Любовь и испанцы.
Глава четвертая. Любовь на Юге.
По берегам пурпурных ручьев меж розовых олеандров бродят небольшие атласно-черные быки — такая картина осталась в моей памяти после десятичасовой езды на 73/[124] от Мадрида до Севильи.
В город уже прибыли первые в этом сезоне туристы, и в рекомендованных мне гостиницах второго класса не было мест. После долгих поисков мне наконец удалось поймать такси, и машина нырнула в один из менее изысканных кварталов Севильи. Улочка, по которой мы ехали, была такой узкой, что шофер боялся не дотянуть до ее середины, где красовалась светящаяся вывеска гостиницы. Он услужливо остановил машину и пешком отправился в отель, узнать, найдется ли для меня место; вскоре водитель вернулся и с торжеством объявил, что на этот раз нам посчастливилось. А после добавил: «Но вам лучше самой пойти и посмотреть, подойдет ли комната». Опасаясь худшего и ожидая увидеть нечто напоминающее мансарду из «Богемы»{156}, я отправилась на разведку.
Хозяин гостиницы сидел в патио в ковровых тапочках и читал в местной газете репортаж о бое быков. Стены были сплошь увешаны постерами, изображавшими танцоров фламенко и тореадоров, а плетеные стулья выкрашены желтой и светло-голубой краской. Молчаливый молодой человек провел меня в огромный двухместный номер, где над двумя одинаковыми железными кроватями без матрасов висело распятие, по размеру вполне годившееся для монастыря. Чисто выбеленные, безо всяких украшений стены, высокий потолок. «Для меня одной тут слишком просторно»,— сказала я вполголоса. «Для одной? — откликнулся молодой человек.— Ох уж мне эти таксисты! Ну до чего же приврать любят! Он же нам сказал, будто номер нужен для двух молодых сеньор!».
Когда мы спускались по лестнице, молодой человек сердито крикнул хозяину, перегнувшись через перила: «Она одна!» Хозяин, оторвавшись от газеты, сдержанно оглядел меня с ног до головы. Это был пожилой седовласый андалусский джентльмен, серьезный, медлительный и учтивый. Между нами пробежала искра симпатии. Он спокойно произнес: «Сегодня сеньорита может переночевать в двадцать первом. А там — поглядим», и поклонился мне без тени усмешки. Я поблагодарила и пошла сказать таксисту, что остаюсь здесь. «Моzо[125] сделает это»,— воскликнул хозяин гостиницы, дон Альфонсо. Таксист пожелал мне спокойной ночи и нагло ухмыльнулся того, довольный, что его маленькая хитрость удалась. Дон Альфонсо проводил меня до ближайшего ресторана, так как его собственная столовая была закрыта, и торжественно представил управляющему.
Мне следовало съехать отсюда через пару дней. По европейским стандартам этот отель третьего класса (как он официально и весьма удачно именовался) мало чем мог похвалиться. Матрас был тонкий и комкастый; коврик, лежавший возле кровати, я убрала и постелила вместо него одно из своих собственных полотенец — такой он был потертый и замызганный; дверца шкафа имела обыкновение со скрипом открываться в самый неожиданный момент, а еда, хоть и обильная, могла прийтись и приходилась по вкусу только постоянным клиентам отельчика — захудалым коммивояжерам, местным фермерам да горстке бедных иностранных студентов.
И тем не менее, к удивлению севильских буржуа, с которыми я впоследствии познакомилась и которым случалось провожать меня до моего патио, обклеенного постерами, я осталась здесь. Почему? Да потому, что улочка, где стоял отель, была узкая; благодаря этому на ней царила прохлада и не было машин (ныне Севилья не меньше других современных городов «заражена» шумом автомобильных моторов и вонью бензина). Рядом с отелями получше обычно располагается битком набитая автостоянка. И только в третьеразрядном отеле я могла не стесняясь каждое утро заказывать на завтрак churros[126], которые специально для меня покупала и приносила в комплекте со свежайшей сплетней Мария, единственная в отеле служанка. Она была женой Хуана — того молодого человека, который в первый вечер показывал мне мою комнату. Днем он выполнял работу официанта. Неясно было, кем они оба доводились хозяину, который, пока Хуан и Мария занимались своими обязанностями, сидел в кресле на улице и тетёшкал на коленях их малыша.
Прожив в отельчике два дня, я сделалась членом семьи. Дон Альфонсо мог окликнуть меня издалека, когда я шла по улице на ланч: «Тут вам пришло два толстенных конверта из Мадрида». Вечером, когда я бежала по улице, опаздывая на обед, он успокаивал меня: «Не торопитесь так, сеньорита, вас мы никогда не оставим без обеда, а если столовая будет закрыта, я пришлю вам в номер чего-нибудь поесть».
Мария и Хуан были типичной молодой супружеской парой, из тех, которые так часто встречаются в испанской рабочей среде и работают не покладая рук от рассвета до заката, чтобы заработать на самое необходимое. Многие из них понимают, что за границей условия лучше. Мария осторожно расспрашивала меня, не могу ли я подыскать ей работу в Англии. Молодой севильский таксист сказал мне, что вскоре собирается перебраться в Лондон, к брату. «Его novia совсем недавно уехала туда,— рассказывал молодой шофер,— они будут вместе работать и копить деньги. А здесь это невозможно». Все меньше и меньше молодых севильцев тратят свои дни и ночи, сочиняя coplas и бренча на гитарах для развлечения туристов, ищущих местного колорита. Они тоже, для разнообразия, хотят попутешествовать.
«Но Севилья — такой веселый город, такой улыбчивый! Посмотрите, как люди веселятся на feria[127],— как они наслаждаются действом Святой недели,— не соглашался со мной типичный английский турист.— Знаете ли вы, что даже во время одной из своих революций — по-моему, той, что случилась в двадцатых годах,— они даже надели фригийский колпак на голову их обожаемой Виржен де ла Макарена, когда устраивали ежегодную процессию в ее честь! С тех пор здесь ничего не изменилось».— «Вы сами сказали: в одну из революций, но не в последнюю,— заметила я,— и после каждой революции{157} становилось все меньше старых верований и все больше реальности. Отжили свое многие стереотипные представления об Испании и испанцах. У меня лишь одна надежда — что в переломное время люди не допустят чрезмерного насилия и разгула реакции». Мой испанский друг печально возразил: «Наша натура не изменилась. Я не думаю, что перемены обойдутся без насилия, жестокости и кровопролития. Я не вижу в людях, за немногими исключениями, каких-либо признаков терпимости и рационализма».
«Большая часть того, что составляет внешнюю сторону испанской жизни — чистой воды лицемерие»,— сказал известный врач. Разговор у нас шел о религиозных братствах. В то утро я была свидетельницей устроенной в честь праздника Тела Христова религиозной процессии, а в соборе любовалась знаменитым танцем Seises. «Не забывайте,— напомнил доктор,— что на том месте, где сейчас воздвигнут собор, когда-то стоял храм Венеры. Потому-то, мне кажется, людей так и тянет в пляс, стоит им туда войти. Помешать севильцам танцевать в своем соборе не удавалось еще никогда и никому. Архиепископ Сегура пытался запретить Seises. Теперь его больше нет, и Seises танцуют снова».
«Члены братств выглядели весьма внушительно,— заметила я.— И дети проявляли серьезность и религиозное рвение. С другой стороны, у некоторых джентльменов средних лет был немного усталый вид. Я видела среди них дона Альфонсо, хозяина моей гостиницы». Это воспоминание меня рассмешило. Дон Альфонсо, в парадном костюме, с большим знаменем в руках, выглядел, как истинный испанский идальго. Когда процессия шла по Пласа Сан Франсиско, где под навесом от солнца были расставлены стулья для зрителей, он заметил меня, сидевшую в переднем ряду, и отвесил поклон с обычным изяществом, которым был наделен от природы. Но при этом старый андалусец пристально поглядел на меня, желая видеть, какое впечатление он произвел. Я кивнула и одобрительно улыбнулась ему. Должно быть, он остался доволен. Спустя несколько часов, когда дон Альфонсо вернулся в отель, в чадную кухню, он был угрюм и немногословен. Поднимая свою седую голову, он оглядывал постояльцев, пришедших на ланч и жующих говяжье филе, привезенное, должно быть, с арены для боя быков. Только в последний день перед моим отъездом, повинуясь внезапному порыву откровенности, дон Альфонсо показал мне несколько фотографий, на которых он был запечатлен в различные моменты своей карьеры, в том числе — на фронте в гражданскую войну; он тогда сражался «не на той стороне»,— если, конечно, мои личные симпатии имеют значение.
«Братства? — сказал доктор пренебрежительно.— Ну, есть же у вас, в Англии, мужские клубы».— «Но разве можно сравнивать!» — запротестовала я. «Разумеется, нет. Абсолютно никакого сравнения. Но в основе лежит похожая идея: бегство от женщин. Конечно, для этой цели годится выпивка, игра, поход в казино и тому подобное. Но если мужчина хочет проделать это достойно, не нанося ущерба самолюбию, да при этом еще и заслужить почет, ему следует прибегнуть к другим средствам. В Англии мужчины рассуждают о политике и читают. Здесь — трудно рассуждать о политике, а мужчины не любят читать. Выходом из положения оказались религиозные братства. Они собираются регулярно и стали чем-то вроде безобидной тайной организации».
Я заметила: «Мне казалось, что от членов религиозных братств требуется безупречное — то есть добродетельное — прошлое и ревностная вера». Доктор разразился смехом: «Да будь это так на самом деле, в братствах вряд ли вообще остался хоть один человек. Большинство из них — а мне известно все про их личную жизнь — имеют queridas[128], которые живут в неких укромных квартирах».— «Прямо девятнадцатый век!» — воскликнула я. Доктор кивнул: «Да, очень похоже. Возможно, у младшего поколения все сложится по-другому. Нравы их отцов в целом, как и прежде, очень смахивают на восточные. У них считается делом чести иметь любовницу... В Испании так много делается во имя чести — но ведь люди в других странах тоже делают странные вещи во имя свободы»,— заметил он, пожав плечами.
Я спросила, насколько Андалусия отличается от других испанских провинций в том, что касается любви. «По-моему,— сказал он,— есть общая основа, общий для всех испанцев взгляд на жизнь и любовь, сложившийся в результате смешения рас и социумов, но с определенными специфическими чертами, присущими отдельным провинциям. Вы мне рассказывали о Галисии. Да, я готов согласиться с вами. Это совершенно особая область Испании. Там не селились мавры, и черты галисийского характера, унаследованные от кельтов и иберов, не были ослаблены мавританским влиянием. Я сам родом из Эстремадуры. Между нами и андалусцами есть различия — но они небольшие и их мало. Проблема в том, какая уйма чепухи понаписана об андалусцах, особенно иностранными авторами».
«Так ли эти женщины страстны, как нас уверяют?» — «Вы имеете в виду миф о Кармен? — сказал врач.— Это миф или мистификация. Нет, андалуска, как правило, пассивна, у нее нет собственной воли, она сквозь пальцы смотрит на выходки мужа. Она — очень верная супруга. В немногих здешних адюльтерах андалуски редко оказываются главными героинями. Андалусская жена — это прежде всего мать. Она находит утешение в детях — а их у нее, как вы знаете, много. У одной моей знакомой, зажиточной буржуа, четырнадцать детей, и она говорит, что за все семнадцать лет семейной жизни они с мужем примерно раз сто ужинали вместе. Он вечером уходит гулять с друзьями — а возможно, что и с подругами,— и возвращается домой так поздно, что у жены не хватает сил дождаться его. Поскольку они богаты, то у них две кухарки — одна для жены, другая для мужа. Я допускаю, что это крайний случай, но подобных примеров можно привести много больше. Женщины — это жертвы».
«Как в пьесах Лорки,— заметила я.— Но тогда разве Испанию в целом нельзя назвать страной жертв? Животные — жертвы человека, кульминацией этого является великое национальное жертвоприношение быков; женщины — жертвы мужчин, хотя я бы добавила, что они почти всегда приносят себя в жертву по доброй воле. Это они воспитывают своих мужчин, они их балуют, они с детства прививают им мораль и систему ценностей, отличные от женских. Женщины в большой степени виновны в таком состоянии дел, от которого многие из них страдают впоследствии. И то же можно сказать о самих мужчинах: они — описанные Унамуно жертвы “трагического чувства жизни”, своих национально-религиозных представлений. Эти представления здесь сильны втройне. Испания унаследовала три основные патриархальные религии: мусульманство, христианство и иудаизм; фатализм Востока, страх перед адскими муками, образ Бога-мстителя... ну и наследство! Стоит ли удивляться тому, что разум испанца так измучен, что ощущение рока столь глубоко въелось в его душу?».
«Не более, чем где-либо еще. Среди современных европейских философов и историков тоже есть такие, кто верит в человеческий рок,— напомнил мне доктор.— Я только что прочел “Народы и империи” профессора Нибура»{158}.
«Сомневаюсь, что широкие массы населения придерживаются подобных взглядов,— возразила я.— Хотя в Испании ощущение рока и трагедии действительно характерно для массового сознания. Оно, как подземная вода, пробивается снизу, из самой земли, по которой ступает этот народ».
«Испанцы, конечно, верят в силу земли,— рассказывал врач. — Цыгане говорят, что их вдохновение, то, что называется duende[129], растекается от ступней вверх по всему телу».
После этих слов разговор зашел про курьезный испанский фетишизм, связанный с ногами, о котором я уже упоминала ранее. «Может быть, и здесь первопричина кроется в унаследованном веровании? — поинтересовалась я.— Эту черту я подмечала у жителей Северной Африки и у моих друзей-арабов. Не является ли она частью наследия ислама?» Доктор улыбнулся: «Трудно сказать» — и принялся цитировать андалусские coplas, в которых говорится о ногах («...эту часть тела,— заметил мой собеседник,— в coplas упоминают почти всегда в связи с ревностью, а ревность гораздо сильнее развита на Юге, находившемся под властью арабов, нежели на Севере, хотя даже здесь ревнивцы уже почти перевелись»):
Я на улице заветной.
Раздроблю в щебенку камни,
Сверху их песком засыплю,
Чтобы по следам увидеть,
Кто к твоей крадется reja[130].
Если б знал, каким камням ты.
Честь и милость даровала,
Их поправ своею ножкой,
Я бы вмиг перевернул их,
Чтоб никто по ним не топал.
«У народной музы,— сказал доктор,— достало ума сообразить, что ревность — это, как правило, большое преувеличение. Эта мысль прекрасно, даже более выразительно, нежели в изысканной речи, изложена в таком copla:
Ревность и волна на море.
Видом схожи, точно сестры:
Обе кажутся горами,
Обе — лишь вода и пена.
«Но,— продолжал доктор,— вернемся к испанским матерям. Полагать, будто испанки балуют своих сыновей просто из любви к ним, было бы ошибкой. Испанцы — собственники, и я знаю много случаев, когда матерью овладевал жестокий собственнический инстинкт. Если позволите, я, чтобы подкрепить примером мое рассуждение, расскажу вам об одной матери-астурийке. Эту женщину отличала невероятная искренность. Она рассказала мне о своем вдовстве и о том, что у нее есть женатый сын двадцати восьми лет. Она его воспитала, устроила на прибыльную работу и жила в одном доме с ним, невесткой и двумя внуками.
«У меня властный характер,— признавалась пожилая женщина.— И я настолько подчинила сына своей воле, что вмешиваюсь в его семейную жизнь. Мне нравится, когда он ублажает меня и ухаживает за мной, как делал это до женитьбы. В сочельник я заставляю его посидеть со мной, прежде чем позволить ему пойти к себе, где его ждут дети и жена. Когда он возражает, я напоминаю, чем я пожертвовала, чтобы дать ему образование. Моя невестка несчастна, потому что ее мнение ничего не значит в доме. Но меня это не волнует. Единственное, чего я хочу,— это чтобы сын не расставался со мной. Но ведь многие матери похожи на меня. Это так естественно...».
«Многие матери,— сказал доктор,— ведут себя так же, как эта женщина, только не говорят об этом столь откровенно. Другие, которых я знал, оправдывали свой эгоизм, подчеркивая, что они “чрезвычайно любят” своих детей. Я не отрицаю, что подобные случаи встречаются и за пределами Испании, но там жертвами обычно оказываются дочери. У нас в стране сыновья не так независимы, не так мужественны и боятся самоутверждаться».
«Ну а молодое поколение?» — спросила я. «Те свободнее. Они становятся весьма похожи на европейцев — по крайней мере, внешне. Это не всегда хорошо. Мне жаль, что в прессе стало появляться слово sexy[131]; я предпочитаю испанское sal[132], оно нежнее звучит. Не думаю, чтобы иностранные влияния когда-либо шли на пользу нашей стране. Нам недостает умения взглянуть на вещи критически, чтобы отделить зерна от плевел».
Мой собеседник повторил то, что мне уже доводилось слышать в других провинциях: «Дуэний больше нет, но по ночам молодые люди не гуляют сами по себе. Как вам известно, у нас есть вооруженные полевыми биноклями официальные vigilantes[133], призванные следить за тем, чтобы в парках и на пляжах соблюдались внешние приличия. До установления подлинно товарищеских отношений между полами все еще очень далеко. Однако люди хотят больше узнать о сексе, и я выступаю с лекциями по всей провинции. Кроме того, меня приглашают прочесть лекцию в Саламанк-ском университете. До церковников начинает доходить, что им, хотят они того или нет, придется идти в ногу со временем. Но секс по-прежнему остается «пугалом» для человека. Из всех смертных грехов испанцы больше всего боялись блуда и так в него вцепились, что почти забыли о существовании других способов грешить». «Это — не только испанская черта,— ответила я.— Такой образ мышления широко распространен в патриархальных социумах, а поскольку большинство социумов патриархальны...».— «...Мужская жажда власти,— закончил мою мысль собеседник,— как трясина засасывает женщину и вынуждает ее смотреть на секс глазами мужчины, то есть видеть в нем способ завоевать и подчинить себе другого человека, а не слияние с любимым, как это должно было быть».
«Люди всегда представляют себе андалусскую любовь как чарующий дуэт,— уже собираясь уходить, заметила я.— Я понимаю, что это — лживая картинка, доставшаяся нам по наследству от романтиков, но дуэты черноволосых красавиц, прятавшихся за своими rejas, и любовников, игравших на гитарах,— ведь звучали же они когда-то?» — «Никогда,— сказал доктор.— Дуэтов никогда не было. Только соло. Деятельный мужчина и инертная женщина. Живописно? Еще бы. И более музыкально, чем где бы то ни было еще. Rondas[134] молодых людей, поют ли они простые деревенские песенки или более изысканные городские мелодии,— это часть национальной традиции. Но музыка быстро кончается, а любовь, выраженная в написанных другими словах и мелодии, кончается еще быстрей. Птицы поют, пока длится брачный период, потом их песен не услышишь. Боюсь, что то же самое часто происходит и с молодыми людьми. Мальчик поет девушке серенады, поскольку это «принято», это часть процесса его взросления и превращения в мужчину. И точно так же раньше — как, впрочем, и теперь — среди юношей постарше было «принято» строить из себя донжуанов, чтобы иметь возможность похвалиться своими победами».
...Хотя миф о Кармен рухнул, я не могла удержаться от искушения притвориться, будто верю в него, и посетить старую табачную фабрику — место работы героини Мериме. Я заранее вознаградила себя за возможное разочарование, решив перед тем, как отправиться на фабрику, полакомиться batida (чем-то вроде замороженного санди[135]) в находившейся неподалеку роскошной гостинице. Серый камень и железные фонари делали огромный патио, куда выходили галереи и окна нескольких этажей спален, похожим на plazuela[136]. Под пальмами, потягивая напитки и благовоспитанно перешептываясь, сидели старушки-американки и инвалид в кресле на колесах. Batida стоила впятеро дороже, чем в элегантной чайной La Espaiiola[137], расположенной возле моего отельчика, а сажа из каминных труб, постоянно сыпавшаяся в патио, заставила меня поспешно ретироваться.
Табачная фабрика, где во время оно работала Кармен и где ныне помещается филологический факультет севильского университета, оказалась почти пуста. Вот-вот должны были начаться летние каникулы. Последние студенты сдавали последние экзамены.
Декан принял меня любезно, но моя анкета и просьба о разрешении распространить ее среди студентов повергли его в шок.
Нервно перебирая пальцами свои седые волосы, он выразил сожаление, что я приехала так поздно, объяснил, что почти все студенты разъехались, и поспешил проводить меня к только что назначенному профессору этнологии. Наши шаги гулко раздавались на мраморной лестнице. У меня никак не получалось вообразить себе cigarreras[138] в разноцветных шалях, с младенцами, духоту, шум и дружескую болтовню. Казалось, сам воздух здесь был продезинфицирован и все старые плебейские запахи улетучились, а вместо них все пропитал одинаковый почти везде кожано-мелово-сладкий запах педагогики.
Профессор этнологии больше знал об американских индейцах, чем об испанцах. Полагаю, этого следовало ожидать. Однако он признал, что исследования местных нравов предпринимались ранее, когда в провинции было много несобранного фольклорного материала. На следующий год он собирался занять этой работой нескольких своих студентов.
Я спросила декана и профессора, много ли девушек учится на факультете, и узнала, что их «очень много, но как минимум половина из них поступает сюда только для того, чтобы найти себе novio».
В парках и общественных местах молодые пары, как и в других частях Испании, соблюдают внешнюю благопристойность. Они гуляют взявшись за руки или под руку, но никогда не целуются. Вдали от чужих глаз — дело другое, я уже упоминала о сценах, которые по выходным можно наблюдать на обочинах дорог, когда более передовая часть молодежи выбирается за город на мотороллерах.
В Испании до сих пор можно наблюдать ту смесь свободы и внешней благопристойности, которая удивляла многих иностранных путешественников на протяжении долгих веков. Меня пригласили провести беседу в местной Рабочей Ассоциации, религиозной организации, которая занимается в основном проблемами образования молодежи из низших слоев среднего класса. День выдался теплый, и на мне было платье, хотя и не декольтированное, но открывающее руки. Так как после беседы я должна была отправиться на обед за город, а вечера становились прохладными, я захватила с собой шарф.
Глава ассоциации, жизнерадостная миниатюрная старая дева, и несколько ее коллег встретили меня в викторианской гостиной. Мы потягивали оранжад, поклевывали бисквиты, я болтала с учительницей английского языка, миловидной брюнеткой, которая будто сошла с полотна Мурильо. Атмосфера была теплой, но все же наполовину официальной. Перед тем как мы поднялись в аудиторию, глава ассоциации отвела меня в сторонку и спросила вкрадчивым конфиденциальным шепотом, не могла ли бы я на время беседы накинуть на плечи шарф. В битком набитой небольшой аудитории и без мохерового шарфа было почти невыносимо жарко. Поняв это, испанка вооружилась большим черным веером и усердно обмахивала меня на протяжении всей часовой беседы — я была бы не способна на такой героизм, но ее гибкие маленькие запястья оказались на высоте, и она ни на миг не позволила мне заметить своей усталости. После беседы она, виновато улыбаясь, шепнула мне: «Должно быть, вам было очень жарко».
Я рассказывала о том, как живут люди в других странах, и ломала голову, чем бы заинтересовать слушателей. Перед глазами и на слуху у нас столько примеров того, что испанцы пребывают в состоянии интеллектуальной апатии, а образование в Испании оставляет желать много лучшего. Однако слушатели приняли меня тепло, с симпатией, и без конца задавали вопросы. Возможно, причина была в том, что я говорила так, как говорят между собой обыкновенные люди, а не подражала высокопарной и педантичной манере излагать свои мысли, характерной для типичного испанского лектора,— хотя бы потому, что недостаточно владела испанским языком. Мне редко приходилось ощущать такой контакт с аудиторией, как в этой классной комнате, переполненной и душной.
Когда я ответила на все вопросы, глава ассоциации, с характерной для испанцев непосредственностью, спросила, не хочу ли я, чтобы одна из девочек станцевала для меня севильяну. Я с удовольствием приняла ее предложение, но оркестра не было, а граммофон вышел из строя. Две девушки встали с мест, и для них освободили небольшое пространство посреди комнаты. Остальные принялись петь и хлопать в ладоши. Я думала, что мне предстоит увидеть неплохое, но дилетантское исполнение благовоспитанных девиц, каковыми эти девушки и казались на вид, но, едва приглядевшись к той из них, что была помладше и пониже ростом, я начала понимать, что ошибаюсь. У девушки были смеющиеся, огненные глаза цыганки, смуглое лицо с абрикосовым отливом, какого не бывает у европейцев, стройное гибкое тело Саломеи{159}. Она танцевала — и как танцевала! — с истинно андалусской sal и цыганской пылкостью! В ней был шарм, исходивший не столько от неуловимых движений ступней, сколько от вращавшихся бедер. Чинная старая дева, которая так настаивала на том, чтобы я прикрыла шарфом руки, взирала на это необыкновенное зрелище явно без особого удовольствия, как и ее подчиненные. «Вот это цыганка!» — сказала я вполголоса учительнице английского языка. Она кивнула и еле заметно улыбнулась: «Вы угадали — она цыганка из Трианы».
Триана — знаменитый и многократно описанный район, расположенный на другом берегу Гвадалквивира,— практически полностью исчезла под натиском современных многоквартирных домов, обступивших ее со всех сторон. Цыганское кабаре, стилизованное под табор и изредка включающее в программу выступления настоящих цыган, оказалось зажато между двумя мини-небоскребами. Ночью сюда тянутся вереницы автобусов с иностранными туристами: кабаре входит в программу экскурсии «По ночной Севилье». Самые красивые и талантливые цыгане уехали за границу. Они пользуются большим спросом у кинопродюсеров. Большинство цыган состоят в браке с людьми других национальностей. Триана уходит в прошлое.
Испанских этнографов никогда не интересовали ни цыгане, ни андалусцы. Из всех областей страны Андалусия менее всего изучена. Испанские ученые предпочитают углубляться в классическое прошлое. По их мнению, изучения заслуживают греки, римляне, арабы — кто угодно, но только не очаровательные жители Юга.
«Мануэль мог бы много порассказать вам о них,— сказал мне мой приятель, поэт из Севильи.— Он похитил цыганскую девушку, был ужасный скандал, ему грозило тюремное заключение. Но с тех пор прошло уже двадцать лет, и нравы успели смягчиться. Мануэль действительно обожал цыган и написал книгу о них — я позабыл ее название. О, сейчас ее уже не купить. Я бы мог написать Мануэлю и узнать, не осталось ли у него экземпляра. Конечно, он может и не ответить». Мой друг оказался прав. Мануэль на нашу просьбу так и не откликнулся.
Поэт гулял со мной взад-вперед по тенистым аллеям садов Алькасара, время от времени нагибаясь, чтобы сорвать веточку albahaca[139], растения-символа любви, посвященного Кришне и в Золотой Век Андалусии завезенного в Испанию из Индии неким арабским ботаником, имени которого история не сохранила. Вручение женщине albahaca — это символическое любовное признание. В некоторых деревнях, говорил поэт, есть обычай, согласно которому девушкам полагается дарить своим novios эту сладко пахнущую траву в цветочных горшках. Поэт, который называл себя пожилым Дон Жуаном, иногда протягивал веточку очаровательным юным иностранкам, наводнившим сады. Его андалусская внешность таила в себе печаль и серьезность, однако несмотря на это он не пропускал ни одной хорошенькой женщины.
Он воспел любовь, будучи поэтом, но необходимость говорить о ней в прозе вызывала у него растерянность. Стоило только назвать ему тему моего исследования, как в нем произошла неуловимая перемена. Если среднего испанца спустить на землю с любимых облаков преувеличенного восхваления Женщины, он чувствует себя сбитым с толку и начинает ждать подвоха. Он настораживается, поскольку тема касается реальных людей, и поэтому вступает в действие сдержанность, присущая ему от природы, он теряется, поскольку редко дает себе труд анализировать свои чувства — по этому или любому иному поводу.
Пожилой Дон Жуан, конечно же, не стал рассказывать мне о своей частной жизни, однако поведал множество историй, которые он якобы «слышал от своих друзей». Он совершенно искренне рассказывал о них, не пытаясь утаить допущенные в юности ошибки. Он достиг возраста раскаяния, когда наступает пресыщенность, одолевающая многих испанцев — и мужчин, и женщин,— чувствующих, что им больше нет дороги в Сад Любви. (В газетах и журналах иногда попадаются письма за подписью «Мария Магдалина», в которых женщины признаются, что вели распутную жизнь, но решили исправиться, и просят совета, как лучше это сделать, чтобы убедить людей в своей искренности... Один молодой человек написал, что полюбил проститутку, желающую вернуться на путь истинный, и спрашивал, как поступить. Редактор решительно посоветовал ему не бросать дела на полпути и жениться на ней.).
«Молодое поколение сейчас не так одержимо сексом, как мы в свое время»,— размышлял поэт, искоса поглядывая на белокурую скандинавскую туристку на соседней скамейке, увлеченную рисованием.
«Вы только вообразите себе: в семнадцать лет у меня уже была любовница. Ну не ужасно ли? Меня сделала мужчиной женщина, которая была на несколько лет старше. Так довольно часто бывает. Ева по-прежнему протягивает нам свое яблоко. Что же касается секса, то я узнал об этом от других мальчишек в деревенской школе, куда меня отдали в шесть лет. Мы играли с булочками, которые нам давали во время большой перемены: делили их на “мужские” и “женские”, и в “женские” втыкали ручки». Я заметила: «Доктор X. рассказывал, что деревенские мальчики созревают не так преждевременно, как городские». На лице поэта отразилось сомнение, и он сказал: «Не знаю, как нынче, но когда я был молодым, мы несомненно созревали раньше времени».— «Думаю,— продолжал он,— что атмосфера сегодня стала здоровее. Когда я был ребенком, то мог пойти — и ходил — в низкопробные кабаре, где за песету-две мне показывали самые непристойные зрелища, какие только можно было придумать. В наши дни молодежь ничего подобного не видит. И это, пожалуй, к лучшему».
«И бордели позакрывали,— добавила я.— Не способствует ли это росту подпольной торговли живым товаром?» Поэт, чтобы не выдавать себя, осторожно ответил: «Возможно. Меня это не интересует. Теперь для меня все в прошлом. Я становлюсь стариком». Я улыбнулась, чтобы показать, что не верю ему, и спросила: стоит ли принимать на веру все то, что говорят о recato, скромности испанской женщины? Он, поколебавшись, ответил: «Я думаю, что это правда, судя по тому, что мне доводилось слышать от моих друзей. Испанка сохраняет какую-то часть своей скромности даже будучи замужем, даже в самые интимные моменты. Рубен Дарио{160} (женившийся на севильской официантке — преданной девушке, которая ни разу не согласилась признать, что ее муж чересчур неравнодушен к бутылкам и женщинам) всегда говорил, что за женой следует ехать в Испанию, а за любовницей — в Париж. «Конечно, с проститутками дело обстоит совершенно иначе»,— сказала я, гадая, будет ли его реакция такой же, как и у других испанцев, с которыми я заговаривала на эту тему. «О да, несомненно. Уж если наши женщины дают себе волю, то не останавливаются на полпути. При этом они очень щедры». И поэт рассказал мне историю о щедрости испанских гулящих девиц, похожую на многие другие истории, которые мне доводилось слышать.
«Несколько лет тому назад мой друг Пьер, французский художник, будучи в Севилье, влюбился в хорошенькую танцовщицу. Она была наполовину цыганкой и “невестой” таксиста по имени Хорхе. Девушка держалась с Пьером очень холодно. По ее словам, она уступала ему, только когда ей этого хотелось. Пьеру пришлось ухаживать за ней некоторое время, прежде чем она согласилась стать его любовницей. Однажды за обедом она сказала художнику, что ему лучше убраться из города, поскольку Хорхе жаждет его крови, “а он умеет играть ножом!”. Девушка настолько вскружила голову Пьеру, что он уговорил ее бежать с ним. Они уехали в Мадрид, но цыганке было абсолютно все равно, куда ехать. Она тосковала по родной Севилье и стала несколько в тягость художнику, поскольку каждый вечер, перед тем как лечь в постель, отплясывала севильяну, выбивая каблуками неистовую дробь, на что постояльцы отеля непрестанно жаловались. Позднее Пьер говорил, что, по его мнению, цыганке больше нравилось танцевать, чем заниматься любовью, и, по-моему, это вполне может быть правдой. Уверен, что большинство танцоров фламенко получают больше удовольствия от танца, нежели от любовных ласк. Но не буду утомлять вас подробностями этой длинной и скучной истории. Короче говоря, Пьеру все это слегка поднадоело, цыганке он тоже явно наскучил, да и в любом случае ему пора было возвращаться в Париж; поэтому он преподнес возлюбленной конверт с билетом до Севильи и несколькими банкнотами. Увидев билет, она чрезвычайно обрадовалась, но банкноты в гневе разорвала, вскричав: “За кого ты меня принимаешь?” Могу вас уверить, Пьер был в ярости, увидев клочки своих драгоценных банкнот на полу. В то время он был не настолько богат, чтобы остаться равнодушным к происшедшему. Но все же восхитился ее испанской гордостью. Так или иначе, вернувшись в Париж, он многие вечера потчевал этой историей тех, кто угощал его обедом в ресторанчике, пока спустя шесть недель не получил безграмотно написанного письма из Севильи, в котором цыганка просила прислать ей денег — причем ту же сумму, которую она с такой готовностью разорвала! После этого Пьер, по его словам, больше не пытался понять испанцев».
Затем разговор зашел о раскаянии. «Знавал я пару хозяек борделей,— сказал поэт,— у которых раскаяние выражалось в том, что они в чрезвычайной строгости воспитывали своих дочерей, а затем заключали их в монастыри. К примеру, так поступила Ро-залита ла дель Кура, которая в своей приемной держала себя с гостями изысканно, как знатная дама. В приемной никогда не говорили о “делах”. Это было единственное место, где она позволяла упоминать о своей дочери. Розалита с большой гордостью говорила мне, что воспитывает дочь так, чтобы та была “чиста как хрусталь”, и намерена сделать ее монахиней. Девочка и не подозревала, чем занимается ее мать. Позднее Розалита ла дель Кура отказалась от мирской жизни, став привратницей в обители, где ее дочь приняла постриг. Когда началась гражданская война и красные угрожали насельницам монастырей, Розалита спрятала всех монахинь, одну за одной, в частных домах и убежищах. Это стало великим делом ее жизни, и она рисковала жизнью только ради того, чтобы монахини не были “осквернены мужчинами”. Не правда ли, курьезная метаморфоза для бывшей владелицы борделя?».
«Это свидетельствует о том,— заметила я,— что, каким бы развратником испанец или испанка ни были, в его или в ее жизни обычно наступает время, когда глубоко укоренившееся всенародное уважение к тому, что испанцы именуют “чистотой”, любовью к плотской чистоте, одерживает победу. Это страна веселых грешников, но в не меньшей степени — кающихся Дон Жуанов и Магдалин. Несомненно, такого страха перед плотью не знала никакая другая европейская страна! Могло ли что-либо быть более отвратительным и пугающим, чем картина кисти Вальдеса Леаля, изображающая разъятое человеческое тело и написанная по заказу сеньора де Маньяры — кающегося Дон Жуана? С другой стороны, это только естественная, вынужденная реакция на преклонение испанцев перед внешне привлекательным. Со времен Сервантеса, а возможно, что и до него, человека в Испании любили за физическую красоту — и ни за что более. И в наши дни это остается в силе. Я не знаю ни одной другой страны, где бы так преклонялись перед красотой».
Поэт со смущенной улыбкой повернулся ко мне: «Неужели? Я считал культ красоты довольно распространенным явлением». Я покачала головой: «Нет, не до такой степени. В Испании даже трехлетние детишки, играя вместе в парке, делают замечания насчет внешности друг друга. Я часто видела, как только что научившиеся ходить малыши треплют друг друга по пухлым щечкам и восхищенно говорят: “Какая ты хорошенькая!” Физическая красота — чрезвычайно важна. Здесь, в Испании, она оказывает и на мужчин, и на женщин, к какому бы классу они ни принадлежали, воздействие более глубокое, чем в других странах,— за исключением, возможно, Италии. Недавно на званом обеде в Мадриде испанская герцогиня более получаса спорила с остальными гостями по поводу того, guapa[140] дочь графини такой-то или нет. При этом все сидевшие за столом, и мужчины, и женщины, обсудили каждую деталь ее внешности, мысленно раздев ту, как артистку стриптиза.
Разумеется, можно возразить, что, если головы набивают подобными пустяками, значит, они пусты, но для испанца красота — не пустяк, a raison d'etre[141]. Когда же уходит молодость и наступает пресыщение, начинается откат, и бунт — почти садистский бунт против плоти, удовольствие от нанесения увечий. Нигде так не уродовали человеческое тело, как в Испании, даже в живописи. Возможно, именно поэтому здесь пытка никогда не вызывала в обществе такого протеста и ужаса, как в любой другой стране. С точки зрения испанца, для нее есть причина, законная моральная причина».
«Я полагаю,— с улыбкой сказал поэт,— что в стране, где так много красивых людей,— а вы должны признать, что многие ан-далусцы очень красивы,— особенно трудно бороться с чувственностью. У нас чувственность была узаконена со времен мавров, а возможно, и задолго до их прихода. Да, задолго до них. Именно за свое сладострастие танцовщицы из Кадиса ценились в Риме — за сотни лет до арабского вторжения. Наша религия проклинает плоть, но Создатель наделил нас такой красивой плотью! Все это очень трудно».
Я сказала: «Даже ваши донжуаны, в отличие от донжуанов других стран, были, по существу, благочестивы. Почему Тирсо де Молина настаивал на этой точке зрения? Вспомним историю: в шестнадцатом веке вопросы предопределения и свободной воли были предметом жарких споров между доминиканцами и иезуитами. Тирсо, будучи на стороне последних, считал, что душа того, кто перед смертью принес покаяние, может спастись, каким бы грешником человек ни был при жизни... Ваш Дон Жуан был великим ловцом иллюзий. Верил ли он когда-нибудь в их реальность? Не думаю. Он знал, он твердил, что насмехается, забавляется, играет роль. Испанский любовник — прежде всего лицедей; я не думаю, что он в действительности принимает эту роль так же серьезно, как принимает — или принимала — свою роль женщина».
«Вспомните,— говорил поэт,— что большинство моих соотечественников весьма мало увлекались теориями. В массе своей народ остался реалистом, иллюзии его не волнуют. Для людей сама реальность, жизнь, существование, добывание хлеба насущного — уже трагедия, которой им вполне хватает. Если вы приедете ко мне в деревню, на ферму, то увидите, что там живут весьма простой реальной жизнью и весело смеются над всякими фантазиями. В Испании по-прежнему больше крестьян, чем буржуа».
«Правда ли, что в деревне нравы менее строгие?» Поэт улыбнулся: «Деревенские жители приучены считаться с условностями, но кое-что все-таки случается, стоит только отвернуться. К примеру, “свадьбы уводом”; интеллектуалы называют их “похищениями по-иберийски”, так как, по их мнению, это — пережиток древних обычаев. При этом соблюдают все правила благопристойности. Жених увозит невесту к своим родителям, там ее стерегут так же, как в родном доме. В итоге молодые люди все равно венчаются, и это дает им право жить, как мужу с женой. Преимущество этого способа — в экономии: “свадьба уводом” позволяет не покупать всей той роскоши, которая требуется для буржуазной свадьбы и которую крестьяне с трудом могут себе позволить».
«А девичья честь? — спросила я, меняя тему разговора. — В деревне ее оберегают так же строго, как в городах?» — «В теории — да,— сказал поэт,— однако бывает всякое. Крестьяне обычно весьма философски к этому относятся. Не так давно у меня самого на ферме был случай. Приходит ко мне как-то утром старший работник, и видно, что душа у него не на месте. А я тогда только что вернулся из Севильи. Гадаю, что такого ужасного в мое отсутствие могло произойти. Наконец он решился: “Это из-за Мерседес”. Так зовут его дочь, симпатичную девушку. Я знаю ее с тех пор, когда она под стол пешком ходила. О, при других обстоятельствах она бы могла меня соблазнить. Но, как бы там ни было, я всегда — на правах, можно сказать, родственника — интересовался ею. Думаю, с моей стороны не будет большим нахальством полагать, что и она питала ко мне расположение.— Дон Жуан средних лет загадочно улыбнулся и погладил гвоздику у себя в петлице.— Работник твердил: “То, что я скажу, будет ударом для вас, сеньор. Это и для нас был страшный удар. Я бы никогда, никогда этому не поверил....” Уже начиная выходить из себя, я воскликнул: “Да что случилось?” Мне на минуту пришло в голову, что девушка вышла замуж “на иберийский манер”. Работник покраснел,— он и в самом деле был встревожен,— и сказал: “Ведь говорил же я ей, что вы очень, очень рассердитесь. Случилось то, сеньор, что моя Мерседес беременна”. Я был поражен. Я знал, что она гуляет с парнем с соседней фермы. Они были novios, но вели себя благоразумно, как это у нас обычно бывает. Меня изумлял не столько сам факт, что она забеременела, сколько то, как это вообще могло произойти, потому что за Мерседес всегда очень бдительно следили. Я сказал: “Ну, Антонио, вы же знаете, что такое случается. Нам следует быть терпимыми. В конце концов, ведь они же были novios, разве нет?” Антонио кивнул: “Значит, сеньор не очень сердится? Но я все равно должен просить прощения. Этого не должно было случиться — по крайней мере на вашей ферме”. Я, стараясь не улыбнуться, сказал: “Мы должны все приготовить для свадьбы, и чем скорее, тем лучше”. Работник сглотнул слезы: “Вы очень добры, сеньор. Да, конечно, мы должны готовиться, но Мерседес придется надеть юбку в складку... Я так сожалею об этом, так сожалею, сеньор”.
Должен вам объяснить,— прервал поэт свой рассказ, заметив на моем лице недоумение,— что девушке, которая до свадьбы вступила в близкие отношения со своим novio, полагается идти к венцу в складчатой юбке.— Я вспомнила лагартерские букеты и поняла, что это публичное признание в нарушении общественных условностей, похоже, является в крестьянской среде неписаным законом. В какое смущение, должно быть, это приводит врачующихся!
“Пришлите Мерседес ко мне,— сказал я работнику,— я хочу, чтобы она знала, что я не сержусь, хотя вначале я, как положено, буду с ней немного суровым. А, да все равно, сделанного не воротишь. Ну, не берите в голову, Антонио, вы просто немного раньше станете дедушкой, только и всего!”.
В итоге Мерседес пришла и постучалась в мою дверь. Я никогда еще не видел ее такой цветущей, такой скромной, такой невинной и такой до безумия соблазнительной. Я заметил также, поскольку мне сообщили о случившемся, что она несколько полнее, чем положено в ее возрасте. Я охотно успокоил ее и сказал, что хочу, чтобы у нее была красивая свадьба. Затем, напустив на себя суровость, добавил: “Но, Мерседес, скажи мне вот что: твои родители очень хорошо за тобой следили. Я знаю, что они — религиозные и богобоязненные люди; как такое могло случиться? Как ты могла допустить, чтобы совершился этот грех?” Мерседес покраснела: “Вот как это вышло, сеньор: мы с Хосе договорились встречаться каждый вечер в восемь часов у колодца, что в верхнем конце кукурузного поля. Я долго не уступала ему, сеньор. Но потом, однажды вечером — это было позже, чем обычно, и в поле так сильно пахло болотной мятой... на меня что-то нашло... я будто потеряла сознание. Это все болотная мята, сеньор, уверяю вас!” С тех пор я гадаю, есть ли доля правды в ее словах и использовалась ли когда-нибудь болотная мята{161} в качестве афродизиака? Если вы, когда вернетесь в Англию, найдете какие-нибудь сведения об этом растении, пожалуйста, дайте мне знать».
Вечером мы бродили по деревне, расположенной несколько поодаль от фермы поэта. Он показал мне тщательно выбеленный дом, где он жил, когда был ребенком; взгляд его с нежностью скользил взад-вперед по узкой немощеной улочке. «На этой улице я в первый и последний раз видел андалусскую pantasma[142]. Не знаю, верят ли еще люди в их существование. Может быть, и верят. Мне про них рассказывала моя няня, Кармен. Мне тогда, должно быть, было лет семь, и я был очень впечатлительным. Никогда не забуду, как однажды ночью няня тихонько выскользнула из постели — она спала со мной — и встала у окна. Я проснулся, испугался и прошептал: “Кармен, ты что?”, но она повелительным жестом заставила меня замолчать и продолжала напряженно всматриваться в темноту. Она явно ждала, когда мимо пройдет кто-то или что-то,— но что? Я чувствовал, что мое сердце вот-вот выскочит из груди. Ощущение чего-то надвигающегося было почта невыносимым. Через несколько минут я не утерпел, сполз с постели и, дрожа, встал рядом с Кармен. “Кармен, что это такое? Скажи!” — умолял я няньку.
Кармен на миг оторвала взгляд своих больших черных глаз от окна и тихим взволнованным голосом произнесла: “Мы сейчас увидим pantasma! Если ты боишься, ложись обратно в кровать. Одному Богу известно, что pantasma сделает с тобой, если ты завизжишь или как-нибудь покажешь, что испугался”.
Любопытство оказалось сильнее страха. Я храбро пообещал, что не стану визжать. “Тогда стой и смотри. Сейчас она может пройти мимо в любой момент”,— сказала Кармен, снова устремляя взгляд в темноту за окном. Спустя несколько секунд она вздрогнула и взволнованно указала на тонувший в непроглядной тьме конец улицы. Я подался вперед и у меня захватило дух: оттуда в нашу сторону быстро и бесшумно двигалась одетая в белое высокая фигура. На голове у нее что-то светилось. Прежде чем она поравнялась с нашим домом, я бросился в постель, накрылся с головой одеялом и не хотел выглядывать, пока не почувствовал рядом теплое тело Кармен. В порыве ужаса я крепко обвил руками нянину шею и изо всех сил прижался к ее надежной груди. Я и сейчас помню, какие твердые были у нее груди; соски были такие жесткие, что почти причиняли боль. После этого я долго думал, будто груди у женщин держатся на косточках!.. А еще я удивлялся, откуда Кармен могла знать, когда pantasma пройдет мимо нашего дома. Подозреваю, что она помогала своей подруге, выступая в роли часового, а за pantasma я принял кравшегося на тайное свидание ряженого любовника. Люди так крепко верили в pantasma, что ни у кого бы не хватило духу проследить за ним. Увидеть pantasma считалось дурной приметой, однако скептически настроенное меньшинство извлекало выгоду из широко распространенного суеверия».
«У андалусцев любовная жизнь, по-видимому, не так сложна, как у жителей северных провинций,— сказал мне дон Хосе де Хуанес, когда я встретилась с ним в Мадриде. — По крайней мере, от них я не получаю так много писем, как с Севера». Может быть, андалусцы более ленивы по части писем, более сдержанны, более послушны и запуганы или родители жестче их контролируют. Вот несколько писем, из которых, по-видимому, можно сделать вывод, что в Андалусии любовные проблемы примерно те же, что и по всей стране.
Один novio признается, что он — типичный андалусец и не доверяет своей novia. Несмотря на то, что он «влюблен до безумия» и девушка ни разу не дала ему повода подозревать ее в измене, он чувствует, что ему необходимо получить доказательство ее любви, и спрашивает, к какому способу лучше прибегнуть, чтобы быть полностью уверенным.
Девушка пишет, что ее novio не позволяет ей никуда ходить с ее друзьями, если не может сам пойти с ними, но зато идет выпить и потанцевать с приятелями, когда ему хочется. В свое оправдание он говорит, что у novios есть определенные права, которые не распространяются на novias, и что мужчинам позволено делать все, что им угодно, потому что они — мужчины, а женщина должна сидеть дома, потому что она — женщина. Бедная девушка так часто это слышала, что начала верить и подчиняться ему, полагая, что так и должно быть. «Если вы будете подчиняться ему,— ответил дон Хосе с прямотой, которая привела бы в смятение его английских коллег,— то этим покажете, что ума у вас в голове не больше, чем в диетическом хлебце. Вы никогда не будете счастливы с подобным мужчиной — вы станете рабыней на всю жизнь».
Другая девушка в своем письме поднимает курьезную и типично испанскую проблему обмена клятвами верности перед святым образом: «Мой novio должен был уехать из города. Перед отъездом, в минуту сомнения, он попросил меня поклясться перед иконой, что я его не оставлю. Я не была уверена в том, что люблю его настолько сильно, чтобы выйти за него замуж, но, чтобы успокоить его, согласилась дать клятву. Теперь я раздумываю, грешно ли будет сказать ему, что я не настолько его люблю, чтобы связывать себя обещанием?».
О том, что девушки могут быть не менее тщеславными, чем молодые люди, свидетельствует признание сеньориты из Кордовы: «Я очень люблю своего novio, но я люблю нравиться парням и, идя по улице, строю им глазки. Novio это приводит в бешенство. Он уходит в армию, и я не знаю, хватит ли у меня сил хранить ему верность до его возвращения».
Молодой человек из Эстремадуры жалуется, что его novia не дождалась его возвращения из другого города, в то время как он не забыл ее.
Девушка, чей novio служит в армии, сомневается, будет ли он ей верен, потому что мать постоянно уверяет ее, будто все мужчины плохи. «Она говорит это даже о моем отце,— пишет девушка,— но я знаю, что это не так, он живет ради нее и ради нас и никогда не уходит посидеть с друзьями. Но мать все равно говорит, что он ей изменяет. Должна ли я ей верить, когда она говорит, что мой novio обманывает меня?».
Юноша из Севильи в смятении. Одиннадцать лет он был знаком с девушкой, пять лет был ее novio. «Мне пришлось расстаться с ней, потому что та распутная жизнь, какую я тогда вел, не устраивала ее родителей. Поэтому наши родители подыскали нам другие партии. Но случилось неизбежное. Мы снова встретились и поняли, что по-прежнему питаем друг к другу глубокие чувства. Я в отчаянии. Что мне делать с моей нынешней novia? Моя первая любовь поссорилась и разорвала отношения со своим женихом...».
Когда я, уезжая в Мадрид, ждала кондиционированный Taf на севильском перроне, то услышала, как один молодой человек говорил другому: «Лучшее, что женщина может подарить мужчине,— это бессонная ночь». А мужчина, похожий на Дон Жуана, сказал на прощание очаровательной блондинке: «До свидания, чудо, дитя, женщина, пахнущая кукурузой, до талии — ангел, ниже — сатана; как только будешь в Мадриде, не забудь послать мне телеграмму!» Очаровательная Андалусия! Услышишь ли что-нибудь подобное на английском перроне?