Лесные твари.

Глава 11.

Демид уехал из города. Уехал, потому что не мог тут больше жить в одном душном потном городе с Королем Крыс. Ходить по улицам и думать, что Король Крыс пялится на тебя из подвала и ухмыляется своей омерзительной пастью.

Демиду полагался отпуск на два месяца. И он взял его. А Лека уехала еще раньше. Уехала в какую-то деревню. Оказывается, маманя ее, аристократка и утонченная дама, происхождение имела самое что ни на есть деревенское. И дом у нее в деревне остался, и куча деревенских родственников. Лека туда и засобиралась.

– Дем, – сказала она однажды, – я уеду в деревню. Отдохну.

– Ты? В деревню?! – Демид был поражен, но поражен довольно приятно. – Одобряю, солнышко мое. Но все же это quite unexpected. [Большая неожиданность (англ.).] Ты – и деревня. Плохо сопоставимо.

– Меня тянет туда. – Лека смотрела задумчиво. – Здесь, в городе, все как-то не так. Все, за что я ни берусь, разваливается. Да и не хочется мне ни за что браться. Все это – не мое! Я просто чувствую это, понимаешь? Мое место – там.

– Где – там? Что ты там будешь делать? Коров доить? Или библиотекаршей сельской станешь?

– В лес я хочу, – призналась Лека. – Знаешь, я здесь даже по парку не могу спокойно ходить. Увижу березу – и подойду к ней, и глажу, и кажется мне, что я с ней разговариваю. А вчера... Птичка села мне на руку и не боялась. Забавная такая птичка, с оранжевой грудкой. Как такая называется?

– Королевская индейка, – сказал Демид.

– Дурак ты, Дема. Она сидела у меня на руке и что-то щебетала. Она что-то сказать мне хотела. И тогда я решила уехать.

– Уезжай, – сказал Демид. – И я тоже уеду. Доделаю кой-какие дела и приеду к тебе. Ты меня будешь ждать? Или я тебе уже буду совсем не нужен там, с твоими березами?

– Я тебя люблю. – Лека обняла Демида и почему-то заплакала.

Она знала, что прежняя жизнь ее кончается.

А в деревне ей стало легче. Нельзя сказать, что она занималась чем-то определенным. Грядки не полола, помидоры-огурцы не поливала, несмотря на призывы тетки своей Дарьи Михайловны. Один раз только, подавленная громогласной мощью тети Даши, согласилась опрыскать колорадских жуков какой-то ядовитой гадостью. И то на половине работы бросила – жалко ей было смотреть, как оранжевые личинки корчатся и дохнут под каплями едкой росы. Тетя Даша вздохнула тяжело, покрутила пальцем в виске: «Преаделенно девчонка не в себе, вредителей жалет! – И отвязалась. – Пусть Ленка отдохнет. Ведь ты понимашь, Матвевна, в городе они там все ненормальными сделалися! Говорят, что Ленка-то наша, Господи Боже, даже наркотики потребляла. Так что пусть себе балду гоняет. По крайней мере, вреда от нее нету. Глядишь, оклемается».

И Авдотья Матвеевна, бабушка Леки, старая-престарая, но все еще деятельная в своем ежедневном деревенском труде, кивала и все шептала что-то. Видать, молилась Богу за свою непутевую городскую внучку, которую и видела-то до этого два раза в жизни.

Лека мало бывала в доме. Целый день бродила она по лесу, по березовой роще, огромной, светлой и древней, что издавна считалась у марийцев священной. Редко видели Леку в деревне, а чаще вздрагивали от неожиданности, случайно встретив ее на поляне или меж березовых белых стволов, – появлялась девушка безмолвная, как призрак, блаженно-улыбчивая, легкая и почти незаметная, отстраненная от людского мира, как лесной дух. «Колдунья, никак... В речке голышом купается», – шептались бабки на завалинках в долгие летние сумерки. «Дриада», – мечтательно бормотал, отходя ко сну, Степан Елкин, единственный местный интеллигент, закончивший некогда истфак, но в последние два года на почве славянофильско-богоискательских сдвигов переместившийся обратно на историческую родину и пытавшийся вести фермерское хозяйство. «Господи Боже, прости рабу грешную Елену, – молилась бабка Авдотья, без особой надежды на результат, но скорее по привычке, – наставь рабу свою на путь истиннай и отведи от Сатаны...».

Степа и был первым, кто открыл необычный дар Лены Прохоровой и заставил смотреть на нее не как на блаженную городскую чудачку, а как на человека, заслуживающего уважения.

Шарахнуло у него лошадь молнией. Не повезло животине – привязал ее недотепа хозяин к большому дубу, а в грозу отвязать не догадался – сено в спешке закрывал. Рвалась-ржала Ласточка, чувствовала смерть свою близкую, да не успела порвать привязь. Ударила молния в самую верхушку, развалила дуб пополам, взбрыкнула Ласточка копытами в последний раз и повалилась на землю. Убить не убило, да вот ноги задние отнялись напрочь. Бродил вокруг нее удрученный Степа, чесал в соломенном затылке, ругался не по-славянофильски, да сделать уж ничего не мог. Как водится, собрались вокруг односельчане – и сочувствующие, и внутренне злорадствующие, и советом пытались помочь, и даже делом – закопали ноги лошадиные в землю, чтоб «електричество ушло», отваром из крапивы и копытня поили. Да только без толку все это было – становилось животине все хуже. Хоть и не говорила она ничего, а только смотрела затуманенным своим грустным взглядом на хозяина, ясно было – еще немного, и полетит душа ее в лошадиный рай, взмахивая большими пегими крыльями.

Вот на ту-то пору и проходила мимо девушка Лека. А может быть, и не мимо. Да, само собой, шла она вовсе не мимо, а вполне прямо и целенаправленно к подыхающей лошадке под названием Ласточка. Тихо раздвинула людей, подошла к бедной Ласточке, заживо закопанной нижней своей половиной в сыру землю, и погладила Ласточку по голове.

Степа, естественно, оживился. Заулыбался Степан Елкин, несмотря на произошедшее несчастье, блеснул двумя зубами железными, двумя золотыми и даже одним фарфоровым. Потому что не мог спокойно видеть Степан эту городскую девушку – умную, образованную, а главное, очень красивую (хотя по местным эстетическим канонам не дотягивала она до красавицы килограммов двадцать). Очень нравилась ему Лека, и до того он обрадовался, что даже неприлично было перед сельскими жителями наблюдать сияние его веснушчатой худой физиономии.

– Лена, – сказал он. – Как славно, что вы здесь приключились...

Что, конечно, совершенно неуместно и даже глупо выглядело в происходящей ситуации. Но, как известно, катастрофическое поглупение – известнейший признак влюбленности. Так что извиним Степу. Тем более парень он был действительно славный, и даже добрый, что ныне редко встречается.

Но девушка не собиралась разговаривать со Степой о погоде и видах на урожай, равно как и о нравственной философии Флоренского и Соловьева. Она вообще не обращала ни на кого внимания. Она гладила лошадь по голове и шептала ей что-то на ухо. И надо сказать, вид лошади от этого совершенно менялся. Только что она лежала с безучастным видом и, судя по всему, прощалась с лесами, полями и реками родной Отчизны. А тут вдруг вздрогнула ушами, подняла голову, всхрапнула и даже улыбнулась по-лошадиному. А потом напряглась, согнула передние ноги, уперлась копытами и вдруг одним махом выдернула свое полузакопанное тело из рыхлой земли.

Толпа впала в легкое остолбенение. Потом, правда, некоторые стихийно-материалистически настроенные недоброжелатели утверждали, что «електричество все-таки ушло и копытень, обратно, подействовал», но в ту минуту всем было ясно, что произошло чудо.

А что Лека? Может быть, она, проникнувшись своей чудодейственной ролью, воздела руки и воззвала к добру и любви? Или объяснила оторопевшим жителям сельской местности принципы лечения гемипареза задних конечностей? Да нет, ничего подобного. Встала, потрепала лошадь по холке, перепачканной глиной, и пошла себе восвояси.

Посудачили, пошумели жители да скоро и забыли об этом, отвлеченные новым событием – Анатолька Велосипедов, местный электрик и мастер добывания спиртосодержащих жидкостей из всех подходящих для этого сред, напился до чертиков, заснул с папиросой в руке да так и сгорел вместе с домом. Единственным, кто не забыл, был Степа Елкин. И дело было даже не в лошади, которая продолжала исправно трудиться на Степиных пяти гектарах, не выказывая признаков перенесенного недуга. Дело было в том, что Степан высмотрел в произошедшем явление воли Божьей, а следовательно, предвестие снисхождения благодати Господней на Россию, измученную безверием и греховностью.

– Нет, ты пойми, Елена! – пылко говорил он, стоя в резиновых сапогах по щиколотку, в навозе и держа Леку за руку. – Ты решительно недооцениваешь свой талант, свое, с позволения сказать, божественное предназначение и свою роль в поднятии, в возрождении народной нравственности...

– Какую роль? – Лека улыбалась. Степан нравился ей – жилистый светлый парень в брезентовом комбинезоне, романтичный мечтатель, привыкший к ежедневному труду от зари до зари. Ей нравилось разговаривать со Степаном, но еще больше ей хотелось сбежать от него в лес, к своим березам. – Кого тут возрождать-то? Жителей местных? Они закоснели давно в своих привычках, в своих словах, мыслях и пристрастиях. Жизнь их – жизнь живых механизмов. Утро – вечер – дойка – поливка – получка – бутылка – драка – похмелка. Все события, нарушающие привычный ход жизни, происходят только во внешней среде, а внутри каждого из этих человеков имеется только один круг – кружок рельсов, по которому бегает маленький локомотивчик. Он может либо всю жизнь тянуть свои вагоны, каждый день возвращаясь в исходную точку, либо сойти с рельсов. На большее он не способен.

– Что за глупости ты говоришь? – Степан даже покраснел от возмущения. – Они работают с утра до вечера и создают хлеб, который ты ешь. Кто сделает это, если не они – простые русские труженики? Да, они трудятся столько, что у них не остается времени ни на раздумья о нравственном смысле существования, ни на сколько-нибудь изощренное свободное времяпровождение. Но в том нет никакой беды! Ибо то, что ты считаешь для себя идеалом, есть индивидуализм. Европейский индивидуализм, выдуманный европейскими философами и доведенный до крайности современным обществом, где есть только один Бог – развращенное потребление, зависть и кичливая хвальба перед ближними. Ты можешь назвать этих людей тупыми, потому что они не знают, кто такой Кьеркегор и как послать запрос в электронную почту. Но нравственно они чище во сто крат. Моральные ценности остались здесь в основном такими же, как и в русской общине – и сто, и триста лет назад. И монгольское иго перелопатили, и Гитлеру хребет сломали, и большевиков пересидели-переждали. И, дай Бог, американское нашествие с его риглисперминтом тоже пережуют...

– Деревня изменилась, – сказала Лека. – Никогда она больше не будет такой, как в старые патриархальные годы. Хороводы вокруг костров, конечно, будут. И куклу в Масленицу будут сжигать, и блины печь, и христосоваться в Пасху. Да только все это – внешние признаки. Внутренне каждый человек уже не тот. Не будет уже такого духовного единения, о котором ты мечтаешь. Да и не верю я, что было оно когда-нибудь. Только разве что за пьяным столом. Тот, кто выше среднего уровня по своему интеллекту и образованию, всегда будет стремиться вылезти из болота, найти себе подобных. Вспомни разночинцев – как шли они в народ, как пытались сеять разумное-доброе-вечное. А толку?

– Толк был, – упрямо сказал Степан. – Не может не быть толка в движении к добру. Ты ведь тоже бросила все и приехала сюда, в деревню. Если ты так не любишь все это «болото», зачем ты приехала сюда? Я скажу тебе зачем. Ты почувствовала свое предначертание.

Предначертание... Движение к Добру. Когда-то было уже такое... Армия Добра. Что это? Что-то из прошлого. Моего прошлого.

– Я не двигаюсь к добру. – Лицо Леки исказилось от смятения и боли. – Я не двигаюсь к чему-либо такому, что ты можешь понять. Я сама не понимаю, к чему я двигаюсь. Я не знаю, что я здесь делаю.

К своим корням. Движение к своим корням.

– Степан, слушай. – Лека тряхнула головой, сбросила морок туманных мыслей. – Ты знаешь священную рощу? Которая у Черемис-холма, за кладбищем?

– Знаю.

– Почему она священной зовется?

– Это все старые верования черемисов, по-теперешнему – марийцев. Языческие верования, дохристианские еще. Они в этих рощах в праздники собирались. Считали, что там можно общаться с духами деревьев, озер, земли. С лесными созданиями. Только зачем тебе это, Лена? Мы ведь – христиане. Нам языческим идолам не пристало молиться.

– Этнографией интересуюсь, – буркнула Лека. И пошла прочь. Слишком серьезным был этот Степан. Занудным в своей правильности. И он ничем не мог ей помочь.

Она менялась. И менялась как-то уж слишком быстро. Менялась помимо своей воли.

Она никогда не была равнодушна к людям. Чуткое сопереживание, готовность откликнуться на чужую боль всегда жили в ней. И раньше слова Степана всколыхнули бы в ней волну жалости к деревенским обитателям, желание помочь чем-то этим людям. Но теперь она не чувствовала ничего. Почти ничего. Люди становились все более чужими для нее. И все более родными – деревья, звери, птицы.

«Люди наглые, – пришла в голову мысль. Какая-то странная мысль, чужая вроде бы, но все равно своя. – Люди наглые, жадные и сильные. Срок их отмерен, но пока они сильнее всего сущего в этом мире. Они сами разберутся со своими бедами. Бедами-победами. Главное, чтобы они не истребили НАС. Нас осталось так мало».

Кого – НАС? Лека не знала. Пока не знала.

* * *

– Эй, Лена!

Запыхавшийся голос прозвенел сзади. Лека оглянулась.

Девчонка. Смешная девчонка лет пятнадцати. Две рыжие косички, веснушки-пятнушки на носу. Забавная девчонка в коротком, развевающемся на ветру, не скрывающем крепких загорелых ног платьице. Симпатичная девчонка. Местные пацаны, наверное, уже сидят с ней на лавочке вечерком, лузгают семечки. А может, уже и пытались прижать ее к стеночке, затащить на сеновал, стянуть трусики... Губы полные, глаза голубые. Жила бы где-нибудь в большом городе, стала бы моделью. Сейчас мода на таких.

«Хорошая девчонка, – внезапно подумала Лека. – Она – просто человечек. Обычный юный человечек. Но все равно мы с ней подружимся. Я ей нужна. А она нужна мне».

– Как тебя зовут?

– Люба, – сказала девочка. – Любашка Чиканова. – И протянула руку.

– Лека, – сказала Лека. – Зови меня так. Лека.

– Ага. – Люба торопливо кивнула. Смотрела на Леку любопытно и чуть боязливо. – Слушай, Лена... Лека, ты, говорят, силы волшебные знаешь?

– Знаю. – Лека сложила руки на груди, приняла позу горделивую. – Хочешь, на помеле полетаю? Или в черную жабу превращусь?

– Нет... Ты меня лучше научи чему-нибудь.

– Чему?

– Ну, ты же лошадь Степкину тогда вылечила. Вот чего я хочу! Лечить хочу научиться. Как ты – рукой погладила, и все. Лошадей, коров. И людей тоже. Я смогу, Лека. У меня получится. Ты мне только секрет расскажи.

А где он, секрет-то? Лека плохо помнила, как воскресила, выдернула « того света бедную лошаденку. Что-то скрытое в ее памяти поманило, позвало лошадиную душу, и та послушно вернулась на грешную землю. Это была не Лека. Это была та, другая.

– Иди на ветеринара учиться, там тебе все расскажут, – проворчала Лека. – Дар волшебный... Ничего в мире не дается просто так, Любка. Ничего.

* * *

Лека и Любашка подружились. Купаться вместе ходили. Мамаша Любкина, конечно, была не шибко довольна: «Вот, сталбыть, городска-то девка, и сама ничего не делат, и мою дылду с панталыку сбила». Да только что с энтой девкой, Любкой, сделаешь? Лето ведь. Каникулы. Сенокос еще не настал. А значит, гуляй пока, Любка, купайся, пока время есть. Оглянуться не успеешь – пролетит твое девичество беззаботное, и муж появится злой, пьющий, и детки, и коза, и три поросенка, и корова, и два десятка кур. Когда ж купаться-то? Дай Бог, хватит времени от зари до ночки темной всех накормить, да на работу пехом сбегать, да печку растопить, да все дела переделать, да с соседкой через забор полаяться. Если и вспомнишь детство свое голоногое, только как сквозь туман: было – не было?

И подружку свою вспомнишь, Леку. Странную девушку со странным именем. И никому ведь не расскажешь, какая Лека чудесная на самом деле. Потому что засмеют, не поверят. А поверят – испугаются. Потому как люди сказку хоть и любят, да только тогда, когда она сказкой остается. А если она в правду превращается, это уже страшно.

Страшно.

Любке поначалу тоже было страшно. А потом она привыкла. И даже полюбила Леку.

А тут и Демид приехал.

* * *

Любка знала, что есть на свете такой Демид – друг Леки, чуть ли не муж. Хотя она с трудом представляла, какой муж может быть у такого человека, как Лека. Лека ничего про него не рассказывала. «Ничего про Демида рассказать нельзя, – говорила она. – Приедет он – сама увидишь, кто он такой».

И улыбалась загадочно.

И когда Любашка однажды утром подошла к дому Леки и увидела у забора обшарпанный белый «жигуленок», то сразу поняла – Демид приехал.

Ей стало немножко обидно. Кто он такой, этот загадочный Демид? Вдруг он отнимет у Любки ее Леку, будет против их дружбы? Всякие люди бывают.

Она стояла у калитки и думала. И не решалась войти, стеснялась. А как Демид появился, даже не заметила. Просто голос сзади сказал: «Привет, Любка, чего стоишь? Заходи». Она обернулась, а там парень стоит.

Голый почти, в красных спортивных трусах и кедах. Мокрый, хоть выжимай, – бегал, видать. Спортсмен. И улыбается.

И совсем не страшный. Загорелое лицо, правда, все в белых рубцах. Брови одной почти нет. Губа нижняя сшита – до сих пор следы от швов видны. Улыбка кривая, но вполне дружелюбная. Парень как парень. В принципе красивый даже. Вон на мужиков их деревенских в этом возрасте посмотреть – пузы, титьки. Или тощие как кощеи – ребра торчат, того гляди уколешься. А этот – как из кино. Гибкий, сильный. Мускулы так и перекатываются под кожей при каждом движении.

Классный парень. Повезло Леке.

– Тебе тоже когда-нибудь повезет, – сказал Демид. – Тебе повезет, малыш.

А дальше он сделал шаг к Любке и поцеловал ее. Прямо в губы. Рот Любки приоткрылся, она стояла, не в силах оторваться от этого мокрого, такого сильного и горячего тела. Она закрыла глаза и почувствовала, как земля вокруг нее поплыла.

Демид не дал ей упасть – поддержал рукой.

– Зачем ты это сделал?

– Так просто. Чтобы ты меня не боялась. Чтобы своим считала.

– А Лека? Что она скажет?

– Ничего.

Вдруг она поняла – это был не просто поцелуй. Это был подарок. Он подарил ей нечто, названия чему она не знала. С этим поцелуем влилась в нее новая сила, и спокойствие, и даже знание какое-то, о том, как мир устроен. Она ощутила себя немножко другим человеком – не лучше, чем прежде, но, во всяком случае, более приспособленным к жизни.

– Спасибо, Демид, – сказала она.

– De nada [Не за что (исп.).], – ответил он. Ответил на каком-то незнакомом языке, но все было понятно.

Его можно было понимать без слов. Просто чувствовать. Потому что она стала СВОЕЙ.