Знаковые моменты.

«Пробавлялись самобытной мудростью предков».

Редко помогали карантинные мероприятия на границах и в борьбе с остальными инфекциями. Для борьбы с заразой внутри страны стали все чаще применяться карантины, отделяющие деревни и города, в которых начался мор, от остальных русских земель. В ходу были и более радикальные меры. В 1552 году в Новгороде купца из Пскова, где, как обычно, в первую очередь вспыхнула эпидемия, решили сжечь вместе со всем товаром, а новгородца, давшего ему приют, бить плетьми. Собственно, такое поведение было уже значительным прогрессом, ведь прежде перепуганные мором русичи казнили ни в чем не повинных знахарок и прочих ведуний, обвиненных в «напущении нечисти».

Самой главной эпидемической бедой десятилетиями продолжала оставаться чума. Однако в XVI веке к ней добавился сыпной тиф, и эпидемии продолжались с прежней регулярностью, иногда приобретая масштаб общенациональной катастрофы. В начале XVII века на Руси случился трехлетний «глад и мор», в результате которого только в Москве насчитали 127 тыс. умерших. Иностранные гости столицы описывали, как с началом лета немногие выжившие обессиленные москвичи выползали на лужайки и щипали появившуюся траву.

Куда более страшная беда пришла в Москву в 1654 году. Управлявший Москвой князь Михаил Пронский писал в челобитной царю Алексею Михайловичу: «В нынешнем, в 1654 году, после Симеонова дня моровое поветрие умножилось, день от дня больше прибывает; уже в Москве и слободах православных христиан малая часть остаетца, а стрельцов от шести приказов ни един приказ не остался, из тех достальных многие лежат больные, а иные разбежались, и на караулах от них быть некому... и погребают без священников, и мертвых телеса в граде и за градом лежат, псы влачими; а в убогие домы возят мертвых, и ям накопать некому; ярыжные земские извощики, которые в убогих домех ямы копали и мертвых возили, и от того сами померли, а достальные, великий государь, всяких чинов люди... ужаснулися и за тем к мертвым приступить опасаются; а приказы, великий государь, все заперты, дьяки подъячие все померли, и домишки наши пустые учинились. Люди же померли мало не все, а мы, холопы твои, тоже ожидаем себе смертоносного посещения с часу на час, и без твоего, великий государь, указа по переменкам с Москвы в подмосковные деревнюшки ради тяжелого духа, чтобы всем не помереть, съезжать не смеем, и о том, государь, вели нам свой указ учинить».

Ответа на челобитную Пронский прочесть не успел, став жертвой эпидемии. Безуспешными были и попытки ввести вокруг Москвы карантин. В описании путешествия Антио-хийского патриарха Макария говорилось: «Царь послал сначала 600 стрельцов с их агой (для охраны ворот), и все они умерли; вторично послал других, и эти также умерли, в третий раз послал, и с этими случилось то же, ибо всякий, кто входил в столицу, тотчас падал мертвым». О Москве после мора тот же источник свидетельствовал: «Прежде битком набитая народом, сделалась безлюдной... Собаки и свиньи пожирали мертвых и бесились, и потому никто не осмеливался ходить в одиночку, ибо если бывало, что одолеют одинокого прохожего, то загрызают его до смерти».

Посланные после мора дьяки и подьячие обнаружили огромную убыль в людях. К примеру, в московской усадьбе князя Трубецкого из 278 дворовых умерли 270. А всего умерших в Москве насчитывали от 300 тыс. до 500 тыс. человек. Но и это было далеко не все. Бежавшие из Москвы стрельцы разнесли заразу по всей Руси, сделав мор всеобщим и повальным. Только в Коломне умерло 10 тыс. человек. Позднее исследователи подсчитали, что население Руси уменьшилось вдвое.

Возможно, эпидемия 1654 года была самой опустошительной в русской истории, и московский мор, начавшийся столетие спустя, в 1771 году, не мог сравниться с ней по масштабам. Однако случился он уже в просвещенный и галантный век правления Екатерины II и поэтому воспринимался как самый трагический эпизод в длинной череде российских эпидемий.

В1770 году чуму в Российскую империю, как водится, завезли солдаты. Вернее, началось все с эпидемии в Турции, с которой воевала Российская империя. Из Стамбула инфекция попала в Молдавию и Валахию, где шли бои, и от пленных и трофеев стала распространяться среди солдат и офицеров русской армии. Командование упорно не желало признавать, что в передовой части армии вспыхнула настоящая эпидемия, и упорствовало в том, что имеет место обыкновенная горячка из-за плохого климата в тех местах. Никаких карантинных мер не принималось, и потому один из офицеров в 1771 году безо всяких препятствий в сопровождении денщика и трех солдат отправился в Москву. По дороге денщик и один из солдат умерли, но и это списали на пресловутую горячку. А добравшись до Москвы, офицер разрешил своим провожатым поселиться у бывшего однополчанина-сержанта, командовавшего служителями в военном госпитале. Исход истории нетрудно было предугадать. Солдаты умерли, как умерли 22 из 27 жильцов флигеля, где квартировал сержант. И вновь военное начальство предпочло скрыть происшествие, вновь списав все на горячку. Когда смерти обнаружили управители города, в рядах призванных ими врачей тоже не было согласия, и пока шли споры, время было упущено.

Как оказалось, на суконной фабрике, где работали и москвичи, и отпущенные помещиками на оброк крестьяне, уже давно мрут люди, которых владельцы мануфактуры хоронят тайно по ночам. Пока решали, что делать, пока закрывали фабрику, часть рабочих, живших там же, разбежалась. А москвичи разошлись по домам. Ко всем прочим бедам к фабрике не поставили караул, и оставшиеся там ткачи свободно разгуливали по Москве, разнося заразу. Дальнейшему распространению инфекции способствовало, мягко говоря, антисанитарное состояние города и его обитателей.

«В наше время, – писал в 1911 году В. Нечаев, – мало кого удовлетворяют московские санитарные условия, но современный москвич, наверное, стал бы гордиться ими, если бы ему удалось увидать свой родной город таким, каким он был в XVIII столетии. Чтобы составить себе приблизительное представление о тогдашней Москве, надо вообразить очень большую великорусскую деревню, вернее, целый комплекс таких деревень. Все особенности деревенского быта повторялись в Москве в крупном масштабе. Грязь на площадях и городских проездах была неимоверная. И обыватели, и местное начальство так привыкли к ней, что совершенно равнодушно смотрели на ее накопление, но иногда петербургские власти, наезжавшие вместе с двором в древнюю столицу, возвращали чуткость обонянию и остроту зрению московской администрации, и тогда пред нею открывались поразительные картины: груды помета и всякого скаредства в заброшенных лавках в самых бойких частях города, свалки нечистот внутри сгоревших домов, кучи всяких отбросов на кремлевской площади подле самого дворца и соборов. Когда начиналась оттепель, человек, одаренный петербургским обонянием, не решался выходить на улицу из-за „бальзамового духа“, разливавшегося всюду. В самом центре города, на месте Театральной площади, красовались овраги, превращенные в места свалок. Речка Неглинная почти на всем своем протяжении в черте Москвы представляла из себя сплошную клоаку, и берега ее под стенами Кремля были навалены нечистотами.

Та же грязь царила и в жилищах. Санитарное благоустройство было одинаково чуждо и убогим избам городской мелкоты, и барским хоромам, возвышавшимся посередь обширных дворов, наполненных нечистотами. Эти пышные с виду особняки с примыкавшими к ним разными службами, набитыми многочисленною дворней, составляли целые усадьбы вполне деревенского склада, настоящие деревенские оазисы... Московские жилищные условия вообще, по мнению врачей, сыграли видную роль в быстром распространении язвы...

«Непрямые», то есть не заслуживающие названия человеческого жилья, жилища отражали в себе культурный уровень громадного большинства городского населения. Если и в наше время в составе его на первом месте по численности стоит пришлое крестьянство, то преобладание деревенского элемента в Москве XVIII столетия было еще заметнее. Коренные москвичи составляли незначительное меньшинство в московских слободах и посаде, наполненных крестьянами, пришедшими из деревень на заработки. Что представлял из себя русский крестьянин того времени в культурном отношении – об этом нет надобности распространяться. Безграмотный, выросший в среде, куда не проникала не только общечеловеческая культура, но и христианская религия, раб государства и раб помещика, в большинстве случаев тоже совсем не тронутого цивилизацией, он был подлинным дикарем. Но немногим разнился от него и московский туземец – ремесленник или средней руки купец. Персонажи Островского и Горбунова, происходящие по прямой линии от посадских людей и слобожан XVIII века, сохранили фамильные черты, несомненно, в несколько смягченном виде: постоянное полицейское воздействие все-таки сгладило шероховатости этих примитивных натур, ввело их, по крайней мере до известной степени, в рамки городского общежития. Деды героев «темного царства» стояли гораздо ближе к крестьянству, с которым они были связаны и происхождением, и общностью бытового уклада. Верные заветам старины, они обходились без школьного учения, чуждались всяких культурных новшеств и пробавлялись исключительно самобытной мудростью предков».

В таких условиях эпидемия не могла не принять грандиозного размаха. Были дни, когда в Москве умирало по 500-700 человек, хоронить которых было некому. Поэтому власти пошли на нетрадиционную меру: отправили на уборку трупов из домов и с улиц осужденных преступников, которых стали именовать «мортусами».

«Ежедневно, – вспоминал очевидец Подшивалов, – тысячами фурманщики в масках и вощеных плащах (воплощенные дьяволы) длинными крючьями таскали трупы из выморочных домов, другие подымали на улице, клали на телегу и везли за город, а не в церковь, где оные прежде похоронялись. У кого рука в колесе, у кого нога, у кого голова через край висит и, обезображенная, безобразно мотается. Человек по двадцати разом взваливали на телегу».

Ходили слухи, что «мортусы» вместе с мертвыми вытаскивают и грузят еще живых, а еще грабят опустевшие дома. Правда, грабежей хватало и без них. Московские обыватели дружно наваливались на оставшиеся бесхозными лавки, особенно со съестным, которого во взятом в карантин городе становилось все меньше. Ко всему прочему на улицах горели костры с можжевельником, дым которого, как считалось, защищал от болезни.

Тяжелое настроение горожан не могло не вылиться в серьезные эксцессы, чем не преминула воспользоваться часть духовенства, прежде всего священники, не имевшие постоянных мест в церквах, так называемые безместные попы. Это была особая духовная каста, неплохо зарабатывавшая службами в домовых церквах богатых господ и солидных учреждений, с которой боролся митрополит Московский Амвросий. Не жаловали Амвросия и другие священнослужители за то, что он на время эпидемии запретил крестные ходы и иные службы, способствующие еще большему распространению заразы. Последней каплей стало решение митрополита о закрытии доступа к церкви у Варварских ворот, куда ринулся народ ставить свечи к иконе Богоматери во избавление от болезненной напасти.

Подзуженные безместными попами, верующие бросились искать митрополита и, не найдя его в Кремле, разгромили его покои. Амвросия разыскали на следующий день в Донском монастыре и забили кольями и ногами до смерти, а его труп оставался лежать у стен монастыря еще два дня, поскольку монахи опасались разъяренных верующих. Для подавления бунта, когда толпа вновь двинулась в Кремль, оказалось достаточно одного выстрела картечью из небольшой пушки. На чем, собственно, московский чумной бунт и завершился.

Лишь после этого на эпидемию обратила самое серьезное внимание императрица, до тех пор требовавшая лишь поддерживать в москвичах бодрость духа. Она отправила в Москву своего фаворита графа Григория Орлова с чрезвычайными полномочиями и крупными средствами, которые тот правильно пустил в дело. Он скупил залежавшиеся товары московских ремесленников, а здоровым москвичам предложил за плату выйти на общественные работы – укреплять Камер-Коллежский вал и ров возле него. Тем, кто, выздоровев, выходил из больницы, была назначена плата. Так что горожане охотнее стали обращаться к врачам. В итоге в 1772 году последняя крупная эпидемия чумы в России сошла на нет, хотя карантин вокруг Москвы продолжали держать до конца года. Потом долго спорили о числе жертв и решили, что скончалось около 100 тыс. москвичей, не считая жителей окрестных сел. Одно из таких сел, Пушкино, к примеру, вымерло полностью, после того как один из его жителей привез в подарок жене кокошник, принадлежавший умершей от чумы женщине.

Однако самое любопытное заключалось в том, что все последующие эпидемии в Российской империи отличались от московской только возбудителем и масштабом. Все та же грязь способствовала широкому распространению холеры и иных напастей, а толпа неизменно искала виновных и пыталась убивать то докторов, то неких поляков-отравителей или иных людей, признанных воспаленными умами ответственными за людское горе.