ороговевший капюшон, обрамляющий шею, поник, с зубов оскаленной пасти стекал яд, образуя прозрачную лужицу, над которой дрожало небольшое синеватое марево. Большая часть его тела скрывалась в орешнике, густо растущем по периметру поляны. На змее, как на огромном бревне, сидел Кощей — ноги его не доставали до земли — и ковырял тростью опавшие листья. В очках его отражались звери, стоящие вокруг. Большие, как Яр-Тур, и маленькие, как Белка-певунья. Притихшие, они смотрели на поверженного Василиска и на спокойного Кощея.

— Он долго мучился? — шепотом спросил Гасан-игрушечник.

А люди и звери все подходили, и замедляли шаги, и останавливались рядом .вперемешку. И молчали.

— Скажите, Гигантюк, вы что, снимали очки?— Нури затаил дыхание, ожидая ответа.

Гигантюк медленно и страшно улыбнулся, лучше бы он не улыбался.

— Снял, конечно. Кто запретит?

Нури повернулся к Гасану:

— Он не мучился, мастер. Он скончался мгновенно.

— А вы проницательны, бывший кибернетик Нури! Почему мне никто не говорит спасибо? Или я не избавил вас от необходимости самим принимать решение? Мучительной для вас необходимости.

Гигантюк слез со змея и, не опираясь на трость, уверенно пошел к поселку. Перед ним расступились..

— Что вы имели в виду, Нури? — спросил Пан Перунович.— Я не понял. Почему — мгновенно?

— Кощей понял... У Гигантюка страшная болезнь, именуемая равнодушием. Рак души. Вы как-то забыли упомянуть о равнодушии, когда говорили о зле изначальном... И не спрашивайте меня, почему мы, общаясь с Кощеем, ничего не чувствуем. Чувствуем, но не хотим замечать зла равнодушия, поскольку в малых дозах сами заражены им. Попривыкли, принюхались. И потом, он скрывает от нас свою душу, а с виду кажется человеком. Василиску же он явился таким, каков есть. Мне жаль змея, Пан Перунович. Он заглянул в пустые глаза Кощея и сдох от ужаса!

Все молчали, потрясенные случившимся и словами Нури.

— Но разве Василиск не есть зло, порожденное нами? — прошептал Пан Перунович.

— Э, бросьте. Подумав, вы и сами могли бы догадаться, что в процесс предвоспитания вмешался Гигантюк. Полагаю, это было, когда он поскандалил с Неотесанным Митяем и тот ушел. Взбудораженный и злой, Гигантюк надел шлем ЭСУДа, оставленный лешим. Энергия, вы мне сами говорили, уже была подана. Ну вот, Кощей и сломал психику маленького змея, внушив ему склонность к злодеяниям, на которые сам не решается, ограниченный нормами человеческого общежития.

Нури не хотели отпускать, его уговаривали остаться здесь, в Заколдованном Лесу, навсегда. Неотесанный Митяй говорил, что года через три из него получился бы неплохой леший, поскольку Нури бесстрашен и добр, а всё остальное — дело практики. Пан Перунович был покорен умением Нури сочинять сказки. «С чего вы взяли?» — «А нам Алешка рассказывал, и вообще нам нужен постоянный консультант в ранге воспитателя дошколят, дабы верно оценивать содеянное и давать общее направление. Главное же — требуется человек, умеющий принимать правильные решения. Умеете, умеете, сразу видно, да и Сатон вас не зря направил к нам... А вы как думаете, Сатон — он такой! Мы здесь замкнулись внутри себя, и связи с реальностью у нас ослабли, а что за сказка без связи, вы встряхнули нас...»  Иванушка иногда доверял Нури поварешку и утверждал, что через пару лет из Нури получился бы грамотный черпальщик. Тасан-игрушечник, не подозревая, что хобби Нури была механофауна, поражался его умению увидеть в произвольно взятой коряге то единственное, что в ней заключено: «Вы умеете держать инструмент, через пять лет я сделаю из вас игрушечника».

Все эти перспективы были заманчивы, и, если бы кибернетик Нури не стал воспитателем, он пошел бы в лешие, подменял бы ночами Иванушку и вырезал игрушки. Но он был на самой важной работе и, сожалея, отказался от предложений.

— Ладно, что тут поделаешь,— вздохнул Пан Перунович.— Но вам придется подождать, коллектив готовит для вас подарок. Мы не можем отпустить вас просто так.

— Подарок? — Нури задумался.— А хороший?

— Такой хороший, что ни в сказке сказать, ни пером описать.

Нури догадывался, что это будет за подарок, ибо к Гасану-игрушечнику прибегали на консультацию и старик Ромуальдыч, и сам Пан Перунович, и многие другие. Они вертели, так и сяк рассматривали того деревянного зверя, которого мастер показал Нури в день знакомства. Ромуальдыч терзал вопросами «Кассандру», Пан Перунович со своими добры-молодцами погрузился в глубины генетики и эстетики — в Заколдованном Лесу эти дисциплины оказались тесно связанными.

Нури не умел сидеть сложа руки и, трепетно ожидая подарка, взялся переделать все. наличные шапки ЭСУДа. Он вводил в схему блок защиты, автоматически отключающий поле при попытке передачи в камеры предвоспитания злых намерений,— запоздалая страховка от Кощея. Дело это было многотрудным, поскольку проверить, сработает ли блок, оказалось невозможным. У всех обнаружились только добрые намерения, а к Гигантюку, естественно, никто обращаться не захотел! Так что пришлось Нури полагаться на интуицию и свой богатый опыт наладчика кибернетических устройств.

...И настала ночь, теплая и сиренево-светлая. Нури, Иванушка, Неотесанный Митяй и Гасан-игрушечник сидели вокруг котла на помосте, смотрели на огонь и — ковшик ходил по кругу — пили драконье молоко. Немного грустные в предчувствии расставания, вели негромкую дружескую беседу обо всем — о жизни, о сказках, о том, что вот Драконыш растет общительным, что скоро, видимо, появится маленький единорог— естественным, так сказать, путем — и что, может быть, стоит познакомить золотого коня из ИРП с единорогами, есть в них что-то родственное. А возможно, кони— это мутанты единорогов?

Нури ощутил за спиной чье-то присутствие, протянул руку и погладил пса. Гром подошел неслышно и ждал, когда на него обратят внимание.

— Ну что, видимо, мне пора?

— Пора,— сказал пес. — Я пришел за тобой.

— Вы же сами не захотели остаться.— Пан Перунович пришел вовремя, и Нури подумал, что все уже приготовились и вот даже Грома вызвали к ночи, когда можно пройти сквозь защитное поле. В руках Пан Перунович держал лукошко, закрытое попонкой. Все посмотрели на лукошко и поднялись.— Тут для вас подарок. В дополнение к тянитолкаю, чтоб не рос увальнем и не терял алертности.

И сразу леший негромко засвистел, загукал странно, и на яблоню опустилась Жар-птица, и стало светло. А леший взял лукошко, поднес его Нури и убрал попонку. В лукошке на мягкой подстилке лежал и сонно щурился на Нури щенок рычикусая.

Север Гансовский. ... И МЕДНЫЕ ТРУБЫ. Повесть.

Первый раз смотритель поклонился барину, когда по двору еще водили выпряженную распаренную тройку. Тот в избе из ковша воду пил.

— Ваше сиятельство, сударь, повремени. Шалят очень на гари. Злодейство еще от Емельки не переведется никак. У нас компании сбивают, кому ехать — купцу или по казенной части.

Был проезжий важного росту — до сажени вершков пяти не дотянул. Подорожная от тобольского генерал-губернатора, но следовал без прислуги, сам, чего при таких-то подорожных не бывало. И лик не крупитчатый, округлый, а загорелый, худой. Взглядом не медленно, с сознанием себя, водит, а резко упрет в одну сторону и в другую. Стиль твердый.

Ковш положивши, вытер рот рукою.

— Запрягай!

Вещей две клади. Сундук одному поднять впору — он оставил в кибитке, шкатулку же брал с собой, вынимал оттуда подорожную, чтобы смотрителю переписать.

Как запрягли, еще пробовал урезонить проезжего смотритель — что случись, с него тоже спрос.

— Ваше сиятельство, по крайности хоть пистолеты...

Тот прервал его знаком руки.

— Выводи!

Сам — в карман и рубль кинул. У смотрителя дух захватило. Знатнее езживали — прислуги только на трех повозках. А чтобы серебряным рублем,— не помнилось.

И ямщик с седой бородой (а все — Васька) тоже на мзду вознадеялся. И тут же подумал, как бы с деньгой в трясину не угодить. Разбойничать нынче пошли уж очень разные — иной и ямщика не побрезгует зарезать.

Поехали. Барин сидит, скалится на хорошую погоду. По-русски чисто говорит, однако на русского не похож, а больше на иноземца, какие приезжают звезды считать да землю мерить. Ну, улыбайся, улыбайся. Как бы заплакать не пришлось.

К пятой версте миновали гать, где по сторонам хворая сосна с тонкой осиной друг дружку не видят да пушица-трава. Еще через версту зачернелись заплывшие обуглены на старых дубах тут пожар ливнем гасило. И вот она сама — гарь. Сверху черные стволы, снизу малина, сморода. Самое для душегубства место — тут и выскочить врасплох, тут и скрыться.

Оглянулся Васька на барина — тот вовсе заснул.

А как посмотрел ямщик вперед на дорогу, грудь сперло.

Шагах в десяти сосна бесшумно падает поперек.

Кони сами остановились, дрожат.

— Ваше благородие, просыпайся! Беда!

Соскочил Васька с облучка. Растерялся. В лес бежать, так это прямо злодеям в лапы. Оставаться на месте чего хорошего дождешься?

Являют себя с правой стороны из кустов двое, с левой — три мужика. Которые первые вышли, один совсем зверина. Грудь бочонком бороду подпирает, ноздри рваные, глаз кровавый. Руки до земли, в кулаке топор.

Поднимайся, барин. Будем с тобой поступать, как государь наш, Петр Федорович, приказывал.

А который рядом — ладный парень, чернявый, молодой. Глянул на него ямщик, понятно стало, что его-то самого убивать не будут. А все равно со страху помрешь, как начнут с приезжим ужасное делать.

Однако тот духу не сронил. Спрыгивает на траву спокойный.

Зверина-мужик поднял топор, закричал жутко:

— И-и-иэх!

Васька глаза шапкой прикрыл.

Хрип... Тело об мягкую дорогу хлопнуло. Кто-то сопит, топчет лаптями.

Выглянул ямщик из-под руки.

Топор стоит воткнутый по самый обух в поваленную сосну. Зверь-мужик на земле животом кверху. Чернявый воздух хватает, держится за грудь.

Барин же на ногах, и на него трое насели. Про двоих Васька понимает — те, о которых слыхал. Братья-близнецы, беглые с Демидовских заводов. Эти с топором и с ножом. И третий, волосом рыжий, заходит полоснуть саблей сзади — ржавая, она от Пугачева скольку годов пролежала в земле.

Однако приезжий под первого из братьев уже нырнул, бросает его за спину. И глядь, на траве все пятеро. В куче. Хотят расползтись, а барин поднимет и обратно. Да еще сунет под дых так, что у человека глаза под лоб.

Ямщик смотрит — не блазнит ли ему все?

Барин же командует, ругается. Всю дорогу молчал, теперь разговорился.

— Веревка есть?.. Вяжем злодеев... Клади в кибитку, в Ирбит отвезем, в управу. Там с них спросят.

Заплакал Васька, как взялся за чернявого. Да что станешь делать? Поклали одного на другого, как поленья. Злодеи зубами скрипят, червяками выгибаются.

Проезжий к лесу кинулся. Сосну взял у комля, оттащил с дороги. А дерево — в пол-обхвата.!

— Давай! Трогай, чего спишь?

Только взяли кони, соскакивает.

— Стой! Стой, говорю, куда разогнался?.. Песку по дороге не будет?

— Песку?

— Ну да, песку! Коням-то тяжело.

— Коням? — Ваське и не понять, о чем речь.

— О господи! А кому, тебе, что ли?.. Снимай давай!

Это про разбойников.

Васька слез с облучка. Себе не верит.

Сняли, покидали на траву. Те лежат связанные. Ни живы ни мертвы. Слово сказать боятся.

— Поехали!

Вскочил в кибитку, за полог взялся — поднять от солнца.

Кони опять взяли. Только миновали сосну, снова кричит:

— Стой!.. Стой! А веревка? — Соскочил.— Веревка-то как? Жалко, хоть и резаная.

Ямщик уже начал понимать. Прокашлялся.

— Знамо дело — работа.

— Вот и я говорю.— Пробежался быстро до злодеев обратно, остановился, глядат. Вернулся к Ваське.— Как думаешь, раскаиваются?

У Васьки горло запнуло. Сказать ничего не может. Барин опять к разбойникам. Остановился над рыжим.

— Что сожалеете небось? Бес, видно, попутал?

Другие молчат, а мужик-зверь выдохнул:

— Дьявол ты, не человек!

Проезжий будто не слышал.

— Раскаиваетесь, а?.. Молчание — знак согласия. Выходит, раскаиваются.— К ямщику: — Как думаешь?

Васька только рот разинул, слышит, как сердце стучит, кровь в голову кидается.

— Ладно. Давай тогда, развязывай! Не сиди! Нечего время терять.

Развязали. Солнце на полдень поднялось. День ясный, небо высоко. Снизу от зелени дух идет — живи сто лет. Весна.

Пятеро стали подниматься. Не знают, куда глаза девать.

— Ну, мужики,— говорит барин,— все тогда. Топор вон возьми.

Побрели они, один об другого толкаются. Проезжий шагнул было к кибитке. Остановился.

— Эй, подождите!

Те стали кучей.

Барин шагает к ним. Ткнул пальцем в чернявого.

— Пойдешь ко мне служить?

— Я? — Шары выкатил.

— Ну да. Обиды от меня не будет.

У чернявого губы задрожали, оглядывается на ямщика, на товарищей. Закраснелся. Один из братьев локтем его.

— Ну?

Тогда шапку тот срывает. Об землю.

— Ваше благородие... Да как ты нас... Да мы...

— Согласен. — Барин к мужикам: — Тогда прощайте... А ты садись. Меня разбудишь, когда Ирбит покажется. Отдохну — нынешней ночью мне не спать.

Но барин проснулся сам, когда стали к городу подъезжать.

— Тебя как величают?

— Федькой.

— По отцу?

— Сын Васильев. Да вот мой отец.— На ямщика показывает.

— Ваше благородие, государь! — Ямщик тройку останавливает, соскакивает с облучка. — Заставь до смерти Богу молиться не выдай! Крепостные мы плац-майора Шершнева. Меня, старого, на оброк отпустил, молодых же всех — в землю, медь копать. А там воды до пояса — года по три живут, не боле. Вот и согрешил парень — в бега кинулся.

Проезжий в ответ спрашивает:

— Тебя как по отчеству?

— Иваном отца звали.

— Василий Иванович, отведи тройку с дороги. Нам поговорить надо.

На поляне барин сел, шкатулку с собой вынесенную открыл, принялся рассказывать длинную историю. Был он рожден природным бароном в жаркой стране за океаном, куда от Руси плыть месяца два, а после еще один степью скакать. С детства имел любопытство к наукам, от древнего народа, марья называемого, узнал, как соблюдать себя, чтобы сила была и прыткость. Войдя в возраст, поехал от своей горячей родины в край Аляску. Там возле берега прохлаждался на малом корабле, был унесен в студеное море и, много претерпев, попал на сушу возле великой реки Калымы. На той реке стоит селение Армонга Калымская, где он ради своего чудесного спасения крестился в православную веру, в честь восприявшего его казацкого воеводы взявши имя Степан Петрович. (Говоря это, барон осенил себя трижды крестным знамением.) Теперь же едет в Санкт-Петербург просить у государыни русского подданства.

Дивно сделалось отцу с сыном — барон-то им, холопам, про себя. Но, правда, уже не первое он сегодня чудо являл. И по крайности убедились, что не дьявол перед ними.

Потом, шкатулку отперев, проезжий развернул грамоту на барона, прапрапрадеду жалованную князем Андорры, другие важные бумаги от императоров, королей. Вынимал также камни, полезные корни, еще от его родины сбереженные. Под конец же показал в шкатулке перья гусиные, чернильницу, сургуч. И твердой речью:

— Что с нами дорогой случилось, Василий Иванович, забудь! Как выехали, мол, так и доехали: нас никто не видал, нам никого не попалось. Нынче же ночью напишу на Федора бумагу, будто продал мне его плац-майор, а в губернской канцелярии купчая заверена. Той бумаги, однако, никому не стану показывать, пока за Нижегородскую губернию не заедем.

Васька с Федором только кивали, удивлялись.

— А теперь, Василий Иванович, благослови сына. Столица не близко, свидитесь ли когда?

В ту зиму страшный гулял на Невской перспективе холод. С полдня солнце склонялось к шпилю Адмиралтейства, огромное, красное. Нева вся парила со льда светлым морозным дымом, от людей, от лошадей дыханье выскакивало большими белыми фонтанчиками. Из иностранных посольств старались вовсе на улицу не выглядывать. В Зимнем, в княжеских, графских палатах беспрерывной топкой так накалили высокие голландские кафельные печи, что не тронь.

А на главном проспекте столицы все равно всякой славы и всякой судьбы народ. В закрытом возке едет флигель-адъютант, мужик в желтом нагольном тулупе везет битую птицу в господский дом, другой на роспусках сена навалил. Толстая барыня с прислугой взошла в лавку, где заморские изделия,— торопится купить розенвассеру, розовой воды в свинцовой фляге. Капитан кавалергардов с большого похмелия крутит ус, диковато озирается — нет ли взгляда непочтительного, а то он готов и шпагу окрасить.

Кто поплоше одет да не мясом обедал, того сразу прихватывает мороз. Через тридцать-сорок шагов оттирай себе щеку либо становись греться у тех костров, что будочники разжигают возле Полицейского моста, на Большой и Малой Конюшенных.

А красив с этими кострами в морозный вечер каменный державный град Петра! И как разросся, расстроился. Будто еще совсем недавно блаженной памяти императрица Анна Иоанновна рядила сразу за Лютеранской кирхой устроить сад-гартен для гоньбы оленей, кабанов, зайцев. Но какие зайцы?! Сзади кирхи ровные улицы одна за другой, где в пять часов пополудни зажигаются масляные фонари на чугунных столбах изящной фигуры.

Возле кирхи же стоит двухэтажный дом на десять покоев, принадлежащий славному кондитеру из немцев Нецбанду. В эту зиму снял его барон Степан Петрович, нареченный недавно самою государыней Калымским. Немало пришлось ему хлопотать аудиенцию. Но добился, преуспел. Стал в назначенный день и час среди толпы вельмож напудренных в большой приемной зале Зимнего дворца, роскошней которого и в мире нет. Матушка-царица осчастливила долгим разговором. Пожелала узнать, очень ли оробел, когда унесло от Аляски, как это чувствуется, если сильный голод — в животе болит или только скучно. Спрашивала, знатная ли река Калыма, годится ли для судоходства, чем продовольствуются в Армонге, царские люди, нельзя ли местных жителей употребись в земледелии или лучше пусть в охоте на дикого зверя продолжают упражняться? Приезжий на все давал толковые ответы. Довольная императрица пожаловала его табакеркой, алмазами украшенной. Был зван на куртаги. Дамы придворные, легкомысленные танцорки, многие заразились любовью к статному иноземцу. Веером открыто примахи-вали к себе, мушки клеили у губ особым образом, давая знак, что, мол, свободна, кровь горяча, хочу с высоким блондином иметь амур. Но Калымский оказался подвержен другому соблазну — карточному. Причем так изрядно, что крупные столичные картежники стали приглядываться, а нельзя ли его распрячь тысячи эдак на три.

Назревал скандал.

Сначала сели у барона в «фараон», потом решили сразиться в холопскую «горку», где успех зависит только от бодрости игрока, так что храбрый, имея одни лишь номерные, сорвет банк, а робкий и сомнительный потеряет даже с сильными картами.

Кроме хозяина были князь Смайлов, известный санкт-петербургский шалун, кавалер Леблан и Бишевич, человек подлого роду, но великого достатка, откупщик.

И после ужина Калымский, против всех ожиданий, стал забирать чуть ли не всякий кон. Гребет и гребет к себе широкими, словно у холопа, ладонями. Добавит в большую кучу, холодно оглядит партнеров — серые глаза будто чужие на загорелом по-мужицки, каменном твердом лице — и ждет очередной сдачи.

Проигрывал больше всех князь Николай. А не того был закала, чтобы обиду сносить. Богатством, связями избалован, противоречия не терпел, над низшими куражился. Лакеев только в петербургском особняке держал три десятка, сытых, проворных. Таких, что купеческую фигуристую или захудалого шляхтича беленькую дочку выкрадут для Князевой услады, по его слову подожгут на окраине мещанский домишко и до времени жителей не выпустят, чтобы барину потешиться. Знающие неохотно садились с ним играть. Идет карта, Смайлов вежлив, а нет — может и побить партнера.

К одиннадцатому часу он отдал Калымскому около тысячи и стал писать записочки. Кавалер и откупщик уже заимели интерес следить, как же в конце концов обойдется своенравный князь с хозяином.

Пробило полночь. Барон держал банк, Смайлов был за рукой. Ставку назначили двадцать рублей. Князю открылась козырная десятка с фалью, а в поднятых он нашел еще туза с королем. Получалось, игра его. Бишевич, которому открыли козырную даму, отказался, кавалер с двумя мелкими заявил себя в боязни. Перебить Князеву карту могли лишь три фали подряд у Калымского — случай столь редкий, что на него и считать нельзя. Осторожно, чтобы затянуть барона, Смайлов «пошел в гору» на двадцать. И тут же поправился, назначив сто.

Барон равнодушно придвинул кучку империалов.

Все смотрели на князя. Три кона подряд он торговался с Калымским до конца и проигрывал на проверке. Он побледнел, у него стала дергаться щека. Леблан и Бишевич каждую минуту ждали, что он, придравшись к чему-нибудь, вскочит, порвет карты.

— Иду на двести.— Князь развязал галстук, бросил его на пол.

Отвечено! — Калымский отсчитал деньги, положил на банк, — Вы пишите записки, князь.

Смайлов бешено глянул, но сдержался. Закусив губу, написал на клочке бумаги «восемь сот», показал барону.

— Принято. Поднимаю еще на столько же.

Трещали свечи. Леблан с откупщиком затаили дыхание. Чтобы продолжать борьбу, князю надо было добавлять цену выездной столичной кареты. Он плеснул себе вина в бокал, сжав зубы, уставился на. свои карты.

— Ну? — нетерпеливо прозвучал голос хозяина.

Смайлов поднял на барона ненавистный взгляд.

— Прошу положить карты.— И тотчас спохватился. Глупость! Раз уж решил кончать скандалом, а он именно так и решил,— стоило идти до проверки.

Но Калымский уже открыл на столе свои — четыре мелких.

Откупщик крякнул. Леблан после минутного молчания захлопал в ладоши.

Князь, багрово покрасневший, вскочил.

— Нет, господа! Дело нечисто, так не торгуются.— Он потянулся к денежной куче барона. — Я этой игры не признаю.

Однако Калымский опередил. Мгновенным мягким движением, вставши, положил Смаилову руки на плечи.

— Что вы сказали, князь? Дурно себя чувствуете?

И кавалер с откупщиком ясно увидели, как быстрым, коротким движением кулак барона ткнулся Смаилову пониже груди. Туда, где часы с брелоками на ремешке. У князя замутнели глаза, падая на стул, он стал ловить ртом воздух.

— Федька! — Хозяин обернулся к дверям.— Воды! Князь нездоров.

Мгновенно распахнулись обе половинки дверей. Чернявого слугу будто ветром вдуло в залу.

Калымский плеснул воды в лицо Смаилову, расстегнул ворот рубашки.

— Ничего, оправится.— Он прошелся по зале из угла в угол.— Признаюсь, господа, поклонник я физических упражнений. Чтобы не впасть в дородство (Взгляд в сторону толстого Бишевича.) Как древние нас учили: в здоровом теле здоровый дух. К тому же полезно, чтобы вору ночному не поддаться, честь защитить от обидчика. Побыв во многих странах, обучился искусству без оружия сразиться со злодеем, даже с двумя-тремя. Вот, к примеру, замахиваются на меня...

Бросил на спинку стула отделанный мехом шлафрок, остался в рубашке, в кюлотах. Шагнул к Смаилову.

— Князь, замахнитесь.

— Эй, хо... холопы мои! — Смайлов, приходя в себя, тщился встать.

— Ну, смелее, — подбодрил хозяин — Поднимите руку!

Рывком поставил Смаилова на ноги, сам задрал правую руку. Партнеры не поняли, каким манером то произошло, но Князевы башмаки с серебряными пряжками мелькнули под потолком. Макушкой Смайлов только-только не ударил в пол, а через момент уже стоял как прежде, но с растрепанными волосами, блуждающим взором.

Бант у князя соскочил с косички. Багрово-красный Смайлов силился что-то сказать и не мог Только шлепал губами.

Калымский небрежно толкнул его в кресла, вскинув голову, остро глянул на француза с откупщиком.

— То было против хама, мужика. А если оскорблен дворянином... Федор, шпагу, пистолеты!

Взял поданную слугой шпагу, передернул плечами, разминаясь.

— Кавалер, прошу, сударь. Обнажите ваше оружие и нападайте... Ну!

Леблан неуверенно поднялся.

— Так... Крепка ли ваша рука?

Клинок сверкнул перед глазами француза, лицо барона вдруг оказалось рядом. Какая-то сила вывернула рукоять из пальцев Леблана, шпага его взлетела, а барон уже стоял на прежнем месте. И все это было сразу: лицо Калымского вблизи, возвращение хозяина на середину залы. Только шпага кавалера долго взлетала и опускалась.

Правая рука вся онемела у француза.

— Или пистолеты...

Слуга тем временем поднял со стола туза пик, наколол на торчавший в стене гвоздь.

Калымский отошел к столу — отсюда до цели было шагов десять. Взял один из трех пистолетов, расставив ноги, чуть потоптался, как бы проверяя, прочен ли пол. Медленно поднял руку, прицеливаясь.

— Повязку!

У чернявого уже был приготовлен темно-красный бархатный шарф. Он наложил его барону на лицо, завязал сзади. Затем отнес в сторону шандал, освещавший карту. Теперь и партнерам не было видно.

— Князь Николай! — Шарф закрывал лицо Калымского от бровей до подбородка, и это прозвучало глухо.— Князь, слышите меня?

— Слышу.— Голос Смаилова был дребезжащим, какого Леблан с откупщиком прежде не знали.

— Сочтите мне.

— Счесть?

— Ну да, до трех.

— Раз, — начал Смайлов.— Два... три!

Еще не до конца отзвучало «и», как три выстрела грянули, почти сливаясь. Барон хватал пистолеты со стола, бросал обратно с быстротой фокусника. Повязка тут же была сорвана, Калымский подбежал к стене, снял с гвоздя карту, стал совать гостям. Карта была в трех местах пробита пулями.

— Это, судари мои, память мускулов, стрельба не глядя.— Повернулся к слуге: — Все убрать, нам новую колоду.

Прошелся по зале.

— Что ж, друзья, отдохнули, рассеялись. Можем продолжать?

Гости молчали. Смайлов вдруг, пригнувшись, опустив голову, пошел к дверям. Тремя легкими шагами Калымский нагнал его.

— Куда же вы, князь?

— Д-домой. Устал.— Тихий, неуверенный голос.

— Нет, князь, вы не пойдете.

— Не пойду? — Смайлов посмотрел в лицо хозяину.

— Нет, конечно.— Хозяин подвел князя к столу, посадил.— Господа, обязан сообщить, что, соблюдая свое достоинство и особливо честь играющих со мной партнеров, я неожиданного выхода из игры, каковой тень на всю компанию бросает, прощать не могу. То долг мой по отношению к гостям — недопущение двусмысленностей.— Глаза захолодели, он вел взгляд с одного лица на другое, будто прицеливался.— Случалось мне за такие экивоки отхлестать обидчика публично по щекам (рот скривился в гневе), да потом прострелить пустой лоб. Не скрою, из важных европейских столиц и хороших городов принужден бывал после дуэлей уезжать по наговорам недоброжелателей. Однако всегда возвращался по разъяснении дела. Так что здесь, любезный князь,— похлопал Смаилова по плечу, улыбаясь ' с нежностью,— здесь будьте вполне надежны. Ничьим внезапным удалением ваше имя замарано быть не может.— Резко повернулся к другим гостям: — Поиграем, други, раз уж собрались.— Отбежал к двери.— Федька! Буди эконома. Поваров с поварятами поднять, пусть пекут, жарят. А нам сюда кофею и вина... Князь, благоугодно ли вам начать? Ваша сдача.

От стола не поднимались больше суток. Ставку по настоянию барона повышали трижды. Кто засыпал, того хозяин будил, заставлял взять карту. Г ости уж думали только, как живыми уйти. Огромный капитал проиграл откупщик, но впятеро — князь. Француз лишь тем отделался, что сопротивления не оказывал, сразу отдавая за каждый кон — сперва наличными, потом записками.

Кончили в седьмом часу утра.

Проводив партнеров, Калымский взял с вешалки шубу, принял бобровую шапку из рук подскочившего Федора. Небрежно запахнувшись, вышел, побрел, усталый, задумчивый, мимо обывательских трехэтажных домов. Мороз чуть отпустил. Иней светлым пухом лежал на ветках подстриженных лип вдоль широкой Невской перспективы, дымкой одел камень зданий, отчеканивая углы, грани.

Вельможный Санкт-Петербург еще крепко спал, но проспект шевелился почти неслышным теневым движением. Исполняя вчерашним вечером наказанное, бежали с поручениями комнатные девки, казачки, черный трубочист шагал (за спиной мешок, где сажа — тоже важный товар), прилежные лошаденки везли ко дворцам припас из пригородных усадеб, фонарщик плелся — в руках масляная бутыль и лесенка. Молочницы-чухонки несли к базару горшки со сметаной, дворники сгребали снег.

Барон повернул влево, оставляя за спиной Адмиралтейство, пошагал приподнятым над мостовой бульваром. Просторные луга у Фонтанки были завалены штабелями бревен — с весны решили гатить низкий, топкий берег, ставить набережную. Город почти кончался здесь — за рекой только конные дворы Преображенского полка, а после уж темный финский лес.

На другой стороне проспекта у открытых ворот к Аничкову дворцу вереницей выстроились сани с сеном, ждали, когда допустят. Калымский перешел туда. В глубине хозяйственного сада тускло светились оранжереи, шел сбор фруктов к царскому завтраку. Оттуда выбежал мальчишка в заплатанном полушубке, тоненько спросил кого-то невидимого:

— Дяденька, а дяденька, Парфен Ваныч не проходили?

Вблизи ворот ответили хрипло, со злобой:

— А ты кто такой про Парфен Ваныча спрашивать? Я вот счас стану...

Мальчишка растерянно переступил с ноги на ногу, вытер рукавом нос, побежал прочь. Сбившиеся в кучу мужики-возчики помалкивали.

Особая ниша в жизни столицы, отдельная система, где настолько велик Парфен Иванович, что даже осведомляться о нем не всякому дозволено. Трудно было верить, что не так уж далеко в будущем вдоль этой же стены к Публичной библиотеке, что на углу, где Садовой улице пролечь, пойдут гордые студентки-филологички, толковые, острые на язык ребята-электронщики, которым проектировать атомные гиганты конца двадцатого столетия. Люди совсем изменятся, а вот Аничков дворец таким же войдет, словно мыс, в море времени. Резко рисовался контраст между благородной простотой, спокойствием дивных, навечно пребудущих строений юного Петербурга и самодурством, суетливостью тех, кто живет и властвует в них сейчас.

Камень умней!

В тот же день к вечеру барон отправился на Большую Морскую к Смаилову. Князь, сказавшись больным (да он и был болен), потщился не принять. Калымский расшвырял прислугу, ворвался, предъявил, ссылаясь на нужду, записки к расчету. Сумма была неимоверная, скоро собрать ее Смайлов не мог, предложил в уплату одно из родовых именией. Вступать во владение пришлось хлопотно. Указом просвещенной государыни карточные долги запрещалось взимать. Составили фиктивную купчую. Сломленный князь всему подчинялся, но дело тянулось до весны.

Эх, и лихо возвеселилось дворянство после того, как в старой столице на болоте возле Кремля стукнула об доски помоста отрубленная голова бесчестного самозванца Емельки! И те из бар, кто (позабыть скорее!) в одном исподнем от Казани скакал до Белокаменной, теперь орлами глядят. Мужика, неблагодарного лапотника, осадили, и жаловаться на господина запрещено лежебоке, начинщику непослушания. Палками его взъерошить, в кандалы! Благородному же сословию, за исконное старание престолу пора и награждену быть. По холмам, над рекой чудом встают дворцы-усадьбы. Ну, понеслась охота по полям-перелескам! Кони ржут, псы кишат в сворах, прислуги не счесть, господа в бархате. А пиры! Фейерверки, пушечная пальба, катание на лодках с роговой музыкой — сорок молодцов, у каждого рог, из коего единственный тон можно извлечь, но столь строга выучка, что вместе составляется симфония со всеми триолями, трелями. Где же еще узришь, услышишь то? А хлебосольство! Дворянин с каретою, с лошадьми, десятком лакеев не минует ни одной губернии государства, по месяцу станет жить в чужих поместьях, но кошелек ему будет излишен. В обеих столицах в доме вельможи на кухне стряпня день и ночь, в любое время суток приходят знакомцы, приводя с собой всякое число неизвестных хозяину лиц, и тотчас на столах горами дичь, балыки, икра. Истинно золотой век настал. И виновница всему — великая царица. Наконец-то сделала русскому человеку любезным его отечество.

Выехал барон в новоприобретенную усадьбу только в мае. Впереди карета с гербами, сзади кибитка для камердинера Федора и эконома Тихона Павловича. Тертого, пожившего этого мужчину из петербургских мещан Калымский от Нецбанда переманил.

В нежной карете двигались не шибко — две упряжки в день верст по тридцати. На шляху то и дело фельдъегерская тройка, щеголь в атласном кафтане рысит с визитом к соседке-помещице, погорельцы бредут с сумой — огнем Бог наказал. Обозы, обозы с кирпичом, тесаным камнем. А более всего возов, рогожей покрытых, где юфть, сало, полотна, пенька,— эти в Кронштадтский порт.

Останавливались у крестьян. Барон, по причуде своей купцом одетый, беседовал как с равными. В дому мужика-однодворца позвали с полатей ужинать колбасами парня молодого, тоже ночевщика. Тот видом чистый ангел. Волос русый до плеч, лицом тонок, бел, глаза ясные. Сказался крепостным актером. Умеет акцию, на клавире, танец, может делать театральную машину. В Санкт-Петербургском Оперном доме пел Со-лимана в «Трех султаншах», аплодисменты имел, похвалы удостаивался. Два же года назад барин-старик отозвал в имение, велел научить пению, танцу да италианскому языку девицу четырнадцати лет, каковую сдать ему неповрежденной в нравах и сердце.

— Сдал ли? — спрашивает его барон.

— Сдал,— отвечает парень. И заплакал.

Этого было решено тоже взять, оброк за него платить барину. Алексей ему имя.,

Поздно, как все по лавкам легли, наговорившись, Калымский вышел на крыльцо.

Отрозовела, погасла вечерняя заря, пахло березовым листом. Майские низкие звезды сияли над головой, словно вывешенные в глубокую черноту неба. От тишины и отсутствия наземного света казалось, будто после огородишка за непробивными кустами бузины мир кончался. Будто здесь же, в двух шагах, земная твердь обморочно опрокидывается в эфирную пропасть Вселенной. Но Русь, хоть и невидимая, была. Раскинулась во все стороны. Ему бы не знать, человеку у крыльца! Как в глухой сибирской деревеньке оттерли его, нагим явившегося, он и лес валил, и землю пахал, с коробом легкого товару ходил по селам, сам на лесной дороге купца останавливал, городскую управу ночью взламывал ради бумаги, печатей. Насмотрелся. Вооруженным террором народ загнан в ярмо, ошеломлен, осмирнел после Пугачева. В барской среде еще вовсе нет идеала, брюхо да девки — вот вся помещичья служба отечеству. В роскошном покое, в душной лакейской вырабатываются страшные черты характера. Дико, будто свету конец, выскочки-фавориты грабят государство, взятки повсюду. Диктат материи. Закон природы обязывает атомы соединяться в молекулы, велит организму развиваться, хищнику — охотиться, помещику и вельможе — ублажать себя властью. Крепостное право, издевательство сильных над слабыми, лесть, карьеризм, воровство, засилье бюрократов все диктат...

Вдруг треснула ветка поблизости, что-то двинулось в кустах.

Калымский повернул голову — корова' Или кто любопытный из соседских мужиков?.. Шагнул туда, и тотчас странная, во что-то гладкое одетая фигура тронулась с места.

Легкий, сразу стихший звук шагов.

Перескочил через кусты.

Человек, как бы облитый чем-то серебряным, стоял на шляху возле старой липы. И одежда и повадка не мужицкие. При свете звезд стало различимо лицо незнакомца. Узкое с большими глазницами. Нерусское.

Мгновенье, и мужчина в серебряном ступил в тень, под липу. И исчез. Как растворился.

Калымский ринулся к липе. Никого... Шлях и поле за ним пусты.. Был — и не стало.

Кто?.. Неужели слежка? Но почему? Если до царицы дошло насчет Смаилова, послали бы поручика — доставить на допрос.

Постоял, закусив губу. А может, и не было ничего. Галлюцинация. Нервность от перегрузки.

Но идя в избу, знал — вспоминаться будет серебряный. '

— Сим объявляется... во владение его сиятельства... Обязаны иметь к нему полное повиновение и беспрекословное послушание.— Из губернского штата чиновник с глубоким поклоном подал бумагу Калымско-му.— Вот вам, крестьяне, ваш новый господин. Усердствуйте ему, он вас своей милостью не оставит.

Толпа опустилась на колени. Торжественно было. У самой лестницы на террасу кучкой стояли управляющий из поляков со льстивой улыбкой на губах, приказчики, дворецкий, главный конюший, староста.

Вперед, на коленях же, вдруг посунулся древний старик. На голове редкий пух, члены дрожат — такому терять нечего.

— Батюшка-государь,— зашамкал,— пожалей нас, сирых. Прежний барин да управитель жениться парням не велят, девок сперва зовут на смотрение. (У толстого управляющего перекосило рот.) Милостивец наш, дозволь...

— Дозволяю!

Старик осекся растерянно.

Барон с кресла стал.

— Мужики, теперь ступайте в поле, трудитесь. Дело летнее.

И повернулся. Ушел в дом.

Приехал новый господин — еще не рассвело. Сразу стал смотреть имение, сопровождаемый сорванным с постели управляющим Аудерским. Готовились к тому, что он нагрянет, но раннее появление застало всех врасплох. К полудню Аудерский от страху и усталости еле держался на ногах.

А всего к услугам вашей светлости...

Выхватил листок из кипы списков и описей. «Камердинеров да казаков — 12. Официантов — 9...».

Начали с дома. Прошли двусветный зал (хрустальные люстры, подсвечники на стенах бронзовые в виде грифов), заглянули в Князев кабинет (бюро красного дерева с финифтяными бляхами на замках, прошлогодние «Санкт-Петербургские ведомости»), в спальню (кровать на возвышении с кружевным и атласным пологом, мраморные колонны по углам). Всюду навощенные полы блистают, пыль выметена, мухи все до одной вымаханы, чистота, свежесть.

Барон шагал скоро, задерживался в местах неожиданных, стрелял вопросами:

— Чьей кисти портрет?

— Эта дверь куда?

В буфетной подергал замок на железном ящике, где заперт сахар (как ни наказывай дворовых, все равно, пся крев, будут лазить). Обвел взглядом полки с дорогой посудой.

«Ямбургского завода бесцветного стекла кубков...

Глазурованного фарфору ножей да вилок...».

Барон глазами по сторонам. Слушал невнимательно. Крестьян отпустивши, пообедал быстро, велел заложить коляску. Пока запрягали, направился во флигель, где людская и дворовых квартиры. Не понравилось. Стены замараны, закопчены, на немытых полах солома, тряпье. Спросил, по скольку семей в одной комнате..

Из этого флигеля выйдя, показал на дверь в подвал-арестантскую. За всякие провинности тут содержалось наказанных человек десять. Одни на короткой цепи к стене прикованы, иные в колодках, с рогатками на шее. Когда подходил новый барин, изнутри гам, но как замок звякнул, умолкли. Сидят в темноте, только глаза белеют.

Управляющий объяснять:

— Этот спор затеял со старостой. Не из дворни, ваше сиятельство, пахотный. Неслух. Волком глядит.

Барин знаком остановил его. Поднял взор в низкий потолок.

— Всех освободить! Рогатки, колодки сжечь.

Просто у барона все решалось. Прибежал, глянул.

Да тут же, недосмотрев, недослушав: так-то и так-то.

От этой легкости Аудерский стал понемногу приходить в чувство. У Смаилова он управительствовал не у первого, встречал уже ту манеру — лишь бы сказать.

Пошли к правому флигелю, в коем окна изнутри заделаны решетками. Князев дворецкий вынул связку ключей.

— Для барского удовольствия.— Управляющий осклабился.— Князь большие любители были.

Первая дверь, скрипя, отворилась. Внутри на грязном полу соломой набитый мешок комом, в углу ушат. Окно заперто, дух тяжелый, кислый. И молодая женщина, статная, в измятом сарафане. Брови двумя дугами нахмурены, губы закушенные, большие глаза на белом лице горят испугом, гневом. Волосы — каштановая река с плеч. Руками прикрыла высокую грудь, защищаясь как бы.

Барон, вдруг покрасневший, опустил взгляд.

Стали открывать другие двери. В коридор выходили женщины, девушки, девочки даже. По одной, по две из комнаты, из иных по три. Бледные, нездоровые лица, все в одинаковых сарафанах, и каждая по-своему хороша. Выйти вышли, на барина нового пялятся, слово сказать боятся. Одна за другую прячутся.

Калымский, искоса на управляющего глянув:

— И ты сюда захаживаешь?

— Как можно, ваше сиятельство? Этого мы не смеем. Наше дело их содержать по барской воле.

Но из первой комнаты высоким голосом:

— Врешь, душегуб! Ходишь!

И сразу прорвало. Плач, крики.

— И приказчики ходют, и конюший!.. Лизавета, скажи барину, скажи!

— Батюшка-барин, помилуй! Воды нет, в грязе живем. '

— По месяцу не выпускают! В церкве сколько не были!

Калымский поднял руку.

— Идите все по домам.— Повернулся к управляющему:— Решетки из окон выломать!

Ехали в село, солнце уже садилось за полем.

— Овсы здесь для собак сеем, — управляющий объяснил.—- Князевой псовой охоты на всю губернию лучше не было.

— Сколько собак?

— Восемь сот, ваше сиятельство. Овса идет на прокорм с лишком две тысячи четвертей всякий день.

Миновали за полем порядочный дом с башенкой, высокими воротами. Село раскинулось над речкой — поверху, вкруг церкви, избы крепкие, Дранкой крыты, у берега же одна солома серая.

Барон соскочил с коляски возле первой хижины. Столичный ловкий кучер тут же и осадил коней. С главной улицы, сверху, староста с десятскими бегом — ожидали с хлебом-солью. '

Двор неприбранный. Изба покосилась, стена плахами подперта. Из сарая пегая кляча робко-робко глянула, переступила смущенно — под тонкой, продырявленной оводами кожей мослы горбом.

Вошли. Печь по-черному топлена, смрад. Потолок в копоти. На нескребанном столе пареная репа. Хозяин, хозяйка да ребятишек орава за ужином. Тощие все, мелкие. Ни говору, ни гама, только мухи гудят. Увидели барина в белом, шитом золотом камзоле. Детвора во все стороны с плачем, баба упала лбом в пол, мужик стал, глаза вытаращил. Только руки крупные, лапа расшлепанная, а сам ледащий, низенький, образ усталый, осунувшийся — не поймешь, как эдакий с сохой-то управится.

На дворе топот вразнобой — староста с десятскими подоспел.

— Сколько детей? — барон спрашивает.

Молчит мужичонко. Одеревенел. Староста тогда,

Дыхание укорачивая, от дверей шаг.

— Кабы не мерли, до двух дюжин, батюшка-барин. Куды они их сеют?

Мужик потупился. И все ему невдомек барину в ножки поклониться. Стоит пень пнем.

— Много бесхлебных?

— Государь наш, с полсела. Которые еще с Тимофея-полузимника за макуху берутся, а по весне и сосновой мезгой не брезгуют. Сей-то час репку Бог послал.

Барон управляющему, выходя:

— Выдашь муки ржаной по мешку, масла конопляного по пять фунтов, солоду на квас по десять.

— Кому?! — Аудерский бегом за барином.— Ваше сиятельство, по этому краю наподряд лежебоки-мошенники...

И тут же понял ошибку. Калымский повернулся — в жизни не видел управляющий такой злобы в глазах.

— Обсуждать?.. С барином спорить?!

Две железные, руки схватили повыше локтей, сжали, земля вырвалась из-под ног. Со стороны видели, как управителева восьмипудовая фигура поднялась, пролетела, ударила в забор, повалила его. В то же мгновение барон одним прыжком настиг.

— Где твой дом?.. Тот вон? — Схватил Аудерского за отвороты камзола, дернул кверху — треск, и два клока материи остались в пальцах. Перехватил за плечи, поднял опять, бросил в коляску. (Как только рессора выдержала?) На старосту зыкнул: — Садись!

Лихой кучер, ничего более не дожидаючи, лошадей разом вскачь. Барон на сиденье, камердинер на запятки, староста еле успел возле него прицепиться. Галопом вывернули в узком месте меж рекой и двором —  народ с дороги кто куда. Рысью в гору напрямик через овсы.

Кучер остановил. Староста на колени сразу.

— Твое? — На башенку барон показывает Аудерскому.

Управитель стать не может. Барон выхватил его из коляски.

— Твой дом?

— Ва... ва...— На губе розовая пена. То ли с испугу великого обкусил, то ли внутренность повредилась.

Калымский подскочил к воротам, ударил ногой. Треск. Щеколду внутри сорвало, две половины поплыли. У сараев гора раковой скорлупы, ее розовые аглиц-кие свиньи хрупают. На гумне раскрытом стеной стоят высокие аккуратные одонья еще прошлогоднего хлеба, дров поленница — в три зимы не истопишь. Под навесом крыльца баба пухлая в душегрее на кресле спит. Проснувшись, рот раскрыла крикнуть строго, да так и осталась. Из конюшни выбежал раскормленный малый — рожа мятая, заспанная, в волосах солома.

Барон управляющему:

— Подойди сюда.— Ненавистным голосом: — Ну!

Аудерский, согнутый, приблизился.

— Видишь дом?.. Слово еще поперек, по бревнышку разнесу.— В глазах бешеные молнии.— Яма останется. И ты в той яме сгниешь!

Постоял, через раздутые ноздри дыша. Вернулся к лошадям, на коляску ступил, Аудерского подманивает к себе пальцем. И спокойно теперь, холодно:

— Отчеты все, книги сдавать тебе моему эконому для проверки. Завтра после молебна соберешь дворовую прислугу, конюхов, стремянных, доезжачих, псарей, щенятников. Объявишь — псарню, конский завод продаем. Из людей отберешь плотников добрых, колесников, кузнецов, шорников да тех, кто в плотники и протчие хотят и годятся. Которые в пахотные мужики попросятся, тех на пашню вернуть. Завтра же приказчика послать в город, пусть ищет охотников лесу продать.

Уехал. Староста с набежавшими мужиками еле впятером донесли Аудерского в дом. Хрипел, что его, мол, шляхтича, так обижать не след, но, опомнясь, те поносные слова против барина оборвал. Положили на постель, вскинулся — наказанные-то у него не отпущены. Послал сына снимать с цепей, колодки сбивать.

С другой недели лакеев, официантов, псарей, девок разных, коих без счету везде толклось, послали косить, оттого для барщинных два дня урезав. Новый господин одеваться по утрам изволил сам, кушал в большой зале один, вельми скоро и скудно на изумление. Четверти часу не просидит за трапезой, на коня и в поле, в лес. Землю ему раскопают, где скажет, он берет персть глины, песку, смотрит. Вскорости на той глине явились из столицы люди ставить кирпичный завод. За ними стекольного дела знатоки с обожженными лицами, с Урала мужик — по литью мастер, двое немцев — позументщик и часовщик, из Лондона-города англичанин. Всяк ехал со своим инструментом, со скарбом. Англичанин привез страшной тяжести железа, сгрузить барон указал в диванной прямо на штучный пол. Аудерский после своего летания в воздухах, хоть и пополам согнутый, но приехал утром в контору, двое мужиков помогали от коляски. Так, не разгибавшись, начал щелкать на счетах. Из города повезли купленный казенный лес — за аглицким парком над рекой Калымский повелел ставить деревню. На Спас яблочный обложили на три венца полета изб.

Интересовались бароном соседи из мелкопоместных. Останавливалась перед террасой неуклюжая карета, дородный помещик ждал, что подбегут лакеи, откроют дверцу. Не дождавшись, выходил сам, озирался недоуменно. Без уверенности ступал на широкую лестницу. Наверху дворецкий двухаршинного роста. На зеленом, серебром шитом кафтане пуговицы с бароновым гербом, в руке трость с набалдашником слоновой кости. Не сбоку у дверей стоит, чтобы гостя пропустить с поклоном, а посередке. Глаза оловянные выпучены.

Приехавший набирался куражу, закидывал голову, выпячивал пузо.

— Доложи-ка, любезный, барину, что гвардии отставной порутчик...

— Их сиятельства барона в дому нет.

— Ну так я подожду. Распорядись отпрягать.

— Не приказано.

— Как не приказано?.. Распорядись, говорю! И мне, пожалуй, закусить с дороги.

— Не приказано.

В оловянных глазах пустота. Помещик медлил, мялся.

Перестали с визитами. Роптание, конечно, пошло. Но мнения разные.

— Помилуйте! Обедает с экономом за одним столом. До чего же этак дойдет-то? Дворню всю разогнал. Но это ж дурость — так себя унижать. Дворянин есть подпора престолу — вот чем он занят, в то время как все другие сословия трудятся на одну только собственную пользу. За то дворянину и честь, за то прислугой окружен.

— Однако матушкой-государыней сказано: «От пашен не отлучать!» У иного лакеев сотня, а на тягле одни старики. Оттого и разоряемся.

Были о Калымском в столице слышавшие.

— Нравственности, говорят, самой дурной. Дерзок, силен, росту высокого, через бровь шрам, на подбородке другой. Словом, все качества, душевные и телесные, составляющие скорее разбойника, чем барона.

— Заметьте, сударь, между тем, что государыней принят, обласкан. Жалована табакерка с их величества портретом.

У Калымского же стали ладить пильную мельницу. Уральский мастер с подручными свозят болотную руду — нашел-таки ее барон,— плавильную печь кладут; стекольщики амбар получили, тоже там маракуют. Артель определена утодь жечь для всяких надобностей, мастер-позументщик поставил стан проволоку тянуть, второй немец стекла шлифует.

На полях же страда. Пойменного лугу в имении пять тысяч десятин. Побольше половины сметали в стога, барон велел рыть ямы, хоронить туда сырую еще, не сушеную траву. Зачем — никому не ведомо.

Ржи в тот год поспели ранние, за покосом сразу и жнитво. Яровые догоняют, а тут овсы убирать и сеять пора. У непривычных дворовых на вечерней заре всякая жилка ноет. Тягловые мужики, правда, вздохнули — помилуй Бог, два-то дня прибавлено для своего надела!

А нового господина боялись все.

Главное — укрытия от него никакого. Всем пренебрег: охотой, карточной забавой, иным каким ни то барским гулянием. Оттого может сам персоной во всякий час на всяком месте негаданно быть. Выскочит из лесу с Федором, камердинером, коня Осадит. Мужик и мигнуть не успел, барит словно ветром из седла выхватило, перенесло, и вот он уже рядом. Лик тверд, будто из камня тесанный. Нагнулся, в борозду руку запустил: «Мелка пахота! Землю царапаешь только». Взглянет — как гвоздем пробьет. В тот же миг опять на коня, и сгинули оба.

А если б гневен? При его-то страшной силище.

— Ты почему здесь?

Калымский поднял подсвечник. Сам в халате после умывания. Готовый сбросить его, свалиться на кровать.

В темноте тонули дальние углы спальни. На открытой постели сидела Лизавета. Поднялась, как он вошел.

Шагнул ближе. С того дня, когда впервые увидел девушку в комнате флигеля, думал о ней не переставая. Встречал дважды. Первый раз — сгребающей сено на покосе. Не в лицо узнал — платок ниже бровей,— а по гордой повадке. Он собирался поблизости брать грунт на пробу, но, испуганный ее присутствием, ускакал. И еще было — на покосе же, когда проезжал мимо и остановился глянуть, верно ли заделывают силосную яму. Тут вовсе не увидел сначала. Догадался, что рядом, только по странному напряжению сердца, по тому, что со знойной, пыльной, помутнелой суши июньского вечера вдруг сдернулась пленочка, все сделалось ярче, цветнее. Как соскочил, спины вокруг согнулись. Он огляделся, ища, не ошибся ли в своем чувстве. Она в двух шагах от него тоже склонила голову. Опять Калымский смешался, подбежавшему сотскому ничего не сказал. Его даже злило. За последний год выработал холодную, спокойную уверенность в себе. И вдруг этот трепет, пересохший рот. Федор, уже вовсю хороводившийся с крестьянскими двужильными девками, рассказал о ней. Четырнадцати лет была за красоту отобрана князем у мелкопоместного дворянина. Одинока. В селе среди дворни никого близких.

Теперь стояла рядом. Освещенное живым движущимся огнем лицо розовело, темные ресницы строго опущены.

Калымский слышал в висках удары своего сердца. Мелькнула невероятная мысль — может быть, и прав сумасшедший натурфилософ двадцатого века в Америке, выступивший с теорией, будто женщины и мужчины происходят от разных животных. Ведь нельзя же действительно, чтобы вот эти губы, плечи, грудь — все столь желанное, окончательно совершенное — природа кроила из той же обыденности, что и мужскую грубую плоть.

Охрипший вдруг, повторил:

— Ты начто пришла?

Она, глядя вниз и в сторону, сказала:

— Наше дело господам угождать.

Потупилась — мол, воля твоя, барин, меня не спрашивай, как хочешь поступай.

Струйка горячего воска пролилась Калымскому на пальцы. Он выпрямил подсвечник.

— Мне подневольной любви не надо.

Вспыхнула, повернулась, ушла в темноту. Там легкий скрип.

Помедлив, бросился за ней. Неверный, колеблющийся свет выхватил очертания двери, обитой, как и стены, цветным ситцем. Открыл рывком. Маленькая комнатка вся в иконах (вспомнилось — управляющий говорил, что возле спальни образная). Лестница вниз.

Вернулся в спальню. Задумчиво поставил подсвечник на столик у постели. Вдруг схватился за горло обеими руками.

— Умру!

Вдохнул судорожно. Больше двух лет пришлось поститься в безлюдных эпохах, год сдерживал себя в Сибири и потом в Петербурге — тут уж от совести, от почти религиозной жажды стать наконец безупречным. Отверг авансы развязных придворных красавиц — больно у них все было просто: пройти в соседний покой, вернуться.

И вот нахлынуло.

Открыл высокую раму окна. Томительный, душный запах цветущего шиповника тянул из сада. Образ Лизаветы еще витал здесь, в комнате. Замотал головой— как можно было отпустить?.. А не отпускать?.. Уподобиться окружающей своре гаремщиков?

Однако ночь! Вот эта. Как ее переживешь?

Почти машинально скинул халат, туфли. Взял в шкафу темное Полукафтанье. Перегнулся через подоконник.

Всходила луна. Цветник перед домом сиял чуть мертвенным серебром, глубокую черноту держали аллеи.

Мягко спрыгнул в засыревшую теплым вечерним паром траву. Шагом мимо, фонтана, бегом к главным воротам. Старичок-сторож дремлет у полосатой будки. Лунный блик облил, загибаясь, штабель кирпича, приготовленного класть ограду.

Пахнуло полынью и сжатой рожью. Шлях, белея, уходил к лесу, мягкая пыль сжималась под ногой.

Дальше, дальше от Лизаветы! От темных бровей, от пахнущего свежестью и сеном тела ее. Бежать до изнеможения, усталостью подавить страсть.

Версты оставались позади за верстами, дыхание наладилось. Свернул в поле, пробился сквозь молодую дубовую рощу, опять на шлях. Давно уж не бегал так. Мерный ритм успокаивал. Какие-то миги начал ощущать себя снова тем Стваном, который один на целую планету шагает ночами по отмелям, плывет в океане, словно водоросль, свободный, простой...

Проселок втек в деревню — ни огонька, ни звука. Промчался по ней, и только вдогонку, когда уже был за околицей, залаяли и стихли собаки. Река, брод. Луна уже стояла высоко, в светлом круге возле нее меркли звезды. Опять деревня. Поднялся на холм, вдали что-то мерцало. Даже остановился — так странен был этот свет среди холодных полей, уснувших деревень. Своя усадьба была уже далеко, направление к ней знал только по звездам. Постоял. Вдруг обрывком донеслась музыка. Пошел через лесок. Высокая оштукатуренная стена преградила путь, Подпрыгнул, взобрался. Сквозь деревья и кустарник — освещенные окна белого здания.

Держась в тени, стал подходить. Торжественнее, спокойные звуки менуэта. Открылась площадь широкого двора, вся заставленная каретами. Там и здесь кучками прислуга — лакеи, кучера. Гомон, смех.

Зашагал в обход двора. Могучая липа возле стены здания. Забрался на нее. Теперь растворенное окно в танцевальный зал было рядом, оттуда полыхнуло жаром. Сотни свечей в люстрах, оркестр на хорах. Мужчины в камзолах, в английских фраках с короткими фалдами. Женщины в кринолинах, у каждой веер в руке. Красные разгоряченные лица, парики, напудренные, высоко взбитые волосы. Даму в черных брабантских кружевах вел в первой паре полный брюнет — орденская лента со звездой на бедре. С такой старательной важностью выделывали танцоры па менуэта, что на миг Ствану, скорчившемуся в ветвях, даже смешно стало. Надо же, вполне взрослые и даже пожилые люди медленно то сходятся парами, то расходятся, кланяются друг другу, разводя руки, кавалер кружит даму, шаг вперед, шаг назад, все так серьезно, будто заняты важным, даже государственно нужным делом. Танцуют и будут танцевать весь вечер, даже далеко в ночь, подкрепляя себя у буфетов. А разойдутся в отведенные им покои с чувством исполненного высокого долга.

Спрыгнул.

Перед фасадом здания раскинулся регулярный парк — фонтан и статуи полукругом, посыпанные песком аллеи, вазоны, мраморные бюсты.

Шепот на скамьях. Из беседки звук поцелуя.

Вышел к большому пруду. Каменные ступени спускались к воде. Рядом боскет, там шорох.

— Позвольте вас обнять.

— А вот и не позволю! Мне маменька наказывала пока не допускать такие вольности.

Поспешно шагнул прочь, натолкнулся за дерево^ на двух обнявшихся.

Дальняя музыка стихла.

От дворца по главной аллее бежала толпа, впереди полный мужчина с орденской лентой. Он остановился в двух шагах от Ствана.

Восклицания, смех, крики: «Тише!.. Тише!».

Стихли. Полный брюнет огляделся, взмахнул белым платочком.

Тотчас где-то поблизости грянула пушка, громко вступил оркестр, спрятанный в кустах. За прудом в небо поднялись сияющие, сыплющие искры колеса фейерверка. По пруду будто сам собой плыл помост, весь в цветах, несколько обнаженных мужиков и молодых баб на нем в принужденных позах — аллегория.

— Божественно!..

Над самой головой Ствана по натянутому шнуру скользнул огонь, зажигались масляные фонари. Стван вдруг оказался на свету — странная фигура в разорванном кафтане, взъерошенный, мокрый, босой.

Поблизости стоявшая дама в кружевах отшатнулась в ужасе.

Полный брюнет брезгливо отступил.

— Кто таков?.. Эй, слуги!

Двое дюжих, тотчас откуда-то взявшихся, кинулись к нему.

Знакомым путем по аллее и вокруг двора Стван наддал так, что преследователи будто на месте остались стоять. Перелез через стену, и ртХло смешно — в этом веке ни пешему, ни конному с собаками его не догнать. Может вот так покрывать ночами десятки верст, добираться куда хочется и возвращаться. Знать про всех, разгадывать тайны, наказывать жестокого, мстить за поруганных. И все ведь воля, жесточайшая работа над собой, тренировка, то, что переплыл кембрийский океан, что в мелу — в меловом периоде — за год пробежал около двадцати тысяч километров, добился такого владения телом, что ни вулкан, ни чудища-динозавры уже не пугали.

Усмехнулся, одернув себя. Не нужны ему помещичьи тайны, на важное времени не хватает.

Опять в полной тишине оставались позади немые, будто вымершие селения. Черные завалившиеся избы, там вповалку согнутый сохою, поротый мужик, с гудящими от усталости руками:крючьями, баба с выражением вечного испуга на лице, кривоногие сопливые ребятишки. На сто, на триста таких деревень — дворец, парк со статуями, музыка Монтеверди, резвящееся, танцующее барство. Эх, Русь! Сколько же этому еще быть, сколько еще тянуться заленившейся истории через рабскую безнадежность?

Истаивала ночь. В предрассветных сумерках сдвоился контур берез. На травах холодок стягивал водную пыль тумана в крупные капли. Нога, сбивая их, оставляла на лугу след-дорожку. За спиной верст пятьдесят. Ствана уже шатало.

Август прокатился.

Началась молотьба, скотину выгоняли на поля. В новых избах за английским садом настилали полы, навешивали двери. Целая деревня поднялась за лето — уже накрыты крыши, а на нижних венцах еще не успели потемнеть белые зарубы. Днями тут работало человек до двухсот бывших дворовых. Которые во флигеле двумя-тремя семьями в душной комнате, завидки брали. Слух ходил, будто барин будет в поставленных избах селить купленных в Петербурге людей. Плохо ли так-то — на все готовое?

Управляющий Аудерский разогнулся, но кулаки, привычные у мужиков считать зубы, в ход не пускал. Сидел в конторе, все в имении уже делалось без него. Бабу свою пухлую и толстого же отрока отправил в город. В начале сентября бил челом барину, чтоб отпустить его. Барон отпустил. Аудерский просил двадцать подвод для имущества. Дал двадцать. Смотрели из большого зала, как проезжает мимо усадьбы бывший управляющий. Федор прошептал за спиной барина:

— Может, вернуть пяток передних телег, Степан Петрович? Там главная кража.

— Ладно... Пусть едет.

Каждый вечер собирались эконом, Алексей, Федор и сам Калымский. Еще с августа стали звать старосту, рядили, когда, куда, что и как, чтобы утром давать наказ сотским, десятским от села и от дворни. На стенах княжеского кабинета цветные листы — почвы, посевы, барином рисованные,— и черная доска. Хозяйство было уже не простое: поля, скотина, металл лили, стекольное производство шло, немцы-мастера да англичанин тоже своего требовали. Ломать голову приходилось, чтобы все сразу валом валило. На той черной доске барон мелом ставил значки — здесь молотьба, там леса перевозка, тут кирпича. Набиралось, что не тотчас сочтешь. Мелом же Калымский выводил стрелы, соединял значки. Алексей для сотских и десятских писал списки, которые те утром по неграмотности своей должны были крепко затверживать. Не все запоминали, гоняли мальчишек верхами спрашивать: «После стекольной-то куда народ?» Поначалу путаницы было много. На вечерних советах староста первое время только отдувался, всего и вытянуть из него: «Воля твоя, батюшка-барин, а мы уж...» Потом стал в те бароновы стрелы вникать, тыкал корявым пальцем: «А ежели те подводы отсюда...».

Засиживались при свечах долго, а после Калымский со страхом ждал, не скажет ли Федор чего о Лизавете с таким-то, мол, ходит, от такого-то к ней сваты, собирается под венец. Теперь уже знал, отчего не пошла вон из усадьбы. Нет у нее в деревне никого. Сирота. Купил ее Смайлов на ярмарке в Нижнем с матерью, да та померла. Сейчас Лизавета с дворовыми ходит на поле, а прикармливает старик-повар. Хлеба даст, остаток щей от барского стола нальет.

На первую пятницу октября актер Алексей избы в новой деревне пометил номерами — углем писал. Дворовым было сказано в субботу на рассвете собраться перед террасой. И одиночкам, и семьями.

Собрались. Алексей же вынес шапку, велел от всякой семьи тащить бумажку, бобылям да бобылкам потом наособицу. Бабы завыли, мужики, разом умолкнувшие, переминались: то ли в рекрутчину, то ли в город на ярмарку — слух был, будто указано от всемилостивейшей государыни крепостных продавать только целыми семьями. Толкали один другого — иди, вытаскивай. Староста, правда, ободрал: «Тяни, не боись, худого не будет». Вытащили сорок девять бумажек. Отворилась парадная дверь, вышел барин, Федор от конюшни как раз подвел двух оседланных жеребцов. Тихо сделалось.

— Всем из флигеля переселяться в новые избы. Скарб свой забрать весь, чтоб ничего не осталось.

Глянул грозно. На коня, и только копыта отстучали за домом. Федор верхом тут же сорвался вслед.

Не сразу-то все и поняли. После только, опомнившись, загомонил народ.

Калымский с Федором проехали сжатыми овсами, стали у знакомой развалюхи. Хозяин молотил во дворе — посконная мокрая рубаха вся в заплатах. Барина увидал, застыл, как в первый раз.

Барон прошелся по двору. В сарае стог ржаной порядочный — дал Господь урожаю.

— Как тебя звать?

Баба очнулась.

— Иваном его, батюшка-государь, милостивец наш.

— Изба у тебя плоха, Иван.

Тот потупился. Цеп в руках. Коричневатые крючья-пальцы чуть шевельнулись.

— Изба, говорю, плоха... Он что — немой?

Все больше молчит, — Федор со стороны.

Жалую тебя за верную службу новой избой.

— Избу тебе дает барин,— Федор мужику.

Того будто дернуло чуть. Взялся за бороду. Постепенно сморщивалась заветренная кожа у губ. Поднял взгляд, заморгал. Из глубины пробивалось на лик что-то вроде улыбки.

Калымский отвернулся, смигнул набежавшую вдруг на глаз слезу. (Черт, делаюсь сентиментальным!) Шагнул к лошади, тут же у телеги привязанной. Она дернула несуразной головой, пугливо переступила.

Добрая лошадь.— Успокаивая, погладил по шее, на которой застывшую тусклую шерсть в узоры сбило застывшим потом.— Овсеца бы ей дал когда.— Нахмурил брови, скрывая смущение...

В воскресенье святили избы, служили молебен. Тем же днем Алексей, как белый ангел, развел дворовых — кому куда жребий пал. Поначалу и ступить-то робели на светлые струганые полы. На закате девки, негаданно сойдясь у околицы, заиграли песню — давно такого не было.

И в воскресенье пришла она.

Уже ночью Калымский поднялся в спальню, увидел на фоне окна темный силуэт. Жаром прокатило по груди, весь ослабел. Стараясь показать, что спокоен, придавил участившееся дыхание. Считал, надо быть собранным,— только так завоюет ее.

— Лизавета?

Она резко повернулась.

— Барин, дозволь, руки на себя наложу? Знал бы ты, что они со мной делали! Князю не покорствовала, так лакеи тащат. Какой только издевки не было. Всякому отдавали, кто хотел — старому, грязному. — Зарыдала, закрыв лицо рукавом.— Мне одна дорога — в омут.

Вея его стратегия рухнула. Бросился к ней.

— Лиза, что ты? Любимая!..

Судорожно всхлипывая, она вытирала слезы.

-— Бога боялась. А то бы давно уж. Прикажи, наложу руки.

Упал на колени, схватил подол сарафана, стал целовать.

— Да что ты, радость моя. Это они только сами себя пачкали..

Луна светила в окна, крикнула перелетная птица, ветер качнул верхушки деревьев. Любовь...

Ранним утром смотрел на нее, уснувшую. Прозрачное лицо было неправдоподобно прекрасным. Он ли это с нею? За что ему так? Ну есть ли теперь чего желать от жизни еще? -

Она проснулась от взгляда. Поднялись длинные ресницы, голубые глаза делались то темными, то светлыми.

— Завтра обвенчаемся.

— Нет! — отодвинулась испуганно.

— Почему?

— Лучше жизни решусь.— Покраснев, надернула к подбородку край простыни.— Тебе нельзя такую. Князевы гости нас всех брали из флигеля, нимф заставляли плясать... И деток у меня не будет — бабка сказывала, которая вытравляла.

— Все равно обвенчаемся.

— Нет, Степан Петрович. Во грехе стану жить с тобой..

Осень несла с берез желтый латунный лист. На сжатых полях табуны всадников, собачьи своры, толпы пешей обслуги от доезжачих до музыкантов и плясунов-песельников — помещичьи охоты гуляли по округе. У Калымского двухсаженную стену протянули от сада до реки в мельнице, окружив ее, повели обратно к правому флигелю. С другой стороны стена подошла к левому. Вышло замкнутое кольцо с одним только входом — через парадные двери. Весь сентябрь внутри грохот, гром. В сад переводили кирпичный завод, построили еще одну оранжерею, клали вторую плавильную печь. В доме позументщик проволоки навил целую комнату, англичанину два крепких мужика крутили, сменяясь, машину, он точил палки железные. От стекольщиков невиданной фигуры бутылей, стекла листового, пузырьков навалили два полных покоя. Из Петербурга навезли в телегах серы, медного купоросу, руд и солей разных — иное клали в большие кадки, иное так, на пол. А потом стихло на усадьбе. Вольных мастеров барин, наградивши, отпустил. В огороженном наглухо доме остались он сам, ближние слуги да, девок пяток посмышленее под началом Лизаветы.

В новой деревне бывшие дворовые месячину получили, какой не видывали век. Круп всяких, муки, другого припасу телеги накладывались с верхом. За молоком для детей сказано было приходить на барскую ферму. От такой благодати мешалось в голове. Многие пугались: «Неспроста! Он еще себя окажет».

И оказал.

Староста обошел село и деревню — велено вести детей осьми да девяти годов барину на смотрение. Зазвенел по избам бабий стон, хватались за своих малых: «Не дам, не пущу! Бога забыл, на что ему дети?» Нашелся бывалый человек, успокаивал:

— Не иначе тиатер станут играть.

— Мальчишек-то зачем?

— Мальчишки — первое дело. Для амуров. Щеки свеклой мажут, крылы прицепляют и на проволоку. Повисят — сымут.

Долго висеть?

— Ништо — огтерпятся.

Детей собрали к усадьбе. Барон смотрел, выбрал девочек и мальчишек четыре десятка. Их сразу увели в дом, тем же вечером вернули по избам.

На закате у колодцев разговоры:

— Лизавета там командует. Теперь барская барыня.

— И чего делали?

— Мыли... Кашей кормили. С коровьим маслом.

— Ну-у?.. И все?

— Алексей-актер хоровод с ними водил.

— Тогда, выходит, тиатер... А барин?

— Что барин — приходил, поглядел. Яблок рыжих приказал принесть со старой инжереи, давал. Мишку садовника Василия младшего — гладил по голове.

На третье утро Лизавета с Алексеем рассадили накормленных, умытых малых в большом танцевальном зале за особо сколоченные низкие столы. Над липами парка стояло солнце, его блики рассыпались по стеклам, железкам, что барон заранее приготовил на высоком длинном столе у передней стены под хорами.

Вошел Калымский. Мужицкая ребятня, привычная старших слушать, присмирнела.

Барон раскрыл окно, вернулся на середину зала.

— Дети, вот светит солнце, оно несет нам силу Взял круглое стекло.— Можем эту силу поймать.

Наставил стекло на лужицу воды, на столе налитую Там зажегся яркий кружочек. Зашипело, пошло паром.

Ребятишки за малыми столиками подались вперед. Некоторые встали.

Барон подошел к окну.

— И ветер имеет силу — вон ветку качает. И в травах и деревьях она есть. И в земле солнечная сила запасена...

Трижды падал и стаивал снег, потом лег прочно. Для господ самое праздничное время — что ни день, бал либо охота. Дергают крестьян в загонщики, столовый запас везти на помещичью кухню, дров да всякого иного. У Калымского же вздохнули вольно. В деревне и на селе отмолотились еще за октябрь, теперь в короткий день чинили хомуты, сани, навостривали топоры. Девки стали собираться в избах попросторнее, прясть, лапти вязать под песню — опять заведение, какого давно не было.’.

Барином отобранная детвора из усадьбы возвращалась сытой, рассказывала чудеса. И петь в дому заставляют, и кувыркаться, и танцевать, и всякие игры играть. Понаделаны тряпочные шары, на тех шарах литеры— надо шары кидать, ловить и литеры те выкрикивать. (Восьмерых, кто выкрикивать никак не сумел, барин от усадьбы уволил.).

Рассказывали и про дивные стекла — видно сквозь них вовсе мелких букашек, коих в одной капле воды сто сот. Про колеса, от солнца крутящиеся, про то, как из двух чашек светлую воду сливают, и она лазоревой становится. Главное же, как поняли в деревне, был огород в новой оранжерее. Делали большие деревянные корыта на подставах, скопом носили туда навозу, песку, дерну (а в которые мелких камушков). Барон тоже с детьми носил. Сажали овощи заморские и наши. Иные корыта были стеклянные — там видать, как белые тонкие корни пробираются сквозь землю. Огород разделили детям по грядке, каждому поливать, соли разной сыпать, как указано. От проростков отщипывали кусочки, смотрели через круглые стекла, зачем — неизвестно. Всей той заботы — танцев, пения, игры, шаров тряпочных и огорода — выходило на три четверти суток. Под масленую все были отпущены домой. Оказалось, грамоте способны — даже и девки. От такой страсти в деревне растерялись. Старики качали головой: к добру ли?

По праздничному времени над рекой, как в дальние, еще до Смаилова, годы, устроили гору. До Великого поста там от света до вечера шум, гам, песни... Но бароновы выученики, хоть до санок куда как охочие, только и спрашивали тятьку да мамку, когда же обратно в усадьбу. Больше всего разговору у них, какой у кого на огороде овощ. Называли незнаемые: «картофь», «куруза».

На зимние месяцы, как еще при старом барине заведено, управитель Тихон Павлович отпустил мужиков в извоз. Повозвращались, дело к весне, скотина, лошади отощали. Сенцо, известное дело, пополам с соломкой, а у кого и с крыши дерут. Тут приказ — снег, землю отбрасывать с тех канав, куда траву валили, брать по три воза на корову. Открыли, ахнули. Трава, хоть потемнелая, комканная, но свежа, коровы ее рвут — толстым суком не отогнать. И сразу новое — на барской и на своей мужицкой пашне ставить в снег легкие хворостяные изгороды. На сей раз взялись, не обинуясь, со всем рачением. А потом последняя команда. За зиму управитель со старостой всю господскую землю разбили на участки. Барщинные дни были объявлены упраздненными, крестьянским и бывшей прислуги дворам обрабатывать полученный надел барской пашни за треть урожая. Иной семье больше пятнадцати десятин падало. Лошади тоже барские были даны на необидный выкуп. Ну, кинулись мужики пахать, боронить, сеять! Многие, от такого простору ума решившись, сутками не входили в избу, неделями. Только молились за долгий Калымскому век — не приведи Господь, помрет, тогда наследники жадные либо в казну. На той отчаянной работе трое получили грызь.

А на усадьбе дети всю весну складывали каменный дом. Сами кирпич выжигали, вязали оконные рамы, как барон да специально взятый старик-плотник показывали, стеклили (стекольному литью тоже учились), навешивали двери. Настелили крышу и в том дому поселились, только по воскресеньям домой отпускаемые. Тогда же барон отправил в деревню девок, стряпух и прачек, поначалу оставленных. Дети в черед стали стирать, варить щи и кашу. Овощи, в оранжерее выращенные, тоже ели, много хваля. Приносили родителям в избы, навязывали отведать.

Лето пришло — сушь. По губернии недород. Урожаем сам-три помещики один перед другим хвалились. В бароновых же владениях даже безмощные, отвыкшие от крестьянских трудов дворовые собрали сам-шесть.

Святили хлеб первого умолота. Калымский кланялся в церкви истово, когда надо, на коленях. Осенью на барском гумне, куда по счету свозили урожай с участков, управитель Тихон Павлович отмеривал обещанную третью долю. Неподъемными мешками мужик рвал и рвал зерно с земли, а его все было много в куче.

От бароновых учеников доходило, что изготовлено в усадьбе колесо, от коего искра бьет, и той искры силу дети по бумажкам учатся-считать — сего последнего взять в ум уж вовсе невозможно было. А потом перестали мальчишки с девчонками говорить, Чему учит барон, что заставляет делать. Как отрезало. Из тех, кого Калымский отобрал, осталось всего три десятка душ.

Полетели белые мухи, стала река, ’улегся санный путь. Но в селе никто не спешил отпроситься в извоз. Впервые с незапамятных годов хлеба у всех было, что и половины хватит до нови. Взялись чинить избы, сараи, поправлять заборы. По воскресеньям выходили мужики из церкви, останавливались в кружки. Рожи красные, распаренные, тулуп нараспашку — не сходится на сытом пузе. Постояв, хмыкали, крутили бородами.

Коли так и дале пойдет, что же будет?

Однако ничего особого не было.

На второй год при малом пожаре в усадьбе сгорел (так сказывали) доезжачего сынок. Его спасаючи, Федор-слуга сильно обгорел, однако, бароном леченный, оклемался. На третьем году синей водой отравилась (так сказывали) бывшего повара дочка. Тут жаловаться — Бога гневить. И в деревне то свинья младенца съела (старуха слепая в страду недоглядит), то лошадь копытом, то в болото, а чаще всего горячкою. Повыли конечно, матери, а отцы рассудили: «Бог дал, Бог взял. Барину же Калымскому многие лета». Сам он, как отпевали девку, стоял у гроба. Голова непокрытая — только теперь заметили, что седая прядь ото лба назад.

И снова спокойно потекла жизнь в имении. Мужики уже были богатенькие, от рекрутчины очередной откупились. Многие ставили новые избы, выделяли сыновей. Кое-кто начал на дне сундука прикладывать рубль к рублю для вольной.

Барон, ни во что в деревне не мешаясь, опять засел со своими малыми. В них — на тринадцатом-четырнадцатом году — уже была большая отличка от деревенских. Ростом сильно обогнали однолеток. Балуясь, могли и взрослого побороть. Кверху прыгали, над землей вертелись и опять на ноги. Девки их были не стеснительные. Краснеть, рукавом закрываться — такого от них не дождешься. По крестьянскому делу ребята из усадьбы отстали, но сноровистые. Если чего не знают, показать — и быстро сумеют хоть копны ладить. Главное же — повадка. Стан прямой, шаг легкий, руки точные, ухватистые, разговор свободный, без запинки, скорый. Взгляд тверд.

Родители перед этими детьми уже робели.

Долгими зимами наползали на Россию снега — от Архангельска до украинских ковыльных степей,— веснами и летом откатывались обратно за студеные моря к обледенелым полнощным островам, где людям во вечные века не жить. Потемкин-князь ходил воевать турка — двести музыкантов у него в обозе, кордебалет, мимическая труппа, сотня пригожих девок-вышивалыциц, ювелиров два десятка. Усатые гренадеры рыли степную целину, строили подземные залы для балов. Но желаемое свершилось. Последний крымский хан, Ширин-Гирей, не надеясь на запуганный Стамбул, уступил свои права Екатерине.

Ее благословенное царствование пошло на третий десяток лет. Всемилостивейше были подтверждены исключительные права дворянства на владение крепостными, с купцов сняли презрительную подать, которая делала их неотличимыми от рабов. Давно еще сказала царица, что желает сделать свой народ, столь счастливым и довольным, сколь человеческое счастье и довольствие простираться могут на сей земле. И сделала. Таких подарков история не знала еще — Египту и Древнему Риму не тягаться. Если на европейскую мерку, так целыми странами с населением наградила Григория, а потом- и Алексея Орловых, Потемкина, Зубова. В Зимнем дворце, в особом апартаменте возле спальни, сменяли один другого любимые сыны ее народа. Завадовский был осыпан золотом и бриллиантами, Зоричу жаловала титул графа и обширнейшие земли в Белоруссии, Корсаку, певцу (этот был, правда, иностранец), миллион. Ланскому за пылкость — дворцами, деревнями на целых семь миллионов. Сильный Ермолов, юный, нежный Дмитриев-Мамонов и многие иные тоже были не обижены. Десятками и сотнями тысяч мужиков порадовала верных слуг отечества. Каждый при великой императрице благоденствовал. Для статс-секретаря Безбородко в» далекой Италии отыскивали красавиц, за большие деньги везли в Северную Пальмиру, и добрые имения отдавал он тем, которые умели его, стареющего, особо раззадорить. Обласканный ма-тушкой-государыней, завел привычку, в винт играя на своей даче, залпами из пушек возвещать о каждом ренонсе противника. Двоих пушкарей подряд при такой забаве разорвало. Ну и пусть! Бедна, цто ли, натурой необъятная Россия? Пол-Европы от нашенских щедрот кормятся — целые сосновые леса, вековые дубовые рощи уплывают за границу, золото, серебро, дешевый хлеб — наши-то крестьянишки, Господь с ними, поголодают, не привыкать. Но зато слава по всему свету. Зато у вчерашнего лакея палаты, — что не всякому королю, герцогу равняться. И дворянские дети по-французски.

Истинно парадиз.

— Федя, а Федя, бросай кирку!.. Слышь меня, довольно.

— Слышу, Степан Петрович. Да все равно когда-нибудь помирать.

— До этого еще поживем... Кончай. Давай руку, поднимайся, хватит. Нам вообще хватит, больше не надо. Забьем ящик и спускаем к реке.

— ...А зачем деревья все наклоненные? Будто их снизу дернуло. Тоже от той руды?

— Руда ни при чем. Урманный лес, почва зыбкая... Теперь направо берем — вон она, наша протока. Пропустим— не выберемся отсюда.

— Дикие места, Степан Петрович, жуть. Тут людей небось не бывало вовек. Только зверь.

— Еще загребай. Скоро разлив. Передохнем, ночью пойдем по компасу.

— Какая ночь? Ночи-то нет. Ну, забрались мы, Степан Петрович. Солнце вовсе не заходит. И звезд нет.

— Господа, господа, чуть не забыл! Новость — барон наш вернулся. Третья неделя как засел у себя. Опять у него грохот, гром. Дым зеленый поднимался — в деревне видели.

— Вы мне про барона не говорите. Сколько живет, ни визита, нй приглашения. Как будто меня нет. Я такого не прощу.

— Сколько же его не было?

— Вот, считайте, с февраля. Приехал на двух телегах, словно мужик. Ящик привез отчаянной тяжести. Загорелые оба, черные.

— Как же губернатор такие наглости терпит? Дворянин — и на телеге! А стена? Может, барон — фальшивые деньги?.. Или шпион турецкий.

— Да на что фальшивые при его богатстве? Это уж вы далеко хватили, Гаврила Федорович. Опытами занят. Подобно Ломоносову, желает очесами разума проникнуть в утробу природы.

— Эх, Сергей Иваныч, у тебя у самого кажен день книжка в руках. А от чтения прилив в голове — всякому известно.

— Все к развращению умов. Детям крестьянским подлым не грамота нужна, а простота и невинность нравов. Опыты! А вот каков он в другой материи, где ревность на богоугодные дела?

— Так-то так, други мои. Но мужик не ленится, по десятине в день скашивает у Калымского. В «Экономическом магазине» про картофель бароном публиковано.

— Вот и я говорю. Девки у него какие в дому — слух был, рослые, красивые на подбор. Неужели не продаст хоть пару? Я б сотни по три не пожалел.

— По три-то?! За выученных — кто ж вам отдаст. Нынче за рекрута четыреста просят.

— Господа! Господа, довольно! Играть-то начнем ли, нет? Не наше дело другие грехи осуждать, нам бы за свои у Бога прощения допроситься... Эй, Петька, карты!

Он проснулся на широкой постели один. Лизавета неделю назад отпросилась в дальнюю деревню к дядьям.

В проеме распахнутого окна светлое небо чертили стрижи, которым скоро улетать. Запах полыни, ромашки снизу из сада — осень.

Нежился, одолела сладкая лень. Вчера, уже в полночь, дежурный спросил, когда будить ребят, и получил ответ: «Никогда!» Последние двадцать дней слились на усадьбе в непрерывный аврал. Все ученики и сам ставили электростанцию. То есть она была уже почти готова — с прошлого августа опытным путем выводили формулы, рассчитывали обмотки генератора, набирали сердечники, мучились с центровкой роторного вала. Но к его приезду все еще лежало в разных местах бунтами провода, лопатками турбины, изоляторами. И хоть мощность всего сотня киловатт, пришлось бросить привычный распорядок. Первые два дня еще пробовал продолжать вечерние чтения, но мальчишки засыпали, даже когда Мольер в лицах. Работы были вроде не крупные, но требующие неотрывного внимания. Проваливалось то там, то здесь — грелась обмотка в моторе, сгорали в лампочках угольные нити. Проверяли и снова брались переделывать. В поисках ошибок девушки оказались выносливее парней, но и они, румяные красавицы, сдали, осунулись к концу назначенного срока. Однако вчера к ночи загудело ровным, вибрирующим звуком, зажегся свет в механичке, уже не людской, а электрической силой сняли на токарном станке ровную стружку...

Солнечные прямоугольники оконной рамы легли на паркет. Часы с бронзовыми амурами прозвонили восемь..

Подумалось, что ребята спят до одного, но в наступившей тишине ухо уловило дальний рокот... Сережа, «главный электрик», встал, гоняет турбинку.

Иногда он пытался ставить себя на место учеников. Что они чувствуют, просыпаясь утром, зная, что могут изобрести еще никому на свете не известный двигатель, что весь день будут отмыкать дверцы к ошеломляющим и тоже никому не ведомым тайнам природы? Дом, сад, огород, поле, всякая вещь и всякое растение полны загадочной силы, которую кроме них открыть некому. Такого не будет у детей его современности грандиозное городское окружение уже создано умными взрослыми, школьникам остается только учить. Его же воспитанники все сами. И при этом знают ведь, что в соседних барских домах девушки-кружевницы сидят, привязанные к стулу, что порют, проигрывают в карты. Но не озадачиваются собственным положением. Привыкли.

Где-то стукнула дверь. Встают.

Опять начинается. Десятки спрашивающих взглядов. «Степан Петрович, а если окислы железа...», «Степан Петрович, а когда... почему?». Размеряешь дневное время по минутам, но постоянно, как бы из ничего, возникают новые темы. Вот выйдешь сейчас из спальни, и сразу затянет в поток, из которого не выберешься до глубокой ночи. Установлено, что с вопросами к нему обращаться только в два послеобеденных часа, а в остальное время расписание. Но не выдерживают — кому действительно надо, а кто из детской ревности. В результате копится и копится груда неоконченного. .

Вот он посеял для физиков возможность «открыть» радиоволны, а все нет и нет.

Да еще разные пятнышки.

Случайно узнал, что Григорий, бывшего лакея сын, по воскресеньям с родителями вовсе перестал разговаривать, в хозяйстве не помогает, высокомерен. Или, например, с девчонками. Подросли, влюбляются. В него, в своего учителя. То и дело ловишь особый взгляд украдкой, вспыхивают, бледнеют, когда обратишься. И вообще много всякого. Вчерашним утром на стене поймали неизвестного — сказался дворовым князя Соколова-Щербатова. За обедом Алексей сказал, что в пруду за оранжереей всплывает дохлая рыба. Удивлялся, невинная душа: с чего бы?

Глянул на часы. Все еще лежа, отбросил льняную простынь.

Итак, что сегодня, кроме расписания?

Послать письма трем-четырем соседям поважнее. (Кому именно, скажет староста, который все обо всех знает.) «...Ради перестройки усадьбы, не имея возможности принять, счастливейшим себя почту...».

Наиболее заносчивых мальчишек прикрепить в деревне к одиноким, больным, беспомощным. Гриша пусть ходит к парализованной старухе прачке. Чтобы обмывал, выносил, чтобы в грязи, в гною. (И самому дать пример сострадания, смиренности.).

Пойманного княжеского дворового отпустить с запиской, будто пьяным подобрали возле дома.

Сделать, чтобы в левом флигеле вибратор Герца работал в момент, когда в правом народ будет возле колебательного контура.

Для физической лаборатории ночью готовить призмы.

Вечером во время чтений вскользь сказать, что юным девушкам свойственно влюбляться сначала во взрослых мужчин, что позже это проходит.

Уран перенести, где нет грунтовых вод.

— О, Господи, разве все переделаешь? — вырвалось вслух.

Вскочил, чтобы начать собственную гимнастику-обороты в воздухе, всякое поднимание, ломание своего восьмидесятикилограммового тела.

И замер.

Счастлив!

Именно.

Такого, значит, жаждал всю жизнь — быть всем нужным, ни минуты свободной, заниматься чем-то большим, возможность делать этот мир лучше. Этого, оказывается, ему и не хватало, когда шагал по бесконечным отмелям Пангеи, пробивался в мелу сквозь хмызник.

Как странно — счастлив! Всё некогда, некогда, и вдруг узнаешь.

Приближающиеся голоса. (Поспешно накинул халат.) Быстрые шаги.

Двери распахнулись. Толпа.

— Степан Петрович!..

— Степан Петрович, контур искрит!

— Без тока, Степан Петрович! Неужто магнитное поле столь должится?,

Так легко уходят травы назад и даже обманчиво вниз, если скачешь на молодом застоявшемся жеребце. Кажется, будто в гору и в гору.

Впрочем, конь-то не слишком застоялся. Федя вменил себе в обязанность проминать баринова жеребца по часику на зорьке. Интересно, что друг-помощник сам придумывает работу, сам установил свой режим.

Бывает, о чем-нибудь распорядишься, а Федя с легким упреком: «Да как же, Степан Петрович, я еще позавчера. Как можно?».

На мягком шляху придержал коня. Опускалось солнце над лесом — уже не больно было смотреть на его нежно краснеющий лик. Тихо. Природа замерла. Не шевельнется листок душицы под ногой. Бабье лето.

В физической лаборатории оставил ребят шумно обсуждающими обнаруженный феномен. (Алексей с ними, чтобы провести чтение.) А сам в деревню. И как-то занесло в сторону, сюда, на пригорок, прорезанный шляхом.

Позади чистые березовые и осиновые зеленоствольные рощи. Впереди поле, за ним лес могучими синими уступами. Кажется, будто ты на самой середине земли.

Неожиданно заперло дыхание. Мелькнул у леса светлый сарафан.

Лиза!

Нет, никак. Она же не пойдет, поедет.

Усмехнулся. Обязательно разве ему самому к старосте? Можно было послать, просто дождаться завтрашнего дня, когда явится. Это предлог. На самом деле измучился — ведь на два-три дня, сказала. Поэтому и приехал сюда, надеясь увидеть облачко пыли на дороге.

Тронул коня стременами.

Ах, Лиза, Лиза! Что-то в ней первоначальное и во внешности и в характере. Она словно вода, цветок — нечего добавлять. Кажется, будто природа трудилась из поколения в поколение, вытачивала овал лица, искала рисунок бровей, линию талии, чтобы создать эталон понятия «женщина». И в Лизе достигла наконец. Любое движение закончено, полно спокойного достоинства. Гармонична в любом деле, ее беспокойной женственностью можно любоваться всегда, глядеть не уставая. И жаждешь ее отчаянно, и в благоговейном трепете стесняешься своего желания, себя ощущая рядом с ней каким-то ненатуральным, сделанным.

Еще раз окинул взглядом длину уходящего шляха.

Ничего. Тишина.

Уже на закате, пропустив деревенское стадо, спешился с верха у Старостиной, крытой новеньким тесом избы. Давно не был здесь на улице, порадовало, как обстроились мужики за последний год — развалюх ни одной.

Приезд негаданный. Ефим Григорьевич едва успел выскочить на крыльцо, встретить.

Вошли, и сердце крупно, бегло забилось.

С хозяйскими дочками за длинным столом Лизавета.

Перед женщинами груда грибов, в руках ножи.

На миг растерялся. Поздороваться спокойно, показывая, будто не удивлен, знает о ее возвращении? Или как?

Она встала. Вспыхнувшая, как бы уличенная и рассердившаяся на себя, на него за это чувство. Брови-стрелы нахмурены, на белое чистое лицо бросилась краска, глаза отчужденно, строго вниз. Поклонилась.

— Здравствуй, Степан Петрович.

В избе поняли неловкость. Староста засуетился.

— С ночи, барин, девки отпросились по грибы. И вот Лизавета Васильевна с ними.

Час от часу не легче. Вчерашним вечером уже была здесь.

— Ну-ка, бабы, шустрей. Барину боровичков, черных, зажаристых.

В груди заныло безнадежностью. Только не показывать, как его ударило.

— Благодарствую, Ефим Григорьевич. Трата времени велика.

Отойдя со старостой на чистую половину, наскоро объяснил, какие лесины пилить для парового котла, в двух словах насчет соседей. (А что спрашивать, сам не наслышался ли о каждом за четыре года?) На крыльцо и — в седло.

Конь взял высоким, пружинящим галопом. Через поле, мимо брошенной усадьбы Аудерского — тут бы и сделать дом-пансионат для престарелых, да все руки не доходят... Хотя о чем он думает, избегая главного? Давно старался от этой мысли отделываться, но там внутри, на задних дворах сознания, она постоянно.

Не задалось. Только месяц было обоюдной любви. И словно отрезало, когда начал школу для ребят. Недоверчивый взгляд, удивление, сутки за сутками ни слова.

— Что ж ты все молчишь, Лиза?

— Для того, что стану вздор врать, тебе наскучит. Гораздо умен.

Твердо отказалась учиться грамоте. Из гордости — сначала он подумал. Но позже выяснилось, что не так.

Почти незаметную усмешку он стал замечать, когда разговорится в ее присутствии. Будто она прозревает неправду о нем, какую-то незаконность, фанфаронство. Будто женственность как высшая мудрость природы дает ей понять тщету и мелкость его желаний. (Но ведь не мелки же они! Ни в коем случае не о себе он радеет — уйдет в сторону, откроется, в конце концов, объяснит все потом.).

Так или иначе был он ей мил, когда увидела, что новый барин в отличие от Смаилова не сладострастник-распутник, изверг-мучитель, карточный игрок и охотник. А стал выказываться сверхчеловеком, все оборвалось. Уже года полтора он чувствует, что ласки его ей не в радость. В последние же месяцы под разными предлогами и совсем стала в близости отказывать: нездорова, устала, да не тот день и грех.

Конь уже шагом. Забелелась стена.

Навстречу тропинкой фигура.

— Алексей?..

— Я, Степан Петрович. Дозвольте отлучиться. К старосте зван на грибы. Ребята спят.— Да-да, иди.

Вспомнилось, что завтра праздник, какой-то очередной Спас — не грибной ли?

Актер уже уходил, растворялись во мраке копна светлых волос, светлая рубаха.

Вдруг самого сбросило с коня.

Алексей на грибы к старосте! И там Лизавета. Неужели свидание?

Сжались кулаки, скрипнули зубы. Броситься вдогонку, схватить, сокрушить?

Шагнул вперед. Остановился — с ума сошел, дурак! Даже если бы и в самом деле, какое право...

Не говоря уж о том, что невозможно. Не такие люди. Это как Земле упасть на Луну. Как мокрая сухость. Противоречит законам природы.

Но любовь, чувство — это вполне может быть. Перехватил же он с полгода тому Лизаветой брошенный на Алексея взгляд — так на него самого никогда не смотрела. А тот заикается, когда она рядом, хотя учитель и дикции и акции.

Прежде этому можно было не придавать важности, а теперь оно объясняется.

И если он по-настоящему человек...

Схватился за горло. Как же он проведет эту первую.

Ночь, уже понимая? Как не стонать, догадываясь, что не он, другой станет целовать глаза — то темные, то голубые?

Давно это все набрякло, и вот пришло.

В отчаянии, кусая губы, заходил взад-вперед.

Значит, опять одиночество.

Упал в колючую стернь, перекатился, царапая руки, лицо. Почему? За что ему такая судьба?

Вскочил.

Бежать!.. А куда?.. От этого не убежишь.

Опустился на сухую комковатую пашню.

А есть, наверное, за что. Кража хотя бы. Столько унес из своего времени, не лично им добытого. Впрочем, разве он вообще добывал что-нибудь там, в начальном периоде своего бытия? Постоянно в пОлусне. Подтолкнут — шагнет. Выучили его, переходил с другими задуманного проекта на проект пассивным исполнителем, вечным иждивенцем. Однако при всем том в восемнадцатый век явился гордо. Словно зрячий в страну слепых.

Катились минуты, он сидел, вспоминая. Много, много их было — моментов, когда небрежно, свысока третировал тех, кто на двести пятьдесят лет младше. И когда из острога бежал, с разбойниками, со Смаило-вым, Аудерским. Как ведь распетушился, какого Зевса-Громовержца играл, характер показывал. Или здесь, в имении. Разве он не высший авторитет — незаслуженно? Свою силу и знания едва не начал ставить себе в заслугу. (Но какие знания, если отнять, что из будущего принес?) Спасибо, что еще не присвоил стихов Пушкина. Пожалуй, эффектно было б —-на приеме у матушки-государыни отставить этак ножку, руку вперед и — «Навис покров угрюмой нощи...».

Вот за это — за равнодушие там, в Мегаполисе, за комедиантство тут, в эпоху «Екатерин Великия»,

Поднял голову.

Да, мой милый, умнее надо быть, скромней.

Итак, снова без любимой, без семьи. Одно лишь остается — исполнение долга. В этом, правда, тоже величие. Причем странно доступное всем на земле.

Всплыла луна. Будто голубым светящимся пеплом засыпалось широкое поле. Невдалеке брошенный конь встряхивался, звякал уздечкой. На усадьбе, погруженной в сон, тишина. .

Вздохнул глубоко.

Но ведь в прежней холодной пустой жизни не было у него мучений отвергнутой любви.

И, может быть, эта режущая боль — тоже счастье.

Лето — зима, лето — зима. Еще прибавила блеску северная столица Санкт-Петербург. Входили в моду у дам короткая талия и тюрбан. Посланник Франции маркиз де ла Шетарди с дипломатическим багажом привез шестнадцать тысяч бутылок шампанского, оно понравилось при дворе. Привыкали также пить кофе, конфетами угощаться. По небедным домам на столах новинка — самовар. Генерал-фельдмаршал Григорий Александрович Потемкин обдумывал вселенского размаха план — Оттоманскую империю уничтожить (турков вовсе из Европы долой), создать Греческую с великим князем Константином на престоле. Потемкин же в качестве «главного командира Новороссии», кто «степи населил, устроил», распорядился художникам ставить на юге декорации городов и деревень — чтоб издали будто настоящие. Матушка-царица, желая Дашкову успокоить, предложила ревнивой к славе подруге юности председательствовать Академией наук и искусств. Ходили гнусные наветы на государыню, будто она — сама чужой, не русской крови — убила ради власти двух законных императоров: мужа и молодого Иоанна Антоновича. Тут уж приходилось Шешковскому, старичку, в подвалах Тайной канцелярии с помощью дыбы и раскаленных клещей усовещивать клеветников.

Бухнуло над империей, словно в колокол, еще два года. Подходил к зениту золотой екатерининский век.

Нехороший день. Нет у него теперь любви к воскресеньям.

Плотно набитая делами неделя проскакивает мгновенно, едва успеваешь вздохнуть. А воскресное время — обуза. Тщишься избыть, а все далеко и далеко до вечера.

Неожиданно оно получилось. Ребята стали девушки и юноши. Влюбляются, ссорятся, дружат. Их тянет к самостоятельности, уже не осаждают учителя со всех сторон. Читки пришлось отменить, плохо слушают, записочки из одного конца зала в другой. Больше у них интереса стало самим жить, чем про иную жизнь. А в праздники компаниями в лес, парочками в саду по аллеям.

Вот и непонятно, куда себя девать.

Уход Лизы пережился. Боль усохла. Уже не половодьем бурным взад-вперед по всему пространству души, а железочкой в одном месте. Не трогать — не откликнется. Сразу после свадьбы Лизавета отпросилась с Алексеем в деревню, на рядовой надел. Крестьяне — пашут и сеют. Ему как-то легче оттого, что любимая пошла на простую жизнь: огород, скотина, поле. Когда вспоминаются первые счастливые ночи, захватывает страсть, старается перевести мысль на общее. Жалеет, что у молодой семьи тоже нет детей, что не повторятся, навечно потеряны для мира удивительный Лизин магнетизм, гордые, строгие повороты головы.

Но пусто без боли.

На усадьбе новый этап. Производство — лаборатории постепенно превращаются в цеха. Всюду технические сложности, заедает недостаток знаний у него самого. Увы, не все обо всем вложили там раньше в школе! Воспитанники — личности. Кто-то определился в качестве практика, другой — мыслитель, с которого не спросишь прибора;, приспособления. К каждому и к каждой особый подход. Иногда охватывают сомнения — не слишком ли много захотел поднять.

А вчерашний случай? '

Поздним вечером Федор сообщил, что возле стены видели странного незнакомца. Мужики возвращались от травяной ямы (силосной) мимо усадьбы. На закате в леске напротив стены фигура. Без одежды, как рассказывали, и вроде чем-то блескучим облита. Ближе подошли, она в кусты — и пропала.

Опять серебряный человек. Слежка. Долго его, охраняемого милостивым расположением царицы, не трогали, но, видно, кто-то из помещиков и про стену, и про дым зеленый, и про все его поведение в Петербург донес. На самый верх не дошло, а где-то пониже решили проверить.

Значит, опять дополнительные хлопоты. Оправдываться, объяснять, если уж очень прижмут, а пока что усилить охрану, по стене провести сигнализацию.

Но как-то энергии нет. Упадок. Будто гнетет что-то, и душа ожидает нехорошего.

Особенно по воскресеньям.

С утра слонялся по опустевшему зданию, ни к чему руки не прикладываются. Отпер химический кабинет. На полу валяется кислородный баллон, на столе кучка термитной смеси, горелка. Вчера, как закрывали, ничего такого не было. Выходит, сделали ключ, ночью кто-то работал. Зачем?.. Ага, меленькие рубины. Вот, оказывается, откуда у девчонок сережки с красным камнем.

Вошел в соседнюю комнату анфилады, где на большом тяжелом столе сегодняшняя общая и его личная гордость — двигатель Бурро для будущей повозки качения. Трудов было заложено неописуемо: для обмоток стартера всеми наличными силами неделю вручную изолировали проволоку особо изготовленной смолой, для сердечника учились прокатывать стальные листы толщиной в волос, специальный фарфор пошёл на основу.

Тут же рядом на столе метановый резачок. Автоматически взял, включил. Голубоватый бесшумный огонек выткнулся из дула. Резаком этим кто-то тут резал звенья для цепи главной передачи.

Рука вдруг сама потянулась к двигателю. Огонек пошел по рубашке охлаждения, стали сгибаться, слипаясь, ее трубочки. Выше, к распределительной крышке. Она сразу осела, расплавляясь, провода подгорали, распадались.

— Что я делаю?.. Что?!

А рука шла дальше.

Запахло горелой смолой и резиной.

Опомнившись, отбросил резак, недоуменно уставился на двигатель. Канавка-след тянулась от рубашки через стартер к шарам балансира — перечеркнула. А ведь по точности, по тонкости работы двигатель знаменует собой новый уровень для его воспитанников.

Хорошо еще, что не сжег обмотки.

Вздохнул, покачал головой. Что-то с ним происходит, надо успокоиться.

Сунулся было в библиотеку. Возле окна двое отпрянули друг от друга.

— Доброе утро, Степан Петрович!

Глаза нахально врут, что, мол, очень довольны его видеть.

Притворился, будто и не собирался здесь читать, что только за книгой.

Из большого зала негромко клавесин. Войди, радостно поздороваются, а потом неловкое молчание, ожидание.

Уходят, уходят от него мальчишки и девчонки. Теперь удержишь только важным, огромным делом, для которого еще не пришел срок, ибо пока не все подготовлено.

На конюшне жеребец коротко проржал, тыкаясь в руки мягкими ноздрями. Вот кто ему по-настоящему рад.

Через поле наперерез, тропинкой сквозь кустарники! Ольха, лещина, низкий березняк, шелестя, задевают ветками об ноги. Вздымаются поднятые копытом облачка луговой травяной пыльцы, бабочки завязывают над цветами свой трепещущий танец, в голубизне неба щебетание ласточек, синими парчовыми уступами опрокинулся под солнцем дальний лес.

А он ни разумом, ни телом не наслаждается этой красотой, этой прелестью.

Что за странность эта сегодняшняя тоска! Почему неуютно стало в собственной (условно, формально собственной) усадьбе?

Может быть, не только в усадьбе, во времени? Может быть, он и этему веку не пришелся?

Страшная мысль.

Неужто человек так накрепко прикован... нет, внедрен в свою эпоху, что ему в любой другой не выжить?

Ровным галопом конь вынес на белый шлях.

И тут неожиданная встреча.

Вдали телега. Два верховых по бокам — как бы охрана.

Съехались. На соломе трое связанных. Побитые — в синяках и царапинах. А с вожжами и верхом свои, со Смаиловки. Одного не раз видел на пахоте, на сенокосе. Второй известен даже по имени — Прохор. И еще хилый, подслеповатый мужичок из тех говорливых, кто во всякую бутыль затычкой.

Дружно скинули шапки. Подслеповатый соскочил с передка.

— Куда?

— В уезд, батюшка. В присутствие некрутов везем. Тихон Павлович там, ожидают.

Вот эти, что ли, рекруты? Наши разве?

Оборони, Господь! Купленные. Миром собрали тысячу рублев.

Подслеповатый вперед.

— Вот маемся с имя. Все силы-меры, чтоб не сбежали. Потому как бегать им теперь не придлежит.

Один из связанных попытался сесть. Таращит оторопелые глаза.

— Кто их бил?

— Сами, государь, сами. Пьянь... Передрались, гуляючи.

Связанный что-то промычал. По шее засохшая кровь от надорванного уха.

— Развязать, вернуть в деревню. Ты, — кивнул Прохору, — скачи в уезд. Управителю скажешь, вечером его жду.

Повернул коня, шагом, не торопясь, обратно.

Вот это номер! Слыхал, конечно, о такой практике. Отыскивают бродяг помоложе. Дают денег, чтобы погуляли. В воинское присутствие крупную взятку, и под конвоем в город на четверть века армейской кабалы.

Странно все это. В высоком небе хор жаворонков, воздух — хоть пей его. И в эту светлую пору едут на каторгу трое связанных, побитых, которые за вольное вино, за возможность неделю сытно поесть, покуражиться ото всего человеческого отказались.

Поехал по деревне. Мужики там и здесь кучками. Завидев его, поярковую шляпу проворно в руки, низкий поклон. А попробуй узнать, о чем же только что толковали, принять участие в беседе. Ни за что!

Возле распахнутых ворот большого овина детвора. Изнутри хор женских голосов:

Кому вынется, тому сбудется,

Тому сбудется, не минуется...

Подъехал, соскочил с коня. Ребятишки врассыпную., А ведь, кажется, не жесток.

Просторное помещение полно принаряженной молодежи. Парни в распахнутых тулупах вокруг Федора. К нему мелким шагом в такт песне девушка. Под ладно сшитой шубкой атласом отделанный сарафан, черные кожаные коты на ногах. Коса во всю спину.

Его не все сразу узнали против света. Хор вразнобой умолк.

Федор — бегом:

— Слушаю, Степан Петрович.

— Вы продолжайте. Я так, посмотреть.

— Да на что смотреть, Степан Петрович. Глупостями занимаемся.

Красавица в шубке скорее к другим девкам. И все жмутся подальше от барина к прошлогодним снопам у стены.

Постоял несколько секунд.

— Приедешь на закате. Староста пусть тоже.

Снова раскинулись пустые луга.

Эх, жизнь! В прежнем, первом бытии так мечталось сделаться умнее всех, сильнее, знаменитым. Чтобы умолкали, й внезапная тишина, когда входит. Вот сбылось, а он теперь хочет считаться за своего, равного.

Дурное настроение.

Пообедали вдвоем с «физиком» Сережей. Тоже не компания. Еще год назад не отбиться было от его вопросов; А.тут отстраненные глаза, бледен, молчит, весь в себе. Влюбился, бедняга, а девушка сохнет по красавцу Григорию.

Прогулялся в парке. Все не кончается и не кончается воскресенье.

Сел на скамью в заросшей плющом беседке возле пруда — почистить бы его, показать ребятам настоящее спортивное плавание. Да где там, не дойдут руки...

Сзади на аллее голос:

— Неужели тебя не мучает? Откуда учитель знает все?

Сжалось все тело. Мучительно захотел стать маленьким, влезть в щелочку, скрыться.

— Он знает, Гриша. Чувствованием проник в природу дольше всякого.

— Не только чувствует — в том-то и дело! Пусть испытание натуры — еще можно понять. Но он-то сразу готов на техническое решение. Видит процесс с такой тонкостью, что лишь в ходе выскочит. Что зависит от свойств естества, людям еще неизвестных. Мы прежде мнили, будто своим умом постигаем устройство мира. Но то был обман. Он все знал загодя. Потому я и мыслю, что он Бог.

— Не горячись! Ну что ты так зычно, Гриша?

— А ежели Бог, это подло. Богу не место среди людей. Коли у него безграничное знание, на что он с нами, со смертными, соревнует? Когда все наши открытия — подсказка, мы выходим куклы...

Ушли.

Выпрямился на скамье, огляделся.

Обваливается высокая башня его трудов. С грохотом, звоном, рассыпаясь в падении на куски, рушится великий план.

Слишком, значит, легко все давалось — быть сильным, умным, щедрым. И за эту легкость всему чужой. Для крестьян небывало добрый, но все равно барин, враг. А воспитанники — вот этот разговор.

Поднялся со скамьи, вдруг шатнуло. Плечом на выходе из беседки задел косяк, так что доска, заполовину оторвавшись, повисла.

И сразу взрыв. С неожиданной злобой схватил, оторвал, кинул на траву. Вцепился в другую, верхнюю, тоже оторвал и бросил. Стал отдирать плющ от деревянной решетки, вывернул ее всю из рамы, ударил об землю, развалил.

Сердце вдруг судорожно забилось в груди. Замер, прислушиваясь. Потом встряхнул головой.

Почему он вот так с беседкой? Перед этим в доме двигатель разрезал, и здесь как прорвалось что-то, давно копившееся. Неужели возненавидел все созданное за эти годы? Вернее, не сейчас возненавидел, а всегда. Сам внешне гордился, а внутри, в самой глубине жило ощущение, что все лживо.

Но почему лживо? Разве не ой, а кто-то другой за него месяц плыл океаном, не зная, не представляя себе, есть ли земля там дальше?

А здесь, в восемнадцатом веке, во зло, что ли, употребил силу и проворство?

Может быть, раздвоение началось, когда стал учить детей, взялся выполнять задуманную программу? Но, положа руку на сердце, не было тогда раздвоения! Наоборот, безоглядно счастлив, и ничего не таилось там в самых глубинных слоях сознания, в самых укромных уголках.

Да и с другой стороны, чем же ему было заняться, раз уж сюда попал — в карты играть, гарем завести, как Смайлов?

Все вопросы, вопросы. И нет ответов.

Рывком поднялся со скамьи, сердце сразу вскачь, и полная обессиленность тела. Руки-ноги ватные — как никогда.

Постоял, утишая стук в груди. Побрел, едва переставляя ноги, ко главной, парадной части парка, к фонтану, заброшенному, давно не действующему. На открытом месте солнце уже пекло, желтизной сияли вазоны, статуи нимф. Обветшалым, как на полотнах Борисова-Мусатова, стоял родовой дворец Смаиловых. Однако только снаружи. Стены крепки, и долго ему еще стоять.

Выходит, восемнадцатый век оказался сильнее того запала, той груды знаний, что он, Стван, принес сюда из Мегаполиса. Получается, что напрасны шесть лет бессонных ночей, выдуманная им система учебы, вечерние читки, седина в волосах.

Куда же теперь деваться? Опять никому не нужен.

Кольнуло сердце — неожиданное ощущение, какого прежде не испытывал. Дернуло ветром — или ему почудилось? Сдвинулась голубая декоративная елочка у мраморной террасы — или сознание мутится?

Помотал головой, строго глядя на елку. Стала на место.

Прошелся вокруг фонтана.

Эх, очутиться бы сейчас на отмелях кембрия! Одному, загорелому. Без ответственности, без проблем. Чистая глубина неба, в теплой воде радужная медуза поднимает свой парус, перламутром блещут россыпи раковин. Шагал бы и шагал, вольный, к уходящему горизонту...

Звук-удар донесся слева. Приглушенный, как бы из-, под земли.

— Неужели?!

Замер, прислушиваясь.

Еще хлестануло ударом. И тут же целая серия их.

— Сделали!

Свежестью обдало лицо и шею. Расправил плечи.

Значит, добились белобрысые мальчишки-механики. У него не получалось, сам стал в тупик. А они смогли. Ну, молодцы, золотые руки! Он-то думал, все гуляют по воскресеньям.

Снова серия. Длинная.

Усмехнулся. К черту печаль! Ничего страшного не происходит. Да, кое-кто из ребят сомневается. Но переломный возраст. Первое закономерное разочарование во взрослых, свидетельство собственного возмужания.

Напрасно он так ошеломился в беседке. Просто сам не в форме, да еще праздничный пустой день. Но дело идет, выполняется то, что задумано.

Сразу энергичный, крепкий, гибкий, скорым шагом к левому флигелю, чтобы обогнуть его и с той стороны в подвал, где стрельбище.

И остановился, будто сзади веревкой дернуло.

Но ведь руки-то просятся ломать, жечь.

Необъяснимо! Разум говорит одно, а интуиция наоборот. Зовет уничтожать, что ребята сделали. И требует, чтобы скорее. Не медлить. Как на пожар.

Вдруг снова в сердце. Даже не укол — кинжалом.

Неожиданный ветер дернул кверху, столбом закрутил с аллеи черные прошлогодние листья.

И этот столб идет к нему.

Справа налево понеслись мраморные нимфы, позеленевший купидон в центре фонтана, лестница на террасу. Помчались в быстром вращении. Глянешь на купидона — остановится. Чуть отпустил взглядом — снова понесся. В воздухе вдруг возникло узкое, белой пылью лунного света присыпанное лицо с темными провалами глаз — серебряный человек. Галлюцинация, конечно!

Мир мчался вокруг него все быстрее — уже не остановить. Стван чувствовал, что и его сейчас понесет. Грудь, живот, плечи стали легкими, несуществующими.

Спросил себя — может быть, так умирают?

— Где я?.. Вернее, когда?

— Никогда.

— Вы, наверное, сами думали о том, что напоминаете бегуна, большую часть пути тайно от других состязателей проехавшего на машине. У вас неимоверный гандикап. В вашей власти знания двухсот лет развития человечества. Обладать таким сокровищем — само по себе злоупотребление.

Стван только кивал.

— Вам нет равных. Ваше присутствие унижает каждого. Посмотрите, когда вас нет, Федор герой среди деревенских. Вы пришли, он становится маленьким.

—: Я это понимал. Я старался...

— Мы знаем. Собственно, вас никто не обвиняет. Мы просто обсуждаем положение... Вероятно, по-другому и не могло быть. Сама ситуация ненормальна. Наш промах... не были взвешены последствия. Вы хотели в прошлое, суд пошел навстречу. А позже некоторые стали рассматривать это как эксперимент.

— При вас люди умолкают. Вы замечали?

— Ну да, — Стван опять кивнул. При нем и раньше, в той прежней жизни, умолкали. Впрочем, сейчас упреки не трогали его. Оравнодушел к собственной судьбе. И как будто знал в себе присутствие чего-то такого, чего не отнять никаким новым приговором.

— Мы отдаем вам должное. Вы не распускались.

Судьи сидели за длинным столом, и Стван тут же вместе с ними. Напротив председательствующего.

Разговор продолжался. Вне времени. Не идущий в зачет веков. Было очень спокойно, обыденно. Похоже на рядовое совещание где-нибудь в институте, когда не слишком давят насущные проблемы и можно спокойно побеседовать.

А кругом сложнейшая громоздкая аппаратура Защиты от Времени, из-за которой огромный зал казался тесным., За трубчатыми стенами ничего — период до рождения Вселенной.

Судьи были те же, кто тогда участвовал. Стван помнил их. В отличие от него самого их вовсе не состарили минувшие десять лет. Такие же, как были.

Все непрофессионалы. Только на председательском месте Юрист.

Сейчас вступил Инженер — узкое лицо, большие глаза.

— Подождите! Давайте установим, что именно мы будем рассматривать — судьбу вот... осужденного?

— Вы следили? — спросил Стван.

Инженер с некоторой неловкостью улыбнулся, пожав плечами.

— Приглядывал.

— А почему этот костюм — серебряная обтяжка?

— Защита, больше ничего. Я совсем ненадолго к вам опускался, всего лишь на часы, и только два раза. Костюм — чтобы не набраться микробов холеры, оспы, не перенести сюда.—Повернулся к председателю. — Так что предмет обсуждения — Стван или судьба России, даже человечества?

— В известном смысле, — сказал Социолог, — это одно и то же. На прошлом заседании подсудимый жаловался на отсутствие борьбы в нашей современности. Действительно, есть целые слои граждан, которым вовсе не приходится бороться, и с этим явлением надо развернуть борьбу.

— Отвлекаемся.— Председатель остро посмотрел на Ствана. — У вас в подвалах усадьбы испытывается автоматическое оружие. Предупреждаем, что это очень серьезно.

— Позвольте мне закончить, вмешался Социолог.— Мы сейчас вернемся к тому, о чем вы говорите.— Повернулся к Ствану.— Но дело-то в том, что вы своей школой и мастерскими как раз уничтожаете возможность борьбы и деяния для целых поколений. Фарадей, Баббидж, Менделеев — им уже нечем будем заняться. Придавлено вдохновение гениев, а заодно и тех миллионов, кто добавлял, совершенствовал. Тесла не станет ломать голову над своим трансформатором. Человечество получает все даром...

— А Пушкин?! — перебил Филолог.— Не будет Пушкина, вы представляете себе? Ни Пушкина, ни декабристов, ни Герцена... Кощунственно! Люди оказываются обворованными на самые прекрасные страсти и жертвы. Вы берете себе все, что за два века создано напором мысли, страданиями сердца, подвигом.

— Не себе.

— Хорошо. Для других. Мы знаем. Но ч е р е з  с е б я. А в результате то же, что было. Только хуже, потому что вы все огрубляете, примитивизируете — как пересказ классического романа в учебнике.

— Более того,— поднял руку Философ,— задуманное вмешательство в историю, в характер и порядок движения материи так велико, что неизвестно, возникнете Ли вы лично при новом ходе истории. Нет, наконец, уверенности, что против такого посягательства не восстанет само Время. Только теперь нам становится понятно, насколько тонок его феномен. Вдруг черный взрыв, и нет ничего.

Стван встал.

— Но крепостное право! Кто не жил в екатерининскую эпоху...

— Позвольте, позвольте! — Тонколицый Инженер радостно заулыбался.— Восемнадцатый век не так уж обделен. С юной энергией Россия выходит на мировую арену, фрегаты поднимают паруса, при громе пушек идут полки. Полтава, Кунерсдорф, Чесма, Кагул... А искусство! А русские женщины! Вспомните, как Виже Лебрен описывает русских женщин этой эпохи.

Что-то детское было в этих судьях — теперь, после промежутка в десять лет, Стван почувствовал. Люди, которые не переживали голода, боли, страха смерти, разочарований.

—- Я не об этом,— сказал он.— Да, великие достижения в мире за двести пятьдесят лет. Но колонизация Азии, Африки, мировые войны... Неужели Все эти муки не перевешивают поэмы «Мертвые души»? Собственно, Гоголь и писал затем, чтобы все изображенное там исчезло. Мне удивительно, что человечество, имея наконец возможность влиять на прошлое, не воспользуется ею. Разве мало давила тяжесть зла, павшая на прежние поколения? .

— Это обсуждается,— сказал Историк. (Он был повзрослее других.) — Вопрос сложен. Отвращая, например, две уже случившихся мировых войны, мы можем породить три новых.

— А диктат материи? Жуткий первобытный эгоизм живой клетки, который уже при новом строе противостоял всем усилиям государства, рождая ложь, карьеризм, воровство. Или сама природа, космос, Вселенная. Их непредсказуемый и вовсе не спровоцированный человечеством бунт. Катастрофическая передвижка земной коры, кометы, массами бомбардирующие Землю. Звезда, наконец, опасность Звезды! Ведь это уже террор со стороны материи — взрыв сверхновой вблизи Солнечной системы... Я хотел приблизить контроль.

— Вы его отдалите.— Историк повернулся вместе с креслом к большому экрану за своей спиной.— Нами просчитано несколько вариантов развития после того, как вы объявите отмену крепостного права.— Он защелкал клавишами и кнопками.

На экране мелькали сцены одна за другой. Слишком быстро, чтобы понять.

— Подождите... Это что?

Высветился парк возле здания, где Стван когда-то смотрел, взобравшись на дерево, в окно бальной залы. Поваленная статуя, зарево пожара на дальнем плане. Два лакея обшаривали лежащего в аллее человека в камзоле — Стван узнал владельца усадьбы, полного краснолицего брюнета. Один из лакеев на что-то оглянулся позади себя, поспешно выпрямился, отскочил в сторону.. -

— Кто?.. Соколов-Щербатов, князь?

— Не помню.— Историк перебирал клавиши.— Да, кажется... Дворянство будет практически истреблено.

Возникло поле сжатой ржи, все усеянное трупами людей, коней. Высокие гренадерские шапки, драгунские ружья. Был вечер, в небе с криками кружилось воронье.

Историк задержал кадр.

— Первая большая битва. Здесь вы расстреляли драгунский и кирасирский полки. И три батальона гренадер.

— Много таких битв?

— Много. Екатерина догадалась объявить вас Антихристом. Техника, которой вы владели, доказывала народу справедливость этого утверждения.

— И кто побеждает в конце кондов?.. Мы вошли в Петербург?

— Империя, во всяком случае, рухнула. Екатерина со двором бежала в Пруссию, но умерла по дороге.

Историк быстро менял картины. Мелькнули объятые пожаром деревни, большое поле, где рожь вперемешку с молодым кустарником, горящий Невский проспект.

— Вот это важная сцена.

Стван шагнул ближе к экрану.

Незнакомая площадь перед храмом, вся забитая народом. Помост, устланный коврами. Красного бархата кресло, в котором мужчина. Колокольный звон и дым пожарищ. (Стван заметил, что толпу на площади удерживают, теснят ближе к помосту вооруженные.).

— Сделайте крупнее.

Теперь помост был виден вблизи. Худой изможденный человек с короной на седых, растрепанных ветром волосах что-то злобно говорил стоящим тут Же людям с автоматами — каждая фраза подчеркнута резким движением руки. Взгляд подозрительный, на щеках красные пятна. От носа глубокие морщины к тонким губам.

Историк подрегулировал звук. Резко ударило слитным гулом толпы, топотом, даже как будто запахом гари. Донесся обрывок фразы: «...угольных пригонят, не сплошать...».

Затем на все звуки наплыл всеобнимающий медный вал колокола.  .

— Узнаете? — спросил Филолог.

— Я?..— Стван отшатнулся.— Неужели я?

— После сражения с поляками под Тулой вы решаете принять царскую корону.

— С поляками?

— Польша отделилась в девяносто четвертом. И сразу начала интервенцию. Турки тоже хлынули на Украину. Остановились перед Царством Войска Донского — дальше казаки не пустили.

— Ваших сподвижников,— сказал Юрист,— остается все меньше и меньше. Несколько человек были убиты в разных губерниях, когда развозили манифест. Ну а некоторые будут казнены вами же.

— Хаос в стране. Два десятка учеников оказались каплей в море, тысячи нужны были, десяток тысяч. В результате повсюду новые вожди, борьба за власть, грабежи, поджоги, а потом голод, эпидемии, иностранные войска, религиозные течения и секты — одни против других. Заросли поля, население за два года сокращается почти наполовину. Перед этим обвалом проблем начинается раскол в среде ваших учеников, кто-то отпадает.

Историк пустил новую серию кадров.

— А дальше? После Тулы?

На экране мелькнуло что-то яркое.

— Что это?

— Один из вариантов. Перед битвой за Киев, чтобы не губить людей, вы решаете устроить демонстрацию — на Русановских болотах взорвать атомную квант-бомбу. Потом приказ отменяется, но Григорий, давно задумавший отделиться от вас, поднимает бомбу и взрывает на большой высоте. Людьми было воспринято в качестве конца света. Массовые самоубийства, десятки тысяч бросали хозяйство, шли в леса.

Он поднял руки.

— Хватит! Мне все понятно.

Историк выключил экран.

— Да вы успокойтесь, — сказал Философ.— Этого же ничего не происходило. Расчет машин, видение, мираж. А на усадьбе у вас все пока тихо... Вот выпейте воды.

— Да... А вот как мне теперь — просто жить? Существовать в прошлом, как трава, как улитка, ни во что не вмешиваясь?

— Решайте. Мы полностью полагаемся на вас.

Какой же то был вечер!

В двусветном зале бронзовые грифоны держали в лапах восковые свечи. На столе фарфоровый сервиз, хрустальные бокалы, ножи и вилки золоченого серебра,

Бутылки из княжеского много лет не отпиравшегося погреба, ананасы, апельсины из оранжереи, срезанные цветы в вазах.

Двадцать восемь мальчишек с девчонками и он сам.

Как хорошо знал каждого и каждую. Все в разное время болели, ранились, жглись во время опытов, со всеми были переживания. Теперь на лицах сменялись удивление, боль, задумчивость. Но отвращения не было.

— И вот он — я! Обыкновенный человек.

Долгое молчание. Они не переглядывались. Наконец Гриша сказал:

—: Нет, Степан Петрович. Обыкновенных мы знаем — их тут много по усадьбам, про них известно. А вы делали нас.

Все глаза потеплели.

Стван вздохнул освобожденно. Далеко еще было, к счастью, до того помоста на площади, до атомного наводящего ужас просверка в небе.

Взял бокал. И они все тоже подняли, чтобы впервые в жизни коснуться губами вина.

Лилась через усилитель мажорная соната Генделя — специально этой зимой приглашали из Петербурга музыкантов, немцев да итальянцев, записывали целыми концертами.

Танцевали полонез, гавот, девушки под песню водили хоровод. Снова садились за столы. Решено было в последний раз вольно говорить о том, что было, что знали, чего добились.

— А помните, Степан Петрович...

— А помнишь, Таня...

Вышли в сад. Рассвет отбросил туманные тени.

Опять музыка. (Пусть уж слышат за стеной, кому доведется.) Смотрели друг на друга, равные, красивые, озабоченные высоким — как в те новые века, которые еще грядут.

Всю следующую неделю разбирали станки, устройства, агрегаты. Днем, ночью дымила плавильная печь, туда целиком бросали инструменты, приборы, машинные блоки, схемы. Потом в пруду топили слитки ноздреватого хрупкого сплава. По всему дому битое лабораторное стекло хрустело под ногами. Бумагу и химикалии жгли, кое-что взрывали в парке. Здание внутри постепенно обретало прежний контур. Но облик разоренности: полы в покоях испорчены, мебель поломана, стены в дырках. Всю работу рассчитали по дням, спланировали сами ребята. Но делалось дело почти молча, с малым, только необходимым разговором. Не острили.

Стван же отключил многолетнее напряжение, отпустил себя. Бродил по парку, по опустевшим залам дома. В одиночестве, без спешного труда, восемнадцатое столетие открывалось ему иным, существующим для себя, не для сравнения с будущим. Ум и талант смотрели с портрета в золоченой раме, нагая мраморная богиня над запущенной куртиной вдруг вызывала на глаза сладкие слезы. Задумывался: время-то страшное, но, пожалуй, еще сквозь многие века будет оно светиться горностаевыми мантиями, шеренгами румянцевских, суворовских полков, пышностью балов, туниками прелестных женщин, которые так рано умирали, чтоб вечно молодыми оставаться на полотнах русских художников, в камне надгробий.

Запускал музыкальную шкатулку с чуть дребезжащей мелодией беззаботного барокко. С кабинетного столика брал покрытый пылью томик стихотворного альманаха, открывал шершавую страницу.

Лишь другу Лиза дух вручает,

Возмогшему ее трогнуть...

Мечтание о другой, не рабской системе отношений. (Но ему-то не вручила свой дух Лизавета.).

Федор и Тихон Павлович спрашивать ни о чем не осмеливались — привычно было, что бариновы решения через срок показывают свою умную, важную суть. Только кивнул управитель, и когда Калымский приказал приготовить вольно-отпускные на всех крепостных.

В ветреный вечер- по бледному небу быстро бегущие разорванные тучи — от усадьбы двинулся кортеж. Баронская карета, за ней дормез и кибитки, где .ученики. Остались в Смаиловке Федор, недавно женившийся, и Тихон Павлович с семейством. Договорено было, что через пять лет сдадут имение в казну как вымороченное.

Из-за того, что так негаданно оборвалось начатое здесь, а еще из-за ветра отъезжали холодно, неуютно. Федор с управителем чувствовали: барина уже не увидят. Обнялись, кучер щелкнул длинным бичом.

Один в карете, Стван часами глядел в окошки. Те же черные деревни, изредка на холме за липами — крыша дворца, на поле — пьяная помещичья толпа верхами за лисицей. Не вышло, не получилось! Слишком тяжек бульдозерный, чугунный накат прошлого— не стронешь лихим наскоком. Застыла, остановилась российская история.

Но в Петербурге это ощущение стало пропадать. Не узнаешь столицы через годы, что не был. Фонтанка, каналы оделись гранитом, обставились вельможными палатами, каменными купеческими дачами. Достроены Гостиный двор, Академия наук, Академия художеств. Убрали насыпной бульвар вдоль Невской перспективы, на булыжник положены ровные тротуары. И людей на них, людей! С краю Карусельной площади поднялся пышный, на века строенный театр. (Вот здесь и выпорхнет на сцену Истомина — «душой исполненный полет»,).

Прошлой бытностью в городе, зимой, за картами, он плохо рассмотрел Петербург, не почувствовал характера. Теперь поразили движение, энергия. Чуть ли не морским народом стали жители. На реках, бесчисленных каналах ялики, шлюпки, баржи, галеры, плоты, яхты. Веревок, канатов навито, парусины наткано, лесу, кирпича навезено — глаза разбегаются. Всюду роют, несут, толкают, тащат, поднимаются стены, возникает то, чему стать колыбелью революции. Да, конечно, в Зимнем дворце — императрица, шестидесятилетняя накрашенная старуха, юный ее любовник, тоже накрашенный, весь в бриллиантах. Но время не стоит, уже явились на свет прадеды народовольцев.

Еще до Петербурга убыло спутников-учеников. Прельстившись красотой Волги, две парочки остались у Белого Яра, в Нижнем Новгороде отпросились трое. На Киев пошел Сережа, на Москву, чтобы в актерки там, три девушки-подружки.

Двое остались в столице, с другими Стван отплыл из Кронштадта на голландском судне. В Антверпене прощание еще с тремя — отправились за океан. Те, кто предпочел Европу, по одному, по двое двинули в разные города: в Париж, где скоро падет Бастилия, в прославленный искусством древний Рим.

И это было все. Конец великой затеи.

Но Стван успокоился в ходе путешествия. Воспитанники счастливо шли навстречу самостоятельной судьбе. И хоть единогласно было решено никогда не вспоминать, что взяли из будущего, Стван знал, что выучил своих ребят человечности. Даже падением своим, крахом идеи.

С последними прощался в Лондоне. Стало пусто, но притом освобожденно. С рассвета до темноты слонялся по верфям и пристаням Темзы. Отрекшемуся от своих планов, ему стала вдруг захватывающе интересна обыкновенная жизнь, которой прежде старался не замечать. Вот матросы грузят корабль — рис и кофе на Каир, вот женщина с узелком пришла к мужу проститься, некрасивая, скромная. Здесь не только обыденное дело, эти люди создают то будущее, в котором ему родиться. И от женщины этой тоже в него, Ствана, войдут какие-то капельки, она тоже в нем — ее смущенный, косящий взгляд. Уметь бы ему в своей первой жизни так видеть своих современников.

Подумывал, не отправиться ли ему в Египет с этими матросами. Или с переселенцами в американские прерии, где бродят стада бизонов. Но вспоминал, что уже недолго до дня, когда Наполеон вступит с войском в Каир, а от бизоньих полчищ через несколько десятилетий не останется ничего.

Потом сказал себе: ладно, буду любоваться тем, чему не суждено погибнуть. Деньги есть, здоровье — слава Богу. Начну с Австралии, пройду сквозь пустыню к красной горе Ольге, оттуда в Новую Зеландию к гейзерам. Если маори пощадят, после них отправлюсь в Юго-Восточную Азию отыскивать затерянные в джунглях древние дворцы.

И опомнился. Где они — Австралия, Новая Зеландия?! Туда не доберешься, еще нет рейсов. Только Кук, единственный, побывал.

Взял каюту на пятимачтовой шхуне, следующей в Бенгалию с серебром. Штормило в Бискайском заливе. От островов Зеленого Мыса пошли вдоль побережья Гвинеи, после — круто на запад старинным, еще с Васко да Гамы, путем. Разговаривать на судне было не с кем. Капитану с матросами хватало дел, пассажиры — две семейные пары служащих Ост-Индской компании — держались замкнуто.

Но не скучал. День за днем не менялась прекрасная погода. Стван со шканцев завороженно смотрел на океан. Почти пьянел от неописуемой синевы, мерные удары волн о деревянный борт слушал как симфонию. Шхуна приближалась к центру Атлантики, чтобы отсюда взять курс на Мыс Доброй Надежды. Сверкали на солнце летучие рыбы, высоко: парил альбатрос. Ночами безмерность вод светилась, за кормой — сияющий след.

Теперь он считал себе около сорока трех лет. Выходило, что жизнь уже как-то сотворилась, все большое, сильное — позади.

После заката, один на палубе, снял камзол, туфли, аккуратно положил. В рубашке, в кюлотах сел на фальшборт, слушая скрип снастей. И мачты и небо казались живыми, с ними можно было говорить. Оттолкнулся руками, переворачиваясь в воздухе, мягко спрыгнул вниз.

Сразу вынырнул. Шхуна проплыла над ним, громадная, загораживающая парусами широкое пространство звездного свода. Уходила быстро, уменьшалась. Неподалеку буревестник сел на волну — чтобы спать. Подкативший вал поднял и словно с горки опустил — чуть замерло сердце от полузабытого ощущения.

Течение и ветер несли. Утром из синей бездны прямо под ногами Ствана медленно поднялось длинное голубоватое тело акулы.

Сквозь ресницы брезжили сиреневые прямоугольники, за спиной что-то твердое. Плеск воды... В раю он, что ли?

Открыл глаза. Сидит на жесткой скамье, прямо перед ним по каменным ступенькам струится вода. В одних местах одевает камень тонкой прозрачной пленкой, в других — собирается в маленькие белые водопады. А дальше невысокие кубические здания. Ранний утренний свет. Из-за него все сиреневое.

Опять куда-то перекинули. В будущее, что ли, в отдаленное?

Если так, то зря. Даже в самый настоящий рай он не хочет. Довольно с него. Ни силы, ни желания опять приспосабливаться, строить судьбу. Смерти он просит. Темноты, которой не видишь, что она темнота, покоя, о котором не знаешь, что он покой.

Повернулся туда-сюда. Место казалось знакомым.

Неясный гул доносился откуда-то снизу, справа.

Черт возьми, да ведь это же Водяной Сад! Возле Клоп-Института; Сам тут когда-то работал.

Вот в чем дело — его вернули назад. В Мегаполис.

Поднялся.

Ну конечно же, Водяной Сад. Здесь между разбросанными корпусами что-то вроде арыков в камне. Мелкие, где можно шлепать босиком, и крупные, в которых плыть. Так уж выдумали архитекторы. Ни деревьев, ни единого клочка травы на всей территории. Только камень и вода.

Усмехнулся, присвистнув. Снова в своем времени. Ничего себе — дела. Прокатился по эпохам, периодам, векам и опять туда, откуда начинал. Снова, значит, одиночество, ощущение неполноценности. Как прежде, завидовать тем, кто умнее, талантливее, известен. Или нет?.. Пожалуй, именно зависти не будет. Хоть из этого он вырос. Бог с ними, с теми, кто в первых рядах, кто на Марс, на Венеру, в библиотеки со спецабонементами, в музеи без очереди. Сам и не в таких музеях побывал.

Опустив глаза, посмотрел на свои руки — большие, шершавые, в шрамах. Все оставило след. А больше всего — приборы, машины, что строил для ребят, опыты, что показывал.

Неторопливо стал подниматься из главной чаши сада по журчащим водопадиками ступенями. Было рано.

В институте еще не начиналась работа, но вдали, у центрального канала, Стван видел нечеткие фигурки — какие-то уж очень ревностные спешили в свои лаборатории. Вдруг стало жутковато — еще попадешь на кого-нибудь из прежних коллег. Распросы, разговоры и, хуже того, умолчания. Станут показывать, что все забыли, что, несмотря на случившееся тогда, готовы нормально к нему относиться.

Повернул в глубь территории, мимо стадиона. (Здесь даже теннисный корт сплошь каменный.) Не было понятно, куда, собственно, теперь. Как-то разыскать судей, явиться... Или нет. Будь он нужен, пробудили бы прямо в Башне. Вероятнее всего, он уже отбыл наказание, может просто жить. Получить в Административном адрес на комнату (теперь по возрасту и на квартиру), ходить в домовую столовую, благо, на это не надо денег. Когда, давно еще, Всемирный Совет принял закон о бесплатном питании по месту жительства, Стван не очень взволновался. Тем более что речь шла не о деликатесах, а так, о простом. Но теперь, без работы, оценит. Надо как-то доживать оставшееся.

Дошагал до высокой стены, ограничивающей владения Клон-Института, отворил железную дверцу.

Сразу шагнул в осень. Здесь, в зоне отдыха какого-то бытового комбината, пейзажный стиль. Он его тоже прекрасно помнил, и тут ничего не изменилось. Ярко-алые кроны осин среди желтеющих берез. Тропинки, пруд, где на черной, уже отцветшей воде пятнышки поздних лилий.

Точно такой же осенней порой было совершено его преступление. Вернулся из неудачно проведенного отпуска, взвинченный, обозленный на весь мир. И на Итальянской Террасе оскорбил, даже ударил человека. Оказалось, на Земле этого не было уже пятьдесят пять лет. Сел, сам заговорил — хотелось излиться — и сразу стал ненавидеть собеседника, спокойного, старавшегося и его успокоить...

Гул со стороны становился все сильнее, но исчезал, когда Стван опускался в ложбинки.

Прошел дворами мимо детских площадок, вертолетных стоянок и через высокую подворотню на Итальянскую улицу.

Она кишела народом.

Тогда, десятилетие назад, спешили в основном на белковые поля. На всех площадях Мегаполиса сияли слова: «СПАСИБО, ЗВЕРИ!» С завершением пищевых комплексов стало возможным освободить животных от вечной дани человеку. Объявлен был конец охоте и животноводству, свиней планировали преобразовать обратно в кабанов, быка — в буйвола.

А сейчас куда торопятся?

Чрево воздушки извергало толпу. Включены все конвейеры — четыре медленных, два быстрых. По среднему большинство бегом — для спорта или потому что опаздывают.

Резко пахло электричеством, сухим маслом. (Правда, чтобы почувствовать, надо было как следует надышаться в восемнадцатом веке.) Ну понятно — греется смазка в малых и мельчайших подшипниках, которых миллионы по всему устройству улицы.

Перекличка световых сигналов. Стрелы, круги, треугольники, показывающие, куда правильно. Очень тонкий, специально повышенный, чтобы пронзать обволакивающий гул, голос ближнего регулировщика: «Тридцать секунд на левых свободно...» Быстро бегущие строки световой газеты. Пониженный голос дальнего регулировщика. Глухой рокот конвейеров...

Стван по неподвижному тротуару шел к площади. Но в этот час и здесь тесно.

На него, с сединой в волосах, со шрамами на лице, оглядывались. Однако теперь уже не раздражали мгновенные оценки на ходу. Почему-то чувствовал себя крупным физически, почти громоздким, что, наверное, и соответствовало. Каким-то неуязвимым.

Фонтаны, деревья, два розовых фламинго летят над фронтоном библиотеки. И тогда тоже на этой улице подкармливали фламинго. Но в той прежней жизни неудовлетворенного одиночки в Мегаполисе он как-то не замечал мягкого очарования этого района. Магазинчики — у каждого свой стиль, крошечные кафе на три-четыре столика.

Витрина инструментов. Скромный блеск темного металла,1 микронная точность сочленений — не те неуклюжие, что он с ребятами мастерил. Раньше тоже не обращал внимания на инструменты, а теперь технология стала родной. Так хочется взять в руку настоящий резак, взвесить в ладони холодноватую полированную умную тяжесть.

Со стороны воздушки приближалась женщина.

Шла как праздник.

Круг внимания двигался с нею. Встречные мужчины провожали поворотом головы, женщины скашивали взгляд. А кто обгонял, тоже не мог не глянуть.

— Лизавета!

Не отдавая себе отчета, Стван бросился к ней.

Она чуть задержалась, гордо-снисходительная.

Сам сразу опомнился. Откуда? Даже и дальней праправнучки не может быть. Лиза-то осталась бездетной. И даже не очень похожа. Только чем-то общим, неуловимым.

— Извините.

— Нет-нет, ничего.

Хотел отойти, но она удержала его нестеснительным рассматривающим взглядом. Уверенная в себе, сознающая, что и стать-то с ней рядом — отличие.

— Простите, ошибся.— Стван совсем смешался, отступая. Конечно, не Лизавета. То есть не похожа. У Лизаветы и тени не было такого кокетства.

Их обходили, оглядываясь.

— Вы Стван,— сказала она. — Вы из прошлого.

— Я?.. Да... То есть... ну да.

— Торопитесь?.. Проводите меня.

Пошел в обратном направлении, напряженный С чувством, будто несет большую, очень хрупкую чашу. (О Господи, откуда она-то знает?).

— Утром по радио сказали, вы, возможно, выступите в дискуссии.

— Я?!

— Ну да. «Одиночество — благодеяния и пытки». Вас упоминали даже в двух программах. Сначала в Мировой — что вы вернулись после десяти лет в прошлом. Потом Город — про дискуссию и что вас приглашают в экспедицию в меловой период.

Окончательно потерялся и стал.

— Меня?.. Упоминали?

Она улыбнулась.

— Пойдемте.— Взяла под руку.— Вас, естественно Не меня же.

У него в голове сумятица. Значит, полноправный гражданин. Так сказать, реабилитирован.

Встроились в поток. Он осмелился глянуть на нее краем глаза. Нет, все-таки Лизавета. Только новая. Не затравленная, как настоящая Лиза, когда он ее первый раз увидел, не замкнувшаяся, как уже к концу у них, а другая. Спокойная и внимательная в своей красоте.

Она остановилась.

— Ну вот...

Рядом пышный, с десятком стекол-названий, подъезд. Неужели все?

Она вдруг сказала:

— Ни разу не была в Доме Дискуссий. Если б вы пригласили...

— Я?.. В Доме Дискуссий?.. А меня-то кто пригласит?

— Придут же именно вас слушать. Вы — участник.

— A-а... Да-да, тогда, конечно. Но разве вам со мной можно? Удобно ли? Преступник...

— Кто преступник?.. Как интересно!

— Разве об этом не говорили?

— Кто говорил?

Он сообразил, что не все обязаны помнить то, давнее. Но скрывать от нее, кто он, бесчестно.

В пышный подъезд люди шли потоком, обтекая их, потом сразу вокруг стало пусто.

— Видите ли, это давно. Когда еще пустили белковые.

- Вчера пустили белковые.

Да нет, вы не помните. Это случилось двадцать восьмого мая, потом был процесс.

— Сегодня двадцать восьмое мая.— Подала ему руку. И наверх, по ступенькам. Обернулась.— Оставьте на контроле приглашение для женщины, которую вы проводили на работу.

Широкие двери затворились. Автоматически повернулся, пошагал, ничего не понимая.

Открылась Итальянская площадь. На все здание Административного Центра спроецированы слова:

СПАСИБО, ЗВЕРИ!

Лихорадочно глянул на часы.

Шесть! Двадцать восьмое мая! А тогда двадцать восьмого он пришел на Итальянскую Террасу в семь. Значит, его вернули в собственное время, но назад, чуть раньше, до поступка.

Вдруг полная тишина. И в ней откуда-то издалека, но чисто запели фанфары — вступление к симфонии. Или ему послышалось?

Словно туман сдернулся с окружающего. Отчетливо, как сегодня еще не было, отчеканились на ярком фоне неба в цвете, в объеме сиреневые башни, никелевый и бронзовый блеск балконных обрамлений, цветы на площади, деревья. Опять ударил гул толпы, но звонкий — будто из мутной воды наружу.

Кружилась голова. Шатнулся, стал.

Тотчас рядом мужчина, а затем другой и женщина. Взяли под руки, отвели к стене.

— Вы нездоровы?

— Нет-нет, спасибо. Все в порядке.— Неожиданная слабость уходила.

— Может быть, все-таки вызвать помощь?

— Давайте я провожу.

— Уверяю вас, все в порядке.

Вдвоем с первым мужчиной они вышли из образовавшегося кружка.

— Вы Стван, да?.. О вас сегодня говорили по Мировому... Это честно, что помощь не нужна? Тогда... желаю удачи.

Стван опять на тротуаре.

Реабилитировали. Но как могло получиться, что он вообще чист? Судьи отодвинули время назад, это понятно. Однако, раз не было преступления, значит, и суд не заседал. Даже самих судей не существует... Вернее, они есть, но не являются судьями и представления не имеют о том, что позже придется наказывать его, посылать в прошлое. А если он теперь не сделает того, что совершил тогда, полной тайной для всех останется то, что произошло в отмененном варианте развития событий... Допустим, что так. Но откуда тогда люди вообще о нем знают? Ведь чтобы вернуться с такой, можно сказать, помпой, он должен сначала стать сосланным преступником... Или знают, но не все? Возможно, при отодвижениях времени, когда для мира ничего не меняется, остаются все же немногие знающие — кто был в Башне?

Утренний поток пассажиров из воздушки уже истончился, местами вовсе пересох. Со смехом бежали две девчушки, обогнали его, смех оборвался.

— Смотри-ка, это Стван!

Улыбнулся. Раньше готов был в лепешку разбиться, чтобы так.

Странно, как его ни за что ни про что сделали известным. Или заплачено — тоскою, страхом, отчаянием там, в прошлом?.. Нет, пожалуй. Не эти печальные эмоции. Решения — вот! Самые ценные мгновения его жизни. Когда, например, далеко ушагал в море, и пирамида — золотым пятнышком на горизонте. То, что в России, сколько сил хватало, трудился. Десять лет, седые волосы, шрамы.

Эх, годы прошли как вихрь света!

Где лучше?.. Где лучше мы сами.

На площади из шести движущихся дорог четыре переключили на главный ствол. Толпы уже в центре Мегаполиса и рассеиваются по сотне его уровней.

А Лиза на работе... То есть не Лиза, а та, которая, прощаясь, протянула ему руку. Он все держал в памяти ощущение ее ладони. Как свое первое имущество здесь.

В Административный потом. Вот сюда — через олеандровый парк, той дорогой, что шел тогда.

Последние куртины. Стван вышел к Итальянской Террасе, где за низенькой, по колено, балюстрадой крутой травяной откос, решетка и обрыв — километровая пропасть.

Тишина. Цветущий жасмин. Скамьи. И та скамья тоже.

Итак, вернулся откуда начал. Чем же были эти скитания, что получено на жарких отмелях Пангеи, на вощеном паркете санкт-петербургских особняков?

Солнце поднялось из тумана, озаряя панораму этой части Земли. Степь с рощами, леса на горизонте. Заметный с высоты след старого города. Не всё сумели убрать, но природа постепенно возвращала себе это место — рисунок зелени намекал на исчезнувшие улицы, площади. У речной излучины паслось стадо диких лошадей, крошечных с высоты. Еще дальше несколько светлых точек у рощи — может быть, олени. Только к северу слева человек не уступил обширный многоугольник, куда живому нельзя. За каменными литыми стенами, за рвом, глубоким, как ущелье, особо изолированный район, где воздух так насыщен электричеством, что молнии сразу сжигают залетевшую незнающую птицу. Там приемные микроволновые устройства сосут энергию от плывущих на огромной высоте солнечных батарей — питание Мегаполиса. На Солнце в вечном взрыве рождается сила, ломкими лучами несется сквозь черную бездну космоса и приходит, усмиренная, сюда, где неподалеку кони встряхиваюх гривами, цветет тихая лесная фиалка. Удивительно это соседство изощреннейшей технологии с такими непритязательными, незащищенными существами.

Куда мы идем, люди? Как все это началось?

Теплый океан при каменной пустой суше — благость только неба и только воды. А под мягкими волнами живое кишит, рвется наверх, на воздух, на твердь. Выбралось, и в непрерывном поедании, в яростной борьбе растет, усложняется разум. Протянулись сотни миллионов лет, на африканскую равнину выходят австралопитеки. Темные, тугодумные, однако каждый за всех и все за каждого. Потом Земля еще пять-шесть миллионов раз обогнет Солнце, и в конце ледника по лесам, прериям пойдут охотники. Свободные, равные. Но опять стращное контрнаступление материи, первобытного клеточного эгоизма. Минует всего несколько тысячелетий, и в Египте старику фараону готовят ванну из теплой крови ста новорожденных младенцев. Дворцы и лачуги, обжорство и голод, бичи, кандалы, колодки — природа не знает такого. Но снова борьба, рушатся тюрьмы.

А дальше?

Что будет теперь, когда, словно воздух, всем безвозмездно — пища, одежда, кров?

От австралопитека к неандертальцу в холодной Европе, от первых земледельцев к городам-гигантам для большинства людей большинство решений было вынужденным. Но кончается миллионолетний период, впервые образован неистребимый ресурс — вещный, духовный. Приходит время, когда главное свое дело человек станет иметь не с цифрой и машиной, а с братьями своими, людьми.

Мегаполис шумит. Нас так много. Мы идем под перекрестным огнем взглядов. Ежесекундно являются и забываются десятки лиц. Бывает, среди толпы встретится знакомый, о котором прежде вы были не лучшего мнения. Теперь вы поражены — он внезапно повзрослел на годы, сделавшись при этом спокойным, странно красивым. В глазах ум, независтливая заинтересованность в людях. Глядя на него, вы убеждаетесь, что он уже не принадлежит к тем, кому бы выдвинуться, выскочить, схватить.

Кто не ошибается, а вера — дитя сомнений. Не исключено, что он, как и Стван, До горьких пределов дошел в своих заблуждениях, неправильно прожил большой кусок жизни туда, вперед. Но судьи (в не достигнутом еще нами будущем) повернули время назад. Может быть, этим вашим знакомым свершены походы в иные края, он едва избежал сумасшествия и гибели. Но к нам, своим современникам, вернулся более близким к дающемуся в муках, тяжких опытах и трудах званию — Человек.

Георгий Шах. БЕРЕГИСЬ, НАВАРРА!  Повесть.

1.

— Рассказывайте, Ольсен, не тяните душу,— сказал Малинин.

Ивар Ольсен, потомок викингов и мушкетеров, и не думал, однако, торопиться, заранее наслаждаясь эффектом, который должно было произвести его сообщение. Он размеренно сделал два глотка холодного кофе, потом стал разглядывать узоры на потолке, постукивая пальцем по лежавшему перед ним на столике странному предмету.

— Ну, это смахивает на фантастику,— начал Ольсен.— Полагаю, никогда еще путешествие во Времени не изобиловало столь необычайными приключениями и не завершалось такими феноменальными результатами.

— Положим, всякое бывало, заметил Кирога, за которым прочно утвердилась репутация Фомы неверующего.

— Все вы знаете о цели моего эксперимента.— Ольсен обвел взглядом слушателей, удобно расположившихся в просторном институтском холле. Поэтому я опущу предисловие и перейду к самому сюжету. Итак, 14 мая 1610 года я стоял в толпе горожан, собравшихся на улице де ла Ферронри в Париже в ожидании королевской процессии. Если вы полагаете, Кирога, что пребывать в средневековом городе столь же приятно, как пасти динозавров в чистом воздухе мезозойской эры, куда вы любите прогуливаться, то жестоко ошибаетесь. От сваленных у домов груд мусора, заполненной нечистотами канавы, залежалых овощей в тележках зеленщиков исходили ароматы, сливавшиеся в застойный смрад. Вдобавок окружавшие меня и жители столицы, и бедняки из предместий, пришедшие поглазеть на своего государя, не отличались пристрастием к личной гигиене. В те времена, как известно, даже знать не слишком часто пользовалась ванной.

— Вы утрируете,— оскорбился за своих предков Лефер. — Это ведь Париж, а не какая-то захудалая деревушка.

— В следующий раз, дорогой друг,— отпарировал Ольсен,— мы отправимся туда вместе, и вы сможете лично удостовериться, что такое большой город в начале XVII века, большой, по тогдашним понятиям, разумеется.

— Не перебивайте его,— шепнул на ухо Леферу Малинин,— не то мы так и не узнаем, что произошло.

— Я уж не говорю о мытарствах, которые мне пришлось претерпеть, пока его величество соизволил предстать перед своими подданными. Для начала меня обворовали, ловко обрезав привязанный к поясу увесистый кошелек с луидорами. Затем нахальная старуха, прорывавшаяся в передние ряды, обозвала меня длинным олухом, поскольку я заслонял ей сцену. Потом какой-то чванливый дворянин чуть не проткнул меня шпагой, решив, что я недостаточно проворно уступил ему дорогу. Наконец, я получил по шее от свирепого верзилы за то, что слишком нагло, по его мнению, разглядывал двух хорошеньких барышень, коих сей тип сопровождал.

И поделом вам,— вставил Кирога,— вы ведь знаете, что всякий флирт путешественникам во Времени категорически заказан.

Я всего лишь позволил себе полюбоваться женской красотой, как эстет.

— Знаем мы вас,— проворчал Кирога, но все на нею зашикали, призывая не мешать рассказчику.

— Вот именно,— сказал довольный Ольсен,— не сбивайте меня с толку. Небольшая заставка к моему повествованию была необходима, чтобы вы ощутили обстановку. Перехожу теперь к описанию основных событий. Ровно в двенадцать часов дня послышались звуки труб, возвещавшие о приближении королевского кортежа. Толпа сгрудилась, задние подналегли на стоявших впереди, и бравые швейцарцы, установившие охранительный кордон, стали наводить порядок с помощью своих алебард. Укрощенные зрители отпрянули, и Генрих Наваррский со свитой получил возможность беспрепятственно проследовать к месту своей гибели.

Вы понимаете, что с того момента, как я оказался среди непосредственных свидетелей происшествия, я пытался угадать будущего убийцу. Располагая лишь самыми приблизительными сведениями о его облике — длинный, рыжий, я лихорадочно вглядывался в лица окружавших меня людей, рассчитывая обнаружить некие внешние проявления фанатической решимости, и пришел к выводу, что по такому признаку едва ли не каждый второй из присутствовавших там мужчин годился на роль Равальяка. К тому же у меня не было никакой уверенности, что покушение совершится именно здесь, а не в десяти-двадцати метрах в ту или иную сторону. Если так, пришлось бы распрощаться с надеждой запечатлеть это событие на пленку и поразить сегодня ваше воображение.

Ольсен опять постучал по странному предмету, и взгляды присутствующих невольно сошлись на таинственном продолговатом ящике из черного дерева. Все молча ожидали продолжения.

— Наконец в изгибе узкой улочки появилась процессия. Впереди во главе с лейтенантом, словно сошедшим с иллюстраций к романам Дюма, следовали конные гвардейцы. За ними не спеша двигалась карета, украшенная гербом Бурбонов — белой лилией. В карете находились три человека. Благодаря вставленным в глаза мощным бинокулярным линзам я уже издалека опознал в одном из них короля. Короткая, аккуратно подстриженная бородка, живые карие глаза, в меру горбатый гасконский нос, осанка гордая, но отнюдь не надменная. Сидя у правого борта возка, он то и дело приподнимался, чтобы помахать рукой парижанам, с энтузиазмом приветствовавшим своего повелителя.

Что касается двух других сидевших в карете людей, то я, естественно, не мог их опознать. Оставалось удовлетвориться тем, что, согласно историческим хроникам, тот, что постарше, был герцогом д’Эперноном, а другой —маршалом де ла Форсом.

Всякий раз, когда король вставал с места, он оказывался в опасной близости от цепочки вытянувшихся вдоль улицы любопытных. Казалось, достаточно было сделать всего шаг и протянуть руку, чтобы достать ножом до груди Генриха. Вы не поверите, но я едва удержался, чтобы не крикнуть ему: «Берегись, Наварра!».

— За что были бы навсегда отстранены от путешествий в прошлое,— назидательно заметил Гринвуд. С тех пор как его избрали в состав группы научных экспертов при Глобальном общественном совете, он не уставал наставлять коллег по части соблюдения всяких правил.

— Как раз страх нарушить инструкцию и помог мне вовремя остановиться. Впрочем, Гринвуд, убежден, что даже такому законнику, как вы, нелегко было бы удержаться от столь понятного в данных обстоятельствах человеческого импульса.

Гринвуд презрительно фыркнул, давая понять, что считает себя выше подобных проявлений слабости Духа.

— С каждой секундой напряжение во мне нарастало. У меня было такое ощущение, словно кинжал должен вонзиться в мою собственную грудь. Между тем экипаж медленно продвигался, из толпы раздавались выкрики «Да здравствует король!», Генрих помахивал рукой, гвардейцы мерно покачивались в седлах породистых лошадей, поскрипывали портупеи, позвякивали колокольчики на хомуте коренника, запряженного в карету, изредка и уже издалека доносился звук труб.

— Да вы поэт, голубчик,— сказал Малинин.

— Ничего подобного. Просто точное описание обстоятельств входит в профессиональную обязанность каждого уважающего свое дело историка. Из сказанного вы почувствовали, что во всем происходившем появилась какая-то усыпляющая монотонность. Меня резанула мысль, что как раз такой момент подходит для покушения. И в самом деле, в тот самый миг, когда карета поравнялась с вашим покорным слугой, человек в плаще, похожий на монаха, метнулся к королю и схватил его за руку. «Какая удача!» — пронеслось у меня в голове, и, честное слово, только потом я ощутил раскаяние, тогда же мной целиком владел охотничий инстинкт. Автоматическая камера, скрытая в пуговице моего кафтана, работала давно, теперь же незаметным движением я запустил и другую, вмонтированную в тулью затейливой, украшенной перьями шляпы, покрывавшей мою голову.

— Да говорите же о деле, Ивар! — возмутился Лефер.

— Потерпите, — ответил Ольсен.

Малинин подумал, что он намеренно отягощает рассказ подробностями, чтобы взбудоражить слушателей. Забавное тщеславие в таком интеллигентном человеке. Но странно, что этот прием срабатывает. Казалось бы, все прекрасно знают, что случилось, и тем не менее с захватывающим интересом ждут продолжения. Так бывает, когда повторно смотришь остросюжетный спектакль.,

— Дальше,— сказал он,— все пошло, как говорится, не по сценарию. Гвардеец, охранявший короля, уже занес шпагу для удара, однако Генрих остановил его взглядом и спокойно принял из рук монаха какой-то сверток. Да-да, можете не сомневаться, это было всего лишь прошение, которое король небрежно сунул своему фавориту, и кортеж как ни в чем не бывало продолжал шествие.

Я протер глаза и для верности стукнул себя кулаком по лбу. Ничего не изменилось, карета уже отъехала довольно далеко, толпа начала распадаться, оживленно обмениваясь впечатлениями и судача.

Опомнившись, я кинулся догонять процессию. Ведь в исторические хроники могла вкрасться ошибка, и нельзя исключать, что убийство совершилось двумя кварталами дальше. Настигнув карету на улице Сент-Оноре, я долго шел за ней, пока не почувствовал, что мой растрепанный, может быть, даже безумный вид начал возбуждать подозрение у лакеев, сидевших на запятках. Один из них что-то вполголоса буркнул солдату, тот развернул коня, и я счел за лучшее нырнуть в переулок. Не хватало еще, чтобы путешественник во Времени был схвачен за покушение на убийство государя. Вы представляете меня, Гринвуд, в роли узника Бастилии?

— Вполне,— ответил сухо Гринвуд.— Никого другого из присутствующих, кроме вас, Ивар.

— Благодарю, дружище. К счастью, у нас нет больше тюрем, не то вы бы меня наверняка засадили за какое-нибудь нарушение инструкции.

— У нас есть другие формы наказания,— обнадеживающе заметил Гринвуд.

— С полчаса,— продолжал Ольсен,— я бродил по парижским улочкам, не зная, что предпринять. Не возвращаться же назад ни с чем! Я бы, пожалуй, предпочел все-таки камеру пыток в той же Бастилии, чем презрительную мину, которую скорчил бы Кирога, прослышав о моем фиаско.

Кирога ухмыльнулся.

— Итак, у меня созрело решение явиться к парижскому бальи и; признаться в заговоре против священной особы Генриха IV, короля всех французов. Но...

—- Не дурите, Ольсен,— вмешался с досадой Малинин,— в конце концов, вы уже должны были натешить свое тщеславие.

— От вас, маэстро психологии, я не ожидал такого скудоумия,— огрызнулся Ольсен.— Повторяю, решив идти с повинной...

— Послушайте, Ивар, если вам охота фиглярничать, то занимайтесь этим в одиночку! — в сердцах заявил Лефер. Он встал с места, и все другие собрались последовать его примеру.

— Постойте! — закричал Ольсен. — Я ведь не шучу!

— Вы что, всерьез хотите нас уверить...— начал Малинин, но Ольсен перебил его.

— Вот именно. У меня не было иного способа раздобыть какие-нибудь сведения о происшествии, вернее его непостижимом отсутствии. Разумеется, я не собирался оставлять свою голову на Гревской площади и был убежден, что мне удастся, перехитрив тамошнюю публику, добраться до своего хронолета, припрятанного в лесочке у монастыря бенедиктинцев. Риск, безусловно, был, и немалый. Но я счел, что неизмеримое превосходство в технических знаниях, не говоря уже о владении самыми современными методами гипноза, дает мне известное преимущество перед людьми того времени.

— Положим, Монтень...— начал было Лефер, но Ольсен не дал ему договорить.

— При чем тут Монтень, речь ведь идет не о светилах разума, а о напичканных предрассудками невежественных солдафонах средневековья. Впрочем, и Монтень, оставаясь, как всякий гений, эталоном мудрости на все времена, выглядел бы дикарем рядом с нашими детишками, которые получают в готовом для потребления виде всю информацию, накопленную человечеством. Короче, риск риском, но в тот момент меня ничто не могло остановить.  .

Все перевели дух, и даже скептик Кирога взглянул на своего бедового товарища с долей восхищения.

Ольсен улыбнулся.

— Однако мне пришла в голову мысль, что, прежде чем всходить на Голгофу, стоит расспросить какого-нибудь местного жителя. Побродив по городу, я присмотрелся к пожилому, толстенькому, прилично одетому человеку с добродушной улыбчивой физиономией. Он степенно прохаживался у небольшой лавчонки, в окнах которой были выставлены для обозрения банки и склянки всевозможных размеров с этикетками на латыни.

«Позвольте спросить вас кое о чем, милейший»,— обратился я к нему.

«К вашим услугам, сударь,— ответил ой с готовностью.— Аптекарь Баланже».

«Весьма польщен. Вопрос у меня довольно деликатный».

«Не стесняйтесь, по роду своих занятий я привык исполнять поручения тонкого свойства. Сама герцогиня де Майен доверяла мне свои секреты!».

«Так скажите, какое сегодня число?».

«Как,— воскликнул он недоверчиво,— это и есть ваш деликатный вопрос?».

«Разумеется нет, я просто хотел узнать, не ожидали ли парижане сегодня некоего важного события?».

«Важное событие? Как же, как же... Вы, должно быть, имеете в виду коронацию ее величества в качестве регентши при малолетнем дофине. Она состоялась вчера, и, скажу я вам, это было зрелище!».

«Простите,— прервал .я политические разглагольствования аптекаря,— речь ведь идет о событии не вчерашнего, а сегодняшнего дня».

«Сегодня, 14 мая, состоялся выезд доброго короля Генриха IV. Ранним утром графиня Шартр разрешилась от бремени, в чем ей помогал аптекарь Баланже. Вечером ожидается прибытие в Париж турецкого посла, везущего письмо и подарки султана его величеству. Распространяются также слухи, что из армии, действующей на Маасе, для доклада государю отозван главнокомандующий...».

Все это мой собеседник выпалил одним духом, явно довольный возможностью продемонстрировать свою осведомленность в государственных делах.

«Очень интересно,— заметил я.— Не упустили ли вы, однако, нечто такое, что должно было случиться сегодня, но не случилось?».

Аптекарь наморщил лоб.

«Да,—сказал он,— ведь нынче поутру должны были казнить Равальяка. Может быть, ваша милость имеет в виду это происшествие?».

Я побелел.

«Как Равальяка?!».

«А что, он ваш родственник? Я-то полагал, что сударь — англичанин». Он достал из обширного кармана флакон с нюхательной солью и собирался было сунуть мне его под нос, однако я решительно отказался от этого варварского заменителя валидола.

«О нет,— сказал я, овладев собой, — просто мне показалось, что я слышал его имя».

«Еще бы, вот уже третий день только и разговоров, что этот человек замышлял дурное против короля. Впрочем, казнь отложена дня на два-три, пока парижский палач оправится от простуды. До чего же, однако, подлы эти католики,— поделился своим возмущением Баланже, впервые обнаружив собственные религиозные пристрастия.— Ведь это уже восемнадцатый убийца, подсылаемый ими к государю!».

Тут вдруг мессир Баланже прикусил губу, глаза его округлились от страха. Я хотел было оглянуться, чтобы посмотреть, что привело в ужас словоохотливого аптекаря, но не успел: чьи-то мощные длани обхватили меня сзади и оторвали от земли, одновременно кто-то ловко заткнул мне рот кляпом и резким движением надвинул шляпу на глаза. Я был брошен в какой-то экипаж, лошади тронулись с места рысью, унося не в меру настырного путешественника во Времени навстречу его судьбе.

Даже высокопарная концовка не ослабила впечатления, произведенного этой частью рассказа. Все сидели молча, ожидая продолжения.

— Предлагаю небольшой перерыв,— коварно заявил Ольсен.— Я вас, должно быть, утомил, да и подкрепиться не мешает.

Все дружно запротестовали.

— Ваша воля,— сдался он.— Из подробного письменного отчета можно узнать все детали моего ареста и первого допроса, состоявшегося, кстати, в тот же день. Скажу лишь, что обращались со мной сносно и костей не ломали. С самого начала я отказался отвечать на все вопросы и потребовал личного свидания с королем, налегая на то, что имею для него сведения исключительного значения. Сам я, конечно, не слишком верил, что мои настояния дойдут до царственных ушей, и поэтому начал исподволь обдумывать план побега. Но уже на другой день меня препроводили в Лувр, и я предстал перед Генрихом.

Он принял меня в небольшой комнате, окна которой выходили на набережную Сены. Обстановка была довольно скромной: широкий письменный стол, заваленный бумагами, этажерка с книгами, несколько кресел. Словом, все как в кабинете тогдашнего чиновника, если не считать небольшой картины в золоченой раме, изображающей выезд Дианы.

Отпустив стражу, Генрих довольно долго и бесцеремонно меня разглядывал. Потом, составив, видимо, свое впечатление, поинтересовался, кто я такой и почему добивался свидания с королем.

Я, как вы догадываетесь, начал отвечать согласно заготовленной на такой случай легенде: небогатый фландрский дворянин, д’Ивар, ненавижу поработителей своей родины испанцев, приехал в Париж, чтобы увидеть великого Генриха и служить ему чем могу, готов вступить в его доблестную армию и так далее. Он выслушал, не перебивая, и спросил: «Что за важную тайну, сударь, вы Собирались мне открыть?».

«Я хотел предупредить вас, сир, о покушении Равальяка, но не смог пробиться к вам раньше. Слава Богу, вмешалось само провидение».

— Вы понимаете, друзья, теперь, когда убийство все равно не состоялось, мне ничего не стоило завоевать таким образом доверие короля. Надеюсь, Гринвуд, даже вы не примете это за нарушение запрета.

— Посмотрим, посмотрим,— уклончиво ответил эксперт.

«Ну а вы, мьсе д’Ивар, откуда узнали о готовящемся злодеянии?» — допытывался Г енрих, и мне пришлось наплести с три короба о встреченных в харчевне подозрительных монахах и случайно подслушанном разговоре. Сочинял я вдохновенно и начал уже верить сам себе, когда вдруг на лице короля появилась откровенная усмешка. Я невольно стушевался, но после секундной паузы, вспомнив наставления Малинина, решил идти напролом.

— Да, я рекомендовал вам этот прием,— подтвердил психолог.

— Вот, вот. «Вы мне не верите, ваше величество? — спросил я. — Тогда испытайте меня огнем».

Ответ был совершенно неожиданным;

«Полноте, сударь, не морочьте мне голову, иначе я просто велю вас повесить. А теперь быстро выкладывайте, из какого вы Времени?».

Я не поверил своим ушам.

«Вы хотите спросить, откуда я родом, сир? Так я уже имел честь сообщить, что во Фландрии...».

«Перестаньте,— резко перебил он. — Я хочу знать, из какого века вы сюда явились».

Малинин, пораженный до крайности, поймал себя на том, что сидит с открытым ртом. Другие реагировали не менее приметно. Лефер схватился за голову, Гринвуд вскочил и нервно зашагал по комнате, а Киро-га хладнокрово заявил:

— Этого не может быть.

— Ах, не может быть?! — воскликнул Ольсен.— Тогда смотрите.

Он подбежал к двери и нажал ряд кнопок на расположенной рядом панели. Стена, затянутая узорчатым обивочным материалом, начала белеть и превратилась в большой экран, по которому побежали кадры стереоленты.

2.

На экране монарх и его гость вели беседу на старо-французском языке, а ниже изображения поползли титры перевода.

Г е н р и х (настойчиво и с раздражением). Говорите же, я жду!

О л ь с е н (после заметных колебаний). Вы правы, сир, я не ваш современник. Нас разделяют во времени восемь веков.

Г е н р и х (хладнокровно). Как раз половина срока, минувшего от Рождества Христова. Ну, зачем же вы к нам пожаловали?

О л ь с е н (смущен, в данной ему инструкции явно не предусматривался подобный вопрос). Видите ли, ваше величество, людьми моей эпохи движет понятная любознательность. Мы стремимся глубже познать прошлое, находя в нем бесценное поучение для сердца и ума. Полагаю, это не чуждо и вашим современникам.

«Витиевато изъясняется, не может найти нужного тона»,— подумал Малинин.

Г е н р и х (кивая). В молодости я основательно штудировал записки Цезаря о галльской войне. Вероятно, почерпнутая там мудрость помогла мне утереть нос испанскому кузену. Хотя и он, должно быть, читал Цезаря.

О л ь с е н (угодливо). Не каждому дано постигнуть мысль гения и извлечь, из его деяний урок.

Г е н р и х (задумчиво). Я всегда советую своим маршалам читать Цезаря. Не ради прямого подражания —  упаси Бог! Военное дело изрядно продвинулось вперед, особенно с тех пор, как появилась артиллерия. Но дух полководца, его воля — здесь всегда есть чему поучиться... (После секундной паузы, улыбаясь.) Впрочем, сам я ничему не научился, пока не набил себе шишек.

О л ь с е н. Иначе вы бы не стали великим королем.

Г е н р и х. Да, разумеется. (Подавшись вперед и уткнув свой палец в грудь Ольсену.) Объясните, сударь, почему вы избрали для путешествия в прошлое именно 14 мая 1610 года? Какое поучение вы и ваши ученые коллеги хотели извлечь из того факта, что фанатик, подосланный испанцами, собирался заколоть короля Франции?

О л ь с е н (в полном замешательстве). История полна неожиданностей, сир. Многие ее детали нам неизвестны, другие нуждаются в проверке. Кроме того, есть эффект присутствия. Одно дело описывать события с чужих слов и совсем другое — быть их свидетелем.

Г е н р и х. Вы называете все причины, кроме главной.

О л ь с е н. Что государь имеет в виду?

Г е н р и х. Вас прислали, чтобы предупредить меня о покушении Равальяка, не так ли?

Все замерли в ожидании ответа, и каждый напряженно соображал, каким бы он должен быть.

Г е н р и х (глядя на своего собеседника испытующе, с иронической усмешкой). Смелее. Надо ли стыдиться столь богоугодных побуждений? Хотя вы, должно быть, не верите в Бога...

Это прозвучало полуутверждением-полувопросом.

О л ь с е н (дипломатично). Мы не испытываем необходимости объяснять что-либо действием потусторонних сил.

Г е н р и х (кивая в знак согласия). Я тоже. Поэтому мне не составило большого труда сходить к обедне. Кстати, там у вас (помахал рукой, указывая куда-то в небо) знают этот эпизод?

О л ь с е н. Еще бы! Ваша фраза «Париж стоит мессы» стала крылатой.

Г е н р и х. В каком смысле?

О л ь с е н. Как вам сказать... Ее употребляют, когда речь идет о циничном выборе. Ради большого куша стоит покривить душой или отречься от принципов... Приблизительно так.

Г е н р и х (недовольным тоном). Вот уж ерунда! Как раз в душе я ни от чего не отрекся. Принятие католичества было взвешенным политическим шагом. Монарх обязан держать своих подданных в страхе, может попирать их, как взбредет в голову, но он не имеет права не разделять их предрассудков.

О л ь с е н (явно стремясь успокоить короля). Вы правы, сир. Здесь был просто тактический расчет. Каждый на вашем месте поступил бы так же.

Г е н р и х. Вернемся, однако, к нашим баранам. Вы не ответили на мой вопрос.

О л ь с е н (говорит четко и уверенно). Увы, ваше величество, не буду лукавить, передо мной не ставилась задача подать вам спасительный знак. Отнюдь не потому, что людям моей эпохи недостает человеколюбия. Просто мы не имеем права на милосердие. Подумайте сами, что случится, если путешественники во Времени начнут вмешиваться в ход событий, пытаясь исправить историю или придать ей более пристойный вид. Такое вмешательство могло бы привести к катастрофическим результатам.

Г е н р и х (явно не понимая, но не желая признаться). Вот как?

О л ь с е н: Представим для наглядности, что кому-то пришло в голову предупредить столь почитаемого вами Цезаря о готовящемся против него заговоре...

Г е н р и х (сухо). Не вижу ничего дурного, если б сей великий полководец прожил еще с десяток лет.

О л ь с е н (невозмутимо). Я выбрал неудачный пример. Ну а если какой-нибудь сердобольный пришелец из будущего решил бы остеречь ваших предшественников, сир, сообщив Карлу IX и Генриху III, что первого собираются отравить, а второго зарезать?

Г е н р и х. Да, я улавливаю, это помешало бы осуществиться воле Божьей.

О л ь с е н. У нас принято называть то, о чем вы говорите, естественным течением истории. Добавлю, что у меня есть и достаточно веская личная причина воздерживаться от всякого вмешательства в ваши дела. Согласно семейному преданию, одним из моих предков по материнской линии является не кто иной, как ваш министр финансов герцог Сюлли...

Г е н р и х. Вы потомок моего Рони?

О л ь с е н. Похоже, что да. Так вот, перемены в вашей судьбе могли бы самым неожиданным образом повлиять на судьбу вашего фаворита и его близких. Вообразите, как это отразилось бы на потомках герцога Сюлли в тридцатом или сороковом колене! Вполне вероятно, что я вообще не появился бы на, свет.

Г е н р и х. Это было бы весьма прискорбно и для меня, сударь. Поскольку не смогла бы состояться наша интересная беседа.

О л ь с е н. Благодарю вас, ваше величество...

О л ь с е н. Благодарю вас, ваше величество...

О л ь с е н. Благодарю вас, ваше величество...

— Испорченная пластинка,— сказал Лефер, выражая вслух то, что пришло в голову каждому. Действительно, эффект был тот же самый, только странно было видеть его на экране. Повторяя свою фразу, Ольсен всякий раз подавался вперед и вежливо наклонял голову, а король Генрих делал ответный жест рукой, и оба они смахивали на трясущихся китайских истуканчиков. Ольсен уже поднялся с места и направился к панели, когда появились очередные кадры необыкновенной хроники.

Г е н р и х. И все же осталась одна неясность. Вы начали с того, что хотели предупредить меня о злодейском намерении Равальяка. А в противоречие с этим утверждаете...

О л ь с е н (перебивает). Да, сир, здесь есть противоречие. Дело в том, что я не имел права вмешиваться — это, как, я уже вам докладывал, категорически запрещено.

Г е н р и х. Но вы только что нарушили запрет. (Ольсен кивает.) Не смогли противостоять своей человеческой натуре? (Ольсен кивает.) А чем это вам грозит, вас повесят или четвертуют?

О л ь с е н. Хуже, меня отстранят от путешествий во Времени. (Генрих смотрит на него с явным недоумением.) Однако откройте и вы мне свой секрет, сир. Как вы узнали, что я прибыл к вам из будущего?

Г е н р и х. Очень просто; Вы здесь не первый.

О л ь с е н. Вы хотите сказать...

Г е н р и х. Вот именно. Неделю назад ко мне заявился некий господин, предупредивший об очередном заговоре иезуитов. (В сердцах.) До сих пор не могу простить себе, что дозволил этим паршивцам вернуться во Францию! Кстати, этот человек не хитрил, как вы, мсье д’Ивар, а без всяких обиняков сообщил, что он из тридцатого столетия.

Среди зрителей произошло сильнейшее движение.

О л ь с е н. Тридцатого?

Г е н р и х. Да, насколько я разбираюсь в арифметике, он на пять веков моложе вас.

О л ь с е н. И куда же девался наш с вами потомок?

Г е н р и х. Испарился, как Асмодей.

О л ь с е н. Он не снабдил вас никакой другой информацией?

Г е н р и х. Не понял.

О л ь с е н. Я хотел узнать, не рассказывал ли ваш спаситель о своем времени?.

Г е н р и х. Нет, он не пожелал задерживаться. А жаль, мне бы хотелось кое о чем его порасспросить.

О л ь с е н. Вас, видимо, интересует, как устроено наше общество?

Г е н р и х. Отчасти и это. Признаюсь, однако, в первую очередь меня одолевает любопытство, что у вас думают о моем царствовании.

О л ь с е н (подумав). Видите ли, ответить на этот вопрос непросто. О вас написана обширная литература.

Г е н р и х (удовлетворенно поглаживая бородку). Скажите главное.

О л ь с е н. Если в двух словах, то вас рассматривают как решающее звено в утверждении французского абсолютизма.'

Г е н р и х (с вытянувшейся физиономией). Какое звено?

О л ь с е н. Простите, это словечко из жаргона наших историков. Иначе говоря, считается, что при вас завершилось становление централизованного государства в форме абсолютной монархии.

Г е н р и х. Только и всего? А что говорят о моих... э... похождениях?

О л ь с е н. Историки, склонные морализировать, осуждают вас, а литераторы зовут веселым королем. Есть даже популярная песенка:

Жил-был Анри Четвертый, — Веселый был король. Вино любил до черта. И пьян бывал порой.
Боец он был отважный И дрался, как петух, А в схватке рукопашной Один он стоил двух.
Еще любил он женщин, Имел у них успех. Победами увенчан, Он был счастливей всех.

Г е н р и х. Недурно. Давайте еще раз. (Берет с этажерки футляр, достает из него лютню, наигрывает, нащупывая мотив, подает- знак Ольсену, и они вдвоем поют песенку о веселом короле, потом смеются довольные друг другом.).

О л ь с е н. Как прекрасно звучит эта лютня!

Г е н р и х. Она ваша. (Встает, подходит к Ольсену, кладет руку ему на плечо.) А жаль, д’Ивар, что вы из другой эпохи. Мы с вами могли бы подружиться.

О л ь с е н. Не сомневаюсь, сир.

Король хлопает в ладоши. Дверь кабинета отворяется, входит слуга с подносом, ставит перед собеседниками кубки с-вином и удаляется.

Они молча чокаются, пьют.

Г е н р и х (со вздохом). У меня так мало по-настоящему преданных друзей. Вокруг все больше льстецы и предатели... Ладно, расскажите о своем времени. Кто вами управляет?

О л ь с е н. Так называемый Глобальный общественный совет, сир. В его составе пятьсот самых мудрых и уважаемых людей, главным образом из числа ученых.

Г е н р и х. Их назначает король?

О л ь с е н. О нет, они избираются населением. Королей у нас давно не существует.

Г е н р и х (в раздумье). Вот как! Значит, все-таки республиканцы своего добились! Что же, этот ваш правящий синклит устроен по типу римского сената или афинской агоры?

О л ь с е н. Ни то, ни другое.

Г е н р и х. Ну, тогда это, очевидно, нечто вроде наших Генеральных штатов. В нем представлены все сословия?

О л ь с е н. У нас давно уже нет сословий, ваше величество.

Г е н р и х. То есть как, у вас нет дворян, священнослужителей, простолюдинов? Каким же образом отбираются достойные?

О л ь с е н. По достоинствам уму, таланту, порядочности.

Г е н р и х. Родовитость...

О л ь с е н (входя в раж). При чем тут родовитость! Разве качества человека определяются его генеалогическим древом? Вы сами, сир, только что изволили признать, что среди ваших придворных тьма ничтожных, подлых людишек. А ведь многие из них наверняка ведут свое происхождение от знатных вельмож, состоявших еще в свите Меровингов и Капетингов.

— Молодчина! —  не удержался Лефер.

Г е н р и х (примирительно). Ну-ну, не стоит из-за' этого пререкаться. У нас здесь свои порядки, у вас свои. В конце концов, никто не должен совать свой нос в чужие дела. Эпохи, подобно государствам, имеют право на неприкосновенность. Кстати, а как обстоят у вас дела с европейской политикой, по-прежнему ли Франция воюет с Испанией, а Испания с Англией?

О л ь с е н. О нет, сир Теперь в Европе, как и вообще на Земле, нет отдельных государств.

Г е н р и х (с грустью покачивая головой). Значит, Франция лишилась независимости, а заодно основанных мною заморских колоний.

О л ь с е н. Франция ничего не лишилась, она приобрела весь мир, так же как мир приобрел Францию.

Г е н р и х. Но если не стало государств, кто же и с кем у вас воюет?

О л ь с е н. Никто. С этим навсегда покончено.

Г е н р и х. Стало быть,, вечный мир стал явью! А ведь и я вслед за чешским королем Подебрадом носился одно время с таким проектом для Европы.

О л ь с е н. Эти попытки украшают вашу репутацию. Хотя, признайтесь, вы собирались навязать европейским странам мир при гегемонии Франции и своей лично.

Г е н р и х. А вы хотели, чтобы гарантом европейского мира стал мой свирепый сосед Филипп II или этот недоносок Яков?.. А мог бы я совершить вместе с вами прогулку в будущее? Разумеется, не для того, чтобы остаться у вас навсегда. Упаси Бог!

О л ь с е н. Увы, сир. Мои современники могут путешествовать в будущее, и даже легче, чем в прошлое. Но такой возможности лишены те, кто жил до изобретения машины времени. -

Г е н р и х. Жаль. Я бы с удовольствием поглазел на ваш идеальный мир. Объясните только, чем вы там занимаетесь? Мы вот здесь заняты по преимуществу тем, что любим и воюем. Если вы покончили с войнами...

О л ь с е н. Значит, нам осталась только любовь. (Смеются.) Разве этого мало?

Г е н р и х. Ну, надо же чем-то заполнять паузы.

О л ь с е н. Если говорить серьезно, то никогда еще жизнь людей не была в такой степени полнокровна и осмысленна. Канули в вечность голод, нищета, мор, пустыни и болота превращены в сады; изобилие пришло в каждое жилище.

Наши городские экипажи движутся моторами, мощность которых достигает сотен и тысяч лошадиных сил. Мы не только ездим, но и летаем, покрывая за считанные минуты расстояния от Парижа до Москвы, и за какие-нибудь полчаса — до Америки. И это еще не все Мы посещаем Луну, Марс, Венеру, другие планеты...

Ольсен замолк. Генрих пристально вглядывался в него, словно пытаясь найти в глазах путешественника во Времени образы той неведомой, непостижимой жизни, какая воцарилась на Земле спустя восемь веков. Потом отвел взгляд.

Г е н р и х. Вам приходилось когда-нибудь скакать на лошадях?

О л ь с е н. Нет. А почему вы спрашиваете?

Г е н р и х. Вы не представляете, д’Ивар, какое это наслаждение — мчаться во весь опор по лесным тропкам и проселкам, когда ветки хлещут по лицу, а ветер свистит в ушах. В такие мгновения чувствуешь себя не просто воином или охотником, но покорителем пространства.

О л ь с е н. Вы правы, сир, каждому времени — свое.

Г е н р и х. И каждому — свое время. (Чокаются, пьют.) Надеюсь, вы еще пробудете в Париже? Я распоряжусь поселить вас в Фонтенбло.

О л ь с е н. Прошу прощения, государь, но моя миссия здесь исполнена, и я должен покинуть вас.

Г е н р и х. Ну, на денек-другой задержаться не можете?

О л ь с е н. Нет, сир. Дело в том, что в моем экипаже кончается зарядка, и, если я не уеду сейчас, я не уеду никогда.

Г е н р и х. Вот как? Где же этот ваш экипаж?

О л ь с е н. Неподалеку.

Г е н р и х. Вы мне не доверяете? (Ольсен молчит.) Что ж, правильно делаете, я и сам на вашем месте поступил бы так же. Ну хорошо, тогда исполните на прощание одну мою просьбу.

О л ь с е н. Если это в моих возможностях.

Г е н р и х. Это в ваших возможностях. Раскройте мне мою судьбу.

О л ь с е н. Я не сомневался, что вы зададите мне этот вопрос. И очень огорчен, что не могу на него ответить.

Г е н р и х. Все тот же запрет?

О л ь с е н. Нет, я просто не знаю.

Г е н р и х. Может быть, вы щадите меня? Тогда не стесняйтесь, я фаталист. Мать Жанна с детства меня наставляла: чему быть, того не миновать.

О л ь с е н. Но я в самом деле ничего не могу вам сказать.

Г е н р и х. Полноте, мсье.

О л ь с е н. Судите сами, ваше величество, я знал, что вам угрожает гибель от руки Равальяка. Теперь этот вариант отпал.

Г е н р и х. Допустим. Но рано или поздно мне все равно предстоит переселиться к праотцам. И вы в своем двадцать пятом веке не можете не знать, как это случилось.

О л ь с е н. Мои современники, безусловно, об этом знают. Однако вы забываете, что я-то был с вами и, пока не вернусь назад в свое время, поневоле останусь в неведении о вашей дальнейшей судьбе.

Г е н р и х. Заколдованный круг. Это смахивает на ребус. Что было раньше, яйцо или курица? Но сдается мне, что вам известна разгадка. (Хлопает в ладоши. Входит бравый гвардеец. Король подзывает его ближе и шепчет что-то на ухо.) Что же, настала пора прощаться, д’Ивар, хотя и надеюсь, что мы с вами еще увидимся. Мой офицер вас проводит.

О л ь с е н (официально). Благодарю за аудиенцию, государь. Желаю вам удачи.

В последний раз камера показала крупным планом лицо Генриха. В прищуренных черных глазах, в уголках губ притаилась хитрая усмешка.

3.

Ольсен со своим спутником идут бесконечными галереями Лувра. Наконец офицер отворяет дверь и жестом приглашает Ольсена войти, но тот застывает на пороге.

«Куда вы меня привели, сударь, король поручил вам вывести меня из Лувра».

«Король оказывает вам милость, мсье д’Ивар. Мне поручено завтра утром доставить вас в Фонтенбло. А сегодня вы можете удобно устроиться в этой гостиной. Из кухни его величества сюда будет доставлен отменный ужин. Чтобы вы не скучали, я готов составить вам компанию».

«Премного обязан государю,— говорит Ольсен,— но не смею злоупотреблять его гостеприимством».

«И не думайте отказываться»,— возражает офицер.

«Значит ли это, что я арестован?» — спрашивает Ольсен.

«Упаси Бог!» -— восклицает офицер с жаром и слегка подталкивает своего нового друга, как он его называет, в спину. Тому не остается ничего другого, как войти в комнату. Дверь за ними закрывается.

Экран погас, стена приняла свое прежнее обличье.

— В чем дело, — спросил Лефер, — -у вас кончилась пленка?

— Нет, конечно. Но все, что случилось дальше, можно было снять только со стороны. Вам придется довольствоваться моим рассказом.

Когда мы вошли, меня ожидал сюрприз: в стороне от дверей за круглым столом играли в кости два гвардейца. Итак, я взят под надежную охрану, а природное мягкосердие не помешает его христианнейшему величеству применить пытки, чтобы выжать из меня эту тайну.

Решив, что мой главный козырь — внезапность, я подставил офицеру подножку и сильно толкнул его в грудь. Он упал и покатился по полу, гневно чертыхаясь. Я кинулся к двери, рассчитывая выскочить наружу и скрыться в наступивших сумерках. О ужас, дверь была заперта снаружи! Ко мне уже подбегали с обнаженными шпагами гвардейцы, и не оставалось ничего иного, как принять бой.

Выхватив свою шпагу из ножен, я стал размахивать ею, как дубинкой. Это на мгновение привело моих противников в замешательство, они никогда, разумеется, не видывали подобной манеры фехтования. Перекинувшись репликами, смысла которых я не уловил, гвардейцы стали теснить меня с двух сторон. Полагаю, у них был приказ беречь мою жизнь, и убивать меня, они не собирались, разве что чувствительно царапнуть. К нам уже приближался офицер, держась одной рукой за голову: при падении он стукнулся о каминную решетку.

Сорвав плащ, я швырнул его на голову одного из нападавших и на секунду обезопасил таким образом свой тыл. Затем я сложился пополам и метнулся к другому, сильно ударив его головой в живот. Тот упал. Теперь предстояло сразиться с офицером. Этот малый явно был готов наплевать на приказ монарха и выпустить из меня кишки, чего бы потом это ему ни стоило.

Увернувшись от грозившего мне удара, я приемом каратэ ударил лейтенанта по шее, от чего он уже не смог оправиться. Последний мой противник, выбравшись наконец из плаща, с ужасом наблюдал эту сцену и до того перепугался, что кинулся к двери и стал барабанить в нее, призывая на помощь.

— Вы рассказываете с таким сладострастием, Ольсен, будто получали удовольствие, расправляясь с этими несчастными,— сказал Малинин.

— Это в нем заговорила кровь его воинственных предков,— встал на защиту друга Лефер.

— Заверяю вас, что действовал строго в пределах необходимой самообороны, — сказал Ольсен, кинув опасливый взгляд на Гринвуда.— В тот самый момент, когда за мной осталось поле боя, дверь распахнулась, и в комнату ворвалась куча народа. Если это была не вся французская армия, то но крайней мере добрая ее половина. Вежливо пропустив отряд, я выскочил из-за дверей, выбежал наружу и запер своих преследователей. До сих пор ума не приложу, как мне удалось провести их таким примитивным образом.

— Д’Артаньян на вас еще не родился! — сострил Лефер.

— Конечно, им не стоило большого труда выломать дверь, и по тому, с каким остервенением они взялись за это дело, я не сомневался, что имею в запасе не более двух-трех минут. Кинувшись бежать вдоль галереи, едва освещаемой тусклым светом масляных фонарей, я достиг круглой башенки, откуда витая мраморная лестница выводила к наружной двери. Мне почему-то казалось, что в этом месте не должно быть сильного караула. Но, глянув вниз, я понял, что ошибся: весь двор был заполнен швейцарцами.

Что делать? Секунды промедления едва не стоили мне головы. Услышав нарастающий позади шум, я оглянулся и в неясном' свете факелов увидел искаженные яростью лица приближающихся гвардейцев.

У меня оставалось несколько мгновений, чтобы выхватить шашку с веселящим газом и швырнуть ее им под ноги. Действие этого оружия мгновенно. Под сводами древнего замка разразился громовой хохот, достойный Гаргантюа и Пантагрюэля. Славные воины короля Генриха закатывались в истерике и один за другим в изнеможении опускались на каменный пол.

Я еще раз посмотрел вниз. Там царила полная кутерьма. По двору в разных направлениях бегали солдаты, не знавшие, что им делать: то ли хватать заговорщиков внутри Лувра, то ли оборонять его от внезапного нападения извне.

Вдруг все голоса перекрыл истошный вопль: «Вот он, дьявол, хватайте его!» Рослый швейцарец, сидевший на лошади, приподнялся в седле, чтобы наглядней показать своим товарищам, где противник. Залюбовавшись этим закованным в латы живописным воякой, я не сразу сообразил, что он указывает на меня. А ведь и в самом деле вид у меня был устрашающий. Стоя в клубах веселящего газа, частицы которого, пропитанные лунным светом, создавали подобие переливающегося белого шлейфа, и, главное, с диковинной маской на лице, я должен был показаться чудовищем из другого мира. И надо отдать должное мужеству швейцарца-он не колеблясь пришпорил коня, намереваясь въехать по лестнице на галерею, чтобы атаковать дьявола.

Для спасения у меня оставалась одна стихия — воздух. Я молниеносно скинул с себя кафтан, достал из висевшей у пояса сумки аэропакет и начал приводить его в рабочее состояние. Вы знаете, что в обычных условиях для этого нужно две минуты. За время тренировок я научился собирать его за полторы. На сей раз я был готов через сорок секунд реальная опасность включает такие ресурсы организма, о каких мы знать не знаем. И все же проклятый швейцарец едва не успел помешать мне. Сопровождаемый разъяренной орущей толпой, он буквально взлетел на своем коне на галерею и успел ухватить меня за ноги, когда я уже, взобравшись на балюстраду, готов был воспарить над Лувром.

Конечно, я попытался освободиться, дернувшись всем телом, но он вцепился в меня мертвой хваткой, да и человек этот был недюжинной силы. Самое скверное состояло в том, что я не мог пустить в ход руки, поскольку к ним уже были пристегнуты крылья. А что, если взлететь с этим живым грузом, на высоте он сам поневоле отвалился? Но мощность аэропакета рассчитана максимум на сто килограммов, а во мне одном восемьдесят.

К счастью, инстинкт следует впереди рассудка. Я распахнул руки-крылья еще до того, как поддался панике, и это меня спасло.

— Вы поднялись вдвоем? — удивился Лефер.

— Нет, конечно, но я упустил из виду психологический эффект. Вы не представляете, друзья, какой невообразимый ужас появился на лице моего преследователя, когда он увидел над собой распахнутые серебристые, словно у архангела, крылья. Он весь обмяк, руки его бессильно опустились и повисли как петли, а голова склонилась к луке седла. «То ли обморок, то ли благоговейная молитва»,— подумал я, взмывая в небо.

Затем все рухнули на колени, воздымая руки и громкими криками благодаря Господа за явленное им знамение. Впрочем, это было уже мимолетное впечатление, потому что аппарат быстро набрал заданную высоту. Лувр уменьшился до размеров игрушечного домика, а фигурки людей — до едва различимых букашек. Потом на темном фоне небосклона мелькнула раздвоенная, словно катамаран, берущий старт к звездам, громада Нотр-Дама. Сориентировавшись по собору, я скорректировал курс и через несколько минут с идеальной точностью приземлился в кустах терновника у монастырской стены, где меня ждал хронолет.

Ольсен с облегчением вздохнул, как человек, отчитавшийся за командировку.

— А теперь, друзья,— сказал он,— я удовлетворю ваше любопытство и потешу слух.

Ольсен раскрыл лежавший на столе таинственный ящик и извлек из него старинный инструмент.

— Лютня, подаренная его величеством Генрихом IV, королем Франции, путешественнику во Времени Ивару Ольсену, профессору истории Вселенского Университета.—Он ударил по струнам и запел. Все подхватили:

Когда же смерть-старуха За ним пришла с клюкой, Ее ударил в ухо Он рыцарской рукой. Но смерть, полна коварства, Его подстерегла И нанесла удар свой Ему из-за угла...

— Эффектная концовка,— сказал Гринвуд.— Вы большой мастер рассказывать. Притом какое совпадение! Можно подумать, поэт догадывался, что люди из будущего своевременно предупредят веселого Анри, чтобы он дал Равальяку в ухо. Все-таки имеем мы право узнать, когда и каким образом старуха подстерегла его величество?

— Не понимаю вашего сарказма,— сказал Ольсен, бледнея..

— Не обижайтесь, Ивар,— мягко вставил Киро-га, но в самом деле неясно, чем все это кончилось.

— Вы же слышали мой ответ Генриху. Я действительно не знаю, потому что прибыл из XVII века и не успел заглянуть в энциклопедию.

— Вы это всерьез? — спросил Лефер.

Малинин дернул его за рукав.

— Конечно, всерьез,— ответил он за Ольсена.— Ивар прав, это мы должны сообщить ему, чем все дело кончилось. Можете не тратить время на энциклопедию, Ивар. Король Генрих IV был убит Равальяком 14 мая 1610 года.

Ольсен кивнул и стал вдруг усиленно растирать пальцами лоб. Малинин, встревоженный, подошел к нему.

— Что с вами? — Он достал миниатюрный карманный анализатор и приложил его к ладони Ольсена.— Видите, пульс вялый, давление немного ниже вашей нормы. Вам надо прилечь.

— Пожалуй,— согласился Ольсен.

— Ступайте, голубчик. После таких подвигов и самому Геркулесу понадобился бы отдых.

— Скорее меня утомил рассказ. Когда все переживаешь заново...

Он не договорил и, сделав прощальный жест, ушел.

— Что-нибудь серьезное, доктор? — спросил Ле-фер.

— Не думаю. Обычное нервное истощение. Было бы мудрено, если б обошлось без этого. Помните, Кирога, как вы себя чувствовали, вернувшись из такого же путешествия?

— Еще бы. Теперь, когда этот задира ушел, признаюсь, что ему досталось куда больше.— Кирога улыбнулся.— Лично я предпочитаю иметь дело с игуанодонами.

Гринвуд шелкнул пальцами, требуя внимания.

— Завтра утром от нас ждут отчета ,— сказал он официально.— Будем прерываться или обменяемся впечатлениями по свежим следам?

— Я бы не прочь пообедать, — заявил Лефер.

— Потерпите, ничего с вами не случится,— возразил Гринвуд.

— Велите хоть принести бутербродов и пива.

Они молча ждали, пока расторопные роботы подкатили к каждому поднос на колесиках, уставленный едой.

— Если говорить о технике...— начал Гринвуд.

— А тут и говорить нечего,— перебил его Лефер.— Все сработало безупречно.

— Нам следует подумать, достаточно ли у хрононавта средств защиты. По рассказу Ольсена можно судить, что из некоторых опасных ситуаций он выбрался чудом.

— Он не мог не выбраться.

— Чего спорить, Лефер! — рассердился Кирога.— Кому помешает, если, скажем, ваш аэропакет можно будет разобрать на полминуты быстрее? Ведь экстремальные условия возникают у кого угодно, хотя бы у тех же космонавтов. Вообразите, что работаете на них.

— Давайте не пререкаться — призвал Малинин.

— Мне кажется, надо иметь в виду следующее,— назидательно заметил Гринвуд.— Мы обязаны одинаково позаботиться как о сохранении жизни путешественников во Времени, так и о неприкосновенности исторической среды. Это аксиома. И обе задачи имеют одно решение. Чем лучше обеспечена безопасность хрононавта, тем меньше у него необходимости пускать в дело всевозможные защитные средства, если и не разрушающие среду, то оставляющие на ней чувствительные отметины. Последствия подобной беспечности могут сказаться не сразу, но, накапливаясь мало-помалу, они способны в конце концов вызвать обвал, своего рода историоспазм, по типу экоспазма, угрожавшего человечеству в конце XX века. Кроме того, мы должны очистить историю от домыслов, а не добавлять к ним новые сказочки. Мы с вами обязаны принять все сообщение Ольсена за рабочую гипотезу и критически оценить каждый бит его информации...

— Так бы сразу и сказали,— вставил Малинин.

— Критически оценить каждый бит его информации, — повторил Гринвуд, не позволяя отобрать у себя трибуну.— При таком подходе мы сталкиваемся со множеством очевидных несуразностей и просто темных мест. Их не перечесть. Почему Ольсен вспомнил о камере только тогда, когда появилась королевская процессия, разве средневековый Париж сам по себе не заслуживает запечатления на пленке? Еще более странно другое: почему он показал нам только свою беседу с королем? Кстати, во время короткой паузы, пока вы занимались чаепитием, я спросил Ивара, куда подевалась кинохроника кортежа на улице де ла Ферронри.

Он ответил невразумительно: пленка-де оказалась некачественной. Где это слыхано!

— Да, — подхватил Кирога, — для меня тоже многое осталось неясным. Ну, скажите на милость, откуда взялась старинная лютня? Какая-то мистика!

— Непостижимо! — присоединился к нему Лефер.

Малинин тоже было собрался поддакнуть, но, заметив хитрую улыбку на губах Гринвуда, решил подождать. И не ошибся.

— Эх,— сказал Гринвуд, если б все загадки так просто отгадывались! Эта прекрасная лютня XV века взята из Луврского музея при поручительстве Глобального совета и под личную ответственность известного профессора Гринвуда.

— Так это ваша проделка?! — воскликнул Лефер.

— Что значит проделка? — обиделся Гринвуд.— Разве неясно, что такая неповторимая деталь может сыграть решающую роль в воссоздании реальной исторической атмосферы!

— Так-то так, но ведь ее придется возвращать.

— Ну и что? — спросил Гринвуд, с недоумением глядя на Малинина.

— Это может серьезно травмировать Ольсена.

— Чепуха, он не кисейная барышня, посмеется вместе с нами и забудет.

— К слову,— сказал Кирога,— когда вы думаете раскрыть ему глаза?

— Не раньше, чем через месяц,— ответил Малинин.— Надо дать время, чтобы впечатления ослабли, потускнели, тогда с ними легче расставаться. Помните, Кирога, когда мы рассказали вам самому?

— Через неделю.

— Вот именно. И поторопились. Вы никак не хотели поверить. Легко понять: чуть ли не гладили руками своих возлюбленных рептилий, и вдруг их отбирают. Обретенное сокровище на глазах превращается в иллюзию, в дым — есть от чего расстроиться.

— Ну хорошо,— вернул их к делу Гринвуд,— с лютней все ясно, но как вы объясните самую вопиющую несуразность в рассказе Ольсена.

— Хрононавта из XXX века?

Гринвуд кивнул.

— Теоретически,— начал Лефер, — это вполне допустимое предположение...

— Ах, оставьте, вы прекрасно знаете, что сейчас речь не об этом. Обратите внимание, что довольно правдоподобное в других отношениях поведение Ольсена становится запутанным и противоречивым, как только дело касается покушения. Сначала он признается Генриху, что хотел предостеречь его, потом заявляет ему, что всякое вмешательство в исторический процесс путешественникам во Времени строго запрещено. Каков в этом смысл? Если уж он солгал раз, чтобы войти в доверие к своему, скажем так, объекту, то зачем было через несколько минут откровенничать? За всем этим определенно что-то кроется.

— Может быть, вы преувеличиваете? — сказал Кирога.— В конце концов подобные эксперименты не обходятся без темных мест, как вы изволили выразиться. Вспомните, сколько их было в моем рассказе.

— Нет, Гринвуд прав, в этих странностях есть своя логика, и мне кажется, я ее угадываю.

— Выкладывайте же! — потребовал нетерпеливый Лефер.

— Видите ли, друзья, как врач, я лучше вас знаю Ольсена, его человеческие качества. Это! человек органически не способен ни на предательство, ни на равнодушие. Примите во внимание и другую его черту: молниеносную, я бы сказал, уникальную реакцию, причем не только физическую. Раз уж об этом зашла речь, не соглашусь с вами, Лефер, убежден, что Ольсен в чрезвычайной обстановке действительно способен привести в действие ваш аэропакет за 40 секунд... Да, так примите во внимание не только физическую, но также интеллектуальную реакцию.

— Не понимаю, — начал Гринвуд,— какое это имеет отношение...

— Самое прямое,— прервал его Малинин.— Помните, Ольсен сказал, что едва удержался, чтобы не крикнуть: «Берегись, Наварра!».

— Конечно.

— Что вы ему на это сказали?

— Что за это ему пришлось бы навсегда распроститься с путешествиями во Времени.

— А что сказал затем Ольсен?

— Что страх перед инструкцией помог ему вовремя остановиться,— подсказал Лефер.

— Так вот, он слукавил.

-— То есть?

Ольсен действительно крикнул: «Берегись, Наварра!» Отсюда и все странности в его дальнейшем повествовании. Он все время пытается как-то примирить две исключающие друг друга версии. Одна из них продиктована инстинктивным стремлением скрыть факт нарушения инструкции. А другая — логикой его беседы с Генрихом, которую Ольсен воспринимает как вполне реальную. В этом все дело. Усматривая нелепости в его рассказе, мы просто забываем, что он строится на другой исходной предпосылке.

Гринвуд хлопнул себя по лбу.

— Ай да Ивар, ай да обманщик! — сказал Лефер.— Теперь я понял, почему вы дернули меня за рукав.

Кирога недоверчиво покачал головой.

— А этот наш потомок?

— Он его выдумал,— объяснил Лефер.

— Но ведь о человеке из XXX столетия сообщил сам Генрих,— не унимался Кирога.

Трое остальных выразительно на него посмотрели.

- Ах да,— прозрел Кирога.

- Ваша гипотеза,— обратился Гринвуд к Малинину,— объясняет и загадку с исчезнувшей пленкой. Ольсен ее припрятал, если уже не уничтожил.

— Не уверен. Возможно, она и в самом деле оказалась испорченной.

— Не покрывайте его,— заявил Гринвуд желчно.

Малинин с досадой махнул рукой. Гринвуд положил руку ему на плечо:

Не огорчайтесь, док. Кто знает, может быть, даже такой законник, как я, не удержался бы крикнуть: «Берегись, Наварра!».

5.

Из донесения Глобальному совету:

«В соответствии с поручением экспертная группа провела анализ данных хронологического эксперимента „Генрих IV“ и докладывает о его результатах.

I. Цель.

Перед участниками эксперимента ставилась цель ответить на два вопроса.^

Первый: возможно ли получение полезной исторической информации посредством гено-гипнотического путешествия во Времени?

Второй: какова вероятность стерильного (то есть исключающего возникновение новых причинно-следственных связей) контакта с предками? С ответом на этот вопрос связывалось принятие окончательного решения по проекту „Хронолет“.

Кроме того, имелось в виду довести до оптимальных стандартов техническую экипировку путешественника во Времени и отработать использование защитных устройств, приборов записи и хранения информации.

2. Хрононавт.

После длительных и тщательных испытаний выбор был остановлен на Иваре Ольсене.

Краткие биографические сведения: родился в 2416 г. По материнской линии является прямым потомком фаворита Генриха IV, Рони, известного под именем герцога Сюлли. По отцовской линии — норвежского происхождения. В 2438 г. окончил исторический факультет Сорбонны и параллельно универсальные технические курсы. Трудовую деятельность начал учителем средней школы в Гренландии. В 2442—2446 гг.— младший научный сотрудник Московского института средних веков. В 2446—2450 гг.— участник комплексной этно-археологической экспедиции на Марсе. В 2450—2453 гг.— профессор Вселенского Университета. В 2453 г. зачислен в отряд хрононавтов.

И. Ольсен — автор монографий „Генрих IV и его эпоха“, „Французский абсолютизм", ряда других научных работ..

В браке состоял дважды. В настоящее время холост. Бездетен.

Всесторонне развит. Коэффициенты физических и интеллектуальных способностей приближаются к абсолютным.

Здоров, энергичен, спортивен. Технические навыки 1-го разряда. Управляет всеми транспортными средствами, прошел элементарный курс космонавигации, знаком с телепатическими системами.

Обладает отличными профессиональными знаниями и широким культурным кругозором. Увлечения: живопись, поэзия, футбол. '

Добр и отзывчив. Упорен в достижении цели, гибок до ловкости. Честолюбие, граничащее с тщеславием. Обходителен, общителен, обаятелен. Щедр до расточительности Склонен к юмору. Иногда бывает упрям и задирист Обидчив и отходчив.

3. Предшественник.

Эксперименту „Генрих IV“ предшествовал эксперимент „Мезозойская эра“, осуществленный тремя годами ранее с участием известного зоолога Акиро Кироги.

Опыт, приобретенный первопроходцем Хроноса, существенно облегчил подготовку путешествия Ольсена. Вместе с тем в некоторых отношениях ему также пришлось выполнять миссию пионера. Принципиальное различие двух экспериментов заключается в том, что первый был просто гипнотическим, а второй — гено-гипнотическим. В случае с Кирогой расчет строился на искусственной стимуляции воображения, в фундамент которого положена сумма накопленных человечеством специальных знаний. Иначе говоря, здесь была сделана попытка привести в действие мощные резервы мозга, имеющиеся у каждого человека как представителя вида.

В случае же с Ольсеном надежды возлагались на возбуждение родовой памяти, связанной с происхождением хрононавта.

Кирога был погружен в гипнотическое состояние и „доставлен" приблизительно на „участок 14 68-го миллиона лет до нашей эры. Он привез оттуда любопытные наблюдения, зарисовки флоры и фауны, в том числе некоторых рептилий из семейства динозавров, находившихся в ту пору на стадии вымирания.

Следует подчеркнуть, что техническое обеспечение путешествия Кироги значительно уступало эксперименту с участием Ольсена. Самым важным новшеством явилась кинокамера, способная записывать на цветную пленку со слуховым сопровождением образы, возникающие в сознании хрононавта.

4. Подготовка.

На подготовительной стадии предстояло решить сложную задачу интенсивного погружения хрононавта в историческую среду. При этом необходимо было добиться такого положения, чтобы Ольсен почувствовал себя современником Генриха, не теряя духовной связи со своей эпохой.

Было решено отказаться от полной многомесячной изоляции, какой в свое время подвергался Кирога. Ольсена держали в курсе основных событий общественной и культурной жизни. В остальном, однако, его время целиком было занято изучением исторического материала — главным образом документального и частично художественного Особое внимание уделялось накоплению сведений обо всем, что мог и должен был знать французский дворянин той эпохи — от своего генеалогического древа до вечерней молитвы. При этом ставилась задача в меру возможностей повторить модель личности предка Ольсена — герцога Сюлли.

За важное условие успеха эксперимента принималась имитация реальности путешествия во Времени Ольсену, как до него Кироге, дали понять, что хронолет проходит испытания и до их окончания решено сохранять секретность, чтобы не травмировать широкую общественность. Он был ознакомлен с ложной инструкцией, достаточно причудливой, чтобы при сравнительно высоком уровне его технической компетентности не вызвать подозрений, обучен пользованию приборами на специально созданном для этой цели щитке управления.

Кроме того, Ольсен прошел полный курс тренировок со средствами защиты и другими элементами снаряжения хрононавта (за редкими исключениями — заимствованы из экипировки космонавтов). Особое значение имели занятия с кинокамерой единственным аппаратом из всего снаряжения, который должен был быть использован в путешествии. Ольсен практиковался с ней, как с камерой обычного типа Между тем она рассчитана на улавливание биотоков мозга, находящегося в гипнотическом состоянии, и их преобразование в зрительные образы. Для вящей убедительности в пуговицу кафтана хрононавта была вмонтирована другая камера, которая дублировала работу первой.

5. Путешествие.

Решающим этапом эксперимента явилось приведение Ольсена в гипнотическое состояние и направленное воздействие на его мозг с целью активизации воображения и наследственной памяти. Это было достигнуто при помощи аппарата „Морфохрон-2“. По сравнению с первой моделью, использованной при „запуске" в прошлое Кироги, вторая существенно усовершенствована. В нее, в частности, введен дополнительный блок, позволяющий стимулировать в комплексе все факторы, участвующие в хранении памяти.

После того как хрононавт впал в состояние гипноза, в его сознание были введены кадры старта хронолета, записанные ранее во время тренировок. Вслед за этим передавалась программа, составленная из видовых сцен Парижа XVII века в районе намеченного „приземления". Эти образы, воспринимавшиеся Ольсен ом как реальность, призваны были помочь ему на первых стадиях эксперимента, так сказать, навести его на след. В дальнейшем всякое внешнее воздействие было прекращено, путешествие продолжалось под влиянием стимулированного воображения и разбуженной „памяти предков".

С физиологической стороны эксперимент проходил нормально, никаких нарушений функций организма не наблюдалось. Единственное исключение составляет своеобразное „заклинивание" на фразе „Благодарю вас, ваше величество"; его можно объяснить тем, что в этот момент подсознание Ольсена было парализовано сильным чувством страха перед непредвиденными последствиями его действий в ходе путешествия.

Ольсен вполне здоров, но нервные перегрузки привели к переутомлению, и он нуждается в отдыхе.

6. Результаты и выводы.

Описание путешествия прилагается. Оно состоит из двух частей: а) беседы с Генрихом IV, записанной на кинопленку; б) краткого рассказа хрононавта о событиях, предшествовавших беседе и последовавших за ней. Согласно его заявлению эти эпизоды не удалось запечатлеть на пленку из-за ее плохого качества. Вопрос нуждается в дополнительном изучении.

Оценивая итоги эксперимента, можно считать его удавшимся лишь частично. Ольсен, пользуясь привычным языком, привез дополнительную информацию к психологическому портрету одного из видных исторических персонажей. Дело специалистов — определить меру ее полезности.

Вместе с тем, просматривая кинозапись беседы Ольсена с Генрихом IV, нетрудно заметить, что хрононавт не стремился извлечь из ситуации максимум сведений, которые позволили бы обновить наши представления об исследуемой эпохе. В манере его действий преобладает авантюрный элемент. Весьма вероятно, здесь сказались просчеты в подготовке хрононавта, недостаточная мера его погружения в среду. Но нельзя исключать и того, что мы столкнулись с невидимым порогом объективизации: личность не способна раздвоиться настолько, чтобы вторая, искусственная ее ипостась уравнялась с первой, естественной. Так ли это — могут показать лишь повторные опыты. Следующие этапы поиска должны быть, очевидно, связаны с групповым анализом прошлого, при котором один из путешественников во Времени полностью погружался бы в среду, беря на себя роль исторического персонажа, а другой вел с ним диалог от имени будущего.

Таким образом, итоги эксперимента позволяют считать гено-гипнотизм перспективным направлением исследования прошлого.

Анализ доставленного Ольсеном текста выявляет серьезную передержку. Мы имеем в виду заявление Генриха, будто некий посланец XXX столетия предупредил его о покушении Равальяка. Само собой разумеется, что это — плод фантазии хрононавта. И не может быть никаких сомнений, что выдумка понадобилась ему, чтобы отвести подозрения от самого себя. Иначе говоря, переживая в сознании эпизод убийства, он пытался ему помешать.

Представляется, что этот факт должен быть со всей ' серьезностью принят во внимание при решении вопроса о реализации проекта „Хронолет". (Мы говорим о психологической стороне дела, не затрагивая других аспектов — технической осуществимости, издержек и т.д.) Он свидетельствует, что современный человек по самой своей натуре, образу мышления и нравственному укладу не в состоянии удержаться от вмешательства в исторический процесс, невзирая на опасность вызвать лавинообразные изменения, угрожающие его собственной жизни и благополучию.

Конечно, можно возразить, что нельзя судить по одному человеку обо всем человечестве. Это справедливо. Вероятно, можно найти людей, и немало, которые не дрогнут в экстремальных обстоятельствах, сумеют воздержаться от вмешательства, когда на их глазах будут сжигать Орлеанскую деву-, Джордано Бруно или Сервета, отсекать голову Пугачеву или Робеспьеру Но мы сомневаемся, что люди этого сорта достойны представлять будущее в прошлом.

Таким образом, если даже создание Машины времени для исследования прошлого осуществимо, это направление следует навсегда закрыть, как закрыты ныне любые опыты, угрожающие физическому, психическому и моральному здоровью личности.

Гринвуд, Лефер, Кирога, Малинин.

20 Июня 2456 года.

· · ·

Малинин и Ольсен лениво перекидывались словами, сидя в шезлонгах на пляже. Отдыхающих в этот час почти не было. Солнце грело милосердно, море едва шевелилось.

— Немного пришли в себя, Ивар? — спросил Малинин.

— Угу.

—  Честно говоря, вы перенесли это спокойней, чем я ожидал.

— Подсознательно я до конца сомневался в реальности путешествия. Подумайте сами, если б вы действительно прокатились в гости, скажем, к Петру Первому, разве такая прогулка не показалась бы потом сном?

— Похоже, так.

— А вообще я считаю, что нельзя строить эксперимент на самообмане.

Это было ясно уже после опыта с Кирогой. Я говорил тогда Гринвуду. Но вы же его знаете, упрям как осел.

— Честно говоря, до сих пор не могу ему простить затею с лютней.

Они помолчали.

— Кстати, о лютне,— сказал Малинин.— Во всей этой истории для меня остался неясным один вопрос: где вы научились играть на ней? Насколько я знаю, и слухом-то вы никогда не отличались.

Ольсен задумался, перебирая руками теплый песок.

— Где я научился играть на лютне? — переспросил он — Если бы я знал...

Александр Щербаков. СДВИГ. Повесть.

1.

Спринглторп, еще не совсем проснувшись, уже знал, отчего просыпается. Оттого, что сотрясся дом. Сотрясся как-то особенно противно, не целиком, а отдельно пол, чуть позже и вразнобой — стены, потом — потолок, а в промежутке и он сам, Спринглторп. Сотрясение уже кончилось, только что-то судорожно постукивало в шкафу. Эльзин сервиз. Эльзу схоронили вчера. Он один, совсем, совсем один. В доме никого. Пусто и безжизненно. Холодно. И в нем самом тоже пусто, безжизненно и холодно. Он на три четверти мертв. Он никому не говорил — просто некому было сказать,— но когда вчера утром он открыл шкаф, чтобы найти чистую рубашку... Чистые рубашки всегда давала ему Эльза. Жесткие пласты, еще горячие от утюга... Он открыл шкаф, увидел немые стопки белья, потрогал и ощутил сырой холод. Эльза умерла. И он тоже мертв. На три четверти мертв...

Вновь накатился гром, вновь сотрясся пол.

Спринглторп лежал не шевелясь, с закрытыми глазами и видел, как по дороге мимо дома прокатывается, сотрясая все вокруг, стотонный рудовоз — обросший грязью горбатый ящер, лишенный чувств и разумения. Сейчас запнутся на миг его трехметровые колеса, и он с натугой полезет на подъем.

Как же так? как же все это вышло?

Всю жизнь, изо дня в день не щадить себя, не знать отдыха и срока, работать, работать. Ради чего? Чтобы по щепочке, по песчинке собрать дом, средоточие бытия. Добиться, воздвигнуть, посадить вокруг дома полтора десятка яблонь, три груши, пять слив, надеяться, что когда-нибудь окунешься в невероятное чудо цветения. И вместо этого бессильно смотреть, как все это вянет, корчится, рассыпается в прах и безответно гибнет. Гибнет в маслянистом чаду тысячесильных дизелей, внезапно заполонивших тихий Даблфорд. Руда! Руда! Руда! Миллионы лет она мирно спала, и вот доковырялись до нее, все вокруг разворошили, взломали, испоганили и — во имя чего, во имя чего?—запятнали кровью. Кровью! Бедный Джонни, бедный мальчик. Эта спеленатая в гробу кукла — неужели это был ты? Плоть от плоти, душа от души? Эльза просила: «Уедем отсюда, уедем!» И сама понимала: это невозможно! Четыре года до пенсии! Где и кому он нужен, что будут значить их жалкие сбережения в чужом краю, среди чужих людей? Они остались, двое стариков, сажали цветы на холмике, согласились получать чеки, где в графе «Основание для выплаты» было написано: «Статья 43. Премии и компенсации». Компенсации за то, что гигантское колесо перемешало человека и мотоцикл. Премии за то, что против этого никто не возразил, не взвыл зверем, не преградил дорогу грузным грязным чудовищам, волокущим, волокущим, волокущим руду, руду, руду!

Изо дня в день видеть их, слышать их, трястись от их поступи, думать: может быть, этот, именно этот и есть убийца Джонни, клокочущий кипящим маслом, брызжущий сизой липучей глиной,— вот чего не выдержала Эльза, вот чего она не-вынесла. И ушла.

Теперь он один, совсем, совсем один. С этой никому не нужной пенсией, не нужными чеками «Премии и компенсации», остатками дома и сада, со старческим приварком по никому не нужному стройнадзору на сооружении никому не нужного университета. Университет в этом краю стариков, в краю семей, догорающих под рев рудовозов! Они там, в округе, сошли с ума! Прожектёры! Бредовый прожект, бредовые деньги, и он сам во всем им под стать — старик, мечущийся в тяжелом сне от перемежающейся убийственной тряски, тряски...

Тряски.

Тряски.

Никто не едет по дороге, стынет ноябрьская ночная тьма, а дом мелко-мелко трясется. Безостановочно. Что такое?

Спринглторп коснулся рукой стены и почувствовал дрожь. Нащупал в темноте шнурок выключателя и дернул. Выключатель щелкнул, но свет не зажегся. Спринглторп сел на постели, опустил ноги на пол. Пол дрожал так же, как и стены. За стеной что-то протяжно зашуршало и осело. Дом! Рушится! Землетрясе...

От века здесь не было землетрясений. Спринглторп подумал об этом минут через десять^ когда его, стоящего у крылечка, сквозь наспех накинутое на плечи пальто стал пронизывать тысячью ревматических игл сырой ночной воздух. Вокруг было тихо. Земля под ногами дрожала по-прежнему, но дом и не думал рушиться. Спринглторп недоверчиво посмотрел на дверь. А может, вернуться? Сколько можно здесь стоять и дрожать на холоде! Он шагнул было к крыльцу и ясно увидел: вот он переступает порог, а на него коршуном падает потолочная балка!.. Нет. Туда идти нельзя. А куда можно? Позвонить в полицию? Телефон в гостиной. Вывести из гаража машину и отсидеться в ней? Но гараж под домом. И если дом рухнет...

Ну и пусть рухнет! Джонни нет, Эльзы нет. Он на три четверти мертв. И пускай падет ему на голову это опустевшее гнездо! К черту! Все к черту!

После долгой возни в темноте Спринглторпу удалось нашарить ключи от гаража в ящичке стенного шкафа в прихожей. Обогнув угол дома, он привычно протянул руку к выключателю стенного фонаря. Но ведь света нет. А в гараже электрический замок. И теперь снаружи его не открыть. Надо идти в дом и пробираться в гараж во мраке через внутреннюю лестничку. Тогда можно и одеться по-человечески. Минутой дольше— какая разница. Который час? И до каких пор все это будет продолжаться?

Пол под ногами и все, к чему прикасался Спринглторп, продолжали ритмично содрогаться. Обмирая от страха, натыкаясь во тьме на углы, которых никогда не было, Спринглторп шарил по дому. Наконец он пробрался 6 гараж, нашарил в багажнике машины фонарь, зажег — и стало легче. Телефон не работал. Водопровод тоже. Было два часа ночи.

Выведя машину из гаража к самым воротам, Спринглторп включил мотор и печку, закутался в плед и замер на сиденье. Ехать? Куда? Ему показалось, что дрожь прекратилась. Но она не прекратилась. Просто не чувствовалась в машине.

Собравшись с духом, он еще раз пробрался в дом, отпер сейф, завернул все ценные бумаги в газету, захватил два пледа, переносной телевизор и отнес все это в машину. Спрятал пакет под переднее сиденье и включил телевизор. Аппарат шипел, экран белесо светился, но ни одна программа не работала.

Что же это значит? Электричества нет. Телефон не работает. Поврежден водопровод. Все эти аварии могли случиться где-то неподалеку. Но не работает телевидение. Значит, и там нет электричества. Где «там»? Повсюду, что ли? Но если повсюду, то на карьере должна быть тревога. Он вылез из машины и долго вглядывался во тьму. Там, где карьер, было темно и тихо. Никакой тревоги. Но у него же в машине есть радио. Вот болван!

Он включил приемник. На коротких волнах тараторили иностранные станции, играла музыка. Где-то в непонятной неопределенной дали ничего не произошло. Где? Он редко включал радио и никогда не интересовался тем, как поймать нужную станцию. Худо дело.

Земля содрогалась по-прежнему. Время подходило к трем.

Он запер дом, захлопнул ворота гаража. Еще постоял. Затем решительно сел в машину, включил передачу, выехал на дорогу й свернул налево. До фермы Кэйрдов было три километра.

Он не проехал и полпути, как вдруг фары за поворотом осветили фигуру ребенка. Мальчик! Голый мальчик! Боже мой! Взвизгнули тормоза, Спринглторп выскочил и бросился к ребенку.

— Ты кто? Откуда?

Мальчик молчал. Он был в одной майке. Плечо и рука были чем-то измазаны..

— Ты кто? Ты Кэйрд?

— Там!.. Мама!.. Папа!.. Все!..— внезапно закричал мальчик, запрокинул голову и хрипло, протяжно всхлипнул.

Спринглторп подхватил его на руки, усадил рядом с собой, стал кутать в плед, опомнился, зажег в машине свет и увидел на своих руках кровь. Святое небо! На голове мальчишки от виска до затылка кровоточила глубокая ссадина. И то, что Спринглторп принял за грязь...

— Дом упал!.. Они там!.. Стонут!..— крикнул мальчик и забился под пледом.

— Да, да! Успокойся! Мы сейчас едем! Успокойся. Да где же аптечка-то? Где же аптечка? Ты Кэйрд? Куда ехать? Ты Кэйрд?

— Туда!

Мальчик слепо ткнул окровавленной ручонкой прямо перед собой. Спринглторп поспешно дал газ, машина резко дернула вперед.

· · ·

— Полковник Уипхэндл к вашим услугам. Кто вы такой, и что вам нужно?

— Меня зовут Спринглторп. Ной Спенсер Спринглторп. Я живу километрах в десяти отсюда: Бывший местный служащий. Инспектор по гражданскому и дорожному строительству. Нужна ваша помощь. Километрах в пятнадцати отсюда рухнул дом, под обломками остались люди. Я привез раненого ребенка. Нужен автокран с длинной стрелой. Бригада — три человека. Мотор-генератор и пара юпитеров. И прикажите принять раненого.

— Раненого я приму.— Полковник потер подбородок.

— Господин полковник, сто первый на связи, сэр! — крикнул кто-то из урчащих недр транспортера.

— Одну минуту, мистер Спринглторп. Ждите меня здесь.— И полковник легко вознесся по невидимым железным скобам на борт машины.

Спринглторп остался стоять у подножки. Без четверти пять. Земля под ногами все так же безостановочно подрагивала. Командный пункт полковника Уипхэндла — три бронированных шестиосных динозавра с колесами в рост человека—затаился во мраке на площадке, отгороженной от плаца строем толстенных древесных стволов. Освещенный плац сиял, и поэтому тьма на командном пункте была особенно густой. Посреди плаца быстро росли штабели ящиков. Солдаты с ящиками на плечах один за другим появлялись в светлом пространстве, подбегали к штабелям. Каждый ящик принимала пара и передавала наверх очередной паре, которая аккуратно укладывала ряд за рядом. Близость людей, осмысленность и методичность их работы— это было как раз то, в чем нуждался Спринглторп после всех событий этой ночи.

Конечно, он вел себя так, как повело бы множество людей, впервые угодивших в серьезную передрягу. Мягко говоря, не лучшим образом. Но ведь у Кэйрдов в доме полно народу, а он был один. И они получили от него какие-никакие, а все же сведения; а ему довелось соображать в одиночку.

Да, Кэйрды мирно спали. Богатырский у этого семейства сон. После того как он наконец понял, что мальчик совсем не отсюда, минут десять пришлось ломиться в двери, пока распахнулось окно над крыльцом и женский голос спросил:

— Кто там? Что случилось?

— Вставайте! Я Спринглторп, ваш сосед! Будите всех! Выходите прочь! Дом может рухнуть! Вы что, не чуете, как трясет?

Как бы не так! Добротный, старинной постройки дом Кэйрдов устоял бы и не в такой переделке.

Жена хозяина Марджори промыла мальчику рану и сделала укол. Он лежал на диване, плоский и безвольный, изредка вскидываясь и всхлипывая. Младший Кэйрд, лобастый десятилетний крепыш, поглядел на него, шмыгнул носом и, отвернувшись, сказал:

— Я его знаю. Они живут у Блаунтов. В отпуск приехали.

Чтобы попасть к Блаунтам, надо было, километра полтора не доезжая до Кэйрдов, свернуть направо. Впрочем, он не знал ни Блаунтов, ни дороги к их дому. Он и Кэйрдов знал только потому, что проезжал мимо их дома по пути в город.. Почему он решил, что мальчик отсюда, одному Богу было известно.

Средний сын Кэйрда Джим пошел выводить «черепашку»,— по-видимому трактор,— а глава семьи и старший сын, оба Мартины, внимательно выслушали сбивчивый рассказ Спринглторпа. Тем временем обе дочери Кэйрдов уже перетаскивали скарб в зимний сарай. Здесь все было свое: вода, электричество, газ. Все работало. Крепкое гнездо. Не работал лишь телефон.

— Эк оно,— сказал Мартин-отец, приложив руку к подрагивающей стене.— Вот что, Спринглторп. Давайте-ка мы трое: вы, я и Март,— быстренько подъедем к Блаунтам. Пока там «черепашка» доплетется! Может, и сами справимся. Мать, а мать, кофе готов?

— Готов.

— Дай нам с собой. И аптечку. Я за инструментом. Март, давай в коровник. Там в кладовушке слева — фонарь и аккумулятор. Мы возьмем фургончик. Похоже, нынче молоко везти не придется.,

— ЦНТ молчит,— объявил тем временем младший Кэйрд, в заботу которого было вверено радио,— и ВВСС тоже. Они в это время музыку передают, а сейчас молчат.

— Сиди, не отходи. Заговорят,— распорядился Мартин-охец.

— Может, все-таки расспросить этого, от Блаунтов?— нерешительно предложил Спринглторп.

— Оставьте его в покое. У него шок. Он придет в себя часа через два, не раньше,—: сказала Марджори Кэйрд.— Я побуду с ним, девочки за всем приглядят. Езжайте.

Дом Блаунтов предстал перед ними во тьме безобразной грудой обломков, из которой, вопия к небу, свечками торчали каминные трубы. Спринглторпу стало очень страшно.

Старый Кэйрд просунул лом под изломанный край обрушившейся панеЛи стены и навалился всем телом.

— Помогайте! — прохрипел он.

В три лома они шевелили панель, но приподнять ее и сдвинуть в сторону им было отсюда не под силу. Надо было взбираться на обломки и браться ломом оттуда. Надо было, надо было, а вот сделать-то как! Ведь это все равно что топтаться по живым людям. Глупо! Его вес ничего не прибавит к давящей на них тяжести. И все-таки... Видимо, у Кэйрдов было то же чувство, и Мартин-сын долго возился, цепляя трос за верхний край панели, но на обломки так и не влез. Трос закрепили на лебедке фургончика, потянули, панель приподнялась, но фургон забуксовал по траве. В конце концов они отвалили панель, но под ней оказалась другая. Она лежала наклонно, не поддавалась, и пустота под ней гулко отвечала на удары. Издалека донесся треск мотора. Это Джим Кэйрд вел «черепашку».

— Слушайте, Спринглторп,— сказал Мартин-отец.— Нам здесь одним не управиться. И «черепашка» не поможет: стрела у нее коротка. А оттаскивать нельзя, надо поднимать и отводить на весу. Для этого нужна длинная стрела тонн на пять. Мне бы сразу сообразить. Знаете что? Поезжайте в военный городок, просите большой автокран. Должны же они нам помочь! Отвезите туда заодно мальца в лазарет, а Мардж скажите: пусть поездит по соседям, поглядит как и что. Таких домов тут поблизости десятка два.

Вот так Спринглторп оказался в военном городке второго батальона мотомеханизированного гусарского полка. Батальон был поднят по тревоге через несколько минут после второго толчка. То есть примерно в то самое время, когда Спринглторп, кутаясь в одеяло, растерянно дрог у своего крыльца.

— Мистер Спринглторп! — звонко окликнули его из светлой урчащей утробы бронетранспортера.

— Я!

— Пройдите к полковнику.

Спринглторп вскарабкался по лесенке, пригнувшись, прошел по коридорчику и остановился, ослепленный ярким светом, у порога штабной кабины.

— Входите.— Полковник поднялся за столом, держа в руке телефонную трубку.— Мистер Спринглторп, правильно ли я вас понял? Вы работали здесь инспектором по строительству?

— Да.

— И были вдобавок инспектором по дорогам здесь же?

— Да.

— То есть вы хорошо знаете местные постройки и дороги?

— Я не работаю уже два года. Я пенсионер. Но за это время здесь мало что изменилось.

— Вы служили в армии?

— Числился резервистом и проходил курс обучения для старших сержантов. Но это было так давно...

— Ясно. Мистер Спринглторп, я объявляю вас мобилизованным. От имени командования присваиваю вам права и обязанности капитана и назначаю вас своим заместителем, начальником отдела по оказанию помощи гражданскому населению в связи со стихийным бедствием.

— Но...

— Никаких «но», капитан. Сержант Дэвисон!

— Есть, сэр! — отозвался из-за спины Спринглтор-на женский голос. Сильная рука легла ему на плечо и отодвинула в сторону. Он оглянулся. Рядом стояла рослая женщина в военной форме.

Сержант Дэвисон, я назначаю вас заместителем начальника отдела по оказанию помощи гражданскому населению. Вот ваш начальник — капитан Спринглторп.

— Есть, сэр!

— Капитан, через пятнадцать минут жду вас с докладом и проектом приказа. Можете идти.

Пока Спринглторп сообразил, что это сказано ему, сержант Дэвисон успела выпалить свое «есть, сэр», повернуться другом и щелкнуть каблуками.

— Есть, сэр! — сказал Спринглторп, неприятно удивился своему фальцету и пребольно ушиб о высокий стальной порог ноющую от ревматизма лодыжку. Боль ошеломила его, и он как-то отрешенно услышал за спиной голос полковника Уипхэндла:

— Где майор Оуден? Почему он до сих пор не прибыл? Получите десять суток за посылку машины без радиосвязи...

«Это не мне»,— сообразил он, а сержант Дэвисон уже отворила дверцу в другом конце коридорчика и, не оборачиваясь, сказала:

— Сюда, капитан.

Он последовал за ней, втиснулся в кабинку и надежно застрял между спинкой вертящегося кресла и ребристым стальным ящиком на стене. Кресло было привинчено к полу перед откидным столом, на котором стояли пишущая машинка, телефонный коммутатор и несколько устрашающего вида предметов.

— Я-а...— тягуче сказал он, не представляя, чем закончит.

— Одну минуту, капитан. Вы пока думайте, думайте.

Кресло осело под могучим телом сержанта Дэвисон и окончательно припечатало Спринглторпа к ребристому ящику. Ни шевельнуться, ни слова сказать. Думать тоже был о, невозможно.

— Хэлло, Джер,— объявила тем временем сержант Дэвисон, нажав какую-то клавишу,— снимай с колодок ноль-ноль-четвертую и гони ко мне.

— Есть, сэр! — прогнусил в спину Спрйнглторпу ребристый ящик.— Вас понял, сэр. Номер приказа, сэр?

— Кончай паясничать. Это мой приказ, понял?

— Слушаюсь, сэр. Помми, кошечка...

— Заткнись.

— Есть, сэр.

Заверещала пишущая машинка.

— Капитан, я печатаю приказ о нашем назначении, о развертывании госпиталя, пункта питания и пункта приема беженцев. Потерпите пять минут, нам пригонят машину, тогда все будет как положено. Что еще?

— Надо послать автокран к Блаунтам,— сказал Спринглторп.

— Куда??

— Хэлло, Помми, боезапас тебе грузить? — снова прогнусил ящик в спину Спринглторпу.

— Нет.

— Вас понял, сэр.

— И вообще надо выяснить, что происходит. Здесь трясется, у нас трясется, а где не трясется? Вы можете мне сказать?

-— Стихийное бедствие,— ответила сержант Дэвисон, не переставая печатать.— Не думайте об этом, капитан. Выяснять будут другие. Наше дело — помощь. Помощь, капитан. Думайте. У нас осталось восемь минут.

— Дайте мне карандаш и лист бумаги! И хоть какую-то возможность писать! — осененный наитием, взмолился Спринглторп.

— Говорите, говорите. Писать буду я.

Он не получил ни карандаша, ни бумаги, но само упоминание об этих предметах подействовало благотворно, и в голове что-то зашевелилось.

— Пишите. Первое. Ночью, видимо вскоре после полуночи, один за другим произошли два сильных подземных толчка, после чего установилось не прекращающееся пока дрожание почвы. Пределы опасной зоны неизвестны. Прекратилась подача электроэнергии, воды и, по-видимому, газа. Телефонная связь нарушена. Телевидение и центральные радиостанции ЦНТ и. ВВСС не работают..

Пишущая машинка на миг запнулась.

— Пишите, пишите. Все это говорит о том, что размеры бедствия значительны. Сила толчков такова, что часть гражданских сооружений, как-то: жилые дома, мосты и предприятия,— могла подвергнуться разрушению, частичному или даже полному.

Слова приходили сами собой, какими-то длинными стандартными связками. Так писали о землетрясениях в газетах. Спринглторп слишком много лет читал газеты. «Зарываюсь,— подумал он.— Надо конкретно. Кон кретно».

— Имеются раненые. В первую очередь могли пострадать дома новой постройки. В районе Даблфорд таких домов более двадцати. В районе Брокан — до пятидесяти. Район Уинтербридж весь состоит из таких домов.

Уинтербридж это не наша зона, стрекоча на машинке, прервала Дэвисон.

— Пишите, сержант. Все наше,— сказал Спринглторп.

Черт, не возражала бы она,. не сбивала наладившийся ход мысли.

— Предлагается немедленно осмотреть район с вертолетов...

— Это в такой-то темнотище!

— Хорошо. Рассылкой автопатрулей по маршрутам.

Которые определю по мере отправки.

Да. И... и...

Всё. Мысли сорвались.

Установить на перекрестках дорог по моему указанию посты регулирования движения и радиосвязи Дальше что? — торопила сержант Дэвисон;*

Тускло замерцало еще одно наитие.

— Мобилизовать дееспособную часть населения для разборки развалин и спасения пострадавших. Руководителем аварийных бригад назначить мистера Мартина Кэйрда, Липтон-роуд, двенадцать.

— С присвоением ему прав и обязанностей лейтенанта. Выделить в распоряжение отдела пять радиостанций, три автокрана и воинскую команду в составе третьей, четвертой роты. Все. Пока все. Пора к полковнику.

— Помми, пошла к тебе карета,— объявил им вслед ящик.

— Почему он вас так называет? — спросил Спринглторп, перешагивая через какие-то коробки, появившиеся в коридоре.

Меня зовут Памела, кратко ответила сержант Дэвисон. Разрешите, сэр? остановилась она на пороге кабины.  '

Да-а! Вот это работа! Спринглторп изумленно считал приказы, которые Памела Дэвисон выложила на подпись полковнику.

Первый: о создании отдела и о назначении...

Второй: о выделении отделу штабного транспортера 004, радиостанций, автокранов, генераторных при-

Цепов, вертолета, грузовиков, солдатской команды («Вы с ума сошли»,—проворчал полковник, подумал, вычеркнул четвертую роту, еще подумал, вписал: «первого взвода третьей»).

Третий: о развертывании госпиталя, пункта питания и пункта приема («Там должен распоряжаться кто-то из гражданских,— сказал полковник.— У вас есть кандидатура?»— «Так точно, сэр,— ответил Спринглторп.—Мадам Кэйрд, Липтон-роуд, двенадцать».— «Женщина. Это хорошо», кивнул полковник).

Четвертый: о рассылке автопатрулей и организации связи.

Пятый:  о разрешении мобилизовывать людей и оборудование и назначать руководителей созданных бригад («Мобилизовывать в ополчение»,— дополнил полковник).

Шестой: о...

Седьмой: о...

Восьмой: о...

Восемь!

— Добро! — сказал полковникУипхэндл.— Можете идти, сержант. Капитан, останьтесь.

— Есть, сэр! — кажется, они сказали это хором.

— Насчет вас я, по-моему, не обманулся,— сказал полковник, когда сержант Памела закрыла за собой дверь.— Для запасника на первый раз очень и очень неплохо. Заваруха продолжается. А у нас еще город и порт. Вот карта. Дайте краткую характеристику. Учтите: мы все здесь люди новые, свежий набор. Мой состав кроме десятка пивных в городе ничего не знает. Я сам полтора месяца как сюда переведен.

— Там тоже трясет?

Полковник пожал плечами.

— Связи нет. Здесь, у нас, трясет, там, у вас, тоже. Вероятнее всего, и город ходит ходуном. Говорите.

Мысль о городе до этой минуты просто не приходила Спринглторпу в голову.

— Опаснее всего, пожалуй, Верхний район. Вот здесь, между рекой и холмами. В основном — новостройки, много бараков. Здесь и здесь — оползнеопасные зоны, строительство воспрещено. Так что район разбит на три изолированных участка. Железнодорожный мост крепкий, а новый мост — железобетон. Я его не люблю. Плохо строили.

— Кстати, о железной дороге. Скажите Памеле: надо отправить патруль вдоль полотна. Там может быть черт знает что.

— Есть, сэр! — Что-что, а канон молодецкого ответа Спринглторп освоил в совершенстве.

— Где электростанция?

— На Старомельничной. Вот здесь. Фабрика рыбной муки, холодильник, электростанция, лесобиржа, склады «Дримпорт».

— Склады. Мародерство. Возможно мародерство, Спринглторп. Да.— Полковник нажал клавишу на селекторе.— Двайер!

— Есть, сэр, капитан Двайер слушает!

— Двайер, второй взвод вашей роты, полный боезапас, два броневика. Общая разведка города и охрана складов. Доведет капитан Спринглторп. У него особый приказ, так что дайте вашим людям командира. Выезд в течение десяти минут.

— Вас понял, сэр!

— А вы, Спринглторп, проедете от складов к мосту и попытаетесь осмотреть район. Доложите мне. Сколько народу в округе?

— Сто пятьдесят тысяч. В городе тридцать пять.

— Сто пятьдесят.— Полковник задумался.— Чего мы еще не 'предусмотрели, Спринглторп?

— У беженцев на руках наверняка будут ценности...

— Разумно. Этим займется ваша мадам Кэйрд. Я дам броневик и охрану. Пусть организует прием на хранение. Отправляйтесь.

— Есть, сэр!

У выхода из транспортера его окликнули:

— Капитан Спринглторп? Сержант Дэвисон велела проводить вас. Сюда, налево. Вон ваша машина.

Предрассветный ноябрьский холод пронизал Спринглторпа до костей. Что это? Дождь? Только его не хватало.

Спринглторп шел во тьме, как избранник фей: куда ставил ногу, там оказывалась земля. У самой подножки транспортера он ступил-таки в глубокую лужу. Ледяная вода хлынула в туфлю, но тут его подхватили и подбросили так стремительно, что он не успел даже нащупать опорных скоб на борту машины:

Штабная кабина — его, Спринглторпа, штабная кабина— оказалась точь-в-точь такой же, как и кабина полковника. Яркий свет, большой стол с четырьмя телефонами, на стене карта, на, полу путаница проводов. Сбоку второй стол поменьше. За ним над пишущей машинкой— Памела Дэвисон. У нее на столе термос, вскрытая банка бисквитов и большой сверток.

— Поешьте, капитан. Есть распоряжения?

— Полковник приказал отправить патруль вдоль железной дороги. Я промочил ноги. Сейчас еду в город. Нельзя ли...

— Это для вас. Оденьтесь.

В свертке оказался теплый комбинезон и пара огромных кубических ботинок. На груди и спине комбинезона были прилеплены буквы из светящейся липкой ленты: «КАПИТАН СПРИНГЛТОРП».

— Обувь универсальная. Разрешите, я вам помогу. Вот здесь застежки, это поддув по ноге, на щиколотках включение обогрева. Наметьте маршруты автопатрулей и места пунктов связи.

Комбинезон был тяжел, как рыцарские доспехи, ботинки неподъемны, хотя... Ноги они охватывали плотно и тепло. Неловко ступая, Спринглторп подошел к столу, налил из термоса в чашку дымящуюся жидкость и повернулся к карте.

— Вот сюда-на север. Так на восток. Сюда на юго-запад, здесь поворот. И обратно на Липтон-роуд. Еще на карьер.

, Ставя карандашом на карте жирные точки, он отхлебнул из чашки и остолбенел. Его словно прожгло насквозь.

— Ничего, ничего,— ободряюще сказала 'Памела.— Кэйрды едут сюда на нашей машине. Блаунтов дока не откопали, но там есть кто-то живой. Отзывается. Патруль обнаружил еще два разрушенных дома. Если так пойдет дальше, нам придется туго.

— П-послушайте, Памела,— прошептал он.— Чтр за пойло?

— Химия,— ответила та.— Бодрее будете. Держите связь со мной. Мой позывной — «Дюрер», ваш — «Рафаэль».

По коридору загромыхали быстрые тяжелые шаги.

— Капитан Спринглторп? Лейтенант Хорн. По приказу капитана Двайера. К выезду готов.

В голове у Спринглторпа зазвенело и воцарилась полная пустота. И в ней, словно огромный мыльный пузырь, поплыла одна-единственная мысль: «Я... Должен... Их... К складам... В город... К мосту...».

— П-прощай, Памела! Держись! Мы их всех! — с  безмерным, удивлением услышал Спринглторп громовой героический бас. Свой собственный бас. Бас полководца.—Лейтенант! Впер-ред!

Грохочут ботинки! Это прекрасно! Вперед! Их. К складам. И на мост.

Внезапно его дико затошнило. Спасение было только в одном: вперед! Молниеносно! Сметая препоны!..

Он ощутил, как под ногами дрожит земля, и восхитился! Вот! Она дрожит от нашей поступи! Рванул дверцу командирского джипа и обрушился на кресло рядом с водителем. Кресло тоже должно быть раздавлено! И сметено!

-— «Рубенс», «Рибера», я «Рембрандт»! Как слышите?— возмутительно робко лепетал кто-то сзади.— Следовать за мной: дистанция сорок, скорость тридцать, связь постоянно. Повторите. «Ван Гог», я «Рембрандт», к выезду готов, прошу «добро».

Ему нахлобучили на голову шлем с наушниками в подбородок что-то вдавилось. Спринглторп непроизвольно глотнул, и в ушах у него зазвучала музыка сфер.

— «Рафаэль», я «Дюрер». Как слышите?— пропищал кто-то.

— Я «Рафаэль»! Вперед! —И Спринглторп великолепным жестом двинул на врага неисчислимое, несокрушимое воинство.

— «Ван Гог», я «Рембрандт», я «Рембрандт»! Прошел сто двадцать седьмой. Справа бензоколонка. Людей нет. Повреждений не видно.

— «Дюрер» — «Рафаэлю», «Дюрер» — «Рафаэлю»! Введено осадное положение. Прибыли Кэйрды. Развернуты операционная и перевязочная. Доставлена партия раненых, семь человек.

Осадное? Прекрасно! При чем тут раненые! К складам! И на мост! Мы им покажем!

— «Ван Гог», я «Рембрандт», я «Рембрандт»! Миновал Виллоутри. На улицах много людей. Достиг, сто двадцать девятого. Видимость ноль. Вешаю люстры.

В небе перед Спринглторпом одна за другой распускались монументальные сияющие хризантемы. Они постепенно увядали, тускнели, но тут же вспыхивали новые. Ниже, над полотном дороги, полоскалась мятущаяся перламутровая завеса мелкого дождя.

Ногам стало жарко, просто горячо. Спринглторг пригнулся, нашаривая в темноте выключатели на щиколотках. И ткнулся головой во что-то твердое.

— «Ван Гог», я «Рембрандт»! На шоссе вода! На половине сто тридцать первого. «Рубенс», «Рибера», стоп!

Какая вода? Откуда здесь вода? Спринглторп тупо посмотрел на сияющий в свете фар придорожный рекламный щит «ОТПУСК ТОЛЬКО В КАТАЛОНИИ». Сколько тысяч раз он проезжал мимо этого щита! Еще четыре километра — и город! Почему стоим? Вперед!

— «Ван Гог» — «Рембрандту»! Продолжайте движение со всеми мерами предосторожности. Связь постоянно.

Водопровод прорвало. Вот где его прорвало. Ди... Диверсия! Изловить! Военно-полевой суд!

— «Дюрер» «Рафаэлю»! Поставлено пять больших палаток для беженцев. Принято шестьдесят человек, из них двенадцать ранены. Двое скончались. Позывной Мартина Кэйрда — «Дега». Позывной Марджори Кэйрд—«Делакруа».

— Я «Рафаэль». У нас вода. Идем вперед!

Теперь ниже перламутровой завесы в свете хризантем поблескивала черная гладь.

— Капитан, джип дальше идти не может. Будем продвигаться на броневиках. Осторожно! Броневик подойдет с вашей стороны. «Рубенс», кювет прощупывайте! Свалитесь, дьяволы! «Ван Г ог», «Ван Г ог», вижу сто тридцать первый!

Сзади нарастали рокот и свет. Спринглторп распахнул дверцу и увидел у самой подножки воду. Плещущую воду. Пить! Вот чего ему хочется. Пить! Он зачерпнул горсть и поднес к губам. Господи, какая гадость! Какая горько-соленая гадость! Соленая!

— Лейтенант! Она соленая! Как морская! Она... Морская! Это море. Мы в темноте заехали в море!

В сотне метров впереди сверкал надписью километровый столб «131». Нет, они не сбились с дороги. Но отсюда до моря... километров двенадцать!

Огромное рубчатое колесо броневика с плеском надвинулось справа, остановилось. Еще подалось вперед.

— «Ван Гог»! «Ван Гог»! Это море! Море! Видимость ноль. На сто тридцать первом море!

— Это не море,— сказал Спринглторп.—Это океан.

И в последний раз повторил про себя, как молитву: «К складам! И потом к мосту».

Броневики прошли вперед еще метров двести, остановились. Вода стала заливать двигатели. Дорога под ней слишком быстро шла под уклон. Уклона здесь никогда не было. Здесь всегда была равнина, плоская, как бильярдный стол. А как же город?

Впереди трепетала непроницаемая беззвучная перламутровая завеса.

— «Ван Гог» — «Рембрандту»! Срочный возврат! Оставьте наблюдательный пост на джипе перед урезом воды. Связь по мере движения уреза. «Ван Гог» — «Рафаэлю»! Срочный возврат! Начните эвакуацию Виллоу-три. Высылаю самоходные понтоны. Броневики используйте по своему усмотрению до прибытия понтонов.

— Вас понял! — механически ответил Спринглторп, уже понимая и еще не понимая. Не принимая того, что вероятнее всего произошло.

2.

Дробный стук отдавался в плечах и затылке. Сиденье под Спринглторпом подпрыгивало. Вертолет словно висел на трепещущей ниточке, а внизу шевелилась, переваливалась дымящаяся серая гладь океана. По ней неслись ящики, бочки, бревна, пакеты досок. Вот стремительно пробежал рыболовный траулер, потом второй. Нет, это был тот же самый, просто они вернулись к нему. На палубе стояли люди и призывно махали руками.

— Скажите им, пусть идут на восток,— зазвучал у него в ушах голос полковника Уипхэндла.

Капитан Двайер, сидевший рядом со Спринглторпом, наклонился, защелкал тумблерами и произнес, четко выговаривая слова:

— Траулер четыре тысячи пятьсот тридцать три! Идите курсом двадцать пять до линии электропередачи и вдоль нее до шлюза. Там вас встретят.

Траулер запрокинулся влево, и на его место приплыло торчащее из воды закопченное жерло трубы, рядом второе, третье.

— Электростанция, полковник! — крикнул Спринглторп.

— Не кричите, капитан. Вас прекрасно слышно,— ответил Уипхэндл.— Какой высоты трубы?

— Пятьдесят два метра.

— Торчат метров на десять,— оценил Уипхэндл.

Значит, здесь глубина сорок.

Внизу, плотно прижавшись бортами друг к другу, наискосок пробежали две баржи, а следом проплыл огромный серебристый круглый бак с длинным радужным хвостом. Еще один. Нефтехранилище. Всплыло. Действительно, оно должно было всплыть.

Водная гладь под ними еще раз перевалилась, приблизилась, стремительно понеслась в сторону. Местами она кипела, пузырилась, местами на ней пластались какие-то пестрые лохмотья, но большей частью она была так спокойна, так безмятежна, словно не эта зелено-серая лоснящаяся жижа бесшумным молниеносным наскоком часов восемь тому назад удушила тридцатипятитысячный город. Предусмотрительно опоенный зельями Памелы Дэвисон, Спринглторп не чувствовал ни ужаса, ни страха—только холодную сосредоточенность, желание увидеть. Что угодно.

В поле зрения вдвинулась блестящая стеклянная стена, торчащая из воды, резко сломалась в плоскую замусоренную кровлю. «Джеймс Коммерс Билдинг» —-единственное двадцатиэтажное здание города. Кровля приблизилась, повернулась, стремительно всплыла и ударила вертолет снизу. Машину качнуло, грохот умолк, и Спринглторп осознал, как ноет у него голова, какое в ней бесконечное пустое пространство и как бродят, бестолково сталкиваясь, неясные болезненные отзвуки.

Уипхэндл приподнялся, оглянулся, и, ощутив молчаливый приказ, Спринглторп встал и пошел к дверце, которую, согнувшись, придерживал рослый сержант. Лицо овеял пахнущий морем воздух. Как хорошо! Он, пошатываясь, спустился по лестничке и стал на твердый бетон, широко расставив ноги. Его качало. Нет, это сотрясалось здание, его била все та же дрожь. Боже мой!

Вокруг было море. Не тот крохотный кусочек, который он видел в оконце вертолета, а щедро распахнутая гладь. Под громоздящимися облаками на ней вдалеке сияли пятна солнечного света.

Он побрел было к краю кровли, но, остановленный повелительным окриком, оглянулся, увидел полковника, стоящего с поднятой рукой, рядом с ним группу офицеров, а в стороне, у облупившейся зеленой двери, ведущей внутрь дома, сидящего на корточках солдата. Спринглторп покорно поплелся к группе, стал сбоку, полковник опустил руку, солдат отпрыгнул в сторону, под дверью сверкнуло, хлопнуло, створка резко откинулась, нижний край ее задрался, и она так и застыла, вывихнутая кверху. Полковник вошел первым. Спринглторп — четвертым или пятым. Внутри было полутемно и тихо. Шаги гулко отдавались в коридоре, застеленном ворсистым пластиком, двери со стеклянными табличками были заперты и недвижимы. Кто-то нашел внутреннюю лестницу — узкий бетонный лаз,— и все они друг за другом спустились вниз на несколько этажей, освещая путь ручными фонариками. Когда в светлом круге заблестела чуть подрагивающая черная вода, все остановились. Резкий шорох шагов утих. Уипхэндл, твердо ступая, спустился на последнюю ступеньку над водой, снял фуражку, вытянулся и сказал:

— Упокой, Господи их души.

Его голос гулко прозвучал в бетонной шахте.

— Упокой, Господи, их души,— беззвучно пошевелил губами Спринглторп и потянул с головы шлем. Но шлем был крепко застегнут рукой Памелы а как расстегнуть его, Спринглторп забыл. Воцарилась мертвая тишина. Нет, не тишина. Шахта гудела, от подрагивающих стен шел гул. Бить, бить по ним кулаками и громко кричать: «Да сколько же это может продолжаться!» Бессмысленно. Но только скорей отсюда скорей из этой ловушки, где сейчас на них со всех сторон... Но все стояли, и он тоже стоял, только сердце внезапно стало разрастаться, пухнуть, подступило к горлу. Он вытянул руки по швам, и сердце послушалось, чуть осело, но барабанило внутри мятежно и мощно.

Впереди стоящий посторонился, пропуская наверх полковника. Уипхэндл поднимался, глядя под ноги. Спринглторп тоже посторонился, повернулся, стал ждать, когда же они все пойдут наверх! Как медленно идут там, впереди! Обогнать их! Бегом! Наверх! Зачем они так низко спустились в эту мрачную западню, в это подземелье? Да, подземелье! Ад!

Выйдя в коридор верхнего этажа, окунувшись в его замершую роскошь, он продолжал идти за всеми, и оказалось, что они гуськом входят в открытую дверь поодаль на противоположной стороне коридора. Значит, ее взломали.

Большой светлый кабинет, стены обиты квадратами белой и голубой искусственной кожи, на стыках крупные светло-золотые звезды. Поперек кабинета— длинный стол, накрытый темно-синей скатертью. На столе —две армейские рации, захватанные грязными руками, облупившиеся по краям. Его покоробило от их вида, он попятился в коридор, отошел от двери и стал искать глазами табличку. На соседней стеклянной двери поблескивали золотые буквы. Спринглторп долго читал их: «Ге-не-раль-ный ад-ми-нист-ра-тор О-ба-ди-я П. Джеймс-млад-ший».

Да, да, конечно. Здесь, на верхнем этаже, восседал сам Обадия П. Джеймс, создатель и хозяин этого никому не нужного колосса, в котором пустовали целые этажи. Джеймс считал это надежным капиталовложением, все ждал бума. Где он сейчас? Там, внизу? Под водой? Как и весь город! Боже мой, да что же это, что же это?!

— Капитана Спринглторпа к полковнику!

Спринглторп кивнул сержанту и прошел в кабинет.

Офицеры кучкой стояли в стороне, полковник сидел у стола и протягивал ему телефонную трубку. Его к телефону? Кто? Спринглторп взял трубку и сказал:

— Капитан Спринглторп слушает.

В трубке раздался чистый и ясный голос:

— Мистер Спринглторп, с вами говорит министр по делам информации и туризма Питер Джеффрис. Здравствуйте.

— Здравствуйте,— пробормотал Спринглторп.

— Мистер Спринглторп, мы обсудили с полковником создавшееся положение. Мы пришли к выводу, что округ прежде всего нуждается в восстановлении высшей гражданской администрации. Дело безотлагательное. Полковник дал вам отличные рекомендации. Что вы скажете, если мы назначим вас главой временного административного комитета округа? — Спринглторп открыл и закрыл рот. Голос продолжал:—Я подчеркиваю: временного. Разумеется, если вы сможете составить комитет из популярных представителей местного самоуправления, это будет прекрасно. Но если это вызовет затяжку, подберите людей по своему усмотрению. Прежде всего я прошу вас довести до сведения населения заявление правительства. Что-нибудь так: «В ночь с двадцать третьего на двадцать четвертое ноября на наш остров обрушилось стихийное бедствие. Его природа выясняется компетентными органами. Определяются размеры ущерба, и принимаются меры по оказанию помощи». Надо успокоить людей, Спринглторп. «Правительство скорбит вместе с вами о потерях»— эту мысль следует донести в сильных выражениях. «Оно призывает вас объединиться вокруг органов власти,, оказывать им всемерную поддержку, соблюдать порядок и организовать взаимопомощь». Подредактируйте,' согласуйте со мной и обнародуйте. Это первое. Второе. Обеспечьте связь по округу и вне его, где только сможете. Мы должны знать все. Прошу вас ежечасно поддерживать связь со мною. Для вашего сведения, но не для распространения: столицы больше нет. Весь восточный берег—это кромешный ад. На севере и юге относительно стабильно, ваш запад очень пострадал, но это не так чудовищно, как у нас. По-видимому, из всего состава правительства в живых остался я один. Только потому, что из-за недомогания выехал за город. Пока об этом ни слова, прошу вас. Нельзя допустить паники. Третье. Организуйте караваны к нам на восток. Нужны люди, медикаменты, продовольствие. Мы обратимся за помощью, но она придет не сразу. Я даю вам право на реквизицию, но помните: наша традиция—доброе согласие. Вы хорошо меня слышите?

— Да, господин министр.

— Рад, что мы с вами договорились. Не допускайте паники — это главное. Да, и у меня к вам личная просьба. Я прошу вас принять меры к розыску Эуфимии Паркер. Она живет в БрокаНе, Конноли, восемнадцать. Это мать моей жены. Помогите ей добраться до нас. Передайте ей, что мы все целы. Пожилая женщина не очень крепкого здоровья. Конечно, не в индивидуальном порядке, а в рамках воссоединения семей перед лицом общей опасности. Этим тоже необходимо заняться. Вы записали? Эуфимия Паркер, Конноли, восемнадцать, Брокан. Мы все — в Файфкроу, она знает.

— Да, господин министр.

— Благодарю, Спринглторп. Надеюсь на вас. Жду разговора с вами через час-полтора. А теперь, извините, пожалуйста, передайте трубку Уипхэндлу.

— Я... Конечно, мы приложим все силы...

— Сэр! Срочное донесение!

Радист второй станции протянул полковнику бланк с зеленым уголком. Поднося трубку к уху, Уипхэндл кивнул и передал бланк Спринглторпу. Спринглторп прочел: «Рубенс» — «Ван Гогу». Море отступает. Море быстро отступает. Преследую урез воды. Достиг 132 посуху, двигаюсь дальше. Прошу инструкций...».

· · ·

Океан отступил так же безмолвно, как и нахлынул. К пяти вечера он не только отдал все, что поглотил ночью, но откатился еще дальше на запад. И продолжал отступать, обнажая вековое дно—россыпи изъязвленных глыб, обросших бурыми косами водорослей. Быстро темнело. Была в этом отступлении зловещая парализующая непроницаемость, и Спринглторп распорядился отвести патрули ополченцев, достигшие былого берега, на линию ночного продвижения воды. Он понимал: эта линия ничего не гарантировала, но в ней была хоть какая-то определенность. Определенность—то, чего за последние сутки они были начисто лишены. Пережитый ужас стократ усиливал страх перед надвигающейся темнотой, подавлял, лишал воли к действию. Всех. И большинство покорялось, опускало руки. Металось, искало, на кого понадеяться, кому пожаловаться, на кого возложить тяжесть своего отчаяния. Он, Спринглторп, знающий и умеющий не больше, чем другие,— а зачастую и меньше,— волей обстоятельств стал тем, кому можно жаловаться, и люди шли, шли, шли к нему, к нему. Они не разбирали развалины, не шили палатки, не кормили, не лечили, не поддерживали друг друга. Они, каждый сам по себе, создали огромную безобразную очередь жалобщиков. Очередь домовито устроилась возле плаца. И кто-то составлял список, кто-то писал на ладонях номера, кто-то убедил всех, что их примут, выслушают и отдадут приказ — кому, кому можно отдать такой приказ? — накормить, починить, возместить. Ярость, беспомощная ярость вскипала в нем всякий раз, как он видел эту толпу, слежавшуюся в удава, обложившего его палатку. Разогнать! Разогнать их всех! Пусть делают дело!

— Ни в коем случае, —возразила Памела Дэвисон.—Они не смогут. Лучше пусть будут собраны в одном месте.

— Чтобы они так и сидели? Вы что, считаете, что я могу сейчас заниматься их приемом?

— Это должен делать ваш заместитель.

— То есть вы? Вы в своем.

— И не я.

— Кто же?

Найдем. Надо найти.

И нашла. Цены нет этой женщине. Нашла какого-то самоотверженного попа, отца Фергуса, и определила ему в штат четырех Бог весть как попавших сюда монахинь. Они внимательно выслушивали каждого, записывали каждое слово на формулярах складских требований—где-то отыскалась их целая кипа —и каждого выслушанного записывали в следующую очередь, на решение по его делу. Лишь бы он не ушел, не сеял растерянности и безволия.

— Ведь это страшнее всего,— сказала сержант Дэвисон. И была совершенно права.

Землю била все та же непрекращающаяся мелкая дрожь. И как-то к ней все привыкли, притерпелись. Настолько, что кто-то распорядился отвести беженцам для ночлега четырехэтажную казарму в военном городке, и Спринглторпу пришлось вмешаться и самому собирать швейные бригады для шитья палаток.

Как мало было тех, кто сам находил себе дело и попросту брался за него. Но они были. Учитель физики из Брокана нашел электромонтера и подручных. Они установили на вертолете прожектор. Теперь можно было ночью следить за океаном с воздуха. Зубной врач собрал десяток старух, прицепил автобус к трактору и, разъезжая по окрестным лугам и фермам, доил брошенных коров. «У меня шестнадцать тонн молока! — кричал он в трубку радиотелефона, добравшись до поста связи.— Их надо доставить в лагерь. Кто должен это делать?» — «Вы,— ответил Спринглторп.— Мобилизуйте людей, реквизируйте грузовики и горючее. Я даю вам право!» — «Черт знает что!» — ответил врач, но часа через два Спринглторп увидел посреди лагеря рудовоз, с которого скатывали в толпу столитровые молочные бидоны.

Конечно, Уипхэндл настаивал на ночном патрулировании чудом возвращенного города, словно его солдаты не устали смертельно за весь этот сумасшедший день. Спринглторп собрался было спорить, но вдруг понял, что спорить не надо. Есть сотни вещей куда более важных: ночлег, топливо, вода, хлеб. Утром в лагере было около трех тысяч человек, к вечеру — пятнадцать. Завтра будет тридцать или сорок. Все налаженные системы словно растворились. Как не было их! Он выхватывал из толп нужных людей, сначала стыдил, убеждал, потом настолько устал, что начал крикливо приказывать, сам удивляясь, что никто не прекословит.

Выполнялись или нет его приказы—этого он большей частью не знал и не мог узнать. Да и сама мысль о проверке попросту не пробивалась сквозь кучу кричаще неотложных дел. Он давно и безнадежно запутался бы, если бы не сержант Дэвисон. Памела умудрялась записывать все его распоряжения, она составляла немыслимые графики и таблицы. В них находилось место всем и всему. В клеточках и квадратиках, как в сетях, застревали люди, знающие люди. Она по собственному разумению отважно пичкала их армейскими медикаментами, кого вдохновляя на подвиги, кого безоговорочно подчиняя, кого делая гением обороны. Спринглторп заикнулся было, что таблетки надо раздавать всем.

— По крайней мере одному из десяти. Это норма,— ответила Памела —Но у меня осталось четыре коробки. Весь наш НЗ.

Она поставила перед ним банку с омлетом и кружку-кофе.

— Ешьте.

Спринглторп покосился на кофе.

— Вы опять туда чего-нибудь намешали?

— Нет. Вам уже не надо. Вы втянулись.

Он только что вернулся из Брокана. Там была типография, она была в полном порядке, не было лишь электроэнергии, но, предвидя это, Спринглторп привез туда дизель-генератор и бочку солярки. Ему быстро удалось разыскать профсоюзного старосту типографии. Он был готов мобилизовать рабочих, вести на работу под конвоем, но все это не понадобилось. Когда печатная машина пришла в движение, Спринглторп понял почему. Зданьице тряслось так, что куда там стихийному бедствию!

Две тысячи экземпляров воззвания к населению Спринглторп взял с собой и отправился к мэру. Местный мэр, тощий, высокий, с кустистыми бровями, повел разговор так, словно это Спринглторп устроил землетрясение и теперь должен ответить перед ним, мэром, за свое преступное деяние. Мэр требовал восстановить электросеть и водопровод, требовал доставки бесплатного продовольствия, а Спринглторп слушал, кивал и злился на себя за это. Неизвестно, чем бы все это кончилось, но мэр перегнул палку. Он начал что-то плести о том, что делом о смерти двух раненых граждан броканской общины в госпитале военного городка должен заняться суд. Пусть суд выяснит, была ли им оказана квалифицированная помощь, в чем он, мэр, сомневается. И тут Спринглторпа взорвало. Продовольствия в Брокане хоть завались! Аптека есть! Есть гараж и живопырка по изготовлению церковных электрогирлянд,—стало быть, есть инструмент. И полно людей! И это не его, Спринглторпа, а его, мэра, дело — организовать питание, медицину и ремонт. За счет своих ресурсов. И если он, мэр, к завтрашнему утру всего этого не сделает, то он, Спринглторп, арестует его и предаст суду! А если он, мэр, не в силах с этим справиться, то пусть убирается вон! Он, Спринглторп, найдет другого мэра.

— Вы превышаете... Вы узурпируете... Я не позволю... Меня избрал народ! — прохрипел мэр. Лицо его исказилось- от праведного гнева. Какой законченный, какой непрошибаемый идиот!

— Да или нет? — орал Спринглторп.— Да или нет?

И он, Спринглторп, тоже идиот!

— Я буду жаловаться!.. Я обращусь лично...

— К кому? — простонал Спринглторп, изнемогая.— К кому? Да или нет, я вас спрашиваю!

Скандал засосал его в свою омерзительную трясину. Выхода не было...

Выручил профсоюзный староста типографии, который привел его к мэру и при всем этом невольно присутствовал.

— Не надо, шеф,— сказал он.— Не надо. Верно говорите: разбежались по углам, хнычем, неизвестно чего ждем. Соберем комитет, ребята сделают, что можно. А что нельзя, уж поможете.

— Как вас зовут? — спросил Спринглторп. Есть имена, которые золотом бы выводить. На скрижалях. Хорош начальник округа! До сих пор не удосужился узнать, как зовут человека, делавшего для него дело.

Выяснилось, что в Брокане есть профсоюзный комитет, к председателю которого, Ангусу Куотерлайфу, типографский староста Дедад Борроумли сейчас без долгих разговоров и отправится. При упоминании о комитете «избранник народа» как-то поубавил прыти, договорились о связи через патруль в сквере, и Спринглторп отправился разыскивать министерскую тещу. Мадам Паркер оказалась цветущей дородной матроной, полностью сознающей свои особые права. Сопровождающего для нее Спринглторп привез с собой. Его выбрала Памела Дэвисон. «Он из Файфкроу, так что доставит ее туда мигом»,— сказала она. Сцену отправки видели многие, и Спринглторпу до сих пор было стыдно за возню с этой лавочницей посреди полуразрушенного поселка. Наверняка, если бы вместо него поехала Памела, всего этого безобразия не было бы. Что же теперь? Звонить Джеффрису и предложить вместо себя в начальники Памелу Дэвисон?..

Он ел омлет и пил кофе. Всю жизнь он терпеть не мог омлетов, и Эльза никогда их не готовила. Какие глупости. Вполне съедобно. Вот так проживешь с человеком тридцать пять лет, сына вырастишь, а потом окажется, что кое-что важное вовсе не так уж важно, как представлялось. Эльза... Но ведь Эльза же умерла. Когда? Вчера? Позавчера?

Он стал считать дни, но тут в кабину угловатой глыбой вдвинулся старик Мартин Кэйрд, грохоча пластиковыми латами пожарника-спасателя.

— Послушайте, Спринглторп, ребята дело говорят. Нужен кабель. Километров пять. И у нас будет электричество.

— Март! Каким образом?

Кэйрд загремел налокотниками, опираясь о стол.

— В городе, в рыбном порту стояли траулеры. Ночью три из них остались целы, и утром по высокой воде их отвели в верхний ковш шлюза, где сделалось устье реки. Там они и сейчас на плаву. Три траулера—это две тысячи киловатт. Тут есть один парень с верфи, гостил у родни в Даблфорде, он знает. Кинуть с них кабель до ближайшей подстанции—это километров пять, а может, и меньше. Пока прямо по земле. И будет ток.

Спринглторп припомнил новехонькие барабаны с кабелем в городе на стройплощадке университета. Суточный потоп не мог им повредить.

— Так я отправлю ребят. Дайте бумагу, чтобы патруль пропустил. Пошлю Марта, он управится. Мигом.

Сейчас? В город? Нет, с этим лучше подождать до утра. Март-младший пусть сейчас отдыхает, а под утро заменит отца.

И тут Спринглторпа осенило:

— Но ведь там были еще баржи. Несколько барж. Где они?

— Да там же, в ковше.

— На баржи нужно перевести операционную и тяжелораненых. Там не трясет. Слышите, Мартин?

Пишущая машинка Памелы дала длинную одобрительную очередь. Три самоходных понтона для перевозки раненых, грузовики, вертолет для переноса операционной и врачей. Понтоны, вертолеты, грузовики — сколько всего этого было за нынешний день? Это же все люди. Не железные же они! Они смертельно устали. И смены не будет.

А вдруг вот сейчас, сию минуту тряска прекратится? Не может же она длиться вечно! Спринглторп нажал ногами на пол, чтобы она прекратилась. Но она не прекратилась. Он вздохнул. Зазвонил телефон.

— Вас, капитан.

Почему Памела называет его капитаном? Его же демобилизовали. Часов в девять утра. Забыл, забыл ей сказать об этом.

— Спринглторп, Как у вас?

— Кое-что удалось сделать, господин министр.

Памела молча положила перед ним исписанный листок. Он благодарно кивнул. Хлебопекарня. Наблюдение за океаном. Палатки. Воззвание. Караван. Караван ушел на восток на трех рудовозах. Когда они ползали мимо его дома, казалось, что их тысячи. А их всего-то полтора десятка. Мало. Хорошие машины.

— Прекрасно, Спринглторп. Кое-кого надо будет наградить. Подготовьте мне, пожалуйста, список. Кстати, примите благодарность от всей нашей семьи. Моя жена и я —мы глубоко вам признательны. Ее мать рассказывает о вас чудеса. И еще одно. Что у вас там вышло с броканским мэром?

Господи, сумело-таки нажаловаться это полено! Нашло кому!

— Спринглторп, вы глава округа. Не сочтите за упрек, но в таких случаях следует быть осмотрительнее и сотрудничать более гибко. Я надеюсь, вы сделаете выводы. И мой вам совет: не следует так расширенно толковать роль профсоюзов. У них свои задачи, у самоуправления — свои. И вот еще что — это самое главное. Завтра к двум часам дня здесь у меня соберутся депутаты, с которыми удалось установить связь, и гражданское руководство округов. Ваше присутствие обязательно. Есть мнение, что следует объявить о создании партии национального возрождения. Подумайте над этим. В два часа. Всего вам доброго.

— Как можно сотрудничать с этим броканским кретином? Как?

— Очень просто,—сказала Памела.— Назначьте его на какой-нибудь важный пост.

— Сейчас на важных постах лямку надо тянуть,— проворчал Мартин Кэйрд.

— Можно придумать. Назначьте его председателем комиссии по временно бесхозным имуществам. Я имею в виду город..

Памела Дэвисон всегда права — Спринглторп успел к этому привыкнуть. Кэйрд молча развел руками.

— Договорились? Свяжитесь с ним сами. Так нужно.

— Памела, помилуйте! Зачем нам этот мадридский этикет? Я не собираюсь на старости лет делать политическую карьеру.

— Вы хотите, чтобы ее делал он? Алло! Капитан, вас.

Нет, почему Памела Дэвисон всего лишь сержант?

— Спринглторп, зайдите-ка срочно ко мне.

— Хорошо, полковник. Иду.

Перед столом Уипхэндла спиной к Спринглторпу стоял черноволосый низкорослый человек в кожаной куртке и быстро говорил, мешая английские и французские слова. Он подружился с виконтом Кельтхайром в Африке. Корпус процветания. Виконт много раз прилетал к нему в Сен-Мало на собственном самолете, Встречались они и у виконта, но не так часто, как хотелось бы. Если у вас на руках хозяйство и молодая жена, которая предпочитает не забираться в небеса, то... Они были у Шарля. По телевидению поступили отрывочные сведения. Шарль — коротковолновик. Просидели до полудня, удалось кое-что поймать. Шарль связался с Франс-пресс и телевидением. Он дежурит и ждет сообщений. Вот его сертификат. Какая жена любит, когда муж летает! Но тут и Силь-Силь сказала: «Миш, надо лететь». Он шел по маякам. Брест, Лизард, Кармартен. Здешние маяки молчат. В принципе довольно и тех. Но береговых ориентиров он не узнал и понял, что вышел из коридора. Поверь электронике— пропадешь. Он пытался прямо связаться с Кельтхайр-мидоус, но... Как это сказать: «сан сюксе»? Тогда он решил идти по ориентирам на западном берегу. У него есть карта. «Вот здесь»,—виконт пометил своей рукой... Но берег был неузнаваем. Неслыханно неузнаваем. Он слышал, что принимал Шарль, но одно дело — слышать, а другое дело — видеть. Собственными глазами! Тогда он повернул в, глубь острова, чтобы сесть при первой же возможности. Увидел много палаток, военных, свободное прямое шоссе. И сел. Конечно, он хотел бы прежде всего связаться с виконтом. Но такое бедствие, такое бедствие! Может быть, он может помочь? «Сансонне» не «Туполев», не «Боинг», но может взять двух-трех раненых. У него есть лицензия на ночное вождение. В спешке он не смог, но... Есть три ящика мясных консервов, ящик хлеба, ящик вина. И он взял в аптеке двадцать пакетов первой помощи и три хирургических набора. Больше там не было. С Красным Крестом он уладит сам, так что пусть у него примут. Но если только не затруднит, он хотел бы связаться с виконтом. Вот карточка.

— Как вас зовут? — спросил Спринглторп.

— Гийом. Мишель Гийом. Вот мой паспорт. Виза до конца года. К счастью... И здесь все время так? Трясется?

— Да. С ночи.

— Вы бы видели эту табуретку, Спринглторп! Как он на ней летает? Четыреста миль над океаном! Эти летчики-любители все полоумные.

— Не знаю, полковник. Летчик, самолет, связь с Францией. Мне не приходило в голову этого желать. Это замечательно.

— Он нарушил правила полета для гражданских самолетов. Пролетел над запретным районом. Я должен его арестовать.

— Это действительно запретный район?

— Какое это имеет значение?

— Но ведь он ненамеренно. Может, позвонить Джеффрису?

— Джеффрис обязан исполнять законы так же, как и все мы.

— Но ведь законы не действуют. Введено осадное положение.

— Тем хуже для этого Гийома.

Полковник, вы в самом деле хотите его упечь?

— Имею на сей счет установленный порядок.

Но это же... похоже на нелепость! — Спринглторп в последний момент сглотнул неположенное слово «идиотизм».

— А чем вы поручитесь, что он не мародер или не соглядатай банды мародеров, только и ждущих его условного сигнала?

— Полковник, мы слишком часто говорим о мародерах, а ведь ни одного случая...

— Потому-то и ни одного, что мы слишком часто говорим.-

— А если я возьму его на поруки?

— Не вздумайте. Пусть это делает виконт Кельтхайр. Придется его искать. Только этого нам не достава...

Пол выскочил из-под ног Спринглторпа. Свет померк, но было видно, как полковник всем телом метнулся влево и распластался на дверце несгораемого шкафа. Что-то хрястнуло Спринглторпа по шее сзади, он ткнулся спиной и локтями в стену, но соскользнул на пол и уже было привстал на корточки, как его пнуло. Он упал ничком, ударился головой. Что-то гремело, падало, разбивалось. Кто-то кричал. Он тоже закричал. Его подбросило, и он падал томительно долго. Упал, и стало совсем темно. В этом стальном ящике сверху на него ничего не обрушится, он останется невредим, это главное. Как темно!..

3.

— Послушайте, не курите здесь! Дышать нечем!

— Тише. Тише!

Фонарь бился о шест палатки и безостановочно дребезжал. Огромные тени метались по стенам и своду, когда кто-нибудь вставал или переходил с места на место, и от этих внезапных бестелесных бросков сжимало горло. В ушибленный затылок монотонно вгрызалась боль, повязка стесняла движения, но они и без того были тяжелы и неуклюжи. Все тело как налилось свинцом. Долго он так не выдержит. Шестьдесят два года возьмут свое, и он рухнет как подкошенный на вздрагивающую землю.

При мысли об этом его закачало, и он сжал руками край стола, чтобы не упасть с узкого железного стульчика. ::

— Вот здесь трещина выходит на сушу. Ширина ее — метров тридцать. Она, идет дугой на юго-восток, вот здесь пересекает реку. Река обрушивается в нее водопадом. Дальше трещина сужается, сворачивает на юг, потом снова на восток, задевает озеро. Судя по всему, озеро стекает в нее. Мы летели вот здесь. Вода отступила метров на двести от берега. Дальше трещина идет очень прямо на юго-восток и теряется в лесу.

— А дороги? («Глупый вопрос. Кто это?»).

Пилот пожал плечами.

— Что? Разорваны? («Конечно же, разорваны!»).

— Кроме этой, восточной. Мы вдоль нее возвращались. Видимых повреждений на ней нет. В пределах зоны наблюдения.

— Скажите летчикам, пусть отдыхают в вертолете,—подсказала Памела, и Спринглторп, через силу подняв голову, громко произнес:

— Благодарю вас. Мы теперь более отчетливо представляем себе положение. Можете идти и отдыхать в вертолете.

Пилот медленно пошел к выходу. Его громадная тень чиркнула по стене палатки. Спринглторп пошатнулся.

— Я должен добавить,— сказал он, одолев слабость.— С узла связи нам пока не звонят. Это значит, что связи нет. Ни с кем. Ни на севере, ни на востоке. В том числе и с правительством. С правительственными органами.

— Надо послать вертолет в Файфкроу!

— Мы обсуждали этот вопрос. Из четырех наших вертолетов цел один, остальные повреждены. Мы с трудом сможем восстановить еще один. Запас горючего крайне ограничен. Поэтому мы решили отложить вылет. До тех пор, пока окончательно не выяснится, что иным способом связи не установить.

— А французский самолет?

— Это особый вопрос. Самолет имеет легкие повреждения, его сейчас ремонтируют. Надеемся, к утру он будет в порядке. Мы предполагаем использовать его для отправки во Францию обращения за помощью к международным организациям и отдельным странам. Через наше посольство во Франции.

— Это было согласовано с правительством?

— Нет, — сказал Спринглторп и только тут ясно вспомнил слова Джеффриса: «Мы обратимся за помощью».—То есть я хочу сказать, правительство собиралось это сделать, но, по-видимому, не успело. Мы посовещались — мисс Дэвисон, мистер Кэйрд, отец Фергус и я — и пришли к выводу, что медлить нельзя. И мы решили предложить комитету взять на себя ответственность за этот шаг перед всей нацией и ее будущим правительством. Будущим, поскольку очевидно, что сейчас у нас его нет. Ради этого мы вас и собрали. Мы хотели обсудить обращение позже, когда обстановка станет яснее. Но раз уж зашла речь... Может быть, проголосуем? Есть ли возражения? Нет. Тогда давайте зачитаем проект. Мисс Дэвисон, прошу.

— «К Объединенным нациям, ко всем международным организациям, правительствам и народам всех стран. Наш остров постигла катастрофа. Уже более суток длится непрекращающееся землетрясение, разрушающее страну и все, что создано в ней руками людей. Число жертв огромно, страна лишена столицы и правительства, ресурсы тают с каждым часом. Мы обращаемся к вам с призывом оказать нам любую возможную помощь воздушным путем. Нужно эвакуировать раненых, детей и стариков из опасных зон. Нужны источники энергии, машины и оборудование для восстановительных работ. Нужно жилье легкого типа, продовольствие и медикаменты, медицинский персонал и оборудование для полевых госпиталей, нужны вертолеты и летчики. Мы пока не представляем себе, как и когда мы сможем возместить расходы, но готовы использовать для этого все средства, которые окажутся в нашем распоряжении. Поспешите установить с нами связь и помочь нам. Именем народа гражданский комитет округа Рэли». Все.

Мертвая тишина. Только ходит ходуном земля и дребезжит фонарь. «Кого назначить вместо раненого Уипхэндла?» — в сотый раз тоскливо подумал Спринглторп, а вслух спросил:

— Какие будут предложения?

— Есть предложения. Надо вычеркнуть слова, что мы лишены правительства,— ответил голос из тьмы, где беспокойно покачивались бледные пятна лиц.

— Но ведь мы же его лишены.

— Нет. Вы и мы — это и есть правительство. Уж раз мы за это беремся...—начал голос и потерялся в нестройном гомоне.

— Это не так. Никто не давал нам таких полномочий. Мы не можем... Тише! Тише, пожалуйста!

— Хорошо, пусть это и не так. Я не юрист, хотя, по-моему, вся эта казуистика гроша ломаного сейчас не стоит. Но нельзя писать, что у нас нет правительства. Нельзя. Поймите! — настаивал голос.

— Кто вы такой? Вы слышите? Назовите себя! — раздался фальцет из глубины палатки.

— Я председатель броканского профсоюзного комитета Ангус Куотерлайф. Я кандидат в члены правления Центрального совета профсоюзов и член руководящего комитета рабочей партии. И готов подписать воззвание от имени этих организаций. И не как член гражданского комитета округа, а вместе со всеми здесь присутствующими — как член временного правительственного совета. Так и надо подписать: временный правительственный совет республики.

— Что за самозванство! — взвизгнул фальцет, и в ответ тьма разразилась путаной разноголосицей.

— Не самозванство, а он прав!

— Но совет прежде должен как-то конституироваться.

— Пока он будет конституироваться, мы все тут передохнем!

— Без истерики! И так тошно!

— Опишите в воззвании хотя бы то, что произошло у нас!

— Мы думали об этом. Но решили, что это надо сделать позже,— попытался ответить Спринглторп кому-то, кого расслышал и понял, но голоса продолжали спор.

— И правильно!

— Нет, неверно! Кто даст средства, когда нет фактов?

— Постойте, постойте. Есть предложение. Давайте утвердим пока так. Самолет полетит только утром. Если до утра что-нибудь дополнительно выяснится...

— Вот-вот! Господа центристы во всей своей красе!

— Прекратите! Вам что здесь, дискуссионный клуб? Я считаю, обращение написано правильно и надо его утвердить. И оповестить об этом немедленно. Всех. К подписи «временный правительственный совет» может присоединиться любой. Кто к ней сейчас не присое-

— Нет, — сказал Спринглторп и только тут ясно вспомнил слова Джеффриса: «Мы обратимся за помощью».— То есть я хочу сказать, правительство собиралось это сделать, но, по-видимому, не успело. Мы посовещались — мисс Дэвисон, мистер Кэйрд, отец Фергус и я — и пришли к выводу, что медлить нельзя. И мы решили предложить комитету взять на себя ответственность за этот шаг перед всей нацией и ее будущим правительством. Будущим, поскольку очевидно, что сейчас у нас его нет. Ради этого мы вас и собрали. Мы хотели обсудить обращение позже, когда обстановка станет яснее. Но раз уж зашла речь... Может быть, проголосуем? Есть ли возражения? Не.т. Тогда давайте зачитаем проект. Мисс Дэвисон, прошу.

— «К Объединенным нациям, ко всем международным организациям, правительствам и народам всех стран. Наш остров постигла катастрофа. Уже более суток длится непрекращающееся землетрясение, разрушающее страну и все, что создано в ней руками людей. Число жертв огромно, страна лишена столицы и правительства, ресурсы тают с каждым часом. Мы обращаемся к вам с призывом оказать нам любую возможную помощь воздушным путем. Нужно эвакуировать раненых, детей и стариков из опасных зон. Нужны источники энергии, машины и оборудование для восстановительных работ. Нужно жилье легкого типа, продовольствие и медикаменты, медицинский персонал и оборудование для полевых госпиталей, нужны вертолеты и летчики. Мы пока не представляем себе, как и когда мы сможем возместить расходы, но готовы использовать для этого все средства, которые окажутся в нашем распоряжении. Поспешите установить с нами связь и помочь нам. Именем народа гражданский комитет округа Рэли». Все.

Мертвая тишина. Только ходит ходуном земля и дребезжит фонарь. «Кого назначить вместо раненого Уипхэндла?» — в сотый раз тоскливо подумал Спринглторп, а вслух спросил:

— Какие будут предложения?

— Есть предложения. Надо вычеркнуть слова, что мы лишены правительства,— ответил голос из тьмы, где беспокойно покачивались бледные пятна лиц.

— Но ведь мы же его лишены.

— Нет. Вы и мы — это и есть правительство. Уж раз мы за это беремся... — начал голос и потерялся в нестройном гомоне.

— Это не так. Никто не давал нам таких полномочий. Мы не можем... Тише! Тише, пожалуйста!

— Хорошо, пусть это и не так. Я не юрист, хотя, по-моему, вся эта казуистика гроша ломаного сейчас не стоит. Но нельзя писать, что у нас нет правительства. Нельзя. Поймите!—настаивал голос.

— Кто вы такой? Вы слышите? Назовите себя! — раздался фальцет из глубины палатки.

— Я председатель броканского профсоюзного комитета Ангус Куотерлайф. Я кандидат в члены правления Центрального совета профсоюзов и член руководящего комитета рабочей партии. И готов подписать воззвание от имени этих организаций. И не как член гражданского комитета округа, а вместе со всеми здесь присутствующими — как член временного правительственного совета. Так и надо подписать: временный правительственный совет республики.

— Что за самозванство! — взвизгнул фальцет, и в ответ тьма разразилась путаной разноголосицей.

— Не самозванство, а он прав!

— Но совет прежде должен как-то конституироваться.

— Пока он будет конституироваться, мы все тут передохнем!

— Без истерики! И так тошно!

— Опишите в воззвании хотя бы то, что произошло у нас!

— Мы думали об этом. Но решили, что это надо сделать позже,—попытался ответить Спринглторп кому-то, кого расслышал и понял, но голоса продолжали спор.

— И правильно!

— Нет, неверно! Кто даст средства, когда нет фактов?

— Постойте, постойте. Есть предложение. Давайте утвердим пока так. Самолет полетит только утром. Если до утра что-нибудь дополнительно выяснится...

— Вот-вот! Господа центристы во всей своей красе!

— Прекратите! Вам что здесь, дискуссионный клуб? Я считаю, обращение написано правильно и надо его утвердить. И оповестить об этом немедленно. Всех. К подписи «временный правительственный совет» может присоединиться любой. Кто к ней сейчас не присоедавится? Капитан, голосуйте! Есть описание, нет описания —какая разница! По сути дела возражений нет? Нет.

Это был голос Куотерлайфа. «Куотерлайф»,— запомнил Спринглторп.

— Не курите здесь! Сколько можно просить! — отозвался кто-то.

«Больше никто ничего не скажет», — понял Спринглторп и громко объявил:

— Тише! Спокойней. Ставлю на голосование. Кто за то, чтобы утвердить текст обращения, прошу поднять руку.

— Без слов, что у нас нет правительства и с подписью: «Временный правительственный совет республики»! — настаивал Куотерлайф.

— Да. Без этих слов и с этой подписью. По-моему, это разумно. Как ваше мнение, мисс Дэвисон, мистер Кэйрд, отец Фергус?

— По-моему, Куотерлайф прав,— сказала Памела.

— И этот балаган я должен считать правительством? Нет уж, увольте! — крикнул кто-то; последовала короткая возня, и в тишине отчетливо раздалось: «Вот дурак!».

— Кто против? Нет. Текст утвержден,— нерешительно сказал Спринглторп.— Мисс Дэвисон, исправьте текст и подпись. Теперь мистер Кэйрд ознакомит нас с положением в округе. Прошу.

Мартин-отец грузно поднялся и оперся рукой о шест. Дребезжание утихло.

— Что в округе? Худо в округе. Домов, пригодных для жилья, много, но кто в них пойдет, пока все это не кончится? Сто тысяч народу без крова. И какой народ? Все старики да детишки. Сами знаете, кто тут живет. У нас тысяч десять рабочих рук. Декабрь на носу, а жить можно только в палатках. Мы тут придумали утеплять их фуражными брикетами. Сена в округе полно. Наш экспорт. Оно же и резерв топлива. Надо объявить полную реквизицию брикетов и сена россыпью...

У входа в палатку раздался шум. Спринглторп с трудом, всем телом, обернулся и увидел парня с приемником в руках.

— Слушайте, слушайте! — кричал тот, подняв приемник над головой.

— «...Всему населению острова и его властям. По данным, полученным от геодезических спутников, ваш остров как географический массив пришел в движение» Он смещается на юго-запад со скоростью пятьдесят— семьдесят метров в час и, по-видимому, дополнительно поворачивается по часовой стрелке. Точные измерения затруднены неустойчивостью конфигурации берегов. По полученным снимкам, наибольшие изменения произошли на восточном побережье. По просьбе вашего представителя в ООН назначено внеочередное заседание Совета Безопасности. Заседание, однако, отложено в связи со срочной эвакуацией городов восточного побережья Соединенных Штатов после цунами, вызвавшего значительные жертвы и разрушения по берегам Северной Атлантики. Внимание, внимание! Мы ведем для вас непрерывную передачу на частотах ваших центральных радиостанций. Мы примем от вас любые сообщения на частотах пять тысяч сто восемьдесят, шесть тысяч двести десять и шесть тысяч восемьсот сорок килогерц при любом уровне мощности. Мы будем повторять эту передачу каждый час до получения ответных сообщений. Сейчас будет передана инструкция по сборке коротковолнового передатчика. Затем мы расскажем об устройстве сейсмоустойчивых убежищ для гражданского населения и к вам обратятся архиепископ кентерберийский и кардинал Патрик О’Клеллан. В течение ближайших суток начнет работать программа телевидения. Вы примете ее на ваш телевизор, если из подручных средств сделаете специальную приемную антенну. Мы сообщим, как ее сделать. Внимание, внимание! Ваш представитель в ООН Лойгайр О’Брайд призывает всех граждан страны довести до сведения правительства, что он ждет инструкций. Во Франции начата эвакуация Нормандии, Бретани и Аквитании. В Голландии толчки причинили серьезный ущерб водоотливным сооружениям. В Лондоне объявлено о больших разрушениях на западном побережье. Рассматривается вопрос о частичном введении осадного положения и оказании помощи пострадавшим районам. Внимание! Мы повторяем наше сообщение! По данным, полученным с геодезических спутников, ваш остров...».

— Боже мой, боже мой, да что же это! Мы же все погибнем здесь! — раздался чей-то пронзительный крик.— Люди! Люди! Помогите! Да сделайте же что-нибудь, люди!

Голос захлебнулся рыданием, но вся палатка взорвалась всеобщим воплем, тени взметнулись, и Спринглторп, не в силах совладать с собой, рухнул на стульчик и вместе с ним наземь. Памела Дэвисон вскочила, выхватила пистолет и, держа его в поднятой руке, стала мерно стрелять вверх, пронзительно крича:

— Молчать! Молчать! Мужики вы или бабы! Перестреляю! Подонки! Ложись! Ложись, я сказала! Встать!.. Ложись!.. Встать!

«Она права! — сообразил Спринглторп.— Иначе не совладать. Паника...».

· · ·

«Сансонне», полупрозрачный перепончатый самолетик, стоял на шоссе, облитый розовым светом зари. Утро наступало с неспешной постепенностью, словно ничего не произошло, словно не разверзается под ногами земля, внезапно ставшая устрашающей коварной хлябью. И словно не мечутся по ней люди, пораженные распадом жизни, захлестнутые безумием безысходности.

Как странно! Пока они были одни лицом к лицу с катастрофой, все как-то держались. Но вот раздался голос человечества, обещание помощи и поддержки, и все потеряли рассудок. Дэвисон знала лишь одно средство от этого безумия: труд, неимоверно тяжкий, непроизводительный, но осмысленный. В три часа ночи поднять лагерь, наливающийся динамитом истерии, разослать сотни людей на реквизицию сена — больше ничего не пришло им в головы. И они сделали это. И напряжение ослабело, рассосалось. Нет, оно не исчезло, оно просто перешло на них самих. Спринглторп чувствовал, что весь дрожит, что чуть что — и он начнет кричать, кидаться на людей. И он изо всех сил старался найти и для себя какой-то труд. Не думать о других и за других, а просто схватить лопату и копать, копать, пока не обнажится в земле пульсирующее напряжением ядро — средоточие всего этого ужаса. Копать...

Было холодно, сыро и безветренно. Вокруг самолета хлопотали люди, чуть поодаль сбилась кучка солдат с карабинами. Капитан Двайер, которого он, Спринглторп, назначил командовать батальоном вместо тяжело раненного полковника Уипхэндла, видимо, прошел ту же школу по предотвращению гражданских беспорядков, что и сам полковник. Словно это не армия, а полиция. Да, кстати, полиция! Куда она подевалась?

Было-то ее раз, два и обчелся. Кому она тут была нужна? Ее надо возобновить и привести в действие. Пусть займется... Хотя бы учетом источников воды и соблюдением порядка возле них. Вода — это... Спать! Как хочется спать! Вот Гийом улетит, и он пойдет спать. А кто останется за него? Памела? Нет, отец Фергус. Да, он.

Мотор «Сансонне» взревывал, стрелял, затихал и снова взревывал. Наконец кто-то побежал оттуда, и Спринглторп увидел, что это Гийом и что Гийом бежит к нему.

— Все в порядке, шеф. Я могу лететь.

Спринглторп протянул ему руку.

— Я... Я понимаю, я должен вернуться, шеф. Но... не знаю.

Он хороший парень, этот француз, но шел бы он ко всем чертям. Он что, хочет, чтобы ему пали на грудь, благодарили и великодушно дозволили считать себя свободным? От упряжи, которую сам на себя напялил? Пусть сам разбирается. Пижон!

Подошла санитарная машина. «Сансонне» возьмет трех раненых. Один из них — полковник Уипхэндл. У него поврежден позвоночник от удара о рукоять несгораемого шкафа. Они полетят без сопровождающего. Гийом, подлетая к дому, вызовет санитарную машину, а в воздухе им все равно никто и ничем не поможет.

Полковник был бледен как полотно и лежал прямо и недвижно, примотанный к неструганой доске полосами из какой-то легкомысленной ткани в оранжевые цветочки.

— Слушайте, Спринглторп. Запомните адрес. Три-нити-Майнор, Патрик-кресчент, три. Это мой дом. Двадцать километров к северу от Линкенни. Надеюсь, он цел. Я не знаю. Там жена, девочки. Скажите ей. Портфель моего отца. Она знает. Там бумаги. В синей папке. Я слышал сообщение. Видимо, они были правы. Вы сами поймете. И еще. Двайер — надежный офицер. Позаботьтесь о его семье. Она где-то на северо-востоке. Будьте осмотрительнее. Не исключайте альтернатив. Вы склонны. Я желаю вам. Бумаги — там ничего экстренного, но эту возможность не следует исключать. Простите. Очень больно. Так глупо, глупо.

— Да,— сказал Спринглторп.—Я все понял. Мы постараемся. Доброго вам пути, полковник. Потерпите. ‘

Уипхэндл прерывисто вздохнул и закрыл глаза. Лоб у него был весь в поту. Спринглторп кивнул санитарам, они подняли носилки с доской и стали заталкивать их в самолет через боковой люк.

Гийом на прощанье высунулся из кабины, поднял руку в черной перчатке, зачем-то стукнул два раза кулаком по борту и захлопнул фонарь. «Сансонне» взревел, побежал по шоссе, взмыл и ослепительно сверкнул в лучах восходящего солнца. Его путь сегодня будет длиннее, чем вчера. Километров на двенадцать. Со спутников передали, что сползание острова продолжается.

Спринглторп побрел к своему джипу. Спать, только спать. Найти укромный уголок, забиться, как в нору, ощутить блаженное тепло, охватывающее ноги, и заснуть. Проснуться — и чтобы всего этого не было, чтобы по-прежнему, натужно рокоча плыли мимо дома рудовозы, чтобы из кухни пахло гренками, которые жарит Эльза, чтобы светило розовое солнце, а этот распад оказался сном. Длинным, тяжелым, связным. Когда же он начался? Когда погиб Джонни?..

— Мистер капитан, вам.

Мальчик лет десяти подал сложенную мятую бумажку. Он щеголял в офицерской фуражке, съехавшей ему на глаза, поверх курточки на шнурке висел игрушечный автомат. В этом аду он был посыльным. Он принес сообщение с радиостанции. Удалось связаться еще с тремя округами на севере и востоке. Он был самым настоящим гонцом с важным поручением, но этого ему было мало. Он играл. Бездомный, может быть, потерявший родных, бегущий по неверной земле острова, низвергающегося в океанские пучины, он еще нуждался в чем-то, что могла дать ему только игра, только его собственная фантазия. Вот так, наверное, играл и Джонни. Тогда было столько работы! Спринглторп уезжал и возвращался затемно и редко видел, как играет его сын. Да, у Джонни не было отца. Как он был ограблен, бедный мальчик! Во имя чего?

В нем всколыхнулась нежность.

— Благодарю за службу. На вас по пути нападали?— сказал он и обрадовался, увидев, что угадал игру.

— Да! — выпалил мальчик.— Целая тыща! Они стреляли отравленными стрелами. Я их всех — паф! паф! паф!

Два округа безоговорочно присоединялись к решению пяти, с которыми удалось установить радиотелеграфную связь часам к четырем утра. К решению создать временный правительственный совет, принимающий всю полноту власти. Третий округ сообщал, что на его территории забило несколько горячих соляных гейзеров, просил о помощи, обещал обсудить предложение. Файфкроу молчал. Что же там случилось? Где Джеффрис?..

— Награждаю вас Большим крестом разведчика,— торжественно сказал Спринглторп. И спохватился. Ему теперь нельзя так шутить. Он действительно тот самый генерал-адмирал-фельдмаршал, который награждает, наказывает, велит: «Сделать так!» И никто ему не возразит, и все станут делать так.

— За веру, отчизну и короля! — отрапортовал посыльный.— Прикажете доставить ответ?

— Да, — сказал Спринглторп.— Будьте осторожны . по пути и не опаздайте к завтраку.

— Слушаюсь, сэр!

— А где твоя мама?

— Там.—-Мальчик махнул рукой.— Они там шьют.

Спринглторп вырвал листок из записной книжки, коряво написал: «Отец Фергус, надо сообщить, что к нам присоединились еще два округа. Я должен поспать. Не могу больше. Вы пока за меня. Дэвисон будет знать, где я. С.».

— Ты знаешь отца Фергуса?

— Не,— ответил мальчик. — Я найду. Давайте.

Он схватил записку и побежал прочь. Земля под ногами резко дернулась, мальчик споткнулся, но не упал и продолжал бежать, размахивая белым листком...

— Памела, мне нужно отдохнуть,— сказал Спринглторп, вернувшись в бронетранспортер.—Я уже ничего не соображаю.

— Я разбужу вас в полдень, капитан.

Она вывела его в коридорчик, отворила боковую дверцу. Узкое помещение, одна над другой две застеленные койки.

Спринглторп удивился, вошел, дверца лязгнула за спиной. Он сел, чтобы снять тяжеленные ботинки, понял, что у него не хватит на это сил, ткнулся головой в подушку и, чувствуя себя ужасно виноватым, потянул ноги в ботинках на койку.

Нет, так нельзя. Нельзя позволять себе распускаться. Никому нельзя распускаться.

Он снова сел и непослушными пальцами начал расстегивать застежки.

4.

— Вы меня простите, Спринглторп, мой врач в соседней комнате, и вам в случае чего придется его позвать. Зрелище не из приятных, но что поделаешь?

Сенатору Джонатану Баунтону, главе гражданского комитета округа Линкенни, было уже за семьдесят, и его донимал диабет. Большой, полный, седовласый, бледное лицо, вялые нечеткие движения, изнурительное догорание со шприцем инсулина. Единственный сенатор прежнего времени из числа девятнадцати начальников округов — новоиспеченных членов временного правительственного совета.

Спринглторп кивнул и блаженно погрузился в надувное кресло. Не с чего было блаженствовать. Да. Не с чего. И все-таки как хорошо было просто сидеть в кресле и не чувствовать себя давимым червем. Все, что они могли делать и делали в Рэли, было слепой возней червяка под топочущими подошвами бегущих гигантов. Он понял это, и дела начали валиться из рук. Закричи он об этом, стало бы легче. Но он должен был скрывать. Ото всех. И это стало невыносимо. В прощальных словах Уипхэндла был какой-то странный намек. Портфель, бумаги. И совещание в Файфкроу. Оно не состоялось, но должно быть собрано. Там, в Линкенни, сенатор Баунтон. Все же сенатор. Надо ехать к нему. С этим согласились все. И только он сам знал, что это бегство. И еще Памела — у нее он был как на, ладони. Бегство — это унизительно, это стыдно, но он больше не мог. Иначе он сошел бы с ума.

Выбираясь на бронетранспортере за пределы округа по восточной дороге, единственной, которую еще не оборвали когти взбесившейся стихии, он горел от этого стыда. Но в первом же городке соседнего округа Тлеммок ему было дано взглянуть на вещи с другой стороны.

Городок был пуст. У входа в полуобвалившийся продовольственный магазин высилась груда картонных коробок с овощными консервами. Когда они приблизились, раздались выстрелы, по броне защелкало.

«Прекратите огонь!» — оглушительно взревел радиомегафон транспортера. В ответ раздалась брань.

Баррикада наполовину перекрыла путь. Тратить время на объезд, переговоры? «А ну его! — сказал лейтенант Хорн, командовавший экипажем.— Давай вперед помаленьку».

Транспортер боком разворошил сооружение и пошел вперед. Банки хрустели и звонко лопались, обдавая машину струями томатного соуса. Сквозь смотровую щель Спринглторп на миг увидел на пороге магазина мужчину с двумя охотничьими ружьями, женщину с кочергой и старуху. К подолу старухиного платья жалось двое малышей. «Дурачок!» — рявкнул мегафон на прощанье. (,

Не.было и признаков того, чтобы кто-то разбирал развалины, пытался собрать людей, поддерживать порядок. Они проехали мимо беспорядочных, явно самочинных лагерей. Люди жили в палатках, автомобилях, трейлерах.

В придорожном ресторанчике владелец устроил госпиталь. Он носил раненым воду из колодца, его жена кормила их консервами, но надолго ли хватит? Есть три врача: стоматолог, гинеколог и педиатр. Был и хирург, но прошлой ночью исчез. Нет, от властей никого у них не было. Какие медикаменты, что вы! Раненых человек шестьдесят. Кто-то добрался сам, некоторых привозят и оставляют. Кое за кем ухаживают родные. Столько работы! Есть очень тяжелые случаи, четверо скончались...

Только на подходе к самому Тлеммоку они встретили наконец военный патруль. Их проводили к начальнику округа, багроволицему майору, видимо, из тех, что приказывают выщипывать травку, проросшую в неположенном месте. В гражданских делах он ничего не понимал. Опереться на профсоюзы? На приходские советы? Лицо майора отобразило крайнее напряжение мысли. Госпиталь? Да-да, кажется, ему говорили. Надо будет спланировать выезд. Так, чтобы исключить возможность дезертирства.

Вот что они сделали в Рэли — дали людям порядок вещей. Веру в свои силы, способность самим устраивать пусть примитивный, но все-таки уклад общей жизни. Во имя им самим не ясной, но кем-то «наверху» осмысленной общей цели. Здесь, в Линкенни, было относительно спокойно, но наметанный глаз Спринглторпа всюду находил упущения, которые легко можно исправить: тысячные очереди к цистернам с водой, отсутствие постоянных постов связи, кое-где те же баррикады у магазинов — поветрие это, что ли? Баунтон незамедлительно принял его, но за советы не благодарил, только кивал и время от времени глотал пилюли.

В Рэли земля тряслась непрерывно. Здесь она судорожно подергивалась раз в десять-пятнадцать минут. Везет же людям! На целых четверть часа можно забыть о том, что происходит.

— У нас серьезная проблема, Спринглторп. Здесь ведь каторжная тюрьма. Пять тысяч всякой нечисти. В основном рецидивисты. Кое-кого я, так сказать заочно знаю: я член верховной апелляционной коллегии. Мы им объявили: малейшее неповиновение — расстрел на месте. Но во время толчков все сходят с ума возможно всякое. Оцепили тюрьму войсками, говорим что готовим перевод в специальный лагерь. Но лагеря у нас нет. Я ничего не могу пока придумать. — И сенатор, вздохнув, проглотил очередную таблетку.

— И они что? До сих пор в здании?

— Да. Сооружение крепкое. Все еще держится.

— Может быть, вывести группу более или менее безвредных? Пусть сами себе строят лагерь.

— Честно говоря, лагерь изолировать нам будет намного труднее. Все это крайне сложно, так что будьте к нам снисходительнее. Да, кстати. У нас тут в политехникуме довольно сильная группа преподавателей естественных наук. Вы знаете, что они говорят? Оказывается, есть такой закон. Кажется, Перэ. Толчки происходят в момент прохождения Луны через меридиан. Простая штука, когда тебе об этом говорят другие, не правда ли? Они составили расписание ожидаемых сильных сотрясений. У вас есть своя связь с Рэли? Вот копия, передайте.

Это уже было кое-что! Даже более, чем кое-что. И в Тринити-Майнор Спринглторп отправился приободренный.

Дом Уипхэндла в трех местах треснул на всю высоту, кусок стены на втором этаже обрушился, сквозь пролом был виден ковер на стене и люстра. Жену полковника и двух его дочерей Спринглторпу помогли найти в лагере за городком. Они жили в своем летнем трейлере. Да, ей уже все известно. Муж — в Виши, месяца через три встанет на ноги. Со спутника передали.

Переехать в Рэли? Нет, в этом нет нужды. Здесь у них много родни. Единственное, чего они хотели бы, это поблагодарить всех, кто позаботился об отце Медб и Грайне. Спринглторп кивнул.

— Ваш муж, мадам,— человек весьма высоких достоинств. Мы все и я сам многим ему обязаны. Может быть, вы все же переберетесь к нам? Это была бы честь для нашего округа.

— Не будем больше говорить об этом, мистер Спринглторп. А это его солдаты с вами?

— Да, мадам.

— Они прекрасно выглядят. Так редко сейчас видишь спокойных людей.

В городрк они отправились на бронетранспортере. Спринглторп предложил послать за портфелем солдата.

— В этом нет никакой надобности. Я сделаю это сама. До толчка еще три часа, так что никакой опасности я не подвергаюсь.

Что-то в повадках мадам Уипхэндл и в ее манере говорить напомнило Спринглторпу Памелу Дэвисон. Эльза была совсем не такая. Как бы она повела себя, окажись на месте сержанта Дэвисон? Он поймал себя на том, что уже неоднократно пытался это себе представить. И не получалось. Эльза предвидящая, Эльза рассчитывающая, Эльза, владеющая людьми и машинами, которые в первый раз видит, — нет, это невозможно, невероятно. Будь Эльза сейчас жива, кем бы она стала? Сиделкой в госпитале? Швеей? Поварихой? Или в оцепенении ждала бы, когда же он, вывалянный в тысяче дел и столкновений, ввалится и рухнет на пороге? Само появление этих мыслей было изменой, изменой человеку, который беззаветно отдал их союзу свою жизнь. Единственное, чем он должен был отплатить,— это сохранением памяти об этом человеке, вознесением его образа надо всеми прочими, живыми и мертвыми. Но он не мог, не получалось. И душу терзало чувство вины перед Эльзой, уничтожаемой забвением. Забвением стремительным, беспощадным, всепроникающим, как кавалерийская атака. Как буря!

Нет, Эльза умерла не тогда, в постели. Она умирала сейчас в нем. Лишенная речи, она тянула к нему руки, а он позволял этой буре гнать ее прочь, не защищал, не сражался. Она глядела на него с немой удивленной укоризной — а вокруг были тысячи! Тысячи людей, живых, ничего об этом не знающих и зависящих от него. Он должен был принадлежать им. Исключительно и самоотверженно. Что значила для людей вся «та» его жизнь? Жизнь, никому не нужная, ничего не означавшая. Которой не должно было быть...

Синяя папка оказалась полупрозрачной пластиковой обложкой, в которой лежало несколько листков бумаги. Первой по счету была вырезка из какого-то журнала — карикатура: роденовский «Мыслитель» отпиливал сук, на котором сидит; на земле под суком стоял человечек, обвитый геликоном; щеки человечка были раздуты, глаза лезли на лоб от натуги, а из жерла инструмента извергалась нотная запись марша «Преславное дело».

Следующие несколько листков были, по-видимому, рукописным черновиком письма, начинавшегося со слов «Ваше высокопревосходительство». Затем следовал лист атласной бумаги с грифом «Управление по делам президента республики». Доктору Фиаху Дж. Дафти сообщалось, что его докладная записка была передана на рассмотрение в Высший лицей наук и ремесел, откуда получен ответ за подписью профессора М. Д. Литтлбрэйна, копию какового имеют честь препроводить. И наконец, шли машинописные странички, подписанные профессором Литтлбрэйном.

«Заявитель считает опасной технологическую схему атомной электростанции Арк-Родрэм мощностью четыре миллиона киловатт, проект которой подготовлен группой ведущих специалистов... Он считает опасной схему закачки отработанных вод через восемь скважин на глубину до шести километров — прием, успешно примененный на всемирно известной... Ссылаясь на теорию Флетчера-Сэксби, согласно которой массив острова располагается на наклонной плоскости, обращенной в сторону абиссальных глубин западноевропейской котловины Атлантического океана и образованной наклонно-восходящей палеоморфной оливиновой плитой, заявитель считает, что отработанные воды могут привести к усиленной серпентинизации поверхностного слоя плиты, и вследствие этого к нарушению спайности, и вследствие этого к нарушению геостатического равновесия массива острова...

Теория Флетчера-Сэксби, в свое время пользовавшаяся популярностью, является лишь живописной гипотезой, основанной на недостаточном числе экспериментальных данных... Неоднократное всестороннее исследование свойств отработанных вод не подтверждает... Механизм нарушения , спайности, предлагаемый заявителем, как показано в небезызвестном труде... следует считать сомнительным...

Остается лишь сожалеть, что заявитель, по-видимому, недостаточно информирован о... поскольку он не является специалистом в данной области... Математическая модель варианта, убедительно подтвержденная на прототипе, несомненно подтверждает применимость проекта в условиях района Арк-Родрэм...

Отдавая должное гуманным чувствам заявителя и отнесясь к его аргументации со всем вниманием, которого он заслуживает, будучи автором известных работ... комиссия рассмотрела высказанные положения и на основании вышеизложенного пришла к единодушному выводу, что выдвигаемые возражения недостаточно обоснованы и спорны...».

— Мадам Уипхэндл, можно задать несколько вопросоов?

— Пожалуйста.

— Чьи это бумаги? Кто такой Фиах Дафти?

— Это друг покойного отца моего мужа, насколько я знаю. У нас в альбоме есть несколько фотографий, где они сняты вместе.

— Как эти бумаги оказались у вас?

— Понятия не имею. Я случайно наткнулась на них, муж попросил меня спрятать их в этот портфель.

— Когда скончался отец вашего мужа?

— Более десяти лет тому назад.

Спринглторп посмотрел на атласный лист. На официальных письмах проставляются даты. Дата была. Сорокалетней давности. Сорок четыре года тому назад никому не ведомый ныне, давно ушедший из этого мира Ф. Дж. Дафти тщетно стучал кулаком по надутому спесью пузырю технического прогресса. Почему-то он представился Спринглторпу изможденным, обросшим седой щетиной, с нервно горящими глазами, в поношенном плаще, с измятой шляпой в руке, слишком тонкой для непомерно широкого рукава.

— Прочтите это.— Спринглторп протянул мадам Уипхэндл машинописные листки.

— Боже правый! — тихо сказала она, поднимая взгляд от последней страницы.— Что же нас ожидает?

— Не знаю. Если считать, что произошло именно.

То, чего он опасался... Но кто поручится, что это так? Нужны специалисты.

—- Где вы их найдете? Как они будут работать? Пока они разберутся, мы все утонем! Нам же надо бежать! Бежать отсюда!

— Да. Полная эвакуация.

— Четырех миллионов человек?

— Нам помогут. Нам должны помочь.

— Кто? Кто нам даст приют? Какой ужас! Наша земля! Наш народ!

— Мадам,—- медленно сказал Спринглторп,—

Ваш муж сказал мне об этих бумагах, но из его слов ясно не следовало, могу ли я ими свободно распоряжаться. Как вы считаете, могу ли я оставить их себе? Или мы снимем копии?

— Наша бедная земля!.. Господи, о чем вы говорите?

— И тем не менее...

— Хорошо,— сказала мадам Уипхэндл.— Оставьте их у себя.

— Я говорю об этом потому, что разговоры и слухи об этих бумагах способны породить всеобщую истерию. Этого нельзя допустить. И я ...

— Понимаю,— жестко прервала мадам Уипхэндл.— Вы хотите упрятать меня в этот ваш железный ящик на колесах, ради уверенности, что я не проговорюсь. Так?

— Я не беру с вас никаких обязательств. Вы сами прекрасно понимаете, как обстоит дело. Но я сделаю все, чтобы вы с дочерьми при первой же оказии отправились на материк к мужу.

Мадам Уипхэндл пожала плечами.

— Типичный мужской подход. Это все, что я могу сказать. Но учтите: нас не трое, нас шестеро. Я взяла на попечение трех сироток. Отец у них погиб, а мать покончила с собой.

Трех карапузов — мал мала меньше — устроили в спальном отсеке транспортера.

— Мама им сказала,— рассказывала Спринглторпу Медб Уицхэндл, пока грузная машина одолевала путь в Линкенни.— Мама им сказала: «Деточки, мы все грешные, боженька на нас рассердился и решил всех убить. Но вы-то невинные, безгрешные, он вас пожалеет и не оставит. Идите по дороге и всем говорите: «Мамы и папы у нас уже нет». И побежала и прыгнула в черную дырку. У нас за лагерем тоже сделалась черная дырка. Когда трясет, оттуда страшно кричат. Это грешники, да?

Ко времени вечернего толчка они не только успели добраться до Линкенни, но даже с комфортом устроиться.Местная фабрика изготовляла надувные домики для автотуристов, товар в это время года не ходовой. На складе был большой запас готовой продукции, из которого сенатор Баунтон распорядился выделить десяток штук для округа Рэли. Толчок был не очень сильный и прошел без особых осложнений. Когда подготовлены, совсем другое дело. К десяти вечера была установлена связь с Рэли. У микрофона была Памела.

Зная время толчка, она вовремя подняла в воздух вертолет, и тот немедленно обследовал округ с воздуха. Трещина на северо-востоке расширилась до двухсот— трехсот метров и подобралась к той единственной дороге, по которой Спринглторп приехал сюда. На остатки города вновь обрушился океан. Целых зданий в округе практически не осталось. Но благодаря предупреждению количество новых жертв сократилось.

— Что в Тринити-Майнор? Что вы там нашли? — кричала в микрофон Памела.— Что-нибудь важное?

— Да,— ответил Спринглторп и прочитал ей все «Преславное дело», как успел уже окрестить содержимое синенькой обложки.

— Поговорите с Баунтоном. Немедленно поговорите с Баунтоном,— донеслось в ответ. Микрофон щелкнул и умолк. Памела берегла аккумуляторы.

Некоторое время Спринглторп сидел и смотрел на подушку с ярким штампом какого-то мотеля. Потом закрыл глаза и увидел доктора Фиаха Дж. Дафти. Дафти, такой, каким он себе его придумал, представился ему поднимающимся по бесконечной дворцовой лестнице, устланной алой дорожкой, и Спринглторп слышал отзвук его шагов. Его охватило щемящее томление. Четверть двенадцатого. Поздно. Очень поздно. Он вздохнул и снял трубку полевого телефона.

— Это Спринглторп. Есть связь с сенатором Баунтоном? Попытайтесь соединить меня с ним, если он не спит.

Минуты три в трубке что-то шуршало и поскрипывало, и вот раздался голос:

— Алло, это Спринглторп? Вы уже вернулись! Очень хорошо. Нет, я не сплю. И пока не собираюсь.

Вы очень своевременно. Я вас жду. Ваших не беспокойте, я вышлю машину.

· · ·

Баунтон закрыл «Преславное дело», положил на стол и накрыл большими дряблыми кулаками. Молчание затягивалось.

— Что вы по этому поводу думаете?— натужно спросил Спринглторп.— Что делать?

— Я знал Литтлбрэйна,— медленно проговорил Баунтон.— Это было очень давно. Мы даже встречались в обществе. Почетный ректор Высшего лицея. Жесткий был человек. Педантичный и, я бы сказал, болезненно честный. Обычно так кончают неудачники, на которых возлагалось много надежд.

— А Дафти?

— Не припоминаю. Нет, не припоминаю. Как это к вам попало? Расскажите подробней. И если не затруднит, заодно расскажите и о себе. Как вы стали начальником округа в Рэли? Я знал там многих, но о вас не слышал.— И Баунтон потянулся за таблеткой.

— Так,— сказал он, когда Спринглторп закончил рассказ. — А теперь посмотрите это.— Он протянул Спринглторпу пачку разнокалиберных листков, сколотых вычурной скрепкой. — Это последние новости.

Северо-западный округ после вечернего толчка прекратил связь. К десяти вечера на юго-восточной границе появилось несколько машин с беженцами. Утверждают, что большая часть округа поглощена океаном. Северный округ рассечен на три части бездонными трещинами. Паника. Население уходит на юг. Волна беженцев достигнет Линкенни через сутки. Из западньх округов сообщают о сильных толчках, разрушениях и жертвах. Запасы продовольствия иссякают. Местами управление и связь потеряны. Центральный округ отмечает резкое сокращение дебита пресноводных источников вдоль водораздельного хребта. Главная река острова при этом темпе убыли иссякнет за две недели.

— По сравнению с другими, наш район выглядит довольно прочно. Даже благополучно, если так можно выразиться. Почему — мы не знаем, но это не столь важно. Важно, к чему это приведет. Через несколько дней здесь скопится все население острова. Неделю назад тут жило пятьдесят тысяч человек, будет четыре миллиона. Вы можете себе представить, что это такое?

Баунтон говорил медленно и тихо, словно размышлял вслух. Выдержав паузу, он сам себе кивнул и внезапно вскинул голову.

— Так о чем же мы будем говорить с вами, Спринглторп? О давнем споре — ему без малого полвека, и мы оба, мягко говоря, в этих делах некомпетентны— или об этом потопе горя и страха, который вот-вот нас окончательно захлестнет?

— Но если Дафти прав, — начал было Спринглторп. Баунтон остановил его мягким жестом.

— Полвека назад,— продолжал он,— все или почти все пришли к выводу, что Дафти неправ. И сам Дафти с этим почти согласился — будем говорить так. Да, да. Он ведь спрятал эти бумаги в стол. Логика зримого. Все было спокойно, и все невольно верили тем, кто опирался на эту очевидность. Теперь очевидность другая. Обратись мы к тем же людям — я имею в виду сословие,— что бы мы услышали? Что Дафти прав. Как тогда никто не осмелился его поддержать, так теперь никто не осмелится оспорить. А доказательств ни тому, ни другому не было и нет. Нет. Есть благие пожелания и черные пророчества. И склонность верить то одним, то другим в зависимости от обстоятельств. Чего вы хотите с этими бумагами? Политического успеха?

— Если Дафти прав,— твердо сказал Спринглторп,— то остается только объявить всеобщую эвакуацию. И навеки проститься с этой землей.

— Эвакуация — да. Это очевидно. Очевидно в любом случае. Прав Дафти или неправ, эвакуация — нам никуда от нее не деться. А «навеки проститься» — это уже эмоции, Спринглторп. Театр. Разжигание трагических страстей. После праведных трудов и сытного обеда отчего же нет? Извольте. Но сейчас?! Надо быть совершенно беззастенчивым политиканом, чтобы сейчас позволить себе публично дискутировать по поводу этих бумаг. Стопроцентный успех ваших домогательств к обществу гарантирован. Вас прославят и изберут куда хотите. Но если говорить о деле, только о деле, о наших ближайших планах и действиях, направляемых силой катастрофы, эти бумаги не имеют никакого значения, никакой цены. Эвакуация неизбежна, даже если сию минуту катастрофа прекратится. Зима, жилит нет, транспорта нет, энергии нет, центров восстановления нет. Финансовая помощь, сколь велика она бы ни была, дело затяжное. Эвакуация будет. Заметьте, я пришел к этому выводу, ничего не зная о ваших бумагах. Секретариат подготовил мне исходные материалы. Вот познакомьтесь. Установка на полную эвакуацию.

— Исход,— всплыло в уме Спринглторпа отчаянное слово.

— Осторожно, Спринглторп. Для полной паники нам не хватает только этого словечка. Все как раз наоборот. Море перед нами не расступается, мы идем не в обетованную землю, и сорока лет у нас с вами на это не будет. Уж скорее сорок дней. Оставьте это слово борзописцам. Дай Бог, чтобы мы успели приступить к делу прежде, чем они за него возьмутся.

— Четыре миллиона душ за сорок дней! По сто тысяч в день?!

— Одно из двух: либо мы поверим в это и осуществим, либо нам следует немедля уступить место тем, кто в это поверит.

— И вы верите? Вы думаете, что это можно сделать?

— Не вижу в этом ничего непосильного. Просто никому до сих пор не приходилось делать ничего подобного. И не дай Бог, чтобы когда-нибудь пришлось.

— Но какими силами? На кого можем рассчитывать? '

— На Россию, Спринглторп.

— На Россию?

— Да. Вот поглядите. Это доклад О’Брайда о заседании Совета Безопасности.

Не дожидаясь, пока Спринглторп развернет рулон телетайпной ленты, Баунтон продолжал:

— В ближайший месяц Англия и Франция не смогут нам помочь. Они вывозят своих. У Испании нет технических возможностей. Немцы принимают голландцев и бельгийцев,— наши беды им здорово навредили. Скандинавы согласны принять по пятьсот тысяч человек в каждую страну, но у них нет транспортных мощностей. Штаты и Канада эвакуируют сейчас Атлантическое побережье, обоснованно опасаясь цунами. Это сорок миллионов. Остается Россия. Россия дает семьдесят процентов транспортных средств и обеспечения, Штаты — двадцать, Канада — десять. Англия и Франция обеспечивают промежуточные аэродромы.

Секретариату ООН поручено создать международный штаб. Завтра к нам прибудет русская техническая миссия. Я дал свое согласие.

Баунтон снова потянулся за таблеткой.

— Вы об этом еще не знаете, но, пока вы ездили в Тринити-Майнор, у нас состоялись радиопереговоры. Мы не сумели с вами связаться, и я взял на себя смелость сказать, что вы согласны. Собственно, это было предрешено. После того как Джеффрис был тяжело ранен... Короче, я единственный из руководителей округов член сената. Как таковому мне было предложено исполнять обязанности президента республики. Это устраивает всех. Худо-хорошо соблюдена преемственность, уважено старшинство. Но давайте смотреть на вещи трезво. Мне семьдесят шесть, я болен. У меня есть опыт и представительность, но сейчас грош им цена. Нужны энергия, решимость. Я на это не способен. Мне нужен помощник. И поэтому я предлагаю вам исполнять обязанности вице-президента.

— Мне?

— Да, вам.

— Но-о... Как я могу?

— Можете. Приняли же вы на себя ответственность в Рэли. Джеффрис был о вас высокого мнения. Судя по вашему подходу к делу, вы сможете. Я согласился принять президентство при условии, что сам выберу заместителя. Не очень демократично, что поделаешь, но настало время людей действия. Таких, как вы. Решились же вы, никого не спрашивая, отправить за границу призыв о помощи от имени нации. И были совершенно правы.

«Но это не я,— чуть не сказал Спринглторп.— Это Памела, Кэйрд, отец Фергус, Ангус Куотерлайф...».

— Это не было моим личным решением,— честно сказал он.

— Тем лучше,— спокойно ответил Баунтон.— Значит, за вами стоит группа людей действия, признающая вас лидером. Это то, что нам позарез нужно. Вам шестьдесят два года?

— Да.

— Неужели вы считаете, что лучше назначить вицепрезидентом какого-нибудь мальчишку, которому еще лет пятнадцать надо учиться попросту сочувствовать человеческим бедам? Я не говорю уже о понимании или опыте. Чтобы он с отчаяния начал тут наполеонствовать, если я...— Баунтон со свистом втянул воздух и сжал подлокотники.—Завтра утром, часов в девять, я приведу вас к присяге. Тем временем свяжитесь со своими и начинайте эвакуацию Рэли. Мне не нравится эта трещина. Половину народа примет Тлем-мок, половину—Линкенни. Заодно усильте руководство в Тлеммоке вашими людьми. Русская миссия прибудет часов в одиннадцать. Организуйте ее встречу и доставку сюда. Я, к сожалению, нетранспортабелен. Возьмите.

Спринглторп принял протянутое ему «Преславное дело» и начал:

— Но все же, если удастся провести негласную экспертизу...

Но Баунтон резко откинул голову на спинку кресла и отрывисто произнес:

— Потом... Потом... Врача!.. Скорее врача!..

5.

Гейзер в очередной раз утихомирился, серый султан пара, лишившись опоры, рухнул наземь и пополз, гонимый ветром, цепляясь за развалины барака.

По-русски, невразумительно для Спринглторпа, заголосили радиомегафоны, и желто-зеленые фигурки в голубых касках, на ходу собираясь в группы, топоча устремились к потоку, отрезавшему часть лагеря. Обгоняя их, вертолет волок к переправе мостик.

Полковник Федоров, начальник русской технической миссии, тоже в лоснящемся желто-зеленом комбинезоне с красной надписью «SU» на спине, отрывисто командовал по радио, глядя на часы. Тридцать две минуты! У них было всего тридцать две минуты до того, как из трещины, разделившей эваколагерь, вновь взметнется чудовищная стена кипятка.

— До темноты успеем сделать еще два захода,— хрипло сказал он Спринглторпу.— Светотехники нет. И катодов нет к ольфактометрам. Этот пар их ест, как пончики.

— Совсем нет? — тоскливо спросил Спринглторп.

— Десять штук на базе. Я приказал, их везут вертолетом. Что такое десять штук! Радировали американцам. Высылают. Так это же сутки ждать!..

Пять часов тому назад во время толчка разверзлась трещина, отрезавшая пять бараков эваколагеря «Тринити-Майнор», и из нее забил горячий гейзер. Он бил двенадцать с половиной минут и на тридцать семь затихал. Поток кипящей воды отсек подход к баракам с другой стороны и сливался в ту же трещину в полукилометре от лагеря. Минут за пять до того, как гейзер вскидывался в небо, земля начинала трястись так, что нельзя было устоять на ногах.

В отрезанной части лагеря было не менее пяти тысяч человек. А может быть, и все десять. Сколько из них погибло в облаках жгучего пара, в кипящем потоке, сколько свалилось в трещину, сколько завалено в рухнувших бараках!

В центральном лагере «Линкенни» почти никого не было своих. Практически все надежные силы Памела Дэвисон увела та север на ликвидацию эваколагеря № 11, оказавшегося под угрозой затопления. Президент Баунтон после очередного приступа болезни еще не пришел в себя. Беда валуном осела на плечи Спринглторпа.

В ответ на его отчаянный звонок полковник Федоров собрал всех своих — шестьдесят человек, наскоро снарядил, проинструктировал и повел всю группу на вертолетах спасать попавших в ловушку. Спринглторп полетел с ними...

Как только мост — вырубленная секция железнодорожного полотна узкоколейки длиной метров сорок, наспех зашитая досками, без перил — ткнулся в берег, оттуда, из клубящегося тумана, к нему побежали люди. У входа на мост забушевал кричащий человеческий водоворот, прорвавшиеся слепо бежали по мосту, сбивая друг друга в горячий поток. Спасатели ступить на мост не могли.

Полковник кричал что-то непонятное, махал рукой в сторону. А Спринглторп пошел к мосту, пошел навстречу бегущим, широко расставив руки, задыхаясь от запаха серы, не зная, что скажет и сделает. У одного из спасателей на шее болтался радиомегафон. Спринглторп рванул его к себе, ремешок лопнул.

— Сто-оп! — крикнул кто-то сзади.

Спринглторп ступил на мост, поднес к губам радиомегафон. Прямо на него бежал мужчина, согнувшись в три погибели, касаясь рельсов руками и выставив вперед обросшее лицо с открытым ртом и безумно расширенными глазами.

— Люди! — закричал Спринглторп. Мужчина плечом ткнул его в живот и пробежал дальше. Спринглторп покачнулся от удара, но боли не почувствовал, устоял. За человеком было метров двадцать свободного пути, потому что на том берегу, еле видная в тумане, кипела драка и в этот момент никому не удалось пробиться на узкую качающуюся полоску, повисшую над потоком. Натужно ревел вертолет, державший мост почти на весу.

— Люди! Я ваш капитан! Я иду к вам! Дорогу мне! Где я, там никто не погибнет! Я капитан! Я спасение! Дорогу!

Он никогда в жизни так не думал, никогда в жизни так не кричал всем своим существом. От напряжения сводило живот. Мост шатало. Он видел — на колею ворвался еще один мужчина, пригнулся и побежал. «Он меня сбросит»,— мелькнула мысль, охватил ужас, но Спринглторп продолжал идти и кричать эти неизвестно как пришедшие в голову слова. И, не добежав до него пяти шагов, мужчина внезапно выпрямился, всплеснул руками, остановился. И его тут же сбросил в поток бегущий следом, тоже остановился, упал ничком, о него споткнулся следующий, завизжал, стал пятиться. Кто-то еще бежал, падал, копошился, но Спринглторп шел вперед, охваченный ужасом и восторгом, не переставая кричать. Его захлестнуло торжество собственной силы, немыслимое, отчаянное, истинное. Вот уже осталось метров десять, пять, два. Вот перед ним застывшие в напряженных невероятных позах, сбившиеся на берегу люди, какая-то женщина, высоко поднявшая ребенка, парень на четвереньках, запрокинувшийся назад полуголый мужчина с окровавленным лицом.

— Расступитесь! Дайте дорогу! — истошно скомандовал Спринглторп.— Дорогу мне! — И добавил, в который раз обмирая от ликующей лжи этих слов: — Пока я здесь, никто не погибнет.

Медленно-медленно пятилась толпа на берегу. Он ступил на землю, остановился и почувствовал, что его толкают сзади. Шагнув в сторону, он оглянулся и увидел, что мост полон спасателями. Они шли за ним плотной стеной по два в ряд в своих желтых комбинезонах и голубых касках. Первая пара несла, как канатоходцы балансир, трехметровый рельс, к которому была привязана толстая веревка, уходившая в глубь колонны.

— Ол райт, дедка! — крикнул Спринглторпу один из этой пары, наклоняя свой конец рельса и втыкая его в грязь.— Вери-вери гуд! Вперед!

«Вот почему пятились. Некуда было бежать», понял Спринглторп. Силы оставили его, он поскользнулся, упал, уронил радиомегафон, но напарник того, что держал рельс, подхватил Спринглторпа, поставил на ноги, сунул в руку перепачканный аппарат и, указывая на него и вперед, крикнул:

— Континью! Продолжай! Хорошо!

Спасатели пробежали вперед к баракам, у входа на мост осталось несколько человек, один из них выдернул из грязи по-прежнему стоявшего на четвереньках парня, поставил на ноги, наложил его руку на веревку, туго натянутую над мостом, и повелительно толкнул на другую сторону потока.

— Пошел! Пошел!

Парень затрусил по мосту. Следом, спотыкаясь и вскрикивая, пошла женщина с ребенком, потом еще кто-то, толпа дернулась, заходила ходуном, но спасатели были сильнее. Отталкивая впереди стоящих, они выхватывали из качающейся перед ними наваливающейся стены тел то одного, то другого и чуть не швыряли на мост. Уже никто не кричал, слышалось только тяжелое дыхание десятков людей.

Спринглторп схватил кого-то за руку и втиснулся грудью в толчею. Мегафон мигом вышибли из рук, больно ожгло губу. Но он прорвался, выволок за собой очумелого парня, неистово вырывавшего руку, дернул его к себе и сказал:

— Я капитан! Ты пойдешь со мной! Слушай, что я велю! Бери за руку еще одного и прикажи ему взять следующего.

Под ногами чавкала грязь, навстречу шли, ковыляли, бежали. Сбоку набежал спасатель, больно ткнул в плечо, закричал:

— Туда! Туда! Влево! Там другой мост! Большой! Быстро!

— Собери двадцать человек, доведи до моста, вернись и собери еще двадцать. И всем вели так делать. Ничего не бойся! — приказал Спринглторп парню. Тот как-то дико зарычал в ответ.

Там, в стороне, куда указал спасатель, Спринглторп увидел преградившую поток встопорщенную груду, в которой не сразу распознал крышу барака. Ее втащил туда невесть откуда взявшийся на том берегу трактор. Вся груда была облеплена людьми — десятками, сотнями.

— Все туда! Все туда! — закричал он, размахивая рукой.

Заревела предупредительная сирена. «Гейзер! — сообразил Спринглторп.— Надо переждать».

— Ко мне! Ко мне! Ложитесь! Переждем! — надсадно закричал он.

Земля заходила под ногами, затряслась, он упал на колени, боясь лечь, боясь, что его растопчут, а из трещины за бараками с гулом повалил пар. И вот взмыла ужасная серая стена, и все вокруг растворилось в многоголосом шипении и реве...

Спринглторп вернулся на безопасную сторону в конце третьего затишья, когда все, кто мог сделать это сам, уже перебрались через поток. Теперь спасательные команды ворошили развалины, искали прячущихся, раненых, заваленных. Ольфактометров, чуткие датчики которых позволяли найти людей по запаху, было всего четыре штуки. Катоды датчиков насыщались сернистыми парами, заволокшими окрестности, и выходили из строя один за другим. Близился вечер, а с ним тьма. Холода Спринглторп не чувствовал, но ведь холод тоже был. С севера от Памелы пришел вертолет с двадцатью солдатами и двумя фельдшерами. Они собирали женщин и детей, отводили группы за рощицу и сажали на вертолеты, шедшие в Линкенни. Остальных спасенных строили в колонны и вели пешком по проселочной дороге к лагерю № 3. Оттуда шли навстречу автобусы, грузовики, перехватывали колонну на ходу, забирали людей и везли в лагерь. У русских погиб один и трое были ранены. Спринглторп договорился по радио с Памелой, что та пришлет еще двадцать человек и они заменят людей Федорова, которым надо возвращаться в Линкенни. Там без них могут начаться нелады с отправкой самолетов с эвакуированными.

— Тут мы сами закончим,— сказал Спринглторп Федорову.— Спасибо вам. Я поговорю с Баунтоном. Представьте мне список. Мы наградим всех участников операции.

Полковник пожал протянутую руку Спринглторпа и шумно вздохнул.

— Такой был мужик! — сказал он.— Такой мужик!

Бог связи! Что ж я теперь без него делать буду? Эх! Не уберегся. Что у вас тут творится! Что творится...

— Капитан! — окликнули сзади.

Спринглторп обернулся и увидел незнакомого летчика.

— Капитан, меня поедали за вами, — сказал летчик, поднеся руку к шлему.— Вас срочно вызывают к президенту. Вот пакет. Мне приказано доставить.

Спринглторп разорвал конверт, развернул листок, напрягая зрение, попытался прочесть. Не сумел. Летчик отстегнул фонарик, зажег, подал.

— Благодарю,— сказал Спринглторп, осветил листок и, с трудом разбирая путаный почерк, прочел: «Поторопитесь. Через несколько часов я умру. Я должен привести вас к присяге, как президента республики. Это важнее всего. Ради всего святого, поторопитесь. Баунтон».

Темнело. Хлюпала грязь и талый снег. Невдалеке кто-то натужно кричал в радиомегафон. Отвратительно пахло серой и влажным паром. Спринглторп посмотрел на часы и увидел, что они разбиты вдребезги. «Где ж это я так?» — подумал он и спросил:

— Который час?

· · ·

— Дамы и господа! Прошу внимания. У нас сегодня обычная повестка дня. Сначала сообщение геодезической службы. Затем слово управлению эвакуации, управлению социального обеспечения, внутренних и иностранных дел. Итак, вам слово, мистер Калверт. Прошу вас.

Низкий басовый рев плавно накатился, стал еще басовитей. Сейчас он переломится и станет пронзительным свистом. И он стал свистом, жестко надавил на уши. И начал спадать.

Спринглторп невольно посмотрел вверх, на белый пенопластовый потолок. И, словно не было потолка, увидел в сером январском небе огромную рыбоподобную тушу с шипами антенн, короткие узкие крылья, пузатые моторные гондолы, растопыренные угольники оперения, метание ярких вспышек стартовых огней по всему неуклюжему грузному силуэту. Туша плыла с такой натугой, так медленно, что просто не верилось, что через каких-то два часа она скатится с неба в трех тысячах километров отсюда, где-то под Полтавой. Полтава примет сегодня двенадцать рейсов — двенадцать тысяч человек. Через десять минут следующий самолет пойдет на Тампере, еще через десять — на Сегед. Все четырнадцать сегодняшних приемных аэродромов доложили о готовности — так сообщили от полковника Федорова. Отправка идет с восьми площадок. Две вчера закрыли. Зона опасности первой степени добралась и до них.

Он окинул взглядом развешенные карты. Калверт, как всегда, будет обстоятелен и подробен. Как всегда. Долго ли оно длится, это «как всегда»? Всего недели две. Как же оно стало таким привычным? Но ведь стало же!

Просыпаясь по утрам, Спринглторп берет со столика у изголовья коричневую папку «Р. Н. Калверт — Президенту республики». В папке всего один листок: вычерченная на кальке цветной тушью карта. Черной линией обведен первоначальной контур острова, синей — положение перед вчерашними толчками, красной — после вчерашних толчков, красная штриховка — зоны первостепенной опасности на сегодняшний день.

Мистика не мистика, но у этого парня просто нюх! Вообще-то это чудовищно — встает человек и деловито говорит: завтра провалится то-то, трещины возникнут там-то,, океан продвинется туда-то. Вероятнее всего. И назавтра так и оказывается. Все точно. Другой бы уже тронулся от своих погребальных пророчеств, а этот! Спокоен, чрезмерно, по-провинциальному, щеголеват Еще три недели назад никому не ведомый геодезист мелкой строительной фирмы, он выстоял трехсуточную очередь к отцу Фергусу и, подняв к груди огромный сияющий портфель с безобразной косой царапиной — не уберег-таки в очередном битком набитом грузовике с беженцами,— проникновенно сказал: «Ваше преподобие, у меня нет никаких претензий, никаких жалоб. Я очень хорошо умею рассчитывать сложные сечения и объемы. Я понимаю, это немного, но ведь должно же это быть кому-то нужно». И вот он с упоением чертит свои апокалипсические карты, нашедший свое место пророк-канцелярист катастрофы, ставшей образом жизни.

По его исчислениям, от острова осталось чуть больше половины. Уголковый отражатель, доставленный из Франции и установленный рядом с правительственным бараком, за сутки смещается теперь уже на четыре километра. Остров стал похож на расколотый сверху кособокий треугольник. Еще месяц-два, и все будет кончено. И по нашей вине! Мы виноваты, мы!

Памела пододвинула записку: «Капитан, вы устали. Идите отдохните. Я поведу». Капитан. Его так все зовут. Капитан тонущего корабля. Он отрицательно покачал головой.

Почему мы? Да потому... Спринглторп лет тридцать варился в этой каше и знал всю механику подобных дел. Выгодный заказ, конкурсные сроки жмут, какие там к черту исследования, проработки! Да на это же годы уйдут! Мы не строим, мы формулируем предложение. Попроще, попроще. Только апробированные решения.

Решения есть. Добрый десяток. Лежат в архиве папки: потоньше, потолще. «Мэри, только, пожалуйста, самую, тонкую». Шеф гонит, светокопия зашивается, в самом деле — уточним потом. Архивная девочка протягивает загнанному инженеру папку: «Я не знаю, мистер Смит. Вот эта, по-моему».— «Да-а!» Мистер Смит взвешивает на ладони увесистый дар судьбы: перечень сооружений, смету, планы, разрезы. Ох, тяжко. «Спасибо, Мэри. Шоколадка за мной».

В своей клетушке Смит грохает папкой о стол, рушится на стул, заправляет в машинку лист бумаги и возводит очи горе. «Считаю, что данный вариант обеспечивает...» Что обеспечивает? Вследствие чего? Из рутинной сумятицы в истомленном мозгу выщелкиваются гладкие пассажи, на которые клюет начальство: простота решения, снижение удельных расходов, надежность, доказанная в ходе... Смит тоскливо глядит на разрезы. На них все очень мило, а как там, в этом Арк-Родрэме? Ни одна собака не знает. Смит колеблется. Оживает телефон: его срочно требуют на совещание. Он аккуратно прячет чертежи в сейф, кладет сверху недописанное заключение и исчезает до конца дня.

Назавтра, после разбора текущих дел, он добирается наконец до своего стола, перечитывает незаконченный горе-опус. Вчерашние кругленькие словечки, лаская взор, убеждают его самого, что все правильно. На данном этапе. Твердой рукой он дописывает стандартную страховочную фразу: «Проект и смета должны быть откорректированы в соответствии с местными условиями». И швыряет папку в жерло бумажной мельницы. Бедный капитулянт, ему бы впору копаться на своем огородике. Но прогрессу не нужны мелкие огородники, ему нужны конструкторы. И Смиту надо кормиться, вот он и пошел.

Конкурс выигран. Смит о том ведать не ведает: он давно уже перешел на другую работу. Его преемника, такого же, как и он, занимают совсем другие дела. Конечно, он просматривает чертежи. Сомнения ушли с мистером Смитом, а в бумагах все гладко. И вот отчаянный тычок пальцем в небо становится железным законом строительства. Блестящая гвардия отдела внешних связей готова в порошок стереть любого одиночку, который посмеет поднять руку на эту священную скрижаль. Вперед! Прекраснодушную шаткость замысла подпирает и крепит громада человеческого труда.

Нет, Баунтон был неправ. Фиах Дафти не согласился, что ошибся. Вокруг него сомкнулся хоровод чудовищ порядка вещей.

Кто оплатит экспертизу? У доктора есть лишних пятьдесят тысяч? Всемирно известная работает. Это факт. Доказательство. А где ваши факты, доктор? К чему вы призываете? Верить вашим бездоказательным выкладкам? Но это уже означает не «верить», а «веровать». Вы чувствуете разницу между этими словами? Цивилизованный человек имеет право веровать. Но, простите, до тех пор, пока не появляются очевидные факты. А факты против вас. Возьмем по пунктам...

Третьеразрядные профессора Высшего лицея возводятся чуть выше Олимпа, дабы судить об истине. От них разит беспристрастностью. Доктор изящной словесности полирует протоколы до блеска. Синклит решает, что истина может быть обнаружена путем взвешивания суждений на амбарных весах, торжественно совершает эту процедуру и пишет мудрую бумагу, в которой ответственность каждого растворена в словах «комиссия пришла к выводу». Обнажите голову перед порфиром этих строк!

И ведь каждый был прав и честен на девяносто восемь процентов в меру своего понимания вещей. Да большего от человека и требовать невозможно! «Дело» сплотило их в некое .нерасчленимое единство. Сложился ничтожный недобор процентов, и сумма породила дракона.

Сколько раз он сам, Спринглторп, бессильно, поднимал руки, когда на него накатывались подобные лавины! Поднимал — и тем самым становился частью этих лавин, добавляя им живой силы. Сколько раз! И не сочтешь, не поймешь, не узнаешь. А гадостный осадок от капитуляции так быстро зарастает слоями житейской шелухи. Остается только смутная тоска от сопричастности к чему-то неопределенно худому. Вот почему об этом так трудно рассказать, вот почему обжигает руки синяя папочка, которую протянул ему через полувековое кишение человеческих дел истлевший Фиах Дж. Дафти...

— В Австралии находится уже свыше пятисот тысяч эмигрантов,— докладывал отец Фергус.— В соответствии с соглашением, они поселяются в северо-западной части континента. Австралийский поверенный в делах передал вчера нашему представителю в Париже памятную записку. Полный текст к нам еще не поступил, но кратко мне сообщено, что Австралия настаивает на скорейшем подписании второй части соглашения о приеме эвакуируемых. Особо подчеркивается пункт о согласии на запрет в течение девяноста девяти лет на создание землячеств и партий на национально-религиозной основе. И пункт об отказе организаций и отдельных лиц от поднятия, обсуждения и попыток решения вопроса о национальном самоопределении переселяемой общины на тот же срок. Австралийцы хотят, чтобы каждый въезжающий дал добровольное письменное обязательство такого рода.

— Но мы должны четко поставить вопрос о гарантиях от насильственной ассимиляции!

Кто это? Калверт?! Это что за новости!

— Я думаю, нам прежде нужно подробно изучить австралийские предложения.

— Вы правы, отец Фергус. Мистер Калверт, если у вас есть конкретные соображения, благоволите изложить Их в письменном виде и подайте записку лично мне или мадам Дэвисон...

В том, что все происходящее — дело рук человеческих, Спринглторп уже не мог сомневаться. На третий день после того, как Баунтона, окончательно сломленного болезнью, увезли в Цюрих, в клинику, и Спринглторп принес присягу президента, Памела Дэвисон, только что ставшая вице-президентом, позвонила ему по телефону: «Капитан, тут к вам добивается один профессор. Его фамилия Левкович. Он из Югославии. Но он какой-то важный чин в Международном союзе. Уговорил кого-то из английских летчиков привезти его сюда без разрешения на въезд. Звонил мне из барака английской миссии. Примете?» — «Приму,— ответил Спринглторп.— Только безо всяких протоколов и сообщений в газетах. Это можно?» — «Ясно»,— ответила Памела.

Года три назад по телевизору передавали «Бориса Годунова». Пел какой-то русский. «Ка-акой красавец!— восхитилась Эльза, даже вязанье отложила. — А я-то, дура, вышла за тебя». Левкович оказался именно таким невероятным красавцем. Даже неприятно стало, таким красавцем был этот серб.

— Ваше превосходительство,— сказал Левкович.— Я действительно вице-президент Международного союза геофизиков. Для пущей убедительности я излишне напирал на это, но говорить с вами хочу просто как ученый. Не стал бы отнимать у вас времени, я честно пробовал все иные пути, но... Ко мне, как к редактору международного геофизического журнала, поступила заявка профессора Стоббарда. Я буду очень краток. Существует такая штука — термостратиграфия. Со спутника в определенных условиях получают... как бы это сказать... Ну, обобщенную характеристику поверхностного слоя планеты толщиной километров десять—пятнадцать. В виде фотографий. Потом по ним определяют перспективные горизонты: вода, газ, нефть, руды. Американцы делали это для себя, потом к программе подключились Мексика, Алжир, Ливия, Индия. Главным образом, для исследования динамики глубинных вод. Метод тонкий, дорогой, толкование почти произвольное, но чем черт не шутит. Остальные страны, в том числе и ваша, стратиграмм не заказывали и не имеют. Хотя я подозреваю, что они существуют, но... Формально американцам делать их было нельзя. Стало быть, формально их в природе нет. Съемка, согласно уставу программы, повторяется раз в пять лет. Чтобы как-то истолковать получаемые результаты, избраны два привязочных района: Исландия и Трансвааль. Считается, что там все ясно до этих глубин. Не очень все это прочно, но .. Так вот, Стоббард докопался — во всяком случае он так говорит,— что после привязочной съемки Исландии ввиду близости Алжира фототермограф на спутнике не выключался, и благодаря этой счастливой случайности оставим ему выбор выражений — в его распоряжении оказались стратиграммы ваших мест. Вся эта история несколько сомнительна, но не в этом дело. Стоббард — автор метода дифференцирования стратиграмм. Он применил его к вашему району — и вот результаты. Полюбопыствуйте.

Левкович выложил на стол пачку бурых, пятнистых, с разводами фотографий.

— Вот. Это стратиграмма сорокатрехлетней давности. Для удобства на снимок нанесен контур острова. Теперь следующая. Практически они одинаковы. Видите? Берем их за исходные. Теперь стратиграмма тридцатитрехлетней давности. Обратите внимание: вот здесь, в восточной части острова, появилась светлая точка. Можно принять за дефект снимка. Дальше. Двадцать восемь лет тому назад. Смотрите. Точка расплылась в пятнышко. И вот здесь язычок на северо-запад. Еще можно сомневаться? Меня бы это всполошило, но... Кто стал бы копаться в груде никем не заказанных снимков! Тем более, что самого метода дифференцирования тогда и в помине не было. Вот следующая стратиграмма. Глядите. Это уже какая-то медуза. Осьминог. Размах отростков с севера на юг больше ста километров. И вот эта рябь. Глядите. Восемнадцать лет тому назад. Тринадцать. Восемь. Три года тому назад:

Светленькая медузочка расползлась на снимках в силуэт каракатицы. Ее щупальца протянулись на север и юг, широкими дугами повернули на запад, они змеились подо всем контуром острова, становились все толще и наконец слились в светлый полуовал, четко ограниченный с востока и размытый к западному краю далеко за пределами острова.

— Что же это? — холодея, спросил Спринглторп. От этих фотографий сводило пальцы. К ним страшно было прикоснуться. И все это где-то валялось столько лет! Подумать только!

— Мы не знаем. Никто не знает. Профессор Стоббард просто заключает, что в принципе катастрофы подобного рода — независимо от вызывающих их причин (я подчеркиваю: это его выражение) — предсказуемы на основе метода дифференцирования стратиграмм, разработанного под его руководством. И что термостратиграфия — это вовсе не шарлатанство, как считали некоторые, а очень полезная и нужная вещь.

—- И это все?

— Нет, не все. Лично я не сомневаюсь, что Стоббард разумеет гораздо больше, чем о том пишет. Но у него нет вещественных доказательств. А есть жизненный опыт. От свары с промышленными концернами ничего хорошего для себя он не ждет. Поэтому он вежливо и без единого лишнего слова уступает все дальнейшее тем, кто пожелает заняться. Вам все ясно?

— Продолжайте.

— Там, где на стратиграмме тридцатитрехлетней давности появилось светлое пятнышко, примерно полсотни лет тому назад была построена атомная электростанция Арк-Родрэм,— отчеканил Левкович. Спринглторп невольно кивнул и проглотил слюну. — Она была построена по проекту «Ньюклеар пауэр» и все эти пятьдесят лет изо дня в день выдавала свои миллионы киловатт,— продолжал геофизик.— Надо быть последним идиотом, чтобы не сопрячь это пятнышко и станцию. Но фактов нет. Мы запросили Штаты. «Ньюклеар пауэр» давно окончила свои дни. Ее правопреемником является «Ти-Пи-Ай». Оттуда нам ответили, что по условиям контракта вся документация станции была передана заказчику для хранения и использования. Это обычный пункт международных контрактов такого рода. В данном случае очень удобный для подрядчика. Но мы должны знать! Человечество должно знать, что произошло под станцией Арк-Родрэм.

— Так. И мне предлагается помочь человечеству?

— Первое: надо предпринять розыск документации станции.

— Это невозможно.

— Понимаю. Но все-таки! Надо опросить людей, работавших там. Люди должны быть. Пенсионеры, уволившиеся, временно работавшие. Мои сотрудники, восемь человек, ожидают в Англии. Все расходы, всю ответственность мы берем на себя.

— Здесь государство, а не допотопный лес, профессор. Оно не может передавать ответственность.

— Понимаю вас. Но и вы должны понять...

— Вы сказали — «первое». А что второе и третье?

— Есть только второе. Мы просим разрешить бурение пробной скважины. Работу будут вести добровольцы. Условия те же. Руководить буровой буду лично я.

— Не могу вам это разрешить.

— Почему?

— Это безумное предприятие. Почва ходит ходуном. В любой момент вы можете провалиться в тартарары вместе со взятой ответственностью. Это никому не нужно. Тем более что ваши обсадные трубы лопнут при первой же подвижке.

— Верно. Шанс на успех — один из миллиона. Но мы обязаны попытаться. И мы этого хотим. Человечество должно знать, господин президент. Я вас очень прошу, не надо сейчас ничего решать. Поручите это дело кому-нибудь. Мы договоримся. Безопасность будет обеспечена, насколько это возможно.

— Я не могу вам это разрешить.

— Но можете не запрещать.

— Нет. Разговор бесполезен.‘

— Но опрос вы разрешите?

— Занялись бы вы этим там, у вас, в приемных лагерях!

— Надежней это делать при входе на эвакодромы.

— Вы ошибаетесь.

— Господин президент, я вынужден сказать, что за вашими словами ощущаю предвзятость. Меня это крайне настораживает. Да, истина — булавка в стоге сена. Но есть способы довольно быстро выудить ее оттуда. Не забывайте об этом.

— Вот уж о чем я могу забыть, профессор. Всегда найдется тьма желающих напомнить. Четыре миллиона душ! И всех надо собрать, охранить от этого ада, паники, голода! Всех надо попросту пожалеть, увезти отсюда, где-то поселить, вдохнуть в них веру и желание жить! У четырех миллионов человек размозжена душа! Вот чего я не имею права забыть. Ни на секунду. Кто я? Вы знаете, кто я? Я — провинциальный чиновник. Всю жизнь я смотрел на вас, ученых, как на добрых богов, которые все знают, все могут! В конце концов, как все, я отдавал вам долю своих денег. И не роптал. А вы? Вы, представитель мировой науки! Вы в страшный час моего народа пришли ему помогать? Нет. Вы явились искать истину. Как сыщик! Миллионы людей помогают нам. Сотни тысяч не спят ночами, чтобы успеть что-то сделать для нас. А передовая наука дифференцирует наше горе! И ей мало этого. Она хочет проковырять дырочку и посмотреть, что там внутри!..

— Я категорически протестую!..

— Категорически?! Вот если бы вы пришли ко мне и сказали: «Мы хотим помочь вам. Неосторожные глупые люди столкнули ваш остров в бездну. Надо сделать все, чтобы остановить падение. Мы попытаемся. Тысяча! Три тысячи наших коллег только и ждут, чтобы приехать! Чтобы вцепиться в эту землю мертвой хваткой, гвоздями приколотить, да!» Я бы отдал вам все. Я пошел бы с вами в лагеря эвакодромов. Это страшные лагеря! Вы не знаете, что это такое! Я сказал бы: «Вот кто прибыл на помощь! Отдайте им все, что у вас осталось. Они хотят сохранить нам хотя бы часть нашей земли». А вы? Вы собрали восемь энтузиастов ученого сыска! И битый час расписываете мне, как благородно мы поступим, если позволим вам что-то там искать! Истину! Да вас в первом же лагере в клочки разорвут! Идите вы ко всем чертям! Вот! Читайте! Наслаждайтесь! Вы правы! Это сделали люди! Спринглторп рванул ящик письменного стола и протянул Левковичу синюю папочку «Преславного дела». Неужели это все, что нам может предложить мировая наука?

— Но это же важнейший документ! — взорвался Левкович, потрясая «Преславным делом».— Опубликовать! Распространить! Почему же вы молчите? Это же преступление!

— Ну опубликовали бы. Ну и что? Что из этого проистекло бы? Что виновата строительная фирма, которая не ведала, что творила? Три десятка не очень далеких людей? Свалим все на них? Нет. Виноват весь наш уклад, наш способ жить. Вы можете предложить другой? Я не могу это правильно выразить, меня этому не учили. Я только чувствую: нельзя это превратить в скандальчик, в поношение десятка таких, как я, в какой-то картонной конторе. Это не решение. Такие штуки по мелочам сто раз проделывали, и что? И все остается по-прежнему. Нужен кто-то, кто сумеет повести это дело правильно. У нас нет таких людей. Мы все в истерике, мы не способны. Я дал приказ искать таких людей на стороне. Мне объясняют, что это практически невозможно сделать. Нет таких людей во всем мире, понимаете?

— Господин президент, доверьте это дело мне.

— Вам?

— Да. Я должен извиниться перед вами. Еще не очень понимаю, за что именно, но в ваших словах есть доля правды. Есть и чушь, смешение понятий, но не будем... Потом. Выяснится. Остановить остров! Эк куда хватили! Полсотни лет его подтачивало, и в три дня остановить. Да тут гром небесный нужен. Химера. Жуткая химера! Но я вас понимаю. Я ничего не могу обещать, но... Короче, разрешите мне и моим «сыщикам» въезд, дайте бумаги. Надо работать. Другого способа нет.

— Хорошо. Обратитесь к мадам Дэвисон. Я с ней поговорю.

— Остановить эту глыбу! Химера. Химера... У вас тут хоть лаборатория какая-нибудь есть?

— Есть развалины политехникума. И при них несколько человек. Они делают, что могут и умеют. Свяжитесь с ними.

Спринглторп, машинально распутывая узлы на шнуре, потянул к уху телефонную трубку.

— Памела? К вам зайдет профессор Левкович. Любомир Левкович. Ему и его людям надо как-то оформить въезд. Они собираются нам помочь, но пока придется помогать им. Это связано с «Преславным делом».

— Ох, не наломал бы он дров, капитан! — во всеуслышание ответила трубка.— Что-то он мне не показался.  .

— Месяц назад многие из нас были не лучше. Давайте попробуем,— ответил Спринглторп, деликатно не глядя на Левковича, собиравшего со стола разбросанные стратиграммы.

Вновь накатился басовый рев, преломился, стал свистом. Спринглторп посмотрел на часы. Затянули. Еще полчаса на финансовые дела, и пора кончать.

Неспешная устоявшаяся рутина эвакуации. Деловитое управление человеческим горем. И он во главе всей этой машины! Неужели он сумеет довести это дело до конца? Нет, все они и он сам просто сошли с ума.

6.

Ко мне! Вижу цель. Вижу вас. Мой азимут — триста девять. Забегали. Быстрей' — прохрипело в уши Спринглторпу.

— Разрешите начинать, сэр? — заторопился молодой звонкий голос.

— Начинайте,— сказал капитан Двайер. Он сидел впереди Спринглторпа, чуть ли не на плечах у. летчиков.

— Первый, к бою! Второй, к бою! Слушать меня. Наземный противник северо-западнее, пять километров. Задача — обеспечить поголовный захват, сопротивление подавить. Первый, азимут триста, скорость сто, высота пятьдесят. Второй, азимут триста двадцать, скорость двести, высота сто, заходите с севера. С севера заходите! Третий на месте, высота пятьсо-от!

Два передних вертолета, проваливаясь вперед и вниз, стали расходиться в стороны. В боках у них распахнулись прямоугольные люки, и оттуда, порыскивая длинными хоботками, высунулись пулеметы. Щетинистая седая шкура заснеженного леса внизу повернулась, как грампластинка. Спринглторп увидел на ней длинную прямую борозду — дорога! — большую белую проплешину — поляна! — на ней три черных кубика — палатки! — а чуть в стороне грузовики, автобус и самолетик.

Звонкий голос торопливо, но четко командовал. Из-под ближнего вертолета выскочил желтый сполох, тут же на земле сверкнуло, самолетик подпрыгнул, окутался плотным черным комком дыма. Дальний вертолет полз по дуге над северным краем поляны. Между ним и землей посверкивали косые зеленые нити.

Где же патрульный вертолет? Спринглторп тщетно пытался его разглядеть. Он должен быть где-то над лагерем.

—: Бьет по мне! — прохрипел первый голос.— Ребята, здоровый такой, в черной куртке! Осторожней! У них оружие.

Из-под ближайшего вертолета снова выскочил сполох, и на земле между палатками и лесом вспух еще один черный комок. На месте первого взрыва пылал высокий костер, от него бежала вверх и медленно стыла кривая струя дыма. Внезапно Спринглторп увидел, как вдоль нее камнем падает вниз крохотный вертолетик. Вот он повис, раскачиваясь над самой землей.

— Психи, кончай бегать. Соберись подо мной, руки вверх! Не то всех перещелкаем! Брось пушку, гад! Брось, говорю! — хрипело в ушах. Это пилот патрульной машины командовал по радиомегафону тем, на земле, не выключаясь из общей связи.

— Белый флаг! Они выкинули белый флаг, — вновь заспешил звонкий голос.— Прекратить огонь. Первый, на посадку. Нулевой, второй — пока в воздухе. Третий, пожалуйста, не приближайтесь.

— Кто у флага, стой, не отходи. Бог за вас,— снова прохрипел патрульный. — Лейтенант, горючку теряю. Похоже, он мне дырку сделал. Огня нет?

— Огня нет,—ответил звонкий голос.— Разрешаю вам сесть.

Ближний вертолет заскользил к лагерю. На земле тучей взметнулся снег, и машина исчезла в белом облаке. Вот из него покатились к палаткам черные комочки.

—. Операция закончена, всем разрешаю посадку,— ликовал звонкий голос.— Здесь сам Живодер-паша. Мы его взяли. Он!

Гиены.

Мрачные опасения полковника Уипхэндла оправдались. Гиен было немного, но они были. Что гнало этих людей с далеких благополучных берегов, ночами, над грозным океаном на эту распадающуюся под ногами землю? Спринглторп не мог этого понять. Здесь не было, золота, скульптур, картин — их не было у него, и ему казалось, что все это существует только в Италии. Или во Франции. А в его стране, стране крестьян, рыбаков и мелких лавочников, еле сводивших концы с концами,— что у них может быть, кроме расхлябанных движков и дедовской утвари?

Он спустился на землю вслед за Двайером. Пахло гарью. Командир десанта, молоденький лейтенант, был на седьмом небе от счастья. Его первый бой проведен по всем правилам на глазах у начальства. Противник ошеломлен, раздавлен. Взято в плен одиннадцать человек. И среди них сам Живодер-паша, о котором тревожно шепчутся в эваколагерях...

Сегодня утром, часов в девять, радиодозор засек в воздухе самолет. Он шел с юго-запада на малой высоте. Крохотная зеленая точка исчезла с экрана: самолет сел где-то в этих местах. Сообщили Двайеру. «Гиены,—сказал тот.— Будем ликвидировать». И немедля позвонил Спринглторпу: «Накрыли гиен. Видимо, крупный лагерь. Будем брать. Вы хотели посмотреть. Поедете?» — Да»,— ответил Спринглторп. «Тогда и я лечу, — заключил Двайер. — Высылаю за вами. Вылетаем через полчаса. Надо спешить. Туда только что пожаловали гости, и долго ждать они не будут».

Лагерь существовал, видимо, недели две. За одной из, палаток кучей валялись на снегу домашние сейфы, разъятые плазменными резаками. Эта палатка была чем-то вроде мастерской. На разостланных пластиковых полотнищах лежали горелки, дрели, баллоны с аргоном, какие-то инструменты.

— Металлоискатели,— указал лейтенант на длинные пруты с разветвлением на концах.— Искали в развалинах сейфы.

За чем охотились? — выдавил Спринглторп.

Его подвели к свалке тюков на краю выжженного круга. Один тюк обгорел, развалился. Тронутый огнем ковер, какой-то белый мех.. Тошнотворный запах паленой шерсти. Торчит хрустальное горлышко вазы. И это все?

— Нет. Ценные бумаги иностранных фирм. И наших тоже.

— Наших-то зачем? — полубеззвучно спросил Спринглторп.

— Н-не знаю, сэр,— на миг растерялся лейтенант.

— На снегу, сцепив руки на головах, сидели пленные.

Почти все в одинаковых рыжих куртках с вывернутыми карманами. Двое в стороне — у них на коленях грязноватая простыня. «Это те, что выкинули белый флаг», сообразил Спринглторп. Держа пленных под прицелом, похаживали по снегу трое караульных.^

«Надо поговорить. Хотя бы с Живодером. Который из них Живодер?» — подумал он и шагнул было к пленным, но у ног своих увидел троих, лежащих ничком. Снег вокруг был в красных пятнах.

Он отшатнулся и пошел к палатке. У входа на замасленном брезенте горкой лежали пистолеты, пара автоматов и несколько потертых нательных кошелей.

— Бесхозное оружие. Кое для кого ценная вещь.

Лейтенант поднял один из кошелей, расстегнул, подал. Кошель был неожиданно тяжелым. Кольца, серьги, ожерелья — безобразно спутанный ком, бликами покалывающий глаза...

Он вошел в палатку: десяток надувных матрасов, спальные мешки, скомканные одеяла, пара складных стульчиков, нетопленая железная печка. В изголовье одной постели — большой кубический предмет, прикрытый полотенцем. Лейтенант подошел к нему, протиснувшись между матрасами и обойдя лежащий на полу рюкзак, и сдернул полотенце. В полумраке блеснул хрустальный куб, и Спринглторп тоскливо замер. Чуть вздернутый вперед, в полном блеске славы, в торжестве развернутых парусов и плещущих вымпелов в кубе застыл фрегат «Беллерофонт». Модель была выполнена с отчаянной скрупулезностью одряхлевшего боцмана — памятник любви к безвозвратно ушедшей поре странствий, воли и каждодневного утверждения силы своих рук и глотки.

Давным-давно, настолько давно, что это словно случилось с кем-то другим, он увидел, быть может, именно этот фрегат в витрине столичного магазина. Близилось Рождество, на витрине сказочно искрились небывало красивые вещи, без которых человек не может жить. Ему было всего десять лет, ровно столько, сколько нужно, чтобы понять это раз и навсегда. И ровно столько, чтобы знать: такой игрушки у него никогда не будет. Ведь он уже разумел смысл цифр на этикетке.

Он прожил потом пятьдесят с лишним лет, из памяти бесследно ушли сотни обид и унижений, десятки мелких побед и радостей. Но эта не его игрушка — не ушла. Не то чтобы он все время помнил о ней, нет. Этот образ порой оживал сам собой, безо всякого усилия или заведомого желания. И становилось до тоски ясно: будь у него «Беллерофонт», вся его жизнь была бы совершенно иной. И он сам представал перед собой тем, другим, кем угодно, только не инспектором по гражданскому строительству в краю, где мужицкая хитрость и ненависть к надзору почитались доблестями, достойными народной памяти.

Чтобы ничего подобного не случилось с Джонни, он и купил сыну желанный мотоцикл...

— Живодер говорит: они сейчас и не собирались выбрасывать хоть что-нибудь на рынок. Говорит, лет через двадцать этим вещам не будет цены,— пел лейтенант-победитель.

— Что ж, наверное, он прав, — тихо сказал Спринглторп, повернулся, тронул жестяную печурку. Она ответила гулким шуршанием прокаленной и остывшей ржавчины. «И парус напряжен, как грудь поющей девы» — откуда это? Палатка, пропахшая потом опасливой возни в развалинах. И «Беллерофонт». Встретились.

Закрывая выход, перед ним высился капитан Двайер. Спринглторп поднял на него вопросительный взгляд.

— Лейтенант, выйдите,— негромко скомандовал капитан.— Спринглторп, постойте. Нам надо серьезно поговорить. Сядьте.

— В чем дело? Что случилось? — удивился Спринглторп, послушно садясь на шаткий раскладной стульчик.

— Прочтите это и подпишите,— сказал Двайер, протягивая сложенный лист бумаги.

Текст был отпечатан на плохой машинке через очень жирную ленту, так что некоторых букв было просто не разобрать. «К народу и армии,— читал Спринглторп.— В тяжкий час отчизны бремя власти пало на моих сгорбленных годами плеч. Я, как мог, прилагал все силы для спасения нашего страдающего народа, его материальных и духовных ценностей. Я знаю, что вы верите в честность и глубину моих усилий, и тем горестней для меня сознание, что тяжесть лет и пошатнувшееся здоровье препятствуют мне на этом пути, лишая мой труд полноты, необходимой в это судьбоносное время. Но рядом со мною трудятся молодые и сильные люди, которые, по моему убеждению, достойны стать у кормила власти. Настоящим я слагаю с себя всю полноту власти и назначаю своим преемником на посту президента республики Осгара Милтона Двайера и рекомендую ему назначить на пост вице-президента Ройта Нейна Калверта. Призываю вас объединиться вокруг них с той же самоотверженностью, с тем же патриотизмом, с каким вы объединялись вокруг меня, с каким неизменно объединяется наш народ вокруг своих вождей в часы испытаний. Н. С. Спринглторп. Линкенни... января».

Не смотреть на Двайера — это было самое главное. Не смотреть. И он поднял на него глаза. «Молчи! Не говори ни слова!» — твердил он себе и лихорадочно перебирал мятые обрывки фраз, чтобы что-то сказать, потому что молчать было невозможно. Молча встать и пойти прямо на Двайера, как на пустое место! И что он сделает? Будет кричать? Попытается остановить силой? Ах да, он достанет пистолет и будет грозить пистолетом.

И вдруг Спринглторпу стало смешно. Ну да! Двайер будет пугать его пистолетом. Его! Схоронившего сына! Жену! Давно схоронившего свою былую жизнь! Живущего не по своей воле, согласившегося стать чем-то простым, полезным, почти неодушевленным! Сцачала для Уипхэндла! Потом для Джеффриса! Потом для.

Баунтона, потом для всех-всех. Разве его можно испугать пистолетом! Как он смешон, этот захолустный бонапартишка! А Калверт? Гадатель по географической карте! Ополчились! Заговорщики! Кто это сочинял? Калверт, Калверт! Уж больно высокопарно. Тайком отстукивал одним пальцем на машинке. А каково ему было выбивать священные литеры своей фамилии на втором месте! Да его же корчило от уязвленного тщеславия!

— Нет,— сказал Спринглторп.— Я не подпишу. Я не могу подписать такую безграмотную стряпню. «Пало на моих сгорбленных годами плеч». Где вас учили грамматике? Я так, по-вашему, благообразно выражаюсь, и вдруг окажется, что я первый в мире малограмотный президент тонущей республики. Исправьте текст.

И Двайер, взъерошенный Двайер, глава заговорщиков, лично исполняющий тайное кощунство высшей государственной измены, растерянно принял протянутую бумагу и полез за пазуху. Не за кинжалом! Не за пулеметом о десяти стволах! За канцелярской принадлежностью! И стал на весу царапать ручкой по своему поддельному манифесту, пятнистому от тошного пота нелегальщины. И конечно же ручка не писала.

Спринглторпа разбирал смех. «Дурацкий смех»,— определил он и сказал:

— Положите вон туда. Вам будет удобней.

И указал на куб с «Беллерофонтом».

Двайер оглянулся на куб, поколебался и пошел к нему по проходу между надувными матрасами. На пути был рюкзак. Лейтенант обошел его. А Двайер не обойдет. Он слишком обозлен. Он его пнет — Спринглторп понял это раньше, чем Двайер поднял ногу и пнул...

Ослепительная вспышка брызнула в глаза Спрингл-торпу, по лицу словно веником хлестнуло, громом шарахнуло по ушам, снесло со стульчика, он упал, зажмурился, открыл глаза и сквозь темные пятна в них увидел, что лежит под открытым небом. Где же палатка? Он с трудом сел, огляделся и понимающе кивнул лежащей в стороне куче мертвого брезента. «Сорвало,— подумал он.— А где Двайер?» И тут его подхватили, подняли, ощупали; вокруг замелькали люди — целая толпа; губы у всех шевелились, но он ничего не слышал. Он вздохнул, и вся глотка заполнилась гнусной химической вонью. В горле запершило.

— Где Двайер? — спросил он и вместо собственных слов услышал лающее повизгивание, больно отдавшее в голову.

Куб с «Беллерофонтом» стоял как стоял, спереди к нему обожженным комком прислонился дымящийся рюкзак, а чуть дальше на брезентовом полу палатки лежало что-то неузнаваемое.

Подбежало двое с носилками.

— Не надо, — сказал он и отрицательно повел рукой. Шагнул. Пошатнулся. Еще шагнул. Увидел пленных. Они не сидели на снегу, они лежали кто как и были недвижны.«Застрелили,— понял он.— Охранники с перепугу их застрелили». Он дернул шеей чтобы не было так душно, и увидел у своих ног лист бумаги. «К народу и армии». С натугой присел, взял лист в горсть, смял и сунул в карман. Выпрямился.

В правом ухе зазвенело, что-то распахнулось, и он услышал сразу все, а громче всего голос лейтенанта:

— ...Аше превосходительство, прошу вас. Ваше превосходительство!

О чем он просит?

— Что с Двайером? — спросил Спринглторп, и тут распахнулось в левом ухе.

— Капитан Двайер убит,— заспешил лейтенант.— Прошу вас в вертолет, ваше превосходительство. Вас должен осмотреть фельдшер. Вам необходим покой.

Покой. Спринглторп криво усмехнулся. Господину президенту, кукле, кое-как сляпанной ради людей и обстоятельств, видите ли, нужен покой. Значит, Двайер на свой страх и риск...

От усилия осмыслить стало дурно.

— Я сам,— сказал Спринглторп.— Сам пойду.

Ни на ком не обвиснуть, дойти, сесть, лечь. Самому., Нет, ложиться нельзя. Ходить, ходить, ходить. Держаться. Превозмочь.

Он пошел. Ему казалось, что он идет прямо к подножке вертолета. Откуда ему было знать, по какой кривой добрался он наконец до вонзившихся в снег железных ступенек.

· · ·

Когда открывали дверь, Спринглторпу становился виден сидящий у противоположной стены коридора человек в сером комбинезоне. Лицо его было полуприкрыто съехавшей вперед каской, он сидел неподвижно, видимо дремал, поддерживая руками и высоко поднятыми коленями поставленный «на попа» огромный пулемет.

В комнате было полутемно. Но панели селектора бестолково моргали лампочки. И все: он сам и Куотерлайф, сидящие у стола, и старик Мартин Кэйрд, сгорбившийся на кресле в углу,— молча смотрели на лампочки, мигание которых только представлялось бестолковым, а по сути дела было полно тайного смысла. Вот-вот он откроется, и все станет ясно.

Сколько своих людей и кого именно Двайер взял с собой в лагерь гиен, было неизвестно. Но они там были, и в их число входил кто-то из троих радистов. Иначе нельзя было объяснить, откуда Калверт узнал о происшедшем. А он узнал, и явно раньше, чем пришедший в себя после антишокового укола Спринглторп успел связаться с Памелой Дэвисон со взлетевшего вертолета. Узнал и начал действовать.

Дэвисон немедленно вызвала в президентский барак всех членов правительственного совета. Явился Кэйрд-старший, явился Ангус Куотерлайф. Отец Фергус вел в Париже переговоры с австралийцами. Калверта и Мартина-сына, заботам которого была поручена лаборатория Левковича, Памеле найти не удалось.

Армия — если можно назвать армией две караульные роты, роту связи, взвод аэродромного обеспечения и взвод в мотопарке — была вся в разгоне на работах. Старший офицер штаба — хорошо знакомый Спринглторпу по совместным поездкам лейтенант Хорн — спокойно выполнил все приказы Памелы, объявил сбор в лагерь всех воинских команд, по роду работы способных временно прекратить исполняемые дела, и сам явился в президентский барак. Памела тут же назначила его командующим. Куотерлайф связался с авиамастерскими, где заправлял другой хороший знакомый Спринглторпа, бывший броканский профсоюзный староста Дедад Борроумли, и поручил ему обеспечить порядок на аэродроме и встречу возвращающегося президента, если он, Ангус, не успеет прибыть вовремя. Ангусу уже подали джип, когда Борроумли сообщил: на поле появилась группа военных и штатских — человек сорок — и спешно грузится в вертолеты. На верстаке у Борроумли был только что проверенный пулемет. Он не замедлил пустить его в дело. Два вертолета все же ушли, три удалось отбить. Большая часть группы осталась на земле и отступила от аэродрома и близлежащего оружейного склада, караул которого, поддержанный Борроумли, открыл предупредительный огонь.

Получаса не прошло, как из мотопарка сообщили о нападении и угоне четырех бронетранспортеров — Спринглторпу были памятны эти машины. Куотерлайф тут же распорядился снять печати со склада и вооружить людей Борроумли — человек тридцать рабочих авиамастерских. И вовремя. Транспортеры, еще издали постреливая для острастки, не замедлили вломиться на летное поле.

Один из парней Борроумли всадил в головную машину противотанковую ракету. Машина потеряла ход. Остальные развернулись и ушли прочь. Подбитая машина, по терминологии Борроумли «скорпиончик», угрожающе ворочала башенкой, изредка отплевываясь огнем и никого к себе не подпуская. К счастью, оставшиеся На поле вертолеты оказались в мертвом углу для ее пушки. Люди Борроумли постепенно окружили транспортер, но особенно не высовывались. Вернувшиеся из лагеря гиен вертолеты пришлось сажать прямо в барачном городке среди поднявшейся метели. Горючее у них было на исходе.

Спринглторп, отряхивая снег, вошел в кабинет Памелы как раз в ту минуту, когда та говорила по селектору с Левковичем:

— Ради бога, профессор, не подавайте вида, что вы встревожены и что-то знаете. Старайтесь держаться от них подальше и не теряйте связи с нами. Мы вас в обиду не дадим. Это исключено.

Она подняла глаза на Спринглторпа. '

— Кэйрд-сын там. С ним десятка полтора вооруженных людей. Пока ведут себя тихо, ни во что не вмешиваются. Прилетели на двух вертолетах. Явно ждут. Ждут Калверта, это ясно. Калверт идет туда на бронетранспортерах. Нам шах. Они занимают лабораторию и требуют нашей капитуляции. Лаборатория дороже всего. Мы капитулируем. Нужно остановить Калверта. Во что бы то ни стало! Хоть на самом пороге.

— Слушайте, Спринглторп, — натужно бормотал Кэйрд.— Дайте мне возможность связаться с Мартом. Надо вызвать Мардж. Мы поговорим с пацаном. Не может быть, чтобы он спутался с этой компанией! Чушь какая-то! Объясните хоть вы!

Спринглторп молча выудил из кармана мятый манифест капитана Двайера и протянул Кэйрду.

— Дэд, к вертолетам пройдешь? У тебя там есть кто-нибудь, кто может вести вертолет? Отлично, Дэд! — надрывался Куотерлайф. — Ставь вместо себя кого-нибудь, бери человек двадцать, бери вертолет и немедленно дуй к лаборатории! Те три «скорпиона» прут туда! Ты понял? Не должны допереть, ты понял меня? Там в лаборатории младший Кэйрд. Они что-то замышляют, они не должны соединиться! Седлай дорогу! Выстой полчаса! Через полчаса наших будет что гороху! Быстро, быстро, Дэд!

— Профессор,— торопливо говорила Памела по другому каналу.— От вас нужен радиосигнал. Пеленг. Немедленно. Вы можете это сделать, не подвергая риску себя и своих людей? Это очень нужно, профессор.

— Мистера Кэйрда к телефону Баракеш,— щебетало по третьему каналу.— Алло, мистер Кэйрд у вас? Срочный вызов..

Лейтенант Хорн по четвертому каналу вызывал бензовоз и собирал роту, чтобы отправить ее следом за десантом Борроумли к лаборатории на вертолетах, приземлившихся у президентского барака.

— Есть пеленг! Хорн, Куотерлайф, есть пеленг! — воскликнула Памела.—У Левковича работает плазменная горелка. Минуту работает, полминуты перерыв. Пусть ловят шумовой пеленг: минута шум, полминуты молчание. Ангус, вы остаетесь здесь, у вас хорошо получается. Я пойду с Хорном к лаборатории. Хорн, собирайтесь. Организуйте мне оружие.

— Спринглторп, послушайте,— молил Мартин Кэйрд.

— Что тут слушать? — резко обернулась Памела.— Они стреляют, Мартин! Вы слышите? Они стреляют.

— Поверьте, Мартин, мне очень жаль,— с трудом находя себя в обрушившейся суете, сказал Спринглторп. — Я не знал, что Март с ними. Я его очень уважаю и...

— Алло! Алло! Баракеш на проводе, — щебетал селектор.

— Мартин, что в Баракеше? — перебил Куотерлайф.

—- Задержали транспорт вольфрама для Левковича.

Шестьдесят тонн. Техконтроль не выпускает машину. Развалина, говорят, а не самолет. Правы, конечно. Я намекнул: дай, мол, бакшиш. Вот вызывают. Ну их к черту!

— У, балаган! Алло, давайте Баракеш сюда. Будет говорить Куотерлайф. Куотерлайф!

Дэвисон торопливо совала в карман пистолет. Хорн ждал у порога.

— Не понимаю! — отчаянно сказал Кэйрд.— Ничего не понимаю! Мадам Дэвисон, я вам верю. Но я прошу вас...

— Хорошо,— резко ответила Памела.—Я постараюсь. Но если что, и он явится к вам с моим скальпом, пожурите его, пожалуйста.

— А, будь оно все неладно! Я подаю в отставку! Слышите, Спринглторп! В отставку! Я не могу! Вот как хотите! Вы все хорошие люди, да! Мой пацан встрял в дурное дело, да! Но я не могу! Что я скажу Мардж?

— Капитан, заговорите старика,— тихо сказала Памела, застегивая куртку.— Хоть заприте его, пока все выяснится.

— Погодите, Памела,— идя следом за ней по коридору, решился наконец Спринглторп.— Хватит с нас бед, зачем еще кровь? Если так надо, чтобы меня не было, я уйду. Уйду немедленно. Имейте это в виду.

— Да при чем тут вы! — с сердцем сказала Памела.

— Как «при чем»? — удивился Спринглторп.

— Ах, капитан! — неожиданно звонко воскликнула он...— Таким, как вы, возня с властью крайне противопоказана. Дайте я вас поцелую на прощанье. Господи! Вы мой старый добрый папа, начитавшийся Чарлза Диккенса. Разве так можно?

И ушла в сияющий белый занавес метели, окруживший освещенное крыльцо. Он вышел следом и услышал неровные пулеметные очереди. Это отстреливался подбитый бронетранспортер.

Вот так они и остались втроем в кабинете Памелы: Куотерлайф, Спринглторп и старик Мартин Кэйрд.

— Я говорил с Баракешем,— сказал Ангус, сосредоточенно глядя на селектор.— Звонили с частной квартиры. Пилот и тамошний технический шейх. Потребовал сто тысяч. Я обещал. Шейх дал номер счета в Риме. Галантный, сволочь. Выпустит самолет, не дожидаясь подтверждения из Рима. Шакал. Доверяет слову джентльмена. Только бы Левковича не задело.

Да, только бы не задело Левковича. Когда же это было?. Три недели тому назад. В этом же кабинете. Вот тут.

Термобомбы! — в восторге восклицал Левкович.— Это единственный вариант. Представьте себе этакий вольфрамовый шар, битком набитый ураном. Мы опускаем его на дно океана юго-западней острова и приоткрываем цепную реакцию. Так, чтобы получить две тысячи градусов, больше нам не надо. Все вокруг кипит, плавится! И раскаленная пилюля проваливается в расплав, прошивает корку на шарике, как горячая дробинка кусок масла! Перфорация земной коры! Полторы недели, десяток, таких пилюль, и пять, семь параллельных каналов достигают магматического очага! Оттуда, из недр, все это начинает выхлестывать наружу! Вы знаете, что такое вулкан? Так вот, я вам обещаю десяток вулканов по западному периметру острова. Через неделю-две после начала на океанском дне встанут горы, отличная горная цепь. И ваш остров упрется в нее и затормозит как миленький. А мы подопрем его еще с севера и юга. Все, что к тому времени останется от вашей республики, так и будет вашим и никуда не денется. Еще с запада вулканчики подсыплют вам землицы. Вулканчиков не бойтесь. Живут исландцы с вулканами, и лучше вашего живут. Договоритесь. Нужны расчеты? Я вам их дам, все равно ничего не поймете! Обратитесь за экспертизой? Все скажут, что я сумасшедший. Да, я сумасшедший! Но я прав. Хотите остров — давайте вулканы. Покорежит эту вашу косую линзу еще месяца три — и живите себе мирно на вашем острове, селитесь и размножайтесь! Только родрэмов больше не дозволяйте строить разным губошлепам. Вот так! Нужен вольфрам — три тысячи тонн, нужен уран — тонны две, и не какой-нибудь, а бразильский, извлеченный из океанских вод! Не то нас обвинят в отравлении Мирового океана. Нужно сто тонн графита, плазменные сварочные головки для вольфрама, аргоновый колокол и всякая муть по мелочам, которой всюду хоть пруд пруди! Найдете! Будем варить вольфрамовые коконы! Коконы нужны толстые. Будут расходоваться при погружении. Модели мне завтра заканчивают считать. А вы говорите — наука! Вот она, наука!

Словно это не он за две недели до этого крутил головой и бормотал: «Химера, химера!» Памела, Куотерлайф, отец Фергус, оба Кэйрда — все стояли, разинув рты, а этот красавец, обросший, исхудавший, в прожженной робе, колесом ходил по кабинету — вот-вот разворошит хлипкие перегородки — и вопил:

— Деньги? Это все стоит гроши, я вам говорю! Вам еще покажи, где у вас валяется кошелек с мелочью! Я геофизик, я не финансист. Ну, геофизиков у вас тут давненько не бывало, я понимаю, но финансисты-то были! Где они, я вас спрашиваю? Выуживайте их из ваших лагерей: спекулянтов, обирал и комбинаторов! Скажите им: чтобы торговать родиной, надо ее иметь! Вот благороднейшее вложение капиталов, награбленных у вдов и сирот! Засыпьте золотом хлябь, в которую вас тянет! — Он остановился, набрал полную грудь воздуха и неожиданно тихо сказал: — Может быть, есть другой путь. Но я его не знаю. Никто не знает. И не успеет узнать. А вы,— он ткнул пальцем в Спринглторпа,— вы! Попробуйте теперь мне запретить пробное бурение! Должны же мы знать, по каким таким шарикам катится эта колымага! А?..

— Ангус! — ожил селектор.— Сижу перед лабораторией. Дошел по пеленгу. Пеленг идет хорошо. Густо. Вроде бы все нормально, только метет — спасу нет. Там, у Левковича, дымит, полыхает и вонища жуткая, как от доменной печи. Мало нас. Оцепить ничего не можем. Жмусь к дороге. Ты уверен, что они пойдут по дороге?

— Спасибо, Дэд,— ответил Куотерлайф.— Пойдут по дороге. Они спешат, им хитрить нечего, в лаборатории их люди. Жди. Через полчаса на тебя с неба посыплются наши, «Вольфрамы». Ты — «Уран». Понял? Не шарь вокруг. Наткнешься на чужих—будет шум раньше времени. Твоя задача — только «скорпионы».

— Это-то я понимаю. А вот объяснил бы ты мне, если время есть: чего ради вся игра?

— Тут одна компания принялась за капитана. Двайер, фюрер и младший Кэйрд. Я-то думал, фюрер притих, делом занялся, а он куснул-таки, змей. Кэйрд-младший где-то в лаборатории, у тебя за спиной, а фюрер колесит к нему на «скорпиончиках». Хотят взять нас за глотку, наложив лапу на Левковича. Левковичем рисковать нельзя,—стало быть, мы благородно лапки вверх. И настанет светлое царство нового порядка. Вроде так.

— Вон оно куда! А Двайер где?

— У райских врат. Подорвался на коробке с детонаторами, судя по всему. Капитан ему подсунул вовремя. Отбился.

— Мозговитый, черт! Молоток! Здорово он тогда в Брокане кипятился. Как в театре. Значит, фюрер рожки показал. Я так ребятам и скажу. Будь здоров.

— Что за фюрер? — спросил Спринглторп.

— Да калверт,— тягуче ответил Куотерлайф.— Мы его знаем. Лет пять назад перед выборами людям головы крутил. Разве не помните? Все насчет бессмертных идеалов национал-социализма. Он. Штурмовиков завел. Каски, велоцепи в кулаках, мундирчики, мордобойный кабинетик с изречениями по стенкам. Сходились мы пару раз. У Дэда во все плечико память, рубанули его цепью на обувной фабрике. Большая драка была. Не припоминаете?

— Нет,— сказал Спринглторп.—Я политикой не интересовался.

— Зря. Ну, нас не очень-то обведешь. Подвели его под тюрягу — и тихо стало. И вдруг — на тебе! — является. Ну, вижу, при деле мужик. Может, образумился. Да и не до того. А он, чуть нам изо всей этой каши засветило... И сынка твоего знаю,— обернулся Куотерлайф к Мартину Кэйрду.— Он ведь тоже бегал с ихним аксельбантом. «Страна, проснись!» Разве, не так?

Кэйрд не ответил.

— Что ж вы раньше молчали? — упрекнул Спринглторп.

— А что было говорить? Старое делить? Сыск заводить?

— Но своих людей в авиамастерскую, как я понимаю, вы все же собрали.

— Они сами собрались. Народ дружный, сам к делу тянется, просить-искать не надо. Вот и пригодились. Сидим, можем кофе попить. Хотите кофе?

Спринглторп взял протянутую кружку, обжег пальцы, поставил кружку на стол.

— А вы в рубашке родились. Ухлопал бы вас этот сукин сын в палатке, и концы в воду. Свалил бы все на Живодера. Хороши! Ах, гиены! Ах, «своими глазами»! И никому не сказавши, бегом... Мы тут с Памелой вас с утра обыскались. Еле дозналась она, куда вы подевались. «Ладно,— говорит.— Пусть полюбуется старик». И я тоже хорош! Развесил уши. Вот и полюбовались бы.

— Алло, Ангус! Сыплются со мною рядом,— ожил голос Дэда Борроумли,— Вовсю сыплются. А на дороге никого. Я на всякий случай инструмент приготовил. Как у вас?

— Порядок у нас. И у тебя порядок. Сыпаться могут только наши. Дорогу береги. Людей береги. Ты теперь тут у нас вроде гвардии, понял? Не последний день живем.

— Погоди минутку. «Вольфрамы». Порядок! «Вольфрамы». Где ж твои «скорпионы»? Вы там часом не напутали?

— Мы-то не напутали, а вот они могли. Давай.

Куотерлайф обернулся к Мартину Кэйрду.

— Слышишь, отец? Молись. Ежели твой сынок напоследок сам чего не напортит, скоро обниметесь. Бери назад отставку-то. Бери, пока не приняли. Хороший ты мужик. Авось без крови обойдется, так приложи наследнику отеческой рукой. Чтобы нам об этом не стараться. Аэродром — семнадцатая? Не помните?

Спринглторп кивнул.

— Алло, на проводе Куотерлайф. Что у вас? Отстреливаетесь? Понял. Держите меня в курсе.

Куотерлайф отключил селектор.

— Надо бы мне, капитан, самому глянуть на этот транспортер. Что-то долго они с ним возятся. Пора кончать. Побудьте здесь, через вас вся связь.

— Мартин,—мягко сказал Спринглторп, когда дверь за Куотерлайфом закрылась.— Не расстраивайтесь так. Памела—умная женщина. Она сделает, как обещала. Простите ей горячность. Ведь тяжело.

Кэйрд шумно вздохнул, но не шевельнулся.

— Ваш сын много сделал для людей. Никто из нас об этом не забывает. Ни Памела, ни я, ни Ангус. Откуда мы знаем: может быть, он пошел туда, чтобы уберечь Левковича?

— Спринглторп, я вас прошу,— глухо сказал Кэйрд.— Не говорите со мной ни о чем. Я никуда отсюда не уйду, ничем не помешаю, ничего не попрошу. Но Бога ради, не говорите со мной.

— Алло, Ангус! — ожил селектор голосом Памелы.— Как у вас?

— Говорит Спринглторп. У нас все спокойно. Куотерлайф ушел к подбитому транспортеру.

— Капитан, у вас есть связь с Ангусом? Передайте ему: я принимаю решение. Лабораторию пока не трогаем, оставляем перед ней взвод и команду Борроумли. Вторым взводом на трех вертолетах перебежками идем по дороге навстречу Калверту. Он заставляет себя ждать.

Вдали громыхнуло раз, другой. «Это на аэродроме»,—сообразил Спринглторп.

Куотерлайф ответил на вызов минут через десять.

— Разворотили «скорпиончику» борт, подводим мотопомпу с пеной. Будем качать внутрь, пока они оттуда не полезут.

На панели замигала незнакомая лампочка. Спринглторп поспешно переключил связь.

— Алло! Алло! Говорит третий эвакодром. На поле прорвались два бронетранспортера. Держат под прицелом готовый к отправке самолет с беженцами. Их экипажи требуют немедленной посадки на самолет. Что делать?

— Говорит Ной Спенсер Спринглторп! Что? Капитан говорит. Да. Разрешите им грузиться. Скажите: я гарантирую им беспрепятственный вылет. Прошу только сообщить, где находится третий Транспортер. Третий. Вы меня поняли?

— Да, сэр.

— Памела! Памела!

— Говорит Дэд Борроумли, капитан. Мадам Дэвисон ушла вперед по дороге. Что ей передать?

— Передайте, что два бронетранспортера появились на третьем эвакодроме. Их экипажи требуют немедленного вылета. Грозят применить оружие. Я разрешил им лететь.

— Ага. Ясно.

В коридоре загрохотали шаги, дверь распахнулась, и вслед за Куотерлайфом солдаты протиснули в комнату носилки.

— Господин Калверт собственной персоной! — объявил Куотерлайф.— Застряли здесь, но вышли с пеной.

— Мистер Борроумли, передайте мадам Дэвисон: Калверт здесь. Он был на подбитом транспортере. Он взят в плен. По-видимому, на дороге никого нет.

— Ясно, капитан.

— Алло! Говорит третий эвакодром. Они требуют заложника, иначе не соглашаются очистить взлетную полосу. Они требуют кого-нибудь из членов правительства. Дают час сроку и запрещают приближаться к самолету с беженцами.

— Передайте им: мы вступим в переговоры, как только они сообщат, где третий транспортер,-—сказал Спринглторп, глядя на хлопья пены, падающие с носилок. Пена остро пахла. Калверт был весь в пене. Его невидящие глаза смотрели куда-то в угол.

— Приподнимите его. Подержите за плечи,— хлопотал военный фельдшер.— Так. Так.

— Алло! Алло! Они говорят, третий транспортер провалился в трещину.

Раздался нечеловеческий хрип.

— Тихо, тихо,— приговаривал фельдшер.— Сейчас. Потерпите.

Он обернулся, рванул с рук пленчатые перчатки.

— Его надо в госпиталь. Я уже говорил: срочно в госпиталь. Осколок торчит, но я не могу его вынуть. Нужна операция, полная анестезия, переливание крови.

— Зачем вы доставили его сюда? — тихо спросил Спринглторп.

— Не так уж он и плох, — резко ответил Суотерлайф. —Только что выражался вполне связно. Мог бы сгоряча и вам сказать кое-что интересное.

— Вы! — не выбирая, сказал Спринглторп одному из военных.—Я вам приказываю: немедленно доставьте раненого в госпиталь. На моей машине, если других нет.

— Миндальничаете, капитан.

— Ангус, спокойнее. Мне только что сообщили: два транспортера пришли на третий эвакодром. Задерживают эвакуацию. Требуют заложника. Я разрешил им лететь. Мы дадим им заложника.

—: Прекрасно! Уж не меня ли пошлете?

— Нет. Пойдет Мартин Кэйрд. Правда, Мартин?

Куотерлайф резко обернулся к Кэйрду. Тот медленно поднялся с кресла. Ростом он был выше Ангуса.

— Вы правы, Спринглторп. Спасибо. Я пойду, и все кончится миром. Не думайте больше об этом деле. Я справлюсь.

— Исторический момент! — с издевкой сказал Куотерлайф.

— Ангус! Ангус! Полубезумцы против полубезумцев в сумасшедшем доме. Фарс! Неужели вы не понимаете? Вы! Зачем нужно делать из этого трагедию? Пусть Мартин едет. Да придите же в себя!

Молчание было недолгим.

— Ладно,— сквозь зубы сказал Куотерлайф.— Будь по-вашему. Берите транспортер в парке. Там еще осталось два.

Кэйрд молча протянул Куотерлайфу свою ладонь-лопату. Тот, помедлив, стащил перчатку и подал Кэйрду руку.

— Алло! Третий эвакодром? Заложником будет Мартин Кэйрд-старший. Он выезжает. Прошу вас, ведите переговоры очень спокойно. Никакого раздражения.

Кэйрд вышел. Куотерлайф швырнул перчатки на стол, сел было, но тут же вскочил и заходил по комнате.

— Ангус, так нельзя,— начал Спринглторп. Решимость решимостью, я не спорю, это хорошо Но поймите, иногда она слишком далеко заводит.

— Давайте лучше не будем об этом, капитан. На вашем прекраснодушии, вы меня извините, можно заехать гораздо дальше. Так ведь тоже нельзя! Черт! Надо же, как прошляпили!

— Ничего худого не случилось, Ангус. Хотя и могло. Я уверен, что в лаборатории все кончится благополучно.

— Да: я не об этом! Через неделю Левкович начнет кидать свои пилюли. Предположим, все пойдет, как задумано. Что это означает? А то, что через полгода, ну, через год все успокоится. Понимаете, капитан? Здесь начнется новая жизнь! Какая жизнь? Вот что мы прошляпили! А фюрер об этом подумал! Дрянь он последняя, сами видите. Но подумал. Вперед нас, благородных, умных, честных — называйте, как хотите! а по сути, так слепых котят!

— Ангус, постойте! Вы что, всерьез считаете нас с вами благородными, умньщи и так далее?

— Давайте без самоуничижения. Не надо. Дело таково. Нам эти качества припишут, не сомневайтесь. Вы и сами только что к этому руку приложили. А так это или не так, не имеет ровно никакого значения.

— Не знаю, Ангус, и знать не хочу. Я смотрю на это иначе. Просто все мы попали в беду. Рухнул дом. Из-под обломков надо выбираться. Мы пытаемся выбраться. Вот и все.

— В том-то и дело, что не все. Не все! Надо построить новый дом. Вот что нам предстоит. Хватит ли у нас на это пороху? Вот о чем пора задуматься.

— Рано, Ангус. Вы говорите о политике, я никогда в ней ничего не понимал, но знаю: сейчас не до нее.

— Слепое мещанское чистоплюйство! Вы извините, но это так. Всегда до нее! Всю жизнь кто-то на вашем хребте гнул политику и выворачивал, как хотел, а вам все было не до нее! Вы понимаете, что произошло? Страна подошла вплотную к социальному перевороту. В нашей власти сейчас повернуть ее на новый путь, и непростительно, если мы эту возможность упустим. Я говорю вам открыто: ни я, ни ребята Дэда Борроумли — они сегодня много сделали, не забывайте о них! — мы вернуться назад не позволим.

— Вы говорите так, словно объявляете мне войну.

— Капитан, если нам придется это сделать, мы сделаем. Это будет очень трудно. Ваш авторитет громаден. Больше его, пожалуй, только ваша удивительная наивность. И умопомрачительная везучесть. Я не знаю, что отдал бы, чтобы твердо знать, что вы на нашей стороне. Но вы не на нашей стороне, вы сами по себе. Не хочу, не желаю сражаться с вами. Но если понадобится, буду. Буду. У меня нет другого выхода.

— Как странно, Ангус. Вы только что поставили на карту все, чем располагали, чтобы я остался на своем месте. И тут же чуть ли не умоляете меня убраться подобру-поздорову, чтобы я вам не мешал.

— Да нет же! Дело не лично в вас и не во мне. Надо строить дом. Я хочу, чтобы мы строили. Начинать надо сегодня. А кто не начнет, тот станет врагом. Не мне — делу. Огромному.

— Извините, Ангус, но, по-моему, вы излишне драматизируете. Как-то' все это театрально. У меня неприятное чувство, словно всем нужно, чтобы я был достопочтенной говорящей куклой в чьих-то руках. Хватит! Не буду, слышите! Все эти ваши «нынче одно, а завтра по-другому» — чушь! Надо просто честно работать, и все образуется само. Не слишком ли вы поверили в какую-то идеальную схему? Берегитесь! Ее плен может погубить не только меня или вас.

— Капитан, я вас не перевоспитаю. К большому моему сожалению. Я должен был вам сказать то, что сказал. Давайте будем честно трудиться. Давайте. Там видно будет.

— А вы не думаете, что много будет значить еще и то, что по этому поводу скажет мадам Дэвисон?

Куотерлайф на полушаге остановился как вкопанный.

— Капитан,— сказал он помедлив,— да неужели же вы настолько слепы! Она своими руками потащит остров на место, если только прикажете вы. И... не только потому, что вы для нее авторитет. Это гораздо больше. Чтобы такая женщина, как Памела Дэвисон... Человек же вы! Неужели вы не понимаете...

— Алло! Капитан! Капитан! — загремел селектор.— Дэд Борроумли говорит! Вы меня слышите? Мы Кэйрда-младшего сгребли!

— Дэд, старик, как тебе удалось? — завопил Куотерлайф.

— Ангус, ты там? Слушай! Пока суд да дело, я отправил туда две пары наших посмотреть, как да что. Они в робах. Кто отличит? Том Программа и Кожаный пошли. Том доску прихватил для маскировки, а Кожаный  — угольник. Проходят мимо туалета, глядь а он оттуда собственной персоной, и с ним два лба из его команды. Медвежья болезнь одолела. Ребята-то в курсе, я им все в красках описал. Кожаный с ходу угольником одного по каске, с другим сцепился, а Том ему, красавчику, в живот головой: положил, рот снегом набил, шарфом завязал, он и не очень рыпался. Тех двоих упаковали и в кабинку упрятали. А его к доске примотали и на плечах вынесли, никто ничего и не заметил. Сидит, что-то такое бормочет. Вроде бы он у всей этой компании был на крючке за старые дела, от одного их вида его тошнит. И от нашего тоже. Плачет от облегчения души. Похоже, так. Сейчас Дэвисон придет — выясним. Совет держать будем. Еще Дятел ходил и Регбист. Говорят, их там с десяток толчется возле трансформаторной и человек пять у вертолетов. Мы их мигом прихлопнем, не беспокойтесь.

— Благодарю вас, мистер Борроумли. Это замечательная новость,— сказал Спринглторп.— Но только я впредь попрошу вас: в разговоре со мной не упоминайте, пожалуйста, подпольных кличек, а называйте людей по именам.

— Слушаюсь, капитан, — радостно отозвалось из селектора.

— Ч-черт! — Куотерлайф ударил кулаком в ладонь — Капитан, вам не может так везти! Это какой-то цирк, фокусничество! Что же мне, верить в вас, как в Бога? Идиотизм!

— Почему вы считаете меня удачливым? — тихо спросил Спринглторп.— Я одинокий старый человек, я ко всем этим вещам не стремился. Если считать, что существует судьба, так это больше похоже на ее издевку К счастью, у меня не было времени раздумывать на эту тему. Когда выдается минута, я думаю о жене и сыне. Их нет значит, и меня нет До сих пор, Ангус, я не очень твердо знал, что я здесь делаю. Баунтон говорил, но я как-то не усвоил. Спасибо вам, теперь я, кажется, понял. Я живу, пожалуй, только для того, чтобы добры молодцы вроде вас не слишком увлекались экспериментами в новом доме. Я-то знаю: людям там должно быть удобно. Так что я снова инспектор по гражданскому строительству Имейте это в виду на будущее.

— Как хотите, — ответил Куотерлайф.— Строить, по-моему, более достойное занятие, чем инспектировать Впрочем, кому как.

7.

Вдали над океаном грузно кренилась титаническая колонна желтоватого пара, подсвеченная снизу багровыми сполохами. Оттуда несся могучий, расслабляющий ноги рев. Вода за бортом была недвижна — вся в белых и черных разводах гуща из вулканического пепла. Светло-кремовая, только что отмытая надстройка танкера с алой надписью «Эльпидифорос» — «Надеждоносец», одно название чего стоит! —на глазах покрывалось безобразными черными потеками. Пепел был всюду: на зубах, на бровях, на одежде.

— А! Как работает! Как работает-то! — восхищенно приговаривал Левкович.

Он пританцовывал, размахивал руками, он места себе не находил, любуясь делом рук своих. Рук, сбитых в кровь, почерневших от возни с металлом. Такие руки здесь у всех, кроме господина Баркариса Хараламбоса совладельца и капитана танкера. По мере того, как белоснежная пластиковая капитанская роба с золотыми галунами покрывалась теми же потеками, господин Хараламбос начинал беспокойно и брезгливо оглядывать себя и наконец отлучался к помпе, откуда являлся сияющий великолепной белизной, нервно отряхиваясь, как холеный домашний кот, неожиданно угодивший в грязь. Отлучки капитана повторялись каждые четверть часа, и Спринглторп невольно следил за их регулярностью, ловя себя на мелком злорадстве, вовсе неуместном и потому огорчительном. Кот не кот, а из кошачьих. Этакий ягуарчик на. зыбких водах с великосветскими замашками.

Господина Хараламбоса указал старику Кэйрду тихий незаметный человек, на миг вынырнувший из кишащих толп эвакуируемых. Человек был из тех, кто считал, что всю эту катастрофу Господь Бог устроил только для того, чтобы покарать именно его,— ну, в крайнем случае, еще десяток ему подобных. У него погибли жена и калека дочь, ради благополучия которой он пускался в темные дела по всему свету. Какие именно, он не стал рассказывать. Он вручил Кэйрду чек на пять миллионов. «Мне самому не нужны деньги, мистер Кэйрд,— сказал он,— Слухом земля полнится: говорят, вам нужен хороший корабль. Завтра моя очередь эвакуироваться. Дайте мне ваш телефон. Думаю, смогу кое-что сделать. Есть один человек, он стоит больших денег, но на него можно рассчитывать».

Через десять суток «Эльпидифорос» сообщил, что находится на траверзе мыса Финистерре и готов принять людей и груз. Это обошлось в три с половиной миллиона. Погрузкой руководили Дэд Борроумли и Мартин Кэйрд-младший. «Этот парень на свободе гораздо полезнее, чем в тюрьме, которую нам заводить не ко времени»,— сказал Спринглторп. «Хорошо,— ответил Куотерлайф.— Он и Борроумли». Пара выглядела причудливо, но распоряжалась напористо: в три дня на борту танкера был смонтирован перекупленный у норвежцев комплект электроники для подводного бурения и установлены сбрасыватель и стеллажи для термобомб.

Хараламбос на все это согласился, но поставил только одно условие: все работы ведутся островитянами, из них же формируется новая команда танкера, а прежняя, за исключением старшего механика и штурмана-радиста, совладельца корабля, снимается с борта. «У вас там уран. Нам троим наплевать, но наши моряки— это семейные и не очень знающие люди, мистер Кэйрд. Мы все земляки или родственники, иначе нам нельзя работать. И если кто-нибудь из них пострадает, вина ляжет на меня, и все очень осложнится. Мы отлично понимаем: когда кончим дело, прежнему конец, мы станем слишком заметны. Ну что ж. Когда-то надо кончать. И лучше так, чем иначе. Мы трое идем на это сознательно. Но наши люди —они здесь ни при чем».

Два десятка вертолетов кружились над Атлантикой, как пчелы. Чтобы сократить маршруты, Хараламбос прижался чуть ли не к самому трясущемуся наползающему берегу. Еще сутки, и двести тридцать тяжких вольфрамовых шаров, начиненных графитом и ураном, угнездились:  в  цистернах  танкера, давным-давно.

Забывших, что такое нефть.

А что они помнят, эти цистерны? Спринглторп вздохнул. Отец Фергус пытался деликатным образом дознаться. Следы круто повели во тьму, где люди исчезают без следа. А господин Баркарис, спустившись вместе с Борроумли в недра корабля проверить крепление груза, с белозубой улыбкой неожиданно спросил, много ли еще у островитян не в меру любопытных мальчиков. «Очень мало,— ответил Борроумли.— Практически больше нет».— «Это утешительно,— кивнул Хараламбос и тут же переменил разговор.— Так вот это и есть атомные бомбы?» — спросил он. Шестиметровые серые шары мрачно казали сизые шрамы поспешной сварки. «Ах, это не бомбы. А переделать их в бомбы можно?» Узнав, что проще начать заново, капитан еще раз улыбнулся, повернулся на каблуках и начал педантично проверять трос за тросом. «Дело знает»,— кратко отозвался о нем Борроумли, но каким это было сказано тоном!

В тот же вечер в кабинете Памелы Дэвисон состоялось последнее совещание перед вылетом Левковича на танкер.

— Мы наметили для перфорации пятнадцать точек. Вот здесь, здесь и здесь,— говорил Левкович, тыча в карту красным карандашом.— Слава аллаху, здесь, судя по стратиграммам, довольно близко к поверхности магматический очажок. Вам везет. Не бог весть что, но для нас хватит. И пилюль должно хватить. От точки до точки — двадцать миль, неполных полтора часа ходу. Начинаем здесь. Тут хорошая впадина в дне. Пойдем вот сюда, по дуге к южному краю скального плато. И назад по хорде на второй заход. Один круг — около полутора суток. Думаю, на двенадцатый день, где-то после седьмого круга, кое-что прорежется. Тогда и публикуйте сообщение.

— А если ничего не выйдет? — мучительно выдавил Мартин Кэйрд-старший.

— На вашем месте я бы лучше думал, как сделать, чтобы вышло,— отчеканил Левкович.— По расчету, я должен бросить следующий шарик в ту же точку дна через тридцать, максимум через тридцать пять часов, иначе горячий ствол может затромбировать. Норвежская станция наводку обеспечит, она трехканальная; большего запаса надежности могут требовать только капризники, я к ним не отношусь. А вот эта ваша темная посудина... Корабль должен пройти без остановки до пятнадцати тысяч километров со средней скоростью шестнадцать с половиной узлов. Около двадцати суток непрерывного хода. Вы уверены, что Хараламбосова бочка из-под керосина на это способна?

Хорошо, что господин Баркарис не слышал этих оскорбительных слов. «Эльпидифорос» работал, как часы, на двадцати шести узлах. Иначе и. быть не могло. Хараламбосу по его делам нужен был не корабль, а марафонец-рекордсмен. Как бы иначе он мог предложить танкер, скажем, в качестве вертолетоносца во время гражданской войны на островах Бакалажу — удачная авантюра шестилетней давности, составлявшая предмет его профессиональной гордости.

— А дозаправка? — не унимался Левкович.— Если мы станем посреди океана без капли, мазута, вот тогда действительно ничего не выйдет. Вы позаботились о дозаправке танкера топливом?

«Это моя забота»,— сказал Баркарис во время переговоров с Кэйрдом. Дважды за время рейса танкер отклонялся от курса и выходил по радиопеленгу к огромным пластиковым поплавкам с горючим, одиноко болтающимся посреди моря. Кто, на чем и когда доставлял эти пузыри с мазутом, — это никого не касалось. «С вас достаточно знать, что это обходится мне в копеечку, мистер Борроумли,— заявил Баркарис.— Или вы решили, что я шкуродер, сграбастаю ваши миллионы и сам профинчу по кабакам? Если решили, то напрасно. Я больше романтик, чем шкуродер. Мне скучно было бы жить так, как вы прожили свою жизнь, суперкарго. Чтобы не скучать, надо рисковать и платить. Солоно платить. Зато мой сервис — это сервис. Во всяком случае, от Фиджи до Гибралтара. Честно говоря, это мой первый выход в ваши измордованные законоведами края. Надеюсь, успешный?» — «Это правда, что вы выиграли танкер в карты?» — ответил вопросом на вопрос Дэд Борроумли. Они сидели в капитанском салоне, на столе красовалось невероятно дорогое коньячество со столетними сертификатами. Наслаждался им один Хараламбос. Борроумли не спал уже четвертые сутки и предполагал не спать еще двое. Рюмка вина могла свалить его с ног, и Хараламбос деликатно не настаивал на обоюдности пиршества, удовлетворившись соблюдением ритуала общего ужина капитана и «представителя владельца груза». «Не совсем так,— ответил Баркарис.— Это легенда. Но лично мне она нравится больше правды».— «Почем платили за легенду?» — угрюмо поинтересовался Дэд. Хуже не было для него пытки, чем эти ежевечерние пиры в «будуаре», как он именовал капитанский салон. «Сразу видно, что вы неопытны в таких делах, суперкарго,— возрадовался Хараламбос.— Легенды не продаются. Их нельзя купить. Их заслуживают. У слепцов, которые их слагают. Был такой случай в нашей истории. Вот послушайте». И включил магнитофон. Зазвучала протяжная, тоскливая, с придыханиями речь. «Вой собачий»,— определил про себя Борроумли. «Одиссея»,— гордо сказал Хараламбос. «Извините, капитан. Как-нибудь в другой раз»,— поднялся Дэд из-за стола. Он не мог есть, не мог видеть, как едят другие, он ничего не мог — мог только ворочать эти неподъемные глыбы металла и швырять их в зыбучую хлябь океана.

На корме готовили к сбросу очередную пилюлю. Крепили лопасти гидропланера, проверяли запальное устройство, вязали тросы. Начинался седьмой заход. Дул пронизывающий ветер. Находиться здесь Борроумли было необязательно, но он ушел с кормы только после того, как шар, тяжко плюхнувшись, исчез в черной пучине, волоча за собой кабель управления. Пройдя по грохочущему коридору, Борроумли открыл дверь каюты гидроакустиков. Левкович и Кэйрд-младший стояли, склонясь над столом и прижав к ушам по одному наушнику общей пары. Завидев Борроумли, Левкович поманил его рукой, потянул наушники, и Кэйрд, словно приклеенный к ним, попятился следом, не отпуская свой. Дедад прижал наушник к уху и услышал долгий скрип, потом скрежет и серию коротких хлопков. И снова скрежет.

— Это уже извержение,— сказал Левкович. Пошло! Бросим еще одну для гарантии, и чем быстрее уберемся отсюда, тем лучше. В этой точке нам больше нечего делать. Передайте президенту: пусть публикуют сообщение...

Ничто так трудно не далось Спринглторпу, как дело о гласности работ «лаборатории». «Опубликуем, нашумим,— а ничего не выйдет. И что тогда?» — настаивал Куотерлайф на молчании до поры до времени. «Уран и так почти воруем,— ворчал Кэйрд-старший.— Вольфрам — металл редкий, запас на рынке ограничен. Чуть прослышат, что нам без него никак,— цены вздуются втрое. А транспорт?» Ведомство отца Фергуса разродилось меморандумом: «Операция, по своим масштабам сравнимая с величайшим природным катаклизмом, может вызвать резко отрицательные оценки, к которым присоединятся от тридцати до семидесяти процентов населения заинтересованных районов, что затруднило бы ее подготовку и проведение». Фразы были длинные, окатанные и живо напомнили Спринглторпу лучшие страницы «Преславного дела».

Памела выразилась кратко: «Конечно, это касается всех. Поэтому лучше сделать вид, что это никого не касается».

«Немедля обо всем сообщить! — требовал Левкович.— Хватит делать из нас домовых!».

Не зная, на что решиться, Спринглторп тянул и тянул дело, никому ничего не разрешая и не запрещая, пока чуть ли не все было подготовлено. Тогда и было решено, что официальное сообщение следует опубликовать, как только на океанском дне появятся признаки извержения.

Конечно, слухи ползли и доходили до имеющих уши, но попасть на остров извне было почти невозможно, толком никто ничего не знал. Каждое утро, открывая сводку мировой печати, Спринглторп ожидал появления сенсационных заголовков, но все было тихо. Он догадывался, что не обходится без трудов отца Фергуса, оказавшегося недюжинным дипломатом.

Тяжким испытанием для Спринглторпа оказалось прощание с полковником Федоровым, начальником русской технической миссии. Всемирный сбор средств позволил приобрести технику и обучить свои кадры, и русские готовились к отъезду. В президентском бараке был устроен торжественный ужин для сотрудников миссии, а на следующее утро Спринглторп принял Федорова один на один в своем кабинетике.

— Господин президент,— сказал полковник, когда закончилась официальная часть приема.— Мне поручено передать вам следующее устное заявление. Нашему правительству в общих чертах известно, что на острове ведутся работы определенного плана. Масштаб их широк, указаний о закрытом характере работ не имеется, так что в нашей осведомленности нет ничего предосудительного, хотя ваши правительственные органы предпочитают уклоняться от огласки программы и целей работ. Наше правительство и наш народ на деле доказали глубокое понимание трагической ситуации, в которой оказалась ваша страна. Безусловно, это не дает нам права вмешиваться в ваши внутренние дела и требовать к себе особого доверия. Нет и международных установлений, регламентирующих подобные программы. Но как вы понимаете, такие операции способны затронуть жизненные интересы сопредельных стран. В связи с этим наше правительство выражает беспокойство и ожидает от вас действий, способных его рассеять. Ни в коем случае не указывая формы и содержания этих действий.

Что мог Спринглторп противопоставить словам именно этого человека, которого глубоко уважал? За бешеную работоспособность и организованность, за бесконечную готовность помочь, пойти навстречу взвинченным островитянам, мечущимся на грани истерии и изнурения. Такому человеку нельзя было промямлить в ответ уклончивую любезность. И в то же время нельзя попросту отвезти к Левковичу и показать все от начала до конца. Это вынудило бы русских занять четкую позицию. Какую? Ясно какую: массированное искусственное подводное извержение — такого никогда не было. И не должно быть. Ни один трезво мыслящий человек не способен одобрить такой проект. Наоборот, он обязан воспрепятствовать. Ах, как хорошо трезво мыслить, когда твоя земля не ходит ходуном, не затягивается в океанские хляби!

— Полковник,— сказал Спринглторп.— Ведь вы не просто наблюдали, что у нас творится. Вы сами и ваши люди отдали нам часть своей жизни. Большего нельзя ни просить, ни требовать. Но подумайте: для вас это была только часть. Часть. Правда? А для нас— это вся жизнь. Не только наша. Жизнь будущих поколений нашего народа. Мы отвечаем перед ними. Мы обязаны, свято обязаны испытать все пути, предпринять все попытки и в любой из них дойти до конца. До гибели, до сумасшедшего дома, до того, что всех нас перевяжет международная морская пехота. Вряд ли это случится, но, если случится, я обязан буду зубами грызть веревки, пока меня не пристрелят. Так думает каждый из нас, я тут не исключение. Вы скажете, что это слепой первобытный национальный эгоизм. Да, это так с точки зрения любой другой нации. Но не с нашей.

Полковник молчал, и Спринглторп, сделав круг по кабинетику, продолжал:

— Мы все прекрасно понимаем, что означают ваши слова. Это мягкое, но настойчивое предупреждение. Предложение утопить начатое в дискуссиях ученых авторитетов. (Мы не пойдем на это. Пытаясь сохранить хотя бы часть своего дома, быть может, мы повредим еще чей-то. Я горячо надеюсь, что этого не произойдет. Но если произойдет, мы сто лет будем ходить голые и босые, будем каяться и расплачиваться. Будем. Но на своей земле, полковник. Поймите: вы — часть милостыни, которую нам подают. Но нам нужно большее. И у нас достанет дерзости потребовать у человечества свою долю целиком! — ошеломленный пылом собственных слов, Спринглторп помедлил и, одолев сухость во рту, закончил: — Прошу вас, полковник, передать это вашему правительству. Одновременно с выражением глубокой благодарности за все, что ваш народ сделал для нас. Был бы рад услышать ваше личное мнение по этому поводу. Ни в коей мере не соединяя ваших слов с мнениями служебными.

— Господин президент, я офицер,— негромко сказал полковник.— Работая здесь, я выполнял приказ. Он был для меня большой честью. Рад, что наша работа заслужила высокую оценку. За нашей группой были сотни тысяч умов и рук, без них мы ничего не смогли бы. Я проникнут этим ощущением и хотел, чтобы об этом помнили все, с кем нам пришлось здесь работать. Чувства и мнения этих сотен тысяч наших земляков — это и есть мои личные чувства и мнения, я от них неотделим. Я вам их высказал. Надеюсь, вы отнесетесь к ним с должным вниманием. Уверен, что к вашим словам наше правительство отнесется со всей серьезностью. Они того заслуживают. Позвольте мне на этом попрощаться и еще раз сказать, что наш народ относится к вашей стране с братским сочувствием. Именно поэто-

Му он и послал нас сюда. Не забывайте об этом, господин президент.

Все же существует искусство, неведомое Спринглторпу. Искусство слияния себя и общества. Он всю жизнь нимало не нуждался в нем, а теперь... Ах, как трудно без него теперь! Тяжесть собственной нерешительности, неспособность глядеть вдаль и вширь подавляла Спринглторпа. И когда наконец оттуда, с неразличимого во тьме и туманах «Эльпидифороса», донеслись желанные слова, он почувствовал себя легко. Невесомо. Больше он ничего не мог сделать, ни на что не мог повлиять, все покатилось, как лавина, а он, покачиваясь, повис над ней как символ, как мишень, в которую бьют молнии запоздалых страстей, бьют жестоко и болезненно для него самого, но нечувствительно для дела. Пусть бьют.

Он с честью выдержал процедуру заявления для печати с передачей по телевидению. Отец Фергус постарался: не меньше сотни журналистов и телеоператоров кишело на борту американского самолета, в салоне которого, прямо на аэродроме Линкенни, состоялась пресс-конференция. Полуослепленный, полуошпаренный ярким светом юпитеров, Спринглторп прочел правительственное сообщение. Он знал его наизусть и ни разу не сбился:

«Полностью отдавая себе отчет в том, что предпринятая акция может вызвать обвинения в нарушении природного равновесия в бассейне западноевропейской котловины Атлантического океана, мы самым энергичным образом подчеркиваем, что стремимся как раз к обратному. Ибо неотвратимо надвигающееся исчезновение нашего острова означает гораздо большее нарушение этого равновесия, чем попытка хотя бы частично сохранить территорию, принадлежащую нашему народу».

На следующий же день пошли протесты. Первым был японский: «Искренне и глубоко принимая к сердцу трагедию нации, лишающейся собственной земли, правительство и народ Японии не могут одобрить действий, способных привести к неконтролируемому радиоактивному заражению вод Мирового океана».

— Чушь! — неистовствовал в радиотелефоне голос Левковича.—Я же вам говорил: весь уран, который мы ухлопали на это дело, извлечен из морской воды. Что мы, дети, что ли? Если на то пошло, попади он в воду весь целиком — так равновесие только восстановится. Почему вы не сказали об этом в заявлении?

— Забыли,— ответил Спринглторп.

— Забыли! Публикуйте разъяснение. Поезжайте на сессию ООН, делайте, что хотите, но чтобы с этим все было ясно! Поняли?

Ехать в штаб-квартиру ООН, эвакуированную в Виннипег, Спринглторпу так или иначе предстояло в ближайшие же дни. Международный штаб «впредь до получения разъяснений» приостановил финансирование технических операций. «Ходят слухи, что группа стран готовит проект резолюции с осуждением проводимой акции»,— сообщал О’Брайд.

— Поеду и выступлю,— сказал Спринглторп Левковичу.— Как у вас дела?

—Пока работают три точки: первая, вторая и пятая. Суточный выход — около ста тератонн, но это только начало. Разгуляется.

Через Два дня загудело в четвертой, затем в седьмой и восьмой точках. Потом заработали  двенадцатое и тринадцатое жерла. Восемь вулканов бушевали на океанском дне.

— Нам и так почти хватит,—доносилось по радиотелефону.— Еще бы парочку: третью да десятую. И довольно будет. Запас остался, мы бомбим десятую. День-два — и прорвет. Не может быть, чтобы не прорвало. Зрелище! Приезжайте посмотреть.

Десятую прорвало через три дня. Да как прорвало! В три дня гигантская гора поднялась на всю четырехкилометровую толщу океанских вод и выбросила над поверхностью свой грозный султан.

«Эльпидифорос» крейсировал теперь вдоль фронта вулканов. Еще два из них: второй и пятый,— приподнялись из океана. А десятый высился уже почти на полкилометра.

Дебаты в ООН были назначены на послезавтра, и Спринглторп решил, что перед этим должен увидеть своими глазами все, что происходит в море. И вот он стоял и смотрел, сжимая руками стальной поручень, идущий вдоль борта танкера. Смотрел и пытался себе представить, что происходит там, в ужасной тьме океанских глубин: бешеное кипение воды, огромные тускло-багровые комья, витающие на струях пара, тягучее клокотание громоздящейся грязи.

— Суточный суммарный выход по всем точкам — две тысячи сто тератонн. Мы рассчитывали на две семьсот, но при этом закладывали двадцатипроцентный запас. Так что по делу сейчас — как раз! — кричал ему в ухо Левкович.

Каких чудовищ пришлось выпустить из недр! Сквозь пелену дыма тусклым красным кружочком едва светило солнце. С неба свешивались длинные серые струи. Нечем было дышать.

— Смотрите! Такой была Земля миллиард лет тому назад! — не унимался Левкович.

— А это кончится? — пролепетал Спринглторп. Вдруг и это не кончится. Вдруг все это...

— Кончится! — кричал Левкович.— Вот выдавит очажок и кончится. Еще три недельки — и будет тишь да гладь!

— Господин президент, мсье академик,— торжественно заявил капитан Хараламбос, отмывшись в очередной раз.— Мне, капитану корабля, по морским законам принадлежит право назвать вновь родившуюся сушу. Я намерен воспользоваться этим правом, но поскольку ее создателем являетесь вы, мсье академик, то прошу вас, нет ли у вас пожеланий?

— Ах вот как! Ну хорошо. Не откажусь. Я хочу, чтобы хребет именовался хребтом Геофизики. Вот так. А горы можете называть, как вам угодно. Они меня не интересуют.

— Решено,— кивнул Хараламбос.— Весь хребет отныне нарекается хребтом Геофизики. А эта гора да именуется Гефестион Бореалис. Я сообщу сейчас об этом по флотилии.

Да, вслед за «Эльпидифоросом» следовал целый флот. Два крейсера, два эсминца, вдали на горизонте— авианосец, несколько подводных лодок в походном положении — только рубки торчат из воды. Военные суда под вымпелами и флагами, ороговевшими от давней боевой славы, с достоинством выполняли приказы своих адмиралтейств: выражать неодобрение своих правительств молчаливой ощеренностью вооружения. Баркарис был в восторге от такого эскорта. «У нас на борту президент республики. Надо им объявить. Пусть салютуют»,— кичливо заявил он, едва только Спринглторп ступил на палубу танкера.

— Я вас прошу, не нужно,— попросил Спринглторп.

— Президент здесь неофициально,— нашелся Дэд Борроумли.

— Как хотите, суперкарго,— пожал плечами разочарованный Хараламбос.— Но учтите: это против правил. И от этого баклажана вы все равно не спрячетесь.

«Этим баклажаном» он именовал пришедший сюда два дня тому назад теплоход «Авзония». Теплоход был битком набит журналистами, фоторепортерами и неуемной публикой, собравшейся со всей Европы. На полубаке «Авзонии» красовался транспарант: «ПОДАВИТЕСЬ СВОИМИ БОМБАМИ!», на полуюте реяло светящееся полотнище: «ХЭЙЯ, ХЭЙЯ, МОЛОДЦЫ!» По нескольку раз в день на теплоходе вспыхивали шумные сражения между полубаком и полуютом. С воплями, хлопаньем петард и метанием гранат со слезоточивым газом. «Авзония» шныряла короткими галсами по всей флотилии, старалась прижаться к «Эльпидифоросу». Стоило кому-нибудь появиться на падубе танкера, на «Авзонии» начиналось неистовство. Ослепительно мигали фотовспышки, десятки радиомегафонов наперебой славили, проклинали, сулили бешеные деньги за интервью и просто разражались дурацкой какофонией. Прошлой ночью кто-то метнул оттуда на «Эльпидифорос» зажигательную шашку. Хараламбос озлился, и теперь, едва «Авзония» ложилась на сближение, он включал вдоль всего борта противопожарные водометы и недвусмысленно наводил их на «баклажан». Подействовало. «Авзония» стала держаться в стороне.

Прибытие Спринглторпа, конечно, не ускользнуло-от глаз авзонцев. Теплоход все же не рискнул приблизиться, но вот уже второй час подряд исходил неистовым, ни на миг не умолкающим криком.

— Через месяц остров войдет в контакт с горной цепью,— продолжал Левкович.—Это если скорость движения не изменится. У нас тут нет единства взглядов. Я считаю, что скорость начнет убывать недели через две.

Внезапно желтоватую колонну пара на горизонте развалил на две части стремительно вздымающийся черный фонтан. Он рос, рос, и вот верхушка его сломалась, словно ткнулась в невидимый потолок, и стала распространяться в стороны, ниспадая по клубящемуся ободу трепещущей черной вуалью. Вокруг фонтана один за другим явились на небе белые концентрические круги. Спринглторп увидел: от горизонта к кораблю несется ослепительная серебряная полоса.

— Л-ложись! — отчаянно крикнули ему в уши.

Танкер стал стремительно разворачиваться, все вокруг попадали на палубу — он еще успел удивиться этому,— как вдруг воздух дрогнул, опора под ногами исчезла, его ударило со всех сторон, но резче всего в спину и в затылок, и он мешком сполз вдоль чего-то твердого. Грохота не было, но в ушах осталось что-то нечеловеческое, всеподавляющее. В носоглотке освободилось, он непроизвольно поднес руку к лицу и изумился, увидя, как легко и обильно бежит по ней алая кровь.

Перед глазами что-то замелькало, он словно взлетел. С отвращением, нежеланием, страхом. «Не хочу,— сказал он.— Не хочу». Но язык не послушался, губы не подчинились, и он стал жевать это слово, выплевывать. Оно не выходило, не отклеивалось, а перед глазами мелькали бессмысленные, бессвязные картинки: небо, черный фонтан, трап, люк, поручни, потолочные плафоны, дверь с красным крестом. Он понял, что этого не надо видеть, и покорно закрыл глаза.

Когда он их открыл, то увидел солнечный свет и лицо Памелы Дэвисон. Милое лицо, губы, глаза, брови и рыжеватые, словно искрящиеся волосы.

— Памела, вы? Как вы здесь очутились? — спросил он и не услышал собственного голоса.

— Здравствуйте, капитан,— немо заторопились губы Памелы.

— Я ничего не слышу,— пожаловался он.— Здорово меня трахнуло. Танкер в порядке?

— Да,— ответила Памела.— Все в порядке, капитан.

— Я оглушен или ранен?

— Лежите, лежите спокойно.

— А что? Так плохо?

— Нет-нет, но врачи говорят: вам нужен абсолютный покой. Еще несколько дней.

Врачи? Откуда здесь, на танкере, врачи? Или он не на танкере?

— Где мы?

— В Тулузе. В госпитале.

— Давно?

— Несколько дней.

— Дней? А как же там?

— Остров остановился?

— Останавливается. Там сейчас никого нет. Очень сильные сотрясения. Но он больше не тонет. Пока вместо вас Ангус. Он в Париже.

Как немного он в силах сказать, и как много нужно сказать! Нельзя... чтобы там никого не было! Неужели они не понимают? Он долго лежал неподвижно и, ворочая слова, думал, как сказать, чтобы все поняли. Чтобы Памела поняла.

— Там подснежники цветут?

— Наверно, цветут, капитан.

— Видишь? Они там. Никуда не ушли. И мы должны так же. Кто-то должен. Кто-то должен там быть все время. Просто жить. Как подснежники. Понимаешь?

Она кивнула, и его сердце задохнулось от благодарности. Он попытался поднять руку и погладить ее волосы, но рука не послушалась.

— Я буду там жить,— упрямо сказал он. — Ты поедешь со мной?

— Да,— ответила она.

— Как же вы так? — укоризненно сказал он. — Не сообразили.

— Отдыхайте, капитан. Вам надо отдохнуть.

— Не хочу, — сказал он. Слово выговорилось. Наконец-то он совладал с ним. Словно тяжесть великую сбросил с плеч.

— Спите. Вам надо спать. Чтобы окрепнуть, вам надо спать.

Он подумал и решил, что Памела права.

— Хорошо,— сказал он и послушно закрыл глаза. И оказался на зеленом-зеленом лугу, на влажной весенней траве. Кругом цвели подснежники. Земля под ногами подрагивала тревожными ритмичными толчками. Он с ужасом ощутил это. Значит, ничто не кончилось! Значит, все продолжается! И вдруг он понял, что надо делать. Он опустился на колени и стал гладить, гладить землю ладонями, успокаивая, уговаривая, как когда-то маленького Джонни, когда тот, плача, сучил ножками в своей кроватке. Кто-то стоял рядом. Спринглторп поднял глаза и увидел, что это Джонни. Ну вот, наконец-то! Он же знал, он же знал, что Джонни тогда не погиб. Мотоцикл переломило — это было. Но все остальное — это неправда. Просто мальчику стало стыдно, так стыдно, и он убежал. И долго прятался. «Почему ты прятался, Джонни? Хорошо хоть мать знала, где ты и как ты. Помоги мне, сынок, делай, как я. Гладь землю, гладь. Она успокоится, она уже успокаивается — видишь? И все будет хорошо. Вот увидишь, все будет хорошо».

1975 — 1976 Гг.

Ленинград.

Вадим Шефнер. РАЙ НА ВЗРЫВЧАТКЕ. Повесть.

1. ПРЕДИСЛОВИЕ.

Перед началом своего повествования предупреждаю, что вы имеете дело с человеком не только некурящим, но и непьющим. Вы меня, уважаемые читатели, не уговорите и рюмочки выпить. И не подступайтесь — отошью вас куда подальше. К сему добавлю, что здоровье у меня, невзирая на возраст, хорошее. До сих пор аппетит имею пылкий и всеобъемлющий, как говорят в народе: «Люблю повеселиться, особенно — пожрать», На учете в психодиспансере не состою, видений и привидений не наблюдаю, в карты играю честно, в фантазерстве не уличен. Склерозом не страдаю, память имею отличную. Жена однажды мне сказала: «К твоей бы памяти, Шурик, еще бы кое-что приплюсовать — ты бы в гении прямым ходом вышел. Жаль мне, что память у тебя долгая, а ум короткий». Ну, это уж она перегнула. Ум у меня не хуже, чем у вас, уважаемые читатели.

Таков мой краткий морально-психический словесный портрет. Дарю его вам на память, чтобы вы знали, что имеете дело с нормальным человеком, пусть безо всяких поднебесных взлетов, но зато и без всяких вывихов.

Впрочем, для полной очистки совести, скажу: один махонький вывих у меня все-таки есть. Дело в том, что ни на ногах, ни на витринах видеть не могу обуви с высокими острыми каблуками. Передергивает меня всего, дрожь берет. В первое же утро после свадьбы, пока Татьяна еще спала, я лучковой пилой каблуки на ее туфлях укоротил. Крику потом было, слез… Но со временем жена подчинилась моим законным требованиям. С дочерью — сложней. Она с мужем через два дома от нас живет и иногда имеет нахальство приходить в дом к родителям на остроконечных каблуках. Тут начинается у нас перепалка. Недавно она заявила, что у меня «симптом синдрома самодурственной острокаблучной идиосинкразии». И язык повернулся отцу сказать такое! Я вам, други-читатели, всенародно объявляю: никакого симптома тут нет. Для особого отношения к высоким каблукам у меня имеется конкретная причина. А какая именно — вы позже узнаете. Узнаете — и содрогнетесь…

2. СИЛА ТАЛАНТА.

В предыдущей главе я вскользь упомянул о картах, однако умолчал о том, что у меня к ним талант. Теперь придется, подавив свою скромность, поговорить о себе подробнее. Однако я по горькому опыту знаю, что очень многие дамы не любят игроков, карты каким-то злом считают. Чтоб не утерять той заслуженной симпатии, которой, безусловно, читательницы уже ко мне прониклись, я постараюсь поменьше игровых терминов употреблять, поменьше о всяких картежных тонкостях толковать. Простите мне это, читатели-мужчины! Вы-то, я знаю, картишки любите.

Я родился и рос в приморском городке; в нем и поныне живу, вернувшись из Рая. Отец мой работал завхозом в местной здравнице, мать хозяйничала дома. Вечерами к отцу приходили сослуживцы-преферансисты. Играли на веранде, а я, забыв пустые детские забавы, следил за действиями игроков, вслушивался в специфические их разговоры, осваивал терминологию и постигал смысл игры. Однажды один из сослуживцев не явился, и меня, шутки ради, пригласили за стол. И что же — я сразу выявил себя как полноценный партнер! Взрослые были в восторге, они справедливо сравнивали меня с чемпионом мира Капабланкой, шахматная гениальность которого тоже проявилась в очень раннем возрасте. Родители стали гордиться мной, В то лето я часто играл с гостями, и отец всем говорил, что я — картежный вундеркинд. Ведь еще ребенок, только что во второй класс с трудом перешел, а уже такие успехи!

Потом однажды иду по курортному парку мимо беседки, а там отдыхающие картами развлекаются. Я — туда. Один добрый мужчина объяснил мне, как в «очко» надо играть, дал двугривенный и, когда новый кон начался, ввел в игру. Я сразу освоился и трешку выиграл. Я туда неделю ходил, там и «три листика» освоил. Взрослые дивились! Но некоторые пыжились, обижались, что их такой маломерок обыгрывает. На те честно заработанные деньги я покупал пирожные, шоколадные конфеты «Озирис» и все это съедал безотлагательно. Только не подумайте, что меня дома впроголодь держали. Вот уж нет! Но во мне уже в те годы вскипали повышенные гастрономические потребности.

Когда закончились каникулы, я организовал негласный клуб «Пиковый туз». Мы собирались на кладбище и там в «двадцать одно» играли — на те деньги, что родители для завтраков давали. Благодаря своим способностям я теперь мог добавочные порции прикупать в школьном буфете. Но нашлись злопыхатели, дело до директора дошло, и пошло-поехало… Он мать мою вызвал, еле выплакала она, чтоб сына не исключили. А отец меня выпорол — это вундеркинда-то!

После этого стал я тайком ходить в детдом для дефективных, на самую окраину городка. Там в подвале игра на пуговицы шла. И вот там-то на меня однажды невезуха накатила. Партнеры с меня все пуговки срезали, даже с брюк. И ремень для ровного счета отобрали. С трудом до дома дошел. О том, что меня ждало в семейном кругу, умолчу, чтобы вы, друзья-читатели, лишний раз за меня не переживали. В утешенье вам сообщу, что потом я отыгрался: с карманами, полными пуговиц, домой явился. Надо учесть, что даже у самого умного игрока бывают периоды неудач. А вообще-то мне везло. Но выигрывал я главным образом потому, что не признавал бесшабашного риска, не пер на рожон. Я всегда по ступенькам шагал, действовал, так сказать, п о с т у п е н н о. В том моя мудрая сила была.

Вскоре после окончания школы я был призван на действительную, причем в армии на карты наложил полное вето, так что с этой стороны нареканий на меня не было. А вернувшись в свой городок, я трудоустроился на пассажирскую пристань уборщиком. Должность не самая престижная, но меня-то прельщало, что общенье с людьми будет обеспечено.

К сожалению, во все инстанции начали поступать необоснованные жалобы. Якобы пристань утопает в мусоре, якобы швабры в руках моих никто еще не видал, — только карты, якобы я вообще превратил пристань в игорный бедлам. Вы, безусловно, уже догадались, что это мутные ручьи клеветы струились из-под авторучек завистников, ущемленных моими честными выигрышами. Но начальство, внемля клеветническим наветам, сперва вкатило мне выговор, потом выговор в квадрате. Выговора в кубе дожидаться я не стал, сам ушел из того гадючника и поступил в рыболовную артель. Увы, и там нашлись варнаки, начали шить мне дело, будто я «разлагаю картежом рыбаков, в связи с чем резко снизились уловы». Но я быстро на новое место устроился. Я ведь не лодырь какой-то!

Читатели вправе прервать меня и спросить: почему это я все о своих трудовых буднях толкую, а об интимных делах помалкиваю? Да потому, — отвечу я, — что о всяких сердечных переживаниях любят толковать те, кому не везет на этом поприще. А у меня на этом участке судьбы все шло как по маслу. Я был тогда симпатичный, правда, уже с некоторым уклоном к полноте, но и это шло мне. Ну и разговоры умел вести на отвлеченные культурные темы. Так что у противоположного пола имел заслуженный успех. Вскоре мать мне и невесту подыскала — натуральную брюнетку, законную дочь фельдшера. Она стала ко мне заглядывать, я стал к ней захаживать, возникли отношения, дело катилось к свадьбе. Но родителям невесты мой аппетит не нравился, они меня так окрестили: ухажер-многожор. К тому же я, на свою беду, ввел эту Анюту в картежную компанию, освоила она игры, азарт стала проявлять. Потом проигралась сильно. Проиграла не мне, а вину на меня опрокинула. Произошел скандальный конфликт, женитьба отпала.

Все эти недоразумения сильно угнетали моих родителей. Причем они, по своей наивности, верили не мне, а тем склочникам, которые чернили меня. И вот отец созвал аварийный семейный совет. Первой взяла слово мать. Она заявила, что мне надо ехать в областной центр и держать экзамены в вуз. Но у бати, оказывается, имелось свое заранее продуманное решение. Он сказал, что науки подождут, а первым делом мне надо «излечиться от своего порока». Мне нужна дисциплина! И не простая, не сухопутная, а морская. На море мне не дадут потачки, там я все время буду под надзором начальства. И далее он сообщил, что спишется со своим троюродным братом Вячеславом, который, как известно, проживает в Ленинграде и служит в торговом порту; он хочет слезно просить братца временно прописать меня, а затем пристроить на какое-нибудь судно. Причем кем угодно, хоть гальюнщиком. Главное — оторвать меня от грешной суши.

Я против этой отцовской идеи не возражал. Во мне вспыхнула мечта о дальних странах, о фруктах и кушаньях, которые там можно попробовать. Мне стали сниться всякие мыслимые и немыслимые блюда: бананы натуральные, ананасы свежепросоленные, утки по-руански, куры по-перуански, солянки по-африкански, щи по-аргентински, шашлыки по-шанхайски…

Вскоре из Питера пришел благосклонный ответ.

За день до отъезда я направился к знаменитой тете Бане, местной проницательнице будущего. Официально ее звали Таней, но детишки, а за ними и взрослые, перестроили ее имя, поскольку, невзирая на серьезный возраст, у нее всегда было такое бодрое румяное лицо, будто она только что из бани. Работала она нянечкой в детской больнице, а по вечерам принимала на дому взрослых, которым не терпелось заглянуть в свое будущее.

Тетя Баня первым делом проверила линии на моей левой ладони, затем дала мне таз с водой и велела держать его обеими руками, причем так, чтобы кончики пальцев были погружены в воду. Потом наклонилась над тазом и глядела на воду минут пять. После этого села за стол и вывела на медицинском бланке нижеследующее:

Благодаря картам проклятым ждет тебя казенный дом с полом покатым он станет тому причиной что случится твоя кончина однако та кончина не полевая не пулевая а нулевая а в дальнейшем пока ты живой ждет тебя сундук с человечьей головой и бегство что есть мочи когда среди ночи бубновая ангелица в даму превратится.

Прочтя этот диагноз, я заявил, что против казенного дома решительно возражаю. Ведь я играю по всем правилам искусства, без всякого шулерства! В ответ проницательница заверила меня, что под каздомом здесь подразумевается отнюдь не тюрьма. Но больше никаких уточнений не дала.

3. НА МАЛОМ ПРОСПЕКТЕ.

И вот прибыл я в Ленинград. Только не ждите здесь подробного описания этого знаменитого города. Он и без меня уже достаточно отражен в искусствах. А я и пробыл в нем не очень долго, и к тому же, в силу большой занятости, не успел ознакомиться с ним полностью.

Метро тогда еще не было, так что поехал я к дяде на трамвае — четверке. Нужный мне дом на Васильевском острове, в конце Малого проспекта, нашел без труда. Дядя Вяча и тетя Люда жили на третьем этаже в двухкомнатной квартирке. Кроме того, к кухне примыкала кладовка. Ее и отвели мне для проживанья. Там стояли раскладушка и табуретка. Нормального окна не было, его заменяло малюсенькое окошечко под самым потолком, причем с какой-то решеткой.

— Уютно, но темновато, — признался я своим благодетелям. — И решетка не веселит.

— Эта решетка — еще не та решетка, — утешила меня тетя Люда. — А вот если карты не бросишь, они тебя и до тюремной решетки доведут.

— Да, это дело ты забудь! — присоединился дядя. — Если тебя хоть раз в милицию заметут через картеж и если до пароходства дойдет слух об этом — не видать тебе морей-океанов!

Из этих реплик я понял, что папаша мой в своем письме сильно сгустил краски насчет меня. Тем не менее дядя обещал мне устроить временную прописку и порекомендовал устроиться на временную работу, поскольку судно, на которое он надеется устроить меня, еще ремонтируется. Затем он взял с меня клятву, что в Питере я буду соблюдать карточный нейтралитет: ни одного рубля не проиграю никому и ни одного рубля не выиграю ни у кого. Эту клятву я честно сдержал.

Вскоре я устроился подсобником на винно-водочный склад, он находился недалеко от дядиного жилья. Платили там совсем неплохо, а, поскольку я непьющий, работа эта опасности для меня не представляла. Начальство довольно мной было: когда увольнялся — характеристику хорошую дали. И вообще я там на высшем счету числился. Тамошний самодеятельный поэт Коля Складный (это его псевдоним был) даже стихи мне посвятил. Как сейчас помню:

Его полезные деянья Я воспеваю, как Гомер, И говорю, сдержав рыданья, Что буду брать с него пример!

Дядя был доволен моим скромным, бескартежным и безалкогольным поведением. Он вообще хорошо ко мне относился. Зато тетя Люда оказалась дамой повышенной стервозности. Язык у нее не хуже дисковой пилы крутился, пилил всех без устали. Родом она была с Оккервиля. Это у них в Питере речка такая, на окраине где-то; ее и ленинградцы-то не все знают. На берегу той речки тетя провела детство и очень этим гордилась. «Я не какая-нибудь василеостровка, я с реки Оккервиль!» — горделиво твердила она всем и каждому. В доме, в жакте ее за глаза именовали так: Оккервильская собака.

Из-за Оккервильской этой собаки неуютно мне было в дядюшкином жилье. Однажды я заикнулся ей, что, мол, познакомился с одной, так нельзя ли мне пригласить ее в кладовку, хочется интимно провести время после трудового дня. Оккервильская — на дыбы:

— Ты что, приехал сюда развраты разводить?! Ты кто, мастер высшего кобеляжа?! Если хоть одна посторонняя женская нога ступит на мой порог — прогоню тебя!

Одним словом, невесело началась моя житуха в этом монастыре. Но вскоре жить стало веселей. Это благодаря тому, что состоялось мое знакомство с Кузей Отпетым. Не было бы счастья, да несчастье помогло. Перегорели однажды пробки в нашей квартире. Я, чтобы услужить дяде и тете, немедленно взялся за дело, жучка вставил. Но тут почему-то вспышка произошла, свет опять погас, горелым запахло. Тогда дядя и говорит:

— Придется Кузю Отпетого позвать. В прошлый раз он все нам моментально наладил… Сходи-ка, мой отдаленный племянник (так дядя меня прозвал), за Кузей. — И он объяснил, где найти этого Кузю.

Кузя жил в дворовом флигеле, в квартире ь 28. Я трижды нажал кнопку звонка у двери, и вот предстал предо мной молодой человек, года на четыре старше меня, высокого роста, средней упитанности. Это и был Кузя. Я толково объяснил ему, что в такой-то квартире по неизвестной причине произошла небольшая электроавария.

— Ладно, сейчас приду, — произнес мой новый знакомый. — Только инструмент кой-какой прихвачу… Да вы заходите, чего на площадке стоять.

По длинному, но чистому коммунальному коридору Кузя провел меня в свою комнату. По сравнению с моей кладовкой она казалась большой и уютной. Имелись: широкий низкий диван, стол, два стула, шкаф и даже этажерка с книгами. Пока Кузя рылся в каком-то баульчике, выискивая там что-то, я стал листать лежащий на столе массивный альбом «Путешествие по Италии». То было роскошное буржуазно-дореволюционное издание: толстая глянцевитая бумага, золотой обрез, кожаный переплет, уголки отделаны бронзой, В альбоме, в алфавитном порядке, чередовались снимки больших и малых итальянских городов. Весила эта «Италия» кило три, не меньше, и сыграла важную роль в последующих событиях. Но о них — позже. А пока скажу, что это художественное издание Кузя Отпетый неоднократно использовал при заключительной фазе ухаживаний.

«Дорогая, совершим путешествие в Италию», — нежно предлагал он своей добровольной жертве, после чего они садились рядком на диван. Кузя, положив альбом на колени ей и себе, начинал нетерпеливо листать страницы и пояснять культурное значение того или иного города, сопровождая пояснения объятиями, поцелуями и клятвами верности. Эта география действовала на Кузиных знакомок безотказно. Через какой-то отрезок времени альбом соскальзывал на пол, и на диване происходило то, чего не могло не произойти. А в Кузином донжуанском блокноте появлялась очередная шифрованная сводка: «Муся сдалась в Болонье». Или: «Побывал в Милане с Мариной». Или: «Клава продержалась до Рима».

Но вернусь ко дню нашего знакомства с Кузей. Когда мы с ним уже были готовы покинуть комнату, взор мой упал на колоду карт. Она сиротливо лежала на верхней полке этажерки и была крест-накрест перевязана черной лентой.

— Почему ваши карты в трауре? — вдумчиво спросил я своего будущего друга.

— Два года тому назад я одного пижона крупно обыграл — бешеный фарт мне шел. А тот через это с Тучкова моста сиганул, — признался Кузя.

— Утоп?

— Нет. В воде призадумался — решил жить. На всю Неву заверещал. Его речная милиция вытащила, откачали. Я этому недоутопленнику все деньги его вернул… А все-таки груз на душе: из-за меня человек на тот свет захотел. Тогда я и завязал.

— А я дяде слово дал — не играть на интерес.

— Так вы, значит, тоже… любитель? — с оживлением спросил Кузя, присаживаясь на стул.

— Еще какой! — ответил я. — У меня с детства талант.

Тут забурлил у нас разговор на волнующую тему, Памятуя свое обещание не сердить дам-антикартежниц, не буду излагать его. Скажу только, что в процессе той беседы возникла у меня одна светлая идея.

— Давайте, Кузя, заключим двусторонний дружеский пакт о безналичной игре,

— Предложил я. — Будем играть на деньги, но вручать их друг другу не будем. Таким образом, мы останемся честными перед людьми и перед самими собой, и в то же время у нас будет взаимное удовольствие.

— Но ведь это самообман, — высказался Кузя. — А впрочем… — Он взял колоду, снял с нее траурный креп — и воскресли короли, дамы и валеты всех четырех мастей. Вначале карта шла Кузе, потом ветерок удачи подул в мою сторону. Но все равно играл я осторожно, прикупал вдумчиво. Такой стиль сердил моего партнера, хоть вроде бы ему и на руку был.

— По-бабски играешь, — ворчал он. — По мелочишке клюешь, зануда грешная! Чувствую, жмот ты, Шарик! (Так он мое имя переделал.) Через какое-то время из прихожей раздался троекратный звонок. Дядя мой явился, причем сердитый. И тут выяснилось, что мы уже два часа играем, а в дядиной квартире — тьма непроглядная.

На другой день, в воскресенье, опять направился я к Кузе. И засиделся до вечера. И пошло-поехало: как воскресенье (субботы тогда рабочими днями были) — я к нему. Сидим, поигрываем. И хоть он не одобрял моей манеры играть, но все же мы прочно на карточной почве с ним подружились.

Ни дяде, ни тете про это наше времяпрепровождение я не сообщал, будто ни Кузи, ни карт в помине нет. Но тетя что-то подозревала. Приходилось мне иногда врать ей, используя свои неплохие теоретические познанья в искусстве. Бывало, спросит, где это я с утра пропадал, а я в ответ:

— В Эрмитаже был. Наблюдал «Мону Лизу» Айвазовского. Какое уникальное произведение гениальной кисти!

Или:

— В Русском музее задержался. Восхищался портретами, пейзажами, ренессансами и прочими натюрмортами. Какое роскошное богатство масляных красок!

Оккервильской собаке и крыть нечем. Конечно, вообще-то врать нехорошо. Но, как сказал один ученый монах, ложь оправдывает средства.

4. БИОГРАФИЯ ДРУГА.

Биографию Кузи я детально помню с его слов. Она у него была сложная, многоступенчатая. Всю рассказывать не буду. Скажу кратко, что родился и рос он на славном Васильевском острове, в Гавани. Матери не помнил: та, покинув отца на почве семейных недоумений, ушла к другому, когда Кузе было два года. Так что мальчик возрастал и развивался на иждивении отца. Папаша Кузи работал сторожем на ситценабивной фабрике, спиртного в рот не брал, но по зову широкой души был хулиганом-любителем. Действовал он всегда критично, тактично, аскетично, романтично. Скажем, не понравилась ему какая-нибудь витрина за то, что оформлена без должного вкуса, — он аккуратно камень из мостовой выковыряет (тогда еще в Гавани все улицы были булыжником мощены) и, если кто-нибудь стоит у витрины, крикнет, чтоб отошел. И лишь когда убедится, что осколки стекла никого не поранят, — лишь тогда применит камень по его прямому назначению. А ежели он принимал посильное участие в драке, то действовал исключительно голыми руками и серьезных травм никому не причинял. Но, несмотря на проявляемую им заботу о людях, все же доводилось ему иметь приводы и отсидки, приходилось и штрафы выплачивать, что грустно откликалось на бюджете.

Однако, невзирая на большую занятость и малый достаток, отец заботился о культурном уровне сына, давал ему деньги на школьные завтраки, тетради и учебники, а когда Кузя подрос, стал водить его в так называемый Васюткин сад. Там в те времена имелась эстрада, где процветали артисты местного значения, и первой из первых шла Надя Запретная, восходящая звезда вокала.

У Нади был коронный номер свой. Она появлялась на сцене с плачущим малолетним ребенком на руках. Ясное дело, то был не натуральный младенец, а чурбанчик, упакованный в детскую одежду. И плакал, безусловно, не он — это Надя за него плач подавала. Она его укачивала, убаюкивала, а когда он умолкал, — будто бы уснул, — тут она начинала хрупким, негромким голосом:

Алиментов не будет, малютка, Обручальных не будет колец, На душе так тревожно и жутко — Твой отец оказался подлец!

И дальше — в том же задушевном плане. Ясное дело, такое всех за сердце брало. Иные, не таясь, плакали. Некоторые шкицы панельные в голос рыдали. Кузин папаша — уж на что человек, закаленный обстоятельствами, — и тот иногда смахивал непрошеную слезинку.

Ну а Кузя полюбил Надю Запретную всем своим подростковым сердцем. За красоту полюбил. Хороша она была необыкновенно!.. Кузя вскоре уже самостоятельно стал посещать Васюткин сад. Вход туда в концертные дни платным был, так мой друг через забор перелезал, чтобы полюбоваться на свою гаванскую мадонну.

Печально окончилось это обожание.

Однажды в конце сентября купил Кузя букет цветов, чтоб Наде преподнести, — долго экономил на школьных завтраках ради этого первого в своей жизни букета — и направился в Васюткин сад. Когда забор форсировал — ладонью на гвоздь напоролся. Брызнула алая кровь на белые лепестки. Горестное предзнаменованье… Подходит он к эстрадной площадке, садится на скамью между двумя шкицами-девицами. А представление уже началось. Какая-то пожилая дама модный романс исполняет: «Разве в том была моя вина, что цвела пьянящая весна…» Потом певец вышел, «Кирпичики» запел. Тут Кузя у соседочки шепотом спрашивает, почему это Надя Запретная сегодня долго не появляется. А шкица-девица в ответ;

— С какого неба ты свалился, что не знаешь о такой беде?! Весь Васильевский плачет, вся Гавань рыдает… Вода, говорят, в Неве от слез людских выше ординара поднялась… Отмяукалась Надюша, погибла через загс… Дура я буду, если когда-нибудь хоть раз на замужество клюну!..

В дальнейшем выяснилось, что Надя Запретная только на сцене выступала в амплуа матери-одиночки, обманутой соблазнителем, а в жизни была стопроцентной девушкой и строго блюла мораль. Мать ее, оценщица из ломбарда, долго подыскивала ей достойного жениха и наконец нашла такого, который пришелся по душе дочке. После записи в загсе молодые направились на квартиру невесты в дом на 19-й линии — и начался свадебный пир. Гости пили шампанское и водку, новобрачные же, по обычаю, в тот день от спиртного воздерживались; к тому же они и вообще непьющими были.

Но вот гости начали кричать: «Горько! Горько!» И тогда мать Нади извлекла из буфета заветную бутылку домашней вишневой настойки. Она радостно заявила, что засыпала вишни в бутылку и залила их спиртом еще в дореволюционную эпоху, в год рождения Надюши. И вот сегодня, в такой торжественный день, невеста и жених вправе откупорить этот сосуд и отведать заповедной настойки. Несчастная женщина! Она не знала, что из вишневых косточек, при длительном их нахождении в спирту, выделяется синильная кислота, губительная для жизни людской!..

— Горько! Горько! — продолжали подначивать гости. И вот наконец молодые подняли рюмки с густой душистой жидкостью, чокнулись, выпили до дна — и поцеловались. То был их первый и последний поцелуй.

— Мама, мне почему-то взаправду горько, — прошептала Надя с дрожью в голосе, — и вдруг безжизненно сползла со стула на пол. И рядом с ней упал ее жених.

Похороны новобрачных состоялись на Смоленском кладбище. Мать Нади на них не присутствовала: ее отвезли на 5-ю линию в психбольницу им. Балинского.

Трагическая кончина красавицы певуньи потрясла юную душу Кузи и сказалась на его дальнейшей судьбе. А вскоре новое горе подкатило. Отец моего будущего друга, прогуливаясь по Среднему проспекту, сделал товарищеское замечание какому-то типу, одетому слишком нарядно для будничного дня. В ответ же нарвался на грубость и вынужден был применить силу. Незнакомец, в свою очередь, ударил и — бросился бежать. Кузин отец, естественно, устремился за ним, но, в порыве справедливого гнева, не заметил идущего полным ходом трамвая. Вожатый не успел затормозить. На Смоленском кладбище стало больше одной могилой.

Кузю взяла на попеченье сестра отца, тетя Зина, и поселила его в своей квартире на Малом проспекте. Работала она официанткой в частном полуподвальном ресторане «Раздолье». Нэп в те времена уже дышал на ладан, но некоторые частные торговые точки еще существовали. Вскоре Кузя устроился в это заведение внештатным вечерним мойщиком посуды, у него завелись карманные деньги. А в ресторане том имелась полусекретная задняя комната, где тайком от городской общественности и милиции шла игра на интерес. Кузя понемногу стал принимать участие в этом деле. Картежники играли с ним охотно: его незрелый возраст внушал им надежду на его проигрыш. Он и в самом деле иногда до нитки проигрывался, потому как все ставил на карту. Но уж если везло — уходил с богатым куском. Это была награда за риск.

С первого крупного выигрыша он купил на углу 17-й линии и Камской улицы два белых роскошных венка. Один из них возложил на могилу Нади Запретной и ее жениха, другой — на могилу отца. В дальнейшем он так не раз поступал — то с выигрыша, то с получки.

А время шло да шло. «Раздолье» прогорело, Кузя окончил школу, сменил несколько мест работы, безупречно отслужил действительную на флоте, где освоил профессию электромеханика, вернулся в Питер, поступил монтером в Дом культуры. Наряду с картами появились у него новые устремления. Он вступил в вокальный кружок, где специализировался на исполнении песен и старинных романсов и иногда исполнял их на вечерах самодеятельности, привлекая к себе благосклонное внимание девушек. Если учесть, что он был симпатичен собой и не хуже меня умел вести культурный разговор с дамским полом, то не следует удивляться его успехам. Немудрено, что злые мужские языки, из зависти к его достижениям на сердечном фронте, дали ему кличку «Дон-Жуан из подворотни». Низкая клевета! Подворотня здесь ни при чем! Кузя вовсе не был каким-то там беспринципным бабником! Нет! Подобно классическому Дон-Жуану, неоднократно использованному в литературе, он искал свой утраченный идеал…

5. НАМЕК СУДЬБЫ.

Как-то раз в воскресенье, с утра пораньше, пошел я к Кузе, предвкушая полноценный игральный день. Но на этот раз друг мой встретил меня хмуро. На лбу его красовался большой кровоподтек, смазанный йодом.

— Неплохая блямба, — пошутил я. — Где это тебе выдали?

— В Неаполе, — мрачно ответил Кузя. — Понимаешь, познакомился тут с одной, ухаживал не хуже, чем за другими, а как настал час путешествия по Италии — чувствую: на тормозах поезд наш идет. Ну, думаю, впереди городов еще много, где-нибудь во Флоренции… Но какое там! Стали Неаполь рассматривать, Ксана эта вдруг вскочила, альбом захлопнула — и меня же им по голове. Да еще кричит: «Вот тебе Неаполь! Я думала — ты человек, а ты — кобель гаванский!» С тем и ушла.

— Не переживай! — стал я его утешать. — Не всегда же козырная масть идет.

— Да не в этом дело! — всколыхнулся Кузя. — Тут в том суть, что права она. Измельчал я на легких успехах. Она мне сигнал дала.

— Хорош сигнал — гирей по балде! — подкинул я остроту.

— Ну, положим, не гирей… Но именно — по балде. В этом — намек судьбы. Пора мне подумать всем мозгом, пора морально встрепенуться!

Он в тот день играл без должного внимания, мне тридцать условных рублей продул. Потом вдруг ударил кулаком по столу и заявил:

— Нужно мне свою жизнь перелопатить!

И тут я подбросил ему плодотворную мысль: перелопачивание надо начать с перемены места жительства.

— Мелко мыслишь. Шарик, — пробурчал Кузя. — Ну, сменяюсь я с Васина острова куда-нибудь на Петроградскую сторону, а что это даст душе? Там те же женские соблазны.

— Не мелко мыслю, а очень даже глубоко, — возразил я. — Я не о квартирном обмене толкую. Я о том толкую, что тебе надо обменять сушу на море. То есть уйти в плаванье. Тебе следует с моим дядей поговорить насчет этого.

— Хочешь на море иметь постоянного партнера? — угадал Кузя мой тайный замысел. — А что, если и взаправду попробовать сменить территорию на акваторию?..

Через несколько дней он явился к дядюшке моему с просьбой посодействовать насчет зачисления в пароходство. Дядя о Кузе был весьма высокого мнения и обещал помочь. Скоро дело пошло на лад. Хоть Кузя и донжуанил, но трудился он честно, безалкогольно, беспрогульно, так что с работы ему дали отменную рекомендацию. И по месту жительства управдом написал неплохую характеристику. Еще бы! Чуть в какой квартире неполадка со светом — жильцы к Кузе бегут, и он безотказно спешит на помощь. И притом все за так, ни разу ни с кого ни копейки не взял. Плюсом было и то, что специальность нужную имел. Одним словом, зачислили его на тот же пароход, что и меня. И в день зачисления сжег Кузя свой донжуанский блокнот, а альбом с городами Италии букинисту продал. На вырученную сумму купил два белых венка — и возложил их на Смоленском кладбище на дорогие его сердцу могилы.

6. КАЗЕННЫЙ ДОМ  С ПОЛОМ ПОКАТЫМ.

Вскоре ушли мы в плаванье. В трюме везли мы ящики с сельхозтехникой для одной южной страны. Это был наш так называемый генеральный груз. В дальнейшем от всякой корабельной терминологии буду воздерживаться — боюсь напутать, наврать; память-то у меня, как вы знаете, отменная, но не так уж много я проплавал, чтобы эта терминология в нее прочно въелась. И, вообще, всякую морскую романтику и специфику не стану разводить — не буду у писателей-маринистов их соленый хлеб отбивать. Да и не в том суть моего повествования. Но на всякий случай, для сведения сухопутных граждан, уточню, что самое главное помещение на любом судне, мирном или военном, — это камбуз, то есть кухня. Камбуз — это, художественно говоря, душа и сердце корабля. На суше без кухни, на худой конец, можно прожить: пошел к знакомым, будто невзначай подгадал к обеду — глядишь, и сыт. Или свернул с дороги в лес, а там — земляника, малина — как-никак, пища. Иногда, в случае крайней необходимости, и через забор в чужой сад перемахнуть можно, поддержать себя яблоками, грушами. Но на море все эти возможности отпадают, там вся надежда — на камбуз.

С гордостью могу отметить, что к камбузу я имел прямое отношение. Не скрою, я играл там роль вспомогательную, выполнял черновую работу, поручаемую мне главным коком. К сожалению, этот главкок, вредная душа, невзлюбил меня. Он клеветнически утверждал, что я, мол, не столько тружусь, сколько выискиваю самые вкусные куски и «обжористо заглатываю» их. Это он приклеил мне нелепую кличку — Жрун, а остальные члены команды, обезьянисто подражая ему, тоже так меня звать стали.

Кузе жилось полегче, он ведь не в камбузе трудился. И почет ему больше был. После одного случая команда его сильно зауважала. Он в некоей дальней гавани в воду кинулся — выручать слепого туземца, который по ошибке упал с причальной стенки. Дело тем осложнялось, что акулы почем зря у борта резвились. Но Кузя заявил: «Нептун не выдаст, рыба не съест» — и с борта вниз головой. Ему почему-то повезло; и сам в живых остался, и человека спас.

Что меня утешало — так это покупки. Я на валюту, что нам выдавали, сувениров не покупал, ими сыт не будешь. Я приобретал разные редкостные скоропортящиеся фрукты, овощи, ягоды и, безусловно, сразу же их потреблял. Чего только не перепробовал!..

А вот Кузя — тот на одной экзотической толкучке говорящую птицу приобрел. Какого цвета и какой породы она была — история умалчивает. Ведь опубликуй я ее данные — доценты, эти сыщики от науки, живо пронюхают, на каких широтах-долготах такие птицы самоговорящие водятся. А купил ее Кузя вместе с большущей позолоченной клеткой; ему эта птичья жилплощадь дороже самой птицы обошлась. Ту клетку-беседку мой друг подвесил в кубрике к подволоку. В первое время возражения были: некоторый запах от птицы появился, да притом она иногда в неурочное время начинала выкрикивать какие-то отрывистые лозунги, мешая отдыху людей. Но вскоре один предпенсионный морской волк объяснил всем, что птица — не без образования, Она, мол, не при дамах будь сказано, умеет коротко и ясно выражаться на трех иностранных языках. Это был, ясное дело, плюс в ее пользу.

И еще на один сувенир Кузя потратился. Ну, тут я не возражал. Купил он в одном заморском ларьке колоду в роскошном упадочно-капиталистическом исполнении: короли — по пояс голые, дамы — тем более; однако все при своих украшениях и регалиях. Колода та имела надежный водонепроницаемый футляр, так что дружку моему она в копеечку встала. Но в карты — даже тайком — играть было как-то неудобно. И пролежала та ценная колода в Кузином кармане в полной неприкосновенности до самого кораблекрушения.

А жизнь шла. Генеральный груз мы давно доставили по назначению, и теперь судно наше, по договору пароходства с заграничными торговыми фирмами, курсировало между портами разных стран.

Однажды во время шторма напоролись мы на подводный риф. Образовался тот риф в результате недавней вулканической деятельности природы, так что ни в каких лоциях он не значился и капитан в аварии виноват не был. Впрочем, узнал я эти подробности только несколько лет спустя, когда вернулся из Рая. Пробоина оказалась широкой и длинной, не хуже, чем у «Титаника», так что спасти пароход не было никакой возможности. Он теперь плыл по воле волн и торопливо погружался в море. Были спущены спасательные шлюпки, команда без излишней паники заняла на них места. Капитан, как и положено, прыгнул в шлюпку последним.

По аварийному расписанию мы с Кузей поместились в шлюпку ь 3. В тот момент, когда она уже отваливала от подветренного борта, Кузя вдруг хлопнул себя по лбу и закричал гребцам:

— А птица?!. Она же захлебнется!.. Ребята, повремените малость! Имейте человечность!

С этими громкими словами он уцепился за штормтрап и полез обратно на судно. Я кинулся вслед за ним. Поступил я так не из слепого героизма, а по трезвому расчету. Я сообразил, что, пока Кузя спустится в кубрик и вынесет клетку, я успею смотаться в камбуз и взять оттуда в дорогу большую порцию жареного фарша, (катастрофа произошла перед самым обедом, который вследствие этого не успел состояться). И я действительно проник туда, куда намечал, ссыпал фарш с противня в большую кастрюлю, затем взял две буханки хлеба, кое-какие продукты и специи — и все это плотно завернул в поварской фартук главного кока.

Когда я упаковывал пищу, из нагрудного кармана фартука выпал ключ. Я знал, от чего он, но зловредный шеф-повар не доверял его мне! То был ключ от малого холодильника, в котором хранились особо ценные продукты; они входили в наше меню только по праздникам, и, кроме того, корабельный врач мог выписывать их заболевшим для подкрепленья сил. Взвалив на спину узел и прихватив валявшуюся на полу большую ложку, я спустился по трапику в нужное помещение, где уже плескалась морская вода. Электричество, ясное дело, давно выключилось, но из иллюминатора падал тусклый свет. Я вставил заветный ключик в нужный замочек, и прежде всего моему взору предстала трехкилограммовая банка с зернистой икрой. Она была почата, но икры в ней было еще много-много! Поскольку узел с продуктами развязать в данных условиях я не имел возможности, а иной тары под рукой не имелось, я, чтобы добру не пропадать, решил в качестве тары использовать себя лично и стал потреблять драгоценную пищу. Я стоял по пояс в воде, из-за крена и качки я с трудом удерживал на спине узел, но стоически продолжал есть. Ведь я делал это для общего блага! Я сознавал, что, чем больше я приму в себя икры, тем меньше питания потребуется мне в первые часы опасного плаванья, и, следовательно, тем больше продовольствия достанется моим товарищам по несчастью.

Вдруг из коридора послышался голос птицы. Затем я увидел Кузю. Цепляясь одной рукой за перильца, а в другой держа клетку, он спускался ко мне.

— Жрун окаянный! — крикнул он. — Зачем ты здесь?! Я тебя по всему судну ищу!

Я молчал по той естественной причине, что во рту у меня находилась икра. Но вскоре, прожевав и проглотив ее, я начал объяснять Кузе, что нахожусь здесь не из пустой прихоти, а для пополнения общественных припасов. Следовательно…

— Следовательно, пока ты обжирался, шлюпка ушла! — нервно перебил меня мой друг. В тот же миг в нем проявилась буйная отцовская наследственность: он хотел меня ударить. Но не тут-то было: в одной руке — клетка, другой — за перила надо держаться; крен к тому моменту еще больше усилился. Под критические возгласы птицы мы поднялись на палубу. Она теперь имела такой опасный наклон, что мне вдруг вспомнились строчки тети Бани, проницательницы будущего: «Благодаря картам проклятым ждет тебя казенный дом с полом покатым…» Так вот что имела она в виду!..

Итак, мы находились на тонущем судне. И ни одной шлюпки не видно было — только волны да волны. Уже много позже, вернувшись из Рая, я узнал, что те ребята с третьей шлюпки честно и с опасностью для жизни ждали нас какое-то время. Но потом помимо их воли одна особенно крупная волна отнесла их далеко в море. В утешение уважаемым читателям скажу, что никто из команды не погиб. Шлюпки разметало по океану, но в дальнейшем всех потерпевших крушение подобрали: одних — либерийский танкер, других — шведский сухогруз. А когда наши товарищи добрались до родины, то о нас двоих, естественно, доложили как о погибших.

Но мы с Кузей тогда не погибли.

На судне имелась еще одна, дополнительная, вненумерная шлюпка малого размера, рассчитанная на четырех гребцов. Из-за крена и дифферента она свисала на талях со шлюпбалки под таким углом, что вывалить ее на воду, да еще при таком сильном волнении моря, оказалось нелегким делом. Однако мы, благодаря Кузиной технической сноровке, с этим справились. Перед тем как покинуть палубу, Кузя выпустил на волю птицу.

Мы изо всех сил налегли на весла. Надо было поскорее отдалиться от гибнущего парохода. Это нам удалось. Через какое-то время мы с гребня волны увидели, что там, где недавно находилось наше многострадальное судно, зияет темная огромная воронка.

7. ВО ВЛАСТИ ОКЕАНА.

Шлюпку надо было держать кормой к волне, чтоб не перевернуло. До позднего вечера мы промучились на веслах. К ночи ветер упал, волны утратили свою крутизну. Уже не опасаясь, что нас перевернет, мы принялись за еду. Первым делом отведали добротного фарша, который я спас с погибающего судна, потом еще кое-чего поели. В бортовых ящиках шлюпки имелся, как положено, аварийный запас: сухари, галеты, консервы. Питанием мы были обеспечены на много дней. Кроме того, в носовом рундучке хранились две канистры с пресной водой. Утолив голод и жажду, мы сняли с ног промокшие ботинки, скинули с себя бушлаты и, рухнув на сырое днище шлюпки, мгновенно уснули.

Когда я пробудился, Кузя еще спал. Я не стал тревожить своего утомленного друга и приступил к одинокому завтраку. Насытившись, я огляделся вокруг. Оказалось, стоит штиль. Только мелкая рябь, след вчерашнего шторма, виднелась на поверхности океана. И вдруг я приметил акулу! Она плавала невдалеке, потом подплыла почти вплотную в борту. Мне стало не по себе. Я понял, что эта зловредная дочь морей хочет запрыгнуть к нам в шлюпку, дабы полакомиться нами. Чтобы умилостивить ее аппетит и отвлечь внимание от нас, я хотел бросить ей сухарь. Но не поднялась у меня рука на съестное… И тогда взгляд мой упал на наши ботинки, лежавшие на дне шлюпки. Напомню, что в описываемые мною времена обувь делали из добротной натуральной кожи, поэтому-то меня и озарила мысль, что для акулы это вполне съедобный материал. Взяв ботинки Кузи, я их один за другим метнул как можно дальше за борт. Хищница тотчас же кинулась к добыче — и проглотила. Но после этого вернулась к шлюпке. Тут я и своих ботинок не пожалел для общего блага! Но результат был тот же: неблагодарная тварь сожрала их — и опять очутилась у нашего правого борта. А у левого борта я приметил вторую акулу.

Когда Кузя проснулся, я толково объяснил ему причину отсутствия обуви, но он, охарактеризовав меня неудобными словами, заявил, что я выдал акулам аванс. Теперь они от нас не отвяжутся в ожидании полной получки. А получка.

— Это мы, со всеми своими потрохами. После этого разговора он позавтракал, пришел в хорошее настроение и вынул из кармана заветную колоду, Благодаря водонепроницаемому футляру карты оказались в полной сохранности. Определившись по солнцу, мы стали гадать, в какую сторону света держать нам путь. Перед этим условились: дама пик — север, червонная дама — восток, дама треф — запад, дама бубновая — юг. Тщательно перетасовав колоду, стали тянуть. Кузя вытянул пятерку треф; я вытащил тройку пик; Кузя вытащил туза треф; я вытащил полуобнаженную даму бубен. Такова была воля Фортуны!

После этого распоряжения судьбы мы взяли курс на юг. При полном безветрии гребли мы недели три, делая перерывы лишь для ночного сна, приема пищи, дневного отдыха и игры в «двадцать одно». Играли мы, разумеется, на условные деньги, как это давно было договорено между нами. За все это время на горизонте показались только четыре судна. Три из них были явные купцы; четвертое, судя по очертаниям и шаровой окраске, — крейсер. Торговые суда проплыли очень далеко, не обратив на нас внимания, хоть мы, чтобы они могли нас заметить, скидывали с себя одежду и размахивали ею изо всех сил. Что касается крейсера, то он тоже не приметил нас; да мы и не очень-то хотели такой встречи и никаких сигналов ему не подавали. Мы знали, что в этих водах наших кораблей нет.

В общем-то пока что дела наши обстояли не так уж плохо. Мы, можно сказать, плыли припеваючи. Еды хватало, погода стояла хоть и безветренная, но не убийственно знойная. Одно нас смущало: наличие акул. Они конвоировали нас днем и ночью. Мы их уже в лицо знали. Одну, пожилую, глазастую, я окрестил Людмилой Васильевной — так звали мою ленинградскую тетю. Другую, худенькую, но очень егозливую акулу-брюнетку я прозвал Анютой — в честь моей бывшей коварной невесты. Однако эти рыбы пока что не предпринимали никаких окончательных решений. Со временем мы к ним привыкли. Кузя им романсы в духе ретро пел, я им разные бытовые советы, в смысле повышения морали, давал. На безлюдье и акула — человек.

Беда подкатилась совсем с другой стороны. Однажды Кузя намекнул мне, что я, мол, питаюсь слишком калорийно, даже в теле прибавил после аварии. Я честно учел это замечание. Однако все равно запасы наши шли на убыль. Вскоре остались только сухари да пресная вода. Мы начали терять в весе, слабеть. На весла больше не садились; для поднятия духа проводили время за картами. Но все деньги, условные и безусловные, утратили для нас всякую ценность. Теперь мы играли на воображаемые шашлыки, солянки, борщи флотские, котлеты гатчинские. Помню, в день, когда мы съели последний сухарь, Кузе адски везло: он выиграл у меня восемь условных порций рассольника, три шницеля, четырех цыплят табака… Когда я представил себе это утраченное пищевое богатство, то скоропостижно потерял сознание и упал на дно шлюпки. Очнулся я благодаря тому, что Кузя зачерпнул консервной банкой порцию забортной воды и вылил мне на голову. При этом он сообщил новость; акулы ушли. По уменьшившейся осадке шлюпки эти бандитки морей сообразили, что мы очень исхудали и тем самым утратили для них интерес как продукты питания.

…Дни шли, голод становился все мучительнее. Мы часто впадали в забытье. Потом начался шторм. Как сквозь сон помню, что нашу неуправляемую посудину мотало туда-сюда. Потом я ощутил какой-то толчок, бросок и — потерял сознание.

8. РАЙСКОЕ ГОСТЕПРИИМСТВО.

Я лежал на каком-то высоком, очень мягком тюфяке, покоящемся прямо на полу. Пол, как и стены, состоял из мелких голубых кирпичиков, очень аккуратно подогнанных один к другому. Справа находилось окно, на подоконнике лежала наша флотская одежда. Окно не имело стекол и рамы, просто квадратное отверстие в стене. Один дверной проем, но без двери как таковой выходил в сад; другой, завешенный цветной циновкой, вел (как вскоре выяснилось) в место общественного пользования; третий — в небольшой зал, в котором висело множество каких-то дырчатых зеленоватых тканей. Позже мы узнали, что в этом здании находится райская сетевязальная мастерская.

В комнате пахло чем-то приятным, во всяком случае не лекарством. С дерева за окном свисали странные, неведомые плоды, весьма аппетитные на вид. «Странно, почему мне не хочется есть; наверное, я все-таки скончался», — подумал я. Но вдруг вспомнил, что меня уже кормили чем-то вкусным и сытным. Разбудили, накормили, потом я уснул, а теперь — проснулся. Но где я?..

— Шарик, ты очухался? — услыхал я голос Кузи. Оказывается, его ложе примыкало изголовьем к моему. Я ответил, что да. Но — слабость во всем теле. Потом спросил своего друга, доволен ли он питанием.

— Кормят что надо! Чем — не пойму, а вкусно! Смотри, Шарик, не разжирей! А то здешние девушки тебя любить не станут. Девушки здесь — загляденье.

Вскоре в комнату, мягко ступая босыми ногами, вошел стройный парень в белой рубашке и серых брюках из грубоватого, похоже — домотканого материала.

— Мне в гальюн треба, — мягко сказал я иностранцу, и тактичными жестами пояснил свое намеренье. Тот дружески заговорил на непонятном языке, помог мне подняться с лежака и повел в нужное место; встав, я обнаружил, что на мне просторные брюки и рубашка, точь-в-точь как у моего провожатого. Что касается гальюна, то он оказался в сельском стиле, без всякой техники, но очень чистым. Рядом находился чуланчик, где прямо из пола бил источник прозрачной воды; там же висело полотенце, сплетенное из каких-то шелковистых волокон.

Вернувшись, я залег, чтобы снова уснуть. Но тут в комнату вошла миловидная босая девушка. Ее стройные формы обтягивало голубое платье, сотканное из толстых ворсистых нитей. Сказав что-то на иностранном наречии, она с изящным поклоном вручила мне большую морскую раковину, полную сока каких-то фруктов, и плоскую раковину, на которой лежала вареная рыбина и невиданные ранее мною овощи. Еда оказалась очень вкусной. Я радостно осознал, что с голоду мы здесь не помрем. Но где мы?.. С этими мыслями я уснул.

Утром изящная босая молодая женщина в синем платье принесла нам завтрак. Он мне так понравился, что мне захотелось повторить его. Обведя руками опустевшую посуду, я показал два пальца, а затем сунул их себе в рот и сделал вид, будто жую. Догадливая иностраночка радостно засмеялась и быстро доставила вторую порцию. Когда она собиралась уйти, мой друг ткнул себя кулаком в грудь и сказал: «Кузя!» «Ку-зя», — мягко повторила красотка; затем, приложив ладонь к своему лбу, отчетливо произнесла: «Акана». Потом вопросительно поглядела на меня. Я назвал свое имя.

Так закончился наш первый урок райского языка. Вскоре я уже знал названия многих фруктов, овощей, рыб. Кузю же больше интересовали всякие отвлеченные понятия. Но хоть запас слов возрастал, мы никак не могли составить простого вопроса: где мы?

Однажды я спросил Кузю:

— Кузя, скажи по-честному, куда мы, по твоему мнению, попали?

— Шарик, если ты узнаешь, где мы, ты можешь сойти со своего небольшого ума, — пошутил он. — Шарик, я считаю, что мы в раю.

Шутки шутками, но после того, что мы на море испытали, новые условия действительно казались райскими и прямо-таки божественными. От черта не жди курорта, а здесь — бесплатное четырехразовое питание, прекрасные климатические условия, тактичное обслуживание, красота и изящество женского персонала…

Самочувствие наше улучшалось. Мы уже расхаживали по комнате, а утомившись, садились играть в карты; благодаря влагонепроницаемой упаковке они оказались в отличном состоянии. Ухаживающие за нами аборигенки и аборигены с удивлением смотрели на это наше занятие. Ясно было, что карт они прежде не видывали.

Наконец настал день, когда мы в сопровождении миловидной девушки вышли из помещения на воздух и очутились в саду. Там росли странные деревья, с которых свисали различные фрукты, каких мы не видывали и не едали ни в одной экзотической стране, хоть мы не в одной побывали. А возле нашего окна находилась продолговатая клумба, на ней красовались цветы разных цветов и оттенков — от белого до почти черного, В дальнейшем мы узнали, что это — цветочные часы; каждый цветок раскрывается всегда в одно время. Первым — розовый, затем — белый, затем — оранжевый и так далее. Последним раскрывает лепестки темный цветок, и это означает, что близка ночь, пора на боковую. Спать там все ложились рано; ведь там не было ни электричества, ни керосина, ни свечей. Там вообще не знали, что такое огонь. Да и не нуждались в нем. Фрукты и ягоды они ели сырыми, а овощи и рыбу варили в горячих источниках, бивших из-под земли. Благодаря такому питанию, отличному климату, благодаря отсутствию склок, нервотрепок, больниц и врачей они не ведали никаких болезней и жили до глубокой старости. Из медперсонала там были только акушерки.

Уважаемые читатели и читательницы! Я чувствую, что вы ошеломлены, что вы теряетесь в догадках: где это «там», кто это «они»? Но самые умные из вас, безусловно, уже догадались, что мы с Кузей действительно попали в Рай. Пишу это слово с большой буквы, поскольку речь идет не о фантастическом божьем рае, а о секретной, но реальной географической точке. И, забегая вперед, скажу вам, что когда мы мало-мальски освоили язык островитян, то узнали, что этот остров по-ихнему именуется Тимгорториосог, что в переводе означает Лучшее-Место-Для-Счастливых. Одним словом, если по-нашему сказать, — Рай. Коротко и ясно.

9. РАЙ КАК ТАКОВОЙ.

Итак, штормовой волной нашу шлюпку выбросило на остров, где жили люди, которые не имели связи с внешним миром, причем начхать им было на этот внешний мир. Со своего острова они никуда не стремились, ни лодок, ни кораблей не сооружали. Рыбы всякой в мелководных бухточках Рая плавало — хоть завались. Ловили ее бреднями, а то просто загоняли в затоны и голыми руками брали. Так что плавсредства им не нужны были; они вообще считали, что живым они ни к чему. Другое дело — мертвым. Когда кто-нибудь умирал, для него сплетали из древесных прутьев этакую помесь корзины с челноком. Это называлось «балоунти» — «погребальная корзина». Зазоры между прутьями промазывали тонким слоем глины, покойного укладывали в эту хлипкую лодочку, осыпали цветами — и пускали вплавь с Дальнего мыса. Возле того мыса проходит постоянное течение и сразу же начинаются большие глубины. «Балоунти» проплывает метров пятьсот, глина размокает — и покойный идет ко дну вместе со своей упаковкой, а цветы остаются на плаву, и их уносит в океан. Между прочим, шлюпку, в которой нас прибило к Раю, островитяне сочли «погребальной корзиной». Они вообразили, что где-то «на другом конце океана» нас положили в нее мертвыми, а потом мы почему-то воскресли. Поэтому шлюпку нашу они сразу же оттащили от уреза воды, под деревья, — она для них стала достопримечательностью.

Хоть мы, по ихнему понятию, «воскресли из мертвых», в святые они нас не произвели. Религии у них не имелось, они вроде бы считали, что они сами и есть боги. Только это — без всякого пижонства, без всякого зазнайства. Люди они были простые, за престижем не гнались, что такое деньги — знать не знали. Аристократии никакой. Правда, имелась королева, но это была дама своя в доску. Она акушеркой работала по совместительству. А в главные ее королевские обязанности входило разрешать недоразумения, мирить поссорившихся, оформлять браки. Это оформление так происходило: королева собственноручно дает брачующимся длинную вареную рыбу «флюгунш», на манер нашей миноги; жених начинает жевать ее с головы, невеста с хвоста; когда уста из сблизятся, королева плеснет им на головы морскую воду из красивой перламутровой раковины — и супруги идут в построенный для них дом. Между прочим, супружеская верность в Раю соблюдалась честно. И девушки там держали себя в строгости. Ухаживай за мной, разговаривай, но сексу своему воли не давай. Все — после свадьбы.

Промышленности, разумеется, в Раю не имелось. Но были ухоженные сады, где росли фрукты, каких больше нигде на Земле нет, возделывались огороды с расчудесными овощами. Одежду пряли и ткали из особых трав и водяных растений, окрашивали ее соком, который добывали из моллюсков. Одевались вполне пристойно. У мужчин, как положено, брюки, рубахи; у детей — легкие костюмчики. Женский пол в кофточках, в блузках ходил и, разумеется, в юбках. Юбки — чуть ниже колен, никаких тебе мини. Брюк райские красавицы, само собой, не носили.

Что касается обуви, то в Раю все ходили босиком, Имелись, правда, этакие деревянные туфли на высоченных острых каблуках из кости какой-то рыбы, но туфли те островитяне использовали только в исключительных случаях, когда веселой гурьбой шли в дом новобрачных поздравлять их поутру, после первой их брачной ночи. Эти поздравления сопровождались бурными плясками. Других официальных праздников у них не числилось, если не считать, что вся их житуха была сплошным праздником. Каждый вечер на утоптанной площадке в центре поселка развертывалась босоногая райская самодеятельность, танцы, пение — сольное и хоровое. И притом — никакого винопития, никакого курева; что такое вино, что такое табак — они и ведать не ведали.

В Раю красоту очень уважали. Чем красивее девушка или дама, тем больше почета. Да там дурнушек, если по-честному сказать, и не водилось. Все сплошь — красотки. Стройные, движенья плавные, длинные волосы пепельного цвета, глаза большие, ясные. Все — смуглые, но в меру, не до безобразия. На загар там моды не было. А здесь поглядишь на иных девиц — целыми днями на пляже валяются, обгорели как головешки.

Мужчины там имели здоровый, физкультурный вид. Ни толстяков, ни худяков даже среди пожилых не видел. И все бодрые такие, уравновешенные. И все — и мужчины, и женщины — так корректно, дружески вели себя друг с другом. Ни драк, ни воровства, ни жульства. Что такое слезы — знать не знали. Ни дети никогда не плакали, ни взрослые. Даже слова «слезы» в их языке не было. А слезные железы у них имелись, как и у нас, уважаемые читатели. В этом я позже убедился.

Ясное дело возникали и у них иногда мелкие спорные вопросы. Но разрешали они их в прямой честной беседе. В крайнем случае — шли к королеве, чтоб та их рассудила. И никаких подкопов, никаких анонимок! Впрочем, в Раю анонимок и по технической причине не могло быть: письменностью островитяне не владели, довольствовались устным общением.

Там, в Раю, хотите — верьте, хотите — проверьте, крепких слов никаких не имелось. Самое сильное их выражение так звучало: «Ла олли туал талмо!» Если дословно перевести: «Ты делаешь меня грустным!» Это, по их ругательской шкале, на уровне нашего мата стояло. И еще во многом островитяне на всех прочих людей не походили. Например, не знали, что такое страх. Им бояться было нечего. Что такое болезни и эпидемии, они и слыхом не слыхали. Гроз не бывало. Землетрясений не случалось. Зверей хищных не водилось. Змей — тоже. Так что босиком ходили в Раю не по дикости, а ради здоровья, чтоб иметь прямой контакт с почвой.

Нет, дикарями их никак не назовешь! Правда, книг, денег, огня, телевизоров, торговли и промышленности они не знали, но своя культурность у них была. Жилые дома, например, строили совсем неплохо. Эти одноэтажные коттеджи стояли в райской роще безо всяких оград и заборов. Жили в них довольно просторно. Строили свое жилье островитяне из мелких необожженных кирпичиков. На острове имелись залежи голубоватой глины, так они формовали из нее эти самые кирпичики, но не обжигали, а долго сушили. Вместо цемента употребляли какой-то ароматный клей. Крыши, правда, крыли не железом, не черепицей, а этакими широкими маслянистыми древесными листьями. Ну, по тамошнему климату это в самый раз.

Что касается инструментов, то в Раю имелись топоры, пилы, мотыги, лопаты, ломы, ножи, ложки, вилки, ножницы, иголки и прочие необходимые предметы. Выполнены они были из какого-то темно-синего сверхтвердого металла. Этот металл тем был замечателен, что он не ломался, не притуплялся, не стачивался и даже самовозобновлялся в процессе работы. Притом мы с Кузей заметили, что эти все инструменты при ударе одного о другой или о камень ни единой искры не давали.

Эти вещи, ясное дело, были не местного производства. Насчет их происхождения у райских жителей существовало такое объяснение. Когда-то, мол, не в очень отдаленные дни, на острове жило всего два семейства, причем питались скудно, одной только рыбой. Потом вдруг на остров «спрыгнули с Солнца» незнакомые мужчина и женщина. Женщина раздала островитянам семена растений и научила садоводству и овощеводству. Мужчина же одарил инструментами и провел инструктаж о том, как ими пользоваться. Затем эта загадочная пара «вынула из круглого мешка Серую рыбу и подбросила ее в небо». Рыба та начала описывать над островом круги, все быстрее и быстрее, пока не стала невидимой; она и до сих пор кружится над Раем. Что касается тех двоих, то они «прыгнули обратно на Солнце».

Уважаемые читатели! Даю вам возможность принять личное участие в моем повествовании и самим вписать в него, кто были эти основатели Рая, Ведь самые сообразительные из вас уже догадались, что это были и………………е. Солнце тут — сбоку припека; они с какой-то дальней планеты прилетели, не из Солнечной системы. Они взяли шефство над этим островом, учредили человеческий заповедник и применили какую-то сверхмудреную технику, благодаря которой жители Рая оказались отрезанными от внешнего мира. Эта «Серая рыба», видать, как-то влияла на компасы и на прочие навигационные приборы кораблей — все суда незаметно для капитанов, штурманов, рулевых, а также для членов команды и пассажиров как-то безболезненно отклонялись от курса, обходили остров стороной. И на авиационные приборы, и на летный состав она тоже влияла с такой же силой. Безусловно, она и на психику судоводителей и летчиков воздействовала и зачеркивала в их мозгах всякую мысль о существовании Рая. А для чего инопланетяне тот земной Рай организовали — дело туманное. Может, просто из добрых чувств к бедным островитянам, но всего вернее — интересовались, что в дальнейшем получится из этого подопытного участка.

Тут у вас возникает законный вопрос; как же это мы с Кузей попали в Рай, ежели он был технически закрыт для посторонних посетителей? А ларчик-то просто открывается. Без сомнения, эти инопланетные профессора все вроде бы предусмотрели своими умными мозгами, все учли и оприходовали. Но, видать, и у инопланетян бывают просчеты, неувязки, а то и прямое очковтирательство и головотяпство. Короче говоря, на все сто процентов изолировать Рай они не сумели. Ведь вся их охранная технология была обязана воздействовать на приборы и на человеческие мозги, и в этом плане действовала безотказно. Но на шлюпке нашей не имелось никаких навигационных приборов. А на сознанье наше «Серая рыба» давить не могла, поскольку наши умы были затуманены штормом и голодом и мы были без сознанья. Да и вообще мы сами от себя не зависели, мы находились во власти волн и ветра.

10. РАЙСКИЕ БУДНИ.

Но вернусь к нашему времяпрепровождению, Мы с Кузей уже в полном здравии находились, отъелись на райских харчах. Мы по райскому саду уже свободно разгуливали, иногда в дома к поселянам заглядывали. Нас всюду ласково встречали, ведь наше пребывание на острове было для них крупнейшим историческим событием. Однако дальше поселка ходить мы не рисковали, поскольку босые были, змей опасались. Мы еще не знали, что в Раю ни змей, ни ядовитых насекомых не водится.

Для увеселения души мы площадку в центре поселка иногда посещали, там райская самодеятельность процветала, Пляски, музыка на тростниковых дудках, песни… Девушки райские пели отлично. Слушаю, бывало, ничего не понимаю, а на сердце веселей.

Кузя там тоже выступать стал — в духе ретро. Начал с того, что однажды прошел в центр площадки и торжественно объявил: «Приезжий солист Кузьма Васильевич Федосьев, он же Кузя Отпетый, исполнит фольклорно-блатную песнь «Гоп со смыком»!..» И запел:

Поскольку я играю и пою, То жить, конечно, буду я а раю, — А в раю-то все святые Пьют бокалы наливные, Я ж такой, что выпить не люблю!..

И так далее. Он куплетов сорок спел. Смысла, разумеется, никто не усек, однако все были довольны, кричали: «Лубан! Лубан!» Это значит — «Еще! Еще!». Потом, в другие разы, Кузя и романсам их обучать стал. Начали жители Рая, подражая ему, распевать: «Вернись, я все прощу!», «Мы сегодня расстались с тобою…» — и еще много чего. Память у них отличная была, однако до нашего прибытия им не на что ее было тратить: книг нет, кино нет. А тут Кузя со своим репертуаром подсыпался — только слушай да запоминай.

А вот с картами дело не сладилось. Мы долго мужчин и юношей вразумляли, как в «двадцать одно» надо играть, — и слова райские, какие знали уже, употребляли, и на пальцах поясняли. Некоторые суть игры поняли, но действовали вяло, без должного азарта. Из вежливости только играли, чтоб нас не обидеть.

По-честному сказать — скучновато нам было.

— Не по мне этот Рай, — высказывался Кузя, — Душа суматохи просит… Культработу бы среди них развернуть. По борьбе с неграмотностью, с алкоголизмом.

— Алкоголизм у них отсутствует, поскольку спиртных напитков нет, — уточнял я.

— Этому можно научить, можно самогонный агрегат построить. Тогда будет с чем бороться… Только стоит ли? Пусть на земле хоть этот островок в трезвости останется. Давай-ка лучше в картишки сыгранем.

Игра у нас в Раю опять на условные деньги шла. Но прежнего интереса не было. Играем — а сами между собой толкуем, как бы нам из этого Рая отчалить, планы всякие строим…

Но вскоре мы перестали о бегстве с острова толковать. На туманном горизонте нашей судьбы появилась Маруся.

11. МАРУСЯ.

В ту ночь — ночь перед днем, когда мы познакомились с Марусей, — море штормило. Шум валов доносился в наше помещение, и мне долго не спалось. К утреннему приему пищи проснулся я с тяжелой головой. Позавтракав, мы с Кузей, как обычно, приступили к игре. Когда я тасовал колоду, из нее вдруг выпала карта, она упала рубашкой вверх. Я поднял ее, оказалось — это дама бубен.

— Смотри, Шарик, не влюбись в блондинку! — пошутил мой друг.

Я ответил ему в том смысле, что таковых в Раю не водится. Действительно, все девицы и дамы, которых мы до сих пор здесь видели, имели волосы красивого пепельного цвета; встречались и шатеночки, а блондинки — ни одной.

Но, оказывается, одна — была.

Под вечер, когда мы с Кузей явились на райскую танцплощадку, нас поразило, что там, против обыкновения, не видно мужчин и юношей танцевального возраста. Мы уже знали, что в Раю полное равновесие полов и прекрасный пол даже преимущества имеет, — и вдруг такое невнимание островитян к дамскому и девичьему поголовью. И еще нас удивило, что у всех женщин и девушек какой-то взволнованный, радостный вид. Мы спросили у Аканы, у той самой островитяночки, что пищу нам приносила, в чем тут дело. И вот эта словоохотливая Акана начала нам толковать о том, что весь мужской персонал Рая сегодня с утра трудится у Песчаного мыса — так распорядилась королева. Океан, мол, прислал большой, небывалый подарок, великолепные «талуогли». Она про эти «талуогли» долго нам толковала, но мы плохо еще райским языком владели. Стали мы с Кузей между собой рассуждать, как это море может подарки делать и какие подарки; стали мыслить, не жалея извилин. И вдруг не до морей, не до подарков нам стало…

…На небольшое земляное возвышение вроде эстрады поднялась невысокая белокурая девушка сногсшибательной красоты. Я уже говорил, что в Раю некрасивых не было, но эта всех райских красавиц перешибла! Не буду давать ее литературного портрета, словесных сил не хватит. Но уж поверьте, голубчики-читатели и голубицы-читательницы: такую красоту я тогда в первый раз повидал, а вам — вовек не повидать.

При появлении этого малогабаритного чуда природы я замер от восторга. И тут красавица запела. Смысл ее песни был, ясное дело, для меня вполне неясен, однако я моментально уразумел, что голос ее аж за сердце берет. И вдруг мне почудилось, что вся жизнь моя до этого дня гроша ломаного не стоила, а вот теперь я царь вселенной, потому что такую девушку вижу и слышу. И в этот момент Кузя кладет мне руку на плечо — и шепчет со слезами на глазах:

— Это она! Это она!..

— Какая такая «она»? — удивился я.

— Это — Надя Запретная!.. Вернее сказать — это ее улучшенный райский двойник…

Когда чаровница покинула певческую трибуну, мой Друг, как тигр, мотнулся на ее место и запел популярный уголовный романс «Зачем я встретился с тобою…». Пел он вдохновенно и напористо и все время глядел на прекрасную девушку. И я тоже не мог от нее глаз отвести. А Маруся скромно стояла в толпе слушательниц и, когда Кузя исполнил заключительный куплет, вместе со всеми стала кричать: «Лубан! Лубан!» «Но почему «Маруся»? — спросите вы, уважаемые читатели. — Почему такое имя у иностранной райской девы?» Да дело в том, что звали ее по-тамошнему «Муароса», то есть «Утренний голос» (она подала свой первый детский крик ранним утром), а это уж Кузя стал звать ее Марусей, а за ним и все островитяне, то ли из уваженья к нам, то ли им такое произношение понравилось. Да и самой девушке по вкусу пришлось это ласковое и скромное имя. Оно как-то подходило к ней. Она хоть и красавицей выглядела, но не фифой, не секс-бомбой киношной; красота ее была сверхвыдающаяся, но в то же время чарующе скромная. Чем-то Маруся немного эстоночку напоминала. Кузя даже свою теорию насчет ее происхождения построил. Мол, в некие времена прибило к Раю какую-нибудь посудину вроде нашей и был там уцелевший человек, прибалтийский белокурый матрос, который и стал законным предком Маруси.

Теперь жизнь наша по другому руслу пошла. Карты забросили, стали всюду бродить, забыв, что босые; стали с каждым встречным-поперечным заговаривать, чтоб язык райский скорее освоить. Нам хотелось побольше слов наскрести, чтобы перед Марусей в словесном всеоружии предстать.

Однажды утром разбудили нас раньше обычного, накормили завтраком и вручили нам туфли с длинными острыми каблуками. Мы уже знали, что такие ритуальные туфли надевают только в день поздравления новобрачных после первой брачной ночи. И вот поковыляли мы с Кузей, в числе прочих гостей, к новому, построенному специально для данных молодых супругов, коттеджу. Поздравляющие с песней вошли в спальню, в дальнем конце которой на своем брачном ложе, но уже вполне одетые, восседали счастливые молодожены. И начались пляски в честь новобрачных. Спальням в райских домах отводилось, в смысле метража, главное место, так что пляшущим было где развернуться.

Поскольку данная новобрачная слыла а Раю одной из перворазрядных красавиц, в честь ее плясали особенно усердно, и так топали, что перламутровые раковинки, вделанные строителями в пол, в специальные зазоры между кирпичиками, потрескались, а кое-где и разбились. Когда я намекнул одной островитяночке — зачем же это пол-то портить, — она дала мне объяснение, из которого я понял; раковинки новые завтра же вставят, а что эти побились.

— Это хорошо; чем больше их ломается — тем, значит, больше счастья будет супругам в их дальнейшей жизни. Удивился я такой странной примете, но спорить не стал.

Маруся тоже участвовала в том мероприятии, но при пляске сильно не топала; она, словно лебедушка, скользила по полу. С восторгом глядел я на ее изящные телодвижения. Смотрел я на нее, смотрел — и решился, подошел. И на ломаном райском языке, тщательно подбирая слова, пригласил я ее на совместную прогулку. И — представьте себе — она улыбнулась и сказала, что завтра утром, когда раскроется розовый цветок, она будет ждать меня на площадке.

12. ТАЙНА ПЕСОЧНОЙ БУХТЫ.

Утром проснулся я в счастливом состоянии, завтрак скушал с могучим аппетитом. А Кузя ел нехотя, вяло. Я сделал ему дружеское замечание: когда дают пищу — ее надо есть активно; надо целиком и полностью использовать бесплатное райское снабжение. Но он ничего не ответил. В глазах его я заметил грусть.

Вскоре на цветочном календаре под окном раскрылся розовый цветок — и я поспешил в пункт свидания. Маруся уже ждала меня. На ней было скромное голубое платье, в косах синели цветы.

— Какие красивые цветочки! — галантно воскликнул я на чистейшем райском языке. — Как они зовутся?

— Никак, — ответила девушка. — Разве цветам нужны имена?.. Куда же мы пойдем ходить?

— Давай пойдем куда глаза глядят, — предложил я.

— Но ведь твои глаза сейчас глядят на меня, а мои — на тебя, — с удивлением произнесла наивная красавица. — И если мы пойдем так, как ты хочешь, то мы столкнемся лбами, В конце концов Маруся предложила держать путь к Песочной бухте, туда ведет красивая дорога. И вот, покинув утопающий в плодовых деревьях поселок, мы поднялись на невысокий холм, затем спустились в долину. Там росли многочисленные кусты, с которых свисали крупные сочные ягоды, напоминающие вкусом клубнику. Я отдал должное этим даровым дарам природы, на что ушло менее часа. Затем мы вышли к океану, к Песочной бухте.

Море здесь далеко вдавалось в сушу, причем весь берег состоял из отличного пляжного песка. Тут и там виднелись группки островитян, принимающих водные процедуры. Купались они в чем мать родила, но девушки — своими стайками, а юноши — своими, на довольно большом расстоянии. Супружеские пары купались совместно, с ними вместе барахтались в воде ребятишки. Загорающих я не приметил. Те, которые вдоволь наплавались, прогуливались по берегу одетыми и распевали райские песни. Но не только райские. В одном месте я вдруг услышал:

…И там, в кибитке, забудем пытки Далеких, призрачных страстей…

Пели по-русски, слова произносили отчетливо, с Кузиной интонацией, хоть ни бум-бум не понимали, о чем тут речь.

Да, Кузин певческий репертуар начинал входить в широкие райские массы.

Миновав людную часть бухты, мы с Марусей вышли к левой ее стороне, где далеко-далеко в океан уходила узенькая песчаная коса; в конце ее возвышалось что-то серое, вроде бы — скала.

— Пойдем туда, Маруся, — предложил я. — Там тихо и безлюдно.

— Там теперь нечего делать. Мужчины уже перенесли на берег все подарки океана. — Дальше она начала объяснять мне что-то, но я ничего не понял. Ведь я знал райский язык поверхностно, я в первую очередь осваивал всякие изящные слова, чтобы говорить девушке комплименты, о чувствах беседовать, об искусстве.

— Маруся, а ты сделай мне ценный, красивый подарок, прогуляйся со мной по этому ласковому песочку, — повторил я свою просьбу.

Девушка ответила согласьем. Мы пошли по косе. И чем дальше мы шагали по ней, тем яснее становилось мне, что впереди не скала, а судно.

— Так это же корабль! — воскликнул я по-русски. — Затем, перейдя на райский, спросил Марусю: — Сколько восходов тому назад это прибило к острову?

Девушка опять начала лопотать что-то невнятное, часто повторяя слово «талуогли». Тем временем мы подошли к судну. Это был небольшой грузовой пароход, тысячи три тонны водоизмещением. Шлепая босыми ногами по мелководью, мы обошли его кругом. На корме белела надпись, выполненная иностранными буквами. В трубе видна была пробоина от снаряда; в других местах повреждений я не заметил. Шлюпок на шлюпбалках не висело. Тут и дурак бы понял: пароход, покинутый командой в море, какое-то время дрейфовал без руля и без ветрил, а потом шторм вынес его на эту отмель. Но почему же это команда бросила свое судно из-за пробоины, которая плавучести судна не угрожала?

— Ты не знаешь, были на нем люди? — на всякий случай спросил я Марусю.

— Зачем там было быть людям?! — удивилась красавица. — Там были подарки океана, он подарил нам талуогли. Наши мужчины много поработали, они перетащили все талуогли в ктоарил.

«Что это она все о каких-то талуоглях, — подумал я. — Может, это консервы?».

— А ты их уже пробовала? Вкусные? — задал я вопрос.

— Ха-ха-ха! — интимно рассмеялась райская мадонна. — С тобой никто не будет скучать!.. Талуогли съесть нельзя! Если бы можно было, мы бы тебе и твоему другу принесли их… А теперь нам пора обратно… — Она нагнулась, приложила руку к воде, а затем стала неторопливо выпрямляться, держа руку ладонью вниз. Я сразу догадался: скоро начнется прилив. И мы пошагали в поселок, причем — под ручку.

Вернувшись в наше жилище, я застал Кузю сидящим на подоконнике. Он угрюмо глядел в сад. Когда я рассказал ему об увиденном мной судне, он встрепенулся, заинтересовался, но потом снова погрузился в мрачное раздумье о своих личных делах.

13. РОКОВОЕ СВИДАНИЕ.

Теперь мы с Марусей каждый день встречались. Иногда даже в уединенных бухточках купались вместе. Ну, правда, не совсем вместе: Маруся требовала соблюдения моральной дистанции, так что раздевались мы метрах в сорока друг от друга, а когда плавали, то она держала интервал метров в пятнадцать; такие уж у них в Раю порядки были, ничего не поделаешь. Про Кузю она меня ничего не спрашивала, хоть, наверно, догадывалась девичьим сердцем, из-за чего он так похудел и почему таким сычом на белый свет смотрит. На площадку по вечерам он все-таки и теперь иногда являлся, невзирая на свое тоскливое состояние. Пением его Маруся интересовалась, это она от меня не скрывала. Она много из его репертуара запомнила.

…Дни шли — один краше другого, все ближе к счастью, все ближе… Так мне казалось. А вышло совсем не так.

…В то утро мы встретились — как было условлено — возле Марусиного дома, где она проживала с отцом, матерью и двумя малолетними сестрами. И я спросил у Маруси, куда сегодня мы отправимся на прогулку.

— Сегодня мы пойдем в Уютную бухту, — ответила красавица и добавила с какой-то загадочной улыбкой: — А по пути заглянем на сушильный склад. Там талуогли сушат. Для будущих домов.

«Опять о каких-то талуоглях толкует», — с досадой подумал я… И спросил, что это слово означает.

— Как, ты еще не знаешь этого?! — удивилась Маруся. — Да вот они, талуогли! — и показала на стену своего дома, а потом подошла к ней ближе и ткнула пальчиком в один, в другой, в третий кирпичик.

«Кирпичик… только и всего», — подумал я с какой-то даже обидой. Но затем у меня мелькнула догадка: показом этих кирпичиков, из которых строят семейные дома, Маруся хочет намекнуть мне, что она не прочь создать здоровую райскую семью, и ждет моего твердого признания в чувствах.

Мы миновали рощицу, пересекли низину и через какое-то время очутились в лощине между двумя холмами. Там не росло ни деревьев, ни кустов и дул ровный и довольно сильный ветер, на манер сквозняка. Он прижимал одежду Маруси к ее фигуре, изящно подчеркивая формы. «Когда придем к морю — объяснюсь ей! — вынес я мысленную резолюцию. — Пусть под классический шум прибоя прозвучат мои высказывания о готовности вступить в брак!» И в моем уме замелькали интимные картины нашей будущей совместной жизни…

— Здесь всегда ветрено, — прервала мои мечтанья Маруся. — Потому и построили здесь сушильный склад.

В этот момент мы поравнялись с длиннющим сараем. Дверей и стен у него не имелось, просто с крыши свисали циновки, сплетенные из морской травы. Маруся отогнула одну из них и вошла в сарай. Я — за ней. Весь длинный отсек склада был заполнен штабелями, сложенными из голубовато-серых глиняных брусков; как я уже упоминал, кирпичи в Раю были мельче наших. Мы прошли с Марусей шагов пятьдесят вдоль этих штабелей. Однако кирпичное дело в данный момент меня не шибко интересовало.

— Неплохие кирпичики, — сказал я, чтобы не молчать в присутствии очаровательной островитянки. — Но не пора ли продолжить наш путь к линии морского прибоя?

— Нет, ты еще посмотришь те прекрасные кирпичики, что подарил нам океан! — с энтузиазмом воскликнула Маруся. И далее она сообщила, что речь идет о тех «талуоглях», которыми было гружено «э т о» (слов «судно», «корабль» в райском языке не имелось); эти замечательные кирпичики мужчины перетащили именно сюда, на склад, чтобы они не попортились от морской сырости и дождей.

— Хватит с нас кирпичей! — воспротивился я. — Нас зовет песня прибоя!

— Нет, ты обязан их посмотреть! — заупрямилась райская красавица. — Они очень симпатичны… И, знаешь, королева сказала, что когда я выберу себе жениха, то именно для меня и моего мужа будет возведен первый дом в Раю из этих миловидных кирпичиков… Ты знаешь, королева очень хорошо ко мне относится.

— Да разве может кто-нибудь к тебе относиться плохо! — воскликнул я. — Ты — главное украшение Рая!.. И я хочу тебе сказать… Нет, то, что я хочу тебе сказать, можно сказать только на фоне красивой природы… Идем к морю!

Однако упрямая Маруся, взяв меня за руку, другой рукой откинула свисающую с балки циновку и ввела меня в следующий отсек склада. Тут тоже виднелись штабеля кирпичиков, но эти кирпичики были еще мельче — этакие аккуратные брикетики. И цвет у них был другой — песочно-желтый, чуть отливающий зеленцой… Они мне что-то напомнили. Я вспомнил военную службу… Не хотелось верить страшной догадке.

— Правда, прекрасный подарок океана? — радостно спросила Маруся.

— Алаор долир, дип битурр лаом, дип-тол![1] — с волнением произнес я.

Она удивленно посмотрела на меня, потом расхохоталась и прощебетала на своем райском наречии:

— Почему они похожи на тол?! И чем плох тол?.. Из дальнейшего разговора выяснилось, что по-райски «тол» — это мотылек. А когда я стал втолковывать ей, что по-нашему тол — это взрывчатое вещество, она ничего не поняла. В их языке такого понятия не имелось.

— Это взрывчатка! Взрывчатка! — выкрикнул я. Маруся опять засмеялась. Она не восприняла всерьез моего серьезного тона, решила, что я чем-то пугаю ее понарошку. Наверное, она считала, что у меня такой способ ухаживанья.

— Взрыв-чат-ка! Взрыв-чат-ка! — произнесла она нараспев своим звонким голосом. — Какое смешное слово: взрыв-чат-ка!

Я стоял будто оглоблей ударенный. Я не знал, какими словами пронять Марусю, как втолковать ей, какой бедой угрожают мне, ей и всему Раю эти чертовы брусочки. Мое замешательство она истолковала по-своему: решила, что они показались мне недостаточно красивыми. И вот потащила меня дальше, в следующий отсек этого бесконечного сарая. Там брикеты были чуть покрупней предыдущих, ярче отливали желтизной. На каждом из них иностранными буквами было оттиснуто какое-то слово с тремя восклицательными знаками, а рядом — изображение молнии.

Но на том не кончилась эта веселая экскурсия. В последнем отсеке взору моему предстали ряды небольших ящиков. На каждом из них трафаретным способом был изображен череп, пониже — молния и опять же три восклицательных знака. Приподняв крышку одного из ящиков, я увидел там некие предметы, напоминающие детонаторы к противотанковым минам; каждый детонатор был отделен от соседнего переборочкой и аккуратно закутан в асбестовую вату. Мне стало совсем муторно. Я вспомнил предсказание тети Бани насчет «сундука с человечьей головой…». А рядом с теми ящиками я узрел штабелек мелких ящичков; на них, помимо черепов и молний, были изображены как бы некие мундштучки, ясное дело, — запалы для ручных гранат, уж настолько-то я а военном деле разбираюсь.

Тем временем Маруся взяла запал. Подбрасывая и ловя его своей изящной ручкой, она многообещающе прошептала:

— Не правда ли, это будет очень милым украшением нашего уютного дома? Эти вещицы будут вделаны в пол, и стены, и…

— Маруся, надо срочно созвать всех мужчин, чтобы срочно отнести все эти «кирпичики» и «украшения» на берег — и затем срочно утопить их в самом глубоком месте! — строго прервал я беззаботную островитянку.

— Ах, ты все надо мной подшучиваешь! — уже с некоторой досадой отвечала девушка. — Разве можно отдавать подарки обратно?!

— Маруся, пойми… Ты видишь, что это такое?! — и я ткнул пальцем в оскаленный череп, глядевший на нас с ближайшего ящика.

— Это какой-то очень некрасивый дяденька. Он, наверно, живет на другом конце океана, да?

— Дяденька-то дяденька, но и ты можешь стать такой тетенькой, если…

— Странные слова ты говоришь! — обиженно прервала меня Маруся. — Такой я никогда не стану! Как это я  м о г у  с т а т ь  т а к о й?!

— Но ты пойми: это череп, череп!

— Его зовут Черепчереп? Значит, ты с ним знаком?

По ее тону я понял, что она не шутит. Я был ошеломлен. Позже я убедился, что обитатели Рая действительно не знали, что под кожным и мускульным покровом их лиц скрыты черепные коробки. Ведь они погребали своих усопших в глубине моря — и те исчезали для них навсегда. А так как в Раю жизнь текла очень мирно, неторопливо и спокойно и у островитян никогда не было несчастных случаев, травм черепа и прочих телесных повреждений, да и вообще никаких хворей они не знали, — то их нисколько не интересовало, что у них там внутри, под кожей. Они не ведали даже, что у них сердца есть. Тиктакает что-то в груди — ну и пусть тиктакает.

Когда мы с Марусей вышли из зловещего сарая, она сказала ласковым голосом:

— Я убедилась, что ты очень придирчивый и очень любишь смеяться над другими… Но я не сержусь. Ведь мы собираемся идти дальше, ты что-то хотел сказать мне у моря.

И вот направились мы к Уютной бухте. Маруся легкой, крылатой своей походкой шагала впереди. Я малость отставал. Тяжесть, что легла мне на сердце, передалась и в ноги. Теперь мне кое-что стало понятно. То судно, что мы видели с Марусей, ясное дело, шло в конвое и везло взрывоопасный груз. Возможно, око почему-либо отбилось от конвоя. Всплыла неприятельская подводная лодка и, не желая тратить торпеду (вероятно, запас торпед был на исходе), дала артиллерийский выстрел. Снаряд попал в трубу. Учитывая свойства своего груза, команда не стала ждать второго выстрела и, используя наличные плавсредства, быстренько покинула борт транспорта. Почему субмарина не потопила судно — неясно. Возможно, экономила свои огнеприпасы. А быть может, подоспел крейсер, охранявший транспорты, — и командиру подлодки было уже не до расправы над грузовым судном. Тут возможны всякие варианты. Факт тот, что покинутое людьми судно какое-то время дрейфовало в океане, а потом шторм пригнал его к райской отмели. А наивные островитяне обрадовались этому, с позволенья сказать, подарочку Фортуны, И теперь планируют употребить взрывчатку на постройку семейного коттеджа для нас с Марусей. Дурни блаженные!.. Выходит, что ежели я женюсь на этой райской деве, то опасность в первую очередь угрожает мне и ей…

— О чем молчишь? — прервала мои размышленья островитянка и вдруг исполнила куплет из «Гоп со смыком». В том куплете об Иуде Скариотском речь шла.

Блатная песня в ее устах звучала наивно и безгрешно. Я знал, что поет Маруся, не понимая смысла, просто хочет похвастаться своей памятью. А быть может, хочет ревность во мне пробудить: ведь понимаю же я, что это — из Кузиного репертуара? Но ревность во мне не вспухла. Меня только царапнуло, что она Иуду ни к селу ни к городу упомянула. Я к этому библейскому типу никакого отношения не имею, — мысленно констатировал я. Но идти на верную смерть из-за того, что Маруся не понимает, какая взрывчатая кончина ожидает нас в случае свадьбы, — это уж увольте.

Короче говоря, объяснения не произошло. Мы вернулись в поселок вдвоем и мирно разошлись по своим жилищам. Маруся девушка гордая была, она и виду не подала, что чего-то решающего от меня в тот день ожидала. Но, ясное дело, после этой прогулки знакомство наше на разрыв пошло.

14. СОБЫТИЯ СГУЩАЮТСЯ.

Вернувшись с роковой прогулки, я немедленно поведал своему другу о том, что обнаружил на кирпичном складе и что ждет Марусю, ее будущего мужа и всех островитян, ежели будет построен дом из тех страшных «кирпичиков». Кузя сразу же согласился со мной, что необходимо развернуть среди жителей Рая разъяснительную кампанию.

В течение ближайших дней мы с другом при всяком удобном и неудобном случае заводили разговоры с островитянами и островитянками о том, что «талуогли» грозят им смертной бедой и их надо немедленно утопить в океане. Слушали нас вежливо, но без должного внимания. Бедняги просто не понимали, что мы им хотим втолковать. Ведь даже таких слов, как «огонь» и «взрыв», в их языке не имелось. И вот Кузя постепенно остыл и выключился из противовзрывной агиткампании. А когда я сделал ему упрек в этом, он заявил мне; «Их не убедишь, слова наши — как о стенку горох». Но я подозреваю, что ему просто не до того было, иная проблема засела в его головушке.

Я уже известил вас, уважаемые читатели, что у нас с Марусей дело на разрыв пошло. Разрыв получился не грубый, не скандальный. Но, безусловно, она учуяла, что не о ней теперь мои главные мысли, — и плавно отчалила, как лодочка. И вот Кузя, видя, что она свободна, тихо-осторожно начал ухаживать за ней. Он, при его рисковом характере, о взрывоопасных последствиях не думал. Тем более Маруся была для него идеалом грез, двойником Нади Запретной.

Давно зарегистрировано: девичье сердце — не камень. Марусе с самого начала нравилась вокальная деятельность моего друга, а теперь постепенно он и весь целиком начал нравиться. Они теперь часто под ручку гуляли, на морской берег вылазки совершали. И на вечерах райской самодеятельности стали иногда вместе выступать. Кузя настропалил добровольцев-музыкантов на дудках танго и фокстроты наяривать — и танцевал в паре с Марусей. Плохого не скажу, получалось красиво. Эти танцы у островитян быстро в моду вошли. И песни, что Кузя пел, все шире внедрялись в райский быт. Все не понимали, о чем речь, — и все пели.

Однажды прихожу на площадку, а Кузя с Марусей уже там. Он стоит на певческом возвышении, она — среди слушателей; он на нее пялится, а сам во все горло:

Обидно, досадно, да что ж делать — ладно; Не любишь — не надо, другую я найду…

Только по глазам видно, что не найти уже ему другую, — в эту по уши втрескался.

Я, когда он отпелся, тактично отзываю его в сторону и шепчу по-товарищески:

— Кузя, я тебе не из ревности это скажу, я о судьбине твоей беспокоюсь. Отшейся ты, пока не поздно, от этой девицы! Пора нам когти рвать из этого Рая. Этот Рай — на взрывчатке!

А он в ответ пробормотал что-то невразумительное — и опять к Марусе. И ушел с ней в райскую рощу гулять. Поздно в тот вечер вернулся.

Я же честно продолжал бороться за общерайскую безопасность. Но правильно какой-то мудрец выразился: не делай добра — и тебе не сделают зла. Моя забота о людях склокой против меня обернулась. Тут надо учесть, что люди там жили хорошие, добрые, святые, можно сказать. Но, видать, и в самом райском раю женщины без сплетен обойтись не могут. Они решили, что Кузя отбил у меня Марусю своими талантами, что дело у них движется к свадьбе, а дом-то для новобрачных возведут из «подарков океана», — и вот я, из зависти к счастливому сопернику, подбиваю всех утопить эти кирпичики в океане. И пошел гулять-погуливать по Раю этот коварный слушок.

Дополз он и до ушей королевы. Приглашает вдруг она меня на собеседование и укоряет в том, что я, мол, веду себя несимпатично по отношению к другу. Тут стал я разъяснять этой даме, какая жгучая опасность грозит всему Раю и ей лично.

— Вы все на воздух взлетите! — выкрикнул я в конце беседы.

— Но разве это плохо — взлететь на воздух? — игриво улыбнулась она. — Я бы, например, очень хотела бы взлететь, уподобившись птичке.

«Хоть ты и королева, но балда не лучше других», — подумал я и удалился, понурив голову. И стало мне ясно: надо практически готовиться к индивидуальному отплытию. Надо запасать провиант. И самому надо перейти на усиленное питание, чтоб нарастить на себе солидный жировой слой; такой персональный запас очень может пригодиться в океане.

15. ПОСЛЕДНИЕ ПРЕДУПРЕЖДЕНИЯ.

Райские дни катились под откос.

Кузя теперь всюду с Марусей разгуливал. Этакая аккуратная парочка, хоть для кино снимай. И вот однажды сообщает он мне, что были они сегодня у королевы, сделали совместное заявление о намерении вступить в нерасторжимый брак и та сразу же дала указание островитянам строить коттедж для будущих новобрачных.

— Из тех самых адских кирпичиков? — спросил я.

— Именно из них. Тут уж, Шарик, ничего не попишешь.

— Кузя, думай вперед! Ведь ты вместе с Марусей на тот свет загремишь! И такая взрывная волна будет, что весь Рай рухнет. Никто не уцелеет… Давай-ка погрузимся в шлюпку, ты Марусю с собой возьмешь — и айда с острова. Авось подберет нас какой-нибудь капитан.

— Намекал я ей на такой вариант. Никуда она из Рая не хочет, не сознает здешней опасности… А без Маруси я ни в какую шлюпку не сяду. Привинтился я к ней душой. Жить без нее не могу.

— Жить, Кузя, только без еды и без воды невозможно… Ведь ты через эту свадьбу погибнешь!

— Не я — так другой, — возразил Кузя. — Такой красавице брака не миновать. Так лучше уж я… Ведь и она меня полюбила. Не могу я ее, дурочку, бросить. Помирать — так вместе.

— Ну и помирай на здоровье, — подытожил я. — А я не хочу через этот чертов Рай свою цветущую молодость губить!

С того дня стал я твердо готовиться к дальнему плаванью. Первым делом пошел в Песочную бухту — я хотел на судне том злосчастном насчет консервов пошуровать. Но потерпел фиаско. Пароходик тот во время очередного прилива дальше от бухты вода оттащила. Не стал я рисковать. Поплывешь к нему саженками, а по пути вдруг какая-нибудь Анюта-акула вынырнет — и прощай моя жизнь молодая. Я по другой линии пошел. Там, в Раю, среди прочих уникальных деревьев было одно, у которого плоды — вроде сдобных булочек маленьких. Стал я собирать те плоды, сдирать с них кожуру и микробулочки эти на прутики нанизывать, чтоб сохли, чтоб сухарики получались.

Проявил я и к шлюпке нашей внимание. Ее островитяне тогда сразу от воды подальше оттащили, так что находилась она в безопасном месте. Но вот беда — рассохлась, зазоры кое-где появились. Тут деготь бы помог, да на острове этом где его взять. А глина, которой островитяне свои погребальные корзины промазывали, здесь не годилась; я ко дну идти не собирался. Здесь нужен был тот клей, который они при постройке домов употребляют. И вот подобрал я на берегу большую морскую раковину и пошел с ней на стройку. Я уже знал, что строительство дома для Маруси и Кузи началось, но, ясное дело, не ходил туда, чтоб душу свою зря не терзать. А тут необходимость появилась, пошел.

Для коттеджа того место в самом почти центре поселка нашлось. Стены уже на метр примерно возвели. Дом уже вполне вырисовывался — большой, с расчетом на многочисленное потомство; а спальня — рекордной площади, метров под шестьдесят. Клянусь вам, читатели, — не вру!

Строительство шло всерьез, много людей трудилось, — ведь каждому хотелось для райской красавицы ь 1 поработать. Но работали очень неспешно. Каждый аккуратно смазывал клеем брусочек тола, затем неторопливо, осторожно прикладывал к тем брускам, которые уже стали частью стены. Глядя на медлительную, вдумчивую работу этих босоногих мужчин и юношей, можно было подумать, что они знают-понимают, какой опасный стройматериал подбросила им судьба. Но нет, ничего они не понимали. Просто в Раю у них был во всем такой неторопливый стиль, — за исключением танцев.

Пол будущей спальни был временно выстлан толстыми циновками. Приподняв одну из них, я увидал те же сатанинские брикетики; между ними строители оставили зазоры.

— Раковинки перламутровые, ясное дело, сюда вставите? — молвил я, проявляя свою техническую осведомленность.

— Туратон оторто! (Подымай выше!) — со счастливой улыбкой ответил мне какой-то паренек. — Сюда мы вставим, ради нашей красавицы, самые драгоценные дары океана! — И он повел меня за пределы стройки, в сад; там под раскидистыми деревьями стояли знакомые мне ящики с изображением черепов, молний и восклицательных знаков. Мне стало не по себе. На несколько минут я даже позабыл, зачем явился сюда. Но потом попросил дать мне клея и, получив желаемое, торопливо пошагал подальше от этой безумной новостройки.

Прошло несколько дней. Как-то утром тружусь под деревьями у шлюпки, шпаклюю ее. Вижу — Маруся идет по бережку. Бодрая такая, улыбается про себя. Вот остановилась у самой воды, камушек подобрала, бросила его в море. Потом на небо поглядела — и запела по-русски, но, разумеется, с райским акцентом:

Время первое было трудно мне, А потом, поработавши с год, За кирпичики, за веселый шум Полюбила я этот завод…

«Не понимает, ничего не понимает…» — подумал я. Грустно мне стало, тоскливо. Вышел я из своего укрытия, подошел к ней. Она удивилась, думала — одна на всем берегу. И тут стал я убеждать Марусю, что плохо кончится ее свадьба, что коттедж ее гремучей могилой станет, что надо ей либо бежать из Рая, либо убедить островитян утопить кирпичики окаянные в бухте глубокой. Еще я о том ей толковал, что жизнью дорожить надо, поскольку жизнь — это предмет одноразового пользования; ведь помрешь — не воскреснешь. Я все это ей с таким волненьем, с придыханьем выложил, что почуяла наконец Маруся: неладное ждет ее в случае свадьбы. И призадумалась, головку опустила. А потом посмотрела мне в глаза — и говорит:

— Кукан-тарлакан! (Это в переводе — «все равно», «до лампочки».).

— Ну что ж, это твое личное дело. Сама себя гробишь, — сказал я и вернулся к шлюпке. А Маруся в поселок пошла.

То была наша последняя встреча наедине.

16. ЧЕРНЫЕ РОЗЫ.

Настал день роковой.

Коттедж из взрывчатых кирпичиков был построен. Островитяне толпились возле этого уютного многообещающего жилья, похваливали работу и стройматериал. Внутрь пока не входили: первыми туда должны были вступить Кузя с Марусей. Однако, поскольку дверей как таковых и оконных рам в Раю не водилось, интерьер был открыт для обозрения. Я тоже заглянул через дверной проем в спальню, где главенствовал мягкий двухспальный тюфяк. Но не брачное ложе интересовало меня. Я вцепился глазами в пол. В зазорах меж брусочками тола поблескивала художественная инкрустация — детонаторы и запалы. Холодок прошел по спине. Босиком-то по этим украшениям ходить еще более или менее безопасно, но ведь завтра поутру сюда гости в туфлях острокаблучных припрутся плясать… И никто из островитян беды не предвидит!.. Только нам с Кузей все ясно, но Кузя из-за неразумной любви своей — хуже слепого.

Вечером на площадке состоялся обряд бракосочетания. Весь Рай собрался, даже старики и детишки подсыпались, При всем народе королева вручила Кузе и Марусе пресловутую рыбу «флюгунш», стали они вдумчиво жевать ее, уста их встретились, В публике — одобрительные возгласы, переходящие в овацию. И тут друг мой на прощанье решил порадовать аудиторию гвоздем своего репертуара. Встал на певческое возвышение и затянул свой любимый романс:

Черные розы, эмблему печали, При встрече последней тебе я принес…

Он его до конца, слово в слово, исполнил. С чувством пел, с надрывом. Мне даже не по себе стало. И островитян проняло. Смысла, конечно, не понять им было, но надрыв-то, надрыв до них дошел. Понурились, скуксились, у многих слезы потекли. Плачут — и сами дивятся, что это с ними происходит, что это за соленая водица из глаз выделяется. Ведь никто из них в жизни своей ни разу не плакал.

Тем временем у края площадки на цветочных часах темный цветок раскрылся. И пошли счастливые новобрачные свою райскую жилплощадь осваивать. А все прочие слезы утерли, успокоились — и айда по домам. Ведь утром им предстояло встать пораньше и идти поздравлять молодоженов.

А я направился к шлюпке. С трудом, но доволок ее до водной поверхности. Потом принес пищевой запас, распределил его по боковым ящикам. Затем взял канистры из носового рундучка, сходил к ручью, наполнил их пресной водой. И вот — отчалил. Гребу, налегаю на весла, а океан спокойный, ночь лунная, берег Рая отлично виден, как на картине. И вдруг пропал берег, вопреки всем законам оптики пропал. Это, безусловно, повседневная работа «Серой рыбы» сказалась.

Меж тем ветер свежеть начал. Правда, он мне попутный был, он все дальше отжимал меня от невидимого Рая, но он все крепчал. Валики пошли по океану, небо затянуло, луна скрылась. Час шел за часом, я греб, сил не жалея, держа шлюпку кормой к волне. Ветер, опасный мой попутчик, совсем распсиховался, гнал низкие грозовые тучи, выл, гудел…

Я не сразу приметил, что солнце восходит. Но это, невзирая на всю непогоду, был явный восход: впереди край горизонта посветлел, заалел. «Сейчас в Раю на цветочных часах розовый цветок, наверно, раскрылся», — подумал я, И представилось мне, как островитяне, надев свои танцевальные туфли, идут поздравлять Кузю да Марусю…

И вдруг с той стороны, где остров, что-то полыхнуло, вспыхнуло. Потом, перекрывая шум ветра и волн, гул пронесся над океаном. Не стало Рая.

· · ·

Не помню, сколько дней провел я в том плаванье. Наступил долгий штиль, я греб, а куда — и сам не знал. Потом кончилась еда, потом и личные жировые накопленья иссякли. Меня подобрали добрые туземцы-рыбаки, обитатели одного экзотического (но не райского!) острова. Долго описывать, как я все-таки на материк перебрался, как потом, после долгих сложностей, на родину вернулся, в свой городок.

По возвращении поступил я на краткосрочные счетоводные курсы, потом в курортную бухгалтерию устроился. Потом женился. Потом незаметно пенсионный возраст подошел. Живу я неплохо, имею семью, пользуюсь дарами природы и кухни. А ведь мог погибнуть, если б не проявил инициативы!

17. ПОД ЗАНАВЕС.

…Третьего дня опять их во сне видел. Будто приехал я в Ленинград, иду по Малому проспекту, а навстречу — престарелый мужчина. И рядом с ним — дама. Уже пожилая, но еще симпатичная. Да это же Кузя с Марусей! И говорит мне мой друг:

— Шарик, да ты, выходит, жив! А мы-то считали, что ты как удрал тогда в океан — так и погиб там.

— Я не удрал, я по разумному расчету отчалил… Но вы-то как воскресли?

— А мы и не помирали. Правда, переживанья были. Утром тогда ввалились к нам в спальню поздравители, пляс затеяли… Ну, думаю, амба. Супруге своей новоявленной шепчу: «Бодрись, Марусенька, сейчас в небо загремим!» Но ничего не случилось. Видно, в Раю свои законы физики, так что взрывчатые вещества там силу теряют.

— А потом, потом? — спрашиваю Кузю.

— А потом стали мы в своем особняке жить-поживать, И начала меня тоска брать. На кой хрен, думаю, мне этот райский остров — мне родной Васильевский подавай! Уговорил Марусю. Плот соорудил. Отчалили. Нас весь Рай провожал. В конце концов, после долгих приключений и мытарств, доставил-таки жену в Питер. Тут живем и множимся. Внуки уже завелись, двойки почем зря, на радость родителям, приносят.

— Значит, ты счастлив, Кузя?

— На девяносто девять процентов. Все бы хорошо, да не тот нынче Васин остров. И подружки мои прежние куда-то подевались.

— Ты смотри у меня! — погрозила ему пальчиком Маруся, а сама улыбается. И понял я; любит она его прочно-вековечно. С тем и проснулся.

Георгий Гуревич. ТАЛАНТЫ ПО ТРЕБОВАНИЮ  Повесть.

Шеф сказал:

Гурий, для тебя особое задание Итанты нынче в моде, мы на острие эпохи. К нам идут толпы молодых людей, не совсем представляя, на что они идут. Надо рассказать им о нашем деле все, спокойно и объективно без восклицательных знаков.

Я воспротивился:

— Почему именно я? Есть Линкольн, есть Ли Сын, есть Венера, у нее одной разговорчивости на четверых. Пришлите к ней корреспондентов, она за вечер надиктует им целую книгу.

— Гурий, не пойдет, — сказал шеф твердо. — Я всех вас знаю не первый день. Венера наговорит с три короба, нужного и ненужного, а Линкольн и Ли Сын будут отнекиваться. «Ах, ничего особенного. Ах, работа везде работа Ах, каждый на нашем месте» Мне не нужны каждые, нужны понимающие, что в жизни за все надо платить, час за час, за час блага час труда Так вот. будь добр, возьми сам диктофон, и представь себе, что ты рассказываешь свою биографию, мне. или даже наблюдающему врачу, не скрывая ничего ни радостного, ни горестного, все с самого начала, точно, объективно, спокойно и откровенно.

— С самого начала? — переспросил я. — И о вашей племяннице?

Шеф поперхнулся.

— Ладно, и о ней говори, — решился он,— Только переименуй. На зови как-нибудь иначе: Машей, Дашей Сашей, Пашей, как угодно.

— Ну что ж, если нужно для дела .

Если нужно точно, объективно, спокойно и откровенно...

Пиши, диктофон!

ГЛАВА 1.

Все-таки, случай играет большую роль в нашей жизни. Когда та странная девочка появилась в классе, не знал я, что решилась моя судьба.

Она пришла к нам в середине года, где-то в декабре, а может быть, в январе, не помню точно. Запомнилось бледное лицо на фоне очень яркой, суриком окрашенной двери, прямые светлые волосы, короткая стрижка, без выдумки, взгляд нерешительный и настороженный. Новенькая замешкалась в двери: математичка ее вдавила в класс своей пышной грудью. Наши девочки вздернули носики: не соперница. Что я подумал? Ничего не подумал тогда. Или подумал, что невыразительная эта новенькая, бескрасочная, никакая. Портрет ее не стоит писать.

В ту пору я собирался стать художником, даже великим художником. Ручку не оставлял в покое; на всех уроках рисовал карикатуры на товарищей. Это было не первое мое увлечение, до того я мечтал стать путешественником. Со вздохом отказался от этой идеи, когда узнал, что все острова, мысы, бухты, речки и ручьи давным-давно нанесены на карту, еще в XX веке засняты спутниками. Путешествовать обожают все дети поголовно. Недавно одна юная четырехлетняя красотка сказала мне, что больше всего на свете она любит есть мороженое и смотреть в окно из автомашины. Естественно. она новичок на этой планете, ей нужно оглядеть всю как можно скорее. Я тоже в четыре года любил приплюснуть нос к окошку. К четырнадцати меня начала раздражать скорость. Автобус или поезд мчатся как угорелые, в самом деле, угорелые от горючего, несутся мимо прелестнейшие полянки, косогоры, озерки, болотца, рощицы, так хочется осмотреть каждый уютный уголок. Куда там? Пронесся, исчез далеко позади.

Так что я предпочитал ходить пешком, особенно охотно по глухим тропинкам, ведущим неведомо куда, радоваться, открыв какой-то рудимент дикой природы: укромный овражек, полянку, неожиданно освещенную солнцем, или безымянный заросший ряской прудик, наверняка не учтенный, невидный из космоса. И как же я огорчался, когда за поворотом появлялась надпись: «Завод синтетического мяса. Очень просим вас не заходить на территорию, чтобы не мешать работе генетиков», или же, что еще хуже: «Здесь будет построен завод спортивных крыльев. Очень просим вас не заходить на территорию, чтобы не мешать работе строителей».

Таяли реликты дикой природы, превращались в «территории». В прошлом тысячелетии шел этот процесс, продолжается и в нашем.

И не сразу, постепенно возникла у меня в голове величественная идея. Я — именно я — отстою дикую природу, сохраню ее для потомков. Как сохраню? На бумаге. Рисовать мне нравилось, я часто рисовал, чтобы прочувствовать как следует, пейзаж, скалу, дерево, кочки, цветочки. Пешеход скользит глазом почти как пассажир у окна; «Ах дуб? Ах, какой раскидистый дуб!» И пошел дальше. Рисующий же должен разглядеть каждую ветку, каждую морщинку на стволе, вдосталь насладиться могутностью и раскидистостью. Вот я и нарисую и сохраню, обойду все берега, все леса, все горы, все страны, составлю тысячу альбомов «Живописная наша/планета». А потомки, набравшись когда-нибудь мудрости и пожелавши снова превратить территорию в природу, восстановят по моим рисункам все берега, все леса.

Осталось немного: стать взрослым и стать художником.

Но придет время, и я — взрослый художник — выйду из дома для кругосветного обзора. Я даже составил маршрут: из города на север, на Верхнюю Волгу, Селигер, Ильмень, Ладогу, по берегу моря вокруг всей Европы с заходом в большие реки, по рекам поднимусь в горы, потом... Очень приятно было разрисовывать географический атлас.

Впрочем, все это разговор в сторону. Художником я так и не стал. Но собирался. Альбома не выпускал из рук. И это очень мешало мне внимательно слушать объяснение математички. Школа-то у нас была обычная, без специального уклона; главным предметом, как и полагается в старших классах, было жизневедение — общее знакомство с делами человеческими, чтобы мы могли сознательно выбрать работу. Изучали мы и геотехнологию— проектирование гор и морей, и генотехнологию —проектирование растений и животных, и гомотехнологию — для выращивания утерянных рук, ног и глаз, и астротехнологию — космическое строительство. Но все эти технологии проходились бегло, а математичка, глубоко уверенная в превосходстве своей науки, внушала нам, что подлинная наука начинается с числа. И исчисление было главным предметом в нашем классе. А вот мне — любителю формы и цвета числа казались на редкость бессмысленными. Что такое икс и игрек? Все и ничто Не нарисуешь, не пощупаешь, ни вкуса, ни аромата. Так что не внимал я и не хотелось внимать. И на каждом уроке начинались переживания:

— Гурий, к доске. Гурий, я понимаю, что тебе тяжело, это муч-ч-чительная задача (так она произносила — через три «ч»). Но надо напрячь умственные способности.

— Что-то не напрягаются, — легко сдавался я.— Муч-ч-чительная задача.

— Но прояви же характер, Гурий. Ты же мужчина. Есть у тебя мужской характер?

Я кряхтел и краснел. Не мог же я объявить, что у меня нет мужского характера.

И тут выскакивала любимица математички — рыжая Стелла.

— Можно, я попробую, Дель-Финна (Делия Финогеновна на самом деле).

Ох уж эта рыжая Стелла, белокожая и веснушчатая, первая ученица и первый математик класса! Как она у нас верховодила, как распоряжалась! И все слушали ее, и все мальчишки были влюблены, потому что у мальчишек в этом возрасте стадное чувство. Один вздыхает, и все прочие заражаются. А я? Мне Стелла решительно не нравилась, я считал ее нескромной и деспотичной, но почему-то всегда замечал, когда она входила в класс. Спиной стоял, но чувствовал.

Стелла верховодила, а вместе с ней и ее подружки. Наш класс был девчоночий. Так бывает, хотя в школах всегда распределяют поровну: десять мальчиков и десять девочек. Но вот в нашем классе девочки были дружны, едины, а мальчики разрозненны. Кто увлекался спортом, кто техникой, я единственный рисовал и бродил по лесам в одиночку, а со мной никто не хотел бродить, презирали пеший способ передвижения. И все мы разбегались по домам после уроков, а девочки держались вместе — вся десятка.

И вот появилась одиннадцатая, нечетная.

— Познакомьтесь, — сказала математичка, подталкивая новенькую.— Это Маша, ваша новая подруга. Примите ее гостеприимно. Стелла тут же распорядилась:

— Маша, вот свободное место рядом с тем мальчиком, его зовут Буба. Садись, не бойся, он безобидный Стелла знала, конечно, что и румяный толстяк Буба влюблен в нее Усадила ненужную девочку к ненужному мальчику.

А с кем я сидел тогда? Не помню. Один, вероятно. Так удобнее было рисовать на уроках.

Новенькая так и не вписалась в класс. Вообще вела себя странновато. Обычно сидела сгорбившись, возле своего Бубы, с затравленным видом пойманного зайчонка. Когда вызывали к доске, бледнела, покрывалась красными пятнами и бормотала что-то невнятное, а чаще тупо молчала, кривила рот жалостливо, и такой глупый вид был у нее, такой потерянный. Я даже жестоко подумал однажды: «Неужели кто-нибудь влюбится в такую дуреху?».

Но на каких-то уроках она вдруг оживала, задавала кучу вопросов из категории детских «почему?», наивных и мудрых, из тех, на которые нет ответа и потому не принято спрашивать. А однажды на уроке географии Маша поразила всех, нарисовав по памяти карту Африки со всеми странами. Впрочем, назвать их она не сумела, перепутала Замбию и Зимбабве.

Все это было весной. А потом были каникулы, и мы родителями летали в Индонезию Вот где я нарисовался-то Конечно, привезли мы и киноленты, и стереослайды, но вся эта роскошная техника для меня не заменяет рисования. Рисуя, смакуешь красоту, всматриваешься, вчитываешься в каждый листок-лепесток. Ездок — это грубый едок, пожиратель ландшафтов, а художник — гурман, дегустатор красоты. Он не глотает, а пробует, не насыщается, а наслаждается.

К сожалению, должен признаться, что дегустатором я оказался эгоистичным. Сам наслаждался, другим наслаждения не доставил. Видеть-то видел, изобразить не сумел. Художники острят: «Живопись — дело простейшее. Нужно только нужную краску положить на нужное место». Именно это у меня не получалось: не ложились краски куда следует.

Так или иначе каникулы линовали, вернулись мы в класс. Еще в коридоре, услышав звонкий голос Стеллы, я вздрогнул. А незаметную Машу не заметил. Потом уже, когда к доске вызвали, обнаружил: сидит па задней парте рядом с Бубой. Еще в голове мелькнуло? «Порозовела за лето, не такая уж бескровная». Впрочем, все свежеют за лето.

И все. И Стелла ее заглушила. А кипятилась Стелла по поводу очередного матча математиков, назначенного на 1 октября.

Я на том матче не был, меня эти волнения не касались. Но знал, само собой разумеется, что наша команда заняла четвертое место, уступив только спецшколам. Почетно, но не блестяще. И вся загвоздка была в какой-то одной задаче, которую не смогла решить даже Стелла.

Вот на ближайшем уроке наша Дель-ФиНна объявляет:

— Я понимаю, что это муч-ч-чительная задача, но преодолеть ее надо было. Ну, девочки, кто из вас самый храбрый, кто решится помуч-ч-читься у доски?

К девочкам обращается. Про мальчиков и не вспоминает.

Все смотрят на Стеллу, все мнутся, а Стелла не поднимает глаз, ей тоже не хочется стоять у доски с глупым видом, ловить наводящую подсказку.

И тут поднимает руку Маша, бело-розовая тихоня.

Выходит... и решает.

Математичка смотрит на нее с недоумением и подозрением. Про себя, наверное, думает, что не велик труд найти среди знакомых опытного математика. Дает Маше другую задачу.

Маша решает.

Третью — еще труднее.

Решает.

—- Ну что же,—цедит математичка с сомнением.— Я вижу, ты не теряла времени даром. Это похвально. Но совсем не похвально, что ты не приняла участие в классном мероприятии. Могла бы поддержать школу, а ты уклонилась. Не по-товарищески, девочка, так у нас не принято поступать. Подумай на досуге.

Как улей перед вылетом матки, гудел наш класс на перемене, и всех перекрывал возмущенный голос Стеллы:

— Да, именно не по-товарищески, хорошие люди так не поступят. «Я сама подготовлюсь, я себя покажу, а на класс наплевать». Ну и пускай. Мы ей неинтересны, а она неинтересна нам. Не будем с ней разговаривать. И ребята пусть не разговаривают. Слышите, мальчики? Буба, ты садись со мной, перебирайся сразу же, на следующий урок.

Сейчас-то, много лет спустя, вспоминая ту школьную трагедию, думаю, что не товарищеские чувства защищала принципиальная Стелла. То есть, конечно, она искренне возмущалась, но подсознательно отстаивала свое лидерство. Да, один раз ее превзошли, но случайно и только потому, что она-то хорошая, а соперница плохая. И подружки тут же поддержали ее, тем самым зачисляя себя в когорту хороших, неизмеримо превосходящих чужачку.

Да, нелегко вытравливается из сознания жажда превосходства.

Может быть, это была форма инстинктивного кокетства: «Смотрите, мальчики, какие мы хорошие!».

— И ребята путь не разговаривают с ней,— распорядилась Стелла.

Так вот я не послушался. Спорить не стал, а Стеллу не поддержал. В ту пору я уважал людей с собственным мнением и сам старался иметь свое. Никто в классе не бродил по лесам с этюдником, а я бродил, мне это нравилось. Сверстники мои курили, чтобы показать свою взрослость независимость, а я не курил, мне табачный дым казался невкусным. И не было у меня оснований обижаться на Машу-тихоню. Не хотела участвовать в матче, это ее дело. Я сам не участвовал. У каждого свое мнение.

Но не могу ручаться, что я рассуждал бы так же, если бы Стелла не Бубу, а меня посадила на свою парту. Очень боюсь, что тогда я не был бы таким самостоятельным и принципиальным.

Но так или иначе, когда Маша спросила у Бубы, что задано на завтра, а Буба отвернулся, надув щеки, я подошел к недоуменно озиравшейся девочке и громко продиктовал ей параграфы.

Стелла пыталась назавтра сделать мне выговор. Я ее послал подальше со всей мальчишеской грубостью.

Даже удивительно, сколько я написал об этой напористой девице. А она никакой, ну совершенно никакой роли не сыграла в моей жизни. И, после школы мы не виделись. Знаю, что математику она забросила, вышла замуж за подводного агронома, живет где-то на дне Тихого океана.

А вот с Машей у нас пошла дружба е того самого дня, может быть, сначала и вынужденная с ее стороны, потому что другие девочки с ней не разговаривали недели две. Я консультировал мою «невыразительную», иногда мы вместе делали задания, я чертил за нее, а она мне решала геометрию с тригонометрией. До дому я ее провожал, пешком. В угоду мне Маша не надевала авторолики. И странное дело: все больше мне нравилась эта бывшая невыразительная. Так ласково она смотрела мне в глаза. Когда я чертил, она стояла сзади,— я ощущал на затылке ее дыхание,—и осторожно кончиками пальцев приглаживала мои вихры. Вот и сейчас помню это нежное прикосновение. Она мне подарила и первый поцелуй, сама поцеловала на крылечке. Несся я домой тогда одуревший, головой поматывал, в себя прийти не мог. И все губу пальцами ощупывал: тут поцеловала!

Как это получается? Полгода не замечал, и вдруг любовь?,

Ненастоящая любовь?

Часто в жизни я слышал рассуждения о любви ненастоящей и настоящей, не зная между ними четкой границы. Один добрый друг объяснял мне так: если девушка кажется тебе в мыслях красивее, чем наяву, значит, это не любовь, а воображение Не знаю, не знаю. Мне Маша иной раз казалась некрасивой, бледной, болезненной, но тогда я испытывал еще больше нежности. Такая хрупкая, такая слабенькая, так хочется ее приголубить, успокоить, на руки взять, к сердцу прижать.

— Ты очень добрый, — уверяла она.

Я возражал со всей мальчишеской суровостью Доброта казалась мне немужественной. Не добряк я; я крепкий, я снисходительно жалею заморышей, я им помогаю. Обязан помогать.

Так прошел год, класс предпоследний. Дело шло уже к выпуску, к выбору профессии. А я все чертил за Машу, а она за меня решала задачи. Но постепенно дошло до меня, что с детством этим пора кончать, попросил ее позаниматься со мной всерьез.

Маша почему-то смутилась:

— Но я совсем не умею объяснять, Гурик. Я чувствую, как надо решать, но не расскажу.

Между прочим, Гурик — это тоже я. Вообще-то у меня серьезное имя, но девочкам обязательно надо одомашнить, тигра превратить в котеночка, Льва в Левушку.

Маша, но как же понимать без объяснений? Я не умею думать печенкой.

— Хорошо, я поговорю с дядей.

— При чем тут дядя? Я не хочу репетитора, меня бы только направить. Если ты не хочешь, пойду на поклон к Дель-Финне.

—  Видишь ли, дяде разрешили открыть специальную школу.

— Да не хочу я во вторую школу. Мне бы в пределах обязательной программы.

Маша помялась, опустила глаза, покраснела.

—- Гурик, мы с тобой друзья, правда же, настоящие друзья? Обещай мне, дай честное слово никому не говорить в классе, никому в нашей школе, никому-никому не открывать тайну. Если ты разболтаешь, мне придется уйти немедленно, уехать в другой город.

Я дал слово, я даже держал его, пока тайну не опубликовали в печати, по радио и телевидению.

Итак, дядя Маши, известный психобиолог, работал над проблемой ограниченности человеческих способностей. Ученые знали, давно уже было установлено, что мозг наш растет лет до шестнадцати. Знали, что крысы (да-с, крысы!), у которых рост мозга продлевали искусственно, проявляли особенную сообразительность, быстрее всех закрепляли условные рефлексы. Машин дядя перенес опыты на собак, потом на шимпанзе (его обезьяна научилась читать и считать, только разговаривать не могла, объяснялась жестами). Но на людях ставить опыты не решались, не полагается ставить опыты на людях, а ЭВМ ничего не давали, все-таки машина только модель человека. И вот помогло несчастье. Маша племянница, единственная дочка сестры ученого, переболевшая в раннем детстве, отстала в развитии, вообще училась с трудом, ей угрожала грустная судьба не очень полноценного человека. И, проспорив и проплакав полгода, Машина мама решилась доверить свое чадо уважаемому знаменитому мудрому брату, высшему авторитету семейства, единственному свету в окошке. Опыт был поставлен, Маше ускорили и продлили рост мозга. Результаты я видел. Немножко странноватая, но, в общем, достаточно способная девочка с выдающейся памятью и чутьем. Во всяком случае, она сумела обойти наши магматические звезды.

Потом было еще несколько опытов на добровольцах, все удачные, даже более чем удачные. Из лабораторий Машиного дяди вышли не просто нормальные, а даже очень талантливые люди — блестящие математики и музыканты — выбирались профессии, где чаще всего бывают вундеркинды, где сумма знаний не очень велика и основное — способности и умение. ИГ вот теперь решено было организовать целую школу «итантов» (искусственных талантов). Маша и предлагала мне поговорить с дядей, не согласится ли он зачислить меня, чтобы срочно «вырастить» любовь к математике.

Еще одна школа? Ну нет, хватит с меня обязательных занятий, обязательного труда, обязательных экскурсий, обязательного спорта. Свободное время хочу. Величайшая ценность нашей эпохи—свободное время. Время мне нужно, чтобы с альбомом в руках рассматривать кору и кроны, листочки и лепесточки, вышагивать километры по заросшим тропинкам. Не хочу урезать мои драгоценные собственные часы.

— Категорически нет! — сказал я.

И, возвращаясь домой, сердито твердил себе:

— Нет и нет! Не хочу урезать, не буду отнимать.

Машу тревожило другое:

— Ты не разлюбил меня? Ты не разлюбишь?

— Нет и нет,— повторял я сто раз подряд. Но где-то на полпути к дому задумался: «Добавочный талант, может быть, это не так скверно? Кто я сегодня? Обычный парень, каких двенадцать на дюжину, русый, лохматый, конопатый, среднего роста, средних способностей, без особых склонностей, плыву себе по течению, куда выплыву, сам не знаю. Люблю природу, рисовать люблю, но перышком, с красками так и не справился. А в нашу эпоху фотокиноголостерео вообще кропать перышком не принято. Надо изображать свое впечатление, цветозвукоароматическое. Попрошу себе талант впечатлительности. Вообще какой-нибудь талант. Пассивная у меня натура, созерцательная, хочу творческую.

— Маша, я передумал. Поговори со своим дядей.

И дядя согласился. Труднее было с моими родителями — и с матерью и с отцом.

Отец сомневался, говорил: «Рискованно». Мать криком кричала: «Ни в коем случае! Через мой труп. Вивисекция запрещена еще в прошлом тысячелетий. Пусть ставят опыты на мышах или на своих детях!».

Я чуть не сказал: «Уже!».

— Задурили голову ребенку,— кричала мать.— Я буду жаловаться. Я до Всемирного Совета дойду.

— Я уже не ребенок, — возражал я.— Мне семнадцать будет в декабре.

— Вот когда будет двадцать один...

— Тогда поздно. Голова перестает расти в шестнадцать. Своевременно надо включать гормоны.

Я убеждал, отец сопротивлялся, мать кричала и плакала, воздевая руки к небу. Но в конечном итоге я настоял на своем. Как настоял? Обидел родителей. Обидел их, признаюсь со стыдом.

— Вы поглядите на меня, — сказал я,— средний парень, каких двенадцать на дюжину, русый, лохматый, конопатый, среднего роста, средних способностей, натура пассивная, созерцательная, без тяги к творчеству. Какие вы мне выдали гены? Самые заурядные, самые распосредственные. Я не желаю быть рабом генов, пожизненным узником вашей наследственности. Не мешайте мне освободиться от генетических цепей.

И пронял. Мать еще всхлипывала, а отец смолк, загрустил, сложил руки на коленях, уставился в пол.

— Возразить нечего,— вздохнул наконец. — В древних книгах говорилось: «И будешь ты проклят до седьмого колена». Возможно, наследственность подразумевалась. Верно, не блестящие у тебя гены, не знаю, от которого колена. Ну что ж, освобождайся, сбрасывай цепи.  Но уверен ли ты, что не нашлешь проклятие на своих потомков, испортив их гены?

— Если испорчу, исправят, — сказал я с юной бесшабашностью.

ГЛАВА 2.

Школа итантов. Школа как школа: классы, в классах, конечно, столы, а не парты, на каждом справа пульт и дисплей, на стенах экраны, экраны. «Друзья, посмотрите направо, друзья, посмотрите налево, друзья, посмотрите наверх». На кафедре лектор с указкой, урок 45 минут, перемена — 10, в соответствии со средней восприимчивостью. На всей планете так.

Единственное отличие: каждую субботу инъекция. Вводится в кровь кубик раствора ростового вещества. И мозги продолжают расти; образуются новые нейроны и ганглии. Предстоит наполнить их талантом.

Каким? И какие бывают таланты вообще?

Мы говорим о человеке: талантливый художник, талантливый математик, талантливый хирург, механик, философ. Разные таланты, разные мозги. Чем-то различаются мозги художника, математика, хирурга, механика, философа. Не только содержанием, но и строением. Природные способности были какие-то. И вместе с тем едва ли природа конструировала заранее художественные или хирургические мозги.

Надо разобраться.

Работе мозга была посвящена вступительная лекция в школе итантов.

Мозг это орган, задача которого обрабатывать информацию и на основе ее руководить действиями.

Информация обработка действие! Три этапа.

Информация приходит извне через глаза, уши, нос, кожу и изнутри: голоден, болен, устал.

Мозг приступает к обработке. В ней тоже три этапа понимание — оценка решение. Природа отрабатывала их механизмы сотни миллионов лет, исправляла, добавляла, дублировала для надежности. Даже понимание у нас двойное: образное и словесное. Образ: «Знакомое лицо, где я его видел?» Слова: «Ах! Да это же дядя Ваня!».

Чтобы произнести это опознающее «ах», нужно иметь в мозгу громадный архив, картотеку знакомых лиц, проще говоря — память. С картотекой этой и сличается. информация, и если она новая, важная и повторяющаяся — закладывается «на длительное хранение».

Понимание — только первый этап обработки. Опознанную информацию нужно еще оценить — хороший человек дядя Ваня или прескверный? Обнимать его или обходить сторонкой? Оценка тоже ведется по двум критериям: эмоциональному и рассудочному. Эмоциональный: «приятно неприятно», рассудочный: «полезно вредно, нужно не нужно».

Оценили. Можно действовать?

Нет. Еще рано. Предстоит выбор. Информации много, и много побуждений: сильные и слабые. Есть мотивы биологические: голод, страх, размножение Есть мотивы психологические и мотивы социальные: обещал, обязан, полезно, выгодно, необходимо, почетно, стыдно. Все это надо подытожить, вообразить правой половиной мозга, обсудить левой. И принять решение. Чем больше мотивов, тем труднее решить. Решительность — тоже талант.

Наконец решение принято. Остается выполнить его. За последний этап отвечает воля, отсекающая новые мотивы, новые решения, слабость и. усталость. Конечно, еще и силы нужны и умение — возможность осуществить.

Информация — опознание оценка решительность —воля силы и умение. Конечно, все эти качества развиты у разных людей по-разному, есть слабые звенья, есть сильные. Для одной специальности важен один набор, для другой — совсем иной. Талантливому художнику требуется изощренное зрение, талантливый музыкант может быть и слепым.

Итак, набор необходимых качеств. Как развивать именно необходимые?

О принципах развития таланта споры в науке шли лет десять, еще до создания школы итантов. Предлагались два: в просторечии их называли «диетический» и «гастрономический». Первый экономный, но сложнее, второй расточительнее, но проще. При научной диете вы даете организму полезные ему вещества, при гастрономической вкусно кормите до отвала, предлагая пищеварению самому отобрать нужное и ненужное.

В данном случае речь шла о кормлении мозга.

Так вот, от диетического метода, экономного и рационального, пришлось отказаться. Для него следовало бы знать больше и гораздо больше уметь. Допустим, взялись мы создать талантливого музыканта. Музыканту нужен особо чувствительный слух, особая отзывчивость эмоций на музыкальные образы, изощренная оперативная память, надежная, долговременная, четкое чувство времени биологические часы, гибкость и проворство пальцев. Но где в мозгу образная эмоциональность? Где долговременная память? Возможно, они разлиты по всему мозгу. Насчет слуха известно точно, он сосредоточен в височной области. Но как при росте мозга развивать именно височную область?

Волей-неволей наука склонилась к «гастрономическому» методу. Желудок сам разбирается, и мозг сам разберется. Будем его растить и тренировать по доброму старому принципу Ламарка: что упражняется, то и развивается.

К тому и свелось учение в школе итантов: раз в неделю инъекция и всю неделю математика.

Выше я говорил, что в математике и музыке, чаще всего бывают вундеркинды, здесь более всего значит прирожденный талант. Но когда я приступал к учению, человечеству требовались именно математики, не музыканты... и не художники, к моему огорчению, :

Первый месяц был самым трудным. Попал я из огня да в полымя. Четыре часа ежедневно до глубокой ночи терзали меня иксы и игреки, безликие, неопределенные, лица не имеющие, все выражающие, ничего не выражающие, да еще их друзья дельта-иксы и дельтаигреки, стремящиеся к нулю, не доходящие до нуля, миниатюрные, меньше любой наперед заданной величины, но производящие производную, которая может быть даже и бесконечной.

Муч-ч-чителънейшая задача.

Впрочем, в отличие от Дель-Финны здешний профессор не считал ее мучительной. Маленький, круглоголовый, оживленный, он все твердил нам, улыбаясь:

— Нет, это нетрудно, совсем нетрудно. Чтобы дифференцировать, нужны пальцы, только альцы (и он прищелкивал пальцами для убедительности, чтобы показать, как это все легко дается). Даже и для интегралов потребуется одна лишь память, исключительно хорошая память. Вот когда мы перейдем к интегральным уравнениям, там уже напрягайте мозги.

И я с ужасом думал, что тогда мне придется уйти. Плакали мои нерожденные таланты.

Второй основной предмет был для меня куда легче. Назывался он «Связи». На самом деле нас просто учили думать, тренировали на рассуждение.

— Назовите слово, первое попавшееся, что пришло в голову.

— Например, человек.

— Прошлое — настоящее — будущее.

— Ребенок — взрослый — старик.

— А почему так? Почему человек не рождается сразу взрослым?

— Само собой разумеется. Как же иначе?

— Но ведь бабочка-то рождается взрослой. Бывает же иначе.

— Еще связи. По сходству.

— Человек — обезьяна.

— По несходству?

Учили нас логике формальной: «Иван — человек. Все люди смертны, значит, Иван смертен». Учили и диалектическому: «Человек смертен, но человек бессмертен в своем потомстве».

Этим я занимался с удовольствием. Это шло легко.

Заскучавших читателей утешаю: я не просто перечисляю программу, я говорю о программе, которая сработает своевременно.

Математика — связи — инъекции раз в неделю. И росли и росли в голове у нас новообретенные клетки, росли и алчно жаждали наполнения. Мы ощутили это как возвращение детства. Мир •стал удивительно любопытным, все лезло в глаза и все требовало объяснения. Хотелось останавливать на улице прохожих и спрашивать: «Это что?», «А как называется?», «А как вас зовут?», «И куда вы идете?», «А зачем?». Но поскольку нас-то пичкали почти исключительно иксами и дельта-иксами, волей-неволей «отчего», «для чего», «почему» направлялись на иксы и дельтатиксы.

И безликие, бесформенные, ничего не выражающие и все выражающие неожиданно приобрели смысл и даже облик. Оказалось —а в школе я почему-то пропустил это мимо ушей,— что каждое уравнение можно изобразить, нарисовать на бумаге, получится прямая линия, или кривая, или ломаная, круг, эллипс, спираль, завиток, цветок... даже похожий на анютины глазки. Оказалось, что можно нарисовать какую угодно загогулину и вывести ее формулу. Можно написать какую угодно формулу, взять с потолка и получить ее портрет. И мы — мои товарищи и я—забавлялись, черкая каракули на бумаге и соревнуясь, кто быстрее выразит их буквами.

Потом до меня дошло, наверное, и это толковала нам Дель-Финна, только я не слушал ее, изображая ее головку редиской с жиденьким пучком на макушке,— дошло, что все эти бесцветные, безликие имеют смысл, физический, технический или житейский. Кривая — это движение или процесс, причем любой: плавление или охлаждение, рост населения, прыжок с парашютом. Наклон — его скорость, производная — ускорение или же замедление, вторая производная — ускорение ускорения, изменение изменения. Два корня — два решения, три корня — три решения. Мнимые корни — решения невозможные... или же непонятные. Вот есть же смысл у мнимой скорости. Две причины — два измерения, график на плоскости; три причины — три измерения, объемная диаграмма. А как быть с четырьмя причинами? Увы, графика пасует, идет чистая алгебра.

Если похожи формулы, похожи и процессы. Сходны формулы тяготения и электростатики. Что общего между ними? Сходны движения в атмосфере и в магнитном поле. Что общего между магнитом и ветром? Вот так возникал у меня интерес к математике. От формы к формуле, от процесса к вычислению. Процесс есть в природе, а уравнение не решается. Почему? С какой стати?! Атаковать! Неужели не одолею?

А голова свежая, жадная, голова думать хочет.

И одолеваю.

Постепенно пришло мастерство. Мы научились распознавать уравнения, как опытный врач — это я предполагаю: лечился, но не лечил — распознает болезнь Встречалось такое в практике, знаем подход. Выдавали нам подобные задачи металлурги — теперь дают строители. Но мы справлялись уже. Есть тут загвоздка... мучительная... для новичков. А у нас на ту хитрость своя хитрость.

И познали мы радость победы над крючкотворством иксов-игреков, научились укладывать их на обе лопатки, гордились победой, и не простой, а красивой победой. А что такое красивое решение в математике? Да примерно то же. что красивая комбинация в шахматах. Не долгое, мучительное дожимание предпочтительной позиции, использование преимущества двух слонов против двух коней, а внезапная жертва жертва — жертва, шах и мат в три хода.

Неожиданность и простота — в том краса математики.

И в физике — простой и ясный закон.

Почему простота для нас красива? Думаю, что это чисто человеческая черта. Природа-то сложна невероятно, но мы жаждем простоты, мы радуемся простоте — неожиданной легкости.

Так вот научились мы — итанты, — глядя на уравнение, ощущать эту возможность легкого пути. Научились не одновременно — способные быстрее, средние позже, а я в числе последних. Но подогнал. И выпустили нас всех одновременно —16 парней и 6 девушек — первый выпуск, первая наша команда, когорта искусственно талантливых Поименно:

Лючия, Тамара, Дхоти, Камилла, Венера, Джой, Семен, Симеон, Али, Перес, Ваня, Вася, Ли Сын, Линкольн, Ли просто, Нгуенг, Мбомбе, Хуан, Махмуд, Артур Большой, Артур Маленький и я двадцать второй.

А Маша? спросите меня, конечно.

Маша, представьте себе, не захотела пойти в школу талантов. Я недоумевал, уговаривал, упрашивал, обижался и возмущался. Маша оправдывалась как-то уклончиво, ссылаясь на головные боли и советы врачей, на то, что она не нашла себя, хочет еще искать. Я говорил: «Если не нашла себя, зачем же отказываться от добавочных талантов, талант пригодится везде» Я говорит: «Мы же любим друг друга, если любишь, надо, быть вместе, использовать каждую возможность» .

Мы обязательно будем вместе, — уверяла Маша и нежно целовала меня, чуть прикасаясь, гладила теплыми губами. Ты только не сердись на меня, Гурик. Не будешь сердиться, хорошо? Я не выношу, когда ты сердитый.

Я таял и обещал не сердиться.

А пошла Маша, к моему удивлению, в спорт. И стала тренеров по художественной гимнастике. Самый женственный вид спорта. И сравнительно скоро, меньше, чем через год, вышла замуж за другого тренера по прыжкам в длину, мастера прыгучести. Я узнал об этом в командировке на Луне (об этом речь пойдет дальше), я кипел, я рычал, я лелеял планы отмщения. Но прежде надо было дождаться конца командировки и вернуться на Землю. Меня ждала записка, странная записка от Маши, сумбурная и невнятная, где были просьбы о прощении, и уверения в искренней любви, и ссылки на необходимую заботу о здоровье своем и будущих детей И почему-то меня утешило, что Маша любила меня, хотя и вышла замуж за другого.

Много позже, не сразу, перечитывая и перечитывая эту записку, я понял логику ее поведения, подсознательную, а может быть, и сознательную. Маша с детства была больной девочкой, отсталой, слабенькой, и ей страстно хотелось быть нормальной, такой, как все, абсолютно обыкновенной, стать обыкновенной женой и родить нормального здорового ребенка. У нее вызывали опасения даже привитые ей сверхспособности, она решила не развивать их; не использовать, выбрала спортивную профессию, чтобы закалять и укреплять свое нормальное женское тело, предназначенное для рождения нормального ребенка. И мужа предпочла нормального, не перенасыщенного инъекциями ради дополнительных талантов.

Так что ее решение пришло от ума, а не от сердца. Именно это меня утешило.

ГЛАВА 3.

Первый наш выпуск был математический и не только потому, что так удобнее было для школы талантов. Математики требовались срочно и в большом числе для обслуживания «проекта — Луна».

Что такое «проект — Луна» и зачем он нужен, в наше время никому объяснять не нужно, но пока я учился в школе, шла яростная дискуссия, нужна ли нам Луна, вообще следует ли людям покидать Землю и выходить в космос. И были публицисты и даже ученые, которые с пафосом доказывали, что проект вреден и опасен, он оторвет умственный труд от физического, лишит науку и искусство живительной связи с мазутом и угольной пылью, детей разобщит с отцами, разрушит брак и нанесет неисправимый ущерб морали. Вообще земной человек рожден для Земли, счастлив может быть только на Земле, за ее пределами «расчеловечится».

Вот уже и третье тысячелетие идет, а все не переводятся люди, боящиеся перемен, любых, всяческих.

Отчасти, может быть, они и правы. Любая перемена что-то дает и что-то отнимает. Если вы сожгли дерево в печке, вы отогрелись, но дерево-то спалили. Вот ученые и взвешивали: Луна или не Луна? Но логика истории настойчиво уводила их в космические дали.

Еще в XVIII веке, как только зародилась промышленность, наметилось разделение жилья и заводов. Где строили их? На окраинах города, за пределами городских стен. Естественно, только за стенами были свободные земли. Но и на окраинах заводы дымили, отправляли городской воздух желтым сернистым газом, черными угольными клубами, бесцветным угаром, всякой химией и радиоактивностью. И в XX веке горожане начали отгораживаться от заводских труб зеленой зоной, потом стали создавать целые бездымные области курортные, лесные, предгорные, столичные. Все равно отрава спускалась в реки — плевали мы в колодцы, Откуда пить собирались. И все равно газы, дым, пыль и тепло выбрасывали в атмосферу; воняли, извините за выражение, вонью потом дышали. И грели, грели, грели воздух, грели суда, поезда, трактора, грузовики и авторолики, грела каждая печь и каждая градирня, каждый двигатель и каждый электроприбор. Атмосфера изнемогала от промышленного тепла, не успевала остывать по ночам. И портился климат, редели мои возлюбленные леса, ползли к полюсам пустыни и сухие пески. Надо было куда-то выносить промышленность.

А куда? В космос, куда же еще...

Строить космические города предлагал еще Циолковский. В XX веке их начали сооружать, и именно по схеме Константина Эдуардовича: город-колесо или город-труба, вращающиеся вокруг оси, диаметром километра в полтора. Именно так и выглядят ныне существующие КЭЦ, Королев, Гагарин, О’Нил и другие десятка полтора, плавающие в эфире. Посещать приходилось их неоднократно, и мы, приезжие, были не в восторге. На ободе — нормальный вес, а на оси невесомость. Перемещаться туда и обратно неудобно, так что практически середина пропадает; там перепутанные чащи несусветных растений, арбуз не арбуз, тыква не тыква, как у Гоголя на заколдованном месте. Вся жилая зона и вся рабочая — у поверхности, на ободе, где всего опаснее метеориты. Чтобы обезопаситься от них, обод одевают стеклянной шубой метровой толщины. Но толстенные стекла худо пропускают солнечные лучи, так что практически, несмотря на прозрачные полы, дневного света все равно нет. Всюду лампы и лампы, 16 часов горят, потом на 8 часов их гасят. И лично меня просто угнетали эти кривые, уходящие под потолок коридоры или цеха с наклонными полами — так и кажется, что дальние станки уже ползут на тебя, вот-вот обрушатся. Впрочем, старожилы к этой кривизне привыкли, не в эстетике суть. Было три серьезных возражения о переносе промышленности в космос. Первое: города неизбежно ограничены в размерах на них помещается два-три крупных завода, один комбинат. Расставлять же спутники надо пошире, чтобы избежать опасности столкновения, вытягивать их цепочкой на одной орбите и вести хозяйство на всех этих разобщенных городах, как на флоте, — каждый корабль по своему маршруту. Вторая трудность сырье. Сырье надо возить; с Земли и только на ракетах. Никакие трубопроводы в космосе невозможны. И третья трудность пожалуй, непреодолимая, — отходы. Куда девать шлаки, обрезки, мусор, пыль, дым? Выбрасывать в пространство, дескать, места хватит? Но мусор в пространстве — это метеорный поток: смертельная опасность и для кораблей, и для тех же городов. Да, там просторно, но если тысяча заводов будут ежедневно создавать тысячу метеорных потоков...

В итоге проект «Эфирные города» был побежден «проектом Луна».

На Луне заводы не плавают, прочно стоят на месте, и нет необходимости разносить их подальше друг от друга, а наоборот, сконцентрировать в одном районе, в море Дождей, например. Все рядом — перевозки короткие.

На Луне есть какое-то сырье. Есть минералы, а в них металлы — черные и цветные.

У Луны достаточное притяжение, не надо мудрить с невесомостью. Есть притяжение, значит, дым, пыль и мусор никуда не улетят. Можно беззастенчиво выбрасывать их из труб или свозить на свалку. Будем мусорить на Диане; это невежливо, но безопасно.

И строить проще. Нет необходимости везти с Земли каждый блок. На Луне множество глубочайших пропастей, а пропасть — это почти готовые стены. В них редко залетают метеориты, а потому вместо стеклянной шубы можно перекрыть плитами.

Короче: Луна — это вторая Земля, но поменьше, а космическое пространство — нечто принципиально иное.

Конечно, все это не так простенько. На Луне другая энергетика, другие руды и минералы, другие металлургия, химия, транспорт, другая получается экономика, другие шахты, дороги, строительство. Вот все это «другое» и проектировали инженеры, а мы — свежеиспеченные математики — помогали им расчетами.

Шли к нам лунные горняки, лунные экономисты, лунные транспортники, лунные химики со своими затруднениями. Этакая трудная складывается проблема, этаким трудным выражается уравнением, как его решать, как продиктовать ЭВМ, посоветуйте, помогите. Приходили хмурые и озабоченные, запутавшиеся в сложностях специалисты, нередко опытные, немолодые специалисты, а мы, молокососы, выручали их, исцеляли, потому что в школе итантов вырастили нам виденье, не только виденье, но и чутье. Мы смотрели на крючкотворное уравнение транспортников и припоминали: у штурманов, у космических навигаторов было нечто подобное, тоже многопричинность, выводящая на четвертое измерение, и тоже мнимая скорость на старте. Не совсем так, но сходно, известен подход. И мы находили корни и выписывали рецепт, выслушивали удивленную благодарность, снисходительно отклоняли похвалы: «Ах, что вы, что вы, никакого труда не стоит, и не такие преграды штурмовали». И ощущали сладкую гордость: «Вот мы какие особенные, славные рыцари, спасители беспомощных дам, попавших в плен к четырехголовому дракону четырехпричинности».

«Только не зазнавайтесь,— твердили нам наставники.— Вам привили талант, это подарок, а не заслуга. Со временем будут прививать всем желающим».

Мы старались не зазнаваться, но гордость распирала. Славно быть могучим воином в поле, хотя бы и в математическом.

Бывали и конфликты, особенно у наших лучших, у тех, кто вторгся в чистую математику — у Лючии, Семена и Симеона. Они разошлись со школой Юкавы, внесли какие-то исправления: старик заупрямился, попытался опровергнуть опровержение, наши разбили его шутя. В той дискуссии я не принимал участия, но присутствовал, и ощущение было такое, будто сижу я среди непонятливых школьников. Юкависты выступают с жаром, что-то говорят, говорят убежденно, выписывают длиннющие формулы, но мне-то ясно, что они не поняли самого начала. Не доходит до них парадокс Лючии! В фойе и в перерывах подходят к нам с возражениями, стараются переубедить. Мы объясняем, нас не слышат. Не понимают или не принимают. Заранее убеждены,, что не могут их победить эти мальчишки и девчонки (мы). И пустота вокруг нас. Стоим в отчуждении отдельной кучкой, другие, особенные, наша команда, наша когорта.

Теперь-то признаны наши теоретики. Теперь-то они корифеи — Лючия, Семен и Симеон.

Но это теоретики. Мы же, остальные, рядовые таланты, пошли в прикладную математику — кто на энергетику, кто в химию, кто куда, а я на самую практическую практику — к строителям. Я не случайно напросился к ним, ведь работа-то начиналась со строительства. Строители первыми осваивали Луну, и я выпросил командировку при первой возможности.

И вот я на Луне.

Первое впечатление — самое сильное. Какой же это необыкновенный мир, весь черно-белый, контрастный, как передержанный снимок! Тени словно пролитая тушь, каждый камешек очерчен по контуру. Сейчас-то ощущение противоположное: «До чего же надоедливое однообразие: смоляная тьма и слепящий свет, смола и белизна!» Нет, ни за что не стал бы я обходить Луну пешком, заполняя альбом за альбомом, одного с лихвой хватило бы, чтобы дать представление.

Запомнилась первая пропасть. Не на канатах, на каких-то неубедительных проволочках спускали меня в бездну (десять кило — мой лунный вес). Тьма казалась густой из-за непроглядной темноты, в самом деле, будто в смолу окунают. А там, где наши фонари шарили по стенам, из смолы выступали угловатые пилоны или плиты, геометрически правильные, все не сглаженные водой и ветром. И всюду торчали висячие скалы (пронеси, господи), а на них опирались, одним углом касаясь, другие. Словно нарочно кто строил карточно-каменный домик. На Луне все завалы зыбки, там нет основательной все трамбующей земной тяжести.

В той первой пропасти мы возводили строительный завод. Расчищали ее и резали, плавили стандартные блоки. И шли они отсюда короткими лунными дорогами по адресам, надписанным краской: «Химзаводу», «Медеплавильному», «Автостраде», «Атомной электростанции». С удовольствием поглядывал я на эти надписи и думал: «А эта химия, и медь, и авто, и атомы — все уйдет с Земли. А где-то будут убраны надписей: «Просим вас не ходить на территорию, чтобы не мешать химикам, медеплавильщикам, атомщикам». И буйная зелень вырастет на деловых дворах.

Пропасть для строительного завода, пропасть для медного, для атомного. Везде выравнивание стен, расчистка завалов, но пропасти-то разные и завалы разные, и глыбы все неодинаковые, и каждой особенный подход. Я стал понимать, в чем разница между работой математика и инженера, казалось бы, родственной. Мы, математики, ищем обобщение, некое единое количественное правило, пригодное повсюду. Они, инженеры, всматриваются в конкретные случаи, ищут отклонение от правила. Мы описываем цифрами, они прилагают силы, высчитывая, как это сделать экономнее. Помню по Земле, не по Луне, ехал я с одним нашим лунным инженером по живописной дороге в предгорье. Я-то восхищался красотами: «Ах, овражки, ах, косогоры, ах, овечки на косогоре!» А он свое: «Южнее надо было прокладывать трассу, выемку делать глубже, овраг пересекать насыпью и трубу в ней, не надо никакого моста. Сотню тысяч кубов зря накидали».

Вот и у меня постепенно начало складываться инженерное мышление, даже инженерное чутье. Вы прирожденный ийженер—уверяли меня коллеги.

А я вовсе не прирожденный. У меня нейроны добавочные, жадно впитывающие новое. Впитали инженерные задачи, сложилось второе чутье... а потом понадобилось еще и третье.

Нет ничего дороже человека. С детства внушают нам эту истину, ставшую подлинной истиной с тех пор, как на планете установлен окончательный мир. Поэтому в пропастях Луны работали не люди, а роботы, роботы высшего класса, самодвижущиеся, с руками-ногами и даже с головой на плечах, способные самостоятельно принимать решения на месте,— не инструктировать же их для каждой отдельной глыбы заново. И мозг их кристаллический, его-то я и рассчитывал, получался довольно сложный.

Да ведь и в биологии то же. Наследственная программа тела уложена в гены, это даже не клеточка, часть одной клетки. Для самостоятельной же работы, зависящей от обстановки, природе пришлось соорудить мозг, целый орган: у человека в нем 15 миллиардов клеток. Одна клетка или 15 миллиардов — разница!

Не 15 миллиардов, но тысяч пятнадцать блоков было у наших роботов.

Но чем сложнее машина, тем больше вариантов порчи. В медицине есть правило: если есть орган, значит, есть и болезни этого органа. В применении к роботам: если есть блок, если есть какое-то устройство — значит, оно может выйти из строя. Робот откажет, можно сказать, заболеет.

Робот не человек, но и он дорог достаточно. Много часов затрачено на его монтаж, обучение, наладку, доставку с Земли на Луйу. Много часов пойдет прахом, если он выйдет из строя в первый же момент, ухватит глыбу не по силам и прищемит себе лапу или, хуже того, обрушит эту глыбу на голову товарищу. В лучшем случае это простой и ремонт, в худшем — переплавка. Поэтому у роботов предусмотрены блоки осторожности с многочисленными датчиками по всему корпусу.

А если эти блоки выйдут из строя? Он станет безрассудным, будет все крушить.

А если блоки чересчур чувствительны? Робот станет как бы мнительным и трусливым, начнет отлынивать от работы.

А если выйдут из строя датчики прочности, машина будет работать на износ, пропускать профилактический ремонт.

А если датчики прочности слишком чувствительны, робот то и дело будет уходить на ремонтную базу, обленится.

Добавлю еще, что в каждой пропасти работает целая команда роботов, иногда со сложным разделением обязанностей. И роботы должны считаться друг с другом, для этого им приданы радиоуши и радиоголоса. Но если уши вышли из строя, робот будет работать сам по себе и подведет всю команду. Как это назвать глухота? эгоизм? своевольное упрямство?

А если отключится программа, но робот все будет действовать, но уже без смысла? Скажем, сошел с ума?

Расстройство машинной психики.

Неуместное слово «психика»? Происходит от психеи— души. Души у машины, как известно, нет. Впрочем, нет и у человека, у него не душа, а мозг. Психические болезни болезни мозга, органа, управляющего организмом. Болезни управления роботов явно были похожи на психические расстройства.

Вот и пришел я к шефу с просьбой продлить мне рост моего мозга, потому что необходимо мне знакомиться еще и с психологией.

И услышал:

— Ну, будь по-твоему, Гурий. Пожалуй, желание твое своевременно. Школа наша расширяется, объявлен обширный набор итантов, учить и учить их надо. А кому? Вам опытным. Как раз я тебя и рекомендую в преподаватели. Так что психология понадобится безусловно.

ГЛАВА 4.

Никогда не гадал я и не думал, что придется мне стать преподавателем.

В школе, глядя на учителей наших, зарекался: «Ни за что, ни за что не стану тратить душевные силы, чтобы тащить за уши в науку таких лоботрясов, как я (я был достаточно самокритичен), рисующих карикатуры на подвижников, пытающихся приобщить нас к загадочной красоте комплексных уравнений».

Но вот диалектика жизни заставила и меня обратиться в свою противоположность. Некогда я с парт смотрел на кафедру, ныне с кафедры взираю на парты... ну, не на парты, на студенческие столы, вижу двадцать пар глаз, и не детских, легкомысленных, а юношеских, внимательных и пытливых. Двадцать молодых людей ждут, как я буду обучать их инженерному чутью.

Я вижу лица, розовые и бледные, смуглые, желтые бронзовые, коричневые и почти черные «Проект — Луна» глобальное мероприятие, в нем принимают участие все народы. Все заинтересованные в зеленеющей планете.

Цвет кожи самая поверхностная характеристика. Черты лица тоже поверхностная Некоторые кажутся мне красивыми, располагающими, некоторые неприятны, это надо подавить. Выражение? Как правило, девушки с первой же лекции жадно внимательны, готовы впитывать; у юношей чаще напускное недоверие, желание не уступать своей самостоятельности. Они и сами с усами; у них свое я; еще неизвестно, удивит ли их чем-нибудь молодой педагог, стоит ли признать сразу его превосходство.

Это тоже еще одна поверхностная характеристика.

Признать мое превосходство ученики не готовы, но готовы учиться. Инъекции они получают, мозг растет у каждого, он жаждет наполнения, как пустой, голодный желудок. Но чем наполнить? Ведь даже и желудок не рекомендуется набивать чем попало. Ежемесячно диспансерный диетолог дает советы: «Прибавьте витамины или белки, сократите углеводы, сахару в крови многовато, или же, наоборот, жиров добавить надо». Мозг неизмеримо сложнее, в нем гораздо больше звеньев, какую же диету пропишу я своим подопечным с их молодым растущим умственным механизмом, таким тонким, таким многозвенным?

Я повторяю вступительную лекцию школы итантов: «Мозг — это орган, задача которого обрабатывать информацию и на основе ее руководить действиями организма.

Информация — обработка — действие. Три этапа!

Информация приходит: извне — через глаза, уши, нос, кожу и изнутри — я голоден, болен, устал...».

Мозг приступает к обработке. В ней тоже три этапа: понимание — оценка — решение.

Понимание двойное — образное и словесное.

Оценка двойная — эмоциональная и логическая.

По мотивам логическим, психологическим, вкусовым, физиологическим, сиюминутным, постоянным и прогностическим, моральным, своим, чужим...

Надо выбрать, принять решение, довести его до конца, отбиваясь от новой информации и новых побуждений, сверяясь с обратной связью ежесекундно...

Десятки звеньев. Мыслительная цепь.

И у каждого слушателя звенья в цепи разной прочности. Вот я и стараюсь разобраться, какое слабее или надежнее, какое надо укрепить или использовать с полной нагрузкой, какую прописать индивидуальную умственную диету.

Расспрашиваю. Разговариваю. Наблюдаю.

Двадцать личностей передо мной. А я читаю им одинаковую лекцию.

Двадцать пациентов!

Вот Педро. Худенький, смуглый, порывистый, с горящими любопытством глазами. Он засыпает меня вопросами, нетерпеливо ерзает, привстает, если я не сразу замечаю его поднятую руку. Рвется ответить первый, подсказывает мне слова, как только я замнусь на секунду-другую. Он прирожденный талант, еще до нашей школы, я даже сомневаюсь, стоит ли вообще ему наращивать мозг. И первый месяц мои усилия направлены на то, чтобы унимать его: «Педро, вы не один в классе. Педро, дайте высказаться другим».

И домашние задания он выполняет блестяще, раньше всех, почти всегда лучше всех. Так до первого проекта. И вдруг выясняется, что Педро застрял. Мечется в нерешительности. Отброшен один вариант, другой, третий, примерно одинаковые, даже первоначальный был в чем-то оригинальнее. Время идет, ничего не выбрано, парень начинает заново, опять и опять. Я-то вижу лучшее решение, у меня бывали похожие случаи в практике, отработан подход, но я креплюсь, не хочу подсказывать. Знаю: если подскажу, Педро побежит к компьютеру и через день принесет мне цифровые таблицы. Но я же не у компьютера экзамен принимаю, я готовлю инженера, командующего компьютерами. Стараюсь понять, почему он не видит очевидного.

И постепенно до меня доходит: Педро не хватает звена под названием «характер». Он не умеет доводить дело до конца. Привык работать на публику, щеголять сообразительностью, догадки бросать с лету. В одиночестве за рабочим столом скисает, теряет уверенность. Диагноз: способности есть, выдержки нет. Терапия: персональные, трудоемкие, однообразные задания, требующие терпения, нечто, напоминающее личные рекорды на дальность: сегодня проплыл километр, завтра тысячу триста. Тренировать выдержку, растить лобные доли, вместилище твердой воли.

Следующий Густав. Этот распознается проще. Густав/ грузноватый, большеголовый, плечистый, медлительный, долго соображает, даже если уверен в ответе. В классе пассивен, молчалив, но домашние задания выполняет основательно и даже с выдумкой. В сущности можно было примириться с его неторопливостью. Для проекта важнее качество, а не скорость его выполнения. Но после второго, третьего задания я почувствовал некоторое однообразие, однобокость, даже узость. Понял: Густав — упорный интраверт, у него все долго вертится внутри, так и эдак прилаживаются и подгоняются надежные, твердо усвоенные, но немногочисленные факты. Новое он воспринимает с усилием, как бы нехотя, глуховат к внешнему миру, получил два-три факта и спешит замкнуться, приступить к перевариванию.

Диагноз: слабое звено Густава — восприятие. Терапия: задания на сбор материала — изучение, описание, выяснение, исследование. И тоже тренировка на личный рекорд: не сколько сделал, а сколько нашел.

Так с каждым из двадцати.

Самым же твердым орешком оказалась для меня способная и прилежная Лола, чернокожая курчавая красавица с густым румянцем и вывернутыми губками, словно приготовленными для поцелуя. Сидела она прямо передо мной, сверлила в упор угольными глазами, улыбаясь многозначительно своими поцелуйными губками. Не знаю, намеренно ли она старалась смутить молодого учителя, смягчив заранее на всякий случай его суровость, или же бессознательно на всех подряд пробовала силу своего обаяния, мне лично мешало это кокетство. Мне бы разобраться в ней надо, поговорить откровенно с глазу на глаз, но не хотелось оставаться наедине.

Как ученицу я не понимал Лолу.

У нее был вкус, работы оформляла красиво, охотно думала о дизайне, но как-то не воспринимала конкретную, обстановку. «Конкретная обстановка» — термин неконкретный, сейчас я поясню, что я имею в виду. Строится завод: расчищается пропасть, прокладываются дороги через холмы и горы, роботам надо дать наставление, как справиться с этим перевалом, с расщелиной, с данной горой, скалой, глыбой, похожей на любопытного щенка, приподнявшего одно ухо. Инженерное чутье в том и заключается, чтобы почувствовать, как взяться за этого одноухого базальтового щенка. Лоле же почему-то, при всей ее любви к форме, задание надо было давать в цифрах. Красоту видит, а задание давай в цифрах! И не сразу, совершенно случайно до меня дошло объяснение. Лоле мешала не слабость ее образного понимания, а сила. Она очень четко представляла себе ушастую скалу... но на Земле, а не на Луне. На Луне скала весит в шесть раз .меньше, к ней другой технический подход нужен. Вот абстрактные тонны Лола считала отлично. Их она не представляла зрительно, и представление не сбивало ее.

Какое лечение? Длительная командировка на Луну. Чтобы осели в мозгу лунные масштабы, отношения объема и веса.

И еще семнадцать проблем. И еще двадцать в параллельном классе. И двадцать и двадцать на следующий год, в очередном потоке. И четырежды сорок, если принять в счет классы моих товарищей. Вместе мы ломали головы над тайнами мыслительных цепей наших учеников.

И обрел я талант третий — чутье педагога. Уже не за месяцы, за день-два управлялся с распознаванием личности. Иногда и часовой беседы хватало. Иногда и одного взгляда. Даже испытывал я себя, пробовал, правильно ли первое впечатление. Да, в основном бывало правильное. Уточнения добавлялись.

А с третьим талантом в третий раз пришло горделивое ощущение некой удали. Я могу, я умею! На свете нет ничего сложнее человека, а для меня это сложное как на ладони. Столько было написано толстых томов о некоммуникабельности, непознаваемости, непроницаемой истинной экзистенции человеческой сущности, но вот пришел я, проникаю, проницаю, познаю экзистенцию, воздействую на нее коммуникабельно. Корил сам себя за зазнайство, разоблачал, опровергал. Жизнь сама опровергла вскоре. Но я не гимн себе пою, рассказываю, какие ощущения у итанта. Молодцом себя чувствуешь, победителем.

Но потом пришло и неприятное.

Глаза стали меня подводить. Пока я рассеянно, ни о чем не думая, водил взглядом по рядам учеников, все было нормально. Но стоило задуматься о каком-нибудь одном, прислушаться к его словам, хотя бы фамилию вспомнить, облик его начинал искажаться, контуры расплывались или, наоборот, становились резче, угловатее; на лицо его накладывались другие лица, с разным выражением, даже разновозрастные: одновременно видел я старика, взрослого и ребенка. Иной раз сквозь человеческие черты проглядывали звериные мордочки: хитренькие лисички, кроткие ягнята или бессмысленные бараны, перепуганные кролики, настороженные крысы, насмешливые козлы, задиристые петухи... И если я упорствовал, таращил глаза, силясь разглядеть, что же я вижу на самом деле, что мне чудится, лица раскалывались, по ним змеились плавные или угловатые трещины, огненные такие линии, какие видятся закрытыми глазами после молнии. Линии эти ширились, ветвились, сливались, превращаясь в широченные потоки, загораживающие все лицо, потоки стремительные или медленные, яркие или тускнеющие, постепенно сходящие на нет. И в конце концов все тонуло в подсвеченном пульсирующем тумане, обычно неярком, розоватом, желтоватом, сизом, как пасмурное небо, или блекло-оливковом, как затоптанная трава Туман этот колыхался, меняя очертания, не исчезая, даже если я глаза закрывал. Чтобы прогнать его, как я заметил позже, надо было не думать об этом ученике. Но легко сказать — не думать! Еще Ходжа Насреддин дразнил людей, предлагая им не вспоминать о белой обезьяне. Как не вспомнить? Гонишь из мыслей, а она тут как тут: лохматая, со свалявшейся шерстью, грязная, краснозадая, противная такая.

Работать стало невозможно. Вместо того, чтобы думать об уроке, я отгонял цветные туманы, словно муть разводил руками. Пришлось пойти к врачу. Окулист с полнейшей добросовестностью проэкзаменовал меня по разнокалиберным буквенным строчкам, изучил мою роговицу и хрусталик, через зрачок заглянул на глазное дно, измерил его давление, неторопливо продиктовал свои наблюдения стрекочущему автомату и в результате признался, что ничего в моих глазах не видит, порекомендовал посоветоваться с психологом.

Ах, с психологом? Тогда мне незачем идти к незнакомцу, рассказывать все с самого начала про школу итантов. Я предпочел обратиться к шефу. К нашему выпуску— первым своим изделиям—он всегда относился с особой благосклонностью, разрешал приходить без дела, просто так, поведать о своих ощущениях, впечатлениях. В данном случае подходящий предлог: с глазами осложнение.

И на этот раз шеф пригласил меня сразу же, хотя в кабинете у него были люди: он напутствовал новичков, практикантов, отправляющихся на Луну, — трех парней и девушку. Парни выглядели обычно; лица, плечи, грудь — все выражало старательную молодцеватость. Я-то посматривал на них снисходительно, думал про себя: «Эх, петушки моложе, хорохоритесь, еще хлебнете всякого, узнаете, почем фунт лиха, научитесь кушать его спокойно и ежедневно». Это у нас поговорка такая лунная: «У каждого в скафандре НЗ — фунт хлеба и фунт лиха». Впрочем, парней я не разглядывал внимательно, засмотрелся на девушку — естественная реакция в моем возрасте. Маленькая, худенькая, с детской шейкой, так умилительно выглядывавшей из широченного раструба лунного комбинезона, и с большущими черными глазами, злыми почему-то. Меня так и хлестнула взглядом: «Отвернись, мол, не для того я в космос лечу, чтобы засматривались всякие».

Такие худенькие бывают очень выносливыми, знаю по лунной практике. Но мне почему-то стало жалко эту девчушку. И когда мы с шефом остались вдвоем, я даже позволил себе посетовать:

— Зачем такую малявку на Луну? Здоровых парней не хватает, что ли?

— Она у нас из лучших,— возразил шеф. — Любого парня за пояс заткнет. Сосредоточенная. И целеустремленная. Своего добивается. Умеет.

— Не вернется она с Луны,— вырвалось у меня.

Шеф поглядел осуждающе:

— Не надо каркать, что за манера?

Я развел руками:

— Жалко стало почему-то. Вообще настроение минорное. Себя жалею, что ли? С глазами у меня плохо...

Я начал рассказывать об утроенных лицах, лисичках, ягнятах и струях в глазу, но тут загорелся экран. Шефа куда-то вызывали срочно. Он заторопился, не дослушал, кинул, одеваясь;

Гурий, к здоровью надо относиться серьезно. Ты переутомился, немедленно бери отпуск на две недели, отправляйся куда-нибудь подальше, в торы, в Швейцарию, в Саппоро, еще лучше в тайгу. В тайгу! Нет лекарств лучше лесной тишины. Прописываю тебе две недели якутской тайги.

Увы, усиленный курс тишины пришлось прервать через три дня. Только я успел подобрать для себя заброшенную сторожку у болотца, окруженного трухлявыми стволами, усесться поудобнее у разведенного костра и вдохнуть аппетитного запаха дыма, как встревоженное лицо шефа появилось на браслете:

— Гурий, ты нужен срочно. Бросай свою тайгу, прилетай сию же минуту,— распорядился он.

Пять тысяч километров туда, пять тысяч километров обратно. Я даже не успел разобраться, проходит или не проходит моя болезнь. Пятого числа вечером я простился с шефом, девятого поутру входил в его кабинет.

— Сядь, Гурий,— сказал он сразу.— Садись и объясняй, почему ты сказал, что девочка не вернется?

— Она погибла? — ахнул я.

— Сорвалась в пропасть. Глубина четыреста метров. Это смертельно даже на Луне. Ты был прав, не следовало ее посылать. Но почему? Откуда ты узнал, что она не вернется?

— Не знаю, мне так показалось.

— Гурий, не отмахивайся, я спрашиваю очень важное Сосредоточься, подумай как следует, вспомни, почему тебе пришло в голову, что девочка не вернется.

Я задумался, привел мысли в порядок.

— Она боялась, сказал я.  — Не Луны, боялась, что испугается на Луне. Я это почувствовал, а она поняла, что я чувствую ее страх, и злилась на меня, опасалась, что выдам. Она из тех натур, что всю жизнь занимаются самопреодолением, ненавидят себя за слабость и бичуют слабость. Такие хотят быть героями, но геройство им не под силу, и они казнят себя за это, жертвуют идя на плаху. И вот она: героиня и жертва Но на Луне не жертвы нужны, а цехи и дороги. Там надо работать и доводить работу до конца, а эта девочка думала только об одном: «Струшу или не струшу?» Наверное, прыгнула там, где заведомо не могла перепрыгнуть.

— Именно так, вздохнул шеф.— Прыгнула там, где и мужчина не перепрыгнул бы. Тем более что для Луны у новичков нет же глазомера. Но почему ты не сказал мне этого вовремя?

Я задумался. В самом деле, почему не сказал?

— Не сказал потому, что не понимал. Это сейчас я формулирую, выражаю словами. А тогда увидел цвет лица неестественный, бледно-зеленый. И ощутил напряжение нервов, натянутых до отказа, это же ощущаешь в другом человеке. И злость, и отчаянную решимость, мучительное усилие ради усилия, все затмевающее. И еще «шейку» на пределе текучести. Но это наше инженерное, возможно, вам не довелось иметь дело с испытанием металла на разрыв. .Представьте себе: стержень вертикально зажат в тисках, а на нижнюю платформу грузят, грузят, кладут гирю за гирей. Вы сами ощущаете, как невыносимо трудно металлу. И вот металл не выдерживает, стержень вытягивается, худеет на глазах, словно пластилиновый, течет, течет... и лопается с оглушительным звоном. Вот эту шейку я и увидел, она заслонила глаза. Вообще неприятно было Смотрю на человека и вижу стержень. Это и есть моя болезнь. Я тогда начал рассказывать о ней...

Шеф сокрушенно покачал головой:

Да, горько признаваться, но эту девушку мы просмотрели. Привыкли считать, что полет на Луну студенческая практика и никакой не подвиг Было бы здоровье каждого послать можно. Антарктида или океанские впадины куда опаснее. Да, просмотрели Придется усилить психологическую экспертизу Видимо, и тебя подключим, Гурий... в дальнейшем. А пока отпуск твой отменяется. Лечить не будем, будем обследовать. Ждал я чего-то подобного, и вот пришло Очевидно, родилась третья сигнальная. Поздравляю, Гурий, тебе она досталась первому.

— А что такое третья сигнальная? — спросил я с опаской. — Это надолго? Это пройдет?

ГЛАВА 5.

Что такое третья сигнальная?

Мне-то шеф объяснил двумя фразами, но ради популярности нужно напомнить кое-что школьное Живое существо животное или 'человек получает из внешнего мира сигналы: световые лучи, запахи, звуки, тепло, удары, уколы. На эти отдельные сигналы примитивные существа сразу же отвечают действиями. У позвоночных, развитых животных, владельцев мозга, разрозненные сигналы складываются уже в систему — в образ. Образ это обобщение раздражений первая сигнальная система по Павлову: я слышу грозное рычание, я чувствую острый запах, я вижу гриву над высоким лбом, крупную морду и толстые лапы Страшноватый зверь — удирать надо.

Вторая сигнальная система словесное обобщение образов: видел я таких зверей на картинках, в зоопарке, в цирке и в кино. Они называются львами Мне уже не надо слышать рык, рассматривать гриву Достаточно крикнуть. «Лев!» Я побегу.

Третья сигнальная система по логике вещей — обобщение слов. Во что?

Раздражение единичные сигналы Образ комплекс раздражений — целая картина составленная из простых сигналов.

Слово обобщенней, но простой сигнал, несколько звуков.

Что на очереди? Может быть, некий комплекс составленный из слов, какая-то мысленная картина?

Так рассуждал шеф. А что получилось, предстояло выяснить, изучая меня. И не знал я, жалеть ли себя, несчастного подопытного кролика, или гордиться тем. что я первооткрыватель, первопроходец новой психологии.

Я-то предпочитал гордиться. И спросили, не отказался бы от почетной роли.

Итак, вместо учения началось изучение. Прикрепили ко мне трех лаборантов, но главным образом для записи, потому что наблюдал я себя сам, а им диктовал самонаблюдения. Увы, в психологии такой необъективный метод — один из основных.

Я думаю, стараюсь думать и замечать, как я думаю, о чем и в какой последовательности. Я чувствую и стараюсь проследить, что чувствую, по какой причине и в какой связи.

Допустим, идет рядовое занятие в классе. Я на кафедре, дал задание, сижу в задумчивости, поглядываю на лица. Скольжу рассеянным взглядом, ничего особенного не вижу. Но вот задержался на одном, припомнил имя: Шарух. Подумалось: это человек мягкий, податливый, легко поддается влиянию. И сразу черты его расплылись, размокли, словно их водой размыло И словно нос корабля в воду, в них врезается острый угол.

А это я подумал о соседе Шаруха Глебе. Того я вижу жестко очерченным, с профилем, как бы тушью обведенным, с резкими, угловатыми, стилизованными чертами.

Еще подумалось: «А почему он жесткий такой?» Знаю, расспрашивал. Родители были суровы, из тех, кто считает, что ребенка нельзя никогда ласкать, воспитывать только строгостью, требовать и наказывать. И вот на обведенное тушью лицо накладывается другое — замкнутого ребенка, не запуганного, но хмурого, не привыкшего шумно радоваться. «Оттает ли?» спрашиваю себя. Едва ли. Очень уж жесткий контур, таким и останется, даже еще окрепнет к старости. Ведь с годами радостей все меньше, хотя бы от того, что здоровье хуже, силы убавляются. И впрямь, контур становится все толще и чернее, уже не контур, кожура, кора, вот уже и человека я не вижу, нечто черное и прямое, этакая заноза, гвоздь с острием. И лежит этот гвоздь, резко очерченный на переливающемся перламутровом фоне (чужая жизнь, что ли?), обособленный, непреклонный, чужеродный, прямой. Отрезок прямой — линия, выражающаяся уравнением первой степени, самым простым и самым скучным. Сказывается математический этап моего обучения — вместо лица я вижу уравнение жизни. Но этакая глухая неподатливая изолированность, как у Глеба, — редкость. Чаще уравнения жизни я вижу криволинейными, второй, третьей, четвертой степени, синусоиды, комплексы разнородных волн. У эмоциональных натур острые всплески, как на осциллографе, у авантюрных неожиданные зигзаги. У детей чаще крутой подъем, а к старости пологий спуск, выцветающий и сужающийся. У нас — итантов — несколько крутых подъемов: каждый курс наращивания мозга — дополнительное детство.

Все это я могу выразить иксами-игреками: пропитался математикой насквозь. А от школьной любви к рисованию пришла ко мне красочность. „Яркие люди так и выглядят яркими в моем мозгу, невыразительные — блеклыми, серыми — разных оттенков, болезненные — землистыми. И в конечном итоге линии превращайся в струи — в некий поток жизни, потом же иногда — не всегда — в колыхающееся цветное пятно. Что означает это пятно? Я воспринимаю его как некое обобщенное представление о человеке. Можно расшифровать его, изложить словами, тогда получится емкий трактат о прошлом и настоящем личности, ее характерен темпераменте, способностях и перспективах. Трактат многословный и не очень вразумительный, так же как невразумительно словесное описание портрета: нос этакий, брови такие, лоб такой, а губы совсем такие. Проще показать фотографию: вот какое лицо. Пятно в моей голове — квинтэссенция опыта и знаний. Этакий человек! Мысленно двинул пятно в будущее — вот что с ним сделается. Мгновенный вывод.

Шеф утверждает, что так мыслят опытные шахматисты. Не фигуры переставляют с места на место, с клетки на клетку, а смотрят на позицию и ее меняют в воображении. Двинул коня — что получится?

Может быть, именно это и называется интуицией?

Но почему же над одним ходом думают по часу?

Я наблюдаю себя, шеф придумывает темы, диктует задания:

Гурий, подумай о биноме Ньютона. Что увидел?

Гурий, подумай о моем котенке.

Гурий, подумай обо мне. Как я выгляжу?

В данном случае отказываюсь:

Шеф, мне неудобно как-то. Мало ли что человеку приходит в голову невежливое. Мысли — это же только черновики рассуждения. Отредактированное выражают словами.

— Ладно, что ты читал сегодня? Что в голове осталось?

— Бумага, больше ничего. И не отбеленная, шероховатая, серая, оберточная. Книга была такая невыразительная.

Познакомься, Гурий, молодой человек хочет поступить к нам в школу. Что отразилось в твоей голове, расскажи.

Шеф придумывает задания. Я формирую в мозгу цветные пятна, потом тщусь разобраться в них. Почему этот человек кажется мне голубым, а тот сиреневым? Какая тут закономерность?

И, конечно, с самого начала шеф старается извлечь пользу из моего нового свойства. Если я гибель девушки мог предсказать самое место для меня в приемной комиссии.

Однако вскоре выясняется, что именно там пользы от меня мало. Да, поговорив десять минут с молодыми людьми, я хорошо представляю, чего можно ждать от них... сегодня. Но ведь они получат инъекции, отрастят новую порцию мозга и через два-три месяца станут другими людьми с другими способностями. Что я улавливаю, собственно говоря? Я вижу процесс развития человека, не обязательно человека, вижу процесс развития. Пребывание в школе итантов меняет процесс.

Отчаянные же, вроде погибшей девушки, мне не попадались. Безрассудные есть, есть любители риска, я отмечаю их. Есть и такие, которые будут прыгать через пропасть без особой надобности, могут и шею сломать. Но мои цветные линии и пятна не подсказывают мне, который прыжок будет роковым, первый или сотый Может быть, у той девушки нервы были очень уж перенапряжены. А может быть, я угадал случайно. Возможно, она и отучилась бы прыгать без толку, если бы при первом прыжке сломала не шею, а ногу.

Кто-то, а впрочем, я помню, кто именно, советует мне испробовать свой новый дар на спортивных соревнованиях. После двух-трех неудач у меня получается хороший процент попадания, особенно на длинных дистанциях, там, где решает запас сил, а не рывок. Но кому это нужно? Спорт — это игра, зрелище, и нет интереса смотреть, если знаешь, кто выиграет. Где-нибудь в прошлых веках на бегах я бы все ставки срывал в тотализаторе. Но в наше время давно забыли, что такое тотализатор. Даже пояснение не во всяком словаре найдешь.'

Шеф направил меня в клинику, в отделение тяжелобольных. Я удрал оттуда через три недели. Невыносимы страдания людей с печатью смерти на лице. Да, каждая санитарка это видит, каждая умеет видеть, могу только преклоняться перед ними. И опять-таки нет смысла в моем вмешательстве. Предсказывать, что человек умирает? Врачи и сами это знают. Говорить, чтобы не лечили, не оперировали? Но как же не лечить, если есть хоть малейший шанс оттянуть час смерти? А вдруг я ошибся, и тонкая нить жизни (я так и вижу ее) не оборвется на этот раз или выдержит груз жизни еще полгода, год? Не смею я говорить врачу, что его усилия безнадежны. Он обязан лечить. Может быть, я полезен был бы в диспансере, где подстерегают развитие болезни? Но для этого надо было растить мозг в четвертый раз, заполнять клетки всяческой латынью. В общем, я предпочел уклониться. Допускаю, что это эгоистично, не выдаю себя за образец для подражания, но я человек жизнелюбивый и плохо переношу чужие страдания. Впрочем, и шеф не настаивал на четвертом доращивании мозга. Он хотел исследовать мое теперешнее состояние, прежде чем двигаться дальше, считал, что добавочные инъекции собьют картину.

Ну и, конечно, возникла бытовщина, совсем неуместная. Прослышав о моем таланте предсказывания, «Добрые» знакомые начали присылать ко мне своих «добрых» знакомых. Главным образом это были юные парочки, собирающиеся заключить брачный союз, и непременно желающие знать, будут ли они счастливы.

Я составлял их цветные пятна, накладывал друг на друга, говорил, как сочетается желтое с лиловым, красное с зеленым, синее с голубым. Иногда получалось красиво, иногда яркий цвет заглушал светлый, иногда тон был грязноватый. Сейчас задним числом могу свидетельствовать: мои цветовые игры подтвердились. Красивые сочетания жили красиво, некрасивые ссорились, яркие подавляли партнера. Конечно, если бы молодые учитывали свою тональность и старались смягчить неудачное сочетание, я был бы опровергнут и разоблачен, как никчемная гадалка. Но часто ли супруги перестраивают себя ради семейного счастья? Любовь требовательна: «Давай, люби меня, каков я есть!».

В конце концов шеф нашел нам все-таки достойное занятие.

«Нам», — говорю я, потому что к тому времени нас было уже четверо. Новое видение прорезалось еще у троих, причем не у наших светил. Лючия, Семен и Симеон, как и прежде, блистали в теории математики. Третья же сигнальная система, если это она в самом деле, открылась у середняков, таких, как я, и, подобно мне, трижды поменявших специальность. Через математику и педагогику мы прошли все четверо, но Ли Сын вместо инженерного дела изучал химию, Линкольн— экономику, а Венера — биологию. Ей пришлось иметь дело с жизнеобеспечением, людей на Луну устраивать.

Венера! Надо же, какое громкое имя ей дали родители! И совершенно неуместное. Не могу сказать, что она некрасива, возможно, и красива, но не в моем вкусе: смуглая, почти сизая, приземистая, голова вобрана в плечи, курчавая, с густыми грозными бровями и еще более грозным носом. Нос, конечно, можно было бы и выпрямить, в наше время это делается шутя, для косметологии проще простого, но Венера гордится своим носом, считает его родовым отличием и надеется передать потомкам до седьмого колена. Во всяком случае, первенец ее родился с заметным клювиком. Генотип обеспечен.

Итак, шеф нашел для нас работу. Поручил подготовить тезисы доклада «Перспективы освоения Лупы», ни много ни мало на двести лет вперед.

— Двести лет? — переспросили мы.— Не многовато ли?

Но взялись с удовольствием. Перспективы развития, процесс развития!

Коротко: как пошло рассуждение?

Да так же, как с «проектом — Луна».

Два века во всех странах мира шло разобщение жилья и производства, заводы выселяли из центра города на окраины, затем из городов, из курортных и жилых зон, наконец, с планеты долой — на Луну.

А теперь пошел второй виток спирали.

Вот высылают на Луну электростанции, высылают металлургию...

Но если металл добывается на Луне, имеет смысл перевести туда и металлоемкое станкостроение. И если станки делротся на Луне, зачем же везти их на Землю, нагружать ракеты, тратить топливо зря, имеет смысл использовать станки на Луне, оттуда доставлять продукцию, прежде всего малогабаритную: часы, приборы, ткани, бытовую химию. Имеет смысл и приборы не возить на Землю, на Луне строить лаборатории, тем более что многие из них и нужны-то для заводов. Но в лабораториях и на заводах будут люди, "Одними роботами не обойдешься. А человек требует человеческих условий, его нельзя вечно держать в подземельях, ему зелень нужна, сады, просторы. Кислород на Луне есть. А в тех самых породах, откуда добывается металл, со временем будет кислородная атмосфера, а ее надо беречь, не засорять пылью, ядовитыми газами и угаром. И где-то в пределах двухсот лет уже встанет вопрос о высылке промышленности с Луны, об охране природы этого внеземного материка площадью чуть поменьше Азии. Нельзя же его использовать как мусорную свалку.

Куда же выселить технику?

В космос, очевидно.

Вот и возвращаемся мы на круги своя: город-колесо, город-труба, кривые коридоры, уходящие под потолок, цехи с наклонными полами, так и кажется, что на тебя рушатся станки, стеклошубы, заслоняющие солнечный свет. И проблема отбросов: не плоди метеоритные потоки!

Если возвращаемся к отвергнутому, подумать надо об отрицании отрицания.

Чего ради проектировать эти разрозненные города-трубы, города-кольца и цилиндры? Ради веса. Вес, желательный человеческому организму, создавался там вращением вокруг оси, центробежная сила создавала вес. На Земле вес центростремительный, к центру планеты направленный, а в тех космических городах центробежный. Для человека непривычно и неудобно Удобнее был бы центростремительный вес искусственное тяготение.

Но как его создать? Наука не знает.

А если нужно? Создадут же.

Двести лет в запасе. Может быть, откроют через двести лет, может быть, через сто, а может десять? Искать надо.

А что это даст?

Разрабатываем перспективу:

Что даст открытие искусственного тяготения?

Что даст через десять лет и что даст через двести лет?

И где его искать? Наука не знает, но ведь и не ищет.

Я не буду пересказывать доклад. Это несколько папок, довольно объемистых, с графиками, формулами расчетами, цифровыми таблицами. Желающие могут затребовать копию доклада, им пришлют ее из Центра информации через час. Я говорю только о нашем подходе, нашей манере видения. Жизнь поток, наука и техника поток. Поток течет быстрее или медленнее, становится шире, уже, но течет обязательно, неудержимо, ветвясь и сливаясь, обходя преграды, поворачивая, извиваясь, бурля или растекаясь, но течет и течет. Надо уловить, куда течет Мы и старались понять куда?

Старались понять вчетвером, хотя поначалу не так было просто договориться. Мы по-разному видели потоки-процессы. У меня раскраска была пестрая видимо, сказалось увлечение рисованием, а Линкольн — музыкальный, как все негры, слышал мелодии, улавливал темпы — аллегро, модерато и прочие. Формы же геометрические, соответственно и уравнения, получались -у нас более или менее сходные математикой же занимались мы все четверо И договаривались мы чаще всего на основе графики. Тоже язык пришлось вырабатывать специальный:

— Лю, ты что видишь?

— А ты, Венера?

— Ситуация Арарат, говорит Венера убежденно.

— И у меня Арарат, пожалуй, чуть-чуть араксистее.

— Ерунда какая. Ни тени араксистости.

Всего четверо нас, но уже надо вырабатывать терминологию, условные названия. Что такое араксистость? Этакое течение процесса, мы уже договорились, какое именно. Этакая картина. А легко ли объяснить образ. Лошадиное лицо что такое? Лицо, похожее на лошадиную морду. А какая морда у лошади? Лошадиная, каждый видел. Или какого цвета роза? Розового А что такое розовый цвет? Как у цветка розы. Светлокрасный, но с белилами и оттенком голубизны. А что такое красный цвет? Это все знают.

Так вот мы знаем, что такое араксистость. Процесс, график которого напоминает реку Араке на карте: большая волна, перегиб и малая волна выше нуля. А вот араратистость — две волны, большая и малая, но обе выше нуля.

Поспорив и как-то договорившись, мы заполняем страницу — очередную страницу доклада о будущем космоса и Луны.

Тот доклад мы представили в Институт дальних перспектив, особого интереса он не вызвал, показался несвоевременным. Но вызвал внимание к нам — итантам. Нам поручили другую тему: итанты в хозяйстве и науке. Тема оказалась необъятной: итанты— искусственные таланты, а где же не нужны таланты? Тему сузили, оставили — итанты как педагоги. А там пошло ветвление: опыт преподавания математики, подготовка итантов, распознавание способностей, типовые ошибки и т. д и т. п.

Приглашать-то нас приглашали охотно, задавали кучу вопросов, слушали с любопытством, но я бы не сказал—дружелюбно. Такое отношение было: «Показывают нам сенсационную новинку, едва ли достойную». И выслушивали нас внимательно, но главным образом, чтобы возразить. Чаще всего мы слышали: «Это давным-давно известно в науке». Или же: «Вы ошиблись. Вы не в курсе дела, того-сего не учли, на самом деле так не получится».

Сначала мы очень смущались, уходили, краснея за свое невежество, даже просили избавить нас от этих скороспелых консультаций, потом, почитавши, разобравшись, выясняли, что нам самим есть, что возразить на возражения. И научились отвечать: «Да, товарищи, мы не все знаем на свете, вы глубже нас вникли в свою специальность. Но разрешите обдумать ваши сомнения, ответить вам письменно или устно, если у вас есть время для повторного обсуждения». И мы находили ответ. И на следующем заседании уже стояли с горделивым видом, глядя на смущенных специалистов, пожимавших плечами, бормотавших неуверенно: «Да, пожалуй, что-то в этом есть».

Это было почетно, это было приятно. Приятно чувствовать себя сильным, догадливым, сообразительным, приятно побеждать в споре, приятно, что рядом с тобой, плечом к плечу, стоят твои товарищи, команда победителей — итанты, таланты.

· · ·

Рассказываю и сам себя ловлю на слове: не расхвастался ли, не преувеличиваю ли успехи, саморекламой не занимаюсь ли? Этакие мы универсалы — всезнайки, все можем, все видим.

Нет, конечно, не знаем мы всего на свете, мы только соображаем быстрее, а специалисты в определенной области знают больше нас, и потому, как правило, при первом разговоре мы пасуем: что-то они знают давным-давно, а что-то мы неправильно толкуем, не получится, как мы предлагаем. В лучшем случае мы быстро сообразили то, что им давно известно.

Но в дальнейшем вступает в дело еще одно наше качество. Специалисты твердо знают положение в своей науке, знают по принципу «да-нет»: это можно, а это нельзя. Но мы-то видим поток. И мы знаем, помним, что движение побеждает всегда, никакая плотина не остановит реки, вода либо перельется, либо просочится, либо размоет, либо проточит, либо найдет другое русло. Этим мы и занимаемся: оцениваем высоту плотины, ищем другое русло, не в этой науке, не в этой отрасли. Мы ищем, а специалисты давно знают, что ничего не выйдет... У их учителей не выходило... но с той поры столько воды утекло.

И слышим: «Да, в этом что-то есть».

Еще и так скажу:

Разные есть дела на свете; в одном важнее знание, в другом сообразительность. Мы специалисты по сообразительности. Это не наша заслуга, мы итанты — мы искусственные. Но сообразительность нам дана, использовать ее приятно.

И увлекательно.

Лично я доволен, что стал итантом. Думаю, что в законы планеты стоит добавить параграф:

«Каждый имеет право на талант».

ЭПИЛОГ.

Шеф сказал:

— Гурий, итанты нынче в моде, мы на острие эпохи. К нам идут толпы молодых людей, не совсем представляя, на что они идут. Надо рассказать им все, не скрывая ни радостного, ни горестного, точно, объективно, спокойно и откровенно, все с самого начала.

— С самого начала? — переспросил я.— И о вашей племяннице?

Итак, о Маше, еще о ней хочу я досказать.

Вообще-то ничего не было бы удивительного, если бы она исчезла из моей жизни. Разве обязательно первая любовь оканчивается женитьбой? Только в романе героиню надо тянуть от первой страницы до последней. Обычно влюбляются в сверстницу, в соученицу, а сверстницы предпочитают старших, более сильных, более зрелых, для семейной жизни сложившихся. Вот Стелла, о которой я так много, слишком много говорил на первых страницах, исчезла на дне своего океана, разводит там китов, доит их и кормит. Ничего не могу добавить о Стелле.

Но Маша, племянница нашего шефа, естественно, бывала у него часто. И мы время от времени встречались с ней, так что я знал, как складывается ее жизнь. Мечта ее о нормальном ребенке сбылась: Маша родила дочку, сейчас она уже подросла, длинноногая такая, мрачноватая, на Машу совсем не похожа, в отца, наверное. Впрочем, девчонки меняются, хорошеют, созревая. Так или иначе — нормальная девочка, не отсталая и не чересчур способная, а к математике равнодушная совершенно, предпочитает одевать кукол. '

С нормальным же мужем своим Маша, видимо, не ладила с самого начала. Он был человек простоватый, но твердо убежденный, что муж должен превосходить жену во всех отношениях, а Машу как-никак немножко сделали итанткой. И она первое время старалась угодить, подлаживалась под взгляды мужа, глушила всплески таланта. Впрочем, тогда маленькая дочка поглощала все ее время. Но потом девочка пошла в детский сад, у Маши стало больше свободного времени, появились культурные интересы, работу она сменила, бросила свою гимнастику, все меньше часов проводила дома, и муж предъявлял претензии...

В общем, расстались они.

Маша переехала назад к родителям, стала часто бывать у дяди, как раз и меня в то время вернули с Луны в школу итантов, я усердно занимался психологией, часто консультировался у шефа. Встретились мы с Машей нечаянно. А потом стали встречаться намеренно.

Эх, не проходит, никогда не проходит бесследно несостоявшаяся первая любовь! Остается как заноза, как осколок в сердце. И улегся, казалось бы, и зарос, а нет-нет — шевельнется, кольнет боль нестерпимая.

Второе дыхание пришло к моей первой любви.

В ту пору я был погружен по уши в работу, осваивал свой первый класс — искал подход к каждому, у Маши же было вдоволь свободного времени, и я получил возможность, такую заманчивую для мужчины, разглагольствовать перед сочувствующей женщиной. Я рассказывал внимательной слушательнице о своих мучениях с нетерпеливым Педро и глуховатым, но основательным Густавом, о восприимчивой к внешности Лоле, никак не представлявшей лунные масштабы, о том, как я стараюсь преодолеть их нетерпение, глуховатость и непонимание особенностей Луны.

— И о каждом ты заботишься так? Какой же ты добрый, Гурик!

— При чем тут доброта?—оправдывался я. Как в мальчишеские времена, доброта казалась мне немужественной. Хотя, в сущности, сильный и должен быть добрым, именно потому, что он сильный, может и себя обеспечить, и слабеньким помочь.— При чем тут доброта? Работа у меня такая, наставительная.

— Нет, ты добрый,— настаивала Маша. Я это еще в школе поняла. Когда все девчонки окрысились на меня, только ты встал на защиту.

— Разве я встал на защиту? Просто я самостоятельный был, у меня не было основания обижаться на тебя, я терпеть не мог математику.

— Нет, ты добрый, ты меня пожалел.

Обсудив проблемы доброты и жалости, я включал диктофон, чтобы записать свои соображения о Педро, Лоле и Густаве, а Маша тихонько сидела у меня за спиной, кроила что-нибудь для дочки, склеивала, изредка заглядывая через мое плечо и при этом ласково кончиками пальцев чуть-чуть поглаживала мои волосы. Почему-то это робкое поглаживание больше всего умиляло меня.

И у нас все шло хорошо, пока не вселились мне в голову утроенные лица и звериные мордочки, витиеватые линии и цветные облака, араксистость и араратистость. Я начал думать и говорить иначе, невнятно, с точки зрения окружающих.

Вот, например, Маша с трепетом приносит мне видеоленту, взволновавшую ее душу, сентиментальную сверх |всякого предела историю верных влюбленных, мечтавших о соединении всю жизнь, десятилетия наполнивших мечтами. Догадываюсь, что Маше хотелось, чтобы я был из той же породы мечтателей. Я говорю: «Маша, это разведенный сироп, жиденький, бледно-бледно-розоватенький». Маша приносит стихи своего поклонника, о чувствах, подобных урагану, заре, закату, метели, ливню, — сплошной учебник метеорологии. Я говорю: «Я вижу суп с зеленым горошком. Зеленое — описание природы, прочее — вода». Маша обижается, конечно. Ей лестно было вызвать пургу, ураган и прочее в чьей-то душе, даже в душе ненужного поклонника.

Маша знакомит меня с Верочкой, своей ученицей, совсем молоденькой девочкой, уже невестой. Верочка прослышала о моем новом даре (от Маши, конечно) и просит предсказать, будет ли она счастлива в браке Четверть часа я беседую с ней, еще четверть часа с женихом, потом говорю Маше:

— Мутновато.

— Загадками говоришь,— возмущается Маша. — Объясни членораздельно, по-человечески.

— Но я так вижу. Он пронзительно-желтый. Верочка голубенькая. Вместе что-то серо-зеленое, нечистый тон, грязноватый даже.

— Злой ты какой-то.— Маша пожимает плечами.

— Выламываешься, — говорит она в другой раз.

Потом всплывает ревность:

— С Венерой своей разговаривай так, с носатой красоткой.

И вот беда: в самом деле мне с Венерой легче разговаривать. Мы понимаем друг друга, у нас общий язык, мы близкие, не одной крови, но одного мышления. Маша осталась где-то в стороне, пропасть расширяется, и все труднее наводить мосты.

И смертельную обиду вызываю я, сказав, что дочка ее как оберточная бумага — шершавая и сероватая. Почему «как бумага»? Потому что никакая она, не человек еще, «табула раса», жизнь еще напишет на ней содержание. Почему «как оберточная»? Потому что не очень чувствительна девочка, только жирные буквы отпечатываются на ней. И «шершавая» потому, что толстокожая. Но ведь все это я выразил короче. Лаконичны мои новые образы.

— Ты меня дразнишь? Оскорбить хочешь?

Снова и снова объясняю ей, что не злюсь, не выламываюсь, не дразню и не оскорбляю. Вижу я теперь иначе. Машу не утешают мои оправдания. Она рыдает, ломая руки: пальцы сплетает и расплетает, локти прижимает к груди, словно ей мешают собственные руки, хочет их оторвать и отбросить. Маша не находит себе места, не находит слов:

— Ты совсем другой человек, ты чужой, чужой, я такого не знала никогда. Я не могу любить каждый год другого. Я знаю, что ты не виноват, это все проклятые опыты дяди. Ну какое он право имеет вмешиваться в душу, перелицовывать человека? Где мой милый, добрый Гурик? Подменили, выдали другого — сухого, циничного, оракула всевидящего. А потом будет еще какой-нибудь величественный, снисходительный, божественный. Все разные, все чужие. Я так не могу, не могу, не могу!

Мне не удалось утешить Машу. Она убежала, отмахиваясь, и я решил отложить разговор на другой день, когда она не будет так расстроена. Но Маша не пришла назавтра и послезавтра, а потом я получил от нее письмо. Письмо само по себе символ разрыва. В наше время, когда так легко появиться на запястье, в кружочке наручного экрана, письма пишут, если не хотят видеться.

«Гурий, прощай, — писала Маша.— Гурика, которого я любила, больше нет на свете. А ты только его тезка, чужой человек, захвативший имя и внешность моего лучшего друга. Я даже не уверена, что ты человек. И не преследуй меня, не ищи. Такого я не люблю, такого я боюсь».

Вот так получается. Как говорит шеф: «За все на свете надо платить, а кто платит, тот тратит», И кто осудит Машу? У нее своя правда. Маша — хранительница человечества. А я не сохранился, я изменился. Кто меняется, тому изменяют.

Я кинулся было к шефу: «Спасайте, выручайте, не хочу быть пожизненным кроликом, заберите третью сигнальную, отдайте мою личность». Но, в сущности, я заранее знал, что он ничего не может сделать. Как отобрать у человека талант? Испортить мозг лекарствами? Но кому нужен жених с испорченным мозгом?

Есть, конечно, средство, и я сам догадывался. Талант можно засушить бездействием. Год не пускать в ход лобастую голову, два, три не думать об уравнениях, графиках, учениках, о людях вообще, и она отучится вырисовывать потоки с дельтами и меандрами. Можно, например, возродить детскую свою мечту, закинуть за плечи рюкзак с этюдником, выйти из дому пешком, взять курс на Верхнюю Волгу, Ильмень и Ладогу, вглядываться и радоваться, рисовать цветочки и кочки, ветки и морщины коры, этюд за этюдом, альбом за альбомом «Живописная планета». Можно и не рисовать даже; в каком-нибудь заповеднике обходить просеки летом и зимой, проверять, «пушисты ли сосен вершины, красив ли узор на дубах», и радоваться, что кто-то перевел на Луну еще один завод, освободив сотню-другую гектаров для сосен и дубов.

И лет через семь, выдержав характер как библейский Иаков, приду я к своей Рахили с докладом: «Маша, я совершил подвиг долготерпения, я достоин тебя, мне удалось поглупеть».

Так, да?

Не хочется.

Жалко мне расставаться с глобальными задачами, решающимися в переплетении цветных линий, жалко спаянной нашей четверки «Четверо против косности», жалко бросать будущие дела и сегодняшнее срочное «Земле — зелень, Луне — дым».

Пусть земное небо будет чистым ради чистой наследственности детей!

Чтобы сохранить Землю, надо изменить Луну— менять, чтобы сохранить. Вот какая диалектика.

Чтобы сохранить человечество, надо менять человека, — такая моя правда.

Но кто меняется, тому изменяют — это правда Маши.

У Маши — своя, у меня — своя.

Чья правда правдивее?

Сергей Снегов. ПРАВО НА ПОИСК  Повесть.

1.

Чарли присел к моему столику, деловито пробежал глазами меню — что бы в нем ни значилось, он закажет омлет с помидорами и апельсиновый сок, это неизменно — и «порадовал»:

— К Латоне приближается рейсовый звездолет «Командор Первухин». На нем очередная цистерна с тремя миллионами тонн сгущенной воды. И некто Рой Васильев. Этот землянин на Латоне пересядет в планетолет на Уранию. Сгущенная вода прибудет позднее. Ты что-нибудь слыхал о Рое Васильеве? В общем, готовься к трудным объяснениям.

Меня временами раздражает обстоятельность, с какой Чарли изучает совершенно ненужные ему фантазии поваров. Как-то, спустя часок после такого десятиминутного углубления в роспись первых, вторых и третьих блюд, я поинтересовался, не помнит ли он, что нам сегодня предлагали на обед. «Конечно, помню, — бодро заверил он. — Были омлет с помидорами и сок». Даже бифштекса с фруктами и торта не запомнил, а я их жевал перед его носом за одним с ним столом! На вопрос о Рое Васильеве я не ответил. Я промолчал сознательно и вызывающе. Молчание — единственное, что молодой академик, мой начальник Чарльз Гриценко, способен слушать объективно. На молчание он реагирует быстро и толково. «Молчание информативно, — утверждает он. — Это самый красноречивый сигнал несогласия в споре, самое категорическое оповещение протеста».

— Омлет с помидорами и апельсиновый сок, — сказал Чарли в микрофон. — Эдик, ты слышал, что я сказал? Почему ты молчишь?

— Не вижу причин кричать.

— Кричать не нужно. Но хоть бы промычал что-то. Рой возьмется прежде всего за тебя. Павел был твоим помощником, связь между его гибелью и взрывом сгущенной воды на складе почти несомненна. Рой прибывает для того, чтобы исследовать эту связь… Тебе мало этих фактов?

— Что мне мало и что много — не существенно.

— Правильно, единственно важное — что будет думать сам Рой о трагедии. Но снова и снова повторяю…

Ему не дал договорить Антон Чиршке, Повелитель Демонов Максвелла. Этот долговязый, крупноносый, большерукий, белокурый физик известен на Урании больше по прозвищу, чем по фамилии от родителей. На кличку «Повелитель Демонов» он откликается охотно, даже гордится ею. Если просто крикнуть на улице: «Повелитель!», он тоже обернется без раздражения. Злость он приберегает не для встреч со знакомыми, а для работы. В лаборатории он неистов. Он дьявольски вспыльчив, Антон Чиршке, Повелитель Демонов. Если ему кажется, что прибор висит криво, он кричит на него. Я сам видел, как Чиршке закатил оплеуху командному механизму, включившему не ту программу. Механизм, правда, пострадал куда меньше, чем рука Антона. Кроме вспыльчивости и нетерпимости к чужим мнениям, Антон еще и талантлив. Все мы талантливы, конечно, бесталанных на Уранию не командируют, я вовсе не хочу сказать, что в этом смысле Чиршке какое-то исключение. Просто он талантливей каждого из нас. Таково мое убеждение, его разделяют не все, но я никому не навязываю своих оценок. Его ошеломительно простой механизм, сепарирующий молекулы воздуха по их скорости, вызвал множество возражений, каждый помнит, какие шли пять лет назад страстные дискуссии — не было обидных слов, которые бы не бросали Антону в лицо. Но, между прочим, все отопление на Урании, все холодильники на нашей экспериментальной планете сегодня работают от сепараторов Чиршке, от его небольшого заводика, пущенного в прошлом году: с одной стороны воздух засасывается в приемную трубу, а с другой две трубы отправляют сепарированный воздух потребителям, по одной — горячий поток, по другой — ледяной. И кто придумал Антону в насмешку прозвище «Повелитель Демонов Максвелла», те давно прикусили языки, а само прозвище ныне выражает не иронию, а уважение. И еще одно. Антон щедро наделен величайшим даром всюду видеть загадки. У него вызывает тысячи недоумений любая вещь мира, любое обычнейшее явление. Павел шутил: «Антона возмущает даже то, что дважды два четыре. Он не опровергает этой истины, он только ошеломлен ею». Павел был не просто талантлив, как Антон, Павел был гениален. И он серьезно говорил об Антоне: «Не хотел бы попадаться этому человеку под горячую руку. Но если мне захочется услышать что-нибудь совершенно новое о чем-то совершенно тривиальном, я обращусь к Чиршке».

— Парни, вы слышали, к нам летит какой-то Рой Васильев, — объявил Антон, присаживаясь к нашему столу и бесцеремонно отодвигая подальше от Чарли стакан с апельсиновым соком.

— Тебя это, естественно, выводит из равновесия? — Чарли снова пододвинул стакан к себе.

— А как может быть иначе?

— Что же тебя поражает в прилете Роя?

— Во-первых, сам прилет. А во-вторых, кто таков Рой? Какого шута мне в нем и ему в нас?

— Шута нет ни в тебе, ни в нем, а неприятности будут нам всем. Между прочим, мы их заслуживаем.

И Чарли с обычной своей проницательностью обрисовал ситуацию. Рой Васильев — физик, даже, скорей, астрофизик, во всяком случае, неплохой знаток космоса. Кроме того, он детектив. Ну, не простой сыщик, хватающий за шиворот преступника, этого за Роем не слышно. Но вряд ли на Земле имеется другой такой же специалист по расследованию непонятных несчастий. Его стиль — искать в различных бедах не злоумышления, а неизученные явления природы. Неизученных явлений в природе, особенно в космосе, — бездна. Очевидно, на Урании Рой займется любимым делом: будет выискивать что-то неизвестное в недавнем взрыве сгущенной воды и гибели Павла Ковальского.

— По-твоему, ничего неизвестного не было? — Антон нервно жевал какое-то блюдо, голос звучал глуше и невнятней обычного. Ясностью речи Антон не отличается. Разве когда говорит спокойно и уравновешенно. Спокойным и уравновешенным я видел Антона очень редко.

— Суть не в неизвестном, а в том, чтобы хорошо объяснить известное, — спокойно отпарировал Чарли.

— Ты педант! — закричал Антон, отрываясь от еды. — В жизни не встречал большего педанта!

— Ты, наверно, хотел сказать: более точного человека? Тогда это я. Я правильно понимаю словечко «педант»?

Антон мигом вышел из себя. Он хлопнул кулаком по столу, Чарли поспешно схватил полный стакан сока и отпил немного.

— Ты консерватор, Чарли! Я всегда это говорил. Чего ты ухмыляешься? В древности такие издевательские усмешки приравнивались к уголовному преступлению. Иногда жалею, что наша эпоха пренебрегла многими хорошими обычаями старины.

Улыбка Чарли говорила не об издевке, а о том, что он собирается придать дискуссии неожиданный поворот. Чарли великий мастер на парадоксы. Я провел пять лет под его начальством и сотни раз терялся до немоты, когда Чарли принимался выворачивать привычные понятия. Если Антон ко всему придирается, то Чарли частенько усмехается и нередко делает это с таким серьезным выражением лица, что охватывает дрожь, а не смех. В те древние времена, о каких вспомнил Антон, Чарли провозгласили бы великим софистом, мастером невероятного толкования слов. Я не сомневался, что он готовится нанести Антону именно такой удар, каким неоднократно сражал и меня, и противников посильней, — обернуть против Антона собственные его аргументы.

— Как понимать странный термин «консерватор»? — сказал он так мягко, что легко обманул Антона. Меня, естественно, он обмануть не мог. Я с интересом ждал продолжения.

— Как все люди понимают!

— Как понимать фразу «понимают, как все люди»? Антон потерял терпение. Его глаза засверкали. Он даже приподнялся на стуле. С людьми Антон не дерется, но стулом хватить об пол способен, случаи такие бывали.

— Возьми словарь международного языка. Можешь перелистать и словари всех пяти тысяч мертвых языков.

— Я хотел бы услышать разъяснение от тебя, а не из словарей.

Повелитель Демонов все же сдержался. Иногда ему удавалось не взрываться в спорах.

— Слушай же. Консерватор — человек, который остается всегда одним и тем же, как бы все ни менялось вокруг; человек, который, однажды установив для себя систему взглядов, манеру обращения… В общем, придерживается одного типа поведения. Тебя устраивает толкование?

Настал час торжества Чарли. В спорах подобного рода Антон перед Чарли — мальчишка перед мастером. Антон к тому же задал нашему академику достаточно простую задачку.

— Вполне устраивает. Ты прав, я — консерватор. И горжусь этим!

— Ты хотел сказать — стыжусь?

— Я сказал то, что хотел сказать. Да, я не меняюсь. У меня ко всему один подход. Я стараюсь понять все новое, постигнуть все неизученное, овладеть всем трудно дающимся. Для меня мир — пустыня, где каждый шаг вперед сулит открытия. Я всегда в поиске и не позволю себе почить на однажды достигнутом. И не стану выдавать чужой успех за собственный. Но я не всеяден, не равнодушен, не безучастен. Я пристрастен и односторонен, тут тоже не собираюсь меняться: всегда поддерживаю доброе против злого, честное против подлого, справедливость против хищности, неправедно обиженного против обидчика. О, нет, я не из тех, кто добру и злу внимает равнодушно — кажется, так в древности говорили об иных мудрецах. Я человек, никогда не изменяющий человечности. Ибо мое постоянство в том, что я всегда, везде, при всех обстоятельствах за истину против заблуждения, за талант против бездарности, за вечный поиск против бесплодной самоудовлетворенности. Тебе не приходило в голову, что именно этой моей неизменностью и объясняется, что я горячо поддерживал тебя против твоих противников и что само приглашение тебя на Уранию вызвано моими долгими хлопотами в Академии наук? Не я назвал тебя Повелителем Демонов Максвелла, но если ты сегодня с достоинством носишь это прозвище, то поблагодари и меня, ибо я способствовал его появлению.

Чарли мог бы и не говорить последней фразы. Антон был сражен. Всех его душевных сил хватило только на то, чтобы промямлить:

— Ты выворачиваешь мои слова наизнанку, Чарли!

— Тогда говори словами, которые не выворачиваются наизнанку, — холодно посоветовал Чарльз Гриценко, руководитель Института Экспериментального Атомного Времени, мой начальник, мой лучший друг, по специальности блестящий физик, по душевным влечениям — великий софист. И для него так естественно было одерживать верх в любом споре, что он и не порадовался, только подмигнул мне.

Антон перехватил его взгляд.

— Послушайте, — сказал он с удивлением, — мы с Чарли битый час надрываем глотки, а Эдик не выговорил и словечка. Что кроется за такой отстраненностью?

У этого человека, Антона Чиршке, Повелителя Демонов Максвелла, было редкое чутье на необычность самых, казалось бы, ординарных поступков! С этим надо было считаться.

2.

«С этим надо считаться», — мысленно остерег я себя.

Из столовой мы вышли втроем. Повелитель Демонов шагал, широко размахивая длиннющими ногами. «Ходит ножницами», — острили о нем, а одна из его лаборанток как-то обругала своего руководителя: «Журавль!» Очень точная, по-моему, характеристика. Когда до Антона дошли и эти две клички, он деловито поинтересовался: «Ножницы я знаю, а что такое журавль?».

— Чарли, сообщай новости, — сказал на прощание Антон. — И я тебе буду звонить. Эдика не тревожим, от этого молчуна ничего интересного не узнать.

Заводик Антона приткнулся к Биостанции, Повелитель Демонов свернул к ней. Мы с Чарли молча прошли мимо ее корпусов. Мардека светила тускло, вот уже месяц — после взрыва сгущенной воды — даже полдень на Урании вряд ли ясней земного зимнего вечера. Правда, потоп закончился, из двух миллионов тонн в пламени и пару вознесенной воды больше полутора миллионов по внезапно сотворенным рекам и ручьям излились в котлован будущего Института Мирового Вакуума. Образовалось глубокое озеро длиной с километр и шириной метров в двести. На берегах этого озера не будут расти деревья и травы, его не населят рыбы, даже птицы, занесенные на Уранию, стараются летать в стороне. Оно мертво и останется мертвым. Энергетики утверждают, что вода, восстановленная из сгущенной, по структуре аномальна: не образует нужных разновидностей льда, плохой растворитель, не утоляет жажды и вообще, чтобы она снова стала обыкновенной водой, нужна почти такая же технологическая обработка, какая потребовалась, чтобы сгустить первичную воду в сто тысяч раз. Литр сгущенной воды, это известно из школьного учебника, весит сто тонн. Между прочим, вода, месяц назад огненным вулканом взметнувшаяся над Уранией, по заводскому сертификату, я сам его видел, была сгущена даже в сто тридцать тысяч раз.

Чарли остановился на краю котлована. Внизу, в бледном свете полускрываемой облаками Мардеки, расплавленным металлом поблескивала водная гладь. Я залюбовался мертвым озером. Оно все же было красиво.

— Помнишь? — спросил Чарли.

Я помнил. До самой смерти эту картину еще никем не виданного чудовищного взрыва в моей памяти сохраню. Мы с Чарли одновременно выскочили из наших лабораторий, мы бежали бок о бок к Энергостанции. И впереди взметывалось нечто, напоминающее вулкан. Не пар, не исполинских размеров гейзер, как, вероятно, сочли на Земле, когда пришло известие о несчастье. Это было пламя, странное пламя: сине-фиолетовое, бурное, пышущее диким жаром. Вода, ставшая вдруг огнем, — таким мы увидели взрыв. И водяные тучи, быстро затянувшие всю планету, были поначалу не тучами, а дымом. Повелитель Демонов клялся потом, что ощущал ноздрями гарь, даже видел в воздухе хлопья копоти. Так это или нет, проверить трудно, хлынувший после взрыва ливень вычистил все окрестности Энергостанции. Мы с Чарли умчались от ливня, он едва не смыл нас в провал котлована. А в это время Павел Ковальский, мой помощник, катался по полу лаборатории, отчаянно борясь с удушьем. Я возвратился слишком поздно, чтобы спасти его, он умер у меня на руках. Никогда себе этого не прощу!

— Ты должен предупредить Жанну о приезде Роя Васильева, — сказал Чарли. — Я мог бы и сам поговорить с ней, но тебе сделать это лучше.

— Развернуть перед Жанной программу ответов на возможные вопросы следователя? — хмуро уточнил я.

— Чепуха, Эдик! Жанна не всегда способна отделить важное от пустяков. Она слишком пристрастна. Это может ввести в заблуждение Роя. Он ведь не очень разбирается в жизни на Урании. Будем помогать ему, а не запутывать пустяками.

— По-твоему, взаимоотношения Павла и Жанны — пустяки?

— Прямого касательства к взрыву и гибели Павла вряд ли имеют. Или ты думаешь иначе?

— Я ничего не думаю, Чарли. В моей голове нет ни одной дельной мысли.

— Тогда поразмысли о моей гипотезе взрыва. Положи ее в основу своих рассуждений и независимо от меня рассмотри возможные следствия. Без этого тайны не раскрыть.

Я промолчал. Чарли не догадывался, что с первой минуты несчастья я пришел именно к тому, что он называл своей гипотезой взрыва, и что для меня это вовсе уже не гипотеза, а неопровергаемая истина. И что из нее следуют выводы, о которых он и помыслить не способен и которые терзают мою душу неутихающим отчаянием. Он говорил о тайне. Тайны не было. Была действительность, до дрожи ясная, до исступления безысходная. Ровно месяц я бьюсь головой о стену, чтобы предотвратить новое несчастье. Я мог рассказать ему об этом. Он мог все понять. Но помочь он не мог. Вероятней другое — он помешал бы мне искать выход. Он имел на это право и воспользовался бы своим правом. Я вынужден был молчать.

— И еще одно, друг мой Эдик, — сказал Чарли, когда мы подошли к моей лаборатории. — Повелитель Демонов вчера работал с Жанной, она принесла изготовленные ею пластинки для сепараторов молекул. Он позвонил мне вечером очень обрадованный. Пластинки отличного качества, но обрадовали не они, а сама Жанна. Она оправилась от потрясения, выглядела сносно, говорила если и не весело, то и без скорби. В общем, опасения, что она не переживет гибели Павла, можно считать неосновательными. Значит, не надо бояться, что любое упоминание о Павле вызовет новый взрыв отчаяния. Молодой организм берет свое не только на Земле, но и на Урании, не так ли? Учти это, когда будешь касаться весьма болезненных для нее вещей. Почему ты молчишь?

— Учту все, — пообещал я.

Говорят, последняя капля переполняет чашу терпения. Я чувствовал себя чашей, в которую слишком много налили. Я готов был пролиться — какой-нибудь безобразной вспышкой гнева, каким-нибудь нелепым поступком. Входя в лабораторию, я впервые понял, почему Антон в ярости бьет кулаком по приборам. Но мои приборы работали исправно, кулачная расправа с безукоризненными механизмами не дала бы выхода раздражению. «Возьми себя в руки», — приказал я себе. Эту странную формулу успокоения — «взять себя в руки» — внушил мне Павел. Сам он знал только одно душевное состояние — вдохновение, был то исступленно, то просто восторженно озаренным. В иных состояниях я его не видел. А мне со смехом советовал: «Остановись, Эдуард, ты уже готов выпрыгнуть из себя!» И я «брал себя в руки», то есть присаживался на стол или подоконник, минуту молчал, две минуты что-нибудь песенное бормотал — и неистовство утихало, гнев усмирялся.

— Возьми себя в руки, Эдуард, — вслух сказал я себе, сел в кресло и закрыл глаза.

Меня стало клонить ко сну. Я не спал уже пятые сутки.

— Ты меня звал, Эдик? — услышал я голос Жанны и открыл глаза.

Жанна хмуро глядела со стереоэкрана.

— Приходи, — сказал я. — Или я к тебе приду. Нужно поговорить.

— Жди. — Экран погас.

Теперь надо было быстро подготовиться к ее приходу. Я задал аппаратам код ее психополя, проверил точность настройки. Жанна вошла, когда я подгонял программу командного устройства.

— Брось! — приказала Жанна. — Мне надоела роль подопытного кролика. Садись, Эдуард.

— Все мы теперь подопытные кролики, Жанна, — возразил я, но отошел от механизмов.

Она внимательно осматривала меня. То же делал и я — выискивал в ее лице, фигуре, движениях, в звуках ее голоса что-либо неизвестное. Жанна сидела в кресле похудевшая, побледневшая, усталая, нового в этом не было, она и раньше бывала такой — не все эксперименты проходили удачно, результат каждого отчетливо выпечатывался на ней. Но в каком бы она ни была физическом и духовном состоянии, всегда оставалась красивой. Красивой она была и сейчас, измученная, почти больная. Я привык доверять прозорливости Антона. То, что он сказал об улучшившемся состоянии Жанны, тревожило. Ни он, ни Чарли не догадывались, какую информацию несла мне невинная, казалось бы, фраза: «К Жанне возвратилось хорошее настроение». Она тоже не могла этого знать.

— Ты раньше боялся на меня смотреть, — грустно сказала она. — Взглянешь и потупишь глаза. И при каждом взгляде краснел. А сейчас…

— Раньше я был влюблен в тебя.

— Сейчас уже не влюблен?

— Сейчас меня терзают чувства гораздо сильней любви. Можешь не страшиться других признаний. Гибель Павла ничего не изменила в наших с тобой отношениях, так я считаю.

— Я тоже. Ну, давай ближе к делу. Для начала устанавливаю: внешне ты не изменился. Что скажешь обо мне?

— Ты выглядишь нездоровой. После всех терзаний такой вид естественен. Больше ничего сказать не могу.

— На этом закончится наша беседа?

— Она еще не начиналась. К нам вылетела с Земли следственная комиссия. Правда, в составе одного человека, зато такого, что стоит десяти.

Я рассказал Жанне о Рое Васильеве. Она поморщилась.

— Опросы, расспросы, допросы… Он очень въедливый человек, этот Рой.

— Ты его знаешь?

— В отличие от вас с Павлом, занятых только своими работами, я интересуюсь и знаменитыми современниками. Рой и его брат Генрих очень известны на Земле.

— Известность Роя и его брата на Земле имеет значение для нас?

— Непосредственное, Эдуард. Рой доискивается истины в ситуациях, где другие пасуют. Приготовься к откровенности с ним.

— Именно это и советует нам Чарли. Быть с Роем предельно откровенными, помочь ему установить истину. Под истиной Чарли понимает свою теорию взрыва: поворот времени на обратный ход.

— Ты придерживаешься иного мнения?

— Чарли абсолютно прав. Но его теории недостаточно, чтобы объяснить все… И в это нельзя посвящать Роя. Во всяком случае, пока.

— Не понимаю, — хмуро сказала Жанна. — Хитрости в тебе еще не наблюдала. Лукавство и ты — категории несовместимые. Ты краснеешь при каждом неточном, не говорю уж лживом, слове. И собираешься обманывать изощренного в распутывании немыслимых хитросплетений Роя Васильева?

— Должен это сделать.

— Объясни, почему?

— Жанна, это же просто. Чарли считает, что совершил великое открытие, указав на обратный ход времени. Гипотеза его парадоксальна, но убедительна. Она вполне может устроить самую придирчивую комиссию. Чарли хочет, чтобы Рой Васильев пришел именно к такому выводу.

— И это будет правильный вывод.

— Да, если это будет только выводом.

— Опять не понимаю тебя.

— Жанна, вдумайся в мою аргументацию. Ты сама считаешь этого Роя проницательным исследователем. Вообрази себе и такую возможность. Рой приходит к гипотезе Чарльза Гриценко не в конце долгого пути розысков, а принимает ее сразу. Тогда она будет не выводом, а предпосылкой. На выводах останавливаются, от предпосылок отталкиваются. Рой неизбежно двинется дальше. Он поставит перед собой вопрос: как стал возможен поворот времени на обратный ход?

— Тебя это страшит?

— Мы должны завершить исследования! Павел погиб, но расчеты его подтверждены. Они должны из набора формул стать реальным физическим процессом. Не прощу себе, если этого не сделаю! Чарльз пока не догадывается о наших экспериментах, но Рой может догадаться…

Я видел, что в ней происходит борьба. И знал заранее, какое продолжение сейчас последует. Павел незадолго до гибели предупреждал, что все наши секреты не для Жанны, она постепенно сгибается под их тяжестью. Он советовал даже кое от чего ее отстранить для нашего общего спокойствия.

— Эдуард, мне надоело скрываться, — сказала она то, чего я ждал. — Давай объявим, чем занимаемся, и попросим официального разрешения на эксперименты.

— И немедленно получим категорический отказ!

— Я устала, Эдуард…

— И готова примириться с тем, что великую загадку природы мы не раскроем?

— Боюсь, я не рождена раскрывать великие загадки природы. Павел убедил меня в другом. Но его гибель опровергает его доводы. Я уже думала об этом, Эдуард. Поверь, я креплюсь, но сколько можно крепиться?

Одно в том, что она говорила, было утешительно. Повелителю Демонов отказало его ясновидение. Она отнюдь не вернулась от горя к веселью. С моей души спала большая тяжесть. Теперь я был уверен, что мне удастся переубедить ее. Я ходил по лаборатории, она сидела и молча слушала мои объяснения и просьбы. И прежде она садилась в сторонке, а мы с Павлом шагали от стены к стене, говорили, кричали, ссорились, мирились, радостно хлопали друг друга по плечу, с ликованием утверждали, что совершили открытие, с сокрушением признавались в неудачах, обвиняли себя в бездарности, восхваляли свои таланты… Она переводила глаза с одного на другого, щеки ее от внутреннего напряжения охватывало пламенем — всегда красивая, она в такие минуты становилась прекрасной.

Так было и на этот раз — я говорил, она слушала. Наши эксперименты оборвались трагически, но их надо довершить, чтобы не повторилось новой трагедии. Их нельзя прервать, вызванные ими процессы продолжаются сами собой, и сегодня невозможно установить, как далеко они зашли и чем окончатся. Отказ от продолжения породит свои опасности.

— Даже если нашим соседям и мало что грозит, то под угрозой мы с тобой, Жанна, и в первую очередь — ты! — говорил я. — Только завершение экспериментов способно гарантировать нам безопасность. Мы знали, начиная опыты, что нас подстерегают многие неожиданности, и готовы были с ними бороться, но всех предугадать не смогли. Жанна, Жанна, ты же ученый, физик, мастер эксперимента, как же ты не понимаешь, что мы вызвали к жизни злого джинна и не будет нам спокойствия, пока не возвратим его в бутылку или не скуем на него иные путы!

— Ты прав, эксперименты надо закончить, — сказала она, когда я высказался. — Постараюсь скрыть от Роя их суть. Если он ими заинтересуется, а это для меня пока не ясно.

— Он ими заинтересуется, Жанна!

Она ушла. Я подошел к окну, следил, как она перепрыгивала через маленькие лужи, оставшиеся от недавнего потопа, обходила большие. Она ни разу не оглянулась. У нее удивительная походка — упругая, стремительная. Жанна, подпрыгивая, как бы взлетает. Сколько раз я украдкой любовался тем, как она ходит между институтскими лабораториями! У меня было скверно на душе. Я убедил ее, но не назвал реальных опасностей. Я не смел говорить о них. Их надо было предотвратить, а не разглагольствовать на тему грядущих ужасов. Я подошел к регистратору. Прибор писал нормальную кривую психополя Жанны. Прогноз Антона Чиршке не подтверждался. Еще было достаточно времени, чтобы разработать противодействие новым опасностям, которые меня пугали. Теперь я ждал Роя Васильева.

3.

Теперь я ждал Роя Васильева. Рой задерживался на Латоне. Вероятно, у него были и другие задания, кроме расследования взрыва на складе сгущенной воды. Два рейсовых планетолета с Латоны прибыли с грузами для Биостанции. Для Энергостанции и Института Времени не поступало ничего. Энергетики нервничали. До установления причин взрыва воды их обязали ориентироваться на ядерные генераторы, хотя они гораздо менее эффективны.

— Придется и нам ужать эксперименты с атомным временем, иначе говоря, временно ограничиться безвременьем, — острил Чарли. — Это, естественно, плохо, но ведь именно мы основной потребитель энергии на Урании. Зато другое хорошо — на Земле отдают себе отчет в серьезности аварии. Предвижу полезное дополнительное внимание к работам Института Времени.

Особое внимание к нашим исследованиям было как раз тем, чего я хотел бы избежать. Но после катастрофы об этом не приходилось и мечтать. Я улыбался и отмалчивался.

Однажды утром меня вызвал Чарли.

— Эдик, подними свои бренные кости и выметай их наружу, — почти весело сказал он. — Мы идем встречать гостей с Земли. Нет, — поспешно добавил он, — вижу по твоим губам, что собираешься послать меня к черту. К черту я не пойду. Жду тебя у входа через пять минут.

Среди особенностей Чарльза Гриценко — точность. Он гордится, что все у него «минута в минуту», и говорит о себе: «Я повелитель времени, ибо рабски ему покоряюсь. Я командую им в соответствии с его законами». Между прочим, его успехи в экспериментировании с атомным временем обусловлены именно уважением к законам времени, о чем я постоянно напоминал Павлу в разгар иных его увлечений: ставил Чарли Павлу в пример.

Я вышел из лаборатории на исходе последней из дарованных мне пяти минут, и мы зашагали с Чарли в космопорт.

Вероятно, это был первый ясный день после катастрофы. Теоретически могу представить себе, что и до того попадались кратковременные прояснения, но они прошли незамеченными. А сегодня на планету вернулся полный дневной свет. Мардека светила ярко, было тепло, воздух, еще недавно мутный, как дым, стал до того прозрачным, что от нашего института виднелись башни космопорта, а это все-таки около двадцати километров.

— Авиетки я не вызывал, сядем в рейсовый аэробус, — сказал Чарли.

До отправления аэробуса было минут десять, мы присели на скамью. Отсюда открывался простор всхолмленной зеленой, цветущей равнины. Если бы я не знал, что нахожусь невообразимо далеко от Земли, на недавно мертвой планетке, переоборудованной специально для опасных экспериментов, недопустимых в окрестностях Солнца, я чувствовал бы себя, как на Земле. Впрочем, это и было «как на Земле», строители Урании постарались создать на ней главные земные удобства. Нового в таком ощущении не было, каждый хорошо знал, как на Урании творились «земности»: мы восхищались нашей планетой как великим достижением астроинженеров и космостроителей.

— Понимаю, ты тревожишься, — сказал Чарли, мое молчание и сейчас подействовало на него информативно. — И хорошо, что тревожишься. Тревога — рациональная реакция на любые опасности. Недаром один древний бизнесмен телеграфировал жене: «Тревожься. Подробности письмом». Но не переходи меры. Тревога не должна превращаться в панику. Роя мы преодолеем. Эксперименты с временем он бессилен запретить.

— Смотря какие эксперименты, — пробормотал я.

— Любые! Мы работаем по плану, утвержденному Академией наук. И только Академия правомочна внести изменения в свои планы. Между прочим, решения Академии в какой-то доле зависят и от меня. Маловероятно, чтобы этот землянин, неплохой космофизик, но никакой не хронист, взял на себя ответственность за направление наших исследований. Думаю, в проблемах атомного времени Рой Васильев разбирается не глубже, чем воробей в интегральном исчислении.

Чарли хотел меня успокоить, но еще больше встревожил. Я предпочел бы, чтобы Рой был полузнайкой, а не профаном в загадках атомного времени. Полузнайка, так я считал, будет углублять уже имеющиеся у него знания, то есть идти традиционной дорогой. Но профану все пути равноценны, он способен зашагать и по тем, что полузнайке покажутся невероятными, а среди невероятных, не исключено, попадется и наша с Павлом исследовательская тропка.

— Ты не согласен? — поинтересовался Чарли.

— Согласен, — сказал я и молчал до космопорта.

В космопорте собралась вся научная элита Урании. Каждый начальник каждой лаборатории, не говорю уже о руководителях заводов и институтов, считал своей почетной привилегией присутствовать на встрече знаменитого землянина. Впереди компактным отрядом сгустились энергетики, это я еще мог понять, — катастрофа на энергоскладе затрагивала прежде всего их. Но зачем позвали биологов, было непонятно. Я так и сказал Антону Чиршке, возбужденно вышагивающему в стороне от толпы. Он мигом перешел от возбуждения к гневу. Он закричал, словно в парадной встрече видел мою вину:

— А я? Я тут для чего, объясни?

— Вероятно, необходимо, чтобы ты предварительно пожал руку следователю в присутствии всех на космодроме, а уж потом отвечал с глазу на глаз на его строгие вопросы. Без предварительных парадных церемоний, я слышал, следствие не идет.

Антон сердито пнул ногой берерозку — хилое белоствольное деревцо с листьями березки и цветами, похожими на пионы. Берерозка закачалась, осыпая ярко-красные лепестки. Это немного успокоило Повелителя Демонов. Я подошел к Жанне, она разговаривала с Чарли. Бледная, очень печальная, очень красивая, она так невнимательно отвечала на его остроты, что я бы на его месте обиделся. Но тонкости ощущения не для Чарли, она не молчала, а что-то говорила, большего от нее и не требовалось. Чарли отозвали в группу энергетиков, Жанна сказала мне:

— Мне трудно, Эдуард, но я креплюсь. Не тревожься за меня. Что нового принесли вчерашние эксперименты?

Так она спрашивала каждое утро: вызывала по стереофону и задавала один и тот же вопрос. И я отвечал одним и тем же разъяснением: нового пока нет, идет накопление данных. Она грустно улыбнулась, выслушав стандартный ответ, и пожалела меня.

— Ты плохо выглядишь, Эдуард. Я не собираюсь отговаривать тебя от круглосуточных дежурств у трансформатора атомного времени, ты все равно не послушаешься. И не посылаю к медикам, ты к ним не пойдешь. Но все-таки иногда думай и о себе.

— Я часто думаю о себе, — заверил я бодро.

Так мы перебрасывались малозначащими для посторонних фразами, с болью ощущая сокровенное значение каждого слова. А потом на площадку спустился планетолет с Латоны и вышел Рой Васильев. Он прошагал через расступившуюся толпу, пожал с полсотни рук — мою тоже, — столько же раз повторил: «Здравствуйте!» Приветствие прозвучало почти приказом: «Смотрите, чтобы были у меня здоровыми!» Мне в ту минуту почудилось, что я так воспринял его приветствие из-за разговора с Жанной о здоровье, а реально оно означало обычность встречи. И понадобилось несколько встреч, чтобы я понял: у этого человека, астрофизика и космолога Роя Васильева, не существует обыденности выражений и притупленной привычности слов, он говорит их каждый раз почти в первозначном смысле, и даже такое отполированное до беззначности словечко, как «спасибо», меньше всего надо воспринимать как простую признательность. Дикарское полуиспуганное-полумолящее «спаси бог!» куда точней — горячее, от души, а не вежливая благодарность. В наших последующих встречах эта особенность Роя сыграла немалую роль, но в тот первый день знакомства я и помыслить не мог, как вскоре понадобится вдумываться в многосмысленность, казалось бы, вполне однозначных слов.

Зато в аэробусе я составил себе твердое представление о внешности гостя с Земли — единственное, что сразу о нем узналось точно.

Рой Васильев сидел в переднем кресле, у коробки автоводителя, лицом к пассажирам. То один, то другой обращались к нему с вопросами, он отвечал неторопливо и обстоятельно, пожалуй излишне обстоятельно, не быстрыми репликами, обычными на Урании, а сложно выстроенными соображениями, в каждую фразу вкручивалось с пяток придаточных предложений, уводящих то вправо, то влево, то вперед, то назад от главного смысла. Я украдкой запечатлел на пленке один из вычурных ответов о цели его командировки на Уранию и ограничился этим: ничего важного он сегодня сказать не мог, важное начнется, когда он по-деловому ознакомится с Уранией. Я молча разглядывал посланца с Земли. Смотреть было на что.

Он был высок, этот Рой Васильев, почти на голову выше любого уранина. Правда, как-то получилось, что на Уранию приезжали в основном люди среднего роста и малыши, ни один из земных исполинов не выпрашивал сюда командировок. На Земле Рой ростом никого бы не поразил, но здесь выделялся. Худой, широкоплечий, длинноногий и длиннорукий, он плохо умещался в низком кресле и то протягивал вперед ноги, то, поджимая их, высоко поднимал колени. Лицо его тоже было не из стандартных — большая голова, собранная из крупных деталей: широкий, мощной плитой лоб, нос из породы тех, какие называют «рулями», внушительный толстогубый рот и сравнительно маленькие на таком крупном лице голубые, холодные, проницательные глаза. Рой методично обводил всех взглядом, ни на ком — до меня — не задерживался, в глазах светилось пристойное равнодушие. Так было, пока он не бросил взгляд на меня. То, что совершилось при этом, и сейчас мне кажется удивительным. Глаза его вдруг вспыхнули и округлились. Он словно бы чему-то поразился. Он не мог знать, кто я такой, никто при знакомстве не называл своей должности. И подозревать, что именно я имею какое-то особое отношение к трагедии, у него оснований не было. А он впился глазами в мое лицо, как бы открыв в нем что-то важное. Многие заметили, как странно он рассматривал меня, а сам я, уже в лаборатории, долго стоял у зеркала, стараясь понять, чем поразил его: лицо было как лицо, некрасивое, немного глуповатое, кривоносое, большеглазое, узкоскулое, со скошенным подбородком — в общем, по снисходительной оценке Чарли, из тех, что восхищения не вызывают, но и кирпича не просят.

Мы подлетели к гостинице, и Рой объявил свою программу: сперва он детально ознакомится с Уранией, его давно интересует эта замечательная планета, столько о ней по Земле ходит историй. Потом побывает на Энергостанции, на Биостанции и в Институте Экспериментального Атомного Времени. Дальнейшее выяснится в дальнейшем.

Мы возвращались в свои лаборатории вчетвером — Жанна, Антон, Чарли и я. Повелитель Демонов кипел, Чарли иронизировал, Жанна изредка подавала реплики, я молчал, старательно молчал — так потом определил мое поведение Чарли.

— Нет, зачем нас заставили терять драгоценное время на пустые встречи и ничего не значащие разговоры? — негодовал Антон. — Ну, прилетел кто-то, ну, проехал в гостиницу, ну, что-то маловразумительное пробормотал, а я при чем? Какое мне дело до этого? Вызовут на объяснение, пойду объясняться. Каждый будет говорить в меру своего понимания. А пока одно прошу — не тревожьте попусту!

Раздосадованный, он даже остановился и топнул ногой. Чарли потянул его за руку.

— Не теряй свое драгоценное время еще и на остановки. Ты ошибаешься в главном. Каждый будет говорить в меру своего непонимания. Наука состоит из интеллектуальных приключений. Приключения науки классифицируются как загадочные, важные и пустячные. Считай, что сегодняшняя экскурсия относится к приключениям пустячным. Для тебя заполненное время — некое божество, которому все подчиняется. Но каждый бог имеет своего черта, а черти, особенно из любимцев бога, народ вздорный и непоследовательный. Я в студенческие годы читал это в древних курсах демонологии.

Антон опять остановился. Он любил замирать на месте, когда в голову приходили интересные мысли. Но сейчас он только закричал:

— Надоели твои парадоксы! Ты способен перевести свои туманные изречения на человеческий язык?

— Способен. Перевод будет примерно такой. Рой Васильев ровно на порядок умней тебя, хотя по габаритам — всего лишь средней руки медведь. Ты требуешь примитива, тебе немедленно подавай отполированные формулировки. А Рой разговаривает полуфабрикатами, он лишь намечает силуэты мыслей и не вырисовывает каждый завиток. Он и допрашивать будет так — на подтекстах, многозначительно, а не однозначно.

— Допросы на подтекстах? — Жанна невесело засмеялась. — Очередная острота, Чарли?

— Очередное точное постижение действительности. Ожидаю неожиданности.

И делаю из этого важные для нас всех выводы.

— Выводы? — Антон сделал вид, что безмерно удивлен. — Что-то новое. До сих пор ты не выбирался из сферы доводов, предоставляя другим делать выводы. Твоя стихия — о каждой простенькой вещи высказывать ровно десять противоположных мнений, громоздить загадку на загадку, а что верно, ты не успеваешь установить.

— На этот раз я отступаю от своего обыкновения. Я прослушал вступительный словесный взнос Роя Васильева в общую сумятицу суждений о взрыве и наметил дорогу, по которой нам всем шагать.

— Объясни в двух словах.

— Двух слов не хватит. Дай сто.

— Даю сто, но ни одного слова больше.

В сто слов Чарли уложился. Он гнул все ту же свою линию. Ему не понравилась туманность первых высказываний Роя. Он, Чарльз Гриценко, и раньше предупреждал, что будет несладко, теперь в этом нет сомнений. Рой заранее готов обвинить хронистов больше, чем энергетиков или биологов. Когда он познакомится с гипотезой Чарли, мнение, что виноваты работники Института Времени, превратится в убеждение. Он замахнется на исследования по трансформации атомного времени. Так вот — не поддаваться! Если в чем-то второстепенном и уступить, то ничем важным не поступаться.

— Ты уже говорил мне об этом, — напомнил я.

— Тебе — да, Жанне и Антону — нет. В общем, сплотимся. Нас будут допрашивать поодиночке. Предлагаю после каждой встречи с Роем информировать остальных о каждом его слове, о том, как он слушал, как глядел, с какими интонациями говорил…

— Вопросы, опросы, расспросы, допросы!.. — повторила Жанна то, что уже говорила мне. — Как это противно! Ну, скажи, пожалуйста, какое значение могут иметь интонации голоса Роя!

— Первостепенное, Жанна. Эдик, я видел, ты что-то записывал в аэробусе, включи-ка!

Я вынул карманный магнитофон. Антон опять остановился. Мы, сгрудившись, выслушали длинную фразу, записанную, правда, не с самого начала: «… а потому необходимо, учитывая заинтересованность Земли в благополучии Урании и ответственность каждого, поскольку мои особые задания не выходят за эту границу, а сам я чрезвычайно в этом заинтересован и могу вас заверить: только в этом направлении и буду действовать, и, стало быть, картина задачи выясняется как картина дальнейшей безопасности, хотя неизбежны всяческие отклонения, то именно это и подчеркнуть, а после разработать окончательные условия, отдавая себе отчет, что и Земля, и Урания тут одинаково согласны».

— Абракадабра какая-то! — рассердился Антон.

— По-моему, все понятно, только длинно и витиевато, — возразил Чарли.

— Надо воспринимать высказывания Роя, как некогда спартанские вожди воспринимали двухчасовую речь афинских послов, явившихся в Спарту с просьбой о мире.

— Никогда об этом не слыхал.

— Тогда послушай. Афины жаждали мира, Спарта хотела продолжать удачную для нее войну. И спартанцы ответили афинским послам, что ничего не могут ответить на их речь, потому что не поняли ее конца, а не поняли конца, потому что забыли начало.

— Остряки. Но какое это имеет отношение к Рою?

— Умницы, а не остряки. Они сделали вид, что не понимают речи афинян именно потому, что отлично ее понимали. Рой Васильев совместил в себе афинянина со спартанцем: говорил длинно и всесторонне, как афинянин, каждый завиток предложения имеет точный смысл, а в целом все звучит для моего уха спартански — «идите, друзья, пока что подальше, а придет время, получите разъяснения поточней».

— Мне пора к себе, — сказала Жанна и ушла от нас.

Мы заговорили о ней. Антон снова сказал, что Жанна оправляется от потрясения. Разве она не засмеялась, когда Чарли заговорил о допросах на подтекстах? Если после гибели Павла было опасение за ее здоровье, то теперь такой угрозы нет. Интенсивное лечение дало результаты.

— Смеялась-то она смеялась, но уж очень нерадостно, — заметил Чарли. — И в надежном излечении я не уверен. Ее лечили от второстепенных хворей — нервного потрясения, истощения, головокружений. А надо было лечить от основного заболевания. Основное заболевание — то, что она живет после гибели Павла. Лекарства от болезни, даже от преждевременной смерти, есть. Лекарства от жизни нет.

— Лишить ее жизни для излечения? — съехидничал Повелитель Демонов.

— Кто из нас любитель парадоксов, дорогой Антон? Не лишать жизни, а изменить жизнь — вот что излечит ее. Скажем, возвращение на Землю, полное прекращение всех исследований, в том числе и тех, что она делает для тебя.

— Исключено! Или хотите, чтобы в ваши теплые лаборатории вторгся космический холод? Не забывайте, что теплоснабжение Урании обеспечивают мои сепараторы молекул. — Антон подумал и добавил: — Все же я вижу в Жанне хорошие перемены. Возможно, душевное ее состояние остается скверным, но физически она оправилась, даже похорошела.

На развилке шоссе, где наши дороги расходились, Чарли снова напомнил:

— Итак, друзья, держимся твердо: уступать, но не поступаться!

4.

«Уступать, но не поступаться» — так он объявил, уходя к себе. В сущности, то было пустое наставление, в нем не содержалось конкретности. Но для меня в такой краткой формуле таилось все, чего я мог пожелать. Чарли, при всем его остроумии, и не догадывался, сколь много значили его слова. «Уступать, но не поступаться», — твердил я, шагая по лаборатории, заставленной механизмами и приборами. Самописцы писали все те же кривые, процесс шел своим ходом — от пункта к пункту, от этапа к этапу. Всеми фибрами души, всей силой мысли я стремился убыстрить его, но он двигался по своим законам, не по моему хотению. Мы с Павлом, как некие могущественные волшебники, вызвали к жизни еще никому не ведомые потенции природы, но не подчинили их себе: гибель Павла, взрыв двух миллионов тонн сгущенной воды стали свидетельством нашего бессилия. «Первым грозным свидетельством, на нем не завершится», — предугадывал я. Дознается ли Рой Васильев до тайны трагедии на Урании, если сам руководитель Института Экспериментального Атомного Времени, сам блистательный академик Чарльз Гриценко далек от ее понимания? Скоро ли дознается? Сколько времени нужно мне с Жанной, чтобы овладеть коварным, бесконечно опасным джинном, так безрассудно нами вызволенным из атомного заточения? Даст ли нам землянин Рой это время? Что он потребует от нас? Что разрешит? Что запретит? У меня голова распухала от трудных мыслей. «Уступать, но не поступаться», — твердил я себе как заклинание. И понятия не имел, что именно уступать, чем именно не поступаться.

День шел за днем. Рой не торопился. Цистерна со сгущенной водой оставалась на Латоне. Энергетики жаловались, что ресурсы ядерных аккумуляторов на пределе. Биологи ворчали, что им установили слишком жесткий энергетический лимит. О нашем институте и говорить не приходилось, любой эксперимент со временем требовал бездны энергии — девять десятых мощностей Энергосистемы работали на нас. Между прочим, хронисты вели себя сдержанней энергетиков и биологов. Гипотеза Чарли, что причина аварии в неполадках с атомным временем, пугала всех. Никто не требовал немедленной доставки с Латоны заветной цистерны, ибо каждый опасался вопроса: а как вы предотвратите новую аварию, если причина ее в ваших работах, но что за причины, вы сами толком не знаете?

Рой, повторяю, не торопился. До него, казалось, не доходили сетования энергетиков и биологов. Он безмятежно гулял по Урании. Его видели на берегах неширокой Уры, он карабкался по сопкам и спускался в долины, осматривал дома и заводские здания, облетал на авиетке южные леса и саванны. Он держал себя как турист, а не как следователь. И когда заговаривал с кем-либо, то лишь для того, чтобы высказать свое восхищение пейзажем планеты, выбранной людьми для самых опасных экспериментов, какие стали доступны науке. Он разглагольствовал о благоустроенности, о том, что всего за два человеческих поколения каменистый дикий шарик в космосе превратили в цветущий сад. «Кажется, этот Васильев считает Уранию космическим домом отдыха», — говорили те, кого он удостаивал своими пейзажными беседами, а иных он пока не вел.

И к выполнению своего задания Рой приступил иначе, чем ожидали. Он заинтересовался работой биологов. Посетил все биологические лаборатории, вызывал биологов к себе для собеседований и расспрашивал о том, что не имело отношения к взрыву. Его занимало, как ведут себя искусственно синтезированные звери, рыбы, птицы, растения, какая от них польза, будут ли биологические искусственники вывезены на Землю и другие планеты для расселения там или жизнь их ограничится лишь индивидуальным, а не видовым существованием. Даже сами биологи, а они безмерно гордятся своими удивительными созданиями: наши, мол, успехи — вершина человеческой науки (такова их скромная самооценка), — даже они удивлялись расспросам Роя.

Затем пришла очередь энергетиков. Этих-то несчастье на энергоскладе касалось непосредственно. Теперь в разговорах посланца Земли послышались словечки: «взрыв», «катастрофа», «трагедия», «меры предосторожности». Чарли не сомневался, что ни один энергетик не способен дать толковое объяснение события, для них сгущенная вода была то же, что для древних энергетиков уголь или нефть, — они использовали готовый продукт, не задумываясь о его происхождении.

— Пока Рой не поставит себе вопроса, как получается сгущенная вода, он и не приблизится к раскрытию загадки, — утверждал Чарли. — Технологию сгущения воды надо было изучать на Земле. По всему, он этого не сделал.

Последним из энергетиков Рой пригласил к себе Антона Чиршке.

Повелитель Демонов так заторопился предстать перед следователем, что забыл известить нас о вызове. Чарли узнал о его уходе к Рою и предложил мне и Жанне срочно прибыть в лабораторию Антона. Не скажу, что я охотно оторвался от процесса, кое-что еще надо было сделать, и все же поспел до возвращения Антона. Чарли развлекал Жанну, но это ему удавалось плохо.

— Ужасно хочу спать, — пожаловалась Жанна. — Если засну, не будите до появления Антона.

— Все нормально, — объявил Чарли. — Сон — это здоровая реакция на нездоровую действительность. Любое выздоровление начинается с позыва ко сну.

Я хотел было напомнить Чарли, что недавно он доказывал невозможность излечения, если не ликвидируют основное заболевание, — а основное заболевание Жанны, по его словам, тот факт, что она живет, — но вовремя сообразил, что парадоксы такого рода не для слуха Жанны. Тут ворвался Антон Чиршке и с порога закричал:

— Вы у меня? Я каждого вызывал, никто не откликается! Понять не мог, куда вы все подевались. Черт возьми, что произошло! Нет, этот Рой — штучка, можете мне поверить!

— Садись! — приказал Чарли. — Не топай ногами и не размахивай руками. Постарайся говорить связно. Точно передать разговор ты, конечно, не сможешь, но хоть ни о чем не умалчивай и не мекай.

Не сомневаюсь, Чарли хотел, чтобы Антон обиделся. Обиженный за недоверие к своим способностям, Антон начинает следить за собой, и тогда с ним все проще. Чарли добился большего — Повелитель Демонов вознегодовал. Он обругал Чарли и взял себя в руки. Это дало ему возможность десять минут толково изъясняться.

— Знаете, с чего начал этот белобрысый землянин, этот медведь средней руки, как ты его определил, Чарли? Ни за что не поверите, друзья! Пожал полутонным усилием мою руку, как будто не пожимал, а выжимал ее. И объяснил, что больше всего его интересует, почему я ношу странную кличку Повелитель Демонов? Я, естественно, поправил: не Повелитель Демонов вообще, а Повелитель Демонов Максвелла. Он скептически осведомился, есть ли в названиях разница. Я заверил, что разница весьма существенная. Он попросил разъяснить эту существенную разницу. Я ответил, что ее должен видеть каждый здравомыслящий и культурный человек, в особенности физик по образованию. У Роя железная выдержка, он и глазом не моргнул, даже стал мягче голос.

«Если это вас не затруднит, — сказал он и так улыбнулся, словно я его одарил, а не высмеял, — то я бы хотел узнать подробней, что должен видеть в разнице демонов».

«Общеизвестные демоны, — сказал я тогда, — это нечто вроде злых или там не очень добрых духов, непрерывно общающихся с людьми, то есть чаще всего вредящих людям, — всякие черти с рогами и хвостами, домовые в лохмотьях, заросшие шерстью крысообразные бесы, безрогие и бесхвостые гномы и кобольды, эльфы и сильфиды в развевающихся одеждах, а также уродливые старухи ведьмы, лесные бродяги лешие, коварные речные русалки, прожорливые горные драконы, глуповатые джинны в бутылках и прочие в том же роде. Объединяет всех этих многообразных демонов то, что все они сверхъестественные существа, каждое со своим именем и норовом, и непохожим на других обликом, и что эти сверхъестественные существа реально — в смысле «физически» — не существуют. Они — плод воображения».

«Понятно, — сказал он. — Общеизвестные нормальные демоны имеют свои особые фигуры и лица, носят особые имена, по-особому общаются с людьми, а реально их нет. Этими красочными плодами воображения вы не командуете. Сколько вспоминаю, такими демонами повелевали в древности некий царь Соломон и два-три арабских халифа. В общем, с ними просто. Ну, а демоны Максвелла? Они тоже имеют имена и телесный облик? И существуют физически?».

«Нет, — сказал я. — Демоны Максвелла — это научные понятия. Им не присвоили телесного образа, их не наделили именами. Великий физик прошлого Джеймс Кларк Максвелл предположил, что если бы существовал демон размером с молекулу, и если бы этот демон стоял у забора с отверстием, прикрытым дверкой, и если бы к отверстию подлетали молекулы, то он смог бы их сепарировать по скоростям: открывал дверцу перед быстрой молекулой, поспешно закрывал перед медленной. В результате быстрые пролетали бы по другую сторону забора — и там повышалась бы температура, а медленные оставались бы по эту сторону — и здесь температура падала бы. Мне удалось реально осуществить гениальную идею Максвелла».

«Поэтому вас и назвали Повелителем Демонов Максвелла?» «Совершенно верно».

«И эти демоны, эти абстрактные научные понятия, не имеющие ни имен, ни физического образа, у вас приняли вид…».

«Особого рода пористых перегородок, которые я изобрел еще на Земле и которые поставляет мне на Урании лаборатория Жанны Зориной. Быстрые молекулы пролетают сквозь них, не теряя скорости, медленные отталкиваются. Вроде бега с препятствиями: хороший бегун легко перепрыгивает через поставленный на пути забор, плохой задевает его ногами и падает…».

«Я слышал, все отопление на Урании производится вашими демонами, то есть сепараторами молекул?».

«И охлаждение тоже. Все холодильные установки работают от моих сепараторов».

«Как технически это осуществляется?».

«Проще простого. Специальные насосы вдувают в сепараторы воздух под давлением. Быстрые молекулы проскакивают через перегородку и отводятся по горячей трубе, медленные рушатся в трубу холодную. Вот и все».

Так я ему растолковал конструкцию моих сепараторов. Он кивал, улыбался — демонстрировал, что его восхищает простота объяснений. А потом задал стандартнейший вопрос всех невежд: не опровергают ли мои демоны, принявшие телесную форму пористых перегородок, второе начало термодинамики? Вот, мол, есть такое понятие «энтропия» — мера вырождения энергии, мера хаотичности движения молекул. Он затвердил еще в восьмом классе, что энтропия во всех физических процессах должна расти, увеличивая хаос и беспорядочность, — как у меня с этим священным понятием термодинамики? Ему почему-то кажется, что мои демоны ополчились на фундаментальные законы физики. Я не постеснялся сказать, что хороший физик не должен ограничиваться знаниями, приобретенными в восьмом классе. И популярно растолковал, что и в моих установках энтропия растет. И что если снова соединить горячий и холодный потоки, то воздух возвратится к прежней температуре — повышение ее в одной трубе компенсируется понижением в другой, а к этому еще добавляется потеря энергии на работу насосов, весьма немаловажная величина.

«В общем, можете не волноваться, Рой, — объяснил я, — энергия в моих установках не создается и не уничтожается, а лишь трансформируется».

Он любезно заверил, что уже не волнуется, и предложил перейти от сепарации молекул к взрыву сгущенной воды. Я согласился, что пора перестать попусту терять время. Он и этот выпад снес. У него дьявольская выдержка, вам нужно заранее с этим считаться. Он почти вежливо сказал:

«На Земле мне объясняли, что не существует физических процессов, которые могли бы вызвать нарушение структуры сгущенной воды. Вы согласны с этим?».

«Абсолютно, — ответил я. — Превращение сгущенной воды в обычную происходит только с открытой поверхности, и при этом выделяется огромное количество энергии, которая и утилизируется. Процесс подобен испарению, только несравненно более энергоемок и несет обратный знак — при испарении энергия поглощается, а не выделяется. И как нельзя заставить воду превращаться в пар во всей массе, если температура ниже точки кипения, так нельзя и сгущенную воду во всей массе заставить менять свою структуру. Вам правильно говорили на Земле, друг Рой: не существует условий, вызывающих превращение изнутри сверхплотной массы в обычную. Даже если вы бросите цистерну со сгущенной водой в звездные недра, то и там температура в миллионы градусов не вызовет мгновенного взрыва. Напомню, что баллоны со сгущенной водой испытывались в термоядерном пекле и теория подтвердилась».

«Однако взрыв на Урании произошел, — сказал он. — Вы не будете этого отрицать?».

«Не буду».

«И стало быть, теория опровергнута?».

«Стало быть, опровергнута».

«У вас есть объяснение?».

Я рассердился. Его вопросы раздражали примитивностью, почти невежеством. Если бы я знал, какой удар готовит мне Рой, я бы сдержался.

Но он глядел так наивно, так легко сносил мои выпады, что я зло напомнил: расследует катастрофу он, а не я. Если бы мне стали ведомы причины катастрофы, то ему не понадобилось бы прилетать на Уранию. Не вижу никаких объективных причин для несчастья, не могу обсуждать даже абстрактных возможностей. У него похолодели глаза. Он не взглянул, а ударил взглядом.

«В самом деле? А я собираюсь предложить вам для рассмотрения одну абстрактную возможность несчастья. Она непосредственно вытекает из вашего рассказа о своих работах».

«Вот как? Интересно!».

Надо было вскочить, топнуть ногой, в крайнем случае, стукнуть кулаком, с вами бы я так и поступил, но с ним постеснялся, только постарался, чтобы слова прозвучали язвительно: «Очень хочется знать, какие возможности катастроф таятся в моих работах».

«А, к примеру, вообразите, что стенки энергетической цистерны каким-то способом превращены в разновидность ваших пористых перегородок и что сквозь них бурным потоком вдуваются в сгущенную воду под давлением быстрые молекулы. Вы уверены, что это не приведет к немедленному взрыву?».

Я бы жестоко соврал, ребята, если бы не признал, что его слова меня ошеломили. То, что Рой говорил, было дико, но абстрактная возможность такого объяснения существовала.

«Но ведь этого не было!» — воскликнул я.

«Я с вами говорю о возможностях, а не о реальностях», — холодно напомнил он.

Он, похоже, радовался, что ему удалось меня поразить. Но я ответил: «А не кажется ли вам, друг Рой, что привлекать для объяснения взрыва сепарационные перегородки ничем не лучше, чем вызывать для этого реальных демонов?».

«Реальных — в смысле «реально не существующих»? — деловито уточнил он. — Вы говорите о бесах и дьяволах, феях и ведьмах, леших и эльфах?».

«Именно о них. Почему бы не объяснить катастрофу на энергоскладе вторжением в цистерну сгущенной воды зловредных джиннов или кобольдов?».

«Попробуйте изучить и эту возможность, вы ведь крупный специалист по демонологии, — хладнокровно отпарировал он. — Надо, надо вам оправдывать прозвище Повелитель Демонов, друг Антон».

На этом беседа закончилась. Он снова мощно выжал мою руку и милостиво отпустил. Вот такой разговор, други мои. Не стану притворяться — конец был иным, чем начало. Боюсь, что не так я иронизировал над его наивными вопросами, как он подшучивал надо мной. Бросаю вам эту психологическую кость, погрызите ее.

— Погрызем, погрызем! — сказал Чарли. — Но раньше послушайте, как я оцениваю сцену, описанную Антоном.

Толкование Чарли было просто. Рой Васильев работает по системе. Он подбирается к решению загадки исподволь: последовательно отсекает все, что не может иметь значение. Его прогулки по Урании — отнюдь не пейзажное времяубивание. Если бы это было не так, то он продолжал бы их, а он как отрезал все выходы на природу — видимо, установил, что с катастрофой природные условия не связываются. И, верный своей системе, он начал опросы с биологов и опять установил, что они далеки от тайны, — такое на первых порах пытливое изучение новых биологических объектов, такой глубокий интерес к искусству геноконструирования в считанные часы сменяются полнейшим равнодушием. Подходит очередь энергетиков — следующий этап приближения к загадке. Опросы превращаются в расспросы. А в случае с Антоном, последним из энергетиков, расспросы завершаются насмешками. Рой подшучивает над нашим вспыльчивым другом. Он ни одной минуты не верит, что исследования Антона Чиршке могли вызвать внезапное катастрофическое изменение структуры сгущенной воды.

— Этот Рой Васильев, космофизик и детектив, — штучка с ручкой, — покачал головой Чарли. — Я назвал его медведем средней руки. Но шкура этого бурого медведя шита белыми нитками. Круги его поисков сужаются. В фокусе его внимания скоро окажемся мы трое — Жанна, Эдуард и я. Это опасно. Нужно готовиться к тому, что опросы, превратившиеся в расспросы, теперь станут допросами.

— Не понимаю тебя, Чарли! — воскликнул Антон. — Последовательностью ты никогда не отличался, хлесткая фраза тебе важнее факта. Но такой поворот! Не ты ли недавно доказывал, что исследованиям времени ничего не грозит? Уступать, но не поступаться — не твои ли слова?

— Мои, мои! От себя не отрекусь. Но видишь ли, сценка, разыгранная Роем с тобой, очень странна. Я уже не уверен, что удастся избежать осложнений. Очередь теперь за Жанной. Посмотрим, как пройдет ее допрос.

— Буду говорить правду и только правду — точно, как ты советовал.

— Правда чаще всего выглядит неправдоподобной, Жанна.

— Постараюсь доказать Рою, что правда — это правда. Надеюсь, он не остряк и не любитель парадоксов, как ты.

— Надежда — это изнанка неуверенности. В ней что-то от «авось» и «небось». Предпочел бы расчет, а не надежду.

— Хорошо, выражусь по-твоему. Рассчитываю на ясный ум и научные знания Роя Васильева.

— Круги сужаются, — сумрачно повторил Чарли. — Жутко не понравился мне разговор Роя с Антоном. Говорю вам: круги сужаются!

5.

«Круги сужаются», — молчаливо твердил я себе. Всю беседу у Антона мне удалось промолчать. И ни Антон, столь остро ощущающий любое отклонение от обычности, ни Чарли, воспринимающий всякое молчание как красноречивое высказывание, ни тем более Жанна молчания моего не заметили. Поведение Роя казалось им более важным, чем мое поведение. Уже это одно было успехом. У меня разошлись нервы. Если бы меня вызвали сейчас на разговор, я наговорил бы глупостей. Никто от меня не ждет сияющих откровений и пронзительных озарений, отнесли бы мои неудачные реплики к плохому настроению. Но я мог наговорить и такого лишнего, что в старину это назвали бы «неосторожным раскрытием карт». Друзья по-прежнему были далеки от истинного понимания того, как скверны наши дела, и я не имел права просвещать их. Круги сужались. Новая трагедия уже надвигалась, и лишь я один знал, какой она будет. Я это понял, глядя на Жанну.

Проклятый прозорливец Антон Чиршке, Повелитель Демонов Максвелла, и на этот раз не ошибся. Он говорил Чарли, что Жанна повеселела и похорошела, он увидел в этом свидетельство выздоровления, как бы там ни острил Чарли насчет основных и второстепенных хворей. Мне же Жанна казалась, как и раньше, ослабевшей и похудевшей, бесконечно измученной, такой она сидела в моей лаборатории, когда я ввел ее пси-поле в датчик самописца и самописец не уловил важных изменений в ее психике. Несколько дней я с ней не встречался и сегодня сам увидел то, о чем первый заговорил Антон. Нет, я не раздражал Жанну пытливым взглядом, она не терпела, когда засматриваются на нее; даже у Павла пресекала любование собой, что же говорить обо мне! Я только бросил на нее взгляд и молчаливо ужаснулся. Она похорошела, она пополнела, на еще недавно серые щеки возвратился румянец, в потускневшие глаза — блеск, в голосе, так долго усталом и слабом, зазвучали звонкие нотки. Антон, чутко воспринимающий и малые изменения, не мог проникнуть в тайную суть перемен. Не здоровье возвращалось, происходило нечто иное — и совсем не радостное!

Самописец пси-поля по-прежнему записывал душевное состояние Жанны. Прибор был из короткофокусных, далеко не брал, Жанна, выходя за пределы научного городка, выпадала из обзора, но пока находилась дома или в лаборатории, он надежно фиксировал ее душевный настрой. Я запрограммировал компьютер на оценку изменений в Жанне за последние дни. Каждый день компьютер выдавал, что существенных изменений нет, так, обычные колебания от настроения похуже к настроению получше, повышенная нервность, усиленная реакция на раздражительность. Такую же оценку он объявил и сейчас.

— Идиот! — обругал я компьютер и пригрозил кулаком самописцу.

Неистовство Антона, дубасящего кулаком по приборам, охватывало и меня. Но такое поведение, соображал все же я, не будет решением. «Надо поразмыслить», — сказал я себе.

Я бегал по лаборатории и размышлял. Приборы не открывают того, что давно обнаружил Повелитель Демонов, что сегодня увиделось и мне. Приборы описывают душевное состояние, а не внешний вид Жанны. Внешний вид изменился, психическое состояние осталось прежним. Вот так надо понимать несовпадение записи самописца и свидетельства моих глаз.

«Психика запаздывает, — рассуждал я. — Ведь основные отправления организма — дыхание, пищеварение и прочие — мало зависят от сознания. А психика — пленница сознания, она побочная функция разума. Хорошо, что тебя не слышат наши биологи, но в порядке бреда допусти и такое приближение к истине. Понимаешь ли ты тогда ужас того, что надвигается?.. Не задавай себе, глупец, риторических вопросов! — гневно оборвал я себя. — Ты давно предвидел возможность этого. Нужно срочно действовать!».

В столе Павла хранился его альбом фотоснимков. В альбоме была и моя страница: одна фотография с Земли, четыре — я на Урании. Жанне Павел отвел половину альбома. Жанна выглядела на первых снимках чуть ли не девчонкой, такой она прибыла на Уранию, Павел фотографировал ее тогда почти каждый день. Последние фото показывали Жанну, когда она стала женой Павла. Это была незначительная часть альбома: Павел мог уже любоваться Жанной и не обращаясь к снимкам и охладел к фотографированию.

Я всматривался, соотносил многочисленные портреты Жанны с тем, какой она была сегодня. Еще недавно, вынув альбом, я убеждался, до чего Жанна подурнела по сравнению с той, на последних фотографиях. Я горевал вместе с ней, гибель Павла была тяжка и ей, и мне, — внешний вид отвечал внутреннему состоянию, странным было бы, выгляди Жанна хорошо. Сегодня она походила на ту девушку, еще не жену моего друга, которая глядела со множества снимков. Она была привлекательней и моложе женщины, изображенной на последней странице альбома.

«Не преувеличивай! — сказал я себе. — Ты уже впадаешь в панику. Время еще есть. Форсируй решающий эксперимент».

Но форсировать решающий эксперимент я не мог. Я был способен по-разному использовать законы природы, однако отменить их было сверх моих сил. Я снова и снова изучал кривые стабилизации времени. И снова и снова видел, что ускорения нет, процесс идет на пределе. «Время еще есть», — утешал я себя. Внешний вид Жанны предупреждал, что времени оставалось все меньше.

На засветившемся стереоэкране возник Чарли.

— Спешу порадовать, дружок, нас просит к себе посланец Земли. — Недавняя озабоченность, какую Чарли старательно внедрял и в нас, видимо, отошла. Он снова готов был сыпать парадоксами и остротами. — Почему не вскакиваешь? Мало бодрости!

— Иди к дьяволу!

— Намек понят. Исполнение отложим. Раньше посетим Роя. Впрочем, возможно, это и будет реализацией твоего желания.

— Жанну вызывают?

— Жанна, очевидно, пойдет после нас. Видимо, Рой считает, что она ближе всех к тайне катастрофы. Древние французы во всех запутанных случаях советовали: ищите женщину. Тебе не кажется, что Рой Васильев если не по рождению, то по образованию — француз?

— Мне надоели словесные выверты, которые ты считаешь остротами.

— Тогда деловой совет. Приведи себя в порядок. У тебя нос по фазе не совпадает со ртом, с этим уже ничего не поделаешь. Но совершенно излишне к кривому носу еще так злодейски выкривливать губы.

Насмешкой над моим носом он временно исчерпал запас своих шуток. За дверью лаборатории он встретил меня озабоченным — очень нечасто можно видеть его в таком настроении. Хоть я и не люблю зубоскальства, а сейчас вообще было не до шуток, я не удержался:

— Ты тоже по фазе не в своей обычности, Чарли. Боишься Роя?

— Боюсь, — признался он. — Следствие, которое мы с тобой проводим, показывает, что возможны неожиданности.

— Следствие, которое мы проводим? Я думал, следствие ведет Рой Васильев.

— Он ведет следствие открытое. А мы скрыто следим за ним самим. Мы ведем следствие о следователе. Для него тайна — катастрофа на Урании, для нас тайна — что думает о той тайне землянин Рой Васильев, облеченный, не сомневаюсь, значительными полномочиями.

— Следует ли понимать, что для тебя тайны взрыва уже не существует?

— Сердечный мой друг Эдуард! — сказал он с досадой. — Я давно догадываюсь, что ты свой природный ум, правда небольшой и неупорядоченный, намеренно экранируешь от посторонних глупейшими вопросами. У каждого своя форма самозащиты, но, пожалуйста, не перебирай. Особенно у Роя. Он не поверит, что ты так туп.

Я промолчал. Мы дошагали до гостиницы. Зеленый глазок в дверях приглашал войти. Рой занимал стандартный номер из двух комнат. В гостиной стены были увешаны фотографиями взрыва: локаторы космостанции, следящие за поверхностью планеты, успели зафиксировать катастрофу в ее первые мгновения. Я собственными глазами видел черную тучу из двух миллионов тонн воды, я помнил, как она взметнулась над планетой, как потом из недр ее хлестал ливень. Но фотографии, собранные в гостиной Роя Васильева, показывали детали, мне не известные. Мы с Чарли переходили от снимка к снимку, а Рой сидел в кресле и глядел на нас — внимательно и задумчиво.

— Ну, и что вы думаете обо всем этом, друг Рой? — поинтересовался Чарли, усаживаясь в кресло.

Я сел рядом с Чарли. Рой тихо засмеялся.

— Я пригласил вас, чтобы узнать ваше мнение, а не для того, чтобы делиться своим.

— Да, так обычно ведут расследования. Но случай необычный. Давайте вести его нестандартно. И начнем с того, что не вы нам, а мы вам будем задавать вопросы.

— Можно и так.

— Тогда жду ответа на мой первый вопрос.

— То есть какое у меня создалось мнение о происшествии? Я мог бы ответить: пока никакого. И будет достаточно правдиво. Но не вполне точно, ибо фраза «никакого мнения» тоже своего рода мнение.

— Согласен. И уточняю: какое конкретно мнение выражает абстрактное утверждение, что мнения нет? Уверен, что за внешней неопределенностью вашего ответа таится нечто определенное.

— Вы угадали. Мое мнение таково. Взрыва сгущенной воды не могло быть. Все, что я знаю о технологии изготовления и хранения этого продукта, решительно исключает возможность катастрофы. А взрыв совершился.

— Вы хотите сказать, что причины катастрофы лежат вне уровня современной науки?

— Именно это!

— И вы собираетесь требовать, чтобы мы — я и Эдуард Барсов — подняли вас над уровнем современной общеизвестной науки?

— Уверен, что вы можете это сделать.

— Мы это сделаем. Начну с того, что причина катастрофы, по нашему мнению, таится в характере исследовательских работ в Институте Экспериментального Атомного Времени, который я возглавляю. И скажу больше — ничто иное, кроме экспериментов над атомным временем, не может явиться научным объяснением катастрофы.

— Стало быть, вы принимаете на себя ответственность за трагедию?

— Что называть ответственностью, друг Рой? Понятие это неопределенное. Его можно понимать и как сознательное устройство катастрофы. Этого не было. Мы и не догадывались, что катастрофа возможна, до того как она совершилась. Лишь оглядываясь назад, анализируя все обстоятельства трагедии, мы допускаем, что вызвать ее могли некоторые из наших исследований.

— Не предвидели, значит, преступления не было. Но и определенности тоже пока нет. «Не вызвали, но могли вызвать», «оглядываясь на прошлое», «анализируя», «допускаем»… Вряд ли такие уклончивые формулировки сочтут доказательными.

— Вам придется удовлетвориться ими, ибо никто другой, кроме нас, и до такой неопределенной определенности не дойдет. Поверьте, друг Рой, ни один человек ни на Урании, ни на Земле и не подумает заподозрить нас в несчастье. Мы спокойно могли бы сказать: не знаем, не понимаем, столкнулись с загадкой. Как бы вы поступили в таком случае?

— Власть закрыть ваш институт у меня есть…

— Нет у вас такой власти, Рой! Вам прежде понадобилось бы доказать, что эксперименты с атомным временем явились причиной взрыва на энергоскладе. А как бы вы это сделали? Где нашли бы факты? Какие выставили бы аргументы? И второе, в наших работах заинтересована вся человеческая наука, они отражены в плане Академии наук в разделе важнейших. И то, что их перенесли на Уранию, местечко для самых опасных исследований, свидетельствует, что какая-то неизвестная угроза от опытов с атомным временем заранее учитывалась, но полагалась менее важной, чем возможный успех. Это вам ничего не говорит?

Я не сомневался, что Чарли идет на встречу с Роем Васильевым, как на сражение. И что Чарли не постесняется припереть Роя к развилке двух одинаково рискованных решений: либо прервать наши работы без строгого обоснования, либо оставить их без твердых гарантий безопасности. Но чтобы Чарли провел дискуссию с такой дерзостью и так бесцеремонно показал Рою Васильеву его беспомощность — это было неожиданно! Я переводил взгляд с одного на другого. Чарли раскраснелся, глаза его сердито блестели. Я иногда видел его таким, но то были минуты крайнего раздражения, приступы злости при больших неудачах. Сейчас не было ни поводов раздражаться, ни причин для злости. Чарли временами актерствует, особенно когда ударяется в парадоксы, позы в такие минуты просто поражающие. Однако и позы нынче не было, он не актерствовал: и нападал, и защищался по-серьезному.

А Рой Васильев глубоко откинулся в кресле, слушал с безмятежным хладнокровием: ему, он показывал, даже нравится запальчивость директора Института Экспериментального Атомного Времени, он, мол, способен слушать не прерывая, сколько Чарли вздумается говорить. Но Чарли выдохся и замолчал, и заговорил Рой.

— Очень интересно и по-своему убедительно, — объявил он, лениво покачивая ногой, закинутой на другую ногу. — Чего-то в этом роде я и ожидал. В дороге я штудировал ваш рапорт о взрыве в Академию наук, там вы коснулись и этого вопроса, правда, сослагательно: не могут ли изменения атомного времени, волнообразно распространяясь, сказаться и на расстоянии от ваших лабораторий? Уже формула — волны времени, проникающие сквозь стены хорошо экранированных лабораторий, — поражает… Неподготовленному трудно снести… Но столько на Земле говорят об Урании вообще, о вашем институте в особенности! Многие убеждены, что вы конструируете машину времени, любимый механизм в романах старых фантастов. Один филолог, проведавший о моей поездке на Уранию, просил меня прокатиться в прошлое лет на восемьсот и записать два-три горных языка на Кавказе — у него какая-то своя теория их происхождения, но он не может ее обосновать, те языки давно вымерли. В общем, друг Чарльз, если вы подробней введете меня в существо ваших изысканий, это будет не только в моих, но также и в ваших интересах.

И Чарли ответил блестящей лекцией. Он совмещал в себе не только ироника и софиста с глубоким экспериментатором, но был и мастером популярного изложения. Он сел на одного из любимых коньков и сразу погнал в галоп. Вот такой же сверкающей лекцией десять лет назад он убедил президента Академии наук Альберта Боячека разрешить строительство нашего института на Урании. Мы с Павлом тогда сидели в зале рядом и то и дело издавали невнятные возгласы восторга, в такое возбуждение привел Чарли и нас, тоже неплохо разбиравшихся в атомном времени. Не берусь сейчас восстановить ту форму, в какой Чарли вдохновенно ораторствовал перед Роем, попробую передать хотя бы смысл его лекции.

Пусть не говорят при нем о какой-то дикарской машине времени, так Чарли начал. Он, Чарльз Гриценко, — физик и инженер, а не писатель фантастических повестей. Его захватывают лишь реальные возможности науки, а не заоблачные полеты неупорядоченного мечтательства. Переброс больших материальных масс из настоящего в будущее или тем более в прошлое — детская сказочка. И столь же далеки от реальности все воображаемые конструкции, названные машинами времени. Цель Института Экспериментального Атомного Времени, между прочим, состоит и в том, чтобы доказать вздорность подобных сказок. Да, конечно, мы в своих установках искусственно меняем ток времени — то замедляем, то ускоряем его. Но это совершается лишь в недрах атома. Эксперименты с ядерным временем мы освоили, теперь шагнули из теснин ядра в атомное электронное облако. О выходе из атомов в толчею молекул мы пока и не мечтаем.

Время — это всеобъемлющая река, в ней плывут все события жизни, продолжал Чарли — научный соловей, увлеченный только своей песней и не слышащий ничего больше. Иначе бы он заметил, что Рой Васильев слушает его вовсе не так внимательно, как можно было ожидать. А Рой тем временем бросал на меня быстрые взгляды, словно проверяя, какое впечатление у меня от вдохновенной речи моего начальника; я также — и по возможности незаметно — пытался в свой черед определить, что думает сам Рой. И уж конечно, Чарли и помыслить не мог, что Рою известно все, о чем ему говорят, что он дьявольски осведомленный парень, этот невозмутимый следователь, и ловко прикрывает свою эрудицию ширмой внешнего интереса. Вдруг развернувшаяся безмолвная борьба — борьба между Роем и мной — до Чарли и намеком не доходила, меня самого она застала врасплох; я молчаливо защищался, не было иного выхода — ведь дело, в конце концов, касалось не только меня. Ни один звук, ни одно движение не говорили о разгоревшейся схватке. Был именно тот случай, когда пси-поле собеседника, я скажу сильней — противника, ощущается без специальных датчиков, фиксируется не на ленте самописца, а реакцией души. Я уже знал, что отныне проницательное, как удар копья, понимание Роя направлено в меня, как в фокус тайны. И что он, не думая это показывать Чарли, знает, что я о том знаю тоже. Чарли выстраивал стартовую площадку для Роя, чтобы облегчить тому понимание. Но если бы я мог закричать: «Перестань, не ведаешь, что творить!» — я бы крикнул.

Да, время — это всеобъемлющая река Вселенной, вдохновенно доказывал Чарли. Но каждая река слагается из тысяч струй, ее колеблют миллионы волн. Именно так обстоит и с могучей рекой нашего общего физического времени. Оно складывается из миллиардов локальных времен, в нем слиты мгновения ядерных превращений, атомных взаимодействий, молекулярных реакций, каждая мельчайшая молекулярная частица, каждая атомная комбинация частиц, каждая упорядоченная молекулярная микроструктура атомов вливается в общий поток времени своим крохотным ручейком. Нет, мы еще неспособны повелевать суммарным временем, величественным потоком, текущим в космосе из прошлого через настоящее в будущее, мы плывем в нем безвольной щепочкой, куда нас бросают волны: корабли, прокладывающие самостоятельный путь в этой грандиозной реке Вселенной, долго еще не сконструируют. Но в глубочайших глубинах потока космического времени мы уже способны кое-что сделать. В наших лабораториях мы замедляем и ускоряем течение ядерного и атомного времени. Отдельные атомы искусственно, раньше их соседей, выдвигаются в будущее, так же искусственно задерживаются в прошлом. Но дальше эксперименты пока не идут. В отчетах института за прошлый год указано:

«Методы воздействия на кванты времени найдены, методы слияния искусственно деформированных квантов времени в единый микровременной поток разрабатываются».

Рой задумчиво сказал:

— Стало быть, вы все же нашли способ преобразования настоящего в прошлое или будущее?

Слишком элементарное толкование, возразил Чарли. Оно отдает все той же примитивной машиной времени. Что такое настоящее и что такое прошлое и будущее? Настоящее всегда приход из прошлого и уход в будущее, это разрез по живой линии временного потока. Прошлое еще живет в настоящем, будущее уже в нем живет. Выход в будущее лишь постепенно ослабляет прошлое, а не уничтожает его сразу и целиком. Поэтому изменение временного тока отдельных атомов не выбрасывает их сразу из молекул, а лишь ослабляет связь с остальными частями молекулы. Молекула как бы расшатывается. Она уже частично в будущем, еще частично в прошлом. Но любая разновременность грозит разрывом структуры. Здесь база для многих опасностей.

— Сколько я понимаю, мы подходим к вашей гипотезе взрыва на энергоскладе, — сказал Рой. — В докладе Земле вы осторожно упомянули о ней. Сейчас, видимо, разовьете подробней?

— Вы не ошиблись, Рой, я перехожу к моей концепции катастрофы. В этой связи должен поговорить о Павле Ковальском, помощнике Эдуарда Барсова. Павел обеспечивал экранирование нашего института. Вас, конечно, информировали, что лаборатория Эдуарда называется лабораторией стабилизации времени. В ее программу входит поддержание постоянства поля времени — в той мере, какая нужна, чтобы волны времени не превосходили безопасного предела. И Павел взял на себя охрану окружающего институт пространства от выноса наружу хроноколебаний. Он вел свое дело надежно уже не один год, но вот допустил какой-то просчет, и пульсирующая волна атомного времени вырвалась острым лучом в направлении энергосклада, который, к сожалению, находился слишком близко от института. Так произошло нарушение спокойного тока внутреннего времени воды. Павел собственным телом, как экраном, погасил пульсацию времени, но было уже поздно: на складе высвободилась из чудовищного сгущения вода, а в клетках самого Павла произошел разрыв биологического времени. Спасти его мы не сумели.

— Как, по-вашему, произошла деформация атомного времени сгущенной воды — в будущее или прошлое? — спросил Рой.

— В прошлое. Ибо в обозримом будущем сгущенная вода должна оставаться сгущенной водой, если не производится энергосъема с ее поверхности. А в прошлом было время, когда сгущенная вода была просто водой. Достаточно возвратить ее в это время, даже в одно мгновение этого времени, чтобы мигом высвободилась вся чудовищная энергия сгущения, что, к несчастью, и произошло.

Рой Васильев задумался. Чарли бросил на меня вопросительный взгляд — убедительна ли аргументация? Я взглядом же успокоил его — отличная речь, возражений по существу гипотезы не будет.

Рой заговорил медленно, как бы вслушиваясь в каждое слово:

— Возражать вам не могу да и не хочу. Гипотеза, вероятно, правильная. А объяснение откровенное. Вы не ждете, чтобы вам предъявили обвинение, вы сами признаете свою вину.

— Свою часть вины, — поправил Чарли. — В конечном итоге авария произошла от недостаточного экранирования трансформаторов времени. Это мой просчет. Постараюсь больше не допускать таких просчетов.

— Вы продумали, как повысить безопасность?

— Конечно. Новый энергосклад строится подальше от нас. Вы могли заметить: около столовой заканчивают здание, это для него. Вас не удивило, что все мы едим в столовой, отдаленной от институтов? На этом настояли биологи, они боялись заражения пищи вблизи их лабораторий. Мы, как и они, будем удалять все, что не имеет непосредственного касательства к нашим экспериментам. А экранирование лабораторий от пульсаций времени усилено, за этим следит Эдуард Барсов.

Рой наконец обратился ко мне:

— Что вы добавите к объяснениям друга Чарльза?

— Решительно ничего, — спокойно ответил я.

— Значит, вы с ним полностью согласны?

— Полностью согласен.

— Друг Чарльз, по-вашему, исчерпал проблему?

— Мне добавить нечего, — повторил я.

Рой, казалось, что-то хотел спросить еще, но передумал. Он теперь говорил снова с одним Чарли, так демонстративно игнорируя мое присутствие, что мой начальник, опасался я, должен был это почувствовать. Но Чарли и не заметил, что Рой поворачивается ко мне чуть ли не спиной.

— Я буду думать, друг Чарльз, — сказал Рой. — Вы до краев наполнили меня интереснейшей информацией, надо ее переварить. Когда я приду к какому-либо решению, я снова с вами посоветуюсь.

Мы ушли из гостиницы, и по дороге Чарли радостно сказал:

— Он, наверно, думал, что мы будем юлить, оправдываться заранее. А мы обрушили на него правду, нигде не затесывая ее острые грани. Он ошеломлен, это минимум.

— Будет еще и максимум, — сказал я. — В максимуме, очнувшись от ошеломления, он может счесть недостаточными наши защитные меры. Подумай об этом.

— Подумаю, — пообещал Чарли. — Зайди ко мне, проинформируем Жанну.

Жанна возникла на экране. Я сел подальше и постарался не глядеть на нее. Она вновь была недопустимо хороша. Мне и взглядом нельзя было доводить до ее сознания, что я вижу в ней перемены. Чарли весело передал ей наш разговор с Роем и попросил приготовиться к вызову.

— Сколько ты еще собираешься внушать мне свои инструкции? — резко оборвала она. — Чарли, я по горло сыта твоими и Эдика наставлениями.

— Ты такая красивая и умная, Жанна, — умильно сказал Чарли. — В общем, восхитительная. А Рой слабый мужчина. А все мужчины считают ум в мужчине обыденностью, а ум в женщине необычайностью. И когда женщина не только красивая, но и дьявольски умна…

— Чарли, в старину, на которую ты так часто ссылаешься, ежедневно молились господу: избави меня от лукавого!

Он воскликнул с хохотом:

— Жанна, всеми чертями прошу — не избавляйся от лукавого!

6.

— Не избавляйся от лукавого и ты, Эдик, — посоветовал Чарли мне. — Ведь лукавый — кто? Вовсе иное, чем он виделся предку. Я тебе это быстренько разъясню…

— Не старайся, — сказал я. — У меня дела поважней выслушивания твоей трепотни. Будет что серьезное, вызывай. Софизмы я способен слушать только в столовой, там они вроде перца к еде.

Я ушел к себе. Чарли еще был в возбуждении от разговора с Роем, ему надо было остыть в одиночестве. Он мыслил всегда ясно, был, я неоднократно поминал это, превосходным логиком, но сейчас его глаза застил туман удачи. Он вообразил себе, что все заканчивается на успешном разговоре, больше от Роя неприятностей не ждать. И странная просьба к Жанне — очаровать посланца Земли — виделась ему точкой, завершающей итог: Рою будет еще и приятно, в угоду нашей уранийской красавице, сделать то, что он и без нее — и, возможно, без приязни — неизбежно сделать должен. Свою часть проблемы Чарли понимал превосходно. Он не понимал одного: то была лишь часть проблемы, а не вся она!

Возвратившись к себе, я проверил процесс и присел на подоконник. Наступал вечер, Мардека закатывалась, на сумрачном, зеленоватом — такова его обычная окраска — небе горели костры трех облачков: впечатляющая картина, покажись она мне до катастрофы, я бы не отрывал от нее глаз. Все бы во мне волновалось, все бы во мне ликовало от того, что так прекрасен мир, в котором довелось жить. Я безучастно наблюдал, как разгорались и гасли золотые и красные пламена заката, повода для ликований не было. «Есть ли еще время?» — допрашивал я себя. И не находил ответа. Ответ мог дать только Рой Васильев. Он был далеко, в гостинице, он странно, угрожающе странно держался сегодня со мной.

Я вспоминал его слова, вспоминал, как он сидел, покачивая ногой, закинутой на ногу, с какой почти равнодушной заинтересованностью слушал. Дикое сочетание: «равнодушие» и «заинтересованность», в стиле острот Чарли, но более точной формулы я найти не мог. И снова, без автоматических фиксаторов пси-поля, ощущал, как все напряглось в нем, когда он бросил на меня быстрый взгляд. Чем я поразил его? Чем возбудил внимание? Тем, что молчал? Чарли часто говорит: молчание — красноречивый сигнал несогласия, категорическое оповещение о протесте. Рой не мог заподозрить во мне несогласие, тем более — протест. Все, что излагал сегодня Чарли, было азбучно истинно, я готов подписаться под каждым его словом. Или Рой почувствовал, что я мог бы чем-то дополнить рассказ Чарли, но не захотел? Что из этого воспоследует? Будет ли время завершить так лихорадочно ускоряемый и так не поддающийся ускорению процесс? Вопрос элементарно прост, но простого ответа не было…

Я снова достал заветный альбом Павла, снова всматривался в портреты Жанны. Все сходилось: она теперь была иной, чем на последних снимках, она была много красивей, много моложе. Я закрыл глаза, Жанна предстала передо мной такой, какой появилась сегодня у Чарли на экране. «Нет, — сказал я себе, — это же девчонка, как в студенческие годы, в ней вытравлены все следы трагедии с Павлом, даже печать, наложенная тремя годами труда на Урании, двумя годами сумасбродной, сжигающей их обоих любви, — даже этого не видно». Я задал компьютеру все ту же, изо дня в день повторяемую программу анализа ее пси-поля. Компьютер выдал на экране данные, которых я с таким беспокойством ожидал: инерция скорби преодолена, психика Жанны приходит в соответствие с физическим состоянием ее организма, она полностью — душой и телом — оправилась от несчастья. В моем сознании зазвучал голос Жанны, голос смеялся: «В старину молили господа: избави меня от лукавого!» Ее уже не нужно было упрашивать не избавляться от лукавого, в ней возродились все женские инстинкты, все жизненные интересы. Все сходилось, все страшно сходилось в одном беспощадном фокусе. Времени могло не хватить.

«Она должна тебя возненавидеть, Эдуард, — сказал я себе то, о чем думал уже давно, к чему все больше склонялся, как к неизбежности. — Страстно, самозабвенно, безмерно возненавидеть. Иного выхода нет».

Я соскочил с подоконника и заметался по лаборатории. Меня захлестнуло отчаяние. Дело не в том, что я отказывался от мысли завоевать любовь Жанны. От надежды быть ею любимым я отказался, когда она влюбилась в Павла. И трагедии из ее равнодушия к себе не вообразил. Жанна выбрала достойнейшего, нельзя было в том усомниться. Стоило мне и Павлу подойти вместе к зеркалу, стоило увидеть нас за расчетами, у компьютеров, которым мы задавали программу поиска, и сразу становилось очевидным, кто орел, а кто кукушка. Даже Чарли временами говорил: «Ты подобрал себе удивительного помощника, Эдик: красивого, умного, талантливого, работоспособного. Тебе повезло, что в наше время не носят поясов, он заткнул бы тебя за пояс. В старину, я слышал, подобные странные операции совершались часто». Эмоции командуют мною редко, страсти во мне не горят, а тлеют. Я не сентиментален, не романтик, не сумасброд, не себялюб, не карьерист — к очень многим человеческим особенностям, анализируя меня, надо прилагать это существенное уточнение «не». И мне, по-честному, все одно мало радости — равнодушна ли Жанна или ненавидит меня. Она меня не любит — это единственно важное, все остальное почти одинаково, так мне воображалось. А любовь Жанны я не завоевал, когда Павел жил, не завоюю и после его гибели и пытаться не буду. И отчаяние шло не от того, что Жанна возненавидит меня. Суть была в другом: я не хотел умирать.

Желание жить — вот единственная жгучая страсть моей души. Все люди хотят жить, инстинкт существования внедрен в каждого. Никто в здоровом состоянии не жаждет смерти, это естественно. Но я настаиваю, что этот инстинкт во мне особенно силен. Жажда существования для меня — жажда всесуществования. Безразлично как жить, только бы жить, жить, жить! Не знаю, почему я родился, именно я, такой внешне тихий, такой некрасивый — «рот по фазе не совпадает с носом», как справедливо указывает Чарли, не знаю, есть ли особая цель, высокая или глумливая, в том, что меня вызвали из несуществования к бытию, но я бесконечно благодарен, что это совершилось. Древний поэт как-то скорбно допытывался: «Кто меня враждебной властью из ничтожества воззвал?» Могу понять его, вполне могу, но скажу: благословенно то, что одарило меня существованием. Ибо жить — величайшее блаженство! Видеть мир в его буйстве и тишине, в его пылающих красках и сумрачных полутонах, ежечасно, ежеминутно, сиюмгновенно и вечно ощущать себя частицей этого великолепного мира, любоваться им, погружаться в него, все познавать и познавать, и снова, и снова всеполно — жалкая частица Вселенной — ощущать себя всей Вселенной! О нет, нестандартно выкручивалась в житейских стремнинах пока еще не длинная река моего бытия, но ее беды и бури — ничтожность перед тем основным и восхитительным, что она текла. Сколько раз я утешал себя — очень действенное лекарство — дошедшим из древности изречением: «Мне бывало хорошо, даже когда было плохо». И вот теперь свободным своим решением, жестоким итогом неопровержимого рассуждения я должен уничтожить единственную мою радость, единственное мое счастье — что я существую в мире!

Я бегал от окна к двери и разговаривал вслух с собой, и кричал на себя:

— Почему я? Нет, почему я? Не я вызвал к реальности диких джиннов разновременности, я только не запретил эксперименты. А если бы и запретил, Павел нашел бы способ обойти запрет, для его гениального ума обход любого запрета — пустяк! Но Павла нет, а расплачиваться за его просчеты должен я, расплачиваться неминуемой смертью. Какое пустое словцо — «неминуемая»! Смерть неизбежна, она никого не обходит, даже великие мастера новых геноструктур на Биостанции, творцы невиданных живых тварей не способны ни в старые, естественно возникающие, ни в искусственно создаваемые организмы внедрить ген бессмертия, а так бы это нужно! Да, смерть неизбежна, но в свой час. Мой час пока еще где-то вдали. А требуют, чтобы я сам вызвал его из тумана грядущего, чтобы прервал себя преждевременно. Какое кощунство! Какое злое кощунство!

Поворачиваясь от двери к окну, я видел снаружи погасающие пламена заката и кричал на себя:

— Ты скоро перестанешь восхищаться красками вечернего неба! — И, обращаясь от окна к двери, горестно шептал: — Тебя вынесут ногами вперед в эту дверь… — И, глядя на пол, вспоминал, как бился Павел на этом полу, инстинктивно, всей силой рук пытаясь разорвать удушающую петлю разновременности и в последних проблесках сознания страшась, что разорвать ее удастся, исступленно не допускал спасти себя. Будет час, и я забьюсь на полу и, как Павел, разорвусь душой в страдании двойного страха — что смерть наступает и что ее могут предотвратить. Я бросал взгляд на самописцы и регуляторы — их не исковеркает разновременность, они останутся, только меня не будет, только меня одного не будет! Они доведут процесс до конца, на их лентах, на кристаллах их бесстрастной памяти запечатлится успех одного из величайших научных экспериментов, им тот грядущий успех «до лампочки», как пошучивали наши предки. А мне, которому так важно знать, как завершится эксперимент, он останется навечно неведом — меня не будет!

— Нет! — закричал я в неистовстве. — Нет, никогда! Я этого не сделаю!

Почти в беспамятстве я рухнул в кресло. В окне медленно погасал закат. На небе зажглись ярчайшие звезды, они сверкали на меня живыми глазами. Земля прекрасней Урании, это общеизвестно, но небо Земли несравнимо с небом Урании. Уже ради одного этого радостно жить — каждоночно вбирать в себя свет и сверкание трех тысяч голубых и желтых, красных и зеленоватых светил, сложившихся в сто прекраснейших созвездий космоса. Небо Урании — праздник Вселенной. Тот, кто хоть раз посетил этот праздник, с сожалением расстается с ним, когда на рассвете небо бледнеет, с нетерпением ждет его возобновления, когда Мардека закатывается. Нет, и земные звезды прекрасны, но они бесстрастны, лишь чуть-чуть перемигиваются, а здесь, в темно-зеленом ночном небе Урании, в ее непрерывно волнуемой атмосфере, звезды переливаются, притушиваются, вспыхивают… Они величаво выплывают на ночной свой совет, на какие-то свои переговоры и несогласия, разговаривают между собой, кричат мятежным непостоянством сияния. Мы лишь зрители, допущенные на грандиозный вселенский совет сверкающих небожителей. И я сам вскоре откажусь от зрелища этого божественного звездного торжества, оно останется, меня не станет.

— Не сделаю! — прокричал я чуть не с рыданием. — Не хочу! Не хочу!

Меня била истерика, она истощила мои силы. Наверное, я потерял сознание. Потом, стараясь восстановить обстановку, я догадывался, что беспамятство перешло в обыкновенный сон. И сон был такой глубокий, что лишь вызов Жанны пробудил меня.

— Не спи! — приказала она с экрана. — Я только что вернулась от Роя. Приди ко мне.

Я мигом вскочил. О том, чтобы идти к ней, не могло быть и речи.

— Не могу оторваться от механизмов, Жанна. Сделай одолжение, приходи в мою лабораторию.

— Буду через пять минут.

Экран погас, и я кинулся к аппаратам. Пяти минут еле-еле хватало, чтобы ввести новую программу. От недавней скорби и нерешительности не осталось ничего. План был ясен, его надо было выполнять без колебаний. Теперь меня беспокоило одно: не совершу ли в этой спешке ошибки? Я быстро регулировал автоматы и датчики и дважды повторял — для верности — каждую операцию.

Жанна вошла, когда я отошел от аппаратов и водрузил себя на подоконник — самая безмятежная из моих поз, она это знала.

— Какой трудный день! — со вздохом сказала она. — Если бы не наставления Чарли и не твои упрашивания, вряд ли беседа с Роем сошла бы благополучно. Это был самый настоящий допрос, по правилам старины.

— Он спрашивал тебя о Павле?

— И о нем. Я сказала, что о Павле лучше узнавать у тебя. Вы вместе вели исследования. Ты присутствовал при его гибели.

— Что он ответил?

— Он сказал, что не увидел в тебе желания распространяться о Павле.

— Он и не спрашивал меня о Павле, ограничился тем, что услышал от Чарли. Впрочем, он не ошибся: у меня не было желания распространяться о Павле.

— Примерно так я и объяснила.

— Ты сказала, он расспрашивал и о Павле. Значит, его интересовали и другие?

— Другие — это ты один.

— Вот как! Он не интересовался ни Чарли, ни Антоном?

— Он сказал, что Антон и Чарли ему ясны, а ты — загадка. Он с первых слов попросил подробно расшифровать таинственную природу существа, именуемого хронофизиком Эдуардом Барсовым.

— Ты это сделала?

— В меру своего понимания.

— Это много — мера твоего понимания? Чарли шутит: каждый говорит в меру своего непонимания.

— Суди сам. Если, конечно, ты способен судить о себе объективно и беспристрастно. Павел часто говорил, что ты в себе не разбираешься.

— Думаю, что и он во мне не очень-то разбирался. Тайны природы всегда ему были ясней, чем человеческие характеры. Он интересовался законами мира больше, чем странностями людей.

— Тобой он интересовался. Возможно, он видел в тебе одну из тайн природы. У Роя я начала рассказ о тебе словом, которое Павел назвал сутью твоей души. Ты помнишь то слово?

— Нет, естественно.

— Между прочим, Павел часто говорил его. Ты должен был его слышать.

— Я мало собой увлекался. Наверно, пропускал это слово мимо ушей.

— Не смотри на меня. Меня раздражает твой взгляд.

— Буду смотреть в сторону. Так хорошо?

— Лучше. Теперь слушай. В разговоре с Роем я вспомнила, как познакомилась с вами четырьмя. Я прилетела на Уранию с направлением на Энергостанцию и каким-то грузом для Института Времени. Институт достраивался, груз свалили в общежитии. Трое из вас пожертвовали для груза своими номерами, вы переселились к Чарли, его директорская квартира была обширней ваших комнатушек. Каждый внес что-то свое в украшение временного жилья. Чарли радостно подчеркнул беспорядок в комнате красивым плакатом, он повесил его на двери: «Выходя на улицу, вытирайте ноги!».

— Плакат в стиле его острот. Я помню это его воззвание.

— Антон нарисовал чертенят с хвостами, рожками и руками, гибкими, как хвосты. На чертенят падали молекулы, они ловко отшвыривали их — большие направо, маленькие налево. В общем, оправдывал прозвище «Повелитель Демонов Максвелла». Павел прибил к стене схему переключений регуляторов в каком-то процессе, а ты повесил над своей кроватью портрет древнего философа Декарта.

— Было. Отличная репродукция знаменитой картины Франца Гальса. Я очень любил эту картину, хотя к творчеству Франца Гальса равнодушен.

— Вот, вот! К творчеству Гальса равнодушен, а этот портрет любил. Я спросила у Павла с уважением, — так странно в наше время встретить поклонника старых философов: «Этот твой друг Эдуард Барсов, наверно, большой знаток учения Декарта?» Павел ответил: «Сомневаюсь, чтобы Эдик держал в руках хоть одну книгу Декарта». — «Но почему он повесил его портрет?» — спросила я. «А ты присмотрись к портрету, — посоветовал Павел, — на этой картине изображена душа Эдика».

— И ты присмотрелась к портрету Декарта?

— Много раз присматривалась. Мне очень хотелось узнать все ваши души.

С портрета, ты помнишь, глядел мужчина средних лет, длинноволосый — кудри прикрывали плечи, — длинноносый, тяжелые веки наполовину заэкранивали большие выпуклые глаза, он недавно побрился, но плохо побрился, художник лукаво изобразил и порез на подбородке, и островок недобритой у шеи бородки. А Декарт не просто глядел на зрителя, он радостно удивлялся тому, на что падал его взгляд. Франц Гальс с совершенством воссоздал душевное состояние философа, тот словно говорил каждому, кто подходил к портрету:

«Боже, как удивителен, как прекрасен этот мир! Восхищайтесь им, поражайтесь ему!» И Павел сказал мне: «Теперь ты понимаешь, почему Эдуард выбрал портрет Декарта в наставники? Не учение Декарта — только его портрет. Здесь икона души самого Эдика, его вечное удивление перед всем, что его окружает. Если Антона Чиршке раздражают законы природы, то Эдуард им восторженно удивляется».

— Так вот оно, это загадочное словечко! Удивление — формула моей души! Так, по-твоему?

— Это сказал Павел, и я каждодневно утверждалась, что он прав.

— Ты поведала это и следователю?

— Конечно. Он ведь интересовался твоим характером, как я могла скрыть главную твою особенность? И я рассказала ему, что ты способен замереть от восхищения, когда мимо твоего носа пролетит гудящий жук, и, забыв на время обо всем ином, ты будешь следить зачарованными глазами за тяжелым полетом жука. Что когда на обочине дороги вдруг раскроется краткожизненным цветочком какой-нибудь вздорный сорняк, ты остановишься перед ним и упоенно удивишься, сколь совершенны невзрачные лепестки, до чего прекрасно, каким-то особым бордюром, их облепила придорожная пыль! И ради такого дурацкого времяпрепровождения опоздаешь к началу важнейшего эксперимента. А в эксперименте, объяснила я Рою, тебя захватывают порой такие пустяки, что тормозится сам эксперимент. Я вспомнила, как пришла как-то к вам и ты воскликнул с сияющими глазами, словно случилось что-то абсолютно неожиданное: «Жанна, посмотри результат, как же все поразительно сошлось!» Я спросила Павла, в чем неожиданность, а он захохотал: «Никакой неожиданности, все по расчету, но не будем мешать Эдуарду безмерно поражаться тому, что в науке отклонений от законов природы не наблюдается». А когда ты вечером смотришь на небо, Эдуард! Со стороны впечатление, будто тебя весь день одолевал тайный ужас, что звезды не выйдут на ночное дежурство, и ты радостно ошеломлен, что они все же появились, и поэтому должен насладиться их красотой, ибо она дана только на одну ночь. Вот ты таков, Эдуард. И в наших с тобой отношениях до предела сказалась эта твоя привычка всему поражаться, любой штамп воспринимать как открытие. Ненасытная твоя любопытность, обращенная одинаково на важное и неважное. Любознательность без разбора!

— Ненасытная любопытность в наших с тобой отношениях? Или лучше второе словечко — любознательность.

— Ты, конечно, снова впадаешь в удивление! Это ведь секрет твоего понимания.

— Постараюсь на этот раз не впадать в удивление. Ты говорила Рою о наших отношениях?

— С чего бы мне их скрывать? Он спрашивал, я отвечала. Не хочешь ли и ты спросить, что я сказала о нас с тобой?

— Хочу, Жанна.

— Он интересовался, крепка ли наша дружба. Я ответила, что не очень.

Ты опять впился в меня глазами, Эдик. Ты ведь знаешь, я этого не терплю!

Итак, я сказала Рою, что ты влюбился в меня почти мгновенно, как увидел. Надеюсь, ты не будешь этого отрицать? И еще я сказала, что твоя любовь показалась мне такой привлекательной, меня так трогало твое неизменное восхищение мной, ты с такой доброй радостью следил за каждым моим движением, что и я стала влюбляться в тебя.

— Этого не было, Жанна!

— Это было, Эдуард. Но тут вмешался Павел, сказала я Рою. Павел, в отличие от тебя, был настойчив, когда чего-нибудь хотел добиться. И он был… В общем, Павел был Павлом, тебе этого не нужно растолковывать, а Рою я кое-что объяснила. Но был момент, Эдуард, когда я заметалась между вами, не зная, кого выбрать. Очень короткий момент, но он был, и увлечение мое могло тогда переломиться в твою сторону. Но ты отошел от соперничества. Тебя поразило, что Павел, так страстно увлеченный наукой, может испытывать и другие страсти. Тебя вмиг заинтересовало, а как я отвечу на его домогания. Перед тобой появилась замечательная картина: некто без церемоний прививает девушке свою любовь, стремительно заражает ее своей страстью — ну как этим не полюбоваться? Как не поразиться могуществу чувства, ведь он буквально теряет голову, когда перед ним появляется та девушка? «Деятельный обсерватор» — разве не так шутит о тебе Чарли? Он еще говорит — «неистовый наблюдатель»… А что до нас с Павлом, то я объяснила Рою, что все совершилось по другой шуточке того же Чарли Гриценко: «Кто ухватил, тот и отхватил». Очень точная оценка, доложу тебе. Павел всю меня охватил своим чувством, у меня не стало желания сопротивляться. Так я полюбила его. Так мы стали мужем и женой. Мы были счастливы, пока он не поставил свой последний злосчастный эксперимент, а ты разрешил его. И разрешил, вероятно, из того же восторженного любопытства: как удивительно, что опыты наши удаются! Вот она, наша удивительная удача: Павел погиб, я не восстановлю здоровья. Есть чему радоваться!

Теперь я знал, как мне держаться. Я не впивался в нее глазами, чтобы не раздражать, но видел ее всю. Она сидела у самописца пси-поля, я заранее поставил стул около него: каждое движение ее души, каждый нюанс настроения фиксировались. Она позволила себе расковаться, после гибели Павла это был первый случай. И она изменилась так, что не только Повелитель Демонов, ясновидец Антон Чиршке, не только сам я, но и любой знакомый не мог бы не порадоваться: «Как вы отлично выглядите, Жанна, помолодели и похорошели». Трусости я уже не смел себе разрешить. Времени оставалось только на одно решение.

И я спокойно, даже с издевкой — она, несомненно, сочтет это издевкой — заговорил:

— Ты представила мне замечательный анализ моего характера. Восторженное удивление перед всем, от всего!.. Неплохо бы продолжить и дальше твое проницательное исследование. Ну, хотя бы на те минуты, когда я восторженно любовался — другая формула не уложится в твое понимание меня — фонтаном пылающей, дымной воды, забившей на месте энергосклада. Именно в эти минуты я вспомнил о Павле и испугался, что с ним плохо, и опрометью кинулся назад в лабораторию, забыв и о водном огненосном вулкане, и о метавшемся неподалеку Чарли. Я вбежал к себе и увидел Павла, в агонии рвущего руками с шеи петлю разновременности, ощущение ведь было такое, что его душит какая-то петля.

— Зачем ты вспомнил это? — Голос Жанны стал глухим. Она побледнела, положила руку на сердце.

Я холодно говорил:

— Хочу понять свое собственное поведение, используя твой психологический анализ. Итак, он метался, а я над ним. Что мне надо было сделать? Наверно, выключить аппараты, погасить расширяющийся разрыв времени в теле Павла. А меня удивило — ну, не восторженно удивило, этого все-таки не было, просто удивило — зрелище необыкновенной агонии. Согласись, еще ни один человек не наблюдал, как в душе реальным физическим взрывом распадается связь времен. Хоть взглядом окинуть такую картину, хоть секундным снимком запечатлеть ее в сознании. А когда я опомнился от своего ненасытного любопытства — так ты глубоко и верно определила его, — когда я кинулся к аппаратам, было уже поздно.

Она подошла ко мне вплотную. Секунду мне казалось, что она ударит меня по лицу. Но она лишь выговорила сквозь сжатые зубы свистящим шепотом:

— Эдуард, ты пошутил, правда? Так страшно, что ты сказал!

Лишь тяжким усилием воли я принудил себя и дальше говорить спокойно:

— Жанна, все было, как я рассказывал.

Она уже верила и еще не верила. На бледном лице округлились нестерпимо сверкающие глаза. Она пошатнулась. Я сделал движение поддержать ее. Она отшатнулась от меня, как от змеи.

— Убийца! — прошептала она. — Эдуард, понимаешь ли ты это? Ты убийца!

— Убийца! — согласился я. — Что было, то было. Прошлого не изменить.

Я разил безошибочно. Я знал, на что наталкиваю ее, и не оставлял иного выхода. Отомстить мне действием она не могла. Выход был один: чувство ненависти. Сейчас она заговорит о Рое Васильеве.

— Прошлого не изменить, — выговорила она посеревшими губами. — Ты прав, прошлого не изменить. Но почему не изменить будущее? Ты знаешь, что я сейчас сделаю? Я пойду к Рою Васильеву и расскажу, какие эксперименты ты с Павлом поставил. Хоть это будет мне утешением — тебя выгонят с Урании, тебе закроют двери в лаборатории. Не видеть тебя! Никогда не видеть!

— Ты этого не сделаешь. Никогда не сделаешь, Жанна!

— Пойду! — исступленно выкрикнула она. — Прямо от тебя к нему!

— Не сделаешь! Ты все же любила Павла. Не верю, что ты надругаешься над его памятью!

Ей понадобилась почти минута, чтобы обрести дыхание на ответ. Ее захлестывало неистовство. Она была готова на все. Но в ее верности Павлу я мог не сомневаться.

— Ты убил Павла, Эдуард, — сказала она наконец. — А теперь измываешься надо мной! Какой честности ждать от презренного убийцы? Но сказать, что я не любила Павла, что я хочу надругаться над его памятью!.. Боже мой, какая низость! Какая низость!

— Я убил Павла, не отрекаюсь. А ты собираешься плюнуть на его могилу. Вот что будет означать твой поход к Рою Васильеву.

Она кинулась на меня. Не знаю, что она хотела — задушить насмерть или только выцарапать глаза? Я схватил ее за руки. Она вырывалась с такой силой, что меня мотало то вправо, то влево. Но я не выпустил рук, и она ослабела. Я швырнул ее в кресло. Она опустила голову, громко рыдала. Я снова заговорил. Дело было не завершено. Надо было забить еще пару гвоздей в гроб нашей былой душевной дружбы.

— Тебе не удастся заставить меня замолчать, Жанна. Я продолжаю. Ты знаешь, что у Павла была одна цель в жизни, одна пламенная страсть: реализовать практически свое великое открытие. Даже любовь к тебе лишь соседствовала с этой страстью, не умаляя ее. Павел формально был моим помощником, но реально я был его учеником. Я его убил, так уж получилось, но все силы своей души, все свои способности отдам завершению дела его жизни. Пусть мир узнает, каким гением был этот человек, так верно любивший тебя твой муж Павел Ковальский. Пусть не истлеет он безвестным в могиле! Он заслужил в Пантеоне великих людей человечества памятник. И его воздвигнут, тот нетленно-вечный памятник, если ты не помешаешь. Скажи, скажи мне, Жанна, кому протянул бы руку Павел, если бы мог хоть на минуту встать из гроба: тебе, его возлюбленной, его жене, столько подарившей ему ласк при жизни и столь беспощадной к его памяти после смерти? Или мне, его убийце, его верному ученику, думающему лишь о том, как показать миру величие своего учителя?

Все совершилось, как и должно было совершиться. Поводов для удивления, тем более восторженного, не нашлось: не все во мне верно увидела Жанна, вряд ли в ту минуту последних уговоров мне было легче, чем ей. Она с трудом поднялась, поправила растрепавшиеся волосы, она боялась смотреть на меня, чтобы снова не взорваться.

— Пусть будет по-твоему, — сказала Жанна тусклым голосом. — Я не помешаю завершению опытов. Но ты должен знать: ненавижу тебя! Безмерно, бесконечно ненавижу! Теперь это будет единственной моей отрадой — ненавидеть тебя! Ты просишь моей помощи в лаборатории, я вынуждена помогать, но ненависть не смягчится. Помощь будет, а ненависть останется. Вечно тебя ненавидеть! Боже мой, боже мой! Вечно ненавидеть!

Она ушла, хлопнув дверью. Я должен был сесть, чтобы не упасть, так у меня дрожали ноги. Несколько минут я не двигался, ни о чем не думал, ничего не сознавал. Это не было беспамятство, потеря сознания или сон. Врачи, наверно, заговорили бы об остром приступе нервного истощения. Я назвал бы свое состояние острым истощением души, чем-то вроде кратковременной смерти: я был в этом мире и меня не было.

Восстановив себя, я подошел к самописцу пси-поля, подал выход на диаграмму. Все было, как задумывалось. Нервное потрясение Жанны отразилось в дикой пляске кривых, ее гнев — в их пиках и изломах, ее отчаяние — в их падении вниз, почти к горизонту, к зловещей оси абсцисс небытия. Я проверил программу процесса, задал сравнение со старыми записями. Компьютер доложил, что процесс восстановлен на высоком уровне, он идет, как при жизни Павла. Большего и не требовалось.

Теперь оставалось совершить последнее вычисление: сколько мне осталось жить?

7.

— Сколько мне осталось жить? — вслух спросил я себя.

В общем, я успокоился, интерес к дате конца был скорее академическим, чем практическим. Даже если бы вычисление показало, что жизнь быстро шагает к распаду, это не стало бы теперь поводом рвать на себе волосы. Завершение экспериментов именно таким способом было моим свободным решением, негодовать на себя нелепо. Я только с интересом отметил, что самоубийцы кончают с собой в состоянии аффекта, а у меня аффекта не было, неистовство мутило сознание лишь до решения, страх небытия терзал до внутренне принятого отказа от бытия. Конечно, я не радовался, но и уныние не одолевало. Была даже некоторая удовлетворенность, что найден выход из совершенной, казалось, безвыходности, да практическое любопытство — много ли совершишь всяких не имеющих отношения к эксперименту дел, разных необязательностей, которыми всегда полнится наше существование. «Раньше в подобных случаях писали завещания и заверяли их подписями и печатями», — подумал я. И почти весело рассмеялся — раньше не было подобных случаев. Никто, даже после моей гибели, не должен догадываться, что я ее предвидел, она предстанет случайностью эксперимента, а не его рассчитанным результатом.

Компьютер выдал утешительный расчет: жизни хватало и на дело, и на безделье, можно и всласть соснуть, и разика два погулять по холмам Урании. Я зевнул и потянулся. Желание сна — одно из самых сильных проявлений жизни, но меня, пока я просто жил, на сон не хватало.

— Отказываясь от жизни, можно разрешить себе солидно поспать! — сказал я вслух и засмеялся. Все получалось по любимой формуле: «Мне бывало хорошо, даже когда было плохо».

Я пошел к двери. Появившийся на экране Антон задержал меня.

— Эдик, что такое! — заорал он. — Я возмущен, можешь мне поверить!

— Охотно верю, — ответил я. — Ты всегда чем-нибудь возмущен. Что на этот раз вывело из себя Повелителя Демонов? Наверно, взбесил закон сохранения энергии? Или ты по-прежнему негодуешь на таблицу умножения? Или стало непереносимо, что электроны существуют независимо от позитронов?

— Независимо они не существуют, я берусь это доказать. Но меня возмущаешь ты, а не позитроны. Это гораздо хуже.

— Раньше назови мою вину, потом будешь убеждать, что я хуже возмутительных законов природы.

— Твоя вина — в Жанне!

— В Жанне? — На мгновение я растерялся. Все, что связано с Жанной, имело особый смысл. Любое упоминание о ней звучало опасностью.

— Да, в Жанне! В чем же еще, спрошу тебя?

— Повелитель, воля твоя…

— Не прерывай! Я встретил Жанну, когда она возвращалась от тебя. Она уже выглядела поздоровевшей, даже помолодевшей, а ты ее чем-то так расстроил… Я, естественно, поинтересовался, скоро ли она принесет очередную партию пластинок для сепарации воздуха. Она послала меня в преисподнюю и убежала.

— Ты уверен, что не было у нее причин посылать тебя в преисподнюю и без того, чтобы предварительно посещать мою лабораторию? Для Повелителя Демонов…

— Я запрещаю тебе острить! Ты не Чарли, у тебя остроты не получаются. Скажи прямо, чем ты довел Жанну до такого расстройства?

Повелителя Демонов надо было успокоить. Его необузданность непосредственно не грозила ходу моих экспериментов, но он мог привлечь внимание к дурному настроению Жанны. И такую мелочь следовало предвидеть и предотвратить. Я сказал:

— Мы говорили о Павле. Я наконец показал ей место, где Павел упал. Раньше я боялся это делать. Она плакала, я тоже не плясал. Поводов для веселья не было.

Антон мигом перестроился.

— Понимаю. Будем надеяться, что это последнее потрясение. На время ее надо оставить в покое, пусть она выплачется. Обещаю не торопить с новой партией пластинок, хотя, поверь, они ох как нужны!

Он отключился, и я выбрался наружу. Была глубокая ночь, короткая ночь Урании, прекраснейшая из ночей, какие мне удалось увидеть в жизни. Всего восемь земных часов отвели космостроители на суточное вращение Урании вокруг своей оси. В природной своей первозданности Урания вращалась еще быстрей, ее прежнее шальное кружение замедлили чуть ли не вчетверо. Первые поселенцы жаловались, что не успевают от заката до восхода Мардеки сосредоточиться ни на одной толковой мысли, а быстрый бег дневного светила по небосклону вызывает головокружение. И при нас старожилы ворчали, что космостроители могли бы расстараться и на большее, мол, ночь осталась такой короткой, что не успеваешь перевернуться с одного бока на другой, как уже пора вставать. Мы, новое поколение исследователей, не предназначали ночи для сна, бывало, не спали и по неделям — драгоценное время не стоило тратить на такое примитивное занятие, как сон. Зато если выпадал спокойный часок, мы торопились на торжество звездной ночи. «Ты — своя собственная обсерватория», — шутил обо мне Чарли, изредка соглашаясь на совместные прогулки. «Ты восторженный созерцатель, ты всему радостно удивляешься», — сказала сегодня Жанна. В отличие от Чарли, ни ее, ни тем более Павла мне ни разу не удалось уговорить полюбоваться праздником звезд. У них была иная радость — побыть лишний раз друг с другом. Звезды им не требовались.

Выйдя из научного городка, я зашагал по темной равнине. «Дойду до извива реки и поверну назад», — сказал я себе. Я шел не торопясь, и небо двигалось мне навстречу. Быстрое вращение планеты добавляло своей красоты в ночное колдовство. Звезды не медленно передвигались, как на Земле, они торопились, не шествовали друг за дружкой, а — казалось глазу — стремились одна другую обогнать. Силуэты созвездий менялись: расплывчатыми выплывали из-за горизонта, сжимались, становились четкими в зените, снова расплывались, рушась за горизонт. Пока я шел до речки, небо стало другим. «Оно еще раз изменит свой облик, когда я ворочусь», — думал я растроганно.

На долинки и холмы лился серебристый свет, близкие окрестности выступали отчетливо. Урания не имеет спутников, но ночи и без лун полны сияния. Повелитель Демонов утверждает, что при свете звезд он свободно читает старинные книги. Возможно, это правда, но я и днем не видел Антона с книгами, он черпает свои знания из пленок, а не из книг. И, сотни раз прогуливаясь по ночным просторам, я ни разу не встречал на них Антона. Вот и сейчас я был, вероятно, один на всем обширном ночном пространстве планеты. Я шел и шел — никто не приближался ко мне, никого я не увидел вокруг.

Я постоял у речного обрыва. По воде плыли сияющие жгуты: каждая звезда, поднимаясь на небо, торопилась прочертить след своего небесного пути. Выбрав самую яркую звездную ниточку, я любовался ею: расплывчатая, очень длинная — через всю реку, — она сжималась, все ярче сияла, пока звезда карабкалась вверх, а там, в зените, линия превратилась в пылающую точку. Всю поверхность воды усеяли такие неподвижные сверкающие точки среди сотен живых, меняющихся полос и жгутов. Я наслаждался водным отображением звезды, а когда она двинулась из зенита вниз и точка снова растянулась в расплывающуюся и тускнеющую ниточку, я оторвался от реки и пошел домой.

Впервые за много коротких ночей Урании, за долгие часы лабораторных бдений я на своей кровати, отрешенный от суетных мыслей, крепко и сладко спал примитивным сном моих предков, не ведавших ни антиморфена, ни радиационных душей, ни острой необходимости жертвовать необязательным сном ради настоятельного бдения. И, проснувшись к концу следующего дня, я удовлетворенно сказал себе:

— Мне отпущено семь дней на жизнь. Мне хватит пяти для завершения эксперимента. Процесс идет автоматически.

Процесс шел автоматически, это было единственно верное. Но не было ни семи дней, предоставленных на жизнь, ни пяти дней на завершение процесса. Меня с экрана вызвал Чарли. Еще никогда я не видел его столь расстроенным.

— Приходи ко мне, Чарли, — сказал я. — Поверь, мне нельзя оторваться от аппаратов.

— Оторвись! Когда ты около своих механизмов, с тобой не поговоришь.

На его двери горел красный глазок, запрещающий вход. Ко мне он относиться не мог. Я вошел не постучав. Чарли ходил по своему большому кабинету, как волк в клетке. Он молча показал рукой на кресло, но я присел на подоконник. В окне творился очередной закат Мардеки. Мне недолго оставалось любоваться закатами, этим тоже не удалось. Чарли раздраженно крикнул, совсем как Антон, даже голоса стали похожи, раздражение подавило все иронические интонации, столь обычные у Чарли:

— Слезай с подоконника! Скоро у тебя будет вдосталь времени обсервировать красоты Урании и без того, чтобы делать это из моего окна.

Я знал, что именно этого-то и не будет, — времени для любования красотами Урании из какого-либо окна, — ибо для меня вскоре время кончится. Тем не менее сел в кресло и вопросительно поглядел на Чарли. Он продолжал ходить и на ходу говорил:

— Проклятый Рой нанес-таки нам удар! Энергетики нажимают на него, он поддался. Он дает разрешение на доставку с Латоны сгущенной воды. Энергетики обещают отменить ограничения пользования энергией.

— Ты считаешь это ударом?

— Ударом, и почти смертельным, если мы с тобой не восстанем. Условием для получения воды Рой поставил прекращение всех работ по трансформации времени. Ибо ему, видишь ли, неясно, как конкретно произошел сдвиг времени на энергоскладе в обратную сторону. Он опасается, что и с новой цистерной сгущенной воды произойдет такая же катавасия. Он со всем своим земным изяществом так и выразился: катавасия!.. Удивительно точный язык для знаменитого космофизика!

— Но ведь и вправду точно неизвестно, каким образом волна обратного времени достигла энергосклада, — осторожно заметил я. Чарли я не смог показать, что знаю о причинах взрыва больше, чем он.

— Да, разумеется, мы далеко не все понимаем. Но какое это имеет значение? В свой час допытаемся и подробностей. Сегодня важно одно: такая волна была, ее генерировал Павел Ковальский, она вызвала взрыв. А Павла Ковальского больше нет, волны обратного времени никто не генерирует, опасностей для энергосклада, к тому же ныне отнесенного далеко от наших лабораторий, не существует. Я рисую ситуацию неправильно?

— Правильно рисуешь. Уверен, как и ты, что условия для новой катастрофы полностью отсутствуют.

— Так почему, тысячу раз черт его подери, Рой Васильев отказывается это понять?

— Спроси у него самого.

— Уже спрашивал. Он притворяется дурачком. Разводит руками — не физически, а фигурально, с этакой наукообразной грацией: доказательства неубедительны, ситуация остается темной, мои, мол, мозолистые мозговые извилины не способны разобраться во всех тонкостях вашей хронистики.

— Так прямо и высказывается?

— Не прямо, а криво! Придумал новый тип аргументации. Нас учили, что «ультима рацио» логики — доказательство от абсурда. А у него — доказательство от невежества. Аргументирует своим невежеством! А за его невежеством стоят обширные полномочия. Все могу понять, одного не понимаю: как Альберт Боячек, наш светлоразумный, наш проницательнейший президент Академии наук, мог снабдить этого Роя Васильева таким властительным мандатом!

— Что собираешься предпринять?

— Завтра вылетаю на Латону, оттуда на Землю. На время моего отсутствия директором Института Экспериментального Атомного Времени назначаю тебя. Продолжать борьбу с Роем Васильевым будешь ты. Тебе понятны твои задачи?

— Мои задачи мне понятны. Мне непонятно, что ты собираешься делать на Земле?

— Буду стучать кулаком по всем начальственным столам! Схвачу мудрого Боячека за его старческое горло, вытряхну душу из этого милого человека.

— А если по-серьезному?

— По-серьезному? Буду доказывать, что эксперименты с атомным временем слишком важны для науки, чтобы так безапелляционно их запрещать. Думаю, в Академии наук к моим аргументам прислушаются больше, чем к безграмотным велениям какого-то дознавателя. О чем ты так напряженно думаешь? Откажись хоть разок от привычки многозначительно молчать! Надеюсь на твою полную откровенность.

Полной откровенности я не мог себе разрешить. Но на многие просчеты Чарли указал. Я напомнил, что еще недавно он предвидел пользу вызванного аварией дополнительного внимания к работе института. Пользы не получилось, ожидается вред. Он думал, что, доказав правильность гипотезы обратного времени, заставит Роя удовлетвориться этим объяснением аварии. Рой пошел дальше, он, судя по всему, основательно напуган возможностями, какие таятся в искусственном изменении тока времени. Теперь Чарли делает новую ошибку. Конечно, он докажет Боячеку важность хроно-экспериментов. Это тем проще, что Боячек и не сомневается в их важности. Разве тот факт, что Чарльза Гриценко, физика, создавшего первый в мире трансформатор времени, единогласно избрали в члены Академии наук и Боячек после голосования публично объявил: трудами нового академика открывается особая глава в изучении природы — создается новая наука хронофизика, — разве это не свидетельствует о признании важности наших работ? Но Чарльз Гриценко, академик и директор Института Экспериментального Атомного Времени, любитель парадоксов и острот, человек, умеющий ко всякому несомненному факту немедленно подобрать другой несомненный факт, ставящий под сомнение несомненность первого, этот блестящий софист и столь же блестящий экспериментатор, этот наш общий друг Чарли почему-то упорно закрывает глаза на то, что всеми понимается не только важность, но и опасность любых искусственных изменений хода времени.

— Я ни в одном пункте не отошел от утвержденной на Земле тематики наших работ! Будь справедлив ко мне, Эдуард!

— Буду справедлив. Не отошел от утвержденной тематики, все верно. Но сама эта утвержденная тематика показалась такой опасной, что колебались, можно ли ее выполнять на Урании, далекой от Земли планете, специально оборудованной для сверхопасных работ. Разве не изучали предложение оборудовать вторую планетку, подобную Урании, и передать ее одному тебе? И разве не ты убедил этого не делать, ибо тебе не терпелось поскорей развернуть исследования? Вспомни, что ты говорил: работы наши, конечно, опасны, но вряд ли опасней творений биоконструкторов. Те способны выпустить в мир искусственно созданные смертоносные бактерии, новых гигантских цератозавров, всякое невиданное зверье, перед которым земные тигры, что божьи коровки перед осой, — в общем, тысячи рукотворных, биологически реальных демонов зла. А мы, хронофизики, и близко не коснемся таких страхов. Так ты говорил, верно? А что получилось? Погиб Павел Ковальский, прекрасный человек, великолепный экспериментатор. И только счастливая случайность, что все мы в тот миг сидели в своих сверхэкранированных казематах, именуемых лабораториями, только эта случайность предотвратила гибель еще десятков, если не сотен людей. Так к кому прислушаются теперь на Земле? К тебе или посланцу Боячека Рою Васильеву? Не надейся, что распоряжение Роя Земля отменит, она его подтвердит. Ты предлагал нам уступать, но не поступаться. Ты поступишься всем. Знаешь, чего ты добьешься? Что возвратятся к предложению, которое ты когда-то уговорил снять: станут спешно выискивать другую планетку для наших работ. А все те годы, которые понадобятся для ее оборудования, мы будем поплевывать в потолок или прогуливаться по равнинам Урании. Если нас, конечно, не отзовут на Землю, чтобы поручить совсем иные исследования.

— Проклятый молчун! — с досадой сказал Чарли. — Сто лет держишь замок на губах, но уж если заговоришь!.. Что ты предлагаешь делать?

— Просить Роя отменить свой запрет. Объяснить ему ситуацию так, чтобы он взглянул на нее нашими глазами. Все иное неэффективно.

Чарли, шагая по кабинету, с минуту размышлял.

— Согласен. Надо опять идти к Рою. И немедленно. Поднимайся, отправимся вместе.

— Нет, — сказал я. — К Рою пойдет один человек. Этот человек — я. Ты останешься у себя.

Чарли выглядел таким удивленным, что я едва не рассмеялся, хотя мне было не до смеха.

— Ты слишком волнуешься, Чарли, — продолжал я. — И ты увлекаешься собственной аргументацией, боюсь, на педанта Роя это действует плохо. Доверь мне переговоры.

Чарли принимал решения без долгих колебаний.

— Иди один. Если ты меня переубедил, то с ним задание проще — не переубеждать, а убеждать. Превратить его дремучее невежество хотя бы в еле брезжущий рассвет знания.

— Та самая простота, которая хуже воровства, — ответил я в его стиле, и он захохотал: реплика показалась ему отвечающей обстановке.

До гостиницы от института было метров пятьсот, но я потратил на них полчаса. Уверенность, с какой я разговаривал с Чарли, вдруг испарилась. Убедить Роя я мог только исповедью, а не вывязыванием цепочки аргументов. На исповедь я не пошел бы ни к Жанне, ни к Чарли. И я не был уверен, что скорбная откровенность подействует на сухого землянина. Что, если и последняя моя отчаянная попытка спасти процесс будет напрасной? Нужно тысячу раз подумать, сотни раз взвесить все «за» и «против», прежде чем постучать в дверь Роя. Я шел, останавливался, стоял — ни одной мысли не возникало в голове, — снова шел. Меня вела неотвратимость.

На двери Роя горел зеленый глазок: он был у себя и не запрещал входа. Я постучал и вошел. Рой стоял у окна. Он сделал шаг ко мне и показал рукой на кресло. Ни на лице, ни в голосе его не было удивления. Он очень спокойно сказал:

— Хотя и поздно, но вы пришли!

8.

— Хотя и поздно, но вы пришли! — повторил он, усаживаясь против меня.

— Почему поздно? — Это была единственная возникшая мысль, и я высказал ее, ибо что-то надо было сказать. И, еще не закончив, сообразил, что не так следовало начать.

Но Рой, похоже, не нашел в моей реакции на его слова ничего странного. Возможно, именно такого начала беседы он и ожидал.

— Почему поздно? Мне кажется, вы это должны понимать. Вам лучше было прийти до того, как я наложил запрет на все работы с трансформатором времени. Не появилось бы протестов у ваших коллег.

— Да, пожалуй, так было бы логичней, — сказал я и удивился тому, что он сказал, и тому, что я ответил. Так можно было говорить только после исповеди, а я еще ни в чем не повинился.

Рой смотрел пристально, но без настороженности и отстраненности, раньше я видел в его глазах только эти два настроя — настороженность и ощутимое, как рукой, отстранение. Он знал, с чем я пришел, — не конкретные факты, конечно, но мою готовность искренне поведать о фактах. И я ответно на его знание знал, что ничего теперь не утаю. И, понимая это, я понял, что и мне предоставлено право требовать ответа на мои недоумения и что лучше мои вопросы ставить сразу.

Я начал так:

— Рой, разговор наш будет не из легких, для меня по крайней мере. И я хотел бы, чтобы раньше разъяснились некоторые ваши странности. Почему вы еще в аэробусе выделили меня среди других? Вы не знали, кто я, какая связь между мной и взрывом, ваши глаза невозмутимо обегали наши лица, ни на ком они не задерживались, а на мне задержались. Ваш взгляд словно споткнулся, когда упал на меня. Не знаю, заметили ли это другие, но я не мог не заметить. Скажу больше — я содрогнулся. Надеюсь, мой вопрос не показался вам нетактичным?

Рою вопрос показался естественным. Он отвечал с исчерпывающей обстоятельностью. Чарли, тоже поклонник обстоятельности, выдал бы ответ в форме деловой справки, присоленной для оживления остротой, приперченной неожиданным парадоксом. У Роя была иная манера — он преобразовал ответ в исследование, представил мне продуманную концепцию, как я выгляжу при первом знакомстве и какие мысли порождает даже случайный взгляд, брошенный на меня. Он выделил меня среди прочих пассажиров аэробуса, потому что я сам выделился. На него все пассажиры просто смотрели, а я всматривался, я изучал Роя, размышлял о нем. То, что это настойчивое изучение и что оно отражает какую-то важную мысль, Рой понял сразу. И, поняв, заинтересовался мной, а заинтересовавшись, удивился, а удивившись, сам стал размышлять обо мне. Я непрерывно менял выражение лица и позы: то мрачнел, то светлел, то замирал на сиденье, то вдруг нервно дергался — таким я увиделся ему в аэробусе. Все это явно шло изнутри, не от реплик пассажиров и Роя, а от собственных мыслей. «Каких мыслей? — спросил себя Рой и ответил: — Тех, которые возникли в этом молчаливом уранине вследствие того, что я прибыл на Уранию и сейчас сижу перед ним. Он, стало быть, этот уранин, всех непосредственней связан с трагедией, и самый точный анализ происшествия я должен ждать от него». В таком убеждении Рой вполне окреп, прежде чем аэробус оказался перед гостиницей.

— Я вскоре узнал, кто вы такой, узнал о гибели вашего помощника Павла Ковальского, — продолжал Рой. — Ваш приход ко мне становился необходим. Я ожидал, что вы потребуете, чтобы я принял вас раньше всех. Но вы не торопились. Это было странно. А потом явились вместе с Чарльзом Гриценко и позволили ему вести всю беседу. Объяснить ваше настороженное молчание особым почтением к своему начальнику я не мог, у вас с ним отношения свободные, вы, я заметил, иногда так на него огрызаетесь, что на Земле это сочли бы развязностью. Вы предоставили ему привилегию разговора, ибо что-то боялись выдать каким-нибудь неосторожным словом. Ваше молчание шло от предписания себе молчать. И тогда я захотел показать вам, что понимаю вашу задумку — демонстративно стал игнорировать вас, повернулся к вам спиной. Я был уверен, что вы встревожитесь и чем-либо выдадите себя.

— Вы не ошиблись в том, что я встревожился. Но я не выдал себя.

— Вы подтвердили упорно сохраняемым молчанием, что таите секрет. И я подумал, что секрет этот, видимо, нельзя открыть директору института, а ведь вы пришли с ним.

— Правильный вывод. Я не мог поделиться известной мне тайной с Чарльзом Гриценко.

— Но если вы хотели рассказать ее мне, вы должны были потом прийти сами. А вы не шли. Я вызвал Жанну Зорину. Она поведала немало интересных фактов о себе, о Ковальском, о вас. Но тайны она не раскрыла. Если она и знает ее, то сумела сохранить при себе.

— Она знает лишь часть тайны, и я умолял ее даже намеком не касаться этого. Всего она не могла бы вам поведать, если бы и захотела.

— После разговора с ней я окончательно утвердился, что только вы можете пролить свет на взрыв. А вы по-прежнему не шли. Это означало, что вы хотите сохранить секрет. Ради чего? Загадка взрыва, несомненно, связана с вашей лабораторией, стало быть, ваша цель — продолжать исследования, как прежде. И тогда я объявил о запрете экспериментов с трансформацией атомного времени. Основание достаточное, хотя друг Чарльз его запальчиво оспаривает: его собственная теория обратного хода времени указывает на возможность новых катастроф. Перспектива закрытия вашей лаборатории подействовала — вы пришли. Теперь я слушаю вас.

Он слушал, я говорил. Временами он прорывался в мою долгую речь репликами. Я отвечал и снова вывязывал свой невеселый рассказ.

Все началось с того, объяснил я, что Чарльз Гриценко доказал возможность изменения скорости времени и построил первый в мире трансформатор времени, позволяющий менять его течение в атомных процессах. Это было великое открытие, таким его и восприняли на Земле. На Урании выстроили специальный институт для хроноэкспериментов. Чарли пригласил меня на Уранию, мы с ним друзья еще со студенчества. Я возглавил лабораторию хроностабилизации — тематика прямо противоположная той, какую исследовали в других лабораториях института, там ведь доискивались, как время изменить, а не стабилизировать. С Земли прилетел Павел Ковальский, Чарли направил его ко мне. Павел, молодой доктор наук, специалист по хронофизике — дисциплине, созданной в основном трудами Чарли, — привез отличную характеристику: широко образован, умело экспериментирует, годен для выполнения сложных заданий. Павел не оправдывал своей характеристики, он был гораздо выше ее. В характеристике не было главного: Ковальский всегда шел дальше задания. Он был ненасытен в научном поиске. Я долго не понимал, почему Чарли определил Павла в мою лабораторию, у меня ведь трудно совершить открытие, задача у нас — поддерживать постоянство, а не выискивать чрезвычайности. Я попенял Чарли, что он не уловил научного духа Павла. Чарли ответил:

«Полностью уловил, поэтому и направил его к тебе. Хочу вытравить из Павла этот самый дух чрезвычайности. Лучше это делать у тебя».

«Чарльз Гриценко в роли душителя научной инициативы — зрелище если и не для богов, то для дьяволов!» — воскликнул я со смехом. Кто-кто, а уж Чарли не из тех, кто глушит научную инициативу.

«Стремление всегда совершать открытия — не научная инициатива, а научная халтура! — выдал Чарли очередной парадокс. — Настоящий ученый — изучает. Халтурщик — ошеломляет. Наша задача сегодня: изучить закономерности тока времени, а не выламывать его в циркаческих трюках».

«Я раньше думал, что развитие науки идет от открытия к открытию, — сказал я, — что великие открытия — ступеньки подъема науки и что гении научной мысли…».

«Гении, гении! — прервал он сердито. — Гений доходит до открытия в результате великого постижения проблемы. Он планирует для себя понимание, а не открытие. Павел не гений. Его жадное стремление к необычайности неизбежно выродится в поверхностное пустозвонство. Его так и подталкивает работать на публику, а не на науку».

Кое в чем Чарли был прав, но в одном ошибся. В Павле гнездился гений, а не халтурщик. Он вышел за грань стабилизации времени ради интереса узнать, что там, за межой, а не для того, чтобы ошеломить заранее ожидаемой неожиданностью. Он был ненасытен именно к пониманию, всей натурой заряжен на изучение. Объяснять это Чарли было бы пустой тратой времени. Чарли составил свое твердое мнение о Павле, и никакие уговоры не заставили бы его изменить это мнение. Аргументом могли быть только реальные результаты, а не слова.

В моей лаборатории Павел скоро поставил опыт на себе. Он сделал это тайно, не только Чарли, но и я не разрешил бы столь рискованных экспериментов. И опыт увенчался блистательным успехом. Павел совершил воистину великое открытие, даже не одно, а два.

— И тогда впервые поделился с вами, чем втайне от вас занимался? — вставил реплику Рой.

Так и было, подтвердил я. Павлу захотелось узнать, можно ли воздействовать трансформаторами атомного времени на биологические процессы. Еще Чарли установил, как он и докладывал вам, что в атомной области выход в прошлое имеет нижний и весьма близкий предел — в дальние древности не уйти. Зато выход в будущее не имеет границ. Идея Павла звучала просто. Биологические системы, в отличие от неорганики, с которой оперировал Чарли, построены иерархически. В мертвой материи изменение времени отдельных атомов мало влияет на соседние. Взять кусок гранита, перебросить половину его атомов на тысячу лет вперед или тысячу лет назад — что изменится? Миллионы лет назад этот кусок гранита был гранитом, миллионы лет спустя будет гранитом. А в биологических системах изменение времени какого-нибудь управляющего центра в мозгу немедленно отзовется на всем организме. Перебросьте тысячу важных нейронов мозга в будущее, отодвиньте их в прошлое — весь организм испытает потрясения. Центр управления организмом, переброшенный искусственно в будущее, властно потянет в будущее всю подчиненную ему биологическую систему — все процессы убыстрятся, организм как бы заторопится жить, зато и постарение наступит скорей. А затормозив ток времени, мы замедлим пребывание организма в его настоящем времени, законсервируем его «сейчас», он будет пребывать все тем же, хотя вокруг все будет идти вперед, в свое будущее.

— Что-то вроде этого я читал в старинных книгах по фантастике, — сказал Рой. — Не вижу пока, какие открытия совершил Павел Ковальский. Вы говорили даже о двух.

Да, речь идет именно о двух открытиях. Первое состояло в доказательстве того, что ток обратного времени в биологических системах возбуждается легче, чем в неорганических. Не остановка времени, не консервирование наличного «сейчас», а реальный уход в прошлое, до полного обращения в ничто. Иначе говоря, омоложение до уничтожения. Ибо развитие организма всегда ограничено двумя близкими пределами времени — моментом рождения и моментом смерти, он может балансировать только между этими двумя межами. И его движение в узких границах жизни — процесс автоматический. Все, что рождается, должно умереть. Можно замедлить поступательный ход к концу, но нельзя его отвергнуть. Все это укладывалось в хронобиологические уравнения Чарли. И вот Павел установил, что обратный ход из искусственно возбужденного неминуемо превращается в автоматический. Уход назад, в прошлое, становится столь же естественным, как движение вперед, в будущее. Стабилизация настоящего, вечное пребывание в «сейчас» практически неосуществимо. Малейший толчок — и возобновится ход времени вперед к естественному концу или назад к началу, которое в этом случае станет и концом. Таково было первое великое открытие Павла.

— Иначе говоря, никакой старик, впадая в детство, на стадии юности не задержится, — комментировал мое сообщение Рой. — Открытие довольно грустное. Хотя, конечно, забавно бы поглядеть со стороны, как старец растет — можно применить такой термин? — в молодого мужчину, потом в юношу, потом в отрока и младенца… Что будет дальше? В конце, который был когда-то началом?

— Просто погибнет на каком-то этапе. В зародыш не превратится, ведь он один совершает обратное развитие, матери ему не возвратят. Повторяю, открытие Павла состояло не в грустном признании невозможности омоложения, а в том, что сам этот процесс непременно становится автоматическим, независимо от того, как вы его возбудили.

— Понятно. Слушаю второе открытие Павла Ковальского.

Второе открытие, говорил я, в том, что Павел нашел удивительную возможность стабилизировать обратный ход времени, то есть опроверг пессимизм теории Чарли и своих собственных доработок этой теории. Надо лишь подстраховать один организм другим организмом. Если два организма связать взаимодействующим психополем, то получится нечто вроде психологического диполя. И тогда уход в прошлое одного организма вызовет ускоренное движение в будущее другого. Причем один организм своим противоположным ходом времени будет тормозить ускоренный ход времени у другого. Психополе сыграет роль амортизатора. И чем сильней будет душевное родство, тем безопасней станут любые хроноэксперименты.

Дойдя в своих изысканиях до этого вывода, Павел поделился им со мной. Я ужаснулся, говорю без преувеличения и наигрыша. Переносить куда менее опасные опыты с трансформацией атомного времени минералов на хрупкое, недолговечное время биологического существования было больше чем рискованно — недопустимо. На меня давили страшные прогнозы хронотеорий Чарли, я не смел подвергнуть их сомнению. В такой форме я и высказал свое отношение. Павел в ответ вдохновенно предложил мне составить с ним психо-диполь. Он всегда выглядел вдохновенным. Вдохновение усиливало силу его аргументов. Да, конечно, никто не даст разрешения на хроноэксперименты с организмами, соглашался он. Но почему нам самим не выдать себе такое разрешение? Ведь мы ставим опыты над собой, никого не привлекаем к опасному сотрудничеству. Каждый имеет право сделать с собой что вздумается — жить, влюбляться, ненавидеть, тосковать. Кто посмеет крикнуть самоубийце: «У тебя нет формального права лезть в петлю!»? Кто объявит юноше: «Мы официально запрещаем тебе влюбляться!»? Кто придерется: «Ты любишь стихи, а есть ли у тебя юридическое обоснование любви к стихам?» Человек одарен свободой воли, свобода воли дает право делать с собой все, что не ущемляет права других людей. Этого единственного ограничения мы не нарушаем. Стало быть, наш поиск правомочен. Мы свободны в любом обращении с собой. Права на эти эксперименты мы ни у кого не должны выпрашивать. И никого не обязаны о них информировать.

Так он настойчиво уговаривал меня, и я стал поддаваться. Проблема была захватывающе интересной. Но я не мог пойти к Чарли за разрешением на новый поиск, он не только категорически запретил бы, но и немедленно убрал бы от меня Павла, чтобы оборвать в зародыше соблазн.

— Жанна Зорина утверждает, что главная черта вашего характера — любопытство и удивление от всего, что порождает ваше любопытство, — молвил Рой.

Так мы с Павлом составили первый психо-диполь, продолжал я. Крепость общего пси-поля была невелика, но мы и не отваживались на глубокие колебания времени. Вскоре мы установили — это было уже нашим общим открытием, — что колебания нашего физиологического времени относительно центра диполя несколько запаздывают по сравнению с общим временем на Урании. Колеблясь то вперед, то назад, наше биологическое время замедлялось в общем поступательном движении вперед. Мы то «микромолодели», то «микростарели», а в результате старели медленней, чем другие жители Урании. Павел ликовал. Пусть это не омоложение, поскольку омоложение выйдет из-под контроля и превратится в губительный автоматизм, утверждал он, но замедление старения — несомненно. Продление человеческого века — вот что дает нам психо-диполь. Скоро, скоро мы объявим миру о нашем успехе, вытребуем официальное разрешение на дальнейший поиск и создадим свою особую лабораторию. Даже название для нее он придумал: «Лаборатория продления жизни путем дипольного регулирования физиологического времени».

И тут в нашей лаборатории появилась Жанна Зорина. Энергофизик по образованию, она считалась на Земле хорошим специалистом по сгущению воды и на Урании должна была помочь местным энергетикам в использовании этого энергоемкого топлива. Она участвовала в монтаже «трехмиллионника», все прошло отлично, ведь обращение с энерговодой много проще, чем с углем и нефтью, проще даже, чем с ядерными аккумуляторами. Наши энергетики могли управиться и без нее, но все же это был «трехмиллионник», таких мощностей в одной цистерне земные заводы еще не выпускали. Для транспортировки и монтажа применили новые антигравитаторы, вот с ними-то и знакомила нас Жанна.

— Та самая цистерна, что взорвалась? — спросил Рой. — За три года пользования вы израсходовали один миллион тонн, верно?

Я подтвердил: та самая цистерна, выработанная на треть. После монтажа Жанна хотела вернуться на Землю, но за нее ухватился Антон Чиршке. Повелитель Демонов узнал, что она изучала прозрачные стали, сверхпрочные пластики и прочие материалы высоких структур. Для восстановления его пористых пластинок такой специалист был даром фортуны. Институту Времени тоже требовались знатоки высокоструктурных материалов, и мы уговорили Жанну остаться. При первой же встрече с ней — я пошел с Антоном — Жанна меня полонила.

Вот так и получилось, что я влюбился в Жанну. Мы начали встречаться и в нерабочее время, гуляли по пустынным равнинам Урании, наблюдали красочные закаты Мардеки с крутых берегов Уры. Я рассказывал Павлу о встречах с Жанной, он равнодушно слушал — его не интересовало, в кого я влюбляюсь. Однажды Жанна побывала в нашей лаборатории. После ее ухода Павел сказал мне:

«Эдик, я удивлен. Самописец вел запись колебаний нашего с тобой пси-поля. Так вот, в присутствии Жанны диполь практически не функционировал. Зато прибор зафиксировал колоссальную душевную связь между тобой и Жанной. Что бы это значило, Эдик?».

Я шутливо ответил, что наши приборы заново открывают то, что в древности было ведомо каждому парню и девушке, и слыхом не слышавшим о психофизике. Любовь сильней дружбы — вот что означает запись прибора. Если бы я знал, какие следствия вызовет мое объяснение, я остерегся бы откровенничать с Павлом, не стал бы больше приглашать Жанну в лабораторию. Но она продолжала бывать у нас. Павел какое-то время держался спокойно, а потом — взрывом, словно пробудившись ото сна безразличия, — повел на нее наступление. Он бесцеремонно оттеснил меня, встречал и провожал Жанну, старался всецело завладеть ее вниманием. И он не постеснялся сказать мне, что уж если наш с ним психо-диполь так ослабел и не годится для хроноэкспериментов, то он заменит его гораздо более активным — своей собственной душевной связью с Жанной. Наступление Павла оказалось успешным. Они стали мужем и женой.

— Судя по вашему рассказу, его любовь была операцией, заранее запрограммированной, — сказал Рой. — В ней не было искренности. В общем, любовь, которая, собственно, и не любовь. Что вы качаете головой?

Я ответил, что Павел заранее запрограммировал любовь к Жанне, но от этого любовь не стала неискренней. В программу, заданную им себе, входило все, что делает любовь любовью. Павел влюбился в Жанну душой и телом — беззаветно, страстно, беспредельно… И она ответила тем же. Они годились в герои древних романов о трагической любви мужчины и женщины. Я говорю «трагической», потому что сила их взаимной любви и привела к гибели Павла. Он и не подумал прекращать хроноэксперименты. Душевная связь, превратившая их с Жанной в одно психическое целое, открывала такие возможности для опытов, какие никогда не могли возникнуть при нашем с ним психо-диполе. Павел без колебаний продолжил с Жанной исследования, для которых вначале использовал меня. А мне отныне была отведена роль стороннего наблюдателя — «неистового обсерватора», как пошучивает обо мне Чарли, — всего того вдохновенного безрассудства, какое позволял себе Павел. Жанна говорит, что я всему удивляюсь, всем восхищаюсь. Павел ту же мысль высказал короче и бесцеремонней: «Смотри и учись, но боже тебя упаси помешать! Наблюдения фиксируй, потом разрешаю докладывать!».

— Странные взаимоотношения! — заметил Рой. — Насколько я знаю, начальником лаборатории были вы, а не он.

Начальником лаборатории стабилизации атомного времени был, конечно, я, но душой тайных экспериментов по хронофизике являлся Павел. И вообще на Урании, разъяснил я Рою, формалистику должностей не культивируют. Мы безоговорочно подчиняемся Чарльзу Гриценко, академику, директору института, создателю научной школы хронофизиков, но в личных отношениях с ним — свобода, немыслимая на Земле. Итак, Павел исследовал психо-диполь, созданный его душевным единением с Жанной. Первые месяцы он не торопился переходить от этапа к этапу. «Ставлю эксперимент в полной чистоте» — так он характеризовал свои опыты. В понятие чистоты эксперимента входило, например, и то, что он не захотел детей.

«Ребенок — это третий полюс, — объяснил он мне. — Проблема трех душ в психохронистике столь же трудна, как проблема трех тяготеющих тел в астрономии. Не вижу пока, как эту трудность преодолеть. О детях мы подумаем, когда завершим эксперименты. Это не скоро».

К важным достижениям первого периода относилось окончательное подтверждение общего замедления биологического времени при колебаниях психо-диполя. То, что давал наш с Павлом психо-диполь, его единение с Жанной увеличило многократно. Оба они, Павел и Жанна, не молодели, естественно, но их старение совершалось куда медленней, чем общее старение людей на Урании или на Земле. Мы установили, что мои с Павлом хроноэксперименты продлевали нашу жизнь на 4—5 лет, а такие же эксперименты с Жанной продлят им существование на 15—18 лет.

«Любовь — великий замедлитель старения! Любовь — великий стабилизатор жизни! — ликовал Павел. — Люди догадывались об этом, как только почувствовали себя людьми. Но только мы доказали это с точностью количественного закона природы. Отныне среди других законов физики в институтах будет изучаться теория физического поля любви. Ты представляешь себе, друг мой Эдик? Математические уравнения нежности, интегралы ревности и страсти, потенциалы свиданий и разлук. Бурные эмоции и глухие томления души на языке логарифмов и матриц! Каково, не правда ли?».

Он приложил свое новое понимание к одному давно известному факту. Еще наши предки заметили, что долго прожившие вместе супруги к старости становятся внешне очень похожими. Резкие отличия внешности ослабляются, муж и жена выглядят на склоне лет, как брат и сестра. Павел утверждал, что причина такого увеличивающегося с годами внешнего сходства в хроноколебаниях психо-диполя. Супруги обмениваются не только ласками и придирками, радостями и заботами, но и индивидуальным своим временем, а физиологическое время определяет жизненные функции едва ли меньше, чем изначальная генопрограмма организма.

«Ручаюсь, что у таких состарившихся в единстве супругов и продолжительность жизни больше, чем у одиноких или мало связанных душевно людей, — говорил он. — Мы доказали продление жизни в искусственном эксперименте. Но жизнь — тоже хроноэксперимент, только естественный, медленный. Принципиальные закономерности одни и те же!».

Так прошло несколько месяцев. Любовь служила эксперименту. Но помалу возникла и новая закономерность: эксперимент стал служить любви. Я первый заметил зловещую новизну. Мое двусмысленное положение — друга Павла и его отвергнутого соперника — не позволяло мне сразу поднять тревогу. Опыты действовали на них весьма странным образом, оба выглядели потом как бы не в себе. Павел, начав с небольших хроноколебаний, осторожно увеличивал их размах. Я контролировал процесс, не допуская выхода за границу физической безопасности. Появления опасности психической ни я, ни Павел не предвидели. После завершения каждого хроноколебания Павел и Жанна описывали свое состояние, а я фиксировал их информацию. Однажды Жанна со смехом рассказала:

«Сначала я почувствовала себя в полете. Я мчалась среди звезд. Вселенная вращалась вокруг меня, а я чувствовала, что какой-то диковинной рыбой в море космоса уношусь в будущее».

Павел захохотал, его восхитило красочное видение. А я содрогнулся. Я понял, что колебания времени действуют наркотически. Вскоре видения появились и у Павла, он с наслаждением расписывал их. Он еще изучал физику хроноколебаний, но его все больше привлекал «побочный продукт эксперимента», так он радостно именовал возникающий у него и Жанны бред. Они отдавались сладкому дурману, попеременно то «микростарея», то «микромолодея». Наступил момент, когда порождение галлюцинаций стало главной целью эксперимента, а его «побочным продуктом» — физический смысл процесса. Павел все усиливал размах хроноколебаний, ему хотелось глубже вторгаться в будущее, подальше уноситься в прошлое. Я начал спорить. Я говорил, что он опасно увеличивает амплитуду, может появиться неконтролируемый автоматизм в колебательном процессе. Он успокаивал меня:

«До автоколебаний не дойдет, стабилизаторы надежно ведут процесс». Я видел, что ресурсы механизмов на пределе, но убедить его не мог. Оба они, как на качелях, раскачивались между прошлым и будущим. Однажды мне показалось, что наступает автоколебание, и я прервал процесс. В нормальном состоянии Павел проанализировал бы обстоятельства перерыва, но он был в наркотическом трансе. Вы знаете, что происходит, когда наркомана насильно выводят из транса? Павел не стеснялся в выражениях. Мне пришлось напомнить, кто руководит лабораторией, только это подействовало. Но с той минуты между нами пробежала черная кошка. Он вбил себе в голову, что я отвращаю их от возможности новых открытий. А я при каждом опыте думал не о том, что он даст для науки, а о том, как обезопасить Павла и Жанну от неудачи. Под неудачей я понимал тяжелое нервное потрясение, мысль о физической катастрофе мне не являлась.

Катастрофа произошла, когда я отсутствовал в лаборатории. Мы с Чарли обсуждали доклад в Академию наук. Взрыв на энергоскладе разнесся по всей Урании. Энергосклад превратился в бушующий вулкан. Вода, ставшая огнем и дымом, — такой картины до нас еще не наблюдал никто. Я воскликнул в ужасе:

«Чарли, это невозможно, в мире не существует физических причин, вызывающих взрыв сгущенной воды!» Чарли иногда соображает с такой быстротой, что рождающиеся в нем идеи сверкают как озарение. Он мигом ответил на мое восклицание: «Эдик, а если атомное время сгущенной воды возвратилось к тому моменту, когда она была простой водой! Неужели твои стабилизаторы времени отказали?» — «Проверю, потом доложу тебе», — сказал я и умчался.

Чарли остался у огненного водяного вулкана, а я бежал изо всех сил. Основное в несчастье я уже понимал. Павел воспользовался моим отсутствием и самостоятельно запустил хроноколебания. Вероятно, чтобы не терять времени, он даже не вызвал к себе Жанну, только попросил, чтобы она не выходила из своей лаборатории: их психо-диполь был так прочен, что на него почти не влияло небольшое отдаление.

Я ворвался в лабораторию, когда Павел, извиваясь в судорогах, подползал к командному аппарату. Он из последних сил старался подняться и перекрыть процесс, но судороги бросали его на пол. Я кинулся его поднимать, он оттолкнул меня. Он шептал, выбрасывая из себя отдельные слова, как застрявшие в горле комья: «Жанна!.. Спасай!.. Автоколебание!..

Эдик!.. Я держу!.. Спасай!..».

Нужно было отрегулировать процесс, прежде чем оборвать его. Я отдавал себе отчет, что автоколебание, ставшее неподконтрольным, нельзя просто отключить. Это могло привести к такому разрыву связи времен, что оба полюса диполя — Жанна с Павлом — неминуемо бы погибли. И, стараясь синхронизировать трансформатор времени с автоколебаниями психо-диполя, я со всей остротой ощутил, как далеко пошел Павел в попытке спасти Жанну. Он не прерывал автоколебания, как мне показалось, а тормозил вызванную им бешеную пляску времени всеми атомами своего тела, он сжигал себя, чтобы не дать разновременью истерзать Жанну. Он исступленно бросил свою жизнь на гибель, чтобы отвратить гибель от Жанны. Павел продолжал извиваться на полу, но не дал себе и миллисекунды передышки, а мог бы. Он не только жертвовал собой — отчаянно боролся за то, чтобы грозные дьяволы разновременья не отвергли его жертвы.

Синхронизация удалась, я остановил процесс. Павел вытянулся и замер.

Я вызвал врача и наклонился над Павлом. Он еще жил. Он шептал: «Эдик… Я без тебя… Прости… хочу… сказать…».

«Молчи! — приказал я. — Знаю все, что скажешь. Ты запустил хроноколебания на полную амплитуду. Процесс вырвался на автоколебательный режим. Тебя и Жанну стало трясти. Ты пытался удержать собой пульсирующее время. Теперь успокойся. Процесс остановлен на равновесии, а не на разрыве. Жанне больше ничего не грозит. А тебе придется долго лечиться, очень долго, Павел».

«Спасибо… — шептал он, впадая в беспамятство. — Теперь… умереть». Он умер на моих руках. Явившемуся врачу оставалось лишь официально установить прекращение жизни. Вы знаете медицинское заключение, Рой. Вскрытие показало ожог нервных клеток. Медики отнесли причину смерти к очередным загадкам жизни на Урании. Но могу вам сказать, что тот же Павел заранее очень точно рассчитал картину гибели организма, когда одни его клетки прорываются в будущее, а другие отодвигаются в прошлое. Те, что в будущем, полупризрачны, они малодейственны. А те, что в прошлом, как бы больны, они тоже ослаблены. Настоящее время — всегда время господствующее. При разновременье иерархическое взаимодействие клеток превращается в анархию. Клетки, живущие в настоящем, пожирают клетки-рудименты, энергично противодействуют клеткам, материализующимся из будущего. «Будет впечатление, что организм сжигает себя! — посмеиваясь, говорил Павел и добавлял: — При очень большом разновременье, естественно. И достаточно долгом!» В своем наркотическом ослеплении он своевременно не понял, что создает в себе именно такое гибельно большое и долгое разновременье.

— Вы ничего об этом не говорили следственной комиссии, Эдуард?

— Нет, конечно. Ни комиссии, ни Чарли. Даже Жанна не знает всей правды о гибели Павла.

— Такое ваше поведение имеет смысл только в одном случае: если вы и после гибели Павла Ковальского продолжаете тайно работы, вызвавшие его гибель.

— Совершенно верно. Я без Павла продолжаю исследования, вызвавшие его гибель.

— С возможностью столь же трагического конца?

— С неизбежностью столь же трагического конца.

Рой долго глядел на меня. Мне показалось, он растерялся, не знает, как держаться: высказать возмущение? Показать сочувствие? Он сказал:

— Вы по-прежнему присваиваете себе индивидуальное право на опасный поиск? Вы считаете морально правильным продолжать неразрешенные исследования?

— Они прежде всего незавершенные, Рой.

— Они прежде всего неразрешенные, Эдуард.

— Выслушайте меня до конца, Рой.

— Именно этого и хочу, Эдуард.

После гибели Павла, говорил я Рою, у меня была одна мысль: немедленно прекратить биологические хроноэксперименты. И хотя я горевал о потере друга, было и утешение: его гипнотическая власть надо мной кончилась, я мог поставить крест на его исследованиях. Но как отнесется к этому Жанна? Она боготворила Павла как хронофизика и могла счесть своим долгом завершить то, что он не успел. Я наметил, как держаться, если Жанна потребует продолжения исследований: объявлю Чарли, чем мы втайне занимались, попрошу официального благословения на хроноизыскания, получу строжайший отказ и взыскание за научное самоуправство — и с претензиями Жанны будет покончено.

Так я намеревался действовать. Но действовать так не сумел. Вы понимаете, Рой, первейшей задачей было: установить, как отразилось случившееся на здоровье Жанны. То, что совершилось с Павлом, могло быть одновременно и с нею. Она объяснила, что во время опыта с ней ничего особенного не произошло, она просто вдруг ослабела и прилегла, потом потеряла сознание и пришла в себя лишь после взрыва на энергоскладе. Я сам отвел ее к врачу, в те первые дни после катастрофы она, измученная, лишенная воли, покорно выполняла все мои требования. Осмотр показал, что, кроме большого нервного истощения, других недомоганий нет. Врачи уверили: выздоровление гарантированно, но потребует времени. «Времени у нас довольно» — так я тогда легкомысленно посчитал. И снова удивился гению Павла. Даже погибая, он четко оценил происходящее и понял, как спасти Жанну, — собственная гибель была сознательно взята им в расчет. Чтобы не дать хроноколебаниям разорвать жизненную синхронность в Жанне, он всей силой воли, всей мощью трансформатора времени фиксировал клетки своего мозга в том будущем, куда их выбросило автоколебанием. Он насильственно удержал себя в будущем. Возможно, Павел заранее продумал варианты действий на случай катастрофы — он был мастер на предвидения и расчеты. Чем глубже я вникал в трагедию, тем сильней покоряла меня сила его любви к Жанне.

И вот, рассматривая кривые хроноэкспериментов, я вдруг обнаружил свою ошибку. В дикой спешке я разорвал процесс не в точке равновесия, как мне показалось, а чуть в стороне от нее. Для Павла это не имело значения, он уже и в тот момент был недоступен спасению. Но положение Жанны беспокоило. От автоколебаний внутреннего времени ее удалось предохранить, однако восстановится ли его естественный ход, если синхронизации в точке жизненного равновесия не произошло? Я с тревогой смотрел на выданный компьютером анализ. Наш автоматический мудрец, последняя модель марки «УУ» — усиленный, умный, — предупреждал о возможности новых несчастий, только не расшифровывал, каковы они будут.

Один вывод был очевиден: Жанну нельзя выпускать из психо-диполя, пока не появится полная гарантия от непроизвольных автоколебаний времени. Только я мог теперь составить второй полюс такой психологической связи. Но как убедить Жанну в необходимости нового диполя? Не подумает ли она, что я хочу воспользоваться этим для того, чтобы завладеть ее душой? Она ведь знала, что я люблю ее. Была, конечно, возможность — рассказать, как реально обстоит дело. Пойти на это я не мог. Я скрыл, что Павел пожертвовал своей жизнью ради спасения ее жизни. Жанна не перенесла бы правды. Она сочла бы себя убийцей мужа. И если бы не покончила с собой, то, несомненно, отказалась бы принять мою помощь.

И тогда я решил воздействовать на Жанну, используя ее любовь к мужу. То, против чего еще недавно я собирался категорически возражать, стало единственным шансом на удачу. Я сказал Жанне, что хочу закончить исследования Павла. Человечество должно узнать, каким научным исполином был ее муж. Пусть она докажет свою любовь к Павлу тем, что завершит погубившие его хроноэксперименты. Для этого придется составить новый психо-диполь со мной, ввести его в аппараты и проделать несколько опытов.

Так я уговорил ее продолжить тайные исследования. Нас связало единое психополе, оно было достаточно прочное, хотя один полюс — Жанна — показывал явное безучастие. Зато я мог ручаться за второй полюс — себя. Я готовился энергично нейтрализовать любое колебание времени. Тревожиться за Жанну да и за себя не было поводов.

Новые обстоятельства помешали осуществлению так хорошо рассчитанного плана. В Жанне обнаружились совсем не те изменения, каких я ожидал. Колебаний времени не произошло, время осталось целостным. Но течение времени изменилось. Павел, отчаянно выбрасывая себя в будущее, одновременно ввергал Жанну в ее прошлое. Очень близкое прошлое, вполне по теории нашего директора Чарльза Гриценко, доказавшего, что уход в дальнее прошлое не больше чем тема для фантастических романов. Но прошлое! Хроноколебания психо-диполя имеют свои проклятые закономерности! В самом горячечном бреду я не мог вообразить того, что случилось с Жанной. В ней не было разрыва времени, в ней не появилось разновременности, которую надо преодолевать новым психополем. Время в ней полностью пошло в обратную сторону. Жанна вся уходила в прошлое. Она стала молодеть.

Рой, поймете ли вы мой ужас? Могу ли передать, какими глазами смотрел я на страшное заключение компьютера: «Атомное время нервных центров объекта идет в обратном направлении?» Объектом была Жанна, обратный ход ее времени означал приговор: Жанна невозвратно убегает назад, убегает к недавнему своему жизненному началу, которое станет вскоре ее жизненным концом! Именно так описал вам в этой комнате Чарли биологическое значение обратного хода времени. Именно так и произошло, в точности по его прогнозу, хотя он и отдаленно не догадывался, что неподалеку от его кабинета без его ведома осуществляется этот грозный процесс.

Я был в отчаянии. Теория обратного хода времени подтверждалась беспощадным физическим фактом. Жанне предстояло пойти по дороге высчитанного ее мужем «омоложения до уничтожения». И в полном согласии с прогнозом Павла процесс ухода назад, постепенно убыстряясь, из искусственно возбужденного должен превратиться в автоматический — конец не заставит долго ждать себя!

Как вы понимаете, Рой, я не мог позволить себе всецело предаться отчаянию. Главным был поиск возможности предотвратить ужасный финал. Вы сказали, что было бы забавно поглядеть, как древний старец растет в юношу. Но, я уверен, вы не найдете ничего забавного в том, что выпало молодой, красивой женщине Жанне Зориной. И тут я вспомнил о втором великом открытии Павла. Анализ показывал, что и этот обратный рост можно задержать и повернуть на нормальное развитие, используя психо-диполь. «Не все потеряно, — твердил я себе, настраивая аппаратуру на противодействие, — поворот вполне возможен, если падение в прошлое будет медленным». Для нейтрализации стремительного хода назад у нашей с Жанной слабой душевной связи не хватало прочности. Это я уже и тогда сознавал. Но как быстро идет обратное развитие? Где та роковая точка, в которой оно автоматически убыстрится?

Я не мог оторвать взгляда от Жанны, когда мы встречались. Это ее раздражало. Она вбила себе в голову, что я по-прежнему любуюсь ею, что во мне возникает желание завоевать ее, вдруг ставшую свободной. Она думала обо мне оскорбительно. И я не мог отвергнуть ее оскорбительного заблуждения, ибо не имел права оскорбляться. Любое опровержение могло стать разоблачением. Надо мной, как топор, нависал грозный вопрос: выдержит ли Жанна правду уже не одного, а двух несчастий — правду гибели Павла и правду грозящей ей собственной гибели? Я не смел позволить себе риска правды, что бы Жанна ни думала обо мне.

Первые недели после катастрофы надежда на удачу была. Жанна выглядела ужасно — похудела, постарела, ослабела. Это радовало. Радовало и ее пси-поле: в душе Жанны господствовало горе, все мысли приковывались к воспоминаниям о Павле, — она не выходила из подавленности. И хотя компьютер выдавал свое неизменное: «Атомное время объекта идет в обратном направлении», я с тихой радостью разглядывал записи пси-поля Жанны, с той же скрываемой ото всех радостью наблюдал за ней самой. «Время еще есть», — говорил я себе, убеждаясь, что Жанне по-прежнему плохо. Психо-диполь не давал Жанне рухнуть в прошлое, но методично, по элементам, по частицам, поворачивал атомное время на прямой ход из обратного. Уже и в анализах компьютера звучали обнадеживающие нотки: «В объекте появилось разновременье, некоторые группы атомов приобретают прямое направление времени, хотя в целом время течет обратно». Разновременье было само по себе опасно. От его разнузданности Павел в последние минуты своей жизни пытался Жанну уберечь. Но только этот опасный путь мог сегодня обезопасить Жанну от гораздо худшего. «Время еще есть, — подбадривал я себя, регулируя созданное мной разновременье на плавный ход. — Главное, не допускать бури противоборствующих времен, и я постепенно вытяну Жанну из затягивающего ее болота небытия!».

Энергетик Антон Чиршке первый подал сигнал, что времени осталось слишком мало. Этот человек, Повелитель Демонов Максвелла, наделен воистину демоническим ощущением необычайного. Жанна изготавливает для него сепарационные пластинки, Антон встречается с ней ежедневно. Частые встречи отнюдь не способствуют остроте восприятия медленно накапливающихся изменений. А Повелитель Демонов обнаружил их раньше Чарли, даже раньше меня, с таким беспокойством ожидавшего их появления. Он с радостью сказал Чарли и повторил потом при мне: «Жанна оправляется от потрясения, выглядит уже сносно. За ее здоровье можно не опасаться». Антон и не подозревал, какой зловещий смысл таится в его утешительном, как он думал, наблюдении. Несколько дней — вы как раз в эти дни прилетели, Рой, — еще можно было сомневаться: запись психополя Жанны показывала неизменно подавленность и горе. Но вскоре уже и сам я увидел, что Жанна оправилась от физического недомогания. Душа ее еще скорбела, а тело возрождалось к жизни — к прошлой жизни, не к будущей! Я смотрел на ее старые фотографии и молчаливо ужасался: она становилась похожей на ту девушку, которая три года назад появилась на Урании.

— Видимо, этот возраст и есть та роковая точка, где движение назад должно стремительно убыстриться, — сказал Рой.

— Пожалуй, так, — согласился я. — Точку убыстрения всего вероятней искать в пределах таких переходных моментов. Я проверил свои расчеты. Наш слабый диполь гарантировал в три-четыре месяца поворот на прямой ход времени. Катастрофическое падение в прошлое могло начаться в ближайшие дни. Времени у меня не было.

— Догадываюсь, что дальше, — сказал Рой. — Оставалось одно: усилить вашу душевную связь с Жанной. Но это могла сделать только любовь. Неужели вы думали, что она сможет вдруг так сильно, так безмерно сильно полюбить вас?

— Вы угадали, Рой. Только огромное усиление нашего психополя могло еще дать надежду. Но на любовь я не рассчитывал. Я не мог заставить Жанну вдруг полюбить меня, да еще с такой силой, и тут вы правы. Я использовал другую могучую душевную силу. Я прибег к ненависти.

— К ненависти? — воскликнул Рой.

Если в начале беседы он демонстрировал невозмутимость, лениво покачивал ногой, то чем дальше вывязывался мой рассказ, тем меньше Рой заботился о соблюдении какой-либо позы. Он не просто с интересом вникал в мои разъяснения, он старался их предугадать, домысливал факты и выводы раньше, чем я их высказывал. Но того, что услышал от меня теперь, он не ожидал.

— К ненависти, — повторил я. — Рой, противоположности сходятся, разве мы этого не учили? И многие внешние проявления противоположных сил одинаковы. Ненависть — тоже форма душевной связи. Сила ненависти так же огромна, как сила любви. И так же быстро вспыхивает, так же жжет душу, так же мобилизует все потенции организма, как и любовь. С обратным знаком, конечно. Но знак в данном случае не имеет значения. Мне важна была связь наших душ, острая ненависть эту связь давала. Я легко возбудил у Жанны такую ненависть к себе. Это было просто.

— Понимаю! Вы в свое время скрыли от Жанны, как погиб Павел. Вы сказали, что вам еще не все ясно в его смерти. Она не могла не уловить вашей уклончивости, не могла не подозревать, что причины хуже, чем вы туманно намекаете. И сейчас вы признались, что причина гибели Павла в каких-то ваших действиях. Она, разумеется, сразу поверила и мигом возненавидела вас, верно?

— Все верно.

— Что было дальше?

— Дальше был расчет крепости психо-диполя, один конец которого — ненависть, а другой — любовь. Диполь оказался достаточно прочным, чтобы в течение примерно пяти дней, форсируя аппаратуру, вырвать Жанну из падения в прошлое.

— И этих пяти дней я не дал, запретив все работы в институте?

— Да, Рой.

— Но исповедь не закончена, правда ведь?

— Не закончена, Рой.

— И конец ее будет в том, что вы надумали обеспечить спасение Жанны своей собственной гибелью? Что вы повторите самопожертвование Павла, только подрассчитали надежней? Он-де был гениален, но в панике не все учел. А вы в тот момент, когда ворвались в лабораторию, в панике же не сумели остановить процесс в точке равновесия. Зато сейчас ошибки не сделаете.

— Все точно, Рой.

— И надеетесь, что я разрешу вам самоубийство ради спасения Жанны?

— Да, Рой.

— Какие у вас основания на это надеяться?

— Рой, это же просто! Если не погибну я, погибнет Жанна. В создавшейся ситуации одна смерть неизбежна. Но моя гораздо моральней.

— Моральней?

— Да, Рой. Я должен понести какую-то кару за то, что разрешил эти эксперименты. Жанна их участник, но в происшедшем неповинна, к тому же она уже жестоко наказана. Сочтите мою смерть формой самонаказания, продиктованного собственной совестью. Неужели вы думаете, что я смогу продолжать жить, отягченный двумя смертями по моей вине? Не преувеличивайте моей научной любознательности. Через два трупа она не перешагнет.

Рой заметался по комнате. От его невозмутимости не осталось и следа. Он негодовал, он был в неистовстве. Даже у вспыльчивого Антона Чиршке, Повелителя Демонов, я не знал такого приступа гнева. Рой кричал, что наложил запрет на работы в институте, ибо догадывался, что в нем идут какие-то тайные исследования, ставшие причиной катастрофы. И был уверен, что веду их я, именно я, а не другой — я всем видом показывал, что таю за душой секрет. И что он, Рой Васильев, абсолютно не сомневался, что рано или поздно я приду с повинной. Даже тематику тайных исследований он смутно подозревал, во всяком случае, очень уж большой неожиданности в моих объяснениях не нашел. Но что я сделаю его участником неразрешенного поиска, он и помыслить не мог. Поставить его перед дилеммой самому решать — кому жить, кому умереть! Ведь это что! Я исповедался и теперь ожидаю отпущения грехов, так? А ответственность за новую неизбежную трагедию возлагаю на него, да? И это он должен вытерпеть?

— Не предваряю ваших решений, Рой, — сказал я, когда он выкричался. — Но хотел бы знать: что вы решили?

— Ничего не решил! — сердито ответил он. — Даже представления не имею, какое возможно решение.

— Но что-то вы, несомненно, предпримете и какое-то мнение составили?

Он с усилием взял себя в руки.

— Предприму я вот что. Вызову Чарльза Гриценко и передам ему наш разговор. Пусть и ваш директор знает, какие исследования совершались втайне от него. Будем вместе искать выход. А мнение мое таково: права на тайный научный поиск у вас нет, но право на помощь вы имеете.

9.

— Права на поиск у тебя нет, право на помощь ты имеешь, — сказал мне Чарли, словно слышал последние слова Роя в моем разговоре с ним.

А вспыльчивый Антон Чиршке, Повелитель Демонов, сердито добавил:

— Я разобью все твои аппараты, измочалю тебя всего. В этом не сомневайся. Но это будет потом. Раньше надо спасти тебя.

Они пришли ко мне втроем. Рой молча уселся в сторонке, подальше от аппаратов — мне кажется, он испытывал к ним недоброжелательство: не то опасение, не то прямое отвращение. Впрочем, он постарался показать свою обычную невозмутимость: забросив ногу на ногу, лениво покачивал ею. Он только слушал, не вмешиваясь в обсуждение. Это, наверное, была наиболее типичная для него манера поведения: спокойно переводить взгляд с одного на другого, ничем не выдавать, какое предложение нравится, какое вызывает протест. Таким его знали все, кто встречался с ним на Урании. И мне уже не верилось, что этот человек метался по комнате, кричал, ругался и, похоже, готов был закатить мне здоровенную пощечину. В те минуты гнева от рукоприкладства его останавливало, по-видимому, лишь то, что оплеухи не могли предотвратить надвигавшуюся беду и даже самые увесистые неспособны были стать веским аргументом. Своей нынешней подчеркнутой отстраненностью он показывал, что несдержанности больше себе не позволит.

А Повелитель Демонов кипел и бурлил. Он первым вошел, точнее, ворвался в лабораторию и минуты три только ругался, яростно доказывая, что на наши с Павлом научные достижения ему чихать, а губить Жанну он не позволит. Она прелестная женщина, и лучше ее никто не изготовит пластинки для сепарации молекул по скоростям. И меня он тоже не позволит губить, я хороший парень. Вот еще вздор — ценой своей жизни исправлять глупейшие научные ошибки, нет, куда это годится, он спрашивает! Боюсь, в таком возбуждении Антону реально вообразилось, что имеются два Эдуарда Барсова. Один — его приятель Эдик, тихий скромница, неплохой экспериментатор, в общем — добряк, и попал тот добряк в беду, из которой его надо немедленно вызволять! А второй Эдуард — мрачная бестия, нарушитель научной этики, губитель хороших людей. И того, второго Эдуарда, следовало бы четвертовать, да жаль в наше время такое естественное обращение со скверными людьми запрещено.

— Перестань, Антон! — приказал Чарли. — Ты преувеличиваешь. Эдика надо вызволять не от Эдика, а от ошибки в эксперименте. Вот этим мы и займемся.

Я всегда восхищался Чарли — как ученым и как научным руководителем. И понимал сложность его теперешнего положения. Поэтому, несмотря на серьезность ситуации, все же с некоторым любопытством ожидал, как он поведет себя. В отличие от Повелителя Демонов, которому в запальчивости виделись как бы два Эдуарда Барсова, Чарли сам ощутимо раздвоился. В одной своей ипостаси он был крупный администратор, академик и директор института, эта его ипостась поворачивалась ко мне гневным и укоризненным лицом. Директор возмущался, что в его институте ведутся необъявленные и неразрешенные работы и ведет их его душевный друг, его главный помощник. Можно ли простить этому человеку, другу и помощнику Эдуарду Барсову, его самоуправство? Как его наказать? Какие установить запреты для тех, кто вздумает последовать, впадая в азарт научного поиска, за человеком, подавшим столь соблазнительный и опасный пример?

— От кого угодно мог ожидать, только не от тебя, Эдик! Так безрассудно втянуться в безумные эксперименты! — говорил он. — Разве я не доказал, что выход в обратное время для биологических структур гибелен? И разве ты не понимал, что эксперименты, придуманные Павлом, преждевременны? Мы не научились контролировать время на молекулярном уровне, а он при твоем попустительстве пытался воздействовать на целостное время сложнейших биологических систем! Перепрыгнули через добрую сотню неизученных промежуточных ступенек! Правда, эффект научного поиска огромен, но какой ценой!

Уже в этом строгом выговоре директора института сказалась вторая сторона личности Чарли — его чисто научная ипостась. Он сразу оценил открытия Павла. Он не одобрил их, этого не было, но не скрыл, что удивлен их значительностью. При иных обстоятельствах Чарли, наверное, выразился бы по-иному: «Я восхищен!» — сказал бы он, если бы речь не шла о жизни Жанны. Для его научной проницательности не составило труда сразу понять, как велики оба открытия Павла: то, что искусственно возбужденное «омоложение до уничтожения» в какой-то критической точке, становясь автоматическим, приобретает неконтролируемую скорость и что психо-диполь, связующий души двух людей, является единственным тормозом от такого «падения в ничто». Необыкновенные возможности психо-диполя — замедление общего времени и продления жизни с помощью качелей «микромолодения» и «микростарения» — захватили Чарли. И он без возражений признал, что мой отчаянный план спасения Жанны вполне реален.

— Ты, конечно, спасешь Жанну, — сказал он. — И конечно, погибнешь сам. Расчет твой безукоризнен, я не нашел в нем ни единой ошибки. Вообще такого рода сложные и рискованные расчеты тебе вполне можно доверить, они в пределах твоих знаний и способностей. Но мы не можем примириться, что ты определил себе безрадостный финал. Самопожертвование — твое личное решение, мы не вмешиваемся в то, какой тебе рисуется твоя судьба. Но пейзаж гибели не та картина, которая способна нас восхитить. Мы решили внести поправки в твой расчет. Павел был вдохновенно пытлив, был одарен воображением, спорить не стану. Но ему не хватало научной солидности. Он, как тебе ни покажется странным, проявлял трусость в иных трудных случаях. Он отступил перед проблемой трех связанных душ, посчитав ее равнозначной проблеме трех тяготеющих тел в астрономии. Аналогия есть. Но ведь и три взаимно тяготеющих тела в космосе не редкость. И три взаимно связанные души — типичность в человеческом общении. Безусловно, проблемы взаимодействия трех душ во все времена решались не проще, чем задачи трех тяготеющих тел, однако решение все же отыскивалось…

— Не уясню, к чему ты клонишь, — прервал я Чарли. Мне вообразилось, что он готовится разразиться очередным парадоксом. Для шуток он мог бы выбрать иное время.

— Вижу, что не догадываешься. И жаль, ибо в проблеме трех душ — реальный путь к спасению вас обоих, тебя и Жанны, друг мой Эдик! Вот мой план, слушай. Мы образуем треугольник: Жанна, ты, Антон. В треугольнике три полюса: ненависть — это Жанна, любовь — это ты, дружба — это Антон. Три полюса образуют три диполя, три стороны треугольника: Жанна — ты, Жанна — Антон, ты — Антон. Твой психо-диполь с Жанной выволакивает ее из катастрофического падения в молодость, диполь Жанна — Антон добавляет своего старания в том же направлении, а диполь Антон — Эдик сыграет роль тормоза, когда ты станешь уноситься в будущее. Антон погасит тряску разновременности в твоем теле, не допустит в тебе разрыва связи времен. Для роли дружеского психотормоза Антон годится лучше всех на Урании. Руководство операцией беру я. И можешь не сомневаться, в панику не впаду и прерву процесс точно в положении равновесия для всех трех полюсов. Тройное равновесие высчитаем заранее, думаю, для твоего «УУ» задача не из самых сложных. А что до нашего друга Роя, то ему поручим твою любимую роль — вдохновенного обсерватора.

Не знаю, как я удержался от слез. Еще за минуту до того, как он заговорил о своем плане, я видел только один мрачный выход. Но был, оказывается, и другой путь. Чарли нашел его. Я хотел сказать, что согласен, что благодарен, что выполню все, мне в плане отведенное, но не справился с голосом. Антон внезапно впал в восторг.

— Приступаем немедленно! — заорал он, вскакивая. — Терпеть не могу тянуть резину, как это когда-то называли. Ох, Эдик, покажем тебе теперь, до чего ты недооценивал друзей! И если не попросишь у нас извинения, задам тебе потом оплеух, будь спокоен!

Когда Чарли говорит: «Предлагаю план», это означает, что у него готова не только идея, но и расчет. Жанну решили вызвать завтра, в программу не посвящать, просто обязать вести себя, как наметил для нее Чарли. Мы с Антоном занялись подготовкой своей части программы. Повелитель Демонов с его дьявольским чутьем к необычному и вправду идеально подходил для создания прочной душевной связи и со мной и с Жанной. Такая связь с нами у него существовала всегда, но одно дело просто дружить, другое — вводить свою дружбу в аппараты в качестве физической силы. К тому же еще синхронизировать течение его индивидуального времени с биологическим временем моим и Жанны!

Включение Антона в качестве третьего полюса в наши психополя прошло блестяще. Чарли был доволен, а доволен он, если программа выполняется с блеском.

— Завтра вызовем Жанну и начнем последний эксперимент, — сказал он; шло к полночи.

Жанна смутилась, застав у меня Роя, Чарли и Антона. Мы с Павлом так таили ото всех наши исследования, а я недавно так перепугался, когда она посетовала, что надоело вечно секретничать… Она бросила на меня гневный взгляд, к ее ненависти добавилось и негодование, что я, не предупредив и не спросив согласия, открыл наши тайны. Антон незаметно для Жанны мне подмигнул: все в порядке, говорило его подмигивание, лишняя капля возмущения ненависти не испортит, стало быть, сработает на наш план.

— Жанна, мы все знаем, — сказал Чарли. — Эдик рассказал, какие Павел разрабатывал темы. Грандиозно — вот наше мнение. Подробней обсудим потом, а сейчас тему надо завершить, пока нам не нагорело за неразрешенный научный поиск. Мы решили ускорить исследования. Психо-диполь, соединяющий тебя с Эдиком, будет сегодня проверен на разные изменения времени. Пройди в соседнюю комнату и немного побудь там в одиночестве. Можешь соснуть, если хочется.

Жанна опять метнула на меня ненавидящий взгляд. Я постарался изобразить на лице наглую развязность — она вся вспыхнула от возмущения. Уходя, она подошла к зеркалу и поправила волосы. Она любовалась собой, это было в ней новое.

— Совсем девчонка, — задумчиво сказал Рой, когда Жанна скрылась в соседней комнате. — Она помолодела даже с того дня, как я ее впервые увидел. В ней, похоже, появилось и кокетство.

— Кажется, мы захватили процесс впадения в юность на критической точке, — высказался Чарли. — Будем торопиться, друзья, будем торопиться!

Торопливость у Чарли всегда быстрая, но без спешки. Я сидел в кресле, Антон напротив в таком же кресле. Рой в сторонке, прислонясь плечом к стене, молчаливо наблюдал за нами. Чарли ходил от кресла к креслу и от кресел к аппаратам. К креслам были прикреплены датчики от командных механизмов. Компьютер «УУ» непрерывно выдавал ход процесса, на лентах самописцев извивались записи наших состояний — Жанны, Антона, моего. Чарли вел программу с интенсивностью, на которую я бы не осмелился. Он знал, что делает. Я задыхался. Меня терзала боль. Она была в каждой клетке тела. Вероятно, что-то похожее, только безмерно усиленное, испытывал и Павел.

Антон испуганно закричал:

— Эдик, ты превращаешься в старца! Это ужасно, Эдик!

— Рой, подойдите к двери в другую комнату, — распорядился Чарли. — И если Жанна попытается вырваться, не давайте. А ты молодец, Антон! Помни, от тебя зависит не дать завершиться уходу Эдика в будущее. Старайся, Антон!

— Я стараюсь, — пробормотал Антон, не отрывая от меня широко распахнутых глаз. Вероятно, я очень плохо выглядел, раз он так перепугался.

Не знаю, сколько времени прошло — я потерял ощущение времени. Как бы сквозь сон я услышал крик Жанны, громкие уговоры Роя. Потом была опять тишина, и ее разорвали два крика, два вопля — торжествующий и негодующий.

— Готово! — ликующе кричал Чарли. Я открыл с усилием глаза. Он в дикой спешке отключал аппараты и все кричал: — Тройная точка равновесия схвачена! Точно тройная точка! Точно тройная точка!

А посредине комнаты стояла Жанна, вырвавшаяся из своего временного заточения, и тоже кричала:

— Прекратите пытку! Прекратите пытку!

Я опять стал терять сознание. Но взгляд на Антона придал мне какие-то силы. Антон был страшно бледен, бескровные щеки отвисли, нос заострился. Он казался мертвецом. Я попытался вскочить, чтобы помочь Антону, хотя и не знал, как это сделать. Чарли положил руку мне на плечо, рука была безмерно тяжела, я со стоном опустился в кресло. Чарли сказал очень радостно и очень торжественно:

— С Антоном все в порядке. Антон сделал свое дело, теперь отдыхает.

— А мы? — прошептал я.

— Ты жив, это главное. А Жанну спасли!

Больше говорить я не мог. Рой, Жанна и Чарли превратились в призраки — туманными силуэтами реяли в воздухе. Один Антон не двигался в кресле, он был все так же бледен. До меня, как сквозь стену, доносились голоса, я старался изо всех сил разобраться в них. Я понимал, что и Жанна, и Чарли, и Рой говорят громко, может быть, даже кричат, но слышал шепот.

— Что это значит: «Жанну спасли»? — негодовала Жанна. — Эдуард устроил какую-то новую подлость. Я хочу знать, что он сделал!

— Жанна, подойдите к зеркалу, — говорил Чарли. — Полюбуйтесь на себя. Вы теперь настоящая, вам уже ничего не грозит.

Она, очевидно, всмотрелась в зеркало. До меня донесся ее новый — шепотом — крик:

— Боже мой, что он сделал со мной! Как я подурнела! Я же выгляжу старухой. Как вы смеете говорить «полюбуйтесь на себя»! Вы издеваетесь!

— Мы радуемся за вас, Жанна!

Среди голосов выделился голос Роя:

— Жанна, вы сказали, что Эдуард устроил вам новую подлость. Подберите слова из другого лексикона. Самые высокие слова будут бледны…

Он еще что-то говорил, но я не слышал. Потом пробудившееся сознание донесло, что меня несут на носилках, — и наступил долгий провал. Очнувшись, я увидел, что лежу в палате. Около меня на столике стоял микрофон. Я попросил дежурную сестру, пришел врач. Я сказал, что слишком долго спал, наверно не меньше суток, хорошо бы мне встать. Он засмеялся. Пояснил, что не спал, а был в беспамятстве. И не одни сутки, а ровно двадцать. И что встать мне, конечно, было бы неплохо, но только вряд ли это осуществимо. Некоторое время мне придется передвигаться лишь на костылях. Окончательное выздоровление он гарантирует, но это будет не завтра. Моего первого прихода в сознание ожидают трое гостей. Он сейчас разрешит им посетить меня.

В палату вошли Чарли, Рой и Антон.

— Ты неплохо выглядишь, Эдик! — сказал Чарли. — Врач уверяет, что ты отличник выздоровления. По-моему, ему можно верить.

— Ты жутко похудел, — посетовал Антон. — В чем только душа держится! А как настроение? Неплохо, правда?

— Опыт был проведен блестяще, — сказал Рой. — Вы вскоре сами все узнаете, когда изучите записи процесса. Конечно, таких опытов вам больше не разрешат.

— Будем двигаться поэтапно, — бодро уточнил Чарли. — Следующие наши эксперименты не выше молекулярного уровня. Надо же что-нибудь оставить и будущим поколениям хронофизиков.

Я спросил о Жанне. Жанна, узнав правду, приходила в больницу, но я лежал без сознания. Несколько дней назад Жанна улетела на Латону, оттуда на Землю. Перед отлетом она великолепно справилась с монтажом «трехмиллионника». Она играла на могучих антигравитаторах, как на клавиатуре рояля. Цистерна с тремя миллионами тонн сгущенной воды плыла от космопорта к новому энергоскладу, как легкий воздушный шарик. Антон внезапно рассердился.

— Никогда не прощу тебе, что она улетела! — закричал он. — Ты знаешь, какие мне суют теперь сепарационные пластинки? Посчитаемся после выздоровления. Хорошего не жди! Выздоравливай поскорей!

Они ушли. Я закрыл глаза, вспоминал, огорчался, радовался. То, что Жанна не захотела оставаться на Урании, было, вероятно, хорошо, а не плохо. Многое соединяло нас, еще больше разделяло, я не мог разобраться во всей этой путанице.

И настал день, когда — пока на костылях — я смог выбраться в столовую. К моему столику присел Чарли, деловито пробежал глазами меню, заказал, естественно, омлет с овощами и апельсиновый сок и порадовал:

— Вчера с Латоны ушел на Землю рейсовый звездолет «Командор Первухин». На нем отбыл Рой Васильев. Он передает тебе привет.

Олег Лукьянов. ПРИНЦИП НЕОПРЕДЕЛЕННОСТИ  Повесть.

Сегодня перед рассветом я взошел на вершину горы, и увидел кишащее звездами небо, и сказал своей душе: «Когда мы овладеем всеми этими мирами Вселенной, и всеми их усладами, и всякими знаниями, будет ли с нас довольно?» И моя душа сказала: «Нет, этого мало для нас».

Уолт Уитмен. Песнь О Себе.

ГЛАВА 1.

«...Таким образом, применение принципа в самообучающихся распознающих системах открывает практически неограниченные возможности и для их дальнейшего совершенствования».

Профессор поставил точку и, откинувшись в кресле, с наслаждением потянулся. Ну вот теперь, кажется, все. Теперь идея доведена до полного блеска. Остается как следует преподнести ее конгрессу. Именно как следует, чтобы сразу взяло за живое. О действующей модели сначала, разумеется, ни слова. Как будто ее и нет. Сначала только теория. А теоретическая часть, что ни говори, хороша! С этакой сумасшедшинкой, способной привести в недоумение даже очень раскованный ум. Это что за странная формула? Как можно ставить знак равенства между частями, значение которых, как только что заявил сам автор, нельзя определить точно? Оказывается, можно? Так, так... любопытно... гм... в самом деле! Ну что ж, теория изящная, но какое практическое применение она может найти, если нельзя составить заранее ни одного алгоритма? Какое? А вот какое... А ну-ка, Володя, подкатите поближе установку. Сейчас мы вам продемонстрируем, уважаемые коллеги...

Профессор встал и, закинув руки за спину, принялся прогуливаться по кабинету, улыбаясь собственным мыслям. Вот что значит настойчиво следовать поставленной цели! Правильно говорил Эдисон: два процента вдохновения и девяносто восемь — пота. А ведь сколько было колебаний, сомнений, доводящих порой до отчаяния! Сколько раз казалось, что впереди тупик, и хотелось бросить все к черту. Но какая-то струна внутри дребезжала, не давала покоя, говорила: «Иди! Иди и найдешь». И ведь нашел! Как там сказал классик? «И гений, парадоксов друг...».

Профессор распахнул настежь окно и с удовольствием вдохнул свежий утренний воздух, пропитанный солнечным светом. Небо-то какое голубое! Ах, красота! Внизу гремела, сверкала, переливалась бликами весенняя улица. Ветер нес над крышами тополиный пух. Одна из пушинок залетела в окно, закружилась и стала зигзагами опускаться на пол. Повинуясь внезапно вспыхнувшему детскому инстинкту, профессор повернулся и хлопнул ладонями в воздухе, ловя пушинку.

В ту же секунду, вздрогнув, он опустил руки. Это что такое? В кресле для посетителей сидел, положив ногу на ногу, словно давно дожидаясь, молодой человек лет двадцати восьми, сухощавый, симпатичный, в просторной бархатной куртке. Профессор нахмурился, с недоумением разглядывая непрошеного гостя, но сказать ничего не успел, так как тот опередил его. Он с улыбкой поднялся, отталкиваясь руками от подлокотников, как-то очень изящно поклонился и сказал неожиданно звучным, красивым баритоном:

— Прошу извинить, что побеспокоил, Анатолий Николаевич, но я к вам по чрезвычайно важному делу, очень для вас интересному.

В его манере держаться и говорить — простой, обезоруживающей улыбке, четкой дикции, самих движениях — было что-то артистическое, действующее на воображение, и молодой человек, очевидно, хорошо знал это. Профессор неодобрительно покачал головой, начиная кое о чем догадываться.

— С телестудии?

— ...Нет... не совсем,— чуть помедлив, сказал посетитель, и улыбка на его лице чуть пригасла.

Профессор только хмыкнул на этот не очень-то вразумительный ответ и, обогнув стол, уселся в кресло.

— Вообще-то говоря, принято хотя бы постучать, прежде чем войти,— сдержанно сказал он, окидывая взглядом покорно стоявшего перед ним посетителя.

— Изобретатель? Не похоже... — Ну, садитесь, раз уж явились. Что у вас там за срочное дело...

— Благодарю...

Молодой человек пододвинул себе кресло и сел, сцепив на коленях руки.

— Дело у меня очень необычное, — начал он, немного подумав,—можно даже сказать, из ряда вон выходящее, фантастическое дело.

Он поднял голову и выжидательно посмотрел на профессора, как бы примеряя, какое впечатление может произвести на неподготовленного человека столь неожиданное начало.

—  Я вас слушаю,— сказал профессор.

— Как бы вы поступили, если бы к вам пришел некто и заявил, что имел встречу с...

Он снова замолчал, не отводя от профессора внимательного взгляда, и не торопясь закончил:

— ...С разумным существом внеземного происхождения?

Профессору сразу стало скучно. Еще один «тарелочник»! Сколько их сейчас развелось! ..

— Дело действительно нешуточное,— сказал он, усмехнувшись.— И какие же факты предъявил бы ваш «некто» в подтверждение этой замечательной встречи?

— Никаких. Факты были предъявлены только ему. Абсолютно неопровержимые, убедительные, так что не остается ни малейших сомнений в том, что это было действительно внеземное существо, а он может лишь подробно рассказать об этих фактах и самой встрече.

Профессор с интересом разглядывал собеседника. Что же это, однако, за экземпляр? На сумасшедшего тоже как будто не похож.

— Слабовато,— резюмировал он после минутного размышления.— Ведь его просто-напросто могли мистифицировать. В наш искушенный век изобразить пришельца, я полагаю, не труднее, чем подделать печать какого-нибудь Общества спасения на водах. Об этом ваш некто не подумал?

Ирония профессора не произвела, однако, на посетителя никакого впечатления.

— Ну, а если это, скажем, человек с большим научным авторитетом, очень осторожный в выводах и чрезвычайно дорожащий своей научной репутацией?

Произнесено вроде бы вполне корректным тоном, но в самом содержании вопроса профессор отчетливо почувствовал какой-то тайный намек, отчего иронии у него несколько поубавилось.

— Не знаю, что за сюрприз вы там приготовили,— сказал он, становясь серьезным, — но боюсь, что вы сделали неудачный выбор, обратившись ко мне. К возможности прямого контакта с внеземным разумом я отношусь весьма скептически, несмотря на всю популярность ныне этой темы, а самый принцип подмены живых фактов свидетельством авторитетов, пусть даже очень высоких, считаю порочным.

— Я знаком с вашей позицией в этом вопросе, именно потому и пришел,— хладнокровно сказал посетитель.— Позиция, надо заметить, двойственная, даже непоследовательная. В теории вы допускаете возможность существования внеземных цивилизаций, а на практике относитесь иронически, если не враждебно, ко всяким сообщениям о контактах.

— Именно так,— охотно подтвердил профессор.— Но никакой непоследовательности в своей позиции я не вижу. Теория теорией, а практика практикой. Пока что астрофизики не нашли ни малейших следов жизнедеятельности каких-либо цивилизаций, а средства наблюдения у них чрезвычайно мощные. Что же касается так называемых НЛО, то сам, извините, не видел, а то, что о них говорят, похоже на откровенную чертовщину, несовместимую с понятием о высшем разуме. Глубоко убежден, что наши ближайшие космические соседи находятся так далеко, что им до нас никогда не добраться. Пространство и время — это стена, дорогой мой, и стена несокрушимая. Об этом говорит нам теория относительности, в выводах которой я никак не могу сомневаться.

— Да, теория относительности — наука серьезная, спорить с ней нелегко,— согласился посетитель.— Но вот вечный вопрос: пространство, время — что это? Не кажется ли вам, что, оперируя этими символами, можно впасть в упрощение? Ведь получается, что мир в принципе объяснен. Это бесконечное пространство, заполненное веществом. Сколько ни гляди в телескоп, везде одно и то же: звезды, галактики, скопления вещества. Скука! Напоминает логику древних, не имевших телескопов и потому убежденных, что небо — это хрустальный купол, к которому прибиты звезды. Что .вижу, то и думаю...

Профессор помолчал, скрывая впечатление, которое произвел на него остроумный, хотя и дерзкий выпад.

— Я отнюдь не считаю, что мир объяснен,— заметил он сдержанно.— Но относительно обозримого мира существует принципиальная ясность. Все явления в нем подчиняются фундаментальным законам физики.

— Вы в этом убеждены?

— Разумеется.

— А жизнь, биосфера? Многие ее феномены, например сознание, воля, чувство, никак не описываются законами физики. Может быть, здесь кроются сюрпризы, о которых физики и не подозревают?

Профессор пожал плечами.

— Не понимаю, о чем вы?

— Жаль...

Наступила неловкая пауза. Профессор хотел сказать кое-что о своих взглядах на загадки жизни, но посетитель опередил его:

— Хорошо, оставим этот разговор. Скажите, а ваша реакция, если бы этот некто заявил, что он сам и есть... такое существо?

— Что-то я перестаю вас понимать, — сказал профессор, настораживаясь.— Говорите-ка прямо, кто вы и с чем пришли.

— Ну что ж, можно и прямо. Дело, видите ли, в том, что мой воображаемый некто — это я сам.

Профессор не успел раскрыть рта. Страшная сила припаяла его к месту, сковав каждый мускул. Лицом, кожей рук и ног, всем телом он ощутил, как пространство вокруг него стало быстро отвердевать, становясь жестким, и вот в считанные секунды он оказался вмурованным в него, как мошка в кусок янтаря.

— Альфа-ритмы! — Прокатилось в мозгу профессора вместе с приступом сильного, доводящего до тошноты страха. Нужно преодолеть, встать!

Куда там! Он не смог пошевельнуть даже веком, даже вздохнуть! Конец! Но тут мертвая хватка ослабла, напряжение стало спадать и постепенно исчезло.

Кровь хлынула к лицу профессора. Он закрыл и открыл глаза. Странный гость сидел в прежней позе, внимательно наблюдая за ним.

— Напугал я вас, Анатолий Николаевич? Извините, пожалуйста. Надо же было с чего-то начать... Только относительно низкочастотного воздействия вы ошиблись. Альфа-ритмы вашего мозга я не нарушал. Да и никаких секретных излучателей при мне нет.

Он даже распахнул куртку, предлагая профессору убедиться, что под ней действительно ничего нет, кроме белой рубашки, плотно облегающей тело.

— По ряду причин я не могу предстать перед вами в собственном телесном виде. Поэтому я воспользовался посредником — вот этим актером с телевидения... Вы почти угадали его профессию.

.. .За окном громыхнул трамвай. Порывом ветра шевельнуло листки статьи. Актер не торопясь застегнул пуговицы. Лицо его было чисто и спокойно.

Профессор наконец перевел дух. Страх рассеялся, и на его место пришло возмущение.

— Ну знаете! — заговорил он, прибирая листки-Я, кажется, не подопытная обезьяна! Если у вас есть серьезный разговор, то и аргументы выбирайте посерьезнее, а... насильственные сеансы тут неуместны.

— Еще раз прошу извинить, — немедленно отозвался актер, прикладывая руку к груди,— может быть, мне лучше уйти?

Он даже привстал с места.

— Да нет уж,— буркнул профессор, понемногу приходя в себя.— Продолжайте, раз уж начали. Только без этих... штук. Или предупреждайте хотя бы, что ли.

Дело затевалось, как видно, нешуточное, и профессор приготовился к бою.

— Я в принципе готов обсудить любое. заявление,— сказал он уже спокойнее, — даже и такое, действительно из ряда вон выходящее. Но существуют же, наконец, рамки здравого смысла. Вы, простите, так же похожи на пришельца, как я на Медузу Горгону.

Актер улыбнулся.

— Иной реакции я от вас и не ожидал. Было бы в рамках здравого смысла, если б я и в самом деле прилетел на тарелке и приземлился во дворе вашего института. Вот тогда бы вы не колебались ни секунды. Ведь так, дорогой Анатолий Николаевич?

Спокойный и доброжелательный тон посетителя, его уверенность в себе производили впечатление, и, пожалуй, не меньшее, чем эта его внезапная психическая атака. Но ученого не так просто было сломить.

«...Нет, так у нас дело не пойдет! Личность ты, конечно, незаурядная, и что-то у тебя там за душой, вероятно, имеется. Но действуешь слишком наступательно. Тем более необходимо сразу же взять инициативу в свои руки. Кто ты такой и чего хочешь? Втянуть в какую-нибудь авантюру или просто разыграть?».

И тут в кабинет, весьма кстати, вошла секретарша, профессор испытал облегчение.

— Анатолий Николаевич, звонил Еремин. Очень просил подъехать к одиннадцати. Будет совещание по конгрессу.

— Хорошо, — кивнул профессор, отметив недоуменный взгляд, который она бросила на посетителя — Одну минуту, Светлана Григорьевна, — с некоторой поспешностью позвал он, видя, что секретарша повернулась, чтобы уйти. — Я тут небольшую статью подготовил в дополнение к основному докладу. Отпечатайте, пожалуйста, в пяти экземплярах.

Он не торопясь выровнял листки, поискал в столе папку и, вложив в нее статью, передал секретарше. Та вышла. Профессор помолчал с минуту, барабаня пальцами по настольному стеклу. Так не вовремя этот вызов! А может быть, наоборот — вовремя? Он подумал еще немного и поднялся из-за стола.

— Разговор у нас, я вижу, намечается интересный и долгий, и не хотелось бы вести его наспех. Сейчас, как видите, мне надо идти. Если не возражаете, давайте встретимся завтра в то же время. Буду вас ждать.

Он подошел к шкафу, взял плащ и стал одеваться. В зеркале ему был виден молодой человек, который продолжал сидеть в кресле, словно и не думал уходить.

Застегнув плащ, профессор повернулся к настойчивому гостю, приглашая его идти первым:

— Прошу.

Актер поднялся, одергивая куртку, как-то странно посмотрел на профессора и кивнул в сторону стола:

— Вы, кажется, что-то забыли, Анатолий Николаевич?

На пустом столе лежала папка, невесть откуда взявшаяся. Профессор взял ее в руки и, раскрыв, остолбенел: в ней лежала его собственная рукопись, которую он только что отдал Светлане Григорьевне!

Несколько секунд он оторопело рассматривал свои каракули, затем, метнув взгляд на актера, выскочил В приемную. Секретарша стояла с растерянным лицом, тараща глаза на пустой стол. Профессор с подозрением посмотрел на нее, бросил папку на стол и, обернувшись к вышедшему актеру, покачивая головой, засмеялся:

— Впечатляющий номер! Считайте, что вам удалось окончательно заинтриговать меня. Жаль, что приходится отложить встречу до завтра!

ГЛАВА 2.

Они вышли в коридор, освещенный только лампами дневного света. Профессор не выносил этих слепых, без окон переходов, поэтому непроизвольно ускорил шаг. Кроме того, ему не терпелось остаться одному. Пожалуй, это даже к лучшему, что его вызвал президент. Будет время остыть от первого впечатления, подумать.

На лестничной площадке его остановил юноша в спецхалате.

— А я как раз к вам иду, Анатолий Николаевич. Все вроде бы отладили, только вот генератор не дает стабильной характеристики. Со вчерашнего дня бьемся, и все без толку.

— Что-нибудь да не так! — поморщился профессор.— Вот что, Володя, позвоните-ка Рогожину в семнадцатую лабораторию, он сейчас должен быть там. Попросите от моего имени, чтобы он на эти три дня уступил нам свой генератор. Сразу же по окончании конгресса вернем.

— Ага, только...— Юноша хотел сказать что-то еще, но так и остался с раскрытым ртом. Взгляд его вдруг потускнел, лицо потеряло выражение и стало как у манекена. И этот живой манекен смотрел на актера, стоявшего рядом с профессором. Анатолий Николаевич вспыхнул и резко повернулся к своему спутнику:

— А вот это уже лишнее! Мы же, кажется, договорились. Что такое?

С актером тоже произошла метаморфоза. От прежней его собранности не осталось и следа. У него был такой вид, словно профессор на его глазах вдруг превратился в обезьяну. Анатолий Николаевич непроизвольно отступил на шаг.

— Ну, ну, не надо так, пожалуйста!

С таким же успехом он мог бы сказать это стенке. Актер с потрясенным видом осматривал помещение.

— Как же так? — услышал профессор безвольный, лишенный жизни голос, прозвучавший с такой неактерской естественностью, что сердитая фраза, готовая сорваться у него с языка, застряла в горле. Он не сводил глаз с актера.

— Как отсюда выйти? — тихо спросил тот, потирая пальцами виски.

Профессор молча указал рукой вниз, в направлении вестибюля и, пока актер спускался по лестнице, держась, как больной, за перила, смотрел ему вслед.

Володя вдруг негромко засмеялся. Лицо его ожило.

— Растерялись, Анатолий Николаевич? Хоть и актер, а на игру не похоже... Вот ведь Фома неверующий! Я же объяснял вам, что это всего лишь посредник. А теперь посредником стал Володя.

Профессор взглянул на него как на сумасшедшего и... осекся на полуслове. Перед ним был другой человек! Безвольная линия рта стала твердой, всегда бегающие голубые глазки смотрели холодно и спокойно. Анатолий Николаевич на миг растерялся. Что сие означает и как вести себя в такой ситуации? Прежде всего не выпускать из своих рук инициативы, что бы там ни было.-

— Стойте здесь и никуда не уходите, — жестко сказал, ткнув Володю пальцем в грудь, и бросился вниз по лестнице за актером. Нагнал он его на выходе и проводил до ворот, но толку не добился. Инициативный, уверенный в себе посетитель и этот потрясенный до глубины души человек не имели между собой ничего общего.

— Что же это такое? — потерянно говорил он, не реагируя на вопросы профессора.— Ехал на репетицию, и вдруг — как затмение.

Профессор с минуту постоял в раздумье и пошел обратно. У него начинала побаливать голова от всей этой чертовщины. В вестибюле у телефона он увидел Володю.

— Да, сразу же после конгресса. Тридцатого, не позже, — говорил он, кивая в трубку.— Ну вы же знаете Анатолия Николаевича. Ага... да, спасибо, немедленно еду.

Он положил трубку и, подняв голову, увидел стоящего перед ним шефа.

— Так, молодой человек,— сказал профессор, опираясь руками о стол и глядя Володе прямо в глаза.— А теперь объясните, пожалуйста, что за спектакль вы разыграли передо мной с этим вашим другом?

— Какой спектакль? Что с вами, Анатолий Николаевич?

В его голосе прозвучало такое искреннее изумление, что профессор по-настоящему растерялся. Он вытащил носовой платок и промокнул вспотевшую шею.

— Хм! Все это интересно... Вот что, Владимир Сергеевич, повторите, пожалуйста, последнюю фразу, которую вы мне сказали пять минут назад.

Володя пожал плечами.

— Я сказал, что генератор не дает характеристики... Но вы не беспокойтесь, Анатолий Николаевич! Я уже договорился с Рогожиным.

— Это все?

— Что все?

— Все, что вы мне сказали?

— Да... по-моему все.

— Та-ак, очень хорошо. А скажите,— продолжал допытываться профессор,— вы не испытывали каких-либо особых ощущений? Вам не было плохо?

Юноша покраснел и отвел глаза в сторону.

— Значит, заметили... Я никогда никому об этом не говорил, боялся, что отстранят от работы. Есть такая болезнь. У меня иногда на короткое время наступает помутнение сознания, и я ничего не соображаю.

— Вот оно что!

— Да... Я даже не заметил, как спустился по лестнице в вестибюль. Меня еще поддержал под руку этот генерал-майор, наверное, вид был неважный. Но вы не беспокойтесь, Анатолий Николаевич! Это у меня очень редко бывает.

— Генерал-майор? — у профессора сжалось сердце.— Какой еще генерал-майор?

— Ну, этот... изобретатель. Да вон он, выходит на улицу.

У подъезда остановилась легковая машина. Из нее вышел молоденький солдат и, обойдя кругом, открыл дверцу перед военным в генеральской форме. Повинуясь тревожному чувству, профессор вышел было вслед за генералом, но, сделав несколько шагов, остановился. Черт возьми, да это же просто глупо! О чем он будет говорить с этим незнакомым ему человеком?

Дверца машины захлопнулась, и вдруг в окне показалось улыбающееся лицо генерала.

— До свидания, Анатолий Николаевич! Значит, завтра ждите, как и договорились.

Машина тронулась и поехала к воротам, оставив профессора в состоянии глубокой задумчивости.

ГЛАВА 3.

На следующий день в назначенное время профессор сидел в своем кабинете, дожидаясь вчерашнего гостя. Прошедших суток ему вполне хватило, чтобы как следует поразмыслить над странными событиями и прийти к выводу, что все тут шито белыми нитками. И эффектное появление «пришельца» в кабинете, и сеанс гипноза, и трюк с папкой, и сцены с перевоплощениями... Ни одного действительного, стоящего внимания факта, который невозможно было бы объяснить естественными причинами. Теперь ясно, кто тот таинственный «некто», на которого намекал «пришелец»!

«... А если это человек с большим научным авторитетом, очень осторожный в выводах и чрезвычайно дорожащий своей научной репутацией?..».

Анатолий Николаевич усмехнулся. «Вон оно в чем дело: авторитет им мой понадобился... Налицо психологическая атака с очевидной целью — сразу же подавить волю. Ну ладно, актер, генерал — эта еще куда ни шло (действительно, знали в патентном отделе такого генерала), но Володя! Вот тебе и тихоня! Никогда бы не подумал, что он умеет так держаться и говорить! Да... не хватало забот перед конгрессом».

Интуиция подсказывала, что визит «пришельца» за два дня до конгресса не случаен и имеет к нему какое-то отношение. Это особенно беспокоило и раздражало его. Вчера на совещании у президента он чуть было не поддался искушению рассказать обо всем присутствующим, но, слава богу, сдержался. Не надо суетиться. Время еще есть. Посмотрим, что даст сегодняшний разговор...

Профессор начал уже беспокоиться, что актер не придет, когда за дверью послышались голоса. Профессор откинулся в кресле, принимая удобную позу.. Он был совершенно спокоен. Дверь отворилась, и в кабинет вошел директор.

— Ах, это вы, Георгий Иванович,— с плохо скрытым разочарованием сказал профессор, вставая.— Прошу, проходите. Извините, пожалуйста, что не зашел вчера. Срочно вызвал Еремин. Надеюсь, Светлана Григорьевна вам передала?

— Передала, передала,— почему-то усмехнувшись, сказал директор и, не садясь в предложенное кресло, быстро спросил:

— Что, не ждали?

— Да нет, почему же,— смутился профессор,— я всегда рад...

— Всегда, но только не сегодня. Вы ведь актера ждали, так?

Анатолий Николаевич удивленно вскинул брови».

— Что? Вы знаете? Он и у вас был?

— Нет, он у меня не был, — директор чуть прищурился, пристально следя за профессором. — Я ведь объяснял вам вчера, что актер как личность тут пока ни при чем. Это всего лишь посредник. Так же как Володя Тимошин и генерал-майор. Генерал с его репликой был последним штрихом во вчерашней картинке. А сегодня я решил воспользоваться мозгом вашего руководителя и, думаю, не ошибся в выборе. Человек он у вас серьезный, даже чересчур. От него трудно ожидать легкомысленных поступков. Неплохая идея, правда?

Директор произнес всю эту нелепицу таким искренним и доброжелательным тоном, что ни один мало-мальски знавший его человек не усомнился бы в том, что он говорит правду. Именно поэтому настроение у профессора сразу же испортилось.

— Та-ак,— протянул он после минутного недоброго молчания.— Оригинальный номер! Ученый муж в роли испанского быка. Сначала бандерильи ему в холку, чтобы рассвирепел как следует, потом красную тряпку в нос, а вот, наконец, и сам матадор явился. Блестящий номер! Сыграно все бесподобно!

Он поднялся и, закинув руки за спину, принялся нервно ходить по кабинету.

— Вы меня извините, Георгий Иванович, но я был о вас всегда самого высокого мнения, и мне не очень хотелось бы менять его. Не можете ли вы объяснить, почему именно я выбран в качестве петрушки в этой глупой комедии? Ну да, сейчас мания какая-то устраивать всякие тесты, психологические эксперименты, но надо же оставаться в рамках здравого смысла, простого приличия, наконец! Это же надо такое загнуть! О, я прекрасно понял этого вашего артиста или кто он там? Очень оригинально! Просто сногсшибательно! Супермен из туманности Андромеды, изволивший каким-то сверхъестественным способом посетить нашу провинциальную планетку! Бесплотный дух, кочующий по телам людей. Вчера актер, сегодня директор, завтра кандидат в покойники, а послезавтра младенец, только начинающий жить! Вы что, хотите, чтобы я поверил в переселение душ? Че-пу-ха!

Профессор упал в кресло, расстегивая воротничок рубашки.

— Стыдно, Георгий Иванович... Мы с вами не первый год работаем вместе, я всегда уважал вас и вправе ожидать к себе такого же отношения.

Он вдруг ощутил слабость. Болезненную, быстро нарастающую слабость. Закружилась голова, комнат поплыла перед глазами.

«Давление! Погорячился!» — успел подумать профессор, теряя сознание, и уже в полузабытьи услышал далекий голос директора:

— Не волнуйтесь, Анатолий Николаевич. Ничего плохого я вам не сделаю.

Вслед за тем сознание его погасло.

ГЛАВА 4.

...Профессор открыл глаза. А впрочем, он и не закрывал их. Смутно, как в воде, перед ним прошла расплывчатая тень. Слышались глухие удары, какая-то музыка. В нос ударил запах уксуса и табачного дыма. Муть рассеялась, и он обнаружил, что сидит в зале ресторана, в двухместной полукабине, стены которой обиты красным пластиком. На столе его любимое блюдо—пельмени. В руке у самого рта — ложка с дымящимся бульоном. За окном ночь кипит блестками огней.

Анатолий Николаевич медленно опустил ложку, испытывая странное состояние полусна-полуяви. Что с ним стряслось? Почему он здесь и почему ночь, если только что было утро? В кабину вошел вчерашний актер с бутылкой лимонада в руках:

— Надеюсь, все в порядке?

Он наполнил бокал лимонадом и поставил его перед профессором.

— Выпейте-ка немного воды и постарайтесь взять себя в руки.

— Что было со мной? — бесцветным голосом спросил профессор.— Это новый вид наркоза?

— Ни в коем случае. Гораздо безвреднее. Просто теперь я на некоторое время воспользовался вашим мозгом. Мне нужно было побеседовать с актером, кое-что ему объяснить. Надо сказать, он оказался очень восприимчивым и чутким человеком, не в укор вам будет замечено. У нас с ним получился очень содержательный разговор. А сюда мы забрели случайно, решили поужинать. Теперь все понятно?

— Понятно, понятно,— механически повторил профессор, отхлебывая лимонад.—Логика есть, продумано все хорошо... Значит, вас целая бригада и намерения, как видно, весьма серьезные, коль так основательно взялись за меня.

— Да, намерения серьезные, только бригады никакой нет. Кроме нескольких эпизодических персонажей, есть лишь два человека, играющих поочередно одну и ту же роль: вы и... он.

Актер с улыбкой постучал себя в грудь большим пальцем.

— Можно добавить к этому, что если с одним мы быстро и легко нашли общий язык, то другой упорно меня отрицает, несмотря, кажется, на весьма убедительные доказательства.

— К сожалению, ваши... доказательства можно объяснить и не прибегая к эффектным гипотезам,— возразил профессор.

— Безусловно. В качестве научных фактов они не годятся, но я и не собирался оставлять объективные факты. Мне хотелось убедить только вас.

Профессор молча пожал плечами. Актер засмеялся, зашевелился в кресле, складывая на груди руки.

— Значит, и ваш вечно занятый трудяга-директор, и не умеющий лгать Володя, и случайный генерал— всего лишь талантливые лицедеи? Ну, хотите что-нибудь еще? Хотите, сейчас все сидящие в этом зале одновременно встанут? Впрочем, это вас тоже не убедит: я ведь с ними заранее договорился.

— Да, это меня не убедит,— сказал профессор, понемногу обретая уверенность в себе.

— Интересно бы узнать, почему?

Профессор пожал плечами.

— Потому что речь идет о деле, действительно из ряда вон выходящем, как вы сами вчера справедливо заметили, и здесь нужна предельная строгость и точность... В науке существует золотое правило, которого я считаю нужным придерживаться: не придумывать новых, а тем более фантастических объяснений явлениям, которые, принципиально могут быть объяснены в рамках известного.

— Бритва Оккама?

— Она самая,— кивнул профессор.— Прекрасный инструмент, нечто вроде компаса. Без него наука давно бы заблудилась в густом лесу вымыслов.

— Инструмент действительно полезный,— согласился актер.— Но стоит ли абсолютизировать его возможности? Не приведет ли такая жесткая ориентированность к атрофии фантазии, губительной для настоящего ученого? Ведь с помощью' логического аппарата можно опровергнуть все, что угодно, рационализовать любую тайну. Неужели интуиция не подсказывает вам, что в данном случае вы действительно имеете дело с чем-то необычным, выходящим за рамки известного? Существует, наконец, внутреннее чутье, которое позволяет иногда безошибочно отличить честного человека от фальсификатора, истину от вымысла.

Анатолий Николаевич усмехнулся.

— А вот это, простите, красивые слова. Сами по себе они, конечно, хороши, но к системе научного мышления никакого отношения не имеют. Вы, я заметил, все время нажимаете на эмоции — обычный прием, когда не хватает серьезных доказательств. Видимо, это неизбежно для той задачи, которую вы перед собой ставите. Ведь вы хотите убедить меня в вещи поистине фантастической. Что где-то в невообразимых далях Вселенной разум достиг столь высокого уровня развития, что может вступать в контакт на расстоянии, используя мозг человека в качестве своеобразного приемника. Не слишком ли? Отвлекаясь от ваших оригинальных опытов, разгадка Которых хотя и непроста, но все же вопрос времени и сил, давайте оценим саму посылку. Если даже такой разум и существует, то какое ему, спрашивается, дело до нас, людей? У нега своя, неизмеримо более обширная, чем наша, сфера познания в бесконечном мире, свои потребности и цели. Что нового для себя он узнает, вступив с нами в контакт? Общаться с человеком для него, вероятно, такая же нелепость, как для меня, скажем, разговаривать с ребенком о теории относительности. Вы и ваши помощники, безусловно, неглупые люди, даже талантливые, и, конечно, превосходные актеры. Но вы всего лишь люди. Вас выдает ваша человеческая логика, человеческая психология и, как следствие, сама манера выражать свои мысли.

— Прошу прощения! А как же прикажете их выражать, чтобы быть понятым? Как вы сами разговариваете с детьми, с вашим собственным внучонком? Он ведь и не подозревает, какая уйма мозгов у его доброго дедушки, и принимает вас, как равного.

— Но в таком случае вам все-таки придется объяснить, какие причины могут побудить могущественный сверхразум снизойти до простенького homo sapiens? Я, например, обдумывая вчера этот вариант, так и не смог найти убедительной причины.

— Так и не смогли?

— Не смог.

— И по-прежнему убеждены, что являетесь жертвой мистификации?

— Не знаю, жертвой чего я стал: мистификации, эксперимента или чего-нибудь еще. Знаю одно — есть принципы, которые нельзя нарушать ни при каких обстоятельствах, иначе можно залезть в болото, из которого потом не выберешься...

В разговоре наступила продолжительная пауза.

— Ну, хорошо,— сказал актер, как будто даже довольный упорством профессора.— Мы еще доберемся до причины, а пока ответьте, пожалуйста, еще на один вопрос. Как вы оцениваете вчерашний опыт с папкой?

— О, блестящий трюк! — оживился профессор. Ему было приятно похвалить наконец оппонента.— Нечто подобное я в свое время видел в Индии на выступлении одного знаменитого йога. Я в общих чертах сразу догадался, на что вы намекаете. Теперь вы сами подтвердили мою догадку. Вы хотели показать, что владеете более чем тремя измерениями и мы — трехмерные примитивы — все равно что картинка, нарисованная на бумаге. Я поднимаю соринку и переношу ее в другое место плоскости. Как будто просто? Но только для меня. А нарисованный человечек потрясен до глубины души. Как же так? Исчезает в никуда и появляется из ничего! Аналогичный намек заложен и в манипуляциях с мозгами. Все это, несомненно, действует на воображение, и я, пожалуй, готов признать, что вы — гений, но в качестве аргумента в таком серьезном разговоре, как наш, простите, не годится. Грош мне была бы цена как исследователю, если бы каждый раз, сталкиваясь с неизвестным, я бы искал ему фантастическое объяснение, игнорируя голос рассудка. Можете считать меня упрямым ослом, но я не могу думать иначе...

Профессор замолчал, вполне как будто удовлетворенный своей позицией. Он, если бы даже сам захотел, не мог бы заставить себя думать иначе. Действительно, есть принципы, которые нельзя нарушать безнаказанно, и тут Анатолий Николаевич был непоколебим.

ГЛАВА 5.

— Надо, однако, что-то делать, а? — Актер попытался вывести из тупика спор.— Как-то довести дело до конца. Либо да, либо нет. Может быть, у вас есть какие-нибудь идеи?

И опять, как в начале вчерашнего разговора, в его тоне профессору почудился намек, подсказка (Анатолий Николаевич усилием воли подавил неприятное чувство), и вслед за тем из глубин сознания с пугающей неожиданностью выплыла простая и ясная мысль, как можно точно и наверняка разоблачить этого гениального мистификатора. Разоблачить сейчас же, не прибегая к сложным тестам, экспериментам, помощи свидетелей и прочим громоздким приемам. Он же сам отрезал себе путь, назвавшись сверхразумным существом!

Анатолий Николаевич выдернул из пластмассового стаканчика салфетный треугольник, взял услужливо предложенную актером ручку и сделал аккуратный рисунок: колодец и две перекрещенные жерди, идущие от углов дна к стенкам.,

— Вот. Определите диаметр колодца, если длина жердей — тридцать и пятьдесят с половиной, а высота их точки пересечения над дном колодца (он секунду подумал, прикидывая)... скажем, девятнадцать и две.

— Задача египетских жрецов,— с неприятно задевшим профессора удовлетворением сказал актер, принимая салфетку,— сводится к алгебраическому уравнению четвертой степени.

Он положил листок перед собой, взял у профессора ручку и принялся записывать.

Профессор с недоверием и одновременно с беспокойством следил за тридцатикопеечной ручкой, уверенно двигавшейся по бумаге. Что он делает? Не пытается же в самом деле решать? Да тут во всем ресторане салфеток не хватит!

— Сорок знаков достаточно? — спокойно спросил актер.

У профессора язык не повернулся сказать «да»: так дико прозвучал теперь этот вполне обычный в иной ситуации Вопрос. Он взял протянутый лоскут и увидел длинный ряд цифр, написанных под рисунком мелким каллиграфическим почерком.

— Очень хорошо,— сказал он после короткой паузы.— Очень хорошо. Теперь посидите немного, мне нужно сходить позвонить.

Он хотел было встать, но актер жестом остановил его.

— Не стоит затрудняться, Анатолий Николаевич. Звонить можно отсюда.

В ту же секунду на столе появился черный телефонный аппарат. Профессор вздрогнул от неожиданности, но тут же взял себя в руки. Спокойно! Пора бы уже привыкнуть. Только покосился по сторонам — не видел ли кто.

— Звоните, не смущайтесь,— подбодрил его актер.— Можете куда угодно — хоть в Белый дом.

Анатолий Николаевич криво усмехнулся и снял трубку, лишенную провода...

— Машенька, это я,— сказал он, услышав в трубке голос жены.— Да, да... все в порядке... я тут с одним товарищем немного задержался. Будь добра, Машенька, открой нижний ящик моего стола и достань оттуда папку с надписью «Алгоритмы»...

Месяц назад в плане последней работы Анатолий Николаевич составил алгоритм и программу для решения на ЭВМ задачи египетских жрецов. Составить-то составил, а опробовать не успел — отвлекли более срочные дела. Теперь представлялась возможность проверить «пришельца». Задача редкая, знают о ней только узкие специалисты, и цифры он назвал первые, какие пришли в голову. Эксперимент — чище не придумаешь!

Анатолий Николаевич записал программу, продиктованную по телефону женой, положил трубку и сразу же набрал второй номер — вычислительного центра. Он немного волновался, диктуя программу дежурному оператору. Попросил для проверки повторить цифры. Тот пообещал минут через пятнадцать-двадцать выдать решение — не до сорока знаков, разумеется: шкалы не хватит у машины, а только до тридцати пяти.

Все эти четверть часа оба просидели молча. Актер, сложив на груди руки, с отрешенным видом смотрел в зал. Профессор разглядывал странный телефон. «Ничего особенного,— успокаивал он себя,— радиотехнический фокус, и только». Тем не менее на душе у него было тревожно.

Сердце у него гулко и тяжело, стучало в груди, когда он вторично набирал номер вычислительного центра.

— Все в порядке, Анатолий Николаевич, записывайте,— услышал он сквозь гул работающих машин голос оператора.•

Профессор положил перед собой салфетку с решением и приготовился писать.

— Значит так, пишите...

Первые же цифры, словно капли расплавленного свинца, прожгли мозг профессора. Точно! Ничего не видя вокруг и ничего не слыша, кроме монотонного голоса оператора, профессор записывал, нет, попросту списывал решение актера. После тридцать пятого знака оператор сказал: «Все» — и умолк.

Профессор медленно положил трубку. Снова и снова просматривал он длинный ряд цифр, сравнивая его с решением. Ни единой ошибки! Сорок знаков! С ума сойти... нет, немыслимо, невозможно!» Человеческий мозг не в состоянии... Ну извлечь корень из седьмой степени, возвести в степень, умножить — это могут люди-счетчики. Но найти алгебраическое решение, произвести подстановку и получить ответ с такой сатанинской точностью. Нет. Нет! Значит...

Послышался негромкий булькающий звук. Это он, потянувшись через стол, наполнял бокал профессора лимонадом. Анатолий Николаевич сделал глоток, медленно поднялся и подошёл к открытому окну.

Многоэтажные каменные истуканы полыхали в ночи желтыми кроссвордами окон, а между ними рвалась в ослепляющее созвездие огней тусклая лента шоссе. Далеко в сером месиве туч вспыхнул маленький белый куст молнии. Ветер донес приглушенный расстоянием  раскат грома.

Профессор стоял с закинутыми за спину руками и смотрел в ночной город. Какие-то совсем лишние, тысячу раз кем-то повторенные фразы бестолковой канителью вились в его опустевшем мозгу.

Вот оно! Состоялось! Сбылась мечта сумасшедших умов... И конечно, не так, как ждали. Все не так. Ждали из космоса. Радиосигналов, ракет, тарелок. Ждали чего угодно и кого угодно, но непременно с парадного входа, с грохотом, эффектами — вот, мол, мы явились, давайте знакомиться. А вышло так — тихо и обыденно. Пришел самый обыкновенный человек и сказал — вот я...

ГЛАВА 6.

Среди многочисленных качеств, составлявших духовный комплекс Анатолия Николаевича, имелось одно очень важное, без которого он никогда не достиг бы успехов в науке: умение смотреть фактам в лицо и под их давлением отказываться даже от самых стойких и привычных убеждений.

Остыв немного на влажном предгрозовом ветерке, он вернулся на место. От прежней его позиции не осталось и следа. Теперь это был ученый, принявший факт и желавший извлечь из него максимум пользы.

Понимая свою ответственность за результаты контакта, он теперь настроился на то, чтобы все как следует понять и запомнить, не упустив ни одной мелочи.

«Актер» сидел за столом в прежней позе — скрестив на груди руки — и спокойно ждал. Интересное дело: в глазах этого человека, посредника или как там еще, не виделось в общем-то того огромного интеллекта, который сейчас двигал им. Человек как человек, красивый, и только. А между тем перед тобой сидит представитель загадочного космического разума колоссальной мощи, и у него к тебе (именно к тебе из всех людей на Земле) какое-то, очевидно, важное дело. Профессор весь внутренне собрался, готовясь выслушать самое невероятное, самое неожиданное сообщение.

— Анатолий Николаевич,— очень обыденным тоном начал «актер», облокачиваясь о стол.— А что, если я скажу сейчас, что вы были правы, что все происшедшее лишь тонко организованная мистификация, эксперимент?

— Простите, не поверю,— не дрогнув, ответил профессор.— Уравнения четвертой степени в уме не решаются.

— А если я сейчас исчезну и больше не появлюсь?

— Это было бы бессмысленно с вашей стороны. Зачем же вы вступали в контакт?

— А в самом деле, зачем?

Сказал, как прибил к Месту. Анатолий Николаевич с недоверием глянул в спокойное лицо своего могущественного собеседника.

Вероятно... для того, чтобы сообщить какую-то важную информацию.

— Какую?

— Не могу себе представить. Очевидно, что-нибудь важное.

— Например, открыть тайну мироздания или научить расщеплять атомы легких элементов?

— Ну нет, такое знание было бы сейчас равносильно катастрофе.

— Тогда, может быть, рог изобилия? Есть отличная конструкция. В один конец загружается вещество в любом виде, хоть морской песок, а из другого выходит любой продукт, какой только может измыслить самое прихотливое воображение.

Профессор подумал и с сомнением покачал головой.

— Не знаю... Боюсь, что это тоже некоторая крайность.

— Тогда что же?

Этот обескураживающе простой вопрос окончательно выбил из колеи Анатолия Николаевича. А в самом деле, что? Вот когда он пожалел, что не проработал вчера, хотя бы вчерне, версию о контакте.

— Вы могли бы оказать какую-нибудь конкретную помощь,— сказал он не совсем уверенно.— Человечество двадцатого века задыхается от всякого рода проблем, да они вам, конечно, хорошо известны.

— А какой в этом смысл? — тут же откликнулся «актер», словно знал (да уж точно знал), что предложит земной ученый.— Ну, решу я вам десяток-другой проблем, а взамен, пройдет время, появятся новые, может быть, еще более острые. Так все время за руку и тащить?

Анатолий Николаевич не нашелся, что ответить.

— Разве что попробовать устранить самую причину всех проблем? — как бы размышляя вслух, продолжал «актер» и вопросительно посмотрел на профессора.

— Но ведь не может быть какой-то одной причины,— чувствуя подвох, осторожно высказался тот.

— Ну почему же? Если подумать как следует, то, может быть, только одна причина и есть — противостояние добра и зла, порождающее бесконечную борьбу. Но смысл всякой борьбы в полной победе над противником, иначе зачем бороться? Вот если бы добру удалось раз и навсегда взять верх... Что вы на этот счет думаете?

— Полностью уничтожить зло? — Анатолий Николаевич погрузился в раздумье.— Коварный вопрос... Но возможно ли это в принципе?

— А если я предоставлю вам такую возможность?

Профессор не успел вникнуть в смысл сказанного: его внимание привлекло странное явление. На дне пустого бокала, из которого он только что пил, клубился, свиваясь в тонкий жгутик, алый, вихрящийся дымок. Розовые кольца удивительной красоты, расширяясь, поднимались вверх и таяли в воздухе над краем бокала. Эти светящиеся кольца, очевидно, обладали каким-то действием на психику, потому что при одном взгляде на них в памяти профессора ожило и забурлило восторженное, счастливое ощущение жизни из далекого детства. Инстинктивно улыбаясь, он протянул руку к бокалу.

— Стоп! — раздался предостерегающий возглас.

Профессор отдернул руку, и радостное чувство исчезло. «Актер» спокойно и доброжелательно смотрел на него, словно бы раздумывая.

— Итак, последнее предложение, раз уж мы завели разговор на такую тему. В вашем бокале эликсир бессмертия. Если вы вдохнете несколько раз этот дым, то станете бессмертным.

Анатолий Николаевич смотрел на него, не понимая. При всем том, что он уже видел и слышал за прошедшие два дня, он не мог сразу поверить, что такое может быть сказано серьезно, и поэтому совершенно непроизвольно обронил стереотипную фразу:

— Вы, наверное, шутите...

— Да нет, нисколько. Пять-шесть глубоких вдохов, и вы бессмертны. Клетки организма начнут работать в режиме самовосстановления, живите хоть миллион лет.

— И зачем же... — У профессора голова шла кругом.— За какие заслуги?

— Затем, как и говорилось, чтобы одним ходом устранить все проблемы.

«Актер» выдержал паузу, достаточную для того, чтобы профессор окончательно понял, что ой не шутит.

— Одновременно с бессмертием я наделю вас способностью подчинять своей воле волю других людей, и не просто отдельных людей, а огромных масс. Слово ваше станет законом на этой планете, но в отличие от многих человеческих законов будет исполняться всеми с радостью... Вы получите возможность рациональнейшим образом распорядиться абсолютной властью, ведь вы же ученый, человек морально уравновешенный. Ваши действия не могут причинить людям зла. Вы убедите богатых поделиться с бедными, усмирите дикие страсти, заставите людей полюбить друг друга, и люди наконец станут счастливы.

Профессор сидел совершенно оглушенный. Розовый с кроваво-красными прожилками дымок клубился в бокале, суля грандиозные перспективы. Черт возьми, как все это внезапно, нарочно внезапно, чтобы не дать времени подумать! От великого до смешного...

Он потер пальцами виски, хотел что-то спросить, но забыл что и решительно замотал головой:

— Нет... нет... это несерьёзно. Вот так сразу взять на себя такую ответственность: распоряжаться волей, судьбами миллиардов людей! Да это просто немыслимо!

— А как же другие берут? Кто-то ведь должен управлять людьми.

Профессор со вздохом отвернулся от розового сияния.

— Пусть они берут. Я не могу.

Ох, как он ругал себя за ограниченность, косность и прочие грехи, из-за которых во вчерашних своих рассуждениях не допустил даже мысли, что посетитель — действительно тот, за кого себя выдает, и в результате совершенно не подготовился к контакту. Будь на его месте любой толковый студент, он хотя бы дал волю фантазии, посоветовался бы с кем-нибудь и оказался бы теперь полезнее его, известного ученого.

— Ну что ж, подведем итоги,— сказал «актер» с ноткой явного удовлетворения (бокал снова стал пуст).— Высокие научные знания вы считаете опасными, от рога изобилия отказались, власть над людьми вас отталкивает. Только огорчаетесь вы напрасно, Анатолий Николаевич: вы поступили совершенно правильно, отказавшись от моей помощи.

Профессор с удивлением и недоверием посмотрел на собеседника.

ГЛАВА 7.

В ночном небе вспыхнула молния. От удара грома дрогнули стекла. Окно со стуком распахнулось, и в помещение, пузыря занавеси, ворвался свежий грозовой вихрь. Вихрь-грубиян слизнул со стола салфетку с решением задачи и понес в зал, выгнув, как парус. Профессор бросился за драгоценным документом, едва не сбив с ног проходившую мимо официантку. Он поймал белый треугольничек прямо перед носом какого-то гривастого усача. Тот качнулся на стуле и пьяно погрозил пальцем перед собой:

— Пап-паша...

В углу взвыли сатанинскими голосами электронные инструменты, как бы подчеркивая всю нереальность происходящего. Публика зашевелилась, вылезая из-за столов. У эстрадных подмостков завихляли друг перед другом танцующие пары. Анатолий Николаевич аккуратно сложил салфетку и, сунув в карман, вернулся на место.

«Актер» вытянулся на цыпочках у окна, пытаясь справиться с неподдающимся шпингалетом. Край его рубашки вылез из-за пояса, проглядывая в разрезе пиджака, и эта маленькая банальная деталь, бросившаяся в глаза профессору, только усилила состояние хаоса и бестолковщины, в котором он находился. Вот ведь абсурд! Вот нелепица! Нафантазировали бог знает чего, понаписали умных и глупых книжек, нагородили эвересты слов. А вышло так: в каком-то дурацком ресторане, в случайной точке земного шара происходит событие невероятного значения для человечества. И никто об этом не подозревает. Ничего не случилось — танцуют, пьют. И не с кем посоветоваться. Выйти к микрофону, объявить? Поднимут на смех. Да и нельзя. Теперь все решает он...

Черные стекла быстро покрывались искрящимися дождевыми стрелами. «Актер» задернул штору и сел в свое кресло.

— «Пронеслась гроза седая, разлетевшись по лазури. Только дышит зыбь морская, не опомнится от бури», — продекламировал он, наливая себе в бокал лимонада. Наклонил бутылку и ловко отнял, когда жидкость дошла до краев.

— Фет, между прочим, был не только хорошим поэтом, но и тонким философом. Эта сторона его личности, к сожалению, мало знакома любителям поэзии.

Он откинулся в кресле с бокалом в руках и отпил немного, щурясь от удовольствия.

— Я полагаю, вам, ученым, есть чему поучиться у поэтов. У вас не кружится голова от сознания непостижимости бесконечного, вас не мучает, как поэтов, потребность в цельном мироощущении. Примат логики над чувством кажется вам чем-то само собой разумеющимся, и вы можете спокойно умереть с мыслью, что совершили еще один шажок по бесконечной лестнице познания.

— По-моему, это единственно трезвый подход к проблеме бытия.

— Вы так думаете? Плохо же вы знаете человеческое племя, Анатолий Николаевич. Мироощущение и мировоззрение — суть две равноценные формы связи человека с миром, и опасно приносить одно в жертву другому... Впрочем, мы несколько ушли от темы. Вот вы пытались доказать, что разуму, значительно превосходящему земной, не может быть до него дела.

— Теперь вижу, что ошибался.

— О нет, вы не ошибались.— «Актер» медленно покачал головой.— Вы были совершенно правы. Совершенно.

Анатолий Николаевич весь внутренне напрягся, понимая, что сейчас начнется самое главное. «Актер», уютно устроившись в кресле, некоторое время неподвижно смотрел на профессора, словно сомневаясь, стоит ли продолжать разговор. Потом он сказал:

— Ваша лаборатория пытается решить загадку сознания, кажется, так?

— Так,— подтвердил Анатолий Николаевич, приходя в состояние тревожного беспокойства.

— И, будучи на уровне современных философских идей, вы сразу же отказались от представлений, что сознание— всего лишь сумма нейрофизиологических процессов, протекающих в нервных клетках мозга.

— Да, подобные представления давно устарели, они слишком механистичны. Импульсы в коре, вызванные сигналами от органов чувств,— это своего рода изображение на экране, а наше «я», фиксируемое сознанием,— как бы зритель, который его рассматривает.

— И вы ищете этого таинственного зрителя?

— Да... пожалуй. Мы пытаемся разобраться в самой сущности феномена сознания, выявить фундаментальные характеристики, обнаружение которых открыло бы принципиальные пути для его воспроизведения.

— Вы занимаетесь бессмысленной работой, Анатолий Николаевич. Вы даже вообразить себе не можете, что ищете. Ваши эксперименты при всей их высокой технической оснащенности весьма похожи на попытки ребенка поймать руками солнечный зайчик.

Эти слова, произнесенные спокойным и уверенным тоном, вызвали у профессора приступ легкого головокружения.

— Не понимаю, — проговорил он внезапно севшим голосом.

— Могу пояснить. Феномен сознания неизмеримо сложнее всего, что о нем думают самые смелые ученые головы, и он не объясняется только такими категориями, как вещество, поле или процесс.

— Тогда что же это?

В глазах «актера» на какую-то долю секунды появилось выражение отрешенной задумчивости и тут же исчезло.

— Загадка, Анатолий Николаевич... Величайшая из загадок бытия. И пока она есть — есть и человек... Да вы подумайте, чего вы, в сущности, добиваетесь. Раскрыть тайну человеческого сознания? Да ведь это значит разобраться наконец в устройстве человека, как в каком-нибудь часовом механизме. Человек, познавший себя до конца, это ли не ужасно, а?

— М... м... почему же? Мне лично, напротив, представляется, что, только познав себя до конца, то есть точно зная, что ему полезно, а что противопоказано, человек станет, наконец, счастлив. И уж совершенно очевидным кажется, что для будущей широкой космической экспансии такое знание совершенно необходимо.

— Радикальная мысль!.. А кстати, почему человека так тянет в космос? Вы когда-нибудь задумывались глубоко над таким вопросом?

Анатолий Николаевич чувствовал себя в положении игрока, у которого партнер знает все карты, однако ему не оставалось ничего другого, как продолжать эту не им затеянную и неизвестно куда ведущую игру.

— Конечно, задумывался и не могу прибавить ничего нового к тому, что уже сказано на этот счет. Тут действует закон экспансии, свойственный всему живому и в духовном плане стимулируемый надеждой на встречу с... братьями по разуму.

Он непроизвольно поморщился, употребив, не найдя лучшего, ходячее выражение.

— Значит, вы все-таки допускаете такую возможность? — добродушным тоном сказал «актер».

Профессор усмехнулся и ничего не ответил.

— Ну, хорошо,— кивнул «актер».— Примем встречу с братьями по разуму в качестве одной из целей будущей космической экспансии. Но возникает серьезный вопрос: о чем вы будете говорить с этими братьями? Что общего найдется у вас с ними? Ведь формы жизни во Вселенной, если исходить из популярной теории, бесконечно разнообразны, у каждой свои потребности. Потребности же формируют систему ценностей, ценности— философию, а философия — этику. Может, например, случиться, что белок, из которого собран homo sapiens,— деликатес для крылатых драконов из соседней планетной системы. И никакая сила не убедит этих разумных драконов, что человека есть нельзя. А в самом деле, почему бы не съесть существо, с которым у вас лишь то общее, что оно годится вам в пищу? Едите же вы кроликов, гусей, не испытывая угрызений совести.

— Но разум! — воскликнул профессор, задетый очевидной как будто нелепостью рассуждений космического гостя.— Разум — разве это не общее? Разве может одно мыслящее существо съесть другое, обладающее такой же способностью?

«Актер» вдруг совершенно искренне рассмеялся.

— Ай-я-яй, Анатолий Николаевич! Забывчивость, непростительная для вашего возраста. Или это не вашему поколению пришлось воевать с существами, которым не откажешь в способности мыслить и которые если и не ели себе подобных, то использовали их в качестве сырья для изготовления разных полезных предметов — мыла, дамских сумочек, удобрений? Мысль — обоюдоострое оружие. Логика опровергается логикой, если в основе ее лежит иная система ценностей. А ведь это были существа одного с вами вида и даже одной расы. Чего же тогда требовать от драконов, у которых одна внешность землян будет вызывать сильнейшие приступы аппетита?.. Так вот, если вам нравится такая Вселенная, то, готовясь к встрече с братьями, не забудьте захватить с собой ядерные пушки. Если же нет, то придется поискать пропущенное звено в наших рассуждениях— то действительно общее, что могло бы объединить все человеческие племена во Вселенной, как бы сильно они ни отличались друг от друга.

— Как вы сказали? — перебил профессор.— «Человеческие племена»?..

— Да, я сказал «человеческие племена»,— спокойно ответил «актер».— А что, вам больше нравятся драконы?

Профессор ничего не ответил.

— Каждый человек, как вы это знаете, повторяет в своем развитии всю биологическую эволюцию — от зародыша до высокоорганизованного, полностью сформировавшегося существа, в каковом виде он и появляется из материнской утробы. Далее, в течение одного-двух лет это существо приобретает сознание. Оно как бы рождается второй раз, становясь разумным. Оно и не подозревает (и в памяти его нет следов об этом процессе), что это кто-то научил его сознавать себя. Этот кто-то есть человечество, уже обладающее сознанием, в лице родителей, окружающих, которые знакомят его с миром вещей и понятий. Без их помощи никакой личный опыт, никакое взаимное общение даже огромного количества детей, предоставленных самим себе, не сделает их разумными. Они так и останутся животными, лишенными разума. Маугли — всего лишь романтическая выдумка. Но если так, то возникает вопрос: как же само человечество приобрело сознание? Почему стихийный опыт человекообразной обезьяны, имевшей гораздо менее развитый мозг, чем современное человеческое дитя, получил определенное направление, постепенно сформировавшись в феномен самосознания?

— Ну, это в общих чертах известно, — заметил профессор.— Суровые природные условия, необходимость выживания, совместная трудовая деятельность... Труд создал человека.

— Согласен. Роль среды в формировании сознания действительно велика, но... не единственна, ибо остается открытым вопрос: откуда взялось само качество? Та искра, из которой потом разгорелся огонь? Ведь сколько ни тряси завязанный мешок, содержимого в нем не прибавится.

— Вы хотите сказать...— Профессор остановился, не решаясь закончить свою мысль.

— Да, я хочу сказать то, что вы и так хорошо знаете из собственного земного опыта, но не рискнули пока расширить до космических масштабов. Что сознание — феномен коллективный и само по себе, без наличия других очагов, вспыхнуть не может.

«Актер» встал, прошелся не торопясь по кабине и остановился у стены перед висячим горшком с кактусом.

— Завтра во второй половине дня вы делаете доклад на международном конгрессе по проблемам моделирования разумных систем? — сказал он, рассматривая широкие зеленые лепешки растения.

— Да.— Профессор почувствовал холодок в груди от вопроса, которого давно ждал.

«Актер» потрогал пальцами колючки кактуса и повернулся лицом к профессору.

— Тема вашего доклада, Анатолий Николаевич, безусловно, интересна, а открытый вами принцип неопределенности остроумен и привлечет внимание многих специалистов. Однако в применении к теме нашей беседы все это, как уже говорилось, пока лишь ловля солнечных зайчиков. Поэтому я хочу предложить вам кое-что посерьезнее.

Он снова сел за стол и, положив ладонь на руку профессора, продолжал:

— Вы расскажете с трибуны конгресса о нашей встрече. Все, от начала до конца. Об эстафете разума, пришедшей из космических глубин на вашу планету. О редких огнях жизни, разбросанных по бесконечным просторам Вселенной, о глубокой и сложной взаимосвязи между ними. О том, что эти огни, пылающие среди слепых стихий, есть величайшая загадка для самих себя. Загадка, которая не решается в одиночку и только ресурсами мышления. Нужно действие, движение в космос для постижения тайны. Потребность самопознания— вот то общее, что объединяет разные цивилизации мироздания, незримый, но мощный вектор, толкающий их на соединение с себе подобными... Это не приказ и даже не просьба, а всего лишь предложение. Выступить с таким заявлением или нет — дело вашей совести. Я никоим образом вас не принуждаю. Решайте сами...— Он убрал руку.

Анатолий Николаевич сидел, не видя и не слыша ничего вокруг.

— Я теперь не могу не выступить,— хрипло проговорил он, шаря в карманах носовой платок.— Как же я теперь могу не выступить? Но... простите, либо вы не все сказали, либо я несколько оглупел от всех этих неожиданностей. Какие факты я представлю в подтверждение своих слов?

Он промокнул платком вспотевший лоб и, подняв глаза на «актера», увидел в них ответ раньше, чем тот начал говорить.

— Никаких, — сказал он, почти в точности повторяя фразу из вчерашнего разговора.— Факты предъявлены только вам. Абсолютно неопровержимые факты, а вы можете только подробно рассказать о них.

Стараясь унять дрожь в пальцах, профессор сложил платок и сунул его в карман. Такого поворота дел он не мог предвидеть, хотя был, кажется, готов ко всему...

— Наверное, я все-таки утратил способность соображать,— сказал он потерянно.— Но я никак не могу понять, какой смысл в подобном заявлении? В лучшем случае его примут как оригинальную гипотезу, высказанную в несколько своеобразной форме, а в худшем — сочтут, что я сошел с ума.

— Вашу вменяемость смогут подтвердить врачи.

— Но тогда мне просто не поверят!

— Это вам-то, с вашим научным авторитетом, с известной всем осторожностью в выводах? — сказал «актер», опять повторяя мысль из вчерашнего разговора.— Кроме того,—добавил он,— с подобным заявлением завтра же выступят, точнее, могут с большой долей вероятности выступить еще несколько других ученых, в других частях мира.

У Анатолия Николаевича немного отлегло от сердца.

— Ну, это несколько меняет дело. Кто эти ученые, я их знаю?

— Безусловно. Все они, как и вы, до сегодняшнего дня были ярыми противниками космической интерпретации природы разума.

— Кто же они?

На лице «актера» обозначилось что-то вроде усмешки. Он молчал.

Не дождавшись ответа, медленно опустил голову.

— Понимаю. Начнутся переговоры, переписка. Все обратится в фарс. Скажут: ученые договорились.

«Актер» продолжал хранить молчание. Анатолий Николаевич тоже замолчал, пытаясь осмыслить странное условие, явно не объяснимое с позиций нормальной человеческой логики. Непокорный его дух начал роптать против очевидной нелепости поступка, на который его толкали.

— Я, конечно, понимаю всю бесперспективность спора с таким существом, как вы,— начал он сдержанно,— но, простите, в вашем предложении отсутствует нормальная человеческая логика, а ведь обращаетесь вы к человеку. Вы решили сообщить нам, людям, информацию огромного научного значения. Кажется, куда проще и естественнее, не прибегая к хитростям, прямо...

Он осекся на полуслове; актер сидел, закинув голову, с широко открытыми глазами, которые ничего не выражали. Рука с бокалом висела вдоль тела, и на пол, переливаясь через край, лилась тоненькая струйка лимонада.

ГЛАВА 8.

Удивительное дело, теперь, когда так внезапно кончился контакт (а в этом можно было не сомневаться), вместо вполне естественной нервной реакции Анатолий Николаевич испытал прилив глубокого целительного спокойствия. Пропала дрожь в пальцах, утихло сердце, и, несмотря на все переживания, голова обрела ясность, а мысль — твердость.

Зато собеседник, как и следовало ожидать, изменился в другую сторону. Он очнулся с видом пассажира метро, разбуженного репродуктором, объявившим его остановку. Выпрямился в кресле, тревожно всматриваясь в профессора, и, видимо кое-что поняв, спросил, как выронил:

— Все?

— Не знаю,— сказал Анатолий Николаевич больше по привычке к точности, чем потому, что в самом деле сомневался.

Они сидели и смотрели друг на друга, два совершенно незнакомых человека. Лицо актера смягчилось. Он облегченно вздохнул, словно сбрасывая с плеч тяжелую ношу, и поставил на стол бокал.

— Кажется, в самом деле все.

Оба засмеялись, потому что подумали одновременно об одном и том же: а вдруг еще не все?

— Как вас зовут? — спросил профессор, разглядывая с симпатией молодого человека.

— Андрей Мохов, актер. А вас я уже знаю. Он мне вас представил.

— Занятная ситуация, — подытожил профессор.— Встреча двух марионеток. Спектакль сыгран, можно обменяться впечатлениями.

Он вынул из нагрудного кармана салфетку с решениями.

— Ваш почерк? Вот эти цифры?

— Мой. А что это?

— Так, одна задачка. У вас какие были оценки в школе по математике?

— Еле на тройки тянул.

— Ну что ж, совсем неплохой результат для троечника.

Настроение у профессора улучшалось. Теперь их было двое, а это уже легче.

— Интересно, какие факты он предъявил вам?

Вопрос произвел неожиданное действие на молодого человека. Он нахмурился, посерьезнел.

— Что значит «предъявил»?.. Ах да. Вы же ученый, обязаны все подвергать сомнению, даже самые очевидные вещи. Вот.— Он вынул из кармана старенький томик с золотым обрезом.— Это редчайшее издание из библиотеки одного моего знакомого, который живет в другом городе и никогда никому не дает своих книг.

—  Да... эффектный номер,— сказал профессор, перелистывая твердые белые листки, которые не смогло тронуть даже время.— Подобным образом он мне тут устроил телефонный разговор. Кстати, а где телефон?».

Анатолий Николаевич только сейчас заметил, что телефонный аппарат исчез. Он вернул томик Андрею.

— Представляю, как вы были потрясены... особенно когда узнали, с кем имеете дело.

— Не представляете,— проговорил Андрей, глядя на профессора с пронизывающей серьезностью,— потому что особенно потрясен я не был. Я давно догадывался (да и не только я): что-нибудь такое обязательно должно произойти в мире.

— Не знаю, не знаю,— отозвался профессор, несколько задетый его отчужденным тоном.— Впрочем, какое это теперь имеет значение? Контакт с инопланетным разумом действительно имел место, от этого факта никуда не денешься, но при обстоятельствах весьма туманных, непонятных. И теперь нам с вами надо решить, как действовать дальше, а поэтому предлагаю для начала обменяться информацией. Если что-нибудь будет неясно, спрашивайте.

Анатолий Николаевич коротко пересказал Андрею содержание своего разговора с космическим гостем. Молодой человек слушал очень внимательно, не спуская глаз с профессора.,

— Значит, вам его предложение показалось нелогичным?.

— Да не просто нелогичным, а нелепым! Убежден, что такой вариант контакта никому не приходил в голову.

— Это уж точно...

Чувство ревности кольнуло Анатолия Николаевича. Похоже, что-то такое рассказал пришелец этому далекому от науки красавцу. Что-то такое важное, что счел нужным утаить от него, ученого.

— Ну, а вы с ним о чем говорили?

Андрей повертел в руках пустой бокал, играя капелькой жидкости на дне, поднял глаза на профессора и вдруг мягко, совсем по-детски улыбнулся.

— О смысле жизни.

— Вот как! И... что же?

— Что нового я узнал, хотите вы сказать?

— Да.

— А ничего. —- Актер пожал плечами и поставил бокал на место.— Ничего такого, о чем в той или иной форме не говорилось бы еще до нас с вами.

— Ну а конкретнее?

—  Конкретнее?..— Андрей задумчиво поднял брови.— Вот уж не знаю, получится ли... Очень уж тема обширная.

Он откинулся в кресле, положив руки на подлокотники.

— Вы, как я понял, всю жизнь занимались наукой?

—  Да, со студенческих лет.

— И, наверное, прочли немало книг по своему профилю?

— Не только по своему. Занятия наукой требуют определенной широты кругозора.

— Ну, а такие, скажем, области, как история, философия, религия, вас не интересовали?

— Честно говоря, постольку поскольку,— подумав, признался Анатолий Николаевич.— Тут я, видимо, троечник, как вы в математике. В наше время быть энциклопедистом, сами понимаете, невозможно. Чем-то приходится жертвовать.

— Вот и первая хитрость космического демона,— усмехнулся Андрей,— свести двух троечников. Очень •символично.— Он задумался, глядя куда-то далеко, мимо профессора.— Не отсюда ли все беды человеческие, что мир, если вдуматься, состоит из троечников.

К ним подошла официантка:

— Будем расплачиваться?

Актер и ученый одновременно вынули бумажники и... рассмеялись. После короткого забавного препирательства профессор отвоевал право заплатить за ужин. Они поднялись и пошли к выходу.

ГЛАВА 9.

У ярко освещенного фасада ресторана было шумно. Дождь еще не кончился, и под бетонным навесом, громко разговаривая, толпились подвыпившие посетители. Анатолий Николаевич и его новый знакомый остановились в стороне, у края навеса, с которого на черный асфальт лились редкие струйки дождя. Среди ожидающих выделялась компания девушек и парней, одетых модно и довольно пьяных. Они стояли в кружок, обнявшись за спины,— все длинноволосые, в джинсах, трудноотличимые друг от друга —и, качаясь, с громким подвыванием пели популярную песенку.

Профессор давно уже не бывал не только в ресторанах, но и вообще в местах массового отдыха. Институт, завод, академия, министерство, дом, иногда (если уж очень допекут) телестудия — все время в спешке, на машине. Привык беречь каждую минуту. Сценка неприятно поразила его. Он подумал, что в дни его молодости, когда жизнь была куда более бедной, увидеть такое было почти немыслимо. Чего им надо? Чего еще не хватает?

— Что, не нравится? — услышал он над ухом баритон Андрея.

— Да... неприятное зрелище.

— А раз неприятное, то лучше и не смотреть,— сказал Андрей с жестковатой ноткой и, помолчав, снова заговорил: — Живем каждый на своем этаже, занимаемся каждый своим делом: кто космос штурмует, кто спортивные рекорды, а кто вот так... воет у кабака. Любопытно живем, а?

— Да...— без выражения обронил профессор. Его сейчас гораздо больше всех других занимала проблема, как выйти из неопределенного положения, в которое его поставило странное условие космического гостя.

— Пойдемте-ка, а? Дождь как будто уже кончился,— предложил он, выглядывая из-под навеса.

Они двинулись по мокрому черному тротуару, на котором расплескались разноцветные огни от фонарей и витрин. Анатолий Николаевич покосился на своего молча шагавшего спутника. Да, он совершенно честный и искренний человек, но в свидетели никак не годится. Актер... Пожалуй еще засмеют, когда узнают. Одна надежда, что выступят те авторитетные инкогнито в других странах. А если не выступят? Анатолий Николаевич почувствовал что-то вроде негодования против всесильного существа, по прихоти которого оказался в таком щекотливом положении. Зачем ему это понадобилось?

— Странное все-таки условие,— высказал он вслух свои сомнения.

— Нисколько,— откликнулся Андрей, останавливаясь и поворачиваясь лицом к Анатолию Николаевичу. Тот тоже остановился.

— Не только не странное, но, наоборот, единственно разумное,— сказал он с силой.

— Простите, не понимаю.

— А вы подумайте как следует и поймете.

Они стояли друг против друга на каком-то мосту, под которым, сверкая огнями, текла шумная автомобильная река. Мимо с глухим рокотом промчался тяжелый автобус, приглушив последние слова Андрея, и профессор, чтобы не возражать, сделал вид, что не расслышал их.

— Тут есть над чем подумать,— сказал Андрей, облокачиваясь о бетонные перила моста.— И о чем поговорить тоже.

Он повернул к профессору лицо, тускло подсвеченное красным огоньком сигареты.

— Вы не обидитесь, если я буду говорить с вами откровенно?

— Я буду рад этому,— сказал профессор искренне.

— Благодарю.

Он сдвинул локти и опустил голову, устремив взгляд на мелькание огней внизу.

— Вот смотрю я иногда по телевизору популярные передачи о новейших достижениях физических наук обо всех этих черных дырах, кварках, чудесах кибернетики. Вижу людей, страстно увлеченных своим делом, убежденных в том, что оно насущно необходимо, и, знаете, приходят мне в голову мысли, на которые вряд ли рассчитывали авторы передач. Что всеми этими умными людьми движет, в конечном счете, инстинкт, неосознанная потребность. Да, да, такая же сильная и вряд ли подвластная сознанию, как, скажем, потребность в продолжении рода или в пище. Ведь смотрите, что получилось. В течение тысячелетий человек нагружал свой мозг, чтобы выжить в борьбе с природой, удовлетворить самые насущные потребности тела, и, вероятно, для наших предков это был мучительный процесс — думать. Но постепенно мыслить стало привычкой, а позже и самостоятельной потребностью. Материальный уровень современной цивилизации давно превзошел все возможные пределы, пора бы, кажется, остановиться, подсказывает здравый смысл, — ведь не так уже много и надо человеку для счастливой жизни. Но привыкшая думать голова уже не может остановиться. Она жадно ищет интеллектуальной пищи, опережая потребности своего времени. Все равно над чем, лишь бы думать! Кто-то из ученых шутил: наука — это способ удовлетворять личное любопытство за государственный счет. В каждой шутке есть доля правды. В этой, боюсь, большая. Не отсюда ли эти протуберанцы знания, отрывающиеся на миллионы километров от материнского тела? Не отсюда ли опасный разрыв между уровнем добываемых энергий и моральным уровнем человека? Поразительно и печально, но есть ученые, и их много, которые этого не замечают. Их философия проста на удивление. Им кажется, что человеку не хватает источников энергии, высоких скоростей, сложных автоматов. Это стойкое убеждение порождено безудержным процессом нарастания потребностей, в который мы все вовлечены и управлять которым пока, увы, не можем. А между тем все, чего ищет душа, к чему жадно стремится,—это внутренняя гармония, примирение противоречивых сторон бытия. Во все времена человек искал ее и, найдя, цепко за нее держался, отвергая самые подчас очевидные факты ради иллюзий. Вечная проблема для личности! И я что-то не уверен в том, что современному человеку решать ее легче, чем, скажем, человеку средневековому. У каждой эпохи свои крайности, свои протуберанцы...

— Все это может быть и так, — вклинился профессор в возникшую паузу.— Но что прикажете делать в реальной ситуации? Научное познание мира— объективный процесс, остановить который невозможно.

— А сориентировать? Сосредоточить усилия всех ученых в каком-то одном стратегическом направлении?

— Мысль интересная, но только где оно, это направление? А то ведь так, сориентировавшись всем миром, можно заехать бог знает куда. Поэтому уж лучше пробовать во всех направлениях.

Андрей выпрямился, положив на перила руки.

— И вы говорите это теперь, после того, что с нами произошло! Вы по-прежнему считаете, что нынешнее все убыстряющееся движение человечества совершается им вполне сознательно?.. О, да! Скорость опьяняет, особенно тех, кто вырвался вперед и не хочет знать, что творится позади него. А если усилием воли заставить себя отрезветь и оглянуться? Оглянуться, чтобы увидеть, что вся наша сознательность, может быть, только в том и заключается, чтобы оправдывать перед самими собой наше беспрекословное подчинение загадочной силе, заставляющей бежать. И мы послушно бежим, кто как может, все увеличивая разрыв между бегущими. Ученому видятся впереди новые блистательные открытия, человеку рядовому—комфорт и наслаждения. Какая разница? А ведь необычайно важно понять главное: откуда эта беспокойная сила? Почему человек все время чего-то хочет? Одного, другого, третьего, сотого. Куда приведет его это безудержное, подогреваемое все новыми открытиями и изобретениями хотение? Биологи утверждают, что идет эволюция, прогресс вида homo sapiens, что действует некий объективный закон, согласно которому из нынешнего несовершенного человека выйдет когда-нибудь сверхсовершенное существо. Но разрешите спросить: почему? Почему мы должны верить в мудрость_Закона?_  Ведь закон слеп. Он равнодушен к моральным ценностям, а без них нет человека. И вот вам первый, безнравственный результат этой наивной веры: мы бежим, а тех, кто падает на пути, стараемся не замечать. Не повезло! Или еще лучше: сами виноваты! Популярная житейская философия... А между тем без каких-то серьезных мер весь наш головокружительный научно-технический прогресс грозит стать тупиковой ветвью социальной эволюции. Человек — моральное существо, но страх оказаться бессмысленной жертвой убивает моральное чувство, делая человека эгоистичным. А общество эгоистичных людей и есть тупиковое общество. Какая-нибудь внешняя или внутренняя сила рано или поздно разрушит его. Это уж мое личное убеждение.

Андрей затянулся последний раз и, не гася окурка, сильным щелчком послал его вверх, в темное небо. Красная точка, описав дугу, полетела в огненную реку.

Они снова двигались по шумной вечерней улице, кипевшей людьми, машинами, залитой огнями. Андрей как с тормозов сорвался. Он говорил, не давая Анатолию Николаевичу раскрыть рта, но профессор и не возражал, лишь изредка вставлял замечания. Ему только этого было и надо — понять точку зрения партнера, назначенного ему космическим пришельцем.

— Ну конечно! Если смыслом человеческой истории считать этот безудержный неконтролируемый бег, то «протуберанцева» философия есть квинтэссенция человеческой мысли, и правы те, кто ищет истину вне человека, в отрыве от его человеческой сущности. Но где тогда гарантия, что мы не распадемся рано или поздно на глубоко чуждые друг другу частицы когда-то единого живого тела? Есть реки, бегущие к океану, и есть реки, бесследно исчезающие в песках. Впрочем, я верю, с нами этого не произойдет, потому что в человеке есть одна чрезвычайно важная, доселе дремавшая потребность. Не беспорядочное и хаотичное познание ради познания, в конечном счете разобщающее людей, а познание, объединяющее единством цели. И мы с вами узнали об этом сегодня из очень авторитетного источника. Что может объединять миллионы разных людей и даже разные цивилизации Вселенной? Очевидно, общность происхождения, сокровенная тайна природы разума, уходящая своими корнями в невероятные глубины пространства и времени. Что может быть глобальной на веки вечные целью, как не постижение этой тайны? Вы спросите: зачем? О, теперь я знаю зачем! Он сказал об этом вполне определенно. Затем, что именно там, в непостижимом пока будущем разрешение всех исторических противоречий, ответы на жгучие вопросы души, которые кажутся сейчас бессмысленными. Овладев тайной своей природы, человек обретет поистине фантастическое могущество — сможет творить самого себя, победить смерть, воскресить минувшие поколения, обрести принципиально новые формы чувствований— все, что угодно... все! Разве не стоит ради такого великого будущего объединить усилия всех людей и всех цивилизаций!

Занятный у них вышел разговор. Они прогуливались по улицам, сворачивая в переулки, говорили и спорили, иногда тли молча, думая каждый о своем.

— Ну, хорошо,— сказал Анатолий Николаевич, подводя итог рассуждениям, — допустим, что мы с вами правильно поняли нашего могущественного визитера: он явился для того, чтобы, так сказать, подтянуть тылы, указав заблудшим братьям по разуму путь к истине, но, простите, вся эта таинственность лично мне по-прежнему кажется странной...

Андрей откликнулся немедленно и с азартом:

— Неужели вы еще не поняли! В том-то и тонкость, что напрямую, в лоб, действовать нельзя. Да вы только представьте себе, какие последствия вызвало бы его открытое выступление! Люди вдруг по подсказке «свыше» с достоверностью узнают, в чем их цель. Все! Тайна раскрыта, споры окончены. Пророки и философы отныне больше не нужны. Всех, кто сомневается, — к позорному столбу! Остальных выстроить в колонну и прямиком в царство истины. Да вы что! Есть вещи, которые нельзя, опасно знать точно. Нельзя отнимать у человека права на риск — из творца он тогда превращается в пассивного исполнителя. Не-ет! Слишком точное знание опасно, но незнание опаснее втройне. Раз нет общей цели, нет и будущего. Нужен намек, огонек вдали. Нужно знать и... не знать — догадываться.

— Принцип неопределенности! — воскликнул профессор, пораженный неожиданной трактовкой его же собственной идеи.

— Вот именно! Главный принцип всякого творчества. Подлинное творчество — процесс с заранее не известным результатом. Художник стремится к смутно осознаваемой им цели сквозь ошибки и неудачи, потери и находки. Этим и отличается он от простого копииста. А человек по природе своей — художник, творец, вот в чем дело!

. ...Да, о многом они поговорили в этот прохладный.

После дождя майский ветер, блуждая по улицам никак не утихавшего города. Анатолий Николаевич спорил и соглашался, соглашался и спорил, но ни на минуту его не покидала одна и та же колючая мысль о завтрашнем конгрессе. С каким нетерпением он ждал весь последний месяц этого конгресса, готовился к нему в поте лица, а теперь...

Андрей проводил его до самого дома, оставил свой телефон, сказав, что готов подтвердить каждое его слово, если Анатолий Николаевич надумает все-таки пригласить и его. Профессор поблагодарил и, пожав на прощание руку, пошел к своему подъезду. Даже теперь, после всего переговоренного, он не знал, как поступит завтра.

ГЛАВА 10.

На следующий день Анатолий Николаевич проснулся поздно. В голове еще шумело от принятого на ночь снотворного. Голое рыжее солнышко, сиявшее в чистом небе, слегка потускнело, как только профессор вспомнил о вчерашних событиях. Он сунул руку в карман пиджака, висевшего рядом на стуле. Вот она, салфетка...

На ней черным по белому значилось убедительное доказательство того, что вчера два представителя земной цивилизации — он и актер Андрей Мохов — действительно имели встречу с космическим разумом высшего порядка. Если бы не эта салфетка, совесть профессора была бы сейчас, пожалуй, спокойна. Фокус с пространственными перемещениями — еще не факт. Но салфетка, увы, факт, да ведь какой хитрый! И факт и не факт. Для тебя факт, для всех остальных нет. Ни к чему не привело и шаткое предположение, что Андрей, при всем ярко выраженном гуманитаризме его мышления (в чем профессор имел возможность достаточно убедиться), все же обладает способностью к сверхбыстрому счету. Такие уникумы действительно могут соперничать с ЭВМ в выполнении конкретных числовых операций, но в комплексе?.. Совершить целый ряд разнообразнейших алгебраических и числовых операций, и все за несколько секунд — нет, такое не под силу никакому, даже супергениальному счетчику. Сорок знаков! С ума сойти можно!.. Да... доказательство неопровержимо, и теперь не остается ничего другого, как выступить на конгрессе.

Десятиминутная гимнастика, прохладный душ и чашка кофе укрепили тело и дух профессора, отвлекли от беспокойных мыслей. За завтраком он просмотрел принесенную машинисткой статью — все было в порядке, потом позвонил в академию, предупредил, что придет как раз к своему докладу.

Два оставшихся часа он гулял по аллеям городского парка среди молодой зелени, гипсовых статуй и тишины. На зеркальной поверхности пруда плавали лебеди. Изящно выгибая шеи, они склевывали с воды хлебные крошки, которые им бросали с берега дети.

Облокотившись о перила арочного мостика, профессор смотрел на лебедей и старался не думать о предстоящем выступлении, как больной в ожидании очереди старается не думать о той неизбежной минуте, когда он собственной волей войдет в кабинет и сядет в зубоврачебное кресло. Мысли, однако, не подчинялись воле и медленно скользили вокруг вчерашних событий, как лебеди по замкнутой поверхности пруда. Этот симпатичный актер оказался чрезвычайно интересным собеседником, хотя интеллектуально и психологически они отличались друг от друга очень сильно. Любопытно, что он интуитивно понимал то, к чему Анатолий Николаевич шел логическим путем, медленно и трудно, долгие годы, через сомнения и отрицания, пока последнее невероятное событие не положило им конец. Концепция человечества как самоорганизующейся, замкнутой внутри себя и развивающейся за счет собственных внутренних ресурсов системы оказалась ошибочной. Мы — открытая система, вот в чем штука! Идея случайного, изолированного зарождения разума означает, что жизнь — всего лишь забавная игрушка природы, случайное завихрение в мощном потоке энтропийных процессов, идущих во Вселенной, и, следовательно, может исчезнуть с такой же легкостью, как и появилась. Что за дело стихии до каких-то там мыслящих червячков! А ведь так думают многие...

Но хаосу, разрушению всегда противостояла творческая сила созидания. Ариман и Ормузд, Шива и Вишну, Сатана и Бог. Да, Андрей прав, кое-какие истины человечество постигло еще в детстве, не дожидаясь века электронно-счетных машин и космологических гипотез. Оно, вероятно, вообще не могло бы жить и развиваться, если бы не знало в той или иной форме этих важных истин.

Но если жизнь — открытая система, соединенная множеством причинных связей с бесконечностью Вселенной, то вполне можно допустить наличие таких связей на уровне ноосферы. Например, взаимодействие нашего сознания с сознанием других цивилизаций Вселенной. По каким каналам? В этом еще предстоит разобраться. Мы же, в самом деле, и понятия не имеем, что такое сознание. Может быть, оно загорается, как головешка на ветру? А ветры эти дуют во Вселенной со сверхзвуковой скоростью и не обнаруживаются приборами...

Не было, не было высоколобых пришельцев! А летающие тарелки и прочая чертовщина, как предположил вчера Андрей, это скорее всего игры неведомых сил самой биосферы, знак беды, а не спасения. Дело, вероятно, обстояло так. На Земле методом проб и ошибок шел поиск существа со сложной структурой мозга, готовилась та самая головешка, которая вспыхнула, когда количество перешло в качество.

И вот теперь костер горит на полную мощь, но хаотично, растрачивая энергию во все стороны. Он воображает себя свободным, самосущностью, не подчиненной никому и ничему, а это опасно. Значит, нужно отрегулировать горение, сконцентрировав в определенном направлении. Расчет точен! Нужно лишь отрегулировать пламя, а не прибить его к земле слишком грубым вмешательством. И тогда к нескольким ученым с мировым именем, известным своим скептицизмом, являются разные, совсем обыкновенные на вид люда и вдребезги разбивают их скепсис...

Если теперь эти ученые наберутся каждый духу и выступят в один день с одним и тем же заявлением, это, конечно, будет сенсация! Научная честь стоит нынче не меньше, чем когда-то рыцарская. Так просто никто своей репутацией рисковать не станет.

Постепенно скандал утихнет (фактов-то нет), но след в научном и общественном сознании останется. За дело возьмутся философы, и тогда.... трудно представить себе последствия, но, очевидно, последствия должны быть положительными.

В воображении Анатолия Николаевича вырисовывалась картина предстоящего выступления на конгрессе. Вот он подходит к доске и рисует на ней задачу египетских жрецов, потом поднимается на трибуну.

— Глубокоуважаемые коллеги,— скажет он, отряхивая мел с пальцев,— прежде чем начать свое выступление, я хотел бы обратиться к вам с не совсем обычным предложением.

Он подождет немного и, убедившись, что слова его услышаны всеми, продолжит:

— Перед вами задача, решение которой сводится к нахождению алгебраического уравнения четвертой степени. Найдется ли среди вас человек, который смог бы без помощи ЭВМ, вооружившись только ручкой и листком бумаги часа, скажем, за два подсчитать ширину колодца с точностью до сорока знаков?

После паузы, достаточной для уяснения всей абсурдности вопроса, в зале, конечно, начнется оживление. Советский ученый, очевидно, приготовил что-то сногсшибательное, если начинает свой доклад с такой оригинальной шутки. И когда участники конгресса будут основательно заинтригованы, на экране диапроектора появится салфетка.

— Вот это решение,— скажет он в наступившей тишине,— сделано ЭВМ в течение четверти часа, а вот это—одним весьма далеким от науки молодым человеком в течение сорока секунд, достаточных для того, чтобы записать его, то есть практически мгновенно...

Что тогда начнется в зале! А что начнется, Анатолий Николаевич представить уже не мог, потому что никогда еще ни один ученый в мире не делал подобных заявлений с трибуны международного конгресса. Ах, черт! Ну и положение!

Ветерок, тянувший от темно-зеленой воды, холодил не только лицо, но и, кажется, душу Анатолия Николаевича.

Теперь только и надежды, что выстудят те, остальные «избранники», на существование которых т намекнул. Сколько их и что за люди? Рискнут ли поставить на карту свой авторитет во имя истины, которую невозможно доказать? Может быть, кто-то из них сидит сейчас в зале конгресса, решает ту же проблему? «...Критерием истинности научного факта является возможность его воспроизведения. На этом стояла и будет стоять наука». Незыблемый принцип, убийственный для всего неопределенного, случайного! На нем сконструированы мозги любого человека, занимающегося наукой — от академика до аспиранта. Он раздавит себя как муху. Сам. При полном уважении и сочувствии аудитории. Горе одиночке!

Так... А если подождать, пока выступят другие? Мыслишка, конечно, трусоватая, но ведь твоей трусости никто не увидит. Можно один раз в жизни...

Нет, нельзя. Другие-то не глупее. Они тоже сейчас обдумывают этот заманчивый вариант и придут к тому же выводу. А вывод прост. Если пропустить назначенный день, то по той же логике можно пропустить и следующий. Потом еще. И еще. И с каждым пропущенным днем будет возрастать вероятность оказаться гласом вопиющего в пустыне. А там забудется, сотрется в памяти. Нет, пришелец все рассчитал точно, с полным знанием человеческой души...

В здание, где проводился конгресс, Анатолий Николаевич вошел все с тем же настроением нерешительного больного. Можно, конечно, отказаться и жить с гнилым зубом, но что это будет за жизнь?

У входа в конференц-зал к нему бросился взволнованный Володя:

— Наконец-то, Анатолий Николаевич! Мы тут все извелись. Через полчаса демонстрация, а вас все нет и нет.

Анатолий Николаевич успокаивающе похлопал его по плечу и вполне деловитым тоном спросил:

— Установка в порядке?

— Да, все отлично, сейчас только проверяли. Это будет сенсация, Анатолий Николаевич!

— Возможно, возможно...

Он тихонько прошел на сцену и занял место с краю. Председатель, канадский кибернетик, однако, заметил его и, улыбнувшись, сделал короткий, приветственный жест рукой. Анатолий Николаевич кивнул в ответ. В зале тоже отреагировали на его появление: задвигались, заговорили, так что англичанин, выступавший с докладом, сделал выразительную паузу, ожидая тишины. Да, идеи его принципа, изложенные в тезисах к докладу, заинтересовали многих. Его выступления ждали.

Интересно, уважаемые коллеги, как вы примете одну небольшую, но существенную поправку к принципу? Фантастика! Чушь!.. Может быть, в самом деле следовало обзавестись медицинским заключением?

Чтобы отвлечься от неприятных мыслей, Анатолий Николаевич заглянул в программу: «Некоторые вопросы принятия решений в условиях неопределенности». Тоже неопределенность. Многие сейчас интересуются неопределенностью. Анатолий Николаевич почувствовал легкую зависть к солидному, уверенному в себе докладчику. Нет, он не из «нашей» компании, и ему не приходится сейчас решать проблему, отнюдь не научную, но тем не менее властно требующую решения.

Англичанин, рыжеватый низенький мужчина в очках, говорил обстоятельно и размеренно, с особой тщательностью произнося звук «р» и «инговые» окончания.

«...Как известно, главная трудность подобных задач состоит в том, что последствия от принятия положительного либо отрицательного решения зависят от неизвестной ситуации...».

Вот именно, подумал профессор, задерживая внимание на этом, в сущности, азбучном положении, ситуация известна только мне. Те, кому я ее перескажу, обязаны принять ее как неизвестную. Вывод?

«...Степень неприемлемости последствий, выражаемая условными единицами — потерями, которые может понести активное лицо...».

О да, потери! Активное лицо, то есть научный мир, обязано четко представить себе, какие последствия для самой философии научного познания могут выйти, если принять всерьез его заявление. И если только не выступят другие, одновременно и независимо... Да... задача!.. Мохову проще: он актер. Явление пришельца задело нервный узел его философии, дав пищу для сугубо гуманитарных интерпретаций будущего. Но философия его, если судить строго, однобока и эмоциональна и вряд ли будет принята всерьез...

Вероятно, не зря он предоставил свободу выбора, не зря обратился именно к ученому. Может быть, не так уж назрела необходимость корреляции научного прогресса? Если бы опасность была очевидной, он принял бы конкретные меры. По крайней мере, выразился бы точнее. Уж тебе-то мог бы сказать прямо. Следовательно, в принципе...

Нет! Проклятый клочок бумаги! Это же факт, предъявленный именно тебе, но не просто частному лицу, а представителю земной цивилизации. Утаить его — значит взять на себя ответственность решать за все человечество. И так плохо, ж эдак не лучше.

...Англичанин отвечал на последнюю записку. В глубине сцены Володя ж двое сотрудников уже возились с доской, подтаскивая ее поближе...

Председатель сделал Анатолию Николаевичу приглашающий жест — пора. Профессор нечувствующими пальцами развязал тесемки своей папки. Зачем? Неужели он будет делать доклад? Он поднялся. В виске его мелко пульсировала жилка. А может быть, все-таки это был гениально сыгранный спектакль? Все от начала и до конца: и сцены в институте, и разговор в ресторане, и прогулка по ночному городу. А задачу жрецов внушили, когда находился в бессознательном состоянии...

Может быть. Все может быть в этом бесконечно сложном мире.

Что же делать? Что?

Профессор поднялся и пошел вдоль стола к трибуне...

РАССКАЗЫ.

Эдуард Геворкян. ПРОЩАЙ СЕНТЯБРЬ! (Высшая мера).

Каждое утро в мое окно стучится нечто.

Здесь очень богатая фауна. Я пока не разобрался, что именно летает, а что ползает. Живность мелкая и для меня безобидная, жуют непрестанно трубчатые мхи и время от времени для разнообразия — друг друга.

Нечто у моего окна — желтый пушистый шар с клювом. Лежбище этих шаров я недавно обнаружил у излучины реки. Они ворочались, закапываясь в песок, елозили клювами по гальке и забавно покрякивали. Большие цыплята, размером с футбольный мяч. То ли прыгают, то ли летают. Крыльев и ног не заметил. Впрочем, не приглядывался. Биологические исследования не входят в мои обязанности.

У меня нет обязанностей.

Сегодня триста шестьдесят пятый день моего пребывания на Багряной. Дни недели несущественны, захочу, и будет вечный понедельник. Время года здесь только одно — лето. Не слишком жаркое, не очень сухое, но лето, только лето... Оранжевые восходы, фиолетовые закаты и все оттенки красного днем.

Заурядная кислородная планета, таких в Рубрикаторе сотни. Четвертая в системе красного гиганта. Два материка. Орбитальных трансляторов — два. Информационных буев — двадцать четыре. Людей — один.

Год назад и, может, в этот самый час я стоял на балконе высоко, и прохладный ветер тянул с севера долгое: у-у-у... Будь я волком, то затянул бы в полнолуние за ветром вслед: у-у-у...

Но тогда, как и сейчас, был день. Там, на Земле, в своей квартире, я вспоминал, перетряхивал память до самых захламленных уголков, высчитывал ошибки, действительные или мнимые, взращивал на хорошо унавоженной почве сомнений дерево вариантов каждого поступка и гадал, который из них ключевой...

И когда замигал наружный вызов, я отключил его. Через минуту он снова замигал. Это могла быть Дина, но именно ее я не хотел сейчас видеть. И трижды именно, если это кто-либо из Десятки. Кончилась Десятка, кончился Учитель, попросим учителя Шамиссо отчитаться о своей бездарной деятельности и посмотрим, что он сумеет сказать...

Сигнал непрерывно мигал, с той стороны двери усердно прорывались ко мне. Может, по делу? Хотя какие могут быть дела у бывшего Учителя! Скорее всего, нашлась соболезнующая душа...

Снова сигнал. Пусть мне будет хуже, решил я, и разблокировал вход.

— Итак, это вы! — сказал вместо приветствия высокий мужчина с длинными висячими усами. — А я — Клецанда из Общественного Контроля. Вы не будете возражать, если мы займемся вашим делом? Разумеется, найдем хорошего Протектора, поднимем все архивы... Вы меня слышите?

Я его слышал. Для начала совсем неплохо. Новое состояние порождает новые ситуации. Вот уже энтузиасты из ОК проявляют заботу. Ненавязчиво и скромно.

— Если вам трудно решить сейчас, мы свяжемся позже, — продолжал Клецанда. Он посмотрел на меня и поднялся о места. — Я хотел бы пригласить наших экспертов, ваше дело будет прекрасным казусом для дискуссии, может, и всеобщей...

Только этого мне не хватало! Молодцов из ОК далеко занесло, но я им в эти дали не попутчик.

— Не могу принять вашей заботы, — ответил я гостю и тоже встал, давая понять, что разговор окончен, — тем более что сейчас, прошу извинить, не имею намерения принять у себя кого-либо.

Вчера я еще не мог вообразить, что буду в состоянии грубо оборвать человека, не закончившего разговор. Но Клецанда, вместо того чтобы холодно откланяться, только улыбнулся и после секундной заминки сказал:

— В таком случае позволю себе пригласить вас к нам. Приношу извинения...

Он поднял руку и разжал ладонь. Небольшой граненый хрустальный шарик завертелся перед моими глазами. Я удивился, но тут же сообразил, что это компактный гипнарк. Поплыли радужные пятна, шарик вдруг превратился в голубую ослепительную звезду.

Очнулся я в помещении с выключенными окнами. Связь не работала. Выход заблокирован. Ноги ватные, и стены расплываются, как после долгого процедурного сна. Минут через десять я пришел в норму. Я не знал, вернее, не мог сообразить, где нахожусь, но при любых обстоятельствах намеревался выбраться отсюда как можно скорее. И выяснить, кто и по какой причине меня изолировал. Что еще скажет Совет Попечителей, узнав о насилии над бывшим Учителем?! Ничего, я продержусь. А вот что сейчас творится с Мурадом?

Шестьдесят два года — почти старость. А полвека назад мой Учитель назвал меня Вторым. Он долго колебался, и если бы не болезнь Виктора... Добрый Учитель, ему казалось, что мне не хватает уверенности. Все-таки он назвал меня. А Первым, и без всяких оговорок, шел Леон, краса и гордость Десятки. Он получил мандат в одну из австралийских школ, мы изредка встречались на каникулярных сборах. После выпуска своей Десятки он ушел к освоенцам и, кажется, участвовал в четвертом десанте на Горизонт. В наставниках не остался.

Какое это было время! Долгая и многотрудная история освоения Марса, полная мытарств и трагедий, подошла к своему блестящему финалу — был сооружен и наконец-то задействован экваториальный фазоинвертор. Дальний космос стал Ближним. И такое началось, такой прорыв! Я даже начисто забыл, что являюсь Вторым, и очень удивился, когда меня сняли с рейса и вызвали в управление.

В приемной меня встретил сам начальник управления. Он странно оглядел меня, провел в кабинет, усадил в кресло и вручил розовый бланк вызова на комиссию. Много лет спустя я понял, что значил его взгляд. Он уже тогда смотрел на меня как на Учителя.

После полугодового карантина я вошел в основную группу школы 221, Базмашен. Физподготовку я любил, раза два даже брал призы на стендах, поэтому первого года не боялся. И напрасно! Нас гоняли покруче, чем на всех штурманских курсах вместе взятых. Если у кого-то было особое мнение о своих способностях, то оно выветрилось через неделю, после канатных пятнашек, бега с подвязками и мокрых простынь. Ровно год шлифовали нашу мускулатуру и психику. Тесты и кроссы, гокинг и нервные бревна, батут и колодец...

Главное началось потом! Первый год обучения мы долго вспоминали, расслабленно улыбаясь. Теперь уже шел не прыг и скок, а усиленный курс всех наук, в компакте, конечно, при этом никакой гипнопедии или нейродопинга. Десять часов в неделю, двадцать часов в неделю, а к концу второго года — десять часов каждый день. Лучшие обучающие системы, отменные Наставники, консультации ведущих мотиваторов, экзамены шесть раз в году, две недели отдыха, и опять занятия, экзамены, лавина информации, мозг распирает, а попробуй не перевари или забудь, попробуй на экзамене не ответить на блиц-опрос по совершенно другой теме.

Пять лет в школе стоили тридцати до нее. В день Клятвы многим из нас было уже тридцать пять. Затем год общения, год стажировки, коррекция и гармонизация педагогической премудрости. Наконец я получил свою Десятку. Первую и, конечно, единственную. Пятнадцать лет вместе. Пятнадцать лет... впустую!

Когда я впервые увидел этих годовалых несмышленышей, вокруг которых вертелись, не находя места, родители, меня распирало от гордости. Я чувствовал себя Творцом, замесившим круто глину. Кого я вылеплю...

Девочки заговорили чуть раньше, зато мальчиков потом невозможно было остановить. Лена, Аршак, Сима, Гриша, Саркис, Ирма, Мурад... Наш дом выбрали на родительском собрании за год до моего назначения. Он стоял на берегу речки, линию обеспечения провели от Базмашена. Неглубокое ущелье, а за ним начинался заповедник столбчатых базальтов. Прекрасные места! До Еревана рукой подать.

Родительские комнаты занимали третий этаж, все остальные были в нашем распоряжении. Первые два года прошли нетрудно. Большая часть нагрузки легла на родителей. Но вот дети стали задавать вопросы, от контроля и коррекции надо было переходить к активному воздействию — и тогда началась моя работа. На каждый вопрос своевременно ответить, учесть последствия ответа, любой поступок мгновенно экстраполировать, направить активность, сместить активность, элиминировать активность, формировать начальные структуры — и все осторожно, без нажима, весело и серьезно, чередуя игры и занятия. Сотая часть всего, чем мне приходилось заниматься.

Все головоломные переплетения нелинейных барьеров на Гиперборее и все бездонные каверны на Горизонте были сущей ерундой по сравнению с детской психикой. Безупречная радость и чудовищная ответственность Творца, ежедневные, ежечасные приключения и испытания духа, знаний, личности — это работа!

Но что и в какой момент я проглядел?

Вот Кнарик отобрала у Мурада игрушку, веселая возня, но Мурад отказывается взять ее обратно. Что это было — не признак ли чрезмерной гордыни? А в первый год знаний он сам лишил себя воскресной рыбалки из-за нерешенной задачи — требовательность или первый росток асоциальности? Не заметил тогда, а теперь буду вспоминать день за днем, искать в памяти слова и поступки, могущие оказаться ошибочными...

Линопласт слегка пружинит под ногами. Я иду от стола к окну, возвращаюсь к столу, снова иду к окну, задерживаюсь около него.

Горы почти не видны, их затянуло сиреневой дымкой. Но до сумерек далеко. Кажется — еще немного, и начнутся дожди, лето кончится... Но осень здесь никогда не наступит.

Шар-цыпленок сегодня скучный.

Неделю назад он увязался за мной и допрыгал от отмели сюда. Скребся клювом в дверь, затем облюбовал окно и каждое утро барабанил в него. Сейчас он вяло копошится под окнами, ковыряется во мхах.

Со стороны реки ветер несет какой-то желтоватый пух.

В соседнем помещении вдоль стены лежат ящики. Почти до потолка. Это мой архив, извлеченный из глубин Центрального Свода. Записи, наблюдения, видеотека, сочинения, рисунки, результаты контрольных замеров... Один из ящиков набит картинами Гриши, в девять лет он до самозабвения увлекся акварелью, через год внезапно переключился на биомоделирование и начисто забыл про краски. В другом ящике среди прочего лежит матерчатый пес с разными ушами — его сшила Ирма в три, нет, в три с половиной года.

Ящики постепенно опорожняются, приходится наращивать полки: видеоблоки отдельно, журналы наблюдения — отдельно, дневники, мои дневники — на другую полку. Это холст, грунт, первые мазки, а потом все должно сложиться в единую картину, название которой — Белая Книга.

Скоро я начну складывать осколки воедино, а пока кружу по комнате, как тогда, год назад...

Я кружил по комнате, стряхивал остатки гипнаркического беспамятства. Когда окончательно пришел в норму, входная панель отошла в сторону и объявился Клецанда в сопровождении двух молодых людей.

— Что все это означает? — спросил я, заложив руки за спину.

Клецанда не обиделся.

— Видите ли, — доброжелательно сказал он, — нам обязательно нужно побеседовать с вами.

— С каких пор Общественный Контроль взял на себя функции Совета Попечителей?

— Хорошо. С этого и начнем.

Он кивнул сопровождающим, и те вышли.

Тут я понял, что они были вроде, как их... да — телохранителей. На всякий случай.

Мне стало смешно. Мальчикам лет за тридцать. Клецанда, пожалуй, мой ровесник. Но если бы я позорно сорвался в истерику, то мог их телам нанести некоторый ущерб. Троим меня не удержать.

— Вы только выслушайте меня, а выводы делайте сами и не обязательно сейчас. — Клецанда потрогал усы и продолжил: — Виновный должен быть наказан и будет наказан. Прекрасно! Но остальные, остальные! Я преклоняюсь перед Дидаскалом! Я преклоняюсь перед Учителями, сделавшими наш мир прекрасным и справедливым, насколько это сейчас возможно. Но, клянусь памятью первых Учителей, система образования себя исчерпала! Где же логика? Простая логика отношений требует, чтобы и Десятку, в которую вы входили, лишили полного доверия, а значит, вина ложится и на вашего Учителя, и на его Десятку, и на его Учителя, и так далее... Вы не находите?

— Не нахожу.

— Да? Но вы обратили внимание на то, что от здравого смысла до абсурда мы совершили путь всего в один шажок? Три века демонтажа традиционной семьи...

— А ведь вы не из Общественного Контроля, — перебил я, с бесцеремонным любопытством разглядывая Клецанду, — вы "персоналист"!

— Рад за вас, — быстро ответил он, — это упрощает дело!

Минуту или две мы молча смотрели друг на друга. Мне наконец воочию довелось увидеть "персоналиста". Не героя анекдотов курсантских времен, не сотую долю процента социографических справок (мелким шрифтом в специальном приложении для научных библиотек), а живого, натурального "персоналиста". Их на Земле и в радиусе обитания несколько сотен, ну, может быть, чуть больше тысячи. Даже не горсть, даже не капля. Но все-таки нормальные, полноценные люди, которые в какой-то момент отрекались от Десятки и Учителя, публично снимали с себя ответственность за других и отвечали сами за себя. Общество могло позволить себе такое отклонение, да оно не обращало на них почти никакого внимания. Дети, правда, иногда задавали вопросы — до них доходили всякие слухи, но слухи эти ютились где-то между жутковатыми сказками и ночными историями.

— Вы нам нужны! — заявил Клецанда. — Пора наконец показать всем, какие идеи мы можем предложить миру. Разумеется, до референдума дело не дойдет, но дискуссию мы затеем славную. К тому же совершенно безразлично, чем она кончится. Важен прецедент, понимаете? Если вы опротестуете...

Он говорил, уговаривал меня, а я молча смотрел, как он размахивает руками. Вдруг мне показалось, что он разыгрывает маленький спектакль, а сам наблюдает со стороны и ждет моих реплик. Когда я окончательно уверился в этом, он на полуслове оборвал себя, улыбнулся и тихо сказал:

— Только не подумайте, что я подкапываюсь под основы бытия. Я не зову вас в наши ряды. Хотя стоило бы попытаться... Скорее всего, вы никогда не будете с нами, но рано или поздно возникнет сомнение: а все ли возможности старой этики мы перепробовали, прежде чем ее сломать?

Мне стало скучно. И стыдно. Стыдно за его Учителя, пусть даже Клецанда и отрекся от него.

— Вам, наверно, трудно давалась История Разума? — участливо спросил я. — Могу порекомендовать отличный восстановительный курс.

— Благодарю, — спокойно ответил Клецанда. — Непременно воспользуюсь вашей рекомендацией. Но если вы считаете, что за какие-то тысячелетия индивидуальная ответственность исчерпала себя...

Не дослушав, я подошел к нему, взял за локти и, легко приподняв, отодвинул от входа.

— Сейчас я уйду, а если ваши авантюристы попробуют меня задержать... Словом, не советую!

— Куда же вы? — развел руками Клецанда. — Напротив, это я уйду. Вам совершенно незачем уходить. Вы что же, свою квартиру не узнаете? Впрочем, мы перенесли мебель в соседнюю комнату. Беспокоились за вас. Извините.

Он вышел.

После гипнарка с координацией плоховато, но хорош же я! Заперли, заточили, ах, ах! Не узнать свое жилье! Вон на стене напротив висит маленькая картина Бояджяна — по степи мчатся волны всадников на коротконогих лошадках, а над степью тяжелые полосы облаков...

Включив окно, я несколько секунд смотрел на зеленое кольцо парка. Его наискось пересекал гребной канал, с высоты казавшийся темной трещиной.

На седьмой год мы переехали в Базмашен, в учебный центр. Родители остались в доме, место им нравилось. Встречались с ними раз в неделю. Дети врывались ко мне в любое время суток и по страшному секрету, разумеется, сообщали, что они придумали для воскресного подарка и почему для него необходимо сию секунду и откуда угодно достать три килограмма лимонных ягод, двести метров нитинола, ореховую тянучку, губчатую платину и все такое...

Мурад, Семен и Лена дружили с соседней Десяткой. Остальные тоже имели немало друзей в школьном городке. У меня прибавилось забот. Много сил и времени забирало планирование — надо было срочно выяснять, кто из Учителей наиболее силен в прекрасном чтении, кто в биоэтике, идти ли к ним на урок, или приглашать их Десятку к нам; ломать голову: увеличить частоту таких посещений до двух раз в неделю или, наоборот, пора на некоторое время локализовать учебный процесс?

Голова пухнет от массы сопутствующих дел, а тут вдруг вылезает, скажем, Аршак с проблемами эн-формных логик, ты же сразу и не сообразишь, за что хвататься: матричную историю и математическую философию в Школе я вытягивал на пределе.

Какое это было время! На сентябрьских торжествах я познакомился с Диной. До моего Выпуска оставалось четыре года, а до ее — три. Поначалу все было хорошо, но через год я вернул ей Слово, потом у нас наладилось, затем опять мы запутались. Так, в общем, до сих пор ни я, ни она не разобрались что кому надо. Каждый остался при своем Слове, с ним, наверно, и успокоимся. Не судьба.

В последние годы, правда, отношения наши упростились, и Дина несколько приутихла, и я расслабился, но прошлых лет растаял след... Где ты, школьный городок? Где ты, сентябрь?..

В десятилетнем возрасте у детей обострилось критическое осмысление мира. Ничего на веру не принимается, аксиомы и авторитеты пробуются на зуб, идет вторая волна вопросов. И среди них многократно и в самых забавных вариациях: неужели Учителю так трудно за всю свою жизнь воспитать только десять человек?

Рано или поздно задается этот вопрос. Потом еще и еще раз. Главное почувствовать момент, когда наступила пора рассказа об Учителях. Почему ими гордится человечество, какая лежит на них чудовищная ответственность за все и вся, и почему последнее слово всегда остается за Учителем, и почему за радостью мира иногда скрывается не видимая никому усталая печаль Учителя.

С этого начинается введение к курсу Истории Разума и продолжается до самого конца. В это же время Учитель начинает приглядываться к своим ученикам, чтобы за оставшиеся до выпуска годы успеть подготовить Первого и Второго, возможных кандидатов в Учителя. Сколько их отсеялось, а сколько отвели себя сами! Это не делало чести их Учителю, но это было честно. Учитель — не разработчик, не мастер и даже не мотиватор. Он не имеет права ошибаться. Если ошибся — не Учитель! Как я...

Из-за пустяковой, возможно, ошибки такой позорный финал! Нет, у нас не бывает пустяковых ошибок, любая ошибка — конец? Но где, когда? Вывернуть Вселенную наизнанку, пустить время вспять, секунда за секундой просмотреть все с начала, найти неправедное слово, неверное действие.

Кончено, бывший... Теперь уже просто — учитель. Сколько "бывших" наберется на наш век? Пять или шесть, хоть отсчет веди! "Это был восьмой год от провала бывшего учителя Шамиссо", — скажут историки, а курсанты будут понимающе кивать. Позорная точка отсчета!

И бедной усеченной Десятке сломан хребет бережным, неназойливым вниманием. Вежливые просьбы о внеочередном контрольном замере, мало ли что... Долгие месяцы, если не годы, будет восстанавливаться спокойная уверенность в себе. Бедный Мурад...

Закат на Багряной красив. Горизонт расслаивается на синие и красные полосы, медленно наливается фиолетовым небо, а в нем время от времени расцветают стрельчатые цветы метеорных дождей.

Перенося ящик из соседнего помещения, я задел боком терминальный выступ стола и чуть не выронил груз. Подхватывая его, случайно задел скобу фиксатора. И, разумеется, скоба осталась дурацким кольцом на моем Пальце, а ящик немедленно распался на полоски. Со стуком посыпались видеоблоки, у некоторых отвалились крышки, и тонкие радужные диски разлетелись по комнате. Я постоял над безобразной кучей, затем махнул рукой и сел прямо на линопласт, посреди развала, собирая блоки по годам и разглядывая пометки на дисках.

С видеоблоками возился долго и отсидел ногу. Чтобы размяться, решил пройтись, обойти территорию.

Снаружи было не очень темно, что-то вроде земных сумерек. Но темнее здесь не бывает.

Под окном зарылся в мох по самый клюв шар-цыпленок. Мне показалось, что он стал чуть больше. Может, это другой? Хотя нет, вот темное пятнышко на клюве.

Я пошел по тропинке к серому кубу синтезатора, от него к реактору, хотел спуститься к реке, но посмотрел на часы и передумал.

Сегодня я надел часы. Сегодня день связи.

Код вызова я оставил только Дине. Потом, когда-нибудь, попрошу ее дать код Десятке... вернее — девятке.

За семь минут до связи я был уже за столом. Перевел дыхание, быстро сварил кофе и успел сделать несколько глотков.

Сигнал вызова я заглушил до предела и поэтому его не услышал. Вспыхнул экран, на нем появился юноша с эмблемой прямой связи на рукаве.

— Здравствуйте, — сказал он и замялся. На секунду, не больше. — Вы просили связь на полчаса. Если вам понадобится, можно будет продлить.

— Спасибо, думаю, что не понадобится, — ответил я совершенно искренне. Каждая секунда прямой связи съедала уйму энергии, а я и так вечный должник.

Юноша исчез. На экране возникла Дина. Она крепко зажмурила глаза и причмокнула. Наше приветствие.

— Я долго думала, что тебе сказать вначале, но ничего лучше "Ну, как ты?" — не придумала. Спросить?

— Спроси.

— Ну, как ты?

— Как видишь! — Я бодро выпятил грудь и для убедительности стукнул по ней кулаком.

— А ты не поседел.

— Не поседел или даже не поседел? — переспросил я, тут же мысленно обругав себя: и сейчас не смог удержаться.

Ну почему каждый разговор с ней начинается и кончается выяснением, кто что имел в виду и почему имел?.. Куда деваются чуткость, такт и понимание? Почему исчезает чуть не рефлекторное умение вести отменную беседу с почти любым собеседником? Очевидно, она не входила в эту когорту "почти любых". Или я выпадал из нее.

Дина не ответила на вопрос. Она разглядывала меня, потом вдруг улыбнулась:

— Если бы не мать, я бы приехала к тебе.

— Как ее здоровье?

— Все так же. Не лучше и не хуже. Пробуем клеточные стимуляторы. Ходить еще не может.

— Передавай от меня... Впрочем, не надо.

— Да, лучше не надо. Обещают за полгода поставить ее на ноги.

— Но тебе придется долго за ней присматривать.

Она опустила голову и поджала губы.

— Я все понимаю, — сказала наконец. — Я начала седеть.

— Вот глупости! — ответил я. — При чем здесь это?

Несколько секунд она смотрела мне в глаза, потом вдруг всхлипнула.

— Только сейчас я поняла, какие мы были... Все равно ты от меня никуда не денешься!

"Денусь", — подумал я.

— Ты же понимаешь, — я развел руками, — мне... ты...

— Я все понимаю. Как только поправится мать... — Она снова всхлипнула и исчезла.

Юноша с эмблемой прямой связи выглядел растерянным.

— Ваш собеседник отключил линию. Если терминал неисправен...

— Все в порядке! — Я потряс ладонью для убедительности.

— Но... В вашем распоряжении больше двадцати минут. Есть еще один запрос, — юноша вертел в пальцах прозрачный код-жетон. — Если вы не возражаете. Запрос шел через Совет Попечителей. Там оставили на ваше усмотрение.

Кто бы это мог быть? Кто-либо из десяти, то есть девяти? Нет, подобную бестактность они себе не позволят. И тут я поймал себя на мысли, что простил бы им это. Хорошо, если просит связи Кнарик. Много говорить не будет, повздыхает, выпятив нижнюю губу, — уже теплее на сердце. Нет, не она. Гриша? Аршак?

— Ладно, — сказал я, — соедините.

И чуть не застонал от досады, когда на экране появились длинное лицо и длинные же усы Клецанды.

— Приветствую вас!

Я ограничился кивком.

— Ну вот, если кому суждено встречаться, то встречи не избежать, раскидай их хоть в разные концы Вселенной. Вы неплохо выглядите. Как ваше здоровье?

— Так вы запрашивали Совет исключительно ради удовольствия осведомиться о моем здоровье? — спросил я.

Улыбка с его лица исчезла мгновенно.

— Нет. У меня есть предложение. Просьба! Вы, наверное, уже пишете книгу, ну, понимаете, вашу... книгу. Так вот, не могли бы вы, как бы это сформулировать... ну, несколько страничек, буквально несколько страниц ваши мысли, эмоции и все такое... Все, что вы испытали, пережили в тот день. Я имею в виду день Суда. Если это вас не затруднит! Я понимаю, неудобно обращаться с такой просьбой, но...

Он с минуту расшаркивался словесами, а я смотрел ему в глаза и молчал.

"Опять какая-то игра, — думал я, — опять "персоналисты" жаждут дискуссии или референдума. Прекрасно, но при чем здесь я? Что-то затянулась возня вокруг бывшего Учителя. Теперь понадобились мои эмоции! Странно! Никогда не думал, что они так... организованы".

— Я ничего не понял! Собственно говоря, что вам от меня надо? Какие еще заметки? Если у вас много свободного времени...

— Извините и еще раз извините, — перебил меня Клецанда. — Но нам действительно крайне интересны ваши воспоминания о том дне. Время связи истекает, а в двух словах теорию альтернативной этики не изложить. Если бы вы позволили в следующий раз, через год...

Я медленно покачал головой.

— Жаль. Ваш Учитель был уверен, что вы не откажете.

— Что-о?

— Я немного знаком с Учителем Барсегом. Он, разумеется, не имеет к нам ни малейшего отношения и весьма скептически относится к нашим концепциям. Мы с ним соседи и иногда встречаемся в гостевые дни. Мы ему любопытны, не более. Он, сами понимаете, не хотел говорить о вас, но потом все-таки сказал, что теория альтернативной этики могла бы у вас вызвать интерес и что вы занимались чем-то подобным за год до выпуска. "Шамиссо полагает, сказал он, — что повесть жизни закончена. Но это только пролог". Я не знаю, что он хотел этим сказать.

Он собирался еще что-то добавить, но в верхнем правом углу экрана замигали слова: "Конец связи".

Клецанда потрогал усы, наклонил голову и исчез. Конец связи.

Некоторое время я сидел перед пустым экраном, затем допил остывший кофе и встал. Все-таки никто из девяти... Они-то могли не посчитаться с моим запретом. А Мурад... впрочем, лучше о нем не думать, даже представить страшно на миг, что с ним...

Клецанда меня смутил. Гора родила мышь, и мышь оказалась дохлой! Если раньше я подозревал их в непонятных играх вокруг меня, Мурада и Преступления, то все это оказалось пшиком. Мемуары им нужны! Но что имел в виду мой Учитель? Я никогда не увлекался и не занимался альтернативной этикой. Да чего уж там, впервые о ней услышал только сегодня, от Клецанды. Что-то здесь не то!

Недавно я вспоминал Учителя Барсега. Странный приснился сон — будто стою в пустой комнате меж огромных зеркал, и отражения отражений образуют бесконечный коридор. Вижу перед собой не себя, а Барсега, а за ним кто-то еще, я знаю, это его Учитель, а за ним Учитель Учителя и так ряд фигур теряются в мутной глубине. Головы не поворачивая, знаю: за мной такой же бесконечный ряд. Но вот из глубины медленно и неотвратимо надвигается волна, зеркала рушатся, наконец приходит черед и Учителя Барсега — его изображение рассыпается сотнями осколков, и перед тем, как рассыпаться самому, я вижу кровавый поток, идущий сквозь пустоту разбитых зеркал. Просыпаюсь.

Дурной был сон, но вот, надо же, застрял в голове.

Я прошелся по комнатам, включил пылесборник, выключил пылесборник, вскрыл еще один ящик — он тоже оказался с видеоблоками. Разбирать их не стал, сегодня буду листать дневники.

Выложив на стол первую стопку толстых тетрадей, я некоторое время сидел над ними, ничего не делая. Никак не мог сосредоточиться. Потом решил отвлечься и вышел из дома.

Там меня ждал сюрприз. Вокруг шара-цыпленка сновали маленькие клювастые шарики, полтора десятка, не меньше. Ну, вылитая наседка с цыплятами. Шар-наседка выглядел плохо, словно из него (или из нее) воздух выпустили. А потомство возбужденно подпрыгивало, размахивая острыми клювиками, и не успел я умилиться этой картинке, как вдруг они набросились на шар-наседку... Во все стороны полетел пух, ветер подхватил его и понес. Я не успел опомниться, как от шара-наседки остались лишь тонкие полудужья скелета, а шарики весело запрыгали вниз по склону к реке, откуда ветер временами нес клубы пуха. Один из шариков отстал, несколько раз клюнул подошву моих топталок и заскакал вдогонку. Вот, значит, как...

"Вот, значит, как", — повторял я про себя, вернувшись в дом. Однажды Учитель Барсег повел нас в Музей питания. Там был макет скотобойни... видеоряд... неприятные ощущения! Когда же это было? Вспомнил. Никакими этическими теориями за год до выпуска, я не увлекался, а взялся основательно за социомутагенез. Закопался в нем плотно и надолго, запутался сам, запутал Учителя. Вместе долго сидели у терминала, что-то интересное получалось, а потом вдруг остыл, забросил. Учитель огорчался...

Что же это — весточка от Учителя? Намек? На что? Неужели он полагает, что в идеях "персоналистов" не пусто, что пора к ним всерьез присмотреться и заняться этим следует именно мне? Странно! Хотя социомутагенез... Мир, созданный Учителями, совершенен, насколько это возможно сейчас, он должен совершенствоваться и впредь. И чтобы не растерять зерна будущих Систем Воспитания, придется быть внимательным к сорнякам. Кто знает, что из них впоследствии вырастет.

Добрый Учитель! Не знаю, хватит ли у меня сил и желания взяться за проблему, подсказанную тобой. Есть дела, не терпящие отлагательства, а именно — Белая Книга. Собственно, ее начинаешь писать в день Суда. И я начал ее тогда, год назад...

Тогда, год назад, в день Суда, после нелепой стычки с Клецандой, я стоял у окна и смотрел вниз, на канал. Потом раздался предупредительный звонок, окно переключилось. Это был сам Ранганатан, председатель Совета Попечителей.

— Суд через два часа, — сказал он. — Уже выслана платформа.

"А Мурад?" — чуть было не спросил я, но смолчал. Он будет ждать у входа...

Я вышел в коридор, транспортная лента вынесла меня на летную площадку. Над ней уже завис и с шипением опускался темный квадрат платформы. Я вошел в кабину.

Внизу потянулись зеленые зоны с вкраплениями городков и жилых башен, время от времени мелькали стартовые овалы портов, затем платформа нырнула в облака.

Во мне медленно поднималось опустошающее спокойствие. Что будет, то будет! Но вот чего уже никогда не будет, так это сентябрьских встреч, разговоров, веселья и шума праздника начала учебного года, когда в школьные городки съезжаются все-все.

Платформа пошла вниз, показалась кромка берега с белой ниткой прибоя. Нитка постепенно раздалась в ленту, вода осталась позади, и тут по курсу выросли синие купола Зимнего комплекса.

У входа меня встретил Наставник, немолодой, темнолицый, с пушистыми бровями.

— Я провожу вас, — сказал он после приветствия. — Можете отдохнуть, время еще есть.

— Спасибо. Вот, возьмите... — Я протянул эмблему Учителя, которую снял по пути с рукава.

Темнолицый сунул эмблему в карман и, не оглядываясь, ступил на транспортную полосу. Я последовал за ним.

Он довел меня до дверей, обитых бледно-зеленой кожей, кивнул и ушел. В комнате меня ждала Наставница.

— Это обвинительное заключение, — тихо сказала она, протянув диск в прозрачном конверте. — Ознакомьтесь, пожалуйста. С Протектором вы встретитесь перед началом. Он тоже принимал участие в расследовании.

— Благодарю.

Я взял диск и сел на диван.

Наставница вздохнула и вышла. Она еще молода. Быть может, подумала о своей Десятке...

Я просмотрел диск с обвинительным заключением и содрогнулся. Дела выглядели гораздо хуже, чем я предполагал. Ах, Мурад, Мурад! Ну, как он мог!.. Боюсь, он даже не догадывается, насколько все скверно.

Промышленный реактор класса "атанор" сожжен дотла. Пострадали восемь человек, очень серьезно, двое до сих пор в реаниматории. Что-то замкнуло в инжекторе, и один за другим стали выгорать предохранительные стержни. Мурад покинул пульт, отключил автоматику и геройски полез в релейный отсек, чего не имел права делать ни при каких обстоятельствах.

Ничего похожего в детстве с ним не было, хотя некоторая затаенность, может быть... Элемент непредсказуемости, пожалуй, несколько превышал норму. Но не настолько же, чтобы пойти на прямое насилие. Дело ведь не в личном геройстве.

Мурада пытался остановить напарник, но он заманил напарника в подсобное помещение и запер там. Час от часу не легче! И это мягкий, обходительный Мурад! Откуда в нем эта жесткость?

Экспертная комиссия признала риск допустимым, но только в безлюдном варианте и только при отказе всех аварийных линий. Между тем в реакторном зале находилась группа технического обслуживания. Мурад знал, что там люди, его товарищи, он каждый день встречался с ними, говорил, улыбался... И тем не менее рискнул. Во имя чего? Автоматы сделали бы то же самое, хотя потом, насколько я разобрался в материалах, надо было бы налаживать все снова — работа на месяц или больше.

Ему не хватило нескольких секунд. Все пошло вразнос, хорошо, что сработала аварийная обойма. Не сработай она — от промзоны не осталось бы и пепла. Заражение района, непредсказуемые последствия... Он не имел права рисковать, зная, что есть угроза людям. Не когда, в какой злой час я не заметил ростков самоуверенности, вовремя не сместил, не сдвинул модусы?

В комнату вошел Протектор, кивнул и протянул мне текст своего выступления. Я, не заглядывая в него, возвращаю и ловлю себя на мысли, что так, наверно, поступали и те, кто до меня пытался уйти достойно. Впрочем, для традиции слишком мало таких, как я.

— Буду настаивать на определении "неоправданный риск". Это не более двух лет частичного ограничения, — говорит Протектор. — Правда, я не знаю, что потребует обвинитель. Его слово последнее, и, как правило...

Два года! У Мурада легкоранимая натура, травма останется на всю жизнь. На сентябрьские встречи он часто приезжал первым, и букет его был самым большим. Как он рассказывал о своей работе! А теперь...

А теперь Протектор, совсем еще молодой, миссия его чисто символическая, дань каким-то древним процедурам, смотрит на меня с жутковатым интересом. И конечно, немного гордости — скорее всего, это единственный и последний Суд в его жизни. Ах, если бы знать, что ты последний споткнувшийся! К сожалению, тома "Истории Ошибок" медленно, очень медленно, но все же растут из века в век. Мы изучали их на последнем курсе, с горечью вчитываясь в сухие выводы и рекомендации, в выдержки из Белых Книг, полные отчаяния, сочившегося из скупых исповедей бывших.

Наконец с вводной частью покончено, и мы с Протектором вошли в зал суда. Огромное помещение было набито до отказа, многие сидели на полу в проходах. Ну что ж, каждый имеет право быть свидетелем редкого, но весьма поучительного зрелища. Только одному человеку запрещен вход, возможно, он будет топтаться у дверей, ждать исхода, а когда все начнут выходить, станет жадно хватать за руки, заглядывая в глаза. Ему будут неразборчиво-утешительно бормотать что-то, но вряд ли скажут сегодня...

Стойка с баскетбольным щитом сдвинута в сторону, на ее месте помост. За столом сидят трое: Ранганатан, Фалькбергет — Верховный координатор и мотиватор Синицина. За их спинами — зеленый штырь протоколиста.

Речь Председателя.

Речь Протектора.

Речь обвинителя.

Обвинитель говорит тихо, медленно выдавливая слова, но каждое слово все туже и туже закручивает во мне пружину. Я не поднимаю головы, боясь встретиться с глазами Дины. Что она здесь, в этом большом зале, я не сомневаюсь, и, возможно, где-то совсем близко.

Я отказываюсь от заключительного слова — в самом деле, что я могу сказать сейчас? Вина тяжела, и целой книги порой не хватает для оправдания самого себя.

Жду решения и вспоминаю сентябрьские встречи. Десятка собиралась у меня в Ангермюнде: разговоры до утра, воспоминания, планы, споры, а некоторые приезжали с семьями — крик, визг, кутерьма... Сентябрь! Сентябрь...

Все встают. Суд принял решение.

Утверждена формулировка обвинителя и принята Судом без изъятий и включений: "Преступная самонадеянность, повлекшая тяжкие последствия. Рекомендуемая мера — десять лет полного ограничения". Высшая мера!

Зал неслышно ахнул, тяжелый вздох колыхнул разноцветные полотнища, не убранные после спортивного праздника, — нелепые, пестрые.

Я хотел что-то сказать, но будто стальные манипуляторы плотно взяли за горло и задушили крик. Мне не хватало воздуха, сердце раскаленной ледышкой барахталось в груди.

Десять лет! Мурад этого не переживет. Как хорошо, что его нет здесь, в зале.

Десять лет. Что же, выберу подходящую планету и засяду за свою Белую Книгу. За десять лет, может, и напишу. Но Мурад... Такого сурового наказания давно не было. Конечно, вина моя велика, но ведь не было у него злого умысла, не было!

Бедный Мурад, он не выдержит! Знать, что твой Учитель, твой второй отец отбывает за тебя наказание, а ты можешь идти куда угодно и делать что хочешь... Тяжело, когда кара обрушивается на тебя, но вдвойне она страшнее, когда из-за тебя страдает другой.

Я вернусь через десять лет, когда истечет срок ограничения. Привезу книгу, в которой день за днем все будет описано, разложено, чтобы кто-нибудь потом нашел мою ошибку в воспитании и обвел ее черной линией. Я вернусь через десять лет, десять лет добровольного одиночества с редкой, раз в год, связью.

Но сколько выдержит он, Мурад, среди людей, которые изо всех сил будут вести себя так, словно ничего не произошло и он совершенно такой же, как все?

Если я все же напишу для "персоналистов" что-то вроде воспоминаний, то назову их так: "Прощай, сентябрь!..".

Борис Штерн. ЧЬЯ ПЛАНЕТА?

Земной разведывательный звездолет, возвращаясь домой, забрел в скопление звездной пыли. Место было мрачное, неизученное, а земляне искали повсюду кислородные миры—дышать уже было нечем. Поэтому, когда звездолет подошел к кислородной планетке, робот Стабилизатор заорал нечеловеческим голосом: «Земля!» — и инспектор Бел Амор проснулся.

Тут же у них произошел чисто технический разговор, разбавленный юмором для большего интереса,— разговор, который обязаны вести многострадальные герои фантастического жанра в порядке информации для читателя: о заселении планет, о разведке в космосе, о трудностях своей работы. Закончив этот нудный разговор, они облегченно вздохнули и взялись за дело: нужно было ставить бакен.

Что такое бакен?..

Это полый контейнер с передатчиком. Он сбрасывается на орбиту и беспрерывно сигналит: «Владения Земли, владения Земли, владения Земли...» На этот сигнал устремляются могучие звездолеты с переселенцами.

Все дела.

Несколько слов о Бел Аморе и Стабилизаторе. Инспектор Бел Амор — человек средних лет с сонными глазами. В разведке не бреется, предпочитает быть от начальства подальше. Не дурак, но умен в меру. Анкетная автобиография не представляет интереса. О Стабилизаторе и того меньше: трехметровый корабельный робот. Недурен собой, но дурак отменный. Когда Бел Амор спит, Стабилизатор стоит на вахте — держится за штурвал, разглядывает приборы.

Вдруг события стали принимать неожиданный поворот. С другого конца пылевого скопления к планетке подкрадывается нежелательная персона — звездолет внеземной цивилизации. Это новенький суперкрейсер, только что спущенный со стапелей. Он патрулирует галактические окрестности и при случае не прочь застолбить подходящую планетку. Его жабообразной цивилизации как воздух нужна нефть... что-то они с ней делают. В капитанской рубке расположился контр-адмирал Квазирикс — толстая жаба с эполетами. Команда троекратно прыгает до потолка: открыта планета с нефтью, трехмесячный отпуск обеспечен. Крейсер и земной разведчик приближаются к планетке и замечают друг друга.

Возникает юридический казус: чья планета?

— У них орудия противозвездной артиллерии...— шепчет Стабилизатор.

— Сам вижу,— отвечает Бел Амор.

В местной системе галактик мир с недавних пор. Навоевались здорово, созвездия в развалинах, что ни день — кто-нибудь залетает в минные поля. Такая была конфронтация. А сейчас мир; худой, правда. Любой инцидент чреват, тем более есть любители инцидентов. Вот, к примеру: рядом с контр-адмиралом Квазирик-сом расположился адъютант-лейтенант Квазиквакс.

— Плевать на соглашение,— квакает адъютант.— Оно все равно временное. Один выстрел, и никто ничего никогда не узнает. А узнают — принесем дипломатические извинения. Много их расплодилось, двуногих. Суперкрейсер ни во что не ставят.

Есть и такие.

— Будьте благоразумны,— отвечает ему контрадмирал.— В последнюю войну вы еще головастиком были, а я уже командовал Квакзанским ракетным дивизионом. Вы что-нибудь слышали о судьбе нейтральной цивилизации Журавров из одноименного скопления? Нет? Посмотрите в телескоп — клубы пепла до сих пор не рассеялись. Так что если хотите воевать, то женитесь на эмансипированной лягушке и ходите на нее в атаки. А инструкция гласит: с любым пришельцем по спорным вопросам завязывать мирные переговоры.

У инспектора Бел Амора инструкция того же содержания.

Гигантский крейсер и двухместный кораблик сближаются.

— Вас тут не было, когда мы подошли!

— Мы подошли, когда вас не было!

Бел Амор предлагает пришельцам отчалить подобру-поздорову. (Это он хамит для поднятия авторитета.).

— Послушайте, как вас там...— вежливо отвечает контр-адмирал Квазирикс.— На службе я тоже агрессивен, хотя по натуре пацифист. Таково мое внутреннее противоречие. Мой адъютант советует решить спор одним выстрелом, но если после этого начнется новая галактическая война, я не выдержу груза моральной ответственности. Давайте решать мирно.

Инспектор Бел Амор соглашается решать мирно, но предварительно высказывает особое мнение о том, что с противозвездными орудиями и он не прочь вести мирные переговоры.

Тут же вырабатывается статус переговоров.

— Мы должны исходить из принципа равноправия,— разглагольствует Бел Амор. — Хоть у вас и суперкрейсер, а у меня почтовая колымага, но внешние атрибуты не должны влиять на результаты переговоров.

Со своей стороны, крейсер вносит  предложение о регламенте. Контр-адмирал настаивает: не ограничивать переговоры во времени и вести их до упаду, пока не будет принято решение, удовлетворяющее обе стороны. Судьба планеты должна быть решена.

Вот выдержки из стенограммы переговоров. Ее вели на крейсере и любезно предоставили копию в распоряжение землян.

7 Августа. Первый день мирных переговоров.

К о н т р - а д м и р а л  К в а з и р и к с. Решено: не надо грубостей. Будем решать мирно.

И н с п е к т о р  Б е л  А м о р. Может быть, рассмотрим вопрос о передаче нашего спора в Межцивилизационный арбитраж?

К в а з и р и к с. Ох уж эти мне цивильные... По судам затаскают.

Б е л  А м о р. Ну, если вы так считаете...

К в а з и р и к с. Предлагаю не обсуждать вопрос о разделе планеты. Она должна полностью принадлежать одной из сторон.

Б е л  А м о р. Заметано.

К в а з и р и к с. Будут ли еще предложения?

Б е л  А м о р. Ничего в голову не лезет.

К в а з и р и к с. Тогда предлагаю сделать перерыв до утра. По поручению команды приглашаю вас на скромный ужин.

8 Августа. Второй день.

Б е л  А м о р. Наша делегация благодарит за оказанный прием. В свою очередь, приглашаем вас отобедать.

К в а з и р и к с. Приглашение принимаем. А теперь к делу. Предлагаю опечатать корабельные хронометры. Они должны были зафиксировать точное время обнаружения планеты. Таким образом можно установить приоритет одной из сторон.

Б е л  А м о р. Где гарантии, что показания вашего хронометра не подделаны?

К в а з и р и к с (обиженно). За вас тоже никто не поручится.

Б е л  А м о р. Решено: показания хронометров не проверять. Кстати, обедаем мы рано и не хотели бы нарушать режим.

К в а з и р и к с. В таком случае пора закругляться.

Б е л  А м о р. Еще одно... Захватите с собой вашего адъютант-лейтенанта Квазиквакса. Мы с ним вчера не закончили беседу...

12 Августа. Шестой день.

Н е и з в е с т н о е  л и ц о  с  к р е й с е р а (похоже на голос боцмана). Эй, на шлюпке, как самочувствие?

Р о б о т  С т а б и л и з а т о р. У инспектора Бел Амора с похмелья болит голова и горят трубы... Говорит, что он не в состоянии.  Говорит: ну и крепкая у них эта штука... Он предлагает отложить переговоры еще на один день.

Н е и з в е с т н о е  л и ц о. Контр-адмирал Квазирикс и адъютант-лейтенант Квазиквакс тоже нездоровы после вчерашнего ужина. Контр-адмирал приглашает вас на завтрак.

26 Августа. Двадцатый день.

К в а з и р и к с. Ну и...

Б е л  А м о р. А она ему говорит...

К в а з и р и к с. Не так быстро, инспектор... Я не успеваю записывать.

16 Сентября. Сорок первый день.

Б е л  А м о р. Адмирал, переговоры зашли в тупик, а припасов у меня осталось всего на два дня,,. Все съели и выпили. Надеюсь, вы не воспользуетесь моим критическим положением...

К в а з и р и к с. Лейтенант Квазиквакс! Немедленно поставьте инспектора Бел Амора и робота Стабилизатора на полное крейсерское довольствие!

Л е й т е н а н т  К в а з и к в а к с {радостно). Слушаюсь, мой адмирал!

3 Октября. Пятьдесят восьмой день.

Во время завтрака контр-адмирал Квазирикс вручил инспектору Бел Амору орден Зеленой Кувшинки и провозгласил тост в честь дружбы землян и прыгушатников. Инспектор Бел Амор выступил с ответной речью. Завтрак прошел в сердечной обстановке. На следующий день инспектор Бел Амор наградил контр-адмирала Квазирикса похвальной грамотой.

11 Декабря. Сто двадцать седьмой день.

Б е л  А м о р. Мы торчим здесь уже четыре месяца! Давайте наконец решать!

К в а з и р и к с (неуверенно). Команда предлагает стравить наших роботов, пусть дерутся. Чей робот победит, тому и достанется планета.

Б е л  А м о р. В принципе я согласен. Спрошу Стабилизатора.

С т а б и л и з а т о р. ...

(В стенограмме неразборчиво.).

12 Декабря. Сто двадцать восьмой день.

Утром в космическое пространство вышли корабельные роботы Стабилизатор (Солнечная система) и Жбан (Содружество прыгушатников). По условиям поединка роботы должны были драться на кулаках без ограничения времени с перерывами на подзарядку. Инспектор Бел Амор и контр-адмирал Квазирикс заняли лучшие места в капитанской рубке, команда выглядывала в иллюминаторы. Жбан и Стабилизатор, сблизившись, подали друг другу клешни и заявили, что они, мирные роботы, отказываются устраивать между собой бойню. А если хозяевам охота драться — они не против.

По приказу контр-адмирала робот Жбан получил десять суток гауптвахты за недисциплинированность. Инспектор Бел Амор сказал Стабилизатору: «Я т-те покажу! Ты у меня попляшешь!» — однако дисциплинарного взыскания не наложил, ничего такого не показал и плясать не заставил.

1 Февраля. Сто семьдесят девятый день.

К в а з и р и к с (угрюмо). Мне уже все надоело. Меня в болоте жена ждет.

Б е л  А м о р. А я что, по-вашему, не женат?

К в а з и р и к с. Я бы давно ушел, если бы не вы.

Б е л  А м о р. Давайте вместе уйдем.

К в а з и р и к с. Так я вам и поверил.

С т а б и л и з а т о р (что-то бормочет).

Б е л  А м о р. Адмирал, у меня, кажется, появилась мысль! Давайте отойдем в сторону от планеты и устроим гонки. Кто первый подойдет к цели, тот и поставит бакен.

К в а з й р и к с (с сомнением). Но я не знаю предельной скорости вашей шлюпки.

Б е л  А м о р. А я — скорости вашего крейсера. Риск обоюдный.

(Далее в стенограмме следует уточнение деталей, и на этом она обрывается.).

В десяти световых годах от планеты они нашли замшелый астероид и решили стартовать с него. Гонки продолжались с переменным успехом. Сначала Бел Амор вырвался вперед, а суперкрейсер все никак не мог оторваться от астероида. Контр-адмирал буйствовал и обещал то всех разжаловать, то присвоить внеочередное звание тому прыгушатнику, который поднимет в космос эту свежеспущенную со стапелей рухлядь. Адъютант-лейтенант Квазиквакс стал капитаном 3-го ранга: он спустился в машинное отделение и, применив особо изощренные выражения, помог кочегарам набрать первую космическую скорость.

К половине дистанции суперкрейсер настиг Бел.

Амора, и оба звездолета ноздря в ноздрю плелись в пылевом скоплении со скоростью 2 св. год/ч; плелись до тех пор, пока у Бел Амора не оторвался вспомогательный маршевый двигатель.

— У вас двигатель оторвался! — предупредительно радировали с крейсера.

— Спасайся, кто может! — запаниковал Стабилизатор и выбросился в космическое пространство.

Бел Амор сбавил скорости и осмотрелся. Положение было паршивое. Еще немного — и того...

На последних миллиардах километров суперкрейсер вырвался далеко вперед и первым подошел к планетке. Тем гонки и закончились. Для Бел Амора наступило время переживаний, но переживать неудачу ему мешал Стабилизатор. Тот плавал где-то в пылевом скоплении и просился на борт.

— Пешком дойдешь! — отрезал Бел Амор. — Как в драку, так принципы не позволили?

— Надо не кулаками, а умом брать,— уныло отвечал Стабилизатор.

Бел Амор вздохнул и... навострил уши. Там, у планеты, с кем-то неистово ссорился контр-адмирал Квазирикс.

— Вас тут не было, когда мы были! — кричал контр-адмирал.—У меня есть свидетель! Он сейчас подойдет и подтвердит!

Незнакомый грубый голос возражал:

— Тут никого не было, когда я подошел. Вы мешаете мне ставить бакен!

— У меня есть свидетель! — повторял контр-адмирал.

— Знаю я этих свидетелей! Я открыл эту каменноугольную планетку для своей цивилизации и буду защищать ее всеми доступными средствами до победного конца! Не знаю я ваших свидетелей и знать не хочу.

Бел Амор приблизился и обнаружил на орбите такой огромный звездолет, что даже суперкрейсер рядом с ним не смотрелся.

— В самом деле, свидетель... — дивился Грубый Голос, заметив звездолет Бел Амора.— В таком случае предлагаю обратиться в Межцивилизационный арбитраж.

Контр-адмирал Квазирикс застонал, а у Бел Амора появилась надежда поправить свои дела.

— Адмирал,— сказал он.— Переговоры никогда не закончатся. Вы же сами видите, что происходит. Давайте разделим планету на три части и возвратимся домой, а потом наши цивилизации без нас разберутся.

— Почему на три части? — послышался новый голос. — А меня вы не принимаете во внимание?

— Это кто еще?!

К планете подкрадывалась какая-то допотопина... паровая машина, а не звездолет. Там захлебывались от восторга:

— Иду, понимаете, мимо, слышу, ругаются, принюхался, пахнет жареным, чувствую, есть чем поживиться, дай, думаю, сверну, спешить некуда, вижу, планетка с запасами аш-два-о, да у нас за такие планетки памятники ставят!

— Вас тут не было! — вскричали хором Бел Амор, контр-адмирал и Грубый Голос.

— По мне — не имеет значения, было, не было...— резонно отвечала паровая машина.— Дело такое: прилетели— ставьте бакен. Бакена нет—я поставлю.

— Только попробуйте!

— А что будет?

— Плохо будет!

— Ну, если вы так агрессивно настроены...— разочарованно ответила паровая машина.— Давайте тогда поставим четыре бакена... О, глядите, еще один!

Увы, паровая машина не ошиблась: появился пятый. Совсем крохотный. Он огибал планетку по низкой орбите над самой атмосферой.

— Что?! Кто?! — возмутились все высокие договаривающиеся стороны.— Пока мы тут болтаем, он ставит бакен! Каков негодяй! Вас тут не было...

— Нет, это не звездолет...— пробормотал контр-адмирал Квазирикс, разглядывая в подзорную трубу вновь прибывшую персону.—Это бакен! Кто посмел поставить бакен?! Я пацифист, но сейчас я начну стрелять!

Это был бакен. Он сигналил каким-то странным, незарегистрированным кодом.

Все притихли, прислушались, пригляделись. Низко-низко плыл бакен над кислородной, нефтяной, каменноугольной, водной планетой, и планета уже не принадлежала никому из них.

У Бел Амора повлажнели глаза, Грубый Голос прокашлялся, сентиментально всхлипнула паровая машина.

— Первый раз в жизни..,— прошептал контр-адмирал Квазирикс и полез в карман за носовым платком.— Первый раз присутствую при рождении.., прямой из колыбельки....

— Потрясающе! По такому случаю не грех...— намекнула паровая машина.

— Идемте, идемте...— заторопился Грубый Голос.— Нам, закостеневшим мужланам и солдафонам, нельзя здесь оставаться.

Бел Амор молчал и, не отрываясь, глядел на бакен.

Бакен сигналил и скрывался за горизонтом.

Это был не бакен. Это был первый искусственный спутник этой планетки.

Вячеслав Рыбаков. ХУДОЖНИК.

Лес был бесконечен. Плоская, душная мгла обволакивала тело туго и незримо. Иногда в ней вспыхивали багровые огоньки глаз — то ли зверя, то ли духа, и художник замирал, стараясь не дышать. Дважды ему попадались маленькие поляны, и тогда можно было взглянуть на мерцающие в вышине звезды, такие спокойные и голубые после опасных звезд леса. Но потом вновь приходилось нырять в сладковатую затхлость под низкими кронами. Лес кричал и выл, лес зловонно дышал, иногда доносились крадущиеся шаги — то ли зверя, то ли духа… Художник мечтал услышать голос птицы Ку-у, птицы его предков, — это значило бы, что он на верном пути. Но лес кричал иными голосами. Художник шел из последних сил, все сильнее припадая на искалеченную ногу, облизывая спекшиеся губы сухим языком.

Посреди очередной поляны он остановился и запрокинул шишковатую голову. Над ним, обрезанный темными тенями ветвей, мерцал звездный туман, клубясь по высокому, неистово синему своду. Звезды всегда помогали художнику. Стоило их увидеть — и самые сложные картины всегда получались хорошо. Художник не понимал, почему другие не любят смотреть на звезды.

Со сдавленным стоном он опустился на влажную землю и коротко обратился к Ку-у, прося помощи. Только знак. Больше не надо ничего, только знак, остальное он сделает сам. Он будет неутомим, как ветер, он вечно будет идти, не замечая боли, — только знак, что путь выбран верно, что страдания не напрасны. Но не было знака.

…Он кончил рисовать медведя и приготовился проткнуть его где полагалось черточками копий.

Род рос, ему нужна была пещера побольше. Но в единственной пещере, которую удалось найти в округе, жил медведь. Надо было его убить. С такой задачей род не сталкивался давно — только самые старые помнили, как убивать медведя, да и то каждый из них советовал свое.

Чья-то тень упала на стену, и художник услышал за спиной знакомое дыхание. Художник обернулся. Вождь некоторое время внимательно рассматривал картину, а потом сказал:

— Хорошо. — Помедлил и добавил: — Хватит.

— Что — хватит? — удивился художник.

— Рисовать — хватит.

— Надо копья.

— Не надо копья.

— Не надо копья?

— Не надо копья. Мы не будем плясать у картины.

Художник опустил выпачканные красками руки.

— Мы не пойдем на медведя?

Вождь прятал глаза.

— Мы пойдем на медведя, — ответил он. — Мы не будем плясать у картины. Ты не будешь рисовать копий. Ты не будешь рисовать ничего.

Художник медленно поднялся, и его помощник, деловито растиравший глину, поднялся тоже.

— Как же можно не рисовать копий? — растерянно спросил художник. — И как же можно ничего не рисовать?

— Ты будешь охотиться, как все, — с внезапной твердостью сказал вождь. — Твой помощник тоже будет охотиться, как все. Рисовать не надо. Вы, двое мужчин, тратите все время на дело, с которым справится любая старуха. Это глупо. — Он помолчал. — Рисовать не надо. Мы сотрем все это. — И он широко взмахнул рукой в сторону стены художника.

Художник посмотрел на вождя, а потом повернулся к своим картинам. Здесь были все звери, каких только видели глаза людей. И люди здесь тоже были. В каждом из них был кусочек вечного неба, в каждой линии искрились звезды. Не рисовать художник не мог.

— Я не дам, — хрипло сказал он и вновь повернулся к вождю. — Пускай останется. — И чтобы сделать свои слова более весомыми, страшно оскалился и зашипел, пригибаясь, хотя прекрасно понимал: если они решили, они сотрут. Он только не мог понять зачем.

— Мы решили, — сказал вождь и уставился художнику прямо в глаза. — Они не нужны и мешают.

— Кому мешают? — спросил художник.

Вождь стиснул кулаки. Каждый из них был величиной чуть ли не с голову художника. Художник старался не смотреть на эти кулаки.

— Кому мешают? — отчаянно спросил он еще раз, и вдруг его помощник тоже стиснул кулаки. Вождь недобро покосился на помощника и медленно сел, скрестив могучие ноги, бугристые от шрамов.

— Садись и ты, рисующий людей и зверей. — Он стукнул по земле рядом с собой. — Ты хочешь говорить, тогда поговорим, раз ты хочешь. И ты садись, растирающий глину. Нет, не здесь, а там садись, чтобы не слышать, что я буду говорить.

— Почему он не будет слышать, что ты будешь говорить? — спросил художник. — Он растирает глину. Я велю ему остаться здесь.

— Ты не велишь ему остаться здесь, — возразил вождь. — Потому, что я хочу говорить так, чтобы он не слышал, а только ты слышал.

— Я хочу, чтобы он слышал все, что слышу я, — упрямо сказал художник, но вождь лязгнул челюстями и гулко ударил себя в волосатую грудь.

Когда растирающий глину отошел, вождь перевел взгляд на художника.

— Ты рисуешь копья, — проговорил он. — И все пляшут, и старейшины просят удачи. А потом настоящие копья не попадают.

— Значит, надо рисовать еще, — вспыхнул было художник, но вождь прервал его.

— Ты рисуешь, а мы охотимся. Ты сидишь в пещере и ешь, что мы приносим, а мы погибаем и получаем раны, а твой помощник сидит с тобой и растирает тебе глину. Не говорю: твоя вина. Не говорю: тебя убить. Но род перестает верить. Раньше думали: нарисовать победу — и будет победа. А теперь видим так: нарисовать победу одно, а добиться победы другое. Рисовать не помогает. Рисовать мешает, потому что вы не охотитесь, и всем обидно.

Художник сидел как оглушенный и долго не мог ответить.

— Я буду рисовать, — сказал он потом.

— Ты не будешь рисовать, — тяжело вздохнув, ответил вождь. — Ты будешь охотиться.

— Я рисую хорошо. — Художник нервно сцепил тонкие пальцы. — Старейшины просят плохо.

Вождь угрожающе встал, и помощник, увидев это, тоже встал, хоть и не слышал слов.

— Это тоже думают, — сказал вождь. — Некоторые думают: он рисует хорошо, это видно. Как просят старейшины — не видно, и они просят плохо. Такая мысль хуже всех.

— Я буду охотиться, а потом рисовать. Ты не велишь стирать, — попросил художник, вставая.

Вождь опять тяжело вздохнул и наморщил лоб.

— Рисуй медведя и копья, — сказал он после долгого раздумья. — Так, как только умеешь, рисуй копья. И мы не будем плясать. И старейшины не будут просить. И мы не пойдем убивать медведя. Ты и твой помощник нарисуете хорошо, а потом пойдете и убьете хорошо. И если не убьете, то вы рисовали плохо, и больше не надо.

— Вдвоем?

— Да, — подтвердил вождь. — Рисуй хорошо.

…И вот помощник погиб, и Ку-у молчит, и нет сил идти.

И медведь невредим.

И картины сотрут.

Эта мысль подстегнула художника. Он заворочался, пытаясь встать. Если бы хоть кто-то подал руку… Никто не подавал руки. Загребая воздух пятерней, художник старался подняться и стискивал, стискивал зубы, чтобы не закричать. Кричать нельзя — лес всегда идет на крик, там легкая добыча, там пища. На крик о помощи всегда приходит убийца. Надо встать. Надо добраться до своих. Там помогут, там же люди… люди… если позволит вождь… если согласятся старейшины, то… люди…

Он встал и пошел.

…Он лежал, запрокинув голову, хрипло и коротко дыша. Рядом сидела на корточках старуха и обмазывала раны травяным настоем. Она невнятно бормотала, чуткими пальцами трогая распоротое, раздавшееся в стороны скользкое мясо. Вождь возвышался над ними как скала, его лицо было угрюмо.

— Мы не убили медведя, — выдохнул художник. — Нас было мало.

— В старые времена медведя убивал один.

— Он знал способ.

— Но ведь ты рисовал! — с деланным удивлением воскликнул вождь. — Зачем тебе способ?

Художник не ответил. Вождь подождал, а потом сказал:

— Ты будешь собирать корни.

Такого унижения художник еще не знал. Ведь он не виноват, что его послали. По чужой вине он стал калекой, по чужой вине остаток жизни будет заниматься женской работой и смотреть на пустые стены!

— Я не смогу собирать корни, потому что не смогу ходить, — едва разлепляя губы, выговорил он. — Я буду рисовать.

Вождь оскалился.

— Ты будешь резать корни, сидя в пещере! Ты будешь выделывать шкуры, сидя в пещере! Кто-то должен делать самую грязную работу. Ты привык к грязи, возясь с краской, и тебе будет не трудно.

— Я буду делать самую грязную работу, а потом рисовать, — тихонько попросил художник.

Мускулы вождя вздулись, он оглушительно зашипел, молотя себя в грудь обеими руками. Старуха испуганно шарахнулась, задев твердым сухим коленом рану художника. Боль вспыхнула, как молния, художник вскрикнул, дернувшись на вонючей шкуре.

Вождь успокоился. Он тяжело вздохнул, а потом нагнулся и заботливо расправил сбившуюся под художником шкуру.

— Стереть важно, — сказал он.

Художник закрыл глаза.

…Он помогал резать корни, потрошил рыбу, выделывал шкуры. Над ним смеялись. Иногда он выбирался из пещеры и останавливался у входа, вдыхая свежий, просторный воздух и глядя в лес. Ходить было трудно, но солнце горячим языком вылизывало его перекошенное тело. Художник щурился и мечтал.

В редкие мгновения, когда он оставался в пещере наедине с детьми и глупыми полуслепыми старухами, он подходил к своей стене. Рисунки были стерты, но художник гладил стену ладонями, в кожу которых все глубже въедалась земля, ласкал холодный камень огрубевшими пальцами, творя воображаемые картины, и вдруг снова, как в прежние времена, он осознавал, что правильно ведет эту линию и вот эту тоже; будь они видны, на него смотрел бы со стены влажный удивленный глаз косули…

А старейшины все припоминали способ извести медведя, и каждый говорил свое и упрекал остальных в молодости, и вождь не решался рискнуть.

Однажды, опираясь на крепкую палку, художник вышел из пещеры и заковылял туда, где его помощник брал глину.

Он дошел через час. Набрал сколько мог унести и поплелся обратно, часто присаживаясь отдохнуть, вытягивая усохшую ногу и подпирая подбородок суковатым костылем.

Он нашел большой валун неподалеку от пещеры и сел возле; начал растирать глину — неумело, но любовно и тщательно, чувствуя, как она постепенно перестает быть глиной и становится краской.

Потом он обессиленно лег, уткнувшись затылком в мягкую траву. Небо сияло. Художник подумал, что очень давно не видел звезд. Он с трудом сел и начал рисовать.

…И вновь увидел, как громадный серый ком беззвучно рухнул откуда-то сверху, вскрикнул растирающий глину, и лишь тогда медведь взревел, почуяв кровь. Тоненькие ноги, торчащие из-под туши, дернулись по земле. Морда медведя стала багровой. Художник попятился, неловко выставив копье, потом закричал от ужаса. Все произошло так неожиданно и внезапно, ведь растирающий только что разговаривал и старался успокоить художника — и, отстранив его крепким локтем, пошел первым… Медведь поднял голову и опять зарычал. Художник попятился и споткнулся, упал навзничь, цепляясь за копье, и медведь бросился. Художник швырнул копье и попал, но медведь лишь взревел сильнее, художник вскочил, медведь прыгнул, художник прыгнул тоже и покатился с откоса, а следом за ним с нарастающим гулом и грохотом, вздымая облака пыли, понеслась лавина песка и щебня…

Он рисовал. Он рассказывал, и плакал, и просил: не надо смеяться. В том, что случилось, нет ничего смешного. Он закончил одну картину, другую, третью, четвертую, срисовывая с памяти все, как было. Он не жалел красок. Его била дрожь. Ему хотелось, чтобы хоть на миг всем стало так же больно и обидно, как больно и обидно ему, чтобы все поняли. И перестали смеяться. Он нарисовал себя, искалеченного, скрюченного, как сухая травинка, опрокинутого на шкуру, — и пустую стену рядом.

Он вернулся в пещеру поздно, люди уже спали. Его глаза тоже смыкались, он был опустошен; сладкая усталость умиротворяла и расслабляла его. Он уснул мгновенно, и этой ночью его не преследовали кошмары — медведь и вождь.

Вождь пришел к нему после полудня. Его ноздри широко раздувались, и верхняя губа то и дело вздергивалась, обнажая зубы.

— Ты рисовал? — отрывисто спросил вождь.

Художник отложил рыбу, которую потрошил.

— Я рисовал, — ответил он. — Я — рисующий людей и зверей.

— Зачем ты рисовал? Я не велел.

— Я люблю. Я решил сам, потому что ты не велишь, а я люблю.

Вождь сдержался.

— Зачем ты рисовал такое? — спросил он, пряча руки за спину. — Это самое вредное, что ты нарисовал.

— Я рисовал, что видел. Я рисовал, что думал.

— Ты рисовал, как медведь вас ел.

— Да.

— Некоторые уже видели, и некоторые еще увидят. Мы сотрем, но некоторые увидят, пока мы не сотрем. Они никогда не решатся войти к медведю. Он страшный.

— Да, — подтвердил художник, — он страшный.

— Ты для этого рисовал?

— Нет.

— Для чего же ты рисовал?

— Я не мог не нарисовать.

Вождь задумался, морща лоб.

— Ты испугал все племя, — сказал он.

— Я не думал об этом.

— О чем ты думал?

Художник помедлил.

— О себе. Когда я рисую, я всегда думаю о себе и о том, чего хочу. И что люблю. Я думал о том, как мне больно. И еще я думал о растирающем глину.

Вождь быстро оглянулся по сторонам, проверяя, не подслушивает ли кто-нибудь их разговор, и резко спросил:

— Тогда почему медведь похож на меня?!

Художник молчал. Об этом он не знал.

— Я сразу понял, — сказал вождь. — Ты хотел сделать мне плохо.

— Нет, — ответил художник безнадежно. — Я не люблю делать плохо. Я люблю делать хорошо.

— Тогда ты пойдешь и сотрешь, — сказал вождь. — И нарисуешь все не так, потому что так страшно. Твой медведь — страшный.

— Он не мой медведь. Он сам медведь, и был такой.

— Ты нарисуешь другого. Ты нарисуешь маленького-маленького медведя и больших-больших охотников с большими-большими копьями. Тогда никто не станет бояться. Я сам буду водить охотников смотреть на твою картину. А потом велю им убить медведя.

— Нет, — сказал художник. — Медведь был не такой. Я не могу рисовать не такого медведя, потому что могу рисовать только такого, какой был.

— Тогда ты будешь изгнан, — сказал вождь, — и погибнешь один в лесу. И даже если ты найдешь чужих, они сперва поманят и похвалят тебя, а потом съедят.

Так или иначе, меня везде съедят, подумал художник. У него заболели едва затянувшиеся раны. Он промолчал.

— Когда все станут смелыми от маленького медведя, они его убьют, — и у нас будет пещера.

— Когда они, — не выдержал художник, — увидят настоящего большого медведя, они испугаются еще больше, потому что думали, что он маленький медведь.

— Пусть, — ответил вождь спокойно. — Когда медведь бросится, им придется драться, потому что он бросится на них.

— Он многих убьет.

— Да. Но у нас будет большая пещера.

— Когда многие погибнут, большая пещера станет не нужна.

Вождь поразмыслил.

— Большая пещера всегда нужна, — сказал он. — Медведя надо убить, потому что мы уже сказали, что его надо убить, и теперь не можем сказать, что убивать не надо.

Художнику нечего было ответить. Он опустил голову.

— В новой пещере я разрешу тебе рисовать на стене и дам помощника, — мягко сказал вождь. — Иди.

Художник пошел, и вождь довел его до выхода, поддерживая своими мощными руками. Он так поддерживал, что художнику казалось, будто он выздоровел и даже никогда не был ранен, — вот как легко было идти, пока поддерживал вождь. Но вождь поддерживал недолго, и весь путь художник прошел один.

У валуна, опершись на копья, стояли два молодых охотника и тихо разговаривали. Художник, навалившись на костыль, остановился за кустами и уставился в их широкие коричневые спины.

— Смотри, — говорил один другому. — Вот, оказывается, где был медведь.

— Да, — отвечал другой. — Смотри, как он прыгнул. Передние лапы вытянуты, а брюхо беззащитно. Если прыгнуть ему навстречу и поднять копье, он брюхом напорется на копье.

— Но они этого не знали. А видишь, как здесь нарисовано. Удобно зайти с двух сторон.

— Да. Помнишь прием, который мы придумали?

— Жаль, что они не знали приема, который мы придумали.

— Жаль, что они не знали, как прыгнет медведь.

— Жаль, что они не знали, где сидит медведь.

Они неловко помолчали, поглядывая на валун.

— Но мы-то теперь знаем, — сказал один.

Второй облегченно вздохнул и перекинул копье в правую руку.

— Да, — сказал он. — Мы знаем.

Больше они не говорили. Стискивая копья, они еще раз посмотрели друг другу в глаза и ушли, проскальзывая сквозь кустарник беззвучно, словно тени.

Художник опустился на землю. Из него будто вынули все мышцы и все кости. Он мучительно жалел, что не может пойти с теми двумя, и раз уж он не может пойти, то не стоило шевелиться совсем. Оставалось только ждать.

Небо затуманилось, и по листьям зашуршал тихий дождь. В воздухе повисла мелкая водяная пыль, тревожа ноздри, обостряя пряные запахи. Под первыми же каплями рисунок сморщился и потек, через минуту и следа его не осталось на потемневшем, шероховатом боку валуна. Но художник этого даже не заметил, глядя вслед тем двум, которые не захотели плакать и болеть вместе с ним. Которые просто пошли. Я их нарисую, думал художник. Я их обязательно нарисую, чем бы ни кончилась их попытка.

Михаил Веллер. КОШЕЛЕК.

Черепнин Павел Арсентьевич не был козлом отпущения — он был просто добрым. Его любили, глядя заботливо и иногда как на идиота. И принимали услуги.

Выражение лица Павла Арсентьевича побуждало даже прогуливающего уроки лодыря попросить у него десять копеек на мороженое. Так складывалась биография.

У истоков ее брат нянчил маленького Пашку, пока друзья гоняли мяч, голубей, кошек, соседских девчонок и шпану из враждебного Дзержинского района. Позднее брат убеждал, что благодаря Пашке не вырос хулиганом или хуже, но в Павле Арсентьевиче не исчезла бесследно вина перед обделенным мальчишескими радостями братом.

На данном этапе Павел Арсентьевич, стиснутый толпой в звучащем от скорости вагоне метро, близился после работы к дому, Гражданке, причем удерживал тяжеловесную сетку с консервами перенавьюченного командировочного, и, вспоминая свежий «Вокруг света», стыдливо размышлял, что не вредно было бы найти клад. Научная польза и радость историков рисовались очевидными, — некоторая чувствительность, правда, смущала, — но двадцати (или все же двадцать пять?) процентов вознаграждения пришлись бы просто кстати. Образовалось так, что Павел Арсентьевич остался на ноябрьские праздники с одиннадцатью рублями; на четверых, как ни верти, не тот все-таки праздник получится.

Он попытался прикинуть потребные расходы, с тем чтобы точнее определить искомую стоимость клада, и клад что-то оказался таким пустяковым, что совестно стало историков беспокоить.

Отчасти обескураженный непродуктивностью результата, Павел Арсентьевич убежал мыслями в предшествовавший октябрь, сложившийся также не слишком продуктивно: некогда работать было. Зелинская и Лосева(острили: «Если Лосева откроет рот — раздается голос Зелинской») даже заболеть наладились на пару, и, когда задымился вопрос о невельской командировке, к Павлу Арсентьевичу, соблюдая совестливый ритуал, обратились в последнюю очередь. И неделю он в Невеле, среди света и мусора перестроенной фабрики, выслушивал ругань и напрягал мозги: с чего бы у модели 2212 на их новом клее стельки отлетают.

А по возвращении затребовался человек в колхоз. Толстенький Сергеев ко времени сдал жену в роддом, а «Москвича» в ремонт, вследствие чего картошку из мерзлых полей выковыривал Павел Арсентьевич. Он служил как бы дном некоего фильтра, где осаждались просьбы, а предложения застревали по дороге.

Слегка окрепнув и посвежев, обратно он прибыл, когда уже снег шел, как раз ко дню получки. Получки накапало семьдесят шесть рублей, и премии десятка.

Среди прочих мелочей того дня и такая затерялась.

В одной из забитых мехами кладовых ломбарда на Владимирском пропадала бежевая болгарская дубленка, а в одной из лабораторий инженерно-лабораторного корпуса фирмы «Скороход», громоздящегося прямоугольными серыми сотами на Московском проспекте, погибала в дальнем от окна углу (как самая молодая) за своими штативами с пробирками ее владелица Танечка Березенько — с трогательным и неумелым мужеством. Надежды па получку треснули, и завалились все планы: до ноябрьских праздников оставалось четыре дня.

Излишне говорить, что Павел Арсентьевич сидел именно в этой лаборатории, через стол от Танечки. В дискомфортной обстановке он проложил синюю прямую на графике загустевания клея КХО-7719, поправил табель-календарик под исцарапанным оргстеклом и нахмурился.

Молчание в лаборатории явственно изменило тональность, и это изменение Павел Арсентьевич каким-то образом ощутил направленным на себя.

Дело в том, что дома у него висел удачно купленный за сто рублей черный овчинный полушубок милицейского фасона, а у Танечки в дубленке заключалось все ее состояние.

Короче, вызвал тихо Павел Арсентьевич Танечку в коридор и, глядя мимо ее припухшей щеки, с неразборчивым бурчаньем сунул три четвертных. Увернулся от Сеньки-слесаря, с громом кантовавшего углекислотный баллон, и торопливо к автомату — пить теплую газировку...

И вот поднимался он на эскалаторе и жалел жену... Среди толчеи вечерней площади рабочие обертывали кумачом фонарные столбы, а когда опустил глаза — на затоптанном снегу темнел прямоугольничек: кошелек. Только он нагнулся, как трамвай раскрыл двери, толпа наперла и так и внесла сложенного скобкой Павла Арсентьевича с кошельком. Пока он кряхтел и штопором вывинчивался вверх, сзади загалдели уплотняться, вагоновожатая велела двери освобождать, даме с тортом и ребенком придавили как первый, так и второго, юнцы сцепились с мужиком, передавали на билеты, трамвай разгонял ход...— момент непосредственности действия как-то отдалялся, исчезал, и злосчастная застенчивость сковывала Павла Арсентьевича все мучительнее. Спросил бы кто... А то вот, мол, благородный выискался, оцените все его честность и кошелечек грошовый, гордого собой... Заалел Павел Арсентьевич (и то — давка), однако собрался с духом уже,— да раздвинулись двери, народ вывалился и разбежался в свои стороны, остался он один на остановке.

И тут обнаружил, что рука-то с кошельком — в кармане. Тьфу.

Черт ведь... Теперь в бюро находок завтра тащиться...

Кошелечек коричневый, потертый, самый средненький. Срезая путь к подъезду душистым по-зимнему соснячком, Павел Арсентьевич не выдержал — обследовал... Содержимое равнялось одному рублю, ветхому, сложенному пополам. Эть, из-за пустяков...

— Верочка, — сказал он в дверях, улыбнувшись и ясно ощутив движение лицевых мускулов, создавшее улыбку, — сегодня, знаешь...

Жена была верной спутницей жизни Павла Арсентьевича и настоящим другом; они делились всем. Она выразила взглядом дежурную готовность мирно принять известие и помочь найти в нем положительную сторону. Они хорошо жили.

— Мамочка! бежит! — запаниковала Светка из кухни, грибной дух и шипение распространились одновременно, Верочка взмахнула руками и исчезла. Проголодавшийся Павел Арсентьевич стал настраиваться к обеду: разуваться, переодеваться, мыть руки и попутно растолковывать Валерке, что такое бивалентность и (подглядев в словаре) амбивалентность, причем долговязый Валерка соглашался высокомерно — возрастное...

За столом Павел Арсентьевич, дуя на суп, изложил про дубленку. Верочка разложила второе, налила кисель, щелкнула по макушке Валерку за то» что он жареный лук из тарелки выуживал, и умело раскинула высшую семейную математику, теория которой ханжески прикидывается арифметикой, а практику сгубила не один математический талант.

После, выставив детей и конфузясь, Павел Арсентьевич чистосердечно поведал обстоятельства находки и предъявил кошелек. Верочка ознакомилась с рублем № Ое 4731612, 1961 года выпуска, и сказала:

— Бир сом!

— А? — встревожился Павел Арсентьевич.

— Бир манат, — сказала Верочка.— Укс рубла. Адзин рубель. Добытчик мой!..

Посмеялись...

Назавтра у Верочки после работы проводилось торжественное, так что Павел Арсентьевич должен был спешить домой — контролировать детей. В четверг же, следуя закономерности своей жизни, он трудился на овощебазе (не ясно, вместо кого): таскал в ангароподобное хранилище ящики с капустой. Когда расселись на перерыв, Володька Супрун, начальник второй группы, стал по рублю народ гоношить. Бутерброды у Павла Арсентьевича были, а рубля — нет... А Володька ждет, и все смотрят... Плюнул про себя Павел Арсентьевич, достал найденный кошелек, который потом в бюро сдать намеревался, и подал рубль, под шуточки компании.

За портвейном с Володькой он же в очереди давился.

Застелили перевернутые ящики газетами, разложили бутерброды и яблоки среди бутылок, встретили наступающий праздник 7 Ноября. По-человечески, по-свойски, хорошо.

Праздничным утром Павел Арсентьевич еще нежился в постели, а вернувшаяся из универсама Верочка уже варила картошку, перемешивала салат и наставляла Светку немедленно поднимать ленивых мужчин. И водочка на белой скатерти отпотевала, и шпроты, и огурчики, и Павел Арсентьевич умильно подивился Верочкиной изворотливости.

Ответ ему был:

— Пашенька... так у тебя же, в кошельке взяла...

Павел Арсентьевич не понял.

— Ну... который ты нашел... В куртке нейлоновой, синей, что для овощебазы, во внутреннем кармане... лежал...

Павел Арсентьевич совсем не понял. Розыгрыш.

— Двадцать рублей, — растерялась Верочка. — По пятерке. Три шестьдесят сдачи осталось...

Валерка, паршивец, из туалета голос подал:

— Дед Мороз принес, чего неясного!..

Насели на Валерку, но он с шумом воду спустил. По телевизору загремел парад, Светка индейским кличем потребовала своей доли веселья в торжестве, пожаловал Валерка и нацелился отмерить себе алкоголя — праздник проворачивал свое многоцветное колесо: утюжить кофейный костюм, ехать гулять на Невский, из автоматов обзванивать с поздравлениями знакомых, собираться в гости к Стрелковым на Комендантский аэродром... Возвращаясь ночью в трамвае, вспоминали, как Верочка однажды из мешочка пылесоса вытряхнула десятку... Мало ли забот у семейных людей...

В этих заботах он с легким сердцем пожертвовал жениховствующему, предсвадебному Шерстобитову два билета на Карцева и Ильченко, а сам подменил его в дружине: подняв ворот тулупчика, до полуночи патрулировал пустынную Воздухоплавательную улицу, знакомясь с историями из жизни бывалого двадцатилетнего старшины. Из почтового ящика в подъезде вынул открытку с напоминанием о квартплате.

— Ну-ка... тряхни нашу самобранку! — пошутил он, поцеловав Верочку в прихожей. И как-то... не то чтобы что-то такое возникло... не то чтоб они друг друга поняли... а может, и поняли...

Верочка открыла защелку стенного шкафа, достала из синей нейлоновой куртки с надорванными карманами кошелек, с улыбкой открыла, перевернув, и тряхнула. На зеленый линолеум прихожей выпорхнули синенькие пятерки: раз, два, три, четыре...

В спальне испуганный совет шел шепотом, хотя дети в другой комнате давно спали. Ночью Верочка грела молоко: Павел Арсентьевич не мог уснуть, а снотворное в их доме отродясь не требовалось.

— Товарищи,— храбро вопросил Павел Арсентьевич в лаборатории, — кто мне двадцать рублей возвращал, братцы?..

Прозвучало бестактно. Большинство хмыкнуло, а Танечка Березенько покраснела. Толстенький Сергеев пожал ему плечо и мужественным голосом попросил обождать аванса. Павел Арсентьевич смутился, отнекивался.

Отнекиватьсяу Агаряна, Алексея Ивановича, начальника лаборатории, не приходилось. Алексей Иванович хлопотливо усадил его в кресло, угостил сигаретой, осведомился о жизни, после чего крутнул свои кавказские усики и поручил бегленько накидать ему тезисы для выступления на отраслевом совещании — за последние полгода, только основы, ну, как он умеет. Всех след простыл, а Павел Арсентьевич терзался муками слова, пока сдал перелицованный текст злой золотозубой блондинке, распускавшей свитер в пустом машбюро.

Перед сном стукнул кулаком по подушке, извлек из тумбочки подле кровати помещенный туда кошелек и скованными пальцами дважды пересчитал восемь бумажек пятирублевого достоинства.

— Верочка,— фальшиво и крайне глупо обратился Павел Арсентьевич,— ты зачем сюда-то свой аванс положила?..

Аванс лежал в денежной коробке из-под конфет «Белочка», в бельевом шкафу. Павел Арсентьевич закурил в спальне. Верочка пошла греть молоко.

От субботника, проводимого в четверг, Павел Арсентьевич неумело попытался увильнуть. («С таким лицом отказывать в просьбе — означает обмануть в искреннейших ожиданиях... Непорядочно...») И выгребал Павел Арсентьевич ветошь из закройного без всякого подъема духа.

И подозрения его не могли не оправдаться.

Плюс двадцать рэ.

А в пятницу хоронили директора пятого филиала, и отряженный от лаборатории Павел Арсентьевич стоял с траурной повязкой среди венков, имея лицо воистину скорбное...

(Плюс двадцать рэ.).

В его отсутствие Верочка погасила задолженность за квартиру, прибегнув к сумме из этого кошелька. Грянула сцена.

Убедившись в недостаче, Павел Арсентьевич хлопнул своим персональным Клондайком об стену и призвал Верочку в спальню.

— Что — это? — твердо допросил он.

Верочка засвидетельствовала:

— Это деньги.

— Откуда? — надавил Павел Арсентьевич. Для него такая интонация являлась признаком значительного раздражения.

Верочка ответила:

—: Из кошелька.— И нервно засмеялась.

Ночное совещание постановило: ну его к лешему. Унизительно и небезопасно. Что надо — на то они сами заработают. Еще неизвестно, откуда эти деньги в кошельке берутся. И вообще что это за кошелек такой. Может, здесь такое замешано, что потом грехов не оберешься. Лучше держаться подальше. А посему сдать в бюро находок, и пусть кому принадлежит тот; и„владеет.

На Литейном в бюро находок («гибрид сберкассы и камеры хранения») Павел Арсентьевич заполнил за стойкой бланк и облегченно вздохнул. Старик в гардеробщицком халате казенно кивнул крапчатой лысиной. Павел Арсентьевич сунулся в карман, засуетился и оцепенел: забыл дома... Конфуз был.

Перерывали жилище всей семьей. Валерка брезгливо возил веником под ванной. Светка, перетряхивая игрушки, деловито разломала старую гармонику и нелюбимую куклу Ваньку под предлогом поисков внутри. Посреди развала Верочка пристально посмотрела Павлу Арсентьевичу в глаза, влезла рукой в задний карман его брюк и достала искомый предмет.

Предмет содержал сто десять рублей. Вдвое против вчерашнего.

— Паша, — сказала Верочка и оробела,— может, так надо?..

— Кому? — резонно возразил Павел Арсентьевич. И сам себе ответил: — Мне — нет.— Подумал и добавил:—Тебе — тоже нет.

Еще мысль трепыхнулась, что у Танечки вот есть дубленка, а у нее нет, что у Сергеева знакомый частник-протезист вставляет фарфоровые зубы... вздохнул и обнял жену.

Теперь перед высокой двустворчатой дверью бюро он зафиксировал кошелек в кармане. По заполнении бланка карманы в совокупности содержали: носовой платок, сигареты «Петровские», спички, ключи от квартиры и почтового ящика и шестирублевую проездную карточку на декабрь. Абзац.

В заснеженном сквере у метро «Чернышевская» закурил на скамеечке: осенился — проверил.

Достал! Пересчитал.

Двести двадцать как одна копеечка.

«Удваивает, негодяй...» — прошептал Павел Арсентьевич.

Зажал постыдный рог изобилия в кулаке и решительно направился обратно.

Кошелек неукоснительно исчез при пересечении линии порога и появился при выходе. Павел Арсентьевич мрачно произнес не к месту фразу: «Вот так верить людям» — и пошел вон.

Четыреста сорок.

Выкинуть? Ну, знаете... Да и... тоже не получится...

Последний отчаянный заход добавил пятерку. Эта мелочность подачки воспринималась особенно оскорбительно. Мол, не ерунди, дядя, ты уже все понял.

Умница Верочка самочинно приобрела бутылку «Старого Замка», и два зеленоватых стаканчика с вином светились, как в добрую старь, на тумбочке у кровати.

Выявленная закономерность не поддавалась материалистическому истолкованию, а в идеалистическом они были не сильны. Ученый совет твердого мнения не вывел. Информацию постановили во избежание труднопредсказуемых последствий не распространять, а в качестве дополнительных мер предпринять походы в филиал Академии наук и районное отделение милиции, а также дать объявление в «Вечерку».

Насчет Академии наук Павел Арсентьевич представлял себе туманно, а сине-молочная вывеска милиции светилась по соседству. Сержантик в рыжих бакенбардах, не отрываясь от телефона, понимающе проследил, как потерянного вида гражданин охлопал себя по груди и бокам, покраснел и ретировался.

С пылающим на челе клеймом афериста Павел Арсентьевич за углом ревизовал утаившиеся от органов средства, каковые увеличил таким образом на один ветхий рублишко: кошелек явно издевался.

Объявление в «Вечерке» незамедлительно потерялось: никаких отклонений и неожиданностей. Кошелек приветствовал разменной монетой двадцатикопеечного достоинства. Учитывая, что подача объявления обошлась в четыре семьдесят шесть, это было гадство. Нежелание очевидного позора удержало от контактов с Академией наук.

Дома густела неопределенная напряженность. Павел Арсентьевич запретил себе вдаваться в ее анализ, крепя заслон от предательства неправедных соблазнов. Воля его подрагивала и держалась, как флагшток среди туманных руин.

— А многие бы радовались, — с простодушной интонацией подточила Верочка.— В конце концов, он же платит тебе за добрые дела...

— И даже за добрые намерения,— помолчав, продолжил неподкупный муж.— Ладно...

Под ее боязливым взглядом он выгреб из кошелька четыреста сорок шесть рублей двадцать копеек и целенаправленно спустился в морозный и мирный вечер, ощущая себя чужим самому себе.

Принявшись твердо заполнять бланк почтового перевода, обнаружил, что адрес Министерства финансов ему неизвестен. Приемщица, озабоченная краснотой своих глазок девочка, усмотрела в вопросах насмешку, но пошла советоваться с другой девочкой, озабоченной линией челки. Павел Арсентьевич нервозно ожидал под их взглядами, как объявленный к розыску преступник, и успел рассудить, что Министерство не может принять на баланс сумму неизвестно откуда, а как оформить — он не знает. Да и адрес не выяснился.

Назавтра в обеденный перерыв он составил в профкоме фирмы заявление о перечислении в Фонд мира. Оформили деловито и спокойно, но вспоминался Павлу Арсентьевичу медосмотр призывников: стоишь голый перед женщинами, и за излишне подчеркнутой  профессиональной обыденностью не исчезает вторым планом простецкий и стыдный интерес.

— А что теперь? —задавала Верочка вопрос после ужина.

— А что теперь? — благодушно отозвался Павел Арсентьевич, отметивший славный день-парой кружечек пива и теперь размышлявший о парилке.

Верочка протянула кошелек:

— Пятьсот.

— Черт какой,— печально молвил Павел Арсентьевич. — А?..

—- А я еще когда за тебя выходила, знала, что все у нас будет хорошо, — прорвало вдруг и понесло Верочку.— Мне девчонки наши говорили: «Смотри, Верка, наплачешься: хороший человек — это еще не профессия. Он же такой у тебя правильный, такой уж — все для всех, весь дом раздаст, а сами голые сидеть будете». А я-то чувствовала, что все не так.

Это признание на шестнадцатом году семейной жизни Павла Арсентьевича задело неприятно... Нечто не совеем ожиданное и знакомое в нем было...

— Паша, — прошептала Верочка и капнула слезкой.— Ну что ты мучишься... Уж неужели ты не заслужил...

— Да что ты несешь? Что заслужил? — в бессилии и жалости вскричал Павел Арсентьевич. Он устал.— Устал я!

— Все же... все тобой пользуются. Должна же быть справедливость на свете...

— Какая еще справедливость! — закричал Павел Арсентьевич, комкая в душе белый флаг капитуляции.— Квартиру дали, зарплаты получаем, в доме все есть, какого рожна?!

И нелепо встряло, что ему сорок два года, а он никогда не носил джинсов. А у него еще хорошая фигура. А джинсы стоят двести рублей. А Светка через десять лет вырастет в невесту...

По лаборатории ползли слухи. Скромный облик Павла Арсентьевича обогатился новой чертой некоей оживленной злости. Предначертанность отчетливо проступила с прямизной и однозначностью рельсовой колеи.

И — лопнул Павел Арсентьевич. Сломался. (И то — сколько можно...).

...В Гостином поскользнулся на лестнице, в голове волчком затанцевала фраза «На скользкую дорожку...», и он не мог от нее отделаться, отсчитывая в кассу за венгерскую кофту кофейного цвета, исландский кофейной же шерсти свитер, куклу-акселератку со сложением гандболистки, когда принимал у нагло-ласковых цыганок пакеты с надписью «Монтана» и на Кузнечном рынке набивал их нежнейшими, как масло, грушами, просвечивающим виноградом, благородным липовым медом желтее топаза, когда в винном, затовариваясь марочным коньяком и шампанским, в помрачении ерничая, выстучал чечетку («Гуляет мужик... с зимовки вернулся»,— одобрительно заметили за спиной.), когда оставшиеся сорок семь рублей, доложив три двадцать своих кровных, пустил на глупейшую, якобы хрустальную вазочку в антиквариате на Невском.

— Издалека приехал? — со свойским одобрением спросил таксист у самоходной груды материальных ценностей на заднем сиденье.

— С улицы Верности,— злобно отвечала вздернувшаяся меж добром кроличья ушанка.— Дом тридцать шесть.

Себе он приобрел десять пар носков и столько же носовых платков, приняв решение об отмене стирок. Хотел еще купить стальные часы с браслетом, но денег уже не хватило.

Неуверенный возглас и заблудившаяся улыбка Верочки долженствовали изобразить их невинность, непричастность к свалившемуся изобилию  ну, как если б получили наследство дальнего и забытого родственника. Светка затрепетала бантом и возопила о Новом годе; Валерка озадачился отсутствием нравоучений Павел же Арсентьевич издал неумелое теноровое рычание, отведал коньяку «КВВК», пожалел, что не водка или портвейн, и припечатал точку веху воткнул: «Ну и черт с ним со всем». Перевалив внутренний хребет самоуничижения, он почувствовал себя легче.

Валерка выразился в том духе, что лучше б часы, а не свитер.

Светка, чуя неладное, опасалась, что утром все исчезнет.

Верочка прикинула кофту и пошла в спальню с выражением то ли оценить вид, то ли капнуть слезкой.

А Павел Арсентьевич заполировал коньячок шампанским, мелодично отрыгнувшимся, и напомнил себе записаться на прием к невропатологу и получить рецепт на снотворное.

Однако спал он чудно. Снились ему джунгли на необитаемом острове, где среди лиан порхали пестрые попугаи с деньгами в клювах, а он подманивал их манной кашей, варящейся в кошельке, усовещевая, что кошелек портится без денег, а попугаи дохнут без каши, и пока он не наденет джинсы, то они не научатся говорить, а машина ему вовсе не нужна не пройдет в джунглях, а вездеход частному лицу не продадут.

— Для вас! — кричал он, шлепая по теплой каше ладонью. Попугаи кружились, воркуя: «Паша Паша...» но денег не выпускали.

— Паша,— сказала Верочка, дуя ему в лицо Не кричи... Ты дерешься...

Случай представился сразу: в Архангельске упорно не клеил JI-14HT, зато клеил немецкие моющиеся обои дома Модинов и уламывал встречных и поперечных откомандироваться за него. Сборы Верочкой «командировочного» чемодана Павла Арсентьевича и проводы в аэропорт носили не требующий расшифровки дополнительный подтекст.

Под поропшстым небом Архангельска скрипела стынь; одноэтажная фабричка оказала прием — авторитет! — забронировали гостиничную одиночку, парнишка-директор приглаживал прическу, потчевал в ресторашке... неудобно...

Возясь до испарины в обе смены, с привычной скрупулезностью проверяя характеристики состава и режимы выдержки, не мог он скрыться от всплывающей, как перископ подлодки, мысли: сколько это будет стоить... Раскумекав простейшее и указав парнишке-директору дать разгон намазчицам за свинскую рационализацию (мазали загодя и точили лясы), честно признал, что и за так работал бы не хуже.

На родном пороге, осыпая с себя пыльцу северной суровости и вручая домочадцам тапочки оленьего меха с вышивкой, оттягивал ожидаемое...

Возмутительною суммой в три рубля оценил кошелек добросовестнейшую наладку клеевого метода крепления низа целому предприятию. Павел Арсентьевич, уязвлен и разочарован, слегка изменился в лице.

— Как же так? — дрогнула и Верочка с обманутым видом.— И здесь тоже... — Подразумевалось, что ее представления о справедливости и воздаянии по заслугам действительность попрала в очередной раз.

Так что билеты в Эрмитаж на испанскую живопись Павел Арсентьевич, из таковой все равно знающий лишь художника Гойю и картину «Обнаженная маха», уступил Шерстобитову хотя и готовно, но не без малого внутреннего раздражения. Все же, когда за добро хотят платить — это одно; подачки же кидать...

Однако оказалось — десятка... Хм?..

Рейд в составе комиссии по проверке санитарного состояния общежития профессионального училища — двадцать.

Составление техкарты за сидящую на справке с сыном Зелинскую — тридцать.

Передача Володьке Супруну двухдневной путевки в профилакторий «Дибуны» — сорок.

В неукоснительной повторяемости прогрессии вырастала привычка, растворявшая душевное неудобство. Павел Арсентьевич в свободные минуты (дорога на работу и с работы) пристрастился с известным при-ятствием размышлять о природе добра и предназначении человека.

В фабричной библиотеке выбрал «О морали» Гегеля, с превеликим тщанием изучил четыре страницы и завяз в убеждении, что философия не откроет ему, откуда в кошельке берутся деньги.

Принятие на недельный постой одноглазого сорокинского кота (страдалец Сорокин по прозвищу «Иов» вырезал аппендицит) — девяносто рублей.

Провоз на метро домой Модинова, неправильно двигающегося после служебной встречи своего сорокадевятилетия, и вручение его жене — сто рублей.

Добросовестнейший Павел Арсентьевич постепенно утверждался в мысли о правомерности положения. Говорят, период адаптации организма при смене стереотипа — лунный месяц. Так или иначе — к Новому году он адаптировался.

— Не исключено, — поделился оправдательным рассуждением Павел Арсентьевич с Верочкой,— что подобные кошельки у многих. Как ты думаешь?

Верочка подумала. Электрические лучи переламывались в белых плоскостях кухонного гарнитура. Новый холодильник «Ока-IIIM» урчал умиротворенно. Она соотнесла оклады знакомых с их приобретениями и признала объяснение приемлемым.

Доставка трех литров клея в обеспечение нужд школьного родительского комитета — сто пятьдесят рублей.

Помощь рабсилой при переезде безаппендиксному Сорокину — сто шестьдесят рублей.

И азартность оказалась не чужда Павлу Арсентьевичу: впервые конкретный результат зависел лишь от его воли: дотоле плавное и тихое течение неярких дней взмутилось и светло забурлило. Краски жизни налились соком и заблистали выпукло и свежо. Прямая предначертанности свилась в петлю и захлестнула горло Павла Арсентьевича. Жажда стяжательства обуяла его тихую и кроткую душу.

Павел Арсентьевич привык уж если что делать, то так, чтобы переделывать после него не приходилось.

Он втянулся, превращаясь в своего рода профессионала. Деловито вертел головой: что, кому, где? С невесть откуда прорезавшейся Старомодной церемонностью отвешивал полупоклон: «Позвольте... Вы весьма меня обяжете... Совершеннейшие пустяки...» Проходя коридором, бросался в дверь, где двигали столы. Отправлялся в дружину каждую субботу; лаборатория переглядывалась: дома, видать, нелады...

Дома были лады. Очень даже. Жить стали как люди.

Павел Арсентьевич лично брал в затяжном молоток и гвозди и чинил «бабушке фабричной химии» Людмиле Натальевне Тимофеевой-Томпсон каблук, самоотпадающий вследствие ее индейской, подвернутой носками внутрь походки. До полуночи подвергался психофизическим опытам темпераментного отпрыска Зелинской, посещавшей театр. Сдав в библиотеку многомудрого Гегеля, до закрытия расставлял с девочками кипы книг по пыльным стеллажам; в благодарность его собрались наградить «Ночным портье» — отказался с испугом...

— Вы похорошели, ПавелАрсентьевич,— отметили Зелинская и Лосева, оглядывая его шапку из енотовидной собаки. — Что-то такое мужское, знаете, угрюмоватое даже в вас появилось.

Зеркало ни малейших изменения не отражало, но, зафиксировав несколько «женских» взглядов, Павел Арсентьевич решил, что нравиться еще вполне может. Ничего такого.

Беспокоила лишь работа. Свободного времени на нее не хватало. Опасался, чтоб не заметили, но — каким-то образом дело двигалось в общем ничуть не медленнее, чем раньше. С облегчением убедившись в этом, он успокоился.

Верочка (при дубленке) записалась на финский мебельный гарнитур «Хельга», и тут оказалось, что срочно продают новый югославский, но деньги нужны в четыре дня. Исходя из соображений, что мебель дорожает, решили деньги собрать.

С оттенком сожаления припоминал Павел Арсентьевич, сколько в прошлом не было ему оплачено. Ну...

Он приналег. Хватал на тротуаре старушек к влек под ветхий локоток через переход. В столовой шастая за судомойкой, собирая грязную посуду. Занимал очередь за апельсинами и несся предупреждать всех, выстаивая после два часа в слякоти. Навестил в больнице Урицкого, на Фонтанке, помирающего Криничкина. В густом и теплом запахе урологии, меж рядов коек, Павел Арсентьевич сомлел. Криничкин, желтый, облезлый и старенький, был толковым химиком и работал в лаборатории с основания. Все он понимал, кивал и спокойно улыбался с плоской подушки; и казалось, что боль его проявляется в этой улыбке... Павел Арсентьевич выложил журнальчики свежие, конфеты, три гвоздички, передал приветы... Ах ты, господи...

Сумма сложилась. Кошелек выдавал теперь по триста за раз. Удар настиг с неожиданной стороны. Сергеев, косясь на польские сапожки Павла Арсентьевича, хмурясь и крякая, попросил одолжить тысячу на год: водил рукой по горлу и материл жулье авторемонтников и кандидата-гинеколога, пользовавшего жену частным образом.

Павел Арсентьевич сохранил самообладание.

— Пашка, ты меня угробишь,— отреагировала на известие Верочка.

Вздохнули. Поугрызались.

Плюнули. Дали.

Разрешилось неожиданно: утром Павел Арсентьевич вручил деловито-счастливому Сергееву тысячу, вечером Верочка вынула из кошелька тысячу двести.

— Па-авлик,— прошептала ночью Верочка и потерлась об негр носом, — у меня такое чувство, будто мы с тобой моложе стали...

— Ага, — признался он...

Новый способ был прост и хорош. Павел Арсентьевич стал давать деньги в долг. Расслоились слухи о наследстве из-за границы. Неопределенными междометиями Павел Арсентьевич оставил общественное мнение пребывать в этом предположении, достаточно для него удобном. Облагодетельствование проводилось с глазу на глаз с присовокуплением просьб — и обещаний в ответ— не распространяться. Однажды Павел Арсентьевич в неприятном смысле задумался об ОБХСС; позже его удивило, что тогда он этой мысли не удивился...

Черно-вишневый с бронзовой отделкой югославский гарнитур, компактный и изящный, включал в себя тумбочку под телевизор. На которую и водрузили цветную «Радугу», свезя старенький «Темп» в скупку в Апраксином.

Купаясь мысленным взором в синдбадовых красочных далях «Клуба кинопутешествий», Верочка развесила витиеватую фразу:

И какая же белая женщина не мечтает сидеть дома и заниматься семьей при наличии достатка, прибегая к общественно-полезной деятельности эпизодически и в необременительной форме, по мере возникновения потребности, но не регулярнее и чаще.

Павел Арсентьевич сопоставил Гавайские острова с грядущим летом и неуверенно молвил о Сочи.

— Этот муравейник в унитазе? —  удивилась Верочка с пугающей прямолинейностью выражений. Приличные люди давно там не отдыхают.

И настояла на Иссык-Куле: горный воздух, экзотика и фешенебельная удаленность от перенаселенных мест.

Под черным флагом пиратствовал Павел Арсентьевич в обманчивом океане добрых дел.

Но петля оказалась затяжной. Павел Арсентьевич пытался сообразить, чего ему не хватает. Первые признаки недовольства он обнаружил в себе через несколько месяцев.

В яркое воскресенье, хрустя по синим корочкам подтаявшего снега, Павел Арсентьевич высыпал помойное ведро и с тихой благостностью помедлил, постоял. В безлюдном (время обеда) дворе обряженная кулема на качелях — Маришка из второго подъезда,— старательно сопя, пыталась раскачаться. «Сейча-ас мы...» Павел Арсентьевич подтолкнул, еще, Маришка пыхтела и испускала сияние от удовольствия и впечатлений.

В лифте он вспомнил... и не то чтобы даже омрачился.. но весь тот день не исчезала какая-то тень осадка в настроении.

С этого эпизода, крупинки, началась как бы кристаллизация насыщенного раствора.

Павел Арсентьевич честно спросил себя, не надоели ли ему деньги, и так же честно ответил: нет. Неограниченность материальных перспектив скорее вдохновляла. Но...

Накапливалась одновременно и какая-то связанность, усталость. Он больше не был ни легок, ни чудаковат, и сам знал это. Павел Арсентьевич отметил в себе моменты внутреннего злорадства при совершении своих добрых дел. Мол, нате,— а знали бы вы... Стал ловить себя на нехороших, неожиданно злых мыслях.

Он понял, что профессия оказалась тяжелее, чем он предполагал. И, пожалуй, оплата, как ни высока она теперь была, производилась все же по труду. Этот успокоительный вывод, вместо того чтобы укрепить душевное равновесие Павла Арсентьевича, непонятным образом усилил внутреннее раздражение.

Система меж тем функционировала отлаженно, от Павла Арсентьевича даже не требовалось личной инициативы. Однако к каждому поступку ему приходилось теперь понуждать себя, и он отчетливо это сознавал.

Бунт вызревал в трюме, как тыква в погребе.

Но сначала в марте пришло письмо от брата, из Новгорода. Просил приехать.

Затемно в субботу Павел Арсентьевич и отбыл «Икарусом» с Обводного, и вкатил в Новгород серебряно-солнечным утром.

В ободранной квартире, похмельный — нехорош был брат... После ухода жены (несколько лет назад) он тосковал, запивал иногда, говорил о жизни, жалел всех и все пытался объяснять...

Они пили в кухне, нежилой, голой, — два брата, два невеселых стареющих мужика; и думал Павел Арсентьевич, что лучше б Нина его разлюбезная ушла гораздо раньше, и все бы еще сложилось счастливо, пьянел, считал ее стервой и шлюхой, а к третьей бутылке и ее жалел, и бубнил неискренне, что все к лучшему, и искренне что она из тех, на ком вообще жениться нельзя.

Наутро брат встал снова черен, Павел Арсентьевич потащил его выгуливать, под закопченными сводами.

«Детинца» осетрину по-монастырски медовухой запили, а вечером дома он заставил разгребать мусор, пришивать номерки к грязному белью и менять перегоревшие лампочки.

В понедельник, позвонив Агаряну и Верочке на работу, хозяйничал, купил новые занавески и швабру, мыл полы, все заблестело, а вечером выпили — уже немного, перебирали детство, пили за детей, поминали отца и мать, шутили и плакали.

Павел Арсентьевич подарил брату кофейный пиджак и приемник «Океан» и велел приезжать на следующие выходные.

А дома вынул из кошелька толстую пачку зеленых пятидесятирублевок. Глупо подумал, что доллары— тоже зеленого цвета. Бородатый анекдот идиотски всплыл: «Зеленое, хрустыт, нэ дэнги, что такое?— Пятдесат рублэй.— Правилно, слушай, как угадал, а?..».

В пушистом кофейном джемпере и вранглеровских джинсах он сел за семейный стол и поковырялся в индейке.

Вызревшая тыква оказалась бомбой, стенки разлетелись, локомотив сошел с рельсов и замолотил по насыпи.

Эффект в лаборатории оказался силен. Даже Очень силен.

Павел Арсентьевич явился на работу ровно в восемь сорок пять и закрыл за собой дверь, уходя, ровно в семнадцать пятнадцать. Масса ужасных вещей вместилась в этот промежуток времени.

В восемь пятьдесят он отказался утрясать вопросы с технологами.

— Супрун, — с сухим горлом ответил он, — это компетенция начальника группы. Или завлаба. Я запустил работу. Пусть прикажут.

Супрун растерялся, стушевался, просил извинения, если обидел, и только потом обиделся сам.

Алексей Иванович Агарян, заглянувший с мягким пожеланием приналечь, получил ответ:

— Кто везет — того и погоняют.

Агарян обомлел и ущипнул себя за усики. Похолодевший от собственной металлической стойкости Павел Арсентьевич около получаса унимал дрожание различных частей тела.

На пять минут через каждые пятьдесят пять он выходил курить в коридор, и в лаборатории гнал напряжение тихо зудящий трансформатор: «Крупные неприятности... ОБХСС... Москва... повышение... любовница,..».

— Извините, я ни-че-го не могу для вас сделать, — с ласковым состраданием пояснил он бескаблучной Людмиле Натальевне Тимофеевой-Томпсон. Старая дама в негодовании ушла к затяжчикам.

Теперь Павел Арсентьевич не садился в транспорте, дабы не уступать потом место. На улице смотрел строго перед собой: пусть падают кому нравится, его не касается. Отворачивался, если женщины брались за пальто, — не швейцар.

Существование двинулось в перекрестии проницающих взглядов: они вели его, как прожекторные лучи намеченный к сбитию самолет.

В последующие дни он отмел встречу х подшефными пионерами, овощебазу, дружину и стояние в очереди за колготками, заполучив неприязнь Тимофеевой-Томпсон, Зелинской и Лосевой, Шерстобитова, который все еще не женился, но уже на другой, и Танечки Березенько. В его отсутствие для успокоения общественного самолюбия было решено, что Павел Арсентьевич получил расстройство нервов вследствие переутомления.

Без двадцати семь он возвращался домой с продуктами из универсама, с аппетитом обедал, шутил, возился со Светкой, мыл посуду, декламировал прочувственные нравоучения Валерке и читал в постели журнал «Юный натуралист».

По истечении пятнадцати суток этого срока испытаний он расписался в ведомости за пятьдесят пять рублей аванса, кои и вручил Верочке со скромной горделивостью наследника, отрекшегося от миллионов и заколотившего копейку грузчиком в порту.

Кошелек пятнадцать суток провел заключенным в тумбочке, запертой на ключ: ключ был упрятан в старый портфель, а портфель сдан в камеру хранения.

По освобождении кошелек предъявил тысячу восемьсот пятьдесят рублей: на полтину больше последней выдачи, как и наладился.

Спорить и бессмысленно ломиться против судьбы они с Верочкой не стали, деньги отложили, а часть пустили на жизнь.

Ночью в туалете Павел Арсентьевич составил крайне детальный список: что в жизни делать обязательно, а что — сверх программы. «И никакого произвольного катания,—шептал он,— никакой самодеятельности».

Жизнь приобрела напряженность эксперимента. Павел Арсентьевич боялся лишний раз улыбнуться. Мучился, взвешивая каждое слово. Дома обедал, смотрел телевизор, и ложился спать — все. «Как все нормальные мужья»,— веско объяснил Верочке.

Еще пятнадцать суток.

Тысяча девятьсот.

Нехороший блеск затлел в глазах Павла Арсентьевича. Ночами он просыпался от сердцебиений (по-современному —тахикардия).

Назавтра, скованный от злости, он сидел в вагоне метро, отыскивая глазами женщин постарше, поседее, и сидел.

Танечке Березенько ни с того ни с сего влепил, что надо соотносить траты со средствами.

В скороходовском дворе оглянулся, подобрал камешек и с силой запустил в голубя — не попал.

Сергееву велел пошевеливаться с долгом: он на дочери миллионера не женат.

Тимофеевой-Томпсон прописал ходить в обуви без каблуков: и по возрасту приличней, и для ног полезней. «А также для чужих рук», — негромко добавил.

Какие услуги!..

Пружина с треском разворачивалась в другую сторону, и щепки летели. В воздухе лаборатории пышным цветом распустились нервозные колючки.

Зелинской и Лосевой было велено пройти заочный курс техникума легкой и обувной промышленности, а также бросить шляться по театрам и записаться в клуб «Тем, кому за 30» с целью замужества.

Агаряну было хлопнуто заявление о десятке прибавки. Агарян вырвал два волоска из усиков, подписал и двинул в бухгалтерию.

Павел Арсентьевич ждал конца этих пятнадцати суток, как зимовщик — уже показавшегося на горизонте корабля со сменой. Корабль подвалил, и в пену прибоя посыпались с автоматами над головой десантники в чужой форме.

Тысяча девятьсот пятьдесят.

Любимым местом в доме постепенно стала у Павла Арсентьевича ванная. Там он мог быть один, долго и вроде по делу. Он пристрастился проводить в водных процедурах часа по два ежедневно; дети умывались перед сном на кухне.

Павел Арсентьевич сидел под душем, хлещущим по разгоряченной лысинке на темени, время от времени высовываясь к прислоненной у мыльницы сигарете. «Гад,— шептал он, затягиваясь,— паразит, врешь, что хочу, то и делаю».

Чего он хотел, он уже решительно не знал, а делал следующее..

Потребовал двухдневную путевку в Профилакторий; и получил, и не поехал, но Сорокин тоже не поехал.

Совершил прогул: вызвал врача, настучал градусник, подарил коробку конфет и получил больничный по гриппу на пять дней. Позвонил в лабораторию (телефон стоял давно — триста рэ) и злобно потребовал навестить его: «Как я — так всех!..» Вечером примчалась делегация в составе Зелинской и Лосевой с хризантемами и Супруна с мускатом, которую Павел Арсентьевич и велел Верочке не впускать, передав, что он заснул впервые за двое суток.

Вышел в день совещания по итогам первого квартала, потребовал слова и вознес ханжеским голосом льстивую и неумеренную хвалу администрации, сорвал неожиданно аплодисменты, спохватился и без перехода, перестроившись, подверг администрацию черной клеветнической критике, а деятельность родной лаборатории перемешал с грязью, предложив чистку, ревизию и пересмотр планов работы и штатного расписания, и под грохот овации был с легким сердечным приступом сведен с трибуны и доставлен домой на такси.

Кошелек платил. Павел Арсентьевич утерял всякую ориентацию, словно слепой в невесомости. Он обратился к своей душе, узрел в ней скверну и грянул во все тяжкие. Прекратил здороваться с соседями по площадке. В комиссионке предложил продавцу открытым текстом взятку за японские электронные часы «Сейко»: часы материализовались мгновенно.

На грани невменяемости Павел Арсентьевич украл в универсаме пачку масла и банку сардин атлантических, нагло заставил кассиршу дважды пересчитать и вслух произнес слово «жулье». Он норовил пить и ругаться. Кошелек платил.

В два часа ночи Павел Арсентьевич обнаружил себя в незнакомой комнате лежащим в незнакомой постели рядом с незнакомой женщиной. Восстановив наутро в памяти предшествующие события, он убедился, что изменил Верочке сознательно. Домой назло не звонил и явился лишь вечером после работы, с растрескивающейся головой. Был принят с пониманием и уважением— усталый добытчик, глава семьи. Кошелек заплатил.

Ушибившись о бесплодные крайности, Павел Арсентьевич решил пытать счастья в золотой середине. И бросил делать вообще что бы то ни было.

Он бросил ходить на работу. И вообще никуда не выходил. Поставил в ванную переносной цветной телевизор, бар и пепельницу, и сидел целыми днями среда благоухающих сугробов немецкого шампуня, пил черный португальский портвейн по шесть пятьдесят бутылка, курил крепчайшие кубинские «Партагас» и прибавлял теплую воду.

Верочка плакала...

Кошелек платил.

Холодным апрельским утром Павел Арсентьевич умыл лицо, побрился, выпил крепкого чаю, надел старую синюю, нейлоновую куртку, сел в троллейбус, доехал до Дворцового моста и с его середины кинул кошелек в воду. Успокоил душу парочкой пива в буфете Военно-морского музея, позвонил на работу тяжело болел, завтра выйдет, дома произвел уборку, приготовил обед, забрал обрадованную Светку из садика и поведал пришедшей Верочке финал всех событий.

— Ну и слава богу, — сказала Верочка, с лица которой словно сняли светомаскировку. — Так лучше.

Вечером они ходили в кино, и на обратном пути погуляли по свежему воздуху.

И назавтра день тоже был очень хороший.

А дома Павел Арсентьевич увидел кошелек. Он лежал на их постели, отсыревший, и на покрывале вокруг темнело влажное пятно. И на тумбочке — кучка мокрых денег.

— Ааа-аа!..— голосом в последний раз ожившего чучела льва сказал Павел Арсентьевич.

— Пришел,— сказал кошелек.— Мерзавец... Свинья неблагодарная.— И простуженно закашлял. — Ты соображаешь хоть, что делаешь?

Павел Арсентьевич взвизгнул, ухватил обеими руками мокрую потертую кожу, выскочил на балкон и вышвырнул в темноту, вниз, на асфальт.

— Вот так,— хриповато объявил он семье. И не без рисовки стал умывать руки.

Назавтра, отворив дверь, по лицам домашних сразу зачуял неладное.

Кошелек сидел в кресле под торшером. Нога у него была перебинтована. Он привстал и отвесил Павлу Арсентьевичу затрещину.

— Он в травматологии был, — хмуро сообщил Валерка, отведя глаза.

Окаменевшая Верочка двинулась на кухню. Кошелек потребовал чаю с лимоном. Отхлебнул, поморщился на чашку, и сказал, что даст на новый сервиз, хотя они и не заслужили.

Петля стянулась и распустилась сетью: началась оккупация.

Кошелек велел, чтоб его величали Бумажником, но откликался и на Портмоне. Запрещал Светке шуметь. Ночью желал пить чай и читать биографии великих финансистов, за которыми гонял Павла Арсентьевича в букинистический. На дверь ванной налепил голую девицу из журнала. По телевизору предпочитал эстрадные концерты и хоккейные матчи, комментируя, кто сколько получает за выступление. Во время передачи «Следствие ведут знатоки» клеветал: говорил, что все они взяточники и сажают не тех, кого следует, и поучал, как наживать деньги, чтоб не попадаться. И за все исправно платил.

Под его давлением Верочка записалась в очередь на автомобиль и кооперативный гараж. Кошелек обещал научить, как провернуть все в полгода.

Однажды Павел Арсентьевич застал его посылающим Валерку за коньяком, с наказом брать самый лучший. Валерке сулился магнитофон к лету.

Верочка успокаивала, что теперь уже ничего не поделаешь, а когда они поменяют с доплатой свою двухкомнатную на четырехкомнатную — она уже нашла маклера,— то у Бумажника будет своя комната, и все устроится спокойно и просторно.

Именование ею кошелька Бумажником Павлу Арсентьевичу очень не понравилось. Еще менее ему понравилось, когда Кошелек погладил Верочку ниже спины. Судя по отсутствию у нее реакции, случай был не первый.

Павел Арсентьевич пригрозил уволиться с работы в ночные сторожа. Кошелек парировал, что он может хоть вообще не работать — хватит и работающей жены, с точки зрения закона все в порядке. Да хоть бы и оба не работали, плевать, с милицией он сам всегда сумеет договориться.

Павел Арсентьевич замахнулся стулом, но Кошелек неожиданно ловко саданул его под ложечку, и он, задохнувшись, сел на пол.

Когда Светка гордо объявила, что подарила Маришке из второго подъезда синий мячик и помогала искать котенка, Павел Арсентьевич напился до совершенного забвения, попал в вытрезвитель, из которого и был извлечен звонком Кошелька через час.

...Билет он взял в кассах предварительной продажи на Гоголя. До Ханты-Мансийска через Свердловск, дальше — местными линиями. Он знал хорошо, что будет делать там. Знакомый его институтского друга работает старшим лесничим. Устроит. Есть там и егеря, и промысловая охота, и безлюдность, и отсутствие регулярного сообщения — он прочитал все в энциклопедии.

Он оставил Верочке письмо в тумбочке и поцеловал спящих детей. Чемодана с собой не брал. Одолжит денег и купит все на месте.

Утро в аэропорту было ветреное и ясное. Отсвечивающие дюралем обшивки лайнеры медленно рулили по бетонному полю и занимали место в ряду. Очередной дымный шлейф таял над взлетной полосой в небе. Гулко объявили регистрацию на его рейс.

Павел Арсентьевич предъявил у стойки билет, паспорт, прошел контроль и магнит, присоединился к толпе у выхода на посадку и засвистал пионерскую песенку.,

Подкатил желтый автобус-салон, прицепленный к седельному тягачу-ЗИЛу; дежурная сдула рыжую кудряшку с глаз и открыла двери; все повалили.

Трап мягко поколебался под ногами, и Павла Арсентьевича принял компактный комфорт лайнера. Его место было у окна.

Салон был полупустой и прохладный. Павел Арсентьевич застегнул ремень, улыбнулся и закрыл глаза. Дверца хлопнула. Трап отъехал. Засвистели турбины, снижая мощный тон. Они тронулись.

Потом город в иллюминаторе накренился, бурая дымка подернула его уменьшающийся чертеж, и Павел Арсентьевич задремал.

— Минеральная вода,— сказала стюардесса.

Павел Арсентьевич протянул руку к подносу, и рядом протянулась к голубой пластмассовой чашечке с ручкой без отверстия рука соседа. Рядом сидел Кошелек.

Он солидно раскинулся в кресле у прохода и благосклонно разглядывал круглые под смуглым капроном коленки стюардессы.

— А покрепче ничего нет? — со слоновой игривостью поинтересовался Кошелек, поднимая поощрительный взор к ее бюсту.

— Покрепче нельзя,— без неудовольствия отвечала стюардесса, и в голосе ее с тоской и злобой различил Павел Арсентьевич разрешение на подтекст. Повернулась и с пустым подносом пошла по проходу.

— А? — сказал Кошелек и подмигнул вслед стройному и округлому под синим сукном.— Ниче-го-о... В Свердловске они на отдых пойдут; там посмотрим. Выпьем, причастимся? А то ведь с утра не выпил — день пропал.

И потянул из внутреннего кармана плоскую стеклянную фляжку коньяку.

— Потом в туалете по очереди покурим, точно? А в Свердловске хватай в буфете два коньяка и дуй прямо к диспетчеру по пассажирским перевозкам. А то мы с тобой в Ханты-Мансийск до морковкиных заговен не улетим.

Владимир Фирсов. АЛЕКСАНДР ПЕТРОВИЧ И ВЕРОЯТНОСТНЫЙ ДЕМОН.

Вам приходилось когда-нибудь присутствовать на розыгрыше тиража "Спортлото"? Вертится прозрачный барабан, напоминающий колесо фортуны, с волнующим рокотом перекатываются пронумерованные шары, хитроумное устройство подхватывает чью-то удачу и выкатывает ее наружу, поближе к алчно сверкающим глазам телекамер. Вот шар останавливается, заставляя огорченно вздохнуть одних и радостно улыбнуться других. Увы, следует признать, что этих других - подавляющее меньшинство... Что поделать, лотерея — это лотерея. Удача в ней — случайность, причем случайность точно запрограммированная, заранее рассчитанная и вычисленная с помощью теории вероятностей (а в переводе на иностранный — пробабилитности).

В различного рода азартных играх и лотереях влияние пробабилитности особенно заметно. Кавалер де Мере, своими неустанными трудами за игорным столом заложивший краеугольный камень в фундамент теории вероятностей, первый поверил в то, что случайностью можно управлять, и тем не менее разорился.

В отличие от кавалера де Мере Александр Петрович очень хорошо знал, что вероятность крупного выигрыша чрезвычайно мала — недаром лишь один-два счастливца из многих миллионов угадывают заветные шесть цифр. Но знал он также, что "Спортлото" — игра без обмана. Никто не мешает тебе зачеркнуть в карточке именно те шесть цифр, которые через несколько дней окажутся единственно верными. Поэтому хотя он и не верил в выигрыш, но все же очень надеялся на него. Именно эта надежда и привела нашего героя в зал Дворца культуры машиностроителей, где разыгрывался очередной тираж "Спортлото".

Александр Петрович никогда в жизни не играл в преферанс, покер, вист или "очко", не покупал билетов денежно-вещевой или художественной лотереи. Но сейчас Александру Петровичу были очень нужны деньги.

Я пишу эти слова и предвижу, что они вызовут ироническую улыбку у читателей. Деньги нужны всем — это общеизвестная истина. Деньги нужны каждому, причем желательно побольше. В этом нет ничего дурного, поскольку мы зарабатываем их собственным трудом. В наши дни, слава богу, есть на что деньги истратить, и чтобы помочь нам в этом, заводы и фабрики выпускают телевизоры, магнитофоны, модные светильники и дорогие духи. Приходи и покупай — были бы деньги.

Александру Петровичу все эти товары были не нужны. Ходил он в отличном английском пальто из несминаемой и невыгораемой мохерово-джерсовой тонкой шерсти, цветной телевизор давно уже купил в кредит и успел расплатиться за него, а хрустальную люстру привез из недавней командировки в Чехословакию. Нет, не ради этих мелочей отступил он от своего незыблемого принципа, которому свято следовал всю жизнь, — всячески избегать расходов, твердый доход от которых не гарантирован, если даже эти расходы выражались в смехотворной сумме, равной стоимости лотерейного билета. Александру Петровичу были нужны деньги, потому что он задумал приобрести автомашину.

Вообще-то машину Александр Петрович имел. Довольно давно, еще в бытность директором фабрики, он приобрел "Москвичонка", который верой и правдой служил ему много лет, да и сейчас работал превосходно. Голубая краска на нем сверкала, капитально отремонтированный мотор позволял на прямых участках шоссе вытягивать почти сто десять в час, дворники весело мотались туда-сюда — не машина, а загляденье! Но это был всегонавсего "Москвич", причем — увы! — не последней модели. А сам Александр Петрович работал теперь уже не директором захудалой фабрики районного значения он служил в министерстве, которое к тому же располагалось не где-нибудь, а на красивейшей улице столицы — проспекте Калинина. Каждое утро, встречаясь на стоянке с сослуживцами, глядя, как они небрежно хлопают дверцами "Жигулей" и "Волг", Александр Петрович чувствовал себя уязвленным. Его раздражали и нелепые дверные ручки "Москвича", и кургузый зад машины, и безвкусная облицовка радиатора.

Нельзя сказать, что мысль о приобретении "Волги" возникла у него только что, Александр Петрович давно прицеливался на новую машину, однако до поры до времени не считал это первоочередной задачей. Чтобы купить машину, нужны не только деньги, но и очередь, а ее-то и не было. Несколько раз Александр Петрович, поднятый ложной тревогой, бросался туда, где, по слухам, записывали на машину, но каждый раз возвращался не солоно хлебавши. Теперь же, когда автомобильный гигант в Тольятти заработал на полную мощность, проблема очереди стала терять остроту. А на днях по министерству разнесся слух, что для сотрудников выделено некое количество машин и в самое ближайшее время желающие могут стать владельцами автомобилей наипоследнейших марок. Дело было только за необходимой суммой.

Александр Петрович подсчитал свои ресурсы. Получалось, что, если даже быстренько продать "Москвича", снять все сбережения со срочного вклада и добавить то, что удастся получить супруге в кассе взаимопомощи (сам Александр Петрович в кассе взаимопомощи не состоял), до заветной суммы все же будет далеко. Друзей, которые могут ссудить несколько тысяч на долгий срок, у Александра Петровича не было. Правда, впереди ожидался гонорар, и мысль о нем придавала Александру Петровичу уверенность в достижении желанной автоцели.

Как и многие работники интеллигентного труда, Александр Петрович не чурался литературной работы. Отнюдь — литературные приработки составляли весьма существенную часть его бюджета. У министерского служащего побочных доходов нет — сколько положено тебе по штатному расписанию, столько ты ежемесячно и получишь. Конечно, бывают премии, прогрессивки, но все это не то. Поэтому Александр Петрович в меру своих способностей стремился время от времени издать книжечку-другую.

Писал он в основном про ультразвук — не потому, что хорошо в этом разбирался, а потому, что один из его давних приятелей работал заместителем директора научно-исследовательского института ультразвука. Такое знакомство открывало Александру Петровичу доступ ко всяким техническим новинкам, когда они были недосягаемы для пишущей братии. На стадии же рецензирования материала это знакомство было просто бесценным, так как дружеское перо всегда давало опусам Александра Петровича самую лестную оценку. Понятно, что резко положительный отзыв компетентного лица позволял автору справиться с недоброжелательством или просто излишней придирчивостью чересчур щепетильных редакторов.

Но и на старуху бывает проруха. Как раз сейчас, когда договор на новую и довольно толстую книгу про автоматику был почти у него в кармане, дело вдруг застопорилось. Какой-то ретивый рецензент разнес в пух и прах рукопись Александра Петровича. Несмотря на все демарши автора, издательство мнением рецензента пренебречь не захотело. В результате книга, которую Александр Петрович мысленно уже видел стоящей в плане выпуска ближайшего года, в окончательный вариант плана не попала.

Это прискорбное событие сильно ударило по авторскому самолюбию Александра Петровича. Вдобавок исчезла зримая возможность получить 60 процентов аванса, которые очень бы сейчас пригодились. Оставался единственный выход — лотерея.

Александр Петрович, как мы уже сказали, оказался в зале Дворца культуры машиностроителей. Здесь и произошла у него удивительная встреча, положившая начало другим событиям, которые, в свою очередь, сыграли в жизни нашего героя весьма значительную роль.

Впрочем, началось все самым простым и естественным образом. Александр Петрович только что достал из коричневого, натуральной кожи бумажника карточку "Спортлото", чтобы еще раз взглянуть на вписанные в нее цифры. Он, правда, помнил их наизусть, потому что цифры эти, хотя и были совершенно случайными, как того требуют неумолимые законы пробабилитности, в то же время были и не случайными. Александр Петрович знал, что один из его коллег, заполняя карточки "Спортлото", пользуется современнейшей электронно-вычислительной машиной, к которой по роду службы имеет постоянный доступ. Некоторые открывают наугад страницы книги или пытаются промоделировать ситуацию, которая возникнет при очередном розыгрыше тиража, каким-либо иным способом. Александр Петрович знал, что все эти ухищрения мало кому помогали — максимальный выигрыш, которым похвастался один из его приятелей, был равен сорока трем рублям за четыре угаданных вида спорта. Обычно же, хотя тоже не часто, угадывались три цифры, за что полагалось четыре-пять рублей. Пробабилитность твердо отстаивала свои позиции.

Однако Александр Петрович собственными глазами читал заметку, где рассказывалось, как некий инженер из Ленинграда одинаково заполнил семнадцать карточек, угадал пять или шесть цифр (сколько именно, Александр Петрович запамятовал) и получил совершенно фантастическую сумму. И хотя Александр Петрович как человек пишущий знал, что досужие газетчики могут и не то выдумать, но все же воспоминание 6 ленинградском счастливце продолжало точить впечатлительную душу нашего героя. Оно-то, пожалуй, и толкнуло Александра Петровича на покупку карточки "Спортлото", что, в свою очередь, явилось непосредственной причиной той удивительной встречи, к рассказу о которой я сейчас приступаю.

Итак, Александр Петрович достал из бумажника аккуратно сложенную карточку "А" и хотел уже развернуть ее, когда над самым его ухом кто-то сказал:

— Три тысячи надеетесь выиграть, Александр Петрович?

Александр Петрович обернулся. Рядом стоял некий незнакомец — не высокий и не низкий, не молодой и не старый, не толстый и не худой, не то чтобы блондин, но и отнюдь не брюнет. Взгляд у незнакомца был ленивый и в то же время интересующийся, слегка иронический и слегка безразличный такой, словно незнакомец знает все наперед, и ему от этого немного скучновато, но все же есть и надежда — а вдруг...

Александр Петрович, будучи человеком наблюдательным, к тому же вхожим — правда только по делу — к самому высокому начальству, которое может и казнить, и миловать, хорошо развил в себе способность с первого взгляда схватывать оттенки настроения вышестоящих товарищей, и это не раз выручало его в сомнительные моменты его жизни, позволяя мгновенно вырабатывать единственно правильную линию поведения в разговоре с данным вышестоящим лицом.

Великое это искусство! В молодости еще бывали у Александра Петровича досадные промахи, когда, вызванный для поощрения, он начинал вдруг каяться и, наоборот, начинал скромно намекать на свои заслуги в тот момент, когда начальство готово было чуть ли не разорвать его на части. Но уже очень давно не допускал Александр Петрович подобных промахов. Вот и теперь, окинув незнакомца взглядом, Александр Петрович сразу понял его душевный настрой и только подивился, каким образом тот умудрился приблизиться столь тихо и незаметно.

Услышав вопрос незнакомца, Александр Петрович на мгновенье возмутился. Игра в "Спортлото" — дело сугубо личное, законами не возбраняемое, а наоборот, поощряемое, и выиграть надеется каждый — иначе зачем же затевать канитель!

Во второе мгновенье в мозгу Александра Петровича сформулировался ответ достаточно официальный, чтобы поставить незнакомца на место: "Извините, не имею чести быть знакомым". В третье кратчайшее мгновенье мозг Александра Петровича, работавший в нужные моменты, как сверхскоростной мини-компьютер четвертого поколения, выдал еще один вариант — молча повернуться спиной и отойти. В четвертое мгновенье Александр Петрович ужаснулся: а вдруг это кто-то из нового руководства, которое могло запомнить его на последней конференции НТО, где Александр Петрович выступал с сообщением? В пятое и шестое мгновенья перебор вариантов был закончен, и всего лишь через полсекунды после вопроса незнакомца наш герой вежливо ему улыбнулся и слегка пожал плечами. Дескать, что делать, все мы человеки...

— Напрасно надеетесь, — лениво сказал незнакомец. — Все равно не выиграете.

При этих словах колесики компьютера в мозгу Александра Петровича бешено завертелись в обратную сторону. Ни одно уважающее себя руководящее лицо никогда не станет произносить такие пустые и обидные слова — тем более в присутственном помещении, где проводится официальный розыгрыш лотереи — мероприятие государственное, призванное привлечь средства населения для строительства замечательных спортивных сооружений, на воспитание здорового, сильного, смелого поколения. Нет, такие жалкие слова мог сказать только человек, не облеченный постами и должностями. Лицо сколько-нибудь официальное таких слов произнести не могло. Поэтому мини-компьютер, упрятанный за большим, сократовским лбом Александра Петровича, тут же выдал четкий вариант поведения: ледяной взор, неуловимое движение головы, сразу возводящее непреодолимую стену перед назойливым субъектом, — черт его знает, на цыпочках он подошел, что ли...

Так Александр Петрович и сделал — обдал незнакомца замораживающим взглядом и повернулся, чтобы прошествовать поближе к сцене, где заканчивались последние приготовления к розыгрышу, но так и замер с поднятой было ногой — ему показалось, что его правая рука словно попала в железную пасть экскаватора. Это незнакомец легко придержал его за локоть придержал и тут же отпустил.

— И хорошо, что не выиграете, — сказал он своим невыразительным голосом — не то басом, не то баритоном, в котором к тому же прорывались вроде и писклявые нотки, которых ни у одного уважающего себя лица быть не должно.

— Почему? — неожиданно для себя спросил Александр Петрович, несколько сбитый с толку столь категорическим заявлением незнакомца.

— Погубят вас деньги, — ответствовал тот, философически разглядывая потолок. — Правда, не первого они вас погубят, но погубят все же... А ведь хотели выиграть, верно? И именно три тысячи? — Тут в глазах у незнакомца сквозь лень мелькнуло что-то новое — не то злорадство, не то живой интерес. — Вы вот и циферку зачеркнули — три... — И он показал на аккуратно сложенную карточку, которую Александр Петрович держал в кулаке. — Но не выиграет циферка три — сегодня четверка выиграет.

Александр Петрович немного ошалело взглянул на незнакомца. Действительно, мысль о трех тысячах мелькнула у него в голове, когда он заполнял только что купленную карточку. Именно поэтому он и зачеркнул тройку. Про кавалера де Мере Александр Петрович слыхом не слыхивал, перепиской его с Паскалем, естественно, не интересовался, однако знал, что по законам пробабилитности единственно верная система в данном случае — это отсутствие всякой системы. И цифра три годилась для целей Александра Петровича не меньше, чем любая другая цифра. Но смутило нашего героя вот что. Когда заполнялась карточка — Александр Петрович это помнил очень хорошо, — рядом никого не было. Тем не менее этот тип откуда-то разнюхал про тройку, да к тому же был осведомлен о мотивах, по которым эта ничем не примечательная цифра была выбрана среди других. Также поразило его, хотя и не столь сильно, самоуверенное заявление незнакомца о четверке. Александр Петрович был по натуре рационалист, атеист и реалист, он не признавал телепатию и телекинез, ясновидение, пришельцев и прочие сенсации. Поэтому он не верил, что кому-то может быть ведомо будущее.

В жизни Александру Петровичу приходилось не раз встречаться с заявлениями вроде того, что сделал незнакомец, но авторы этих заявлений, предсказывая, скажем, превращение ржи в пшеницу, на месте уличены быть не могли, поскольку для проверки их утверждения требовалось время. А с течением времени, как известно, категоричность забывается, и когда наступает момент для проверки утверждения, оно воспринимается лишь как предположение — любопытное, но, увы, не оправдавшееся.

За годы своей многотрудной жизни Александр Петрович твердо усвоил, что никогда нельзя обещать или утверждать что-то, если твое утверждение может быть немедленно проверено. Поэтому, давая необоснованные обещания, он называл сроки достаточно отдаленные — хотя бы месяцы, а лучше — годы. Годы идут долго, и вряд ли кто будет помнить о твоем обещании. Поэтому Александр Петрович просто поразился заявлению своего собеседника о четверке — ведь колесо фортуны на сцене уже завертелось, и нужно было подождать совсем немного, чтобы уличить незнакомца в беззастенчивой лжи.

Александр Петрович повернулся к сцене, где перед зрачком телекамеры счастливый шар уже выкатился на всеобщее обозрение.

— Выиграл номер четыре! — громко объявил председатель тиражной комиссии. — Вид спорта — альпинизм!

Александр Петрович пожал плечами. В первом туре незнакомцу повезло, и если тот действительно зачеркнул в своей карточке цифру четыре, то его шансы на получение мелкого выигрыша возросли. Эка невидаль — угадал одну цифру. Посмотрим, что ты скажешь, если выпадет двадцать пять — возраст дочери Александра Петровича.

Тут незнакомец сказал такое, отчего Александр Петрович даже замер на секунду в приступе панического страха.

— И двадцать пять не выиграет, — ласково проворковал незнакомец в самое ухо Александра Петровича. — Вашей дочке, если не ошибаюсь, двадцать пять лет?.. Двадцать шесть на днях исполнится? Да, так вот двадцать шесть сейчас и выиграет, уважаемый Александр Петрович. Именно двадцать шесть, а не двадцать пять, как вы изволили здесь записать. — Незнакомец оттопырил мизинец с длинным изящным ногтем и указал им на судорожно сжатый кулак Александра Петровича.

— Выиграл номер двадцать шесть! — объявил со сцены председатель.

Александр Петрович почувствовал, что ладони у него вспотели. Он испуганно посмотрел на ноготь незнакомца, и ему показалось, что этот ноготь вдруг стал длинным, заскорузлым, а палец вокруг него порос густой черной шерстью... Впрочем, наваждение тут же прошло, и ноготь стал таким, каким ему и должно быть у посетителя Дворца культуры машиностроителей — чистым, розовым, хотя и несколько удлиненным.

— Вам нехорошо? — участливо спросил незнакомец, заглядывая в побледневшее лицо Александра Петровича. — Давайте лучше выйдем на воздух. А остальные результаты я вам скажу. У вас там идут такие цифры: 5 и 8 это ваш возраст, 58 лет, 47 — возраст вашей супруги, 40 — этот возраст она называет знакомым. Так вот: выиграют все следующие цифры — 6, 9, 41, 48.

— Выиграл номер 48! — торжественно объявил председатель.

В голове у Александра Петровича наступило какое-то затмение, и он не замечал, куда увлекает его железная рука незнакомца. Когда же туман перед глазами растаял, Александр Петрович увидел, что идет по набережной в самом центре города. Он попытался понять, как попал сюда, в удаленное от Дворца машиностроителей место, но ничего вспомнить не смог — был в его памяти какой-то провал, пустота. Ему стало жутко, он почувствовал в коленях слабость и остановился.

— Что вам от меня надо? — сказал он весьма нетвердым голосом, на всякий случай ища глазами милицию. — И кто вы, собственно говоря, такой?

Незнакомец улыбнулся, и от этой улыбки у бедного Александра Петровича мороз побежал по коже.

— Я, конечно, должен извиниться, что не представился вам сразу. Но у меня были на то основания. Если бы я сразу назвался, вы бы мне не поверили. Вы же не поверите, если к вам подойдет на улице человек и скажет, что он фараон Тутанхамон или пришелец из туманности Андромеды? Ведь так?

"Так вот он кто — пришелец", — подумал Александр Петрович, и ему стало немного легче. Однако вряд ли пришельцы полетят за биллионы километров ради того, чтобы сделать пакость ему, Александру Петровичу. Наверно, у них тут есть дела поважней. А те фокусы, которые выкидывал этот тип, лишь мелкая самодеятельность, с рангом пришельца несовместимая... но тут же сообразил, что корабль пришельцев проскочить незамеченным при нынешнем уровне ПВО и ПРО не мог, и следовательно, неизвестный вовсе не пришелец — дело гораздо хуже, потому что знать будущее, как считал Александр Петрович, могла только нечистая сила.

— Да, а почему мы остановились? — продолжал незнакомец. — Я сейчас покажу вам самый красивый пейзаж в Москве. Вы ведь любите, чтобы в окно был виден красивый пейзаж?

Упоминание о пейзаже было для Александра Петровича как нож острый. Перейдя на работу в свое нынешнее министерство, он долго добивался, чтобы ему достался кабинет с окнами на проспект — красивейшую улицу нашей столицы, а может быть, и всей страны. Операция "Пейзаж" заняла у него полтора года, отняв массу сил и энергии. Потребовалось укрупнить один отдел и разукрупнить другой и осуществить еще ряд изменений в структуре и штатном расписании.

Полтора года титанической деятельности дали свои плоды, желаемый результат был почти достигнут, и Александр Петрович уже предвкушал сладостный миг переезда в вожделенный кабинет, как вдруг высшее руководство бесцеремонно отменило нововведения, которые Александр Петрович пробивал с таким трудом. Долгожданный переезд, увы, не состоялся, а инициатору реорганизации было строго указано на недостаточную мотивированность и абсолютную нецелесообразность намечавшихся мер.

Бестактное упоминание незнакомца о пейзаже грубо вернуло Александра Петровича к тем неприятным для него дням и повергло в уныние и смятение. Из-за этого он не заметил даже, как оказался вместе со своим настырным провожатым на площадке второго этажа какогото старинного здания.

— Смотрите, Александр Петрович! — сказал незнакомец, поворачивая его к огромному застекленному проему в стене. — Прекрасней этого пейзажа вы не найдете нигде.

Настроение Александра Петровича не располагало к любованию пейзажами. Не понимал он также, зачем понадобилось незнакомцу приводить его сюда. И всетаки то, что он увидел, поразило его и захватило: за огромным застекленным проемом он увидел на изумрудном холме золотые луковицы древнего собора, рядом с которыми возвышалась белая свеча колокольни. Ниже, за крепостной стеной, по речным волнам прыгали отблески солнца.

Александр Петрович не был чужд чувства прекрасного, хаживал на выставки Хаммера и к портрету Моны Лизы, дважды бывал в Третьяковской галерее и даже в бытность в Ленинграде посетил Эрмитаж. Поэтому он сразу и безоговорочно поверил оценке, которую только что дал этому пейзажу его провожатый, но по-прежнему не понимал, для чего его сюда привели.

— Подумайте, Александр Петрович, ведь вы могли за всю жизнь так и не побывать здесь, — с ленцой, но чуть рисуясь, сказал его странный гид. Вы были на озере Рица, в Суздале, Звенигороде, Тбилиси и Златой Праге и не знали, какая красота находится рядом с вами. Вы много раз проходили и проезжали мимо, но вам все некогда было посмотреть вокруг. Вы могли прожить всю жизнь, так и не увидев этого исключительного по красоте пейзажа, — извините, что я говорю вам о красоте таким канцелярским стилем. А мне бывает обидно, когда вполне вероятные события, пусть даже очень маловероятные, все же не сбываются.

Видимо, Александр Петрович смотрел в рот собеседнику несколько туповато, потому что тот вдруг прервал свой монолог.

— Я вижу, мои рассуждения кажутся вам... э... несколько абстрактными. Это все потому, что я до сих пор не представился вам. Я Демон Вероятности, или, если вам угодно, Вероятностный Демон.

При слове "демон" Александр Петрович сразу позабыл о пейзаже.

— Позвольте... — запротестовал он. В горле у него пересохло, стало трудно говорить. — Позвольте... Значит, вы... — Александр Петрович замялся, не зная, будет ли удобным нечистую силу назвать нечистой силой или следует подобрать другое, более изысканное наименование. В глазах собеседника ему уже чудились отблески адского атомного пламени — как человек просвещенный, он мыслил о том свете категориями атомно-кибернетического века, и уж если ему предстояло согласиться с существованием загробного мира и вечных мук в адском пламени, то это пламя он мог себе представить только в полном соответствии с уровнем современной науки и техники.

— Ах, дорогой Александр Петрович! Никакой нечистой силы нет, — возразил его спутник. — Есть только законы природы — законы объективные и абсолютно познаваемые. Вы ведь знаете о демонах Максвелла — писали о них, не отпирайтесь... Почему же вас удивляет Демон Вероятности?

Тут Александр Петрович стал что-то припоминать. Действительно, ему пришлось однажды назвать в статье демонов Максвелла — в основном для того, чтобы продемонстрировать свою эрудицию, поскольку он считал, что эти самые демоны — чисто теоретическое допущение, этакая игра мысли. Припомнив, он совсем растерялся и вдруг ни с того ни с сего сунул собеседнику пятерню.

— Мерцалов, — проговорил он вяло. — Александр Петрович...

Демон вежливо пожал потную ладошку.

— Вероятностный Демон, — сказал он. Рука у него была стальная, и бедный Александр Петрович от такого пожатия чуть не вскрикнул. — Пока я еще не открыт наукой и официального имени у меня нет. Когда-нибудь ученые меня откроют, классифицируют, дадут другое имя... А пока я — просто Вероятностный Демон. Нечто вроде; кванта вероятности. Только — как бы это сказать ясней — в овеществленном виде... Поэтому умоляю не задавать вопросов о моем заряде, спине, четности, странности, очарованности... Однажды какой-то дотошный физик чуть не уморил меня. У вас, говорит, по моим вычислениям, должен быть полуцелый спин... Вы-то, надеюсь, тоже в спинах разбираетесь? — И он засмеялся довольно противным, на взгляд Александра Петровича, смехом.

Александр Петрович потер онемевшие пальцы.

— Очень приятно... — промямлил он, — только скажите мне, товарищ Демон... гражданин Демон... господин Демон... — Александр Петрович окончательно запутался и умолк.

— Скажу, скажу. Вы ведь знаете, мой Друг, что наша единственная бесконечная Вселенная материальна. Знаете, знаете, не скромничайте, вы же это в свое время на первом курсе учили. И материя может пребывать как во вполне вероятных состояниях, так и в состояниях маловероятных. Улавливаете?

Александр Петрович ничего не уловил, но на всякий случай кивнул головой.

— Поясню свою мысль. Посмотрите, вот строится дом. — Демон показал на вырастающую за рекой железобетонную громаду. Александр Петрович посмотрел и обнаружил, что находится в Серебряном Бору, но почему-то не удивился этому. — Дом — это маловероятное состояние материи. Чтобы привести материю в такое состояние, нужно затратить определенное количество энергии. Остановите стройку, оставьте дом без присмотра — и через сто, тысячу лет дом рассыплется, истлеет. Материя, составлявшая дом, придет в более вероятное состояние. Этими процессами занимается мой брат. Демон Энтропии — довольно неприятный тип, хотя и родственник... А мои обязанности прямо противоположны. Для меня наивысшее удовольствие, даже счастье — перевести материю в маловероятное состояние... Вот вы, дорогой Александр Петрович, живете, наслаждаетесь жизнью, делаете карьеру, собираетесь купить автомобиль... Хорошо! А вы знаете, что вы существуете только благодаря мне? Да-да, именно так. Вселенная вечна — вы ведь не будете это оспаривать? И у нее было время, чтобы остыть, усредниться и давным-давно прийти в самое вероятное состояние. Есть даже закон, который это утверждает, — второе начало термодинамики. Однако звезды горят, вспыхивают солнца, на планетах кипит жизнь, а на самой лучшей планете Земле живет и торжествует самое маловероятное состояние материи — человек. Он почти невероятен, этот человек. Настолько маловероятен, что древним понадобилось выдумать бога, чтобы хоть как-то объяснить этот феномен. А ведь это не бог, а я, Вероятностный Демон, создал человека. В том числе и вас, уважаемый Александр Петрович. А теперь вам грозит опасность, и я хочу вам помочь. Ну что вы так растерянно смотрите? Или я непонятно говорю?

Демон попросил Александра Петровича достать из кармана монету.

— А ну-ка, вспомните — какова вероятность выигрыша в орел-решку? — спросил он.

— Как будто одна вторая... — выдавил ошарашенный Александр Петрович.

— Правильно. Значит, если бросить монету десять раз, герб выпадет пять раз. Ну, может быть, четыре или шесть. А ну, кидайте!

Последовавшие затем события полностью убедили Александра Петровича, что перед ним не мистификатор и не ловкий жулик, потому что никакой жулик не может заставить монету падать на землю все время одной стороной. А монета падала именно так — только цифрой кверху. Александр Петрович бросил ее десять раз, потом еще десять, потом долго кидал без счета результат не менялся. Монета звенела, катилась, подскакивала, но каждый раз сверху оказывалась та сторона, на которой было выбито: "5 копеек".

Александр Петрович почувствовал, что мир рушится. Он мог допустить, что кто-то подслушал его мысли, что проклятая телепатия, осужденная публично в печати, все же существует. Он мог найти сколько угодно объяснений удивительной осведомленности своего собеседника. Единственное, во что он не мог поверить, — это в то, что объективные законы природы, провозглашенные знаменитейшими учеными, могут быть необъективными, что в мире пробабилитности господствует волюнтаризм. Но монета, которую он подбросил уже, наверно, раз сто, неопровержимо доказывала обратное.

— Пожелайте что-нибудь очень маловероятное, — продолжал Вероятностный Демон. — Что-нибудь такое, что не противоречит законам природы, но практически никогда не случается.

— Хочу, чтобы меня поцеловала Джульетта Пьочелли, — неожиданно для себя выпалил Александр Петрович, вдруг вспомнивший вчерашний фильм. — И сейчас, немедленно! Ну?

Тут позади них взвизгнули тормоза черной "Чайки", распахнулись дверцы, и из машины на набережную высыпала стайка не по-нашему одетых мужчин и женщин, увешанных фото- и кинокамерами.

— Oh, che betia visia! Signore, mi permetta di fame una fo+o con questa cappalla suelo sfondo?[2] прощебетала одна из иностранок, нацеливаясь объективом на Александра Петровича. Аппарат тихо щелкнул.

— Irarie, signore. Ciao![3].

Она чмокнула Александра Петровича в щеку и исчезла в машине, оставив после себя волнующий запах заграничных духов. Хлопнули дверцы, машина сорвалась с места и умчалась.

— Как вам понравилась Джульетта? — спросил с плохо скрываемой завистью Вероятностный Демон. — Везет же вам! Меня она почему-то не поцеловала...

Отвлекаясь в сторону от хода нашего повествования, скажу, что вскоре Александру Петровичу завидовали все друзья и сослуживцы, потому что на следующий день фотография с подписью "Джульетта Пьочелли прощается с московскими друзьями" была опубликована в нескольких газетах, сообщавших о закрытии очередного международного кинофестиваля в Москве.

— Надеюсь, вам больше не нужны доказательства? — спросил Вероятностный Демон, глядя вслед удаляющейся машине.

— Нужны! — заявил Александр Петрович, хотя хотел сказать совершенно противоположное. Но калейдоскоп странных событий выбил его из колеи.

— Хочу, чтобы на нас упал метеорит!

Не успел он выговорить эти слова, как рядом ярко сверкнуло, раздался короткий удар, и что-то очень больно ударило Александра Петровича по спине, даже чуть ниже. Наш герой взвизгнул от неожиданности и схватился за это место. Рядом на асфальте валялся небольшой продолговатый камень, от которого шел легкий дымок.

— Вот вам, — удовлетворенно сказал Демон, подбирая горячий осколок и перебрасывая его с ладони на ладонь. — Вы второй человек в мире, в которого ударил метеорит. Первым был японский шофер. Можете камушек взять на память. А еще лучше — отвезите в Метеоритную комиссию Академии наук. Там вам подтвердят, что это не просто метеорит — это первый тектит, найденный на территории нашей страны. Только заверните во что-нибудь. — Он протянул камень присмиревшему Александру Петровичу, который уже понял, что все это не к добру, и теперь с тоской ждал, что последует дальше. На него вдруг напал такой страх, что захотелось крикнуть "Милиция! На помощь! " и броситься бежать. Но он не стал этого делать, понимая, что от вредоносного влияния пробабилитности даже самая лучшая в мире милиция спасти не сможет.

— Так вот, уважаемый Александр Петрович, переходим к делу. Вы, как я уже сказал, являетесь маловероятным состоянием материи. Вы можете возразить, что таких, как вы, пять миллиардов. В планетных масштабах — это нуль. Почти нуль. Вы маловероятны и продолжайте оставаться таким. Вашей физической маловероятности в ближайшее время ничего не грозит. Я не буду предсказывать вашу судьбу. Пускай все идет своим чередом, установленным природой. Меня интересует моральный, духовный аспект проблемы. Беда в том, дорогой Александр Петрович, что вы поддались влиянию моего брата. А духовная энтропия — это так же гадко, как энтропия физическая.

— Дух — это нематериально. Это — фикция, — попробовал возразить Александр Петрович.

— А какая вам разница. Я работаю и в нематериальной сфере. Так вот, я уже говорил вам, что высшая моя обязанность и высшее для меня наслаждение — создавать маловероятные ситуации, процессы или физические тела. Физически вы маловероятны — и я доволен. Когда вы умрете и распадетесь на окислы, соли и прочее, я буду грустить, потому что вы перейдете в более вероятное состояние. То же самое и в духовной сфере. Я люблю людей храбрых, решительных, самоотверженных, люблю летчиков-испытателей, полярников, спортсменов. Люблю гениев и героев. Ведь это — наименее вероятные состояния духа. Мне по нраву, когда вчерашний плотник становится академиком. Я люблю, когда мозг человека жадно поглощает информацию, когда люди учатся. Люблю влюбленных — ведь это тоже маловероятное состояние. И я не люблю равнодушных, успокоившихся. Духовная энтропия — мой самый жестокий враг и самая опасная для вас болезнь. Как мне жалко, что вы тоже заболели этой болезнью!

— Ничем я не болен, — возразил Александр Петрович, недавно прошедший диспансеризацию. — И вообще, вы говорите странные вещи. Я Бы попросил вас...

— Да-да — вы катитесь в болото энтропии, — перебил его собеседник. Когда-то вы были духовно маловероятны. Теперь вы становитесь самым вероятным в духовной сфере.

— Я не позволю! — взвизгнул вдруг Александр Петрович и даже храбро взмахнул кулаком. — Это клевета! Да вы, гражданин Демон, если получше разобраться, — вы знаете кто? Вы, вы... — Тут Александр Петрович замялся, потому что нужное слово никак не шло ему на язык. Пришлось выпалить первое попавшееся. — Вы оппортунист! И я этого так не оставлю!

— Не занимайтесь демагогией, — поморщился Вероятностный Демон. — Я вам же добра хочу. Тем более что жаловаться на меня вам некуда.

Александр Петрович сообразил, что чертов Демон прав, и в растерянности умолк.

— Дорогой мой, хочу вас предупредить. Вся бесконечная череда человеческих характеров умещается на гауссовской кривой следующим образом... Вы не знаете, что такое гауссовская кривая? Могу сказать проще. Все человеческие характеры расположены между двумя полюсами. На одном полюсе герои, на другом — трусы. На одном — рыцари, на другом — подлецы. Бескорыстные — на одном и воры — на другом... Стать героем, рыцарем трудно. Струсить, предать гораздо легче. Для этого не надо ума, храбрости, стойкости, преданности — ничего. И тем не менее люди не предают, не крадут, не подличают...

Люди — миллионы людей, ваших соотечественников, — доказывают мою правоту постоянно. Люди стремятся стать лучше, умнее, образованнее. Они учатся, спорят о новых книгах, штурмуют выставки, они растут духовно ежедневно, ежечасно. И это радует мое сердце. А вы — вы меня огорчаете. Вы способный инженер, превосходный организатор, знающий хозяйственник. Но все это — только в душе.

Завтра вы пойдете на доклад к министру — да-да, именно завтра... Об этом вам скажут утром — министр уже назначил час. Вы будете ему докладывать о смелом проекте, который разработали ваши коллеги и который, быть может, явится новым словом в подведомственной вам области промышленности. И министр спросит вас, какую оценку вы даете этому проекту. Что это — новаторство или прожектерство? Скачок вперед или миллионные убытки? Он спросит вас, Александр Петрович, следует ли, по вашему мнению — я подчеркиваю — по вашему мнению, одобрить проект или отказаться от него? А может быть, надо вернуть его на доработку? Ведь министр — он тоже человек, он не семи пядей во лбу, он не может знать все. Он надеется на вас, на ваши знания, на ваш опыт. Он знает, что все это — и знание, и опыт у вас есть. Должны быть. А вы не сможете ответить ему. Вы будете смотреть ему в глаза и стараться угадать, нравится ему проект или нет. Вы будете долго мямлить, что, с одной стороны, в проекте что-то есть, но, с другой стороны, в нем чего-то нет, что проект, конечно, смел, но трезвый расчет прежде всего, и что дерзать надобно, но рисковать все же не следует.

Вы уже давно так делаете — подлаживаетесь под готовое мнение руководства. До сих пор это вам удавалось. Вы наблюдательный, проницательный человек, вы тонкий психолог и прекрасный знаток человеческих душ. Поэтому вам до сих пор везло, и вы стали считать, что играете в беспроигрышную лотерею. Да-да, не возражайте — уже давно вы стали думать не о пользе дела, а о пользе для себя — эфемерной и вовсе не нужной вам пользе, которую принесет угаданное мнение вышестоящих руководителей.

Вы давно уже не способны на конфликт, вы боитесь сказать "да", если другие говорят "нет", вы перестали отстаивать собственное мнение. Зачем? Зачем лишние хлопоты, зачем тратить нервы, зачем спорить, убеждать, доказывать? Ведь начальство не переспоришь, убеждены вы. А начальству как раз и нужны смелые, бескомпромиссные, не думающие о своей выгоде люди, такие, которые пекутся не о своем покое, а о пользе дела. Словом, не такие, как вы.

"Конец, — в отчаянии подумал Александр Петрович. — Снимут". Ему уже приходилось быть снимаемым, и хотя это было давно, он сразу ощутил знакомый привкус безнадежности. Все, все знает, проклятый Демон! И ведь никуда не денешься — докладывать министру надо. Первый раз с докладом к министру — и такой афронт!

Александр Петрович подумал, что, пожалуй, не худо было бы заболеть, но он так долго добивался возможности лично доложить министру — неважно что, лишь бы лично... Он представил, как в застольной беседе небрежно произносит: "...но тут я говорю министру: нет-нет, я категорически против..." — и сердце его печально сжалось при одной мысли о том, что он сможет лишить себя возможности произнести подобные слова.

А Вероятностный Демон продолжал:

— Вам не надоела такая жизнь, Александр Петрович? Вам не хочется говорить только то, что думаете, стукнуть кулаком по столу в начальственном кабинете, если дело того требует? Это была бы самая большая радость для меня. Увы... Вы становитесь все более и более вероятным. И вам везет на угадывание. Вам бы в Монако поехать — о, там вы были бы великолепны! А вы вместо этого — в "Спортлото"... Из-за трех тысяч поступиться принципами!

"Какое вам дело? — захотел сказать Александр Петрович. — Хочу и буду играть!" Он открыл даже рот, но, встретив насмешливый взгляд Демона, предпочел промолчать.

— Разрешите, Александр Петрович, я дам вам на прощанье совет, — мягко сказал Вероятностный Демон, дружески беря собеседника под руку. — Да, на прощанье, ибо разговор наш очень затянулся. Супруга ваша будет беспокоиться.

Только сейчас Александр Петрович заметил, что находится на краю какой-то рощи, видимо, далеко за городом. Солнце уже закатилось, и лишь пламенеющая полоска заката указывала на место, где оно плыло теперь под горизонтом. Эту огненную полоску пересекал темный силуэт старинной церкви, за которой серебрилась кромка воды, — перепуганному Александру Петровичу показалось даже, что это не то Нерль, не то Кижи... Он беспокойно завертел головой. Словно нарочно, вокруг царило безлюдье. Спина его покрылась холодным потом. Он вдруг подумал, что ему не суждено вернуться обратно — заведет его нечистый в какое-нибудь непроходимое болото, и сгинет навеки бедолага Александр Петрович...

— А совет мой прост, — продолжал Демон. — Отныне и навсегда зарекитесь искушать судьбу, стараясь что-либо угадать. Больше вы никогда ничего не угадаете — ни мнение начальства, ни цифру "Спортлото". Я, Вероятностный Демон, клятвенно заверяю вас в этом.

Александр Петрович выслушал мрачное пророчество со спокойствием приговоренного к смерти. Ему было не до прорицаний. На окружающую их рощу стремительно падала темнота, серая лента асфальта, по которой они шли, стала почти невидимой, и только река еще серебрилась позади неведомой церкви — Минусинской, что ли... Вдруг он почувствовал, что дрожит. На миг ему показалось: вот сейчас его спутник оскалит клыки, сверкнет фосфоресцирующими глазами... Ему стало жалко себя — такого молодого (сравнительно молодого, тут же честно ввел он поправку), красивого (многие женщины говорили ему об этом в свое время), стройного (пусть с некоторой скидкой на приличествующую возрасту и положению полноту), умного (без всяких скидок и поправок) — жалко до слез.

— А сейчас мы с вами распрощаемся, — продолжал Вероятностный Демон. Поймаем такси, и через пятнадцать минут вы дома. Выходите на обочину, Александр Петрович, сейчас подъедет такси.

При этих словах Александр Петрович воспрянул духом. Однако в возможность поймать здесь такси он не поверил, поскольку прекрасно знал, что поймать такси именно тогда, когда оно позарез необходимо, практически невозможно.

— Так и подъедет, — возразил он. — Черта с два его поймаешь. — И замолчал, потому что увидел на шоссе идущую к ним машину с зеленым огоньком.

Через полчаса, когда Александр Петрович уже сидел дома за стаканом крепкого чая, в который плеснул для бодрости пару ложечек ямайского рома, происшествия минувшего вечера стали казаться ему какими-то нереальными. Он пытался вспомнить, как выглядел его спутник, но так и не сумел этого сделать. Достав из кармана пятак, Александр Петрович стал подкидывать его к потолку — пятак падал то так, то этак, и никакого отклонения от разрешенных пробабилитностью пределов наш герой усмотреть не сумел.

Вошедшая в кабинет супруга застала его стоящим на четвереньках и очень изумилась странному времяпрепровождению мужа. Она уговорила Александра Петровича идти спать. Александр Петрович, чувствовавший себя не в своей тарелке, разделся, лег, но долго не мог заснуть, а когда заснул, то снилась ему всю ночь сплошная белиберда — куда-то он спешил, опаздывал, кого-то догонял и никак не мог догнать и тут же от кого-то убегал сам.

Александр Петрович встал невыспавшимся и в министерство отправился в неважном настроении. Вчерашние события вспоминались с трудом, и он не мог даже сообразить толком, были они на самом деле или все это ему приснилось.

Едва Александр Петрович явился в кабинет, как секретарь доложила, что министр ждет его ровно в десять. Александр Петрович еще раз проверил подготовленные исподволь бумаги, но так и не решил, какую позицию следует ему занять при обсуждении. Решив во всем положиться на интуицию, он хотел было уже идти, как вдруг с ужасающей ясностью припомнилось ему роковое предупреждение вчерашнего собеседника. Он снова достал пятак и стал подкидывать — монета ложилась то так, то этак, поэтому было невозможно определить, действует заклятье Демона или нет.

Тут Александр Петрович вспомнил, что Вероятностный Демон говорил что-то о невозможности угадать с пользой для себя, и понял, как заставить монету лечь одной и той же стороной хоть тысячу раз подряд. Он вызвал в кабинет своего зама и предложил на пари бросить монету двадцать раз, поставив свою отличную паркеровскую ручку с золотым пером против грошового фломастера, который его зам недавно купил где-то на Арбате. Договорились, что если монета будет падать и орлом, и решкой, выигрывает Александр Петрович, пусть даже монета лишь единожды упадет не так, как в остальных случаях.

Зам согласился на это безнадежное условие — он очень хотел сделать шефу приятное. Начали кидать. Зам не поверил своим глазам. Все двадцать раз монета легла цифрой вверх. Кинули еще двадцать раз — с тем же результатом. Дрожащими руками зам принял паркеровскую ручку и с опаской сунул ее в карман. Александр Петрович, наоборот, успокоился, хотя и стал белее мела. Он взял папку "К докладу", для чего-то потер рукавом золотые буквы на ней и отрешенно посмотрел на часы.

Было без трех минут десять.

Карэн Симонян. МЫ ДРУГ ДРУГА НЕ ПОНИМАЕМ.

© Н. Алексанян, перевод, 1992.

1.

Тягостное беспокойство родилось в тот момент, когда он, просыпаясь, оказался сразу в двух нереальных мирах.

Спишь. Еще спишь. И начинается пробуждение. Расстаешься со снами — размеренно, неторопливо... И с той же размеренностью и неспешностью погружаешься в столь же иллюзорный мир. И не поймешь даже, который из этих двух более реален. Кажется, будто ты золотой закат между синим небом и синим морем, и не знаешь, какая именно стихия ласкает, лелеет, обнадеживает тебя в миг твоего пробуждения.

Но никто не обнадежил, не поддержал Морика Армена. И день для него начался с непонятно тяжелого, пытавшегося раздавить настроения. Раздавить так, чтобы и следа от него не осталось, ни даже самомалейшего воспоминания, что жил когда-то, дышал и немало лет зачарованно внимал золотой сказке мира этот самый Морик Армен.

Поэтому он поспешил выйти из дома.

У дверей остановился на миг, потом свернул направо, где жил Нерсес Мажан. Но тут же передумал, увидев выходящего на веранду Шаваспа. Быстро пересек луг и еще на лестнице без всяких предисловий начал:

— Ты помнишь, каким был этот мир, когда мы впервые вышли из корабля?

Шавасп, как всегда, завтракал на веранде. Услышав голос Морика, а потом и увидев его, он быстро вытер салфеткой губы и улыбнулся:

— Доброе утро!

— Ты помнишь, что мы увидели, услышали или хотя бы почувствовали?

— Плохо помню, — ответил Шавасп. — Но вроде бы видели густые леса.

— Верно.

— Чистые озера. И еще тропинки, протоптанные обитателями и хозяевами этого мира.

— Верно. А еще?

— Потом услышали, как журчат ручьи... Трели, которые доносились из глубины неба...

— Это были птичьи трели, верно?

— Конечно.

— Но самих птиц не было, верно?

— Их и сейчас нет,— сказал Шавасп, — как нет и протоптавших дорожки обитателей и хозяев этого мира.

— Нет, но, вероятно, еще появятся. А может, уже и появились, только мы их не замечаем. Поскольку сами себя уверили, что их нет.

— Хочешь знать мое окончательное мнение?— невесть почему вдруг вспыхнул Шавасп. — Который уже день мы режем, буравим, копаем,— словом, терзаем этот мир, — но не оставляем даже следа. Каждый день ходим по этому лугу, но никаких следов не остается. Даже на влажной земле! Смотри...— Шавасп перемахнул через перила, обеими ногами словно вонзился в землю, спружинил, потом быстро шагнул в сторону и ткнул пальцем: — Гляди, видишь, как мгновенно заплывает? Знаешь, каково мое окончательное мнение?— Шавасп на мгновение замолчал, затем продолжил шепотом: — Этот мир не существует! И мы живем в нереальности... Хочешь в этом убедиться? Пожалуйста, вот! — И он ткнул пальцем в стену. — Эта стена тоже иллюзорна, ее нет...—Он надавил на стену, но она, грубая, прочная, не поддалась.

— Ничего, Шавасп, — утешил его Морик, — кто из нас не ошибался? Этот мир существует. Если же мы не можем оставить тут следа, то в этом не наша вина. Что поделаешь — буравим, режем, терзаем, а следов не остается... Для любого преступника здесь просто рай.— Морик усмехнулся.— Как бы самим не превратиться в преступников... Ну, я пойду, сегодня надо взять еще восемь проб.

— С тобой что-то случилось? — спросил Шавасп.

— Не знаю... Неспокойно как-то на душе, места себе не нахожу... Я будто на вокзале — пришел кого-то встречать, а кого — не знаю. Я пришел, а он опаздывает.

И чувствую, что опаздывает нарочно. Опаздывает, чтобы помучить меня... Что-то случится, Шавасп. Ты tie чувствуешь, что должно что-то случиться?..

— Скоро нам улетать, отсюда и беспокойство. Обычное дело,— постарался успокоить его Шавасп.— Мне тоже невтерпеж, но я умею сдерживать себя. Это моя двадцать вторая планета.— Шавасп не смог скрыть улыбку довольного собой человека. А еще—гордого человека. — А у тебя?

— Четвертая,— ответил Морик Армен и стал неторопливо спускаться по лестнице.

— Ты крепись,— сказал ему вслед Шавасп, застегивая комбинезон.— Скоро мы будет далеко-далеко от всего этого и даже не поверится, что действительно жили здесь. И проведенные нами тут дни, поверь, покажутся всего лишь сном.

— Если это верно, то ты, значит, видишь уже двадцать какой-то по счету сон?

— Конечно. И какие они все разные!.. И учти, ме-ластр, ни одна планета, на которую ты вступаешь впервые, да еще разведчиком, не будет похожа на другие. И каждый член разведывательной группы,, делая на новой планете свой первый шаг, может быть уверен лишь в одном: весь предыдущий жизненный опыт — ничто! Стоит только забыть эту истину, и все — ты пропал! Так что помни и крепись.

— Спасибо за совет, — не то иронично, не то из чистой вежливости поблагодарил Морик Армен и, вобрав голову в плечи, торопливо ушел.

2.

Долгая и трудная работа несколько сбила напряжение Морика, но когда пробы были взяты, а день уже клонился к вечеру, оказалось, что ничего не изменилось. Тягостное чувство ожидания усилилось настолько, что Морик буквально задыхался. Снова встречаться с Шаваспом мало прельщало Морика. Человек, который считал открытие и исследование чужих и неведомых миров всего лишь сном, а сами планеты — иллюзией, не мог рассеять сомнение, с раннего утра нескончаемой шелковинкой оплетавшее и наконец вобравшее в кокон Морика Армена. А встречаться с Арнаком или Нерсесом Мажаном означало снова рассказывать, объяснять им все и вновь услышать муд-

Рые советы об относительности жизненного опыта, правилах поведения на неисследованных планетах и необходимости превозмогать себя.

И он решил остаться дома и послушать музыку.

Лег на жесткую тахту, подбил под голову мутаку и погрузился в древнюю старинную песню!

Весна кругом, весна, а валит снег...

Вот оно, единственное спасение для него. Впрочем, нет, это нельзя назвать спасением в полном значении слова. Просто песня поддерживала его, делила с ним сомнения, беспокойства, обиды. Песня утешала, облегчала груз на его душе.

Песня утешала его...

И Морик Армен вдруг подумал, что, может, эту песню тысячелетия назад сложил кто-то из его безымянных предков, сам оказавшийся в таком же положении, как сейчас Морик,— сложил, став свидетелем какой-то внезапной беды. Вот поэтому-то сегодня они — Морик и песня, пришедшая из туманной дали тысячелетий,— понимали друг друга, подставляли друг другу плечо, ощущали успокаивающую теплоту взаимной близости и родства.

Как необыкновенно и чудесно было это чувство родства!.. И Морик Армен подумал, что он словно бы набирается сил.

Весна... кругом... весна... а валит... снег...

Мысли Морика Армена вдруг разбежались, и он открыл глаза. Доносившийся из прихожей очень знакомый звук нарушил то равновесие, которое постепенно устанавливалось в его душе. Он встал и прислушался. Звук был таким же родным, как и эта безымянная старинная песня. Нащупав тапочки, он уже собирался пойти открыть дверь, чтобы впустить... Кого впустить?..

Он иронично улыбнулся своей простодушной наивности и подумал, что нервы уже, наверное, ни к черту.

Звук умолк. А вместо него вдруг нахлынули воспоминания.

И Морик Армен, вот так полулежа на тахте, вспомнил ежевечерние семейные посиделки в гостиной его родного дома. Вспомнил отца, который любил вот так же сидеть на тахте. Сестер — они были младше его и устраивались по бокам отца. И запах гаты, которую пекла на кухне мать.

Что еще вспомнил он в эти несколько мгновений?

Как царапались и скреблись в наружную дверь, и отец говорил: «Впустите кота».

Кто же должен был впускать кота?

Конечно он, Морик, кто же еще!

И чуть только на пядь приоткрывалась дверь, как в комнату величественно вступал роскошный Ванский Кот. Так его и звали — Ванский Кот. Кот понимал, что это — его имя. И с достоинством отзывался на него.

Где сейчас его отец, сестры?.. Где сейчас мать, чья гата была самой вкусной во всем Ширакадаште? И где сейчас их Ванский Кот?..

Повернувшись на спину, Морик глядел на гладкий белый потолок. Сколько можно лежать вот так? До каких пор? Он знал, что выхода нет. Надо держаться. Хотя большую муку, чем это непонятное и бессмысленное ожидание, вряд ли можно представить.

В этих воспоминаниях, так неожиданно нахлынувших на него, было что-то странное. Сначала утренние переживания, потом встреча с Шаваспом, а теперь вот воспоминания, пробившиеся из-под тяжких пластов прожитых лет.

А еще удивительно, что события сегодняшнего дня он воспринимал точно так же, как далекое прошлое.

Обычно, подумал он, дневные события никогда не кажутся прошлым и не появляются из тумана времени подобно далеким воспоминаниям. Во всяком случае до тех пор, пока день еще не кончился, пока он не потерял смысла Сегодня и не сменил имя, став Вчера.

Пожалуй, день, еще не ставший Вчера,— единственная жизнь, которую живешь без обмана. А обман, вероятно, начинается с того самого мига, когда собираешь в платочек осколки прошлого и проблески надежд на будущее,  завязываешь в узелок и вскидываешь на плечо, уверяя самого себя, что это и есть твое настоящее.

Вплетаясь в беспокойное напряжение Морика, мысли, воспоминания и мгновенные перемены настроения еще более упрочняли стенки вобравшего его кокона.

Кокон этот казался столь же реальным, как и приступ удушья. Надо было трансформироваться, разорвать шелковые путы и выйти чудо-бабочкой.

...В висках пульсировало, и Морику казалось, что весь мир сейчас в такте с пульсирующей в висках кровью. Но этот оглушающий грохот не помешал ему услышать, как снова скребутся в наружную дверь. На этот раз сильнее, упорнее. Звук был тот же самый — родной, безымянный... Морик снова нащупал кончиками пальцев тапочки, надел их и, шаркая, вышел в коридор.

Вышел в коридор и подумал, что нельзя так легко поддаваться иллюзиям. Да еще в этом скрывающем свое истинное лицо и тщательно маскирующем свою подлинную сущность чуждом мире. Тем не менее он на пядь приоткрыл и тут же захлопнул дверь. Что и говорить, его поспешность была продиктована инстинктивным желанием одолеть самого себя.

— Осторожно, ты чуть не прищемил мне хвост!

Морик глянул вниз и увидел величавого, роскошно пушистого Ванского Кота, узкие зрачки которого были как урартская клинопись. Во взгляде кота читалась укоризна. Хвост его был красиво загнут — так он бывает загнут только у ванских котов. Морик опустился на корточки и по-детски проказливо попытался поймать кота за кончик хвоста.

Ванский Кот сказал:— Я к  тебе не играть пришел... Да я и не один. Ты так быстро захлопнул дверь, что хорошегриб и пес Занги остались за порогом. Ну, чего ты остолбенел? вдруг он строго спросил.— Кота не видел?

— Видел,— ответил Морик и снова открыл дверь.

Вошел хорошегриб и сказал:

— Благодарю вас.

А пес Занги благовоспитанно заметил:

— Вы крайне любезны, меластр.

— Может, пройдем в гостиную? — спросил Ванский Кот и вопросительно глянул на Морика, будто говоря: «Ну, чего ты растерялся, приглашай же нас».

— Прошу! — пригласил Морик.

И почувствовал, что собственный голос доносился словно из галактических далей.

3.

Ванского Кота и пса Занги еще можно было как-то воспринять. В крайнем случае, можно было представить, что оба они — материализовавшиеся иллюзии. Хотя с момента сотворения мира и еще столько же после этого не материализовалась еще ни одна иллюзия, и только самых наивных людей можно было заставить поверить в то, что они смогут когда-нибудь увидеть воплощенными свои самые заветные мечтания. Морик Армен готов был со всей трезвостью ума признать, что Ванский Кот и пес Занги не имеют к этой планете никакого отношения. Но вот хорошегриб...

Морик украдкой взглянул на него. И вдруг родился второй вопрос: а что такое хорошегриб? Животное, как, скажем, Ванский Кот или пес Занги, или?.. Во всяком случае, Морик Армен почувствовал, что если молчание в гостиной затянется, то это обернется для него тяжелыми последствиями.

— Что ж, начнем наши переговоры,— предложил Ванский Кот.

Словно озаренный догадкой, Морик Армен включил записывающее устройство. И это, наверное, был его единственный разумный и осознанный шаг за весь сегодняшний день. Он даже довольно улыбнулся, представив, как после этого дикого наваждения включит запись и услышит только... долгую-долгую тишину.

— Что еще за переговоры? — забеспокоился Морик. — Почему со мной? — И подумал, как смешно будут выглядеть эти его слова в тишине. Смешно и голо...

— Потому что сегодня только ты один, меластр Морик, ждал нас с самого утра,— объяснил хорошегриб.— Переговоры крайне нужны, потому что эти ваши грубые бездумные машины действительно терзают наш мир. Удивительная у вас способность — губить все на каждом шагу, даже не задумываясь, какие ценности вы уничтожаете!..

Морик Армен хотел .ответить, с ходу опровергнуть эти нелепые обвинения, но слова так и не смогли сорваться с губ, потому что кокон стал еще толще и прочней. И шелковинка сейчас струилась не из смутных безымянных тревог — ее рождали эти трое, которые были вполне определенны и имели свои имена: Ванский Кот, пес Занги, хорошегриб.

— Вы слишком жаждете оставить свой след в нашем мире. Не довольствуетесь теми тропинками, которые протоптали его обитатели и хозяева,— сказал пес Занги, покачиваясь в такт словам. Он сидел на задних лапах, опираясь на хвост, а передние скрестил на груди.— И почему только вы не хотите, чтобы мы поняли друг друга?

— Кто? Я?.. Но я же не говорил, что мы не хотим понять друг друга!.. — судорожно сглотнув слюну, вдруг стал оправдываться Морик. — Честно говоря, такой вопрос даже не вставал. Потому что кто вы? Кот?.. Пес?.. Хорошегриб?..

Он замолчал. «Черт побери,— мелькнула мысль,— на кого похоже это существо?..».

А Ванский Кот впрыгнул на стол и, задумчиво помахивая роскошным хвостом, прошелся взад и вперед.

— Если бы мы явились в своем подлинном обли-чии, наша встреча закончилась бы трагедией. Вы бы прикончили нас без всяких раздумий.

Морик Армен хотел было ответить, но тут Ванский Кот махнул хвостом прямо перед его лицом, резко раз- ч вернулся и продолжил:

— Не пытайтесь перечить! Уже того, что сделали ваши машины, достаточно, чтобы мы были благоразумны и осторожны. Верно, пес Занги?

— Конечно,— согласился пес, косо взглянув на Морика.— Для нас гораздо лучше, чтобы вы думали, будто мы всего лишь наваждения. Потому что какой это человек в здравом уме поднимет руку на наваждение, а, меластр? Никто. Если, конечно, он действительно в здравом уме...

«Я сейчас задохнусь в этом коконе,— подумал Морик Армен.— Все, больше сил нет терпеть...».

Он глубоко вздохнул, встал и зашагал по комнате.

В какой-то миг Морик Армен и Ванский Кот оказались друг против друга и встретились взглядами. Смотрели долго. И никто из них не попытался отвести взор.

Царила тишина, нагнетая напряженность. Пес Занги и хорошегриб тоже выжидали. Но если пес Занги сидел все так же невозмутимо, со скрещенными лапами, то хорошегриб, по своему обыкновению, вобрал в воронкообразный рот три задние ноги и потихоньку заглатывал сам себя. Еще в первой своей разведке Морик Армен столкнулся с этим странным существом. Известно было, что хорошегриб распространен почти на всех планетах, но еще никому не удалось установить, как он живет и размножается в самых разных мирах. Время от времени хорошегриб вдруг начинал заглатывать свои задние ноги, потом в его рту-воронке скрывалось все тело, и наступал миг, когда, проглотив всего себя, хорошегриб, естественно, исчезал, чтобы вновь появиться уже вывернутым наизнанку. И если никто ему не мешал, то он повторял свой фокус, начиная на этот раз с ног, которые в прошлый раз были задними.

Но это так, между прочим...

Глядя друг другу в глаза, Морик и Ванский Кот, видимо, испытывали стойкость и упорство другого.

Оба были стойки, оба — упорны.

Морик Армен вдруг улыбнулся, подмигнул и сказал:

— Если ты кот, то мяукай. Чего же ты не мяукаешь?

Ванский Кот смешался. Его верхняя губа и усы вздрогнули. Пес Занги от неожиданности потерял равновесие и еле успел уцепиться передними лапами за край стола. Уже совсем почти проглотивший себя хорошегриб поперхнулся, исчез и некоторое время не появлялся. А когда появился, уже вывернутый наизнанку, испуганно уставился одним глазом на Ванского Кота, вторым на пса Занги, а остальными пятью, встревоженными, вперился в Морика Армена.

Морик почувствовал, что становится хозяином этого дурацкого положения.

— Кот должен мяукать,— сказал Морик Армен.— Пес должен лаять. А хорошегриб, насколько мне известно, должен посвистывать.— Он помолчал, проверяя впечатление от своих слов.— Все должно быть на своем месте,— продолжал он,— и у всего должен быть свой облик. И существа, живущие под своими солнцами в своих мирах, должны обладать своим собственным обличием и собственным языком. Что, может, я не прав или говорю что-то не то?

Морик Армен был уверен, что говорит именно то. Потому что накрепко усвоил тот идущий из глубины веков и уже укоренившийся и утвердившийся закон, согласно которому ни один землянин не должен терять лица, не должен поддаваться всевозможным соблазнам, на которые столь щедр космос. И в то же время, устанавливая контакты или налаживая взаимоотношения с обитателями иных миров, он не должен поступаться своей волей, сущностью или достоинством. Но Морик Армен знал и то, что ни в одном уголке космоса он и сам не должен был соблазнять кого бы то ни было на потерю его собственного лица, воли или сущности. Ибо иначе обессмыслится все, и вместо союза и единства во всей безбрежности Вселенной воцарятся насилие, жестокость и безжалостность...

Ванский Кот наконец овладел собой и спокойно сказал:

— Ты прав.,. Но если я стану мяукать, пес лаять, а хорошегриб посвистывать, то поймем ли мы друг друга, меластр Морик? Не поймем!

-— Мы должны найти общий язык,— изобразив на морде глубокомыслие, заметил пес Занги.

— Ты должен радоваться, что мы научились говорить по-вашему,—добавил хорошегриб.— Иначе вы разве смогли бы за такое короткое время выучить наш язык, тем более что даже не знаете, как мы выглядим на самом деле?

Морик ответил, что вряд ли бы сумели.

И почувствовал, что скоро, уже очень скоро он сможет пробить кокон, стать чудо-бабочкой и воспарить над этими зелеными лужайками, что уже не задохнется в этой давящей оболочке, сплетенной из беспокойных ожиданий.

И он пробил кокон.

И молча последовал за Ванским Котом, псом Занги и хорошегрибом.

И на мураве лужайки и влажных склонах холмов не запечатлелся ни один след...

4.

После слов хорошегриба «даже не знаете, как мы выглядим на самом деле», Нерсес Мажан и Шавасп переглянулись.

«Не знаем, да и откуда нам было знать?» — ответил голос Морика Армена.— И ваш язык вряд ли сумели бы выучить».

Потом послышался скрип открываемой и закрываемой двери, затем свист ветра. А потом — то самое молчание, что опустилось на мир.

— Я предупреждал его, — первым нарушил льющуюся из динамика тишину Шавасп.— Предупреждал, что если забудет эту истину, то пропал.

Арнак взглянул на Шаваспа. И увидел, как слезы, скатившись из уголков его глаз, потекли по щекам и исчезли в густой бороде. И Арнак подумал, что есть в мире непоколебимые истины. И если вместо того чтобы мяукать, лаять или посвистывать, звери вдруг начинают говорить, то исчезает не только их очарование, но и загадочность и смысл. Жаль только, что эта истина не стоит теперь ни гроша. Морик Армен нанес поражение этой истине. Потому что... потому что соблазнился возможностью понять других без усилий, не прикладывая никаких стараний.

— Тем не менее мы его не поймем.— Нерсес Мажан потер широкой ладонью усталое лицо.— Мы вряд ли способны преодолеть ту преграду, которую хозяева этого мира поставили перед нами. Преграду, которая является нашим же родным и понятным языком...— Он замолчал на миг, потому что в открытое окно влетела вдруг бабочка, наверное, только-только вышедшая из своей прежней оболочки-кокона, и, как безумная, закружилась под потолком вокруг люстры...— Но, черт побери, этот мир начинает мне нравиться! воскликнул Нерсес Мажан.— Он делает все, чтобы мы здесь не оставили следа!

Примечания.

1.

Милая девушка, это плохая вещь, это — тол!

2.

О, какая великолепная церковь Синьор разрешит мне сфотографировать его на фоне этого памятника старины? (ит.).

3.

Благодарю вас, синьор. Чао! (ит.).

1.

Здесь и далее все переводы стихов выполнены автором.

2.

Квазары (квазизвезцные объекты) — класс астрономических объектов, имеющих вид звезды и очень малые угловые размеры, но обладающих большим красным смещением. Из всех объектов Вселенной они самые яркие. Истинная природа квазаров неизвестна.

3.

Теория Большого взрыва — модель Вселенной, в которой пространство-время начиналось из сингулярности, а затем расширялось.

4.

Сингулярность — область пространства-времени, в которой нарушаются все известные физические законы и кривизна пространства-времени становится бесконечной.

Виталий Севастьянов. Евгений Гуляковский. Олег Корабельников. Юрий Медведев. Геннадий Прашкевич. Владимир Рыбин. Михаил Пухов. Евгений Сыч. Юрий Тупицын. Юрий Глазков. Виталий Пищенко. Юрий Харламов. Владимир Михайлов. Сергей Другаль. Север Гансовский. Георгий Шах. Александр Щербаков. Вадим Шефнер. Георгий Гуревич. Сергей Снегов. Олег Лукьянов. Эдуард Геворкян. Борис Штерн. Вячеслав Рыбаков. Михаил Веллер. Владимир Фирсов. Карэн Симонян.
Содержание.