Россия и Запад.
Вокруг Осипа Дымова.
Две нижеследующие заметки связаны между собой фигурой беллетриста и драматурга Осипа Исидоровича Дымова (1878–1959), чья личность и творческая деятельность не только не обойдены исследовательским вниманием юбиляра, но составляют одну из областей его многогранных научных интересов[1124].
I. Осип Дымов, Алексей Толстой и Исаак Розенфельд.
В неопубликованных воспоминаниях «Алексей Толстой и Леонид Андреев», написанных в оригинале по-английски (хранятся в Archives of the YIVO Institute for Jewish Research (New York). O. Dymow Collection), Дымов, который близко знал того и другого, рассказывает, что принимал деятельное участие в событиях, сопутствовавших женитьбе Толстого на С. И. Дымшиц и, соответственно, ее разводу с первым мужем.
В нашем переводе на русский язык это место в мемуарах выглядит так:
Спустя несколько дней после моего возвращения в Петербург ко мне нагрянул посетитель. «Там вас ожидает граф, — сообщила мне всполошившаяся горничная. — Поставить самовар?». Посетителем оказался Алексей Толстой. — Мне необходимо с вами поговорить, Осип Исидорович, по приватному делу. Я хотел бы просить вас о помощи. — Разумеется, если это в моих силах. Выпьете чаю или немного вина? — Нет, благодарю. Я буду с вами предельно откровенным. Он был как никогда серьезен. Я впервые увидел этого человека изнутри. Его смеховая маска, легкая, завораживающая улыбка исчезли. От знакомого мне бесшабашного юношеского удальства пропал и след. — Та дама, которая была со мной у Андреева, моя будущая невеста[1125]. — Она замужем или разведена? — Она замужем, и вы знаете ее мужа — это господин N. — Математик? — Да. Вот почему я просил ее брата пойти с нами к Андрееву. Иной возможности выйти с ней у меня не было. — Понимаю. Вы поступили совершенно правильно. — Лидия Семеновна[1126] не любит своего мужа и хочет с ним развестись. — А он? — Тут дело не простое. Он отказывается. — Почему? — Не знаю. Наверное, потому, что любит ее. — Но ведь он интеллигентный человек, который должен понять… — В данный момент он отказывается понимать что бы то ни было. Может быть, вы поговорили бы с ним? — Но я с ним не настолько знаком, лишь встречал его несколько раз. Впрочем, я попытаюсь. — Я был бы вам бесконечно признателен. Вы окажете нам тем самым неоценимую услугу. Он сделал короткую паузу и затем продолжал: — Я готов дать ему пять тысяч, если он освободит ее. — Вы полагаете, что он… — Я не знаком с ним настолько хорошо, чтобы судить, и оставляю это на ваше усмотрение. Вы объясните ему все гораздо лучше. Ах да, я не сказал вам, что она еврейка и хотела бы ею остаться. Я ничего не имею против. Через несколько дней я встретился с математиком. Наша встреча была не из самых приятных. Он спросил, сколько мне заплатили как посреднику, что меня оскорбило. Вместо ответа я спросил, какой суммой он бы удовлетворился, чтобы дать развод жене, после чего пришел черед оскорбиться ему. С Толстым в ходе этих переговоров я виделся несколько раз[1127]. Обо мне математик говорил своим друзьям, что я злой человек, и приводил строгие математические доказательства этого положения. Волей-неволей я стал свидетелем всех деталей этого развода и последовавшей за ним женитьбы[1128].Несколько комментариев к приведенному мемуарному фрагменту. Первым мужем С. Дымшиц, о котором здесь говорится, был Исаак Самуилович Розенфельд (1879–1978)[1129]; о браке с ним (они поженились летом или осенью 1905 года) она впоследствии, в воспоминаниях об А. Толстом, писала:
Я в это время <1905–1906 гг.> жила и училась в Берне, где была студенткой университета. В этом же университете обучался и человек, считавшийся по документам моим мужем. Брак наш был странный, я сказала бы «придуманный». Человека этого я не любила и не сумела его полюбить. Вскоре я тайно, без всякого предупреждения, покинула его и поехала в Дрезден, к брату[1130].И. Розенфельд был старшим братом жены М. Шагала Беллы Розенфельд[1131]. В своем Curriculum vitae (составленном, по-видимому, в 1909 году) он сообщил:
Я родился 20 июня 1879 г. в Витебске (Россия), будучи сыном крупного купца Самуила Розенфельда. В 1896–1902 гг. я учился в частном реальном училище, а затем в качестве слушателя изучал в Киеве экономию, философию и литературу. Летом 1903 г. я записался в Гисенский университет, где слушал у проф. Зибека философию, у проф. Онкена историю. В зимний семестр 1903/1904 гг. в качестве матрикулированного студента я продолжил свою учебу в Берне до лета 1906 г., когда с целью разработки темы диссертации уехал на один семестр в Страсбург. Там я слушал лекции по логике и истории философии у проф. Циглера. С этого времени я работаю в Берне[1132].В Берне И. Розенфельд учился у известного профессора Л. Штейна и там же защитил докторскую диссертацию по философии «Die doppelte Wahrheit mit besonderer Rucksicht auf Leibniz und Hume», изданную в 1912 году (а в 1924-м еще одну, на этот раз по медицине, в Лозаннском университете). Его окружение естественным образом воспринимало Розенфельда как молодого математика и философа, см., например, дневниковую запись P. M. Хин-Гольдовской (от 8 января 1913 года), в которой она ведет речь о С. Дымшиц:
Жена его <А. Толстого> — художница, еврейка, с тонким профилем, глаза миндалинами, смуглая, рот некрасивый, зубы скверные в открытых, красных деснах (она это, конечно, знает, п<отому> ч<то> улыбается с большой осторожностью). Волосы у нее темно-каштановые, гладко, по моде, обматывают всю голову и кончики ушей, как парик. Одета тоже «стильно». Ярко-красный неуклюжий балахон с золотым кружевным воротником. В ушах длинные, хрустальные серьги. Руки, обнаженные, до локтя, — красивые и маленькие. Его зовут Алексей Николаевич, ее — Софья Исааковна. Они не венчаны (Волошин мне говорил, что у него есть законная жена — какая-то акушерка <первая жена А. Толстого (1902–1907) Юлия Васильевна Рожанская>, а у нее муж — философ!). У нее очень печальный взгляд, и когда она молчит, то вокруг рта вырезывается горькая, старческая складка. Ей можно дать лет 35–37. Ему лет 28–30[1133].Как это нередко бывает в воспоминаниях, написанных через много лет, времена и события прошлого у мемуариста смешиваются и смещаются: Дымов относит свой рассказ к 1908 году, сама же С. Дымшиц вспоминала так:
…В июле 1907 года началась наша с Алексеем Николаевичем совместная жизнь. Июль, август, сентябрь 1907 года мы провели на даче на Карельском перешейке, в местечке Келломяки. Жили мы в лесу, в маленьком одноэтажном домике[1134].Дело о разводе Софьи Исааковны с первым мужем растянулось на многие годы, и Дымов, по всей видимости, все это время в той или иной форме играл роль «доверенного лица» Толстых. 2 января 1911 года датирована записка к нему А. Толстого:
Милый Осип Исидорович, Узнайте, пожалуйста, адрес Розенфельда, по адресному столу его нет, но его видели недавно в Петербурге.И далее Толстой прибавляет:
Видите, складывается так, что Вы играете в нашей судьбе роль среднюю между дух<овной> консисторией и адвоката по бракоразводным. Такова судьба[1135].В свою очередь, Дымов сообщал Толстому из эстонской деревушки Безо, где он отдыхал летом 1912 года[1136]:
Безо (Эстляндия) Лесная, 28. Дорогой друг Алексей Николаевич, Что Ваша пьеса? Пишете ее? Или уже кончили?[1137] Что еще задумали и выполняете? Сообщите мне. Сообщайте о себе. Софье Исааковне, пожалуйста, передайте вместе с сердечным приветом, что Розенфельд, видимо, пропал: не получаю от него никаких вестей, не знаю ничего, а что горше всего, не могу узнать. Я здесь в Везо, на берегу моря, в прелестной местности. В десяти шагах от нас — Сол<омон> Юльевич Копельман с женой[1138], а еще дальше М. М. Исаев с семьей[1139]. Впрочем, в настоящее время Коп<ельма>нов нет; будут через несколько дней. Я все время возился с моей пьесой («Преступление против нравственности»), чинил и штопал. Теперь закончил, многое изменил и исправил[1140]. Жизнь здесь течет медленно — точно мысль ученого критика — без вспышки, день как другой. Бреюсь раз в неделю, а купаюсь ежедневно. Знакомых мало. Собак много. Комаров было много, сейчас исчезли. Где-то близко от меня живет Разумник Иванов. Он здесь уже, кажется, недели 2, а я его до сих пор не видел. Сюда приезжают М. Пришвин и А. Ремизов[1141]. Кажется, собирается и Л. Андреев наведаться. Когда Вы думаете быть в Петербурге? Надо бы попробовать осуществить то, о чем мы говорили с Вами (союз прозаиков-беллетристов). А журнал? Следует подумать. Вы, конечно, знаете и читали о гибели Сапунова?[1142] Знали Вы его хорошо? Я совершенно не знал. Пишу небольшие рассказы, думаю написать повесть в 3–4 листа. Буду очень рад, если скоро ответите. Как ребенок?[1143]. Сердечный привет милой Софье Исааковне. Вас обнимаю. P. S. Читали «Мечту-победительницу Сологуба»? Это очень скучно и уныло. А язык прекрасный. Напишите о своей пьесе. Как идет? Меня очень интересует[1144].Несмотря, однако, на свое участие в бракоразводном деле и занятую откровенную «антирозенфельдовскую» позицию, Дымову каким-то образом удалось не только не испортить свои отношения с покинутым и оскорбленным супругом, но и выступать в качестве помощника и устроителя его философской и литературной карьеры. Об этом свидетельствует сохранившаяся дымовская записка к A. Л. Волынскому:
Т. 299.78. Фонтанка. 54. к. 79. 24 ноября. Многоуважаемый Аким Львович, Быть может, Вы примите и захотите поговорить с молодым философом И.Н. <sic> Розенфельдом. Позволяю себе направить его к Вам. Уважающий Вас.К сожалению, пока не удалось установить, принимал ли Волынский Розенфельда, состоялась ли между ними встреча и что из этого вышло, но сам по себе факт проявления Дымовым благородных чувств — заботы о том, кого он должен был вроде бы числить среди своих недругов, представляется довольно любопытным. С другой стороны, несколько не укладывается в привычную схему и поведение Розенфельда, которому не пристало принимать подаяний от человека, сыгравшего столь негативную роль в его жизни. Нам неизвестны обстоятельства, изменившие характер их отношений, однако факт остается фактом: обоюдная конфронтация (Розенфельд в нижепубликуемом письме к Дымову осторожно называет это «неладами») обернулась неожиданным и полным замирением и даже больше того — если верить письмам покинувшего Россию Розенфельда, он сохранил к Дымову «искреннее дружеское чувство». Нельзя сказать с абсолютной уверенностью, приложил ли Дымов старания, чтобы выполнить просьбу Розенфельда и помочь ему опубликовать статьи в российской печати, рекомендовал ли он его журналу «Заветы» или какому-либо другому журналу, о чем тот просил. Зная ответственное отношение Дымова к подобного рода просьбам, полагаем, что проигнорировать обращение Розенфельда он не мог, и приведенная его записка Волынскому служит здесь наилучшим доказательством. Правда, в «Заветах» Розенфельд не печатался, равно как, насколько нам известно, ни в каких других российских печатных органах, однако едва ли это случилось потому, что Дымов отмахнулся от его просьбы. Впрочем, здесь мы вступаем в область догадок, которые едва ли способны прояснить ситуацию. Обратимся лучше к документальным свидетельствам, позволяющим судить о неожиданном финале этой истории, — двум письмам Розенфельда Дымову, написанным из Германии. Письма публикуются по автографам, хранящимся в РГАЛИ (Ф. 181. Оп. 1. Ед. хр. 22. Л. 1–4 об.).
1.
Berlin-Friedenau. Bsingstr. 19. Дорогой Осип Исидорович. Узнав от Вашего брата[1146] Ваш адрес, я хочу написать Вам несколько слов. Что Вы много работаете, печатаетесь, это я знаю и с большим удовольствием слежу за Вашими произведениями. Что у Вас вообще доброго? Собираетесь ли в Берлин? Довольны ли собой, сложившейся жизнью, окружающими людьми? и духовной своей атмосферой? Я буду очень рад, если напишете мне. Но не только официальный привет, а по-дружески. Несмотря на то, что 3 года назад, в последние дни моего пребывания в Петербурге между нами были нелады (помните?), я к Вам продолжаю чувствовать хорошее и искреннее дружеское чувство. Чем это объяснить, я сам не знаю, но и не хочу разбираться в этом, факт важнее своих причин — Вы имеете во мне преданного и искреннего друга. Я живу в Берлине всего несколько месяцев, работаю много. Я закончил статью о<б> интуитивной философии Бергсона. Если Вы можете отрекомендовать меня редакции «Заветы», я буду Вам очень признателен. Я думаю свою статью послать в «Заветы», и. Ваша рекомендация для меня очень важна. Единственный человек, который оказывал мне услуги в литературн<ом> мире, — это Вы, а потому осмеливаюсь опять обратиться к Вам. Если б Вы могли, т. е. хотели бы связать меня с редакцией «Студия» или с какой-нибудь газетой, журналом, журнальчиком и пр., куда я мог бы регулярно посылать корреспонденции о театре или о новейших литературных течениях и вообще на культурные темы, Вы бы этим оказали мне очень большую услугу. Материально лучше всего обставлены постоянные политические корреспонденты. Но это, я думаю, труднее достать, я бы, конечно, был бы этому рад. Над чем Вы сейчас работаете? Напишите мне о себе. С задушевным приветом. Искренне уважающий Вас,2.
Friedenau, 11.II <19>13. Berlin-Steglitz. Hackerstr. 10.II. Дорогой Осип Исидорович! Спасибо за Ваше письмо. Вашего брата встречаю довольно часто. Последнее время я простужен, не выхожу, поэтому встречаю его реже. Ваш брат часто жаловался на отсутствие от Вас писем. Он говорит мне, что занимается теперь по своей технике, служит где-то. Шолом Аш расспрашивает меня про Вас. Он околачивается здесь некоторое время[1147]. Меня часто спрашивают в разных кругах про Вас. Берлинская публика Вас знает. Мне бы так хотелось прочесть Ваш роман «Бегущие креста», кажется, Вы переменили название[1148]. Здесь не достать. Если Вы могли бы мне прислать экз<емпляр> хотя бы на несколько дней, я скоро отослал бы Вам. Очень и очень благодарю Вас за Вашу любезную готовность оказать мне услугу. Если разрешите, пришлю Вам статейку-корреспонденцию для «Заветов». Работаю над статьей «Интуитивная философия Бергсона», думаю и ее послать Вам для «Заветов». Если Вы, милый Осип Исидорович, хотите отрекомендовать меня редакции, буду Вам очень благодарен. Бергсон, кажется, интересует теперь рус<скую> публику. В истории дерзновений человеческой мысли давно уже не было такого крупного и самобытного явления, как «Бергсон». Если для Вас не затруднительно спросить у Разумника, желательна <ли> для них статья о «Нитше», буду Вам очень признателен. Я написал еще в прошлом году статью «Творчество юдаизма». Многие находят ее любопытной. Она сводится глав<ным> обр<азом> к следующим моментам: 1. Атеистичен или религиозен юдаизм? 2. Вселенский сверхисторический характер еврейской культуры. 3. Разрушающий-созидающий характер еврейского творчества. Помните, мы с Вами говорили часто на эту тему. И Вас, кажется, этот вопрос занимает. Статья не абстрактного характера, оперирует фактами и опытом «творчества», но не знаю, куда она может пойти. В «Рус<ской> Мысли» никого не знаю, кроме того, вряд ли подойдет из-за ее отношения к историческому христианству. Еврейских журналов нет. Я послал ее недавно моему брату, проживающему в Петербурге. Я от него еще ответа не имею. Если Вы разрешите, я напишу ему, и он передаст ее Вам, он живет недалеко от Вас: Невский 130, кв. 34. Яков Самойлович[1149]. Буду очень, очень рад увидеться с Вами. Я Вам не ответил так долго на Ваше теплое письмо из-за того, что был болен и сейчас еще нездоров. Что у Вас доброго? Каково настроение? От души желаю Вам всего хорошего и светлого. Жму Вашу руку. С задушев<ным> приветом.II. О Борисе Павловиче Бурдесе.
«Передовик» «Биржевых ведомостей» Борис Павлович Бурдес (1861–1911) личность весьма неординарная. Как журналист он начинал в провинциальных изданиях, затем сотрудничал в газете «Луч» и «Петербургских ведомостях». Образцовым считается его перевод на русский язык книги И. Канта «Грезы духовидца, поясненные грезами метафизика» (СПб., 1904; 2-е изд. — 1911, редактор А. Волынский); см. также его брошюру (бесплатное приложение к «Биржевым ведомостям») «Политический строй и партии современной Германии» (СПб., 1906) и статью «Эрнест Ренан как человек и историк еврейского народа» (Вестник всемирной истории. 1901. Вып. VI)[1150], свидетельствующую о нем не только как о зрелом политическом аналитике, но и как о компетентном философском публицисте.
Бурдес был неплохим лингвистом и знатоком богословия. В Отделе рукописей Государственного центрального музея им.
А. А. Бахрушина сохранилось его письмо Т. Н. Щепкиной-Куперник, написанное на визитной карточке, в котором он демонстрирует свои познания в библеистике:
Борис Павлович Бурдес, Сотрудник «Биржевых Ведомостей». Крюков канал, д. 7[1151]. С истинным удовольствием посылаю Вам, Татьяна Львовна, Тору и книги пророков. В XI главе Исайи Вы найдете формулу, которая Вам так нравится. В 9 стихе слово «Господа» тенденциозно взято переводчиком вместо «Бога». Надеюсь, формула в глазах Ваших и Вашей сестры, Анны Львовны[1152], не пострадает. <На лицевой стороне карточки:> Всегда и во всем с Вами <далее проведена стрелка к имени> Борис Павлович Бурдес[1153].Будучи человеком достаточно образованным, начитанным и пишущим, он проявлял себя в различных сферах — от переводчика до исследователя-гуманитария. В недатированном письме писателю и публицисту И. А. Порошину Борис Павлович, перечисляя свои литературные и научные занятия, а заодно подверстывая к ним успехи на любовном фронте, сообщал:
Написал и довольно большое исследование о Ницше, довожу до конца большую статью о современной русской поэзии, перевожу очередное французское исследование о Паскале и — не скрою от Вас — ухаживаю за одной миловидной особой — не без некоторого успеха. Сплю мало, но здоров и с наслаждением работаю[1154].Несмотря, однако, на известную незаурядность личности и деятельности Бурдеса, ни его журналистское наследие, ни политические или философские суждения, взгляды и тексты, ни познания в области иудаики, ни круг общения никогда не изучались. Возможно, последующим поколениям в Борисе Павловиче недоставало персональной яркости, но могло сыграть свою роль и то обстоятельство, что за политическим обозревателем «Биржевки» тянулся шлейф дурной славы агента охранки. К моменту знакомства Дымова с Бурдесом (в 1901 году, когда Дымов стал сотрудником этой газеты) связи последнего с российским полицейским ведомством, судя по всему, значительно ослабли. По крайней мере В. К. Агафонов, автор знаменитой книги о полицейских агентах (1918), написанной на основе изучения архивов охранки, относит деятельность Бурдеса-провокатора к недалекому, но все-таки прошлому:
Бурдес Борис состоял сотрудником петербургского охранного отделения в 1881 году. В 1893 году поехал в Париж и оттуда предложил свои услуги Семякину по заграничной агентуре, причем указал, что имеет связь в революционной среде благодаря своим виленским знакомствам с Борисом Гейманом, Валерианом, Леоном Френкелем (другом Бебеля), Давидом Куревичем и его сестрой Марией, затем он знаком с московским студентом Троицким, входящим в кружок Василия Мятлина, Рождественского и сестер Шефтель. О Бурдесе в это же время писал Н. Н. Сабурову — исправляющему должность директора Департамента полиции — начальник харьковского жандармского управления К. Н. Вербицкий, сообщая, что Бурдес был у него в числе секретных сотрудников петербургского охранного отделения в 1881 году (письмо от 29 сентября 1893 года). Вернувшись из Парижа, Бурдес представил с. — петербургскому градоначальнику сообщение о деятельности русских революционеров в Париже, причем охарактеризовал следующих лиц: Александра Карро, Бориса Геймана, Анку Берман — жену Геймана, Николая Троицкого, Марию Давыдовну, Гуревич, Татьяну и Веру Гейман (сестры Бориса), Верховеского, Григорьева, Яновича и других[1155].Сведениями о том, продолжал ли Бурдес трудиться на ниве осведомителя, заняв в 1901 году кресло «передовика» солидной газеты, мы не располагаем. Известно даже нечто противоположное: в эти годы он был не прочь, например, разделить трапезу за еврейским пасхальным столом со знаменитым революционером-народником, «чайковцем», членом «Земли и воли» и членом исполкома «Народной воли», бывшим шлиссельбуржцем, писателем, ученым (в будущем почетным членом АН СССР) Николаем Александровичем Морозовым (1854–1946). В бумагах Морозова отложились письма к нему Бурдеса и Дымова: то и другое содержат приглашение отпраздновать вместе с ними 11 апреля 1910 года — по принятому в тогдашнем Петербурге обычаю — еврейскую пасху в смешанной русско-еврейской компании (оба письма написаны на почтовой бумаге «Биржевых ведомостей»). В приглашении Бурдеса говорилось:
Дорогой Николай Александрович, Все еще нахожусь на положении умирающего, но не умершего, и, как видите, с трудом вывожу буквы. Повидать Вас и Вашу супругу мне очень хочется. Да и вообще после события 7 ноября потребность общения с такими, как Вы, еще больше усилилась[1156]. Если ничего лучшего Вам не предстоит, приезжайте завтра, в воскресенье, часам к 10 веч<ера>. Встретите знакомых, и мы часик-другой побеседуем о нем[1157]. Крепко Вас обнимаю. Кланяюсь супруге Вашей.Приглашение Бурдеса подкреплялось письмом Дымова:
С.-Петербург 10 апр<еля> 1910. Высокоуважаемый Николай Александрович, Беру на себя смелость от имени Вашего знакомого Б. П. Бурдеса и своего пригласить Вас с женой на празднование Пасхи (еврейской) в воскресенье 9 вечера 11 апр<еля> уг. Кронверкского Церковная ул., д. 1 к. 7 у Б. П. Бурдеса (Петер<бургская> стор<она>) <рядом, на полях, приписан телефон:> Т. 308.18. Там Вы найдете кружок лиц, которые, как и мы, относятся к Вам с чувством исключительно глубокого уважения. Мы очень хотим думать, что Вы не откажете всем нам в этой нашей просьбе.Поддерживавший с Дымовым приятельские отношения Бурдес переводил вместе с ним на русский язык трагедию Шолома Аша «Саббатай Цеви»[1160]. Писавший на идише Ш. Аш хотя и жил в Петербурге, но русским языком почти не владел и для представления русскому читателю нуждался в адекватных переводах. До этого тот и другой уже переводили Аша: Дымов его драму «God fun nekome» («Бог мести», 1906; постановка 1907)[1161], а Бурдес — повесть или, как определил жанр сам автор, «поэму из еврейской жизни в Польше» «A shtetl» («Городок»), напечатанную издательством «Шиповник» в 1907 году[1162]. Однако в связи с переводом «Саббатая Цеви» между автором и переводчиками произошел инцидент: Аш выразил то ли полное недовольство, то ли неполное удовлетворение переводом. В письме к нему из Берлина Дымов писал[1163]:
Копия. Berlin W. Spichem St. 2, gar. I. Господину Шолому Ашу. В письме Вашем к Б. П. Бурдесу Вы порицаете одни места перевода «Саббатая Цви» и хвалите другие. Первые — по Вашему утверждению — переведены Б. П. Бурдесом одним, вторые — совместно со мной. Для выяснения истины считаю долгом сообщить, что весь перевод сделан нами двумя сообща и что в нем нет ни строчки, которая была бы не читаема мной. P. S. Как было условлено заранее, на переводе должна значиться одна только фамилия Б. П. Бурдеса.В свою очередь, Бурдес писал Волынскому примерно в это же время:
Дорогой Аким Львович, <…> От Аша вчера получил письмо, из которого вижу лишь одно: пьеса его, очевидно, произвела невыгодное впечатление. Как переводчики этой пьесы мы с Дыминкой ему тотчас же написали и по некоторым соображениям решили переслать Вам, Чирикову[1164] и Санину[1165] копию с ответного письма. Вас крепко обнимаю.Вероятно, вместе с письмом Бурдеса Волынский получил письмо и от Дымова:
Дорогой Аким Львович, Ну вот и инцидент. Люблю. Брр… Понимаете: я специально из Мюнхена приехал, свою драму бросил, три недели возился с лжепророком, не получил ни копейки, уплатил из кармана (часть) за переписку и вот: Аш утверждает, что я неграмотен! Merci. <…>Еще до этого Дымов сообщал Волынскому (5 ноября 1907):
Познакомились мы здесь с новой драмой Аша «Саббатай Цеви», неудачна[1168].Перевод пьесы был послан на просмотр Волынскому и его заключение. Бурдес писал ему в уже цитированном письме:
Сегодняшнее письмо Аша усиливает нетерпение, с которым ждем Вашего отзыва об его пьесе.Нам неизвестен финал этого инцидента; судя по всему, через какое-то время он был исчерпан, но след во взаимоотношениях его участников, безусловно, оставил.
В обыденной жизни Бурдес представлял собой довольно-таки странную смесь экстравагантности и комизма, что служило объектом нескончаемых шуток и иронических поддевок людей, его окружавших. Так, П. Пильский не без насмешки описывает Бурдеса «маленьким человеком с тоненьким голосом»[1170], а в «Романе моей жизни» И. Ясинского он предстает как «бойкий, остроумный публицист с комической внешностью и с оригинальными взглядами на текущие события»[1171].
Бурдес был извечной жертвой бесконечных происшествий, неприятностей и конфузов. В упоминавшемся выше письме И. А. Порошину он пишет:
В тот день, когда Вы уезжали из Петербурга, со мною приключилась маленькая неприятность, помешавшая мне повидать Вас. Выскакивая с дрожек, я упал, переломал кость в левой руке выше хирургической шейки. Шесть недель я работал одной рукою, ходил с гипсовой повязкой на другой, и так как Бонди[1172] в это время взял отпуск, а Батхов опасно заболел, то мне пришлось работать за троих в течение целого месяца и писать одной рукою. Но все хорошо, что кончается хорошо. Теперь Бонди здесь и произведет в помощники редактора, Батхов выздоровел и женился, а моя рука левая действует по-прежнему. Ничто, стало быть, не мешает мне воевать с Чемберленом, ругать Вильгельма II и давать добрые советы нашей собственной дипломатии. Все это я делаю добросовестно, за что получаю по-прежнему 300 рублей в месяц и — от времени до времени похвальные отзывы[1173].Комичность фигуры Бурдеса оставалась притчей во языцех. Нельзя было без улыбки смотреть на этого невысокого человека, выделявшегося среди толпы нелепостью своего наряда и экспансивностью поведения. О. Мельник в письме от 22 сентября 1907 года сообщал из Берлина А. Волынскому:
Вижу иногда Бурдеса на улице — в белой жилетке с большим вырезом и в старомодном цилиндре времен Кукольника. На фоне современной берлинской улицы Бурдес особенно смешон[1174].В другом его письме тому же адресату (от 5 ноября 1907) читаем:
…Могу Вам достоверно сообщить, что Бурдес действительно женится. Он «влюблен, влюблен, как мальчик». Он говорит теперь только цитатами из «Песни песней». Если б Вы знали, как мне тошно от его восторгов «иудаизмом»![1175].Получив это письмо, Волынский, вероятно, заинтересовался предметом любовных воздыханий Бурдеса; Дымов в ответ успокаивал:
С Бурдесом… неясно. По-моему, это просто юношеское увлечение. Простительное во всяком случае[1176].Сам Дымов, не усмотревший (по крайней мере судя по этому его письму) в увлечении Бурдеса никакой аномалии, относился к приятелю ничуть не менее иронично, нежели другие. Годы спустя в своих идишских мемуарах «Wos ikh gedenk» он сделает забавную зарисовку Бурдеса, крещеного еврея, который громко и патетично возмущался на премьере скандально знаменитых «Контрабандистов» С. Эфрона-Литвина и В. Крылова в Суворинском театре (23 ноября 1900 года) — спектакля, проникнутого лютой антисемитской злобой:
Уже прошло более получаса, а публика все еще ждала. Там, за занавесом, не торопились. Выглядело это так, будто две враждебные армии стояли друг против друга, готовые к бою, но каждая боялась начать стрельбу первой. — Я еврей! И я протестую против такого молчания! — услышал я позади себя истерически крикливый голос: — Это оскорбление и унижение! Я узнал голос своего коллеги по газете выкреста Бориса Бурдеса. Он весь покрылся потом, его стоячий накрахмаленный воротник превратился в белую тряпку, волосы на голове были растрепаны. Никто его не слушал, но он по-прежнему продолжал кричать: — Я еврей! Я не допущу, чтобы… Чего не хотел допустить этот «еврей», я уже не мог уловить[1177].Бурдес же, напротив, высоко ценил писательское дарование Дымова, о чем последний хорошо знал, воспринимая это, по-видимому, не без иронического патронального чувства. В письме А. Руманову от 14 июля 1905 года Дымов, рассказывая о Бурдесе, дал волю своей иронии:
Я думаю о своей будущей «карьере». Я писал об этом Бурдесу. Вот как он выразился. Внимание. Чехов про себя так отзывался («Чайка»): про меня всегда будут говорить: «Да, это хорошо, мило, но Тургенев писал лучше. А про меня будут говорить: Да, хорошо, мило, но Чехов писал лучше. Однако когда я умру и появится молодой подающий надежды писатель, о нем скажут: да, хорошо, мило, но Дымов писал лучше. Dixi<.»>[1178].Отношения между Дымовым и Бурдесом не избежали временных ссор и размолвок. После одной из них Дымов писал тому же Руманову (письмо датировано 21 февраля 1909 года):
От «торговца друзьями» Бурдеса я ушел совсем[1179].Ссоры, однако, заканчивались перемирием, и Дымов продолжал принимать в судьбе приятеля деятельное участие. 27 октября 1907 года он писал Руманову:
О Борисе Павл<овиче> Бурдесе. Что такое с ним произошло? Почему вы все там от него отвернулись? Почему Ты не пишешь ему? Если у него разрыв с «Бирж<евыми> Вед<омостями>» — отчего бы Тебе не устроить его корреспондентом в «Русск<ое> Слово»? Когда он говорит о своей литературной работе, то у него плачет голос. Могут плакать глаза или даже сердце — но голос — пойми — плакать не должен. Это в силах человек сделать для человека. Ты это знаешь не хуже моего[1180].В круг близких знакомых Бурдеса и Дымова входил известный переводчик с немецкого и на немецкий Александр Самойлович Элиасберг (1878–1924). Он родился в Минске, окончил физико-математический факультет Московского университета (1902), но с 1906 года жил в Мюнхене и являлся одним из активных деятелей, связующих русскую и немецкую культуры, — «превосходным посредником», по определению Т. Манна[1181]. В его «послужном списке» числится множество произведений русских (Пушкин, Гоголь, Л. Толстой, Достоевский, Тургенев, Лесков, Чехов, Бальмонт, Брюсов, Бунин, З. Гиппиус, Мережковский, Ф. Сологуб, Ремизов, Кузмин и др.) и еврейских классиков (И.-Л. Перец, Менделе Мойхер Сфорим, Шолом-Алейхем, Д. Бергельсон), переведенных на немецкий язык. Ему принадлежат антологии переводов поэзии (Russische Lyrik der Gegenwart. Mnchen und Leipzig, 1907)[1182] и прозы (Neue russische Erzhler. Berlin, 1920; посвящена Т. Манну); переводы немецкой поэзии на русский язык (Немецкие поэты в русских переводах. Leipzig, 1920; совместно с А. Лютером); а также составление книг: «Bildergalerie zur Russischen Literatur» / «Русская литература в портретах и письменах» (со вступительным словом Т. Манна) (Mnchen, 1922), «Russische Literaturgeschichte in Einzelportrts» (Mnchen, 1922, 1925) — и антологии «Русский Парнас» (Leipzig <1920>; вместе с Давидом Элиасбергом).
Помимо собственно переводческих А. Элиасберг выполнял культурно-посреднические функции между русскими писателями и немецкими издателями[1183]. В задуманном, но, к сожалению, не осуществленном проекте «немецкого выпуска» «Аполлона» ему принадлежала одна из ключевых ролей[1184].
Два переведенных Элиасбергом рассказа Дымова были напечатаны в немецком сатирическом журнале «Simplicissimus»: «Ihr Leib» (12. Jg. 1907/1908. № 30. S. 465) и «Die Formel» (12. Jg. 1907/ 1908. № 45. S. 736–737). Вместе с К. Руте ром он осуществил перевод на немецкий язык лучшей драмы Дымова «Ню. Трагедия каждого дня», который вышел в свет в издательстве И. Ладыжникова[1185]. Жена Элиасберга, художница Зинаида Николаевна Васильева, близкая к санкт-петербургским писательско-журналистским кругам и входившая в ремизовский Обезвелволпал, оформляла обложку сборника дымовских рассказов «Земля цветет» (1908).
В бумагах Дымова сохранилась адресованная ему почтовая открытка от Элиасберга (датирована 25 сентября 1908 года). Написана открытка в Terlan (Tirol), Htel «Streindlhof», где переводчик проводил осенние вакации вместе с женой и годовалым сыном Павлом, будущим художником (1907–1983):
Дорогой друг, наконец нам удалось выбраться на поправку. Находимся здесь всего 5 дней, но уже мы все выздоровели до неузнаваемости. Собираемся остаться здесь еще недели три. Здесь земной рай. Тепло, солнечно и тихо. Особенно цветет наш ребенок. Пшиб<ышевский> мне сообщил, что Вы ему предлагаете сбыть роман некоему Руссову <sic> (кто это такой? В Серпухов?)[1186]. Если у Вас есть влияние на эту операцию, то не откажите мне в следующей просьбе: попросите издателя пригласить в качестве переводчика моего хорошего друга и прекрасного переводчика с польского — Вацлава Воровского, Одесса, Французский бульв. 47[1187]. Если предложите и поддержите кандидатуру этого переводчика, окажете мне огромную услугу. Пшибышевский блаженствует: деньги ему очень кстати. Прощайте, пишите, что в Петербурге.Летом 1909 года Дымов гостил у Элиасбергов, снимавших квартиру в баварской деревушке Фрошхаузен[1189]. По-видимому, оттуда он писал Бурдесу, который находился в это время на излечении в санатории «Grnewald». Письмо (письма?) это разыскать не удалось, зато известен сохранившийся в дымовском архиве ответ Бурдеса, написанный на почтовой бумаге Sanatorium «Grnewald» и датированный августом 1909 года (дата проставлена, по всей видимости, рукой Дымова):
Дыминка, дорогой мой, бесценный и единственный брат мой, я все еще очень слаб, как видишь, но поправляюсь очень заметно. Дня через три смогу ответить на все письма Ваши, и тогда убедитесь, что я с Вами, что вижу многое, если не все. Сейчас читать еще трудно. О Петербурге я и не думаю. Совсем другое у меня на душе. Однако чуткость великая у Тебя, Дыминка. Груне[1190] скажи, что я и с ней всегда почти не расстаюсь. Элиасбергам скажите, что мне очень хочется повидать их. Долго ли Вы у них останетесь? Черкните мне хоть пару слов. Я же во вторник Вам целое послание отправлю. Брат Ваш давно перестал навещать меня. Не болен ли он?[1191]. Крепко Тебя обнимаю, Дыминка мой. Передайте мой горячий привет Элиасбергам.Конец Бурдеса был драматичным: он медленно умирал от рака печени. В конце лета 1911 года Дымов сообщал А. А. Измайлову из Цюриха:
Должен сообщить Вам для Вас печальное известие: Бор<ис> Пав<лович> Бурдес умирает. Осталось ему жить 1-2 месяца. Так сообщили берлинские врачи. У него рак печени и теперь рак перешел на кишки. Операция бесполезна, ее не будут делать. Он очень слаб, не ходит, говорит тихим задыхающимся голосом. Думаю, что Вы его больше не увидите. Я — возможно еще[1193].Несколько позднее, 12 сентября 1911 года, он вновь пишет Измайлову о Бурдесе:
Дорогой Александр Алексеевич, Вам, конечно, интересно знать о Бурдесе. Пишу Вам подробно. Сейчас только я вернулся из Territet (около Montreux), куда отвез его в Sanatorium (Адрес: Territet-Montreux, Sanatorium L’Abri). Б<орис> Павл<ович> приехал ко мне 7-го в Zurich из Берлина. По предварительным его письмам, я вынес убеждение (скорее впечатление), что он поправился, болезнь пересилена и т. п. Вероятно, в этом роде и Вы теперь настроены. Это неверно. Уже один его вид на Цюрихском вокзале (я, разумеется, его встречал) внушал самые серьезные опасения. На другой день я с ним отправился к здешнему светилу профессору Mtiller’y. Профессор, улучив момент, вызвал меня и шепнул: «Этому человеку нельзя разъезжать. Он смертельно болен». Профессор намекал Б<орису> П<авлович>у и даже слишком ясно о серьезности его положения, но Б<орис> П<авлович> не понял (или притворился). Потом профессор сказал моей жене (его ученице), что это рак и что роковой исход неминуем — приблизительно месяца через 2. Через два дня я отвез Б<ориса> П<авловича> в Territet. Тамошний доктор также находит рак печени. Печень страшно увеличена. Опухоль огромная, это видно по фигуре. Б<орис> П<авлович> очень слаб, говорит все время прерывисто, стонет, легко плачет. Но он не сознает своего положения. Я переночевал в Sanatorium’e, доктор его успокоил, я тоже «делал приятное лицо», он думает, что через месяц-полтора поправится. Действительно, после Берлина он поправился, но это не существенно. Однако директор санатория в Territet dr. Loy говорит, что совершенно точно, клятвенно точно нельзя сказать, что рак. Быть может — есть тень тени возможности — что и выживет: сердце здоровое, легкие тоже. Сейчас у него маленький процесс воспаления в легком (правом). Это может быть и пустяк, а может, и серьезно очень. Говорит он о пустяках, иногда остроумно, шутит, жалуется, что будет скучно одному. Я попрощался с ним — нет, уже не увидим мы его… Все это грустно, тяжело. Еще грустнее, что вовсе не зрел он для смерти. Он ее испугался, как ребенок черной фигуры, и отмахивается. Страх смерти есть смерть. Я через неделю буду в Петерб<урге> и расскажу подробнее, сейчас же считаю долгом Вам, его другу, и в Вашем лице редакции сообщить, как обстоит это грустное дело. Обнимаю Вас, дорогой Александр Алексеевич, и жму дружески Вашу руку. Привет общим друзьям.В некрологе Бурдеса, напечатанном в «Историческом вестнике», говорилось:
Умер после тяжких и долгих страданий (злокачественная опухоль печени) журналист, корреспондент и переводчик Борис Павлович Бурдес. Покойный, после ряда лет газетной работы по политическому отделу в некоторых провинциальных изданиях, в «Луче» (ред. Чуйко) и «С.-Петербургских Ведомостях», вступил десять лет тому назад в состав редакции «Биржевых Ведомостей»; здесь он написал множество передовых статей, преимущественно по вопросам иностранной политики, в которой он считался специалистом. Хорошо знакомый с жизнью на Западе, говоривший на нескольких иностранных языках, Б. П. Бурдес около двух лет прожил в Берлине в качестве корреспондента «Биржевых Ведомостей» и в этой роли показал себя очень отзывчивым и искусным журналистом. В Петербурге покойный всегда вращался в среде людей искусства, литературы, религии и философии. <…> В последние годы энергия этого не старого еще человека — ему было около пятидесяти лет — очень ослабла, последние же месяцы были как бы длительной агонией, мучительными и беспрерывными страданиями[1195].Возвращаясь к провокаторской теме, следует подчеркнуть, что в окружении Бориса Павловича знали или по крайней мере догадывались о его связях с охранкой. В упомянутых идишских воспоминаниях Дымов, рассказывая о Бурдесе, пишет:
Мне приходилось в жизни встречать многих выкрестов, даже чаще, чем я того хотел, но с более трагической фигурой, чем Борис Павлович Бурдес из Вильно, встречаться не приходилось. Это был человек с обгоревшей, изломанной душой. С сердцем, которое не стучало, как у других людей, но дрожало, — странный, интересный и гротескный человек. Он был паяц и мученик одновременно. Человек, который смотрел на себя как на жертву и кого другие считали предателем. Уже несколько дней спустя после того, как я начал работать в «Биржевых ведомостях», наш литературный критик Измайлов, видя, что я сдружился с Бурдесом, сказал мне: — Будьте осторожны с этим человеком, не водите с ним дружбу[1196].Однако помимо этих глухих намеков и слухов, которые доходили до автора «Wos ich gedenk», прямых указаний на какие-то известные ему случаи замешанности Бурдеса в деятельности охранного отделения в тексте нет. Судя по всему, в те годы, когда Дымов знал Бурдеса, его контакты с полицейским ведомством или прекратились вовсе, или были сведены к минимуму. Дымов однозначно указывает на это:
Должен сказать, что ни я, ни Измайлов и никто вокруг Бурдеса не чувствовал руку охранки, разве что только за такие дела, в которых мы сами были виновны. Бурдес, если бы он только захотел, мог легко принести мне много вреда, но никто от него не пострадал. Что ж за служитель тайной полиции тогда он был? И тем не менее, что-то было в этих упрямых слухах, — может, когда-то, много лет раньше, не в мое время, до того как я подружился с этой обожженной, надломленной, больной душой[1197]…Поэтому «двойная жизнь» Бориса Павловича ассоциировалась для Дымова не столько с провокаторством, сколько с христиано-иудейской межеумочностью и связанной с этим рискованной попыткой усидеть на двух стульях: утвердиться и как сервильному выкресту, и как воинствующему еврею. В то же время трогательная нелепость и душевная деформированность этого человека вызывали у людей, близко его знавших (и Дымов здесь не исключение), помимо вольной или невольной иронической насмешки, сердобольное чувство: слишком уж ощутимой была дистанция между природными талантами Бурдеса и тем гротескным впечатлением, которое он зачастую производил.
Хорошо знакомый с Бурдесом известный журналист Абрам Евгеньевич Кауфман свидетельствовал, что он противоречил.
Себе на каждом шагу, опрокидывая то, что сам утверждал несколькими минутами раньше. Это была какая-то двойственная надломанная натура, как и вся его жизнь. На цепочке его часов красовался брелок с портретом сиониста Герцля, а за жилеткой усмотрели у него однажды крестик. В углу в его квартире висела икона, а в письменном столе находился пожелтевший еврейский молитвенник и молитвенное покрывало[1198].Именно эти «две системы ценностей» Бурдеса воплотились в образе приват-доцента Михаила Иосифовича Слязкина, героя романа Дымова «Бегущие креста» (1911)[1199]: крещеный еврей, он постоянно собирался посетить Святую землю, но так никогда и не осуществил свое намерение. Под влиянием минутной исповедальной ажитации Слязкин приводит в свою спальню одного из персонажей романа — еврея Липшица, где «по случаю воскресенья» прислуга «зажгла у барина лампадку перед запыленным образом, и красноватый задумчивый свет освещал комнату». Слязкин, однако же, ведет себя не под стать обстановке:
Торопливыми движениями рылся он, присев на корточки, в платяном шкафу, выгружая старые платья, узлы, тряпки и всякий хлам. Наконец он выпрямился, удовлетворенный и взволнованный. При мягком свете лампады гость рассмотрел, что Слязкин держит в руках большой кусок желтоватого полотна. Михаил Иосифович развернул этот предмет, и Липшиц увидел черные полосы еврейского молитвенного одеяния. — Мой отец молился в этом… Он был простой честный еврей и если бы он знал… если бы почувствовал, что его сын когда-нибудь… его сын… то убил бы меня. Это моя святыня. Он мял в руках старое полотно, пахнущее чем-то восточным, и при красноватом свете, льющемся сверху, блеснуло серебряное шитье. — Я не смею прикоснуться к этому, — продолжал Слязкин, — пока все во мне не очистилось. Но клянусь вам, что я буду похоронен на нашем старом кладбище в моем родном городе рядом с отцом, и этот священный саван будет обвивать мой труп[1200].Далее талес попадает в чемодан в очередной раз собирающегося в Палестину Слязкина, хотя совершенно ясно, что Земли обетованной ни он, ни его хозяин никогда не достигнут.
К моменту выхода «Бегущих креста» Бурдеса уже не было в живых. А. Измайлов, который в отклике на российское издание — «Томление духа» — отмечал узнаваемость его героев, писал, имея в виду Бурдеса, о «среднем петербургском журналисте, которого уже взяла могила», и упрекал автора:
Он не встанет, не скажет: «<Я> не такой». Не то чтобы в романе он превратился в какой-нибудь преступный тип. Обыкновенно в памфлетах бывает так и даже, например, такой большой талант, как Лесков, рисовал чудовищ. У Дымова это просто какая-то культурная тля, мразь, слизняк[1201]. И, однако, этот слизняк во всем такой, как тот, которого, кроме Дымова, знали и мы, и я, который так же был журналист, и так же еврей, и носился с гебраизмом, сионизмом, Толстым, мечтал об Иерусалиме, жаловался на бедных родственников и иногда так смешно и большей частью безобидно фальшивил, вечно попадал впросак перед наблюдательными людьми, как сплошь и жалко фальшивит в романе[1202].Почти в то же самое время Бурдес оказался выведен и в романе Ш. Аша «Мэри» (1912) — в образе журналиста-выкреста Феодиуса Осиповича, который mot a mot подобие своего прототипа, что усилено еще чертами разительного внешнего сходства: небольшой рост, писклявый голос, высокопарность, неуравновешенный темперамент. Вот как выглядит появление героя в романе, когда он, «точно вихрь», врывается в гостиную Натальи Михайловны, жены известного адвоката Семена Семеновича Глиценштейна (в образе которого безошибочно угадывается Оскар Осипович Грузенберг)[1203]:
Через минуту вбежал в гостиную маленький вертлявый суетливый еврей с пискливым голоском и принялся целовать руки Наталии Михайловны[1204].Феодиус Осипович у Аша —
Крещеный еврей, тайно тоскующий по еврейству и постоянно твердящий о своем желании поехать в Иерусалим и там вернуться к старой вере. Феодиус рассказывал, будто он ежегодно перед Судным днем ездит в Вильно помолиться в еврейской синагоге, но никто этому не верил[1205].В сатирическом спектакле, каким предстает мир петербургской интеллигенции в романе Ш. Аша — причем в одинаковой степени и русской, и еврейской — и где достается всем, включая Дымова[1206], Феодиус-Бурдес по степени гротескной заточенности занимает особое место. Впечатляет изображение его взвинченно-нервного состояния после получения известия о еврейском погроме: внутренний «голос крови» бунтует против экстерьера «официально-фасадной» жизни:
Вернувшись, он запер двери и принялся расхаживать по комнате, а затем вынул из потайного ящика молитвенное облачение, которое брал с собою, ежегодно тайком отправляясь в Вильну — помолиться в Судный день, разложил облачение на стол и сердито покосился на икону, перед которой в углу теплилась лампадка. Лик Петра, иудейского рыбака — Феодиус часто уверял знакомых евреев, что типично еврейское лицо апостола напоминает ему отца и кажется родным, — теперь казался чужим и злым. Он взобрался на стул и занавесил икону полотенцем. Из кухни донесся голос прислуги; Феодиус испугался, чуть не упал со стула и крикнул: — Наташа, Наташа, да замолчите вы хоть на минутку! — принялся заводить граммофон; когда зазвучала мелодия Коль-Нидре[1207], он забегал по комнате, увлеченный этой музыкой, временами напевая: Ко-л, нид-р-е… И в глазах его стояли слезы еврейской скорби, быть может, единственные искренние слезы, какими он умел плакать[1208].Трудно, читая Аша, отделаться от ощущения, что за этим «тайным бунтом» романного героя, внешне нелепым и комичным, скрыта неоднозначная и противоречивая жизненная драма прототипа — журналиста Бориса Павловича Бурдеса. Драма, которую по-разному, но с неизменной настойчивостью, в широком диапазоне — от шутовского колпака до трагических нот — воспринимали современники этого человека.