Анатомия рассеянной души. Древо познания.

Часть пятая. Опыт в провинции.

1. В пути.

Через несколько дней после этого разговора, Андреса назначили сверхштатным врачом в Альколею дель Кампо.

Это был городок в центре Испании, расположенный в той промежуточной полосе, где оканчивается Кастилия и начинается Андалусия. Городок был довольно большой, с восемью или десятью тысячами жителей; ехать туда надо было по железной дороге на Кордобу до маленькой станции в Ламанче, а оттуда в дилижансе.

Получив назначение, Андрес собрал свои пожитки и отправился на Южный вокзал. Вечер был летний, тяжелый, удушливый, с сухим, насыщенным пылью воздухом.

Ехать предстояло ночью; Андрес подумал, что в третьем классе будет слишком неудобно, и взял билет в первый.

Выйдя на платформу, он пошел вдоль поезда и, увидя вагон с надписью «для некурящих», решил расположиться в нем.

Маленький человечек в черном, бритый и в очках, сказал ему сладким голоском, с американским акцентом:

— Сеньор, это вагон для некурящих.

Андрес не обратил никакого внимания на предупреждение и сел в углу вагона. Через несколько минут явился другой пассажир, высокий рыжий молодой человек, с закрученными усами, концы которых торчали у самых его глаз. Низенький человечек в черном сделал ему то же предупреждение, что здесь курить нельзя.

— Я вижу, — с некоторым раздражением отозвался пассажир и занял место.

Они сидели в вагоне втроем, не разговаривая; Андрес рассеянно смотрел в окно и думал о том, что ждет его в неизвестном городе. Поезд тронулся. Черный человечек достал какую-то желтоватую кофту, закутался в нее, повязал голову платком и улегся спать. Монотонное постукивание поезда сопровождало мысленный монолог Андреса. Вдали несколько раз блеснули огоньки Мадрида, поезд промчался мимо трех или четырех пустынных станций, и в вагон вошел контролер. Андрес достал свой билет, высокий молодой человек сделал то же, а человечек в черном, распахнув свою кофту, пошарил по карманам и вытащил билет и бумажку. Контролер сказал ему, что это билет второго класса, и предложил перейти в надлежащий вагон. Человечек мгновенно разгорячился и сказал, что это дерзость, он заявлял на станции о своем желании переменить билет; он иностранец, человек состоятельный, с деньгами, — да, сеньор! — объездивший всю Европу и Америку, и в одной только Испании, стране, не имеющей ни цивилизации, ни культуры, где не питают ни малейшего уважения к иностранцам, могут происходить подобный вещи.

Человечек не унимался и стал оскорблять испанцев. Он не может дождаться, когда покинет эту жалкую, отсталую страну; к счастью, завтра он уже будет в Гибралтаре, на пути в Америку…

Контролер не отвечал, Андрес смотрел на человечка, который бессвязно кричал тоненьким противным голоском, как вдруг рыжий молодой человек привстал и резко крикнул ему:

— Я не позволю вам отзываться так об Испании. Если вы иностранец и не желаете жить здесь, поезжайте к себе на родину, да поскорее и без разговоров, иначе вы рискуете, что вас вышвырнут в окошко, и я могу это сделать сию же минуту!

— Но сеньор, — воскликнул иностранец, — вы хотите оскорбить меня.

— Не правда! Оскорбляете вы. Для того, чтобы путешествовать, нужно обладать некоторым воспитанием и, когда едешь с испанцами, не ругать Испанию.

— Да я же очень люблю Испанию и преклоняюсь перед испанскими характером, — воскликнул человечек. — Я из чисто испанской семьи. Для чего же я и приехал в Испанию, как не для того, чтобы познакомиться с моей дорогой родиной.

— Мне не нужно объяснений, я не желаю их слушать, — сухо ответил тот и растянулся на диване, как бы подчеркивая свое пренебрежение к спутнику.

Андрес был поражен: положительно, этот молодой человек оказался молодцом. Он со всем своим интеллектуализмом соображал, к какому типу людей принадлежит низенький человечек в черном, а тот выступил решительно на защиту своей страны и своего народа.

Человечек продолжал объясняться, но никто не отвечал ему. Уртадо притворился спящим.

Вскоре после полуночи поезд подошел к станции, на которой стояла толпа народа: ехавшая из Валенсии труппа актеров пересаживалась на линию, идущую в Андалузию. Актрисы в серых от пыли накидках, актеры в соломенных шляпах и беретах устремились к поезду с видом людей, ни перед чем не теряющихся, привыкших к путешествиям и рассматривающих весь мир, как свое поместье. Актеры разместились в вагонах, и вскоре послышались крики: «Эй, Фернандес, где бутылка?» — «Молина, куда ты запропастился?!» — «Куда девался суфлер?».

Наконец, актеры угомонились, и поезд тронулся.

На рассвете, в бледном свете зари замелькали виноградники и оливковые рощи. Уже недалеко было до станции, до которой ехал Андрес. Он собрал свой багаж и, когда поезд остановился, спрыгнул на пустынную платформу. Пройдя ее, он вышел со станции. Напротив, в сторону города, виднелась широкая улица с несколькими большими белыми домами и двумя рядами тусклых электрических фонарей. Ущербная луна чуть озаряла небо. В воздухе носился сладковатый запах сухой соломы.

Андрес спросил человека, подходившего к станции:

— В котором часу выезжает дилижанс в Альколею?

— В пять. Остановка в конце улицы.

Андрес пошел по улице до освещенной будочки с напитками, положил чемодан на землю и стал на него, в ожидании дилижанса.

2. Прибытие.

Уже наступило утро, когда дилижанс выехал, наконец, из города. День обещал быть очень жарким. Небо было голубое, без единого облачка, солнце сверкало. Дорога шла прямо, через виноградники и рощи старых искривленных олив. Колеса поднимали целые тучи пыли. В дилижансе ехала только одна старушка в черном платье, с корзиной на руке. Андрес попробовал было заговорить с ней, но старуха была несловоохотлива или не расположена говорить в эту минуту.

Местность не менялась во весь переезд, дорога полого поднималась и спускалась между виноградниками, похожими один на другой. Через три часа пути в долине, окруженной холмами, завиднелся город. Андресу он показался очень большим.

Дилижанс завернул в широкую улицу с низенькими домами, потом миновал несколько переулков и остановился на площади перед большим белым домом, на балконе которого была прибита вывеска «Гостиница Пальма».

— Вы остановитесь здесь? — спросил возница.

— Да, здесь.

Андрес вошел в ворота. Сквозь решетку виднелся дворик в андалузском стиле, с арками и каменными колонками. Решетка отворилась, и хозяин вышел встретить пассажира. Андрес сказал ему, что вероятно пробудет здесь долго, и просил дать ему большую комнату.

— Мы поместим вас внизу, — и хозяин провел его в довольно просторную комнату с окном на улицу.

Андрес умылся и вышел снова во двор. Обед был в час. Он сел в одну из беседок. Канарейка в клетке, подвешенной к потолку, громко и пронзительно пела. Одиночество, прохлада и пение канарейки подействовали на Андреса усыпительно, он закрыл глаза и задремал. Его разбудил голос слуги:

— Приглашаем на обед.

Андрес вошел в столовую. За столом сидело три коммивояжера. Один из них был каталонец, представитель сабадельских фабрик[323], другой продавал разные специи для сдабривания вин, а третий, андалузец, живший в Мадриде, распространял электрические приборы. Каталонец был не так шумен и суетлив, как большинство его земляков, занимающихся тою же профессией, андалузец не претендовал на любезность, а товарищ их не был ни болтлив, ни развязен. Эти три редких птицы коммивояжерской профессии оказались ярыми антиклерикалами.

Пища изумила Андреса, потому что не было ничего, кроме дичи и мяса. В соединении с крепким вином, это должно было произвести революцию в желудке.

После обеда Андрес и трое коммивояжеров отправились пить кофе в казино. На улицах стояла ужасающая жара, слабый ветерок изредка колебал сухой горячий воздух, словно выходящий из раскаленного горна. Нельзя было взглянуть ни направо, ни налево; белые, как снег, оштукатуренные известкой дома, отражая яркий и резкий свет, слепили глаза. В казино коммивояжеры потребовали кофе и засели играть в домино. Стая мух кружилась в воздухе. Кончив партию, все отправились в гостиницу, вздремнуть до вечера.

По выходе на улицу та же горячая волна воздуха обожгла Андреса. В гостинице коммивояжеры разошлись по своим комнатам, Андрес тоже отправился к себе и лег на постель. Сквозь щели в бревнах золотой полоской проникал яркий и блестящий свет. С черных бревен, промежутки между которыми были выкрашены голубой краской, свисали плотные тенета паутины. Во дворе по-прежнему пронзительно пела канарейка, и слышался медленный и унылый звон колоколов.

Слуга в гостинице предупредил Андреса, что если ему нужно побывать у кого-нибудь в городе, то сделать это можно не раньше шести часов вечера. Когда настал этот час, Андрес пошел к секретарю Городского Совета и к местному врачу.

Секретарь оказался довольно франтоватым господином, с черными кудрявыми волосами и блестящими глазами. Он считал себя человеком высшего полета, осужденного влачить жизнь в низменной среде. Он тотчас же предложил Андресу свое покровительство.

— Если вы хотите, — сказал он, — мы можем прямо сейчас пойти к вашему коллеге, доктору Санчесу.

— Отлично, пойдемте.

Доктор Санчес жил близко, в бедном на вид домике. Это был толстый, рыжий человек, совсем неинтеллигентный на вид, с голубыми невыразительными глазами и лицом мясника.

Доктор Санчес немедленно завел разговор о заработке и предупредил Андреса, что в Альколее нечего и думать о том, чтобы много заработать. Дон Томас Солана, аристократический врач города, забрал себе всю богатую практику; он здешний уроженец, имеет красивый дом, большой кабинет со всеми новейшими аппаратами, и у него большие связи…

— Сверхштатному врачу здесь можно только еле-еле существовать, — сказал Санчес.

— Ну, что же делать, — ответил Андрес, — попробую как-нибудь.

Секретарь, доктор и Андрес вышли из дому и отправились погулять по городу.

Все та же страшная жара, тот же раскаленный и сухой воздух. Они прошли площадь с церковью, украшенной бронзовыми фигурами и резьбой. Потом вышли на широкую улицу с белыми домами; на балконах цвела герань, сквозившая из-за ажурных решеток, увенчанных высокими крестами Калатравы. В калитки виднелись входные двери с голубыми цоколями и дворы, вымощенные камешками, образующими пестрые узоры. Несколько кривых улиц с высокими земляного цвета стенами, огромными воротами и крошечными оконцами напоминали мавританский город. В одном из таких двориков Андрес увидел в нескольких молящихся мужчин и женщин в трауре.

— Что здесь такое? — спросил он.

— Это общая молитва, — сказал секретарь и объяснил, что по местному обычаю в дом покойника знакомые его приходят помолиться.

Выйдя из города, они пошли по пыльной дороге; четырехколесные повозки возвращались с поля, нагруженные горами снопов.

— Мне хотелось бы видеть весь город, я не представляю себе его размеров, — сказал Андрес.

— Мы поднимемся вон на тот маленький холмик, — указал секретарь.

— А я покину вас, потому что должен навестить больного, — сказал доктор.

Они простились, и Андрес с секретарем стали подниматься на бурый холм, на вершине которого стояла старая, наполовину разрушенная башня.

Было невыносимо жарко; все поле казалось сожженным, обуглившимся, свинцовое небо с медными бликами освещало пыльные виноградники, и солнце, садившееся в густой пелене испарений, мерцало сквозь нее беловатым, тусклым диском.

С вершины холма видна была равнина, замыкавшаяся серыми возвышенностями, сожженными солнцем; в глубине раскинулся огромный город с белыми стенами, пепельного цвета крышами и золоченой башней, возвышавшейся в его центре. Ни рощицы, ни деревца; только виноградники и виноградники, занимавшие все пространство, насколько хватал глаз. И лишь в оградах нескольких ферм одинокое фиговое дерево простирало свои широкие темные листья.

В этом сумеречном свете город казался нереальным, призрачным; казалось, что порыв ветра сдунет и развеет его, как облако пыли, по раскаленной и сухой земле. В воздухе стоял сладковатый, довольно приятный запах какой-то гари.

— Это жгут выжатый виноград, — сказал секретарь.

Они спустились с холма. Ветер вздымал с дороги тучи пыли; снова зазвонили колокола.

Андрес поужинал в гостинице и вечером снова вышел погулять. Стало прохладнее; впечатление призрачности города еще усилилось. По обеим сторонам улиц слабо мерцали тусклые электрические фонари. Взошла луна; огромный город с белыми фасадами тихо спал. На балконах, над выкрашенными голубой краской фронтонами, поблескивали цветы герани; решетки со своими крестами производили впечатлите чего-то романтического и таинственного, напоминая средневековые замки или монастыри; с верха какого-нибудь забора, сверкавшего белизной, как снежная пелена, ниспадала гирлянда черного плюща, и весь этот большой, пустынный и безмолвный город, залитый мягким светом луны, казался огромным кладбищем.

3. Первые затруднения.

Андрес Уртадо подробно переговорил с доктором Санчесом о своих обязанностях. Они решили разделить город на две части, назначив границей Широкую улицу. Один месяц Уртадо должен был посещать правую половину города, на следующий — левую. Таким образом, им не было надобности обходить сразу весь город.

Доктор Санчес поставил непременным условием, что, если в той части, которую посещал Андрес, больной пожелает, чтобы его лечил не Андрес, а он, или наоборот, то желание больного должно быть уважено. Уртадо согласился, хотя знал, что никто не пожелает позвать его; но это было ему безразлично.

Он начал делать обходы. Обыкновенно количество больных, выпадавших на его долю, не превышало шести или семи. Андрес делал визиты по утрам, днем ему почти не нужно было выходить из дому.

Первое лето он прожил в гостинице; жизнь его шла однообразно и скучно, за столом он слушал разговоры заезжих коммивояжеров, да изредка ходил в театр — деревянный балаган, выстроенный во дворе одного дома.

Визиты, по большей части, не требовали от него особого умственного напряжения; сам не зная почему, он решил в первые дни, что у него будет много неприятностей, что больные будут держать себя по отношении к нему недоброжелательно, грубо и вызывающе; но нет, большинство оказалось очень простыми, приветливыми, доброжелательными и тихими.

В гостинице ему сначала понравилось, но потом скоро надоело. Разговоры проезжих наскучили, — еда, состоявшая всегда из мяса с острыми приправами, вызывала расстройство пищеварения.

— Разве здесь нет никаких овощей? — спросил он однажды слугу.

— Есть.

— Я хотел бы, чтобы мне готовили зелень, бобы, чечевицу или что-нибудь вроде этого.

Слуга удивился и через несколько дней сказал ему, что это невозможно, придется готовить отдельный обед, потому что никто из постояльцев не пожелает есть овощей, а кроме того, хозяин считает позором для своего заведения подать на стол блюдо бобов или чечевицы. Рыбы в разгаре лета нельзя достать, потому что она прибывает в несвежем виде, а на месте, в городе, по части свежей рыбы, имеются только лягушки, блюдо не особенно подходящее.

Другой неприятностью было отсутствие купанья. Купаться было невозможно. Вода в Альколее считалась роскошью, и дорогой роскошью. Ее привозили на возах в бочках, за четыре мили, и каждое ведро стоило десять сантимов. Колодцы были очень глубоки; доставать из них воду в достаточном количестве для купанья был большой труд, требовавший по крайней мери часа времени.

От жары и постоянного мясного питания, Андрес находился все время в возбужденном состоянии. По ночам он уходил гулять один по пустынным улицам. Вечером у дверей домов собирались группы женщин и детей, выходивших подышать относительной прохладой. Много раз Андрес садился на ступеньки какого-нибудь крыльца на Широкой улице и смотрел на два рада электрических огней, мерцавших в мутном воздухе. Какую грусть, какое чисто физическое недомогание вызывала в нем эта обстановка!

В начале сентября Андрес решил переехать из гостиницы. Санчес подыскал ему квартиру. Санчесу не нравилось, что его конкурент живет в лучшей гостинице, там он знакомится с приезжими и, живя в центра города, мог бы отбить у него практику. Поэтому он подыскал ему квартиру на окраине, в квартале Маррубиал.

Это был большой старый дом, белый с голубым фронтоном и решетчатой верандой в первом этаже. Над воротами его, выходившими в переулок, располагался широкий балкон с кованой решеткой. Хозяин дома был земляк Санчеса, по имени Хосе, но во всем городе его шутливо звали Пепинито. Андрес и Санчес пошли осмотреть дом, и хозяйка показала им маленькую, узенькую, очень заставленную комнатку с альковом, задернутым красной занавеской.

— Мне хотелось бы иметь комнату внизу, и по возможности побольше, — сказал Андрес.

— В нижнем этаже у нас только и есть одна большая комната, — сказала она, — только без всякой обстановки.

— Если можно, покажите ее.

Женщина ввела их в старую залу без мебели, с окном, выходившим в переулок.

— Эта комната свободна?

— Да.

— Тогда я останусь здесь, — сказал Андрес.

— Хорошо, как вам угодно, здесь вымоют, приберут и поставят постель.

Санчес ушел и Андрес отправился к своей новой хозяйке.

— Нет ли у вас какого-нибудь ненужного кувшина? — спросил он.

— Для чего?

— Для купанья.

— В амбаре есть.

— Покажите мне его.

Позади дома находилась каменная ограда с навесом из хвороста, в которой находились разные хозяйственные службы, скотный двор, конюшня, сарай, амбар, кладовая, винный погреб и маслобойня. В одном отделеньице, служившем для размалывания зерна, и выходившем на скотный двор, Андрес увидел большущий кувшин, срезанный, посередине и зарытый в землю.

— Не можете ли вы уступить мне эту бадью, — спросил Андрес.

— Отчего же? Можно.

— А потом найдите мне, пожалуйста, какого-нибудь парня, который взялся бы наливать в нее каждый день воды, а я буду платить ему, сколько он назначит.

— Хорошо. Это вам может делать наш работник. А как насчет кушанья? Что вы будете кушать? То же, что и мы?

— Да, то же самое.

— Может быт, вам угодно что-нибудь еще? Птицу? Холодное мясо?

— Нет. Впрочем, если вас это не затруднит, я хотел бы, чтобы за обедом и за ужином мне подавали овощи или какую-нибудь зелень.

После таких распоряжений новая хозяйка решила, что ее постоялец, если не совсем сумасшедший, то не далек от этого.

Жизнь в семейном доме показалась Андресу более привлекательной, чем в гостинице.

Под вечер, когда жара спадала, он садился во дворе и разговаривал с хозяевами. Хозяйка была смуглая женщина со жгуче-черными глазами и блестящими как вороново крыло волосами. Почти безукоризненно правильные черты лица напоминали лицо Скорбящей Богоматери.

Муж ее, Пепинито, был глупый человек, с признаками вырождения, скуластый, с оттопыренными ушами и отвислой губой. Двенадцатилетняя дочь их Консуэло была не так противна как отец, и не так красива, как мать. Андрес сразу, при первом же знакомстве, распределил свои симпатии и антипатии между обитателями дома.

Раз в воскресенье служанка подобрала на крыше маленького воробушка и принесла его во двор.

— Отнеси бедняжку обратно, Господь с ним, — сказала хозяйка.

— Он не может еще летать, — сказала служанка и посадила воробья на землю.

В эту минуту вошел Пепинито и, увидев воробья, позвал кота. Кот, черный, большой, с золотистыми глазами, лениво направился к нему. Пепинито толкнул воробья ногой, он вспорхнул, кот бросился на него и через секунду убежал с блестящими глазами, держа воробья в зубах.

— Не нравится мне это, — сказала хозяйка.

Пепинито расхохотался, пренебрежительно махнув рукой, с видом человека, стоящего выше всякой сентиментальности.

4. Враждебность коллеги-врача.

Дон Хуан Санчес прибыл в Альколею более тридцати лет тому назад в качестве хирурга; потом держал какие-то экзамены и получил лицензию. В течение многих лет он занимал при предыдущем враче подначальное положение, и когда тот умер, он заважничал и решил, что так как ему приходилось страдать от причуд прежнего врача, то логично, чтобы будущий его заместитель выносил причуды его, дона Санчеса.

Дон Хуан был родом из Ламанчи и отличался большой серьезностью, даже важностью, и пристрастием к бою быков. Он не пропускал ни одного боя в больших провинциальных городах и ездил на ярмарки в городки Ламанчи и Андалусии.

Одного этого пристрастия было достаточно, чтобы Андрес признал его грубым и некультурным человеком.

Первое столкновение между ними оказалось спровоцировано тем, что Санчес уехал на бой быков в Баэсу.

Однажды ночью Андреса пригласили на мукомольную мельницу, Молино де ла Эстрелья, находившуюся в четверти часа езды от города; за ним приехали в тележке. Заболела дочь мельника; у нее было вздутие живота, осложненное задержанием мочи. Больную лечил Санчес, но когда в этот день за ним прислали рано утром, его не оказалось дома, и посланному сказали, что он уехал на бой быков в Баэсу. Дона Томаса тоже не было в городе.

Кучер рассказывал все это Андресу, погоняя лошадь кнутом. Ночь была чудесная, тысячи звезд ярко горели, и темную синеву неба изредка бороздил пролетавший метеор. Через несколько минут, подпрыгнув на выбоинах дороги, тележка остановилась у мельницы.

Увидя приехавшего, мельник пришел в отчаяние и воскликнул:

— Как? Разве дона Томаса не было в городе?

— Нет.

— Кого же ты привез?

— Нового доктора.

Взбешенный мельник начал ругать докторов. Он был богатый и гордый человек, считавший, что все обязаны относиться к нему с уважением.

— Меня пригласили сюда осмотреть больную, — холодно сказал Андрес. — Хотите вы, чтобы я осмотрел ее или нет? Если нет, то я сейчас же уеду.

— Да. Что же делать. Пожалуйте наверх.

Андрес поднялся по лестнице во второй этаж и вошел вслед за мельником в комнату. В кровати лежала девочка, рядом с нею сидела мать. Андрес подошел к постели. Мельник, ворча, следовал за ним.

— Так. Пожалуйста, замолчите, если вы хотите, чтобы я осмотрел больную, — сказал Андрес.

Мельник замолчал. У девочки была рвота, одышка и слабые судороги. Андрес исследовал больную, вздутый живот делал ее похожей на лягушку, при выстукивании ясно ощущалось переливание жидкости, наполнявшей брюшину.

— Что с ней? Что? — спрашивала мать.

— У нее хроническая, серьезная болезнь печени, — сказал Андрес, отходя от постели, чтобы больная его не слышала, — в настоящее время болезнь осложнилась задержкой мочеиспускания.

— Что же теперь делать, Боже мой? Неужели нет средств?

— Если бы было можно, то лучше бы подождать Санчеса. Он должен знать ход болезни.

— А разве ждать нельзя? — раздражено спросил отец.

Андрес вторично исследовал больную. Пульс был очень слабый, дыхание, вероятно, вследствие всасывания мочи в кровь, становилось все более затрудненным, конвульсии усиливались. Андрес смерил температуру. Она была ниже нормальной.

— Ждать нельзя, — сказал Андрес, обращаясь к матери.

— Что надо делать, — воскликнул мельник, — делайте вы…

— Надо сделать прокол живота, — ответил Андрес, по-прежнему обращаясь к матери. — Если вы не хотите, чтобы его сделал я…

— Нет, нет, делайте вы.

— Хорошо: тогда я съезжу домой, возьму инструменты и вернусь.

Мельник сам вскочил на передок тележки; видно было, что презрительная холодность Андреса его раздражала. За всю дорогу они не обменялись ни словом. Подъехав к дому, Андрес соскочил с тележки, взял ящик с инструментами, немного бинтов, таблетки, и они поехали обратно.

Андрес несколько развеселил и успокоил больную, намылил и вытер кожу на месте, избранном для прокол, и вонзил пунсон в ее распухший живот. Когда он вынул инструмент, оставив трубочку, зеленая гнойная жидкость брызнула, как из фонтана. Опорожнив живот, Андрес освободил и мочевой пузырь. Больная стала дышать свободнее. Температура почти сейчас же поднялась до нормальной. Симптомы уремии исчезали. Андрес велел дать девочке молока, и она лежала спокойно.

В доме воцарилась радость.

— Я не думаю, чтобы она скоро поправилась, — сказал Андрес матери, — по всей вероятности, через некоторое время повторится то же самое.

— Что же вы нам посоветуете сделать? — робко спросила она.

— Я на вашем месте съездил бы в Мадрид и посоветовался бы со специалистом.

Уртадо простился с матерью и дочерью, и мельник повез его обратно в Альколею. Утро уже улыбалось в небе, солнце играло на виноградниках и оливковых рощах, пары мулов отправлялись на работу, за ними плелись на ослах одетые в черное крестьяне. Большие стаи ворон носились в воздухе.

Мельник за всю дорогу не сказал ни слова. В душе его боролись гордость и благодарность. Может быть, он надеялся, что Андрес обратится к нему с каким-нибудь словом, но тот не разжимал губ. Подъехав к дому, он соскочил на землю и пробормотал:

— Доброго дня!

— Прощайте!

И они расстались, как враги.

На следующий день, Санчес явился к Андресу, еще более апатичный и унылый, чем обычно.

— Вы хотите повредить мне, — сказал он.

— Я знаю, почему вы это говорите, — ответил Андрес, — но я не виноват. Я посетил эту больную, потому что за мной прислали, и сделал ей операцию, потому что ничего больше не оставалось: она умирала.

— Однако вы сказали матери, что ее следует свезти в Мадрид к специалисту, а это не в ваших интересах, и не в моих.

Санчес не понимал, что Андрес дал этот совет из добросовестности, а вовсе не для того, чтобы повредить ему. Он думал также, что по должности своей имел право взимать нечто вроде контрибуции со всех болезней в Альколее. Если кто-нибудь схватывал сильную простуду, то это означало, что доктор может рассчитывать на шесть визитов, если же кто-то заболевал ревматизмом, то это могло составить до двадцати визитов.

Случай с дочерью мельника горячо обсуждался повсюду и составил Андресу репутацию врача, знакомого со всеми новейшими способами лечения.

Санчес, увидев, что люди начинают верить в знания нового врача, предпринял против него целый поход. Он говорил, что человек он ученый, книжный, но не имеющий никакой практики, и кроме того, личность загадочная, которой нельзя вполне доверять.

Заметив, что Санчес открыто объявил ему войну, Андрес насторожился. Он стал еще более внимателен в медицинских вопросах, и старался не допустить оплошности. Когда ему приходилось иметь дело с хирургическими больными, он отсылал их к Санчесу, который, при своей эластической совести, не боялся оставить кого-нибудь слепым или калекой.

Андрес почти всегда прописывал лекарства в минимальных дозах; часто они не производили никакого действия, но по крайней мере не было риска отравления. Лечил он успешно, но откровенно признавался самому себе, что, несмотря на свою удачу, почти ни разу не поставил правильного диагноза.

Конечно, из осторожности он в первые дни не утверждал ничего, но почти всегда болезни дарили его неожиданностями; предполагаемый плеврит оказывался болезнью печени, тиф превращался в простой грипп. Когда же болезнь оказывалась очевидной краснухой, оспой или воспалением легких, то одновременно с ним ее распознавали и соседские кумушки, и всякий, кто видел больного.

Он не говорил, что его удачные излечения объяснялись случайностью, это было бы глупо, но и не выставлял их также как результат своей учености. В повседневной практике случались забавные вещи; один больной, выпивший немножко простого сиропа, излечивался от хронической болезни желудка, а другой от того же самого сиропа чуть не умирал.

Андрес был убежден, что в большинстве случаев, очень активная терапия могла быть благодетельной лишь в руках хорошего клинициста, а для того, чтобы быть хорошим клиницистом, необходимо обладать, кроме специальных способностей, еще и большим опытом. Убежденный в этом, он предпочитал выжидать. Прописывал воду с сиропом, и даже сказал конфиденциально аптекарю:

— Вы берите за нее, как за хину.

Это скептическое отношение к своим познаниям и к своей профессии придало ему вес в глазах горожан. Некоторым больным он давал гигиенические предписания, но никто не обращал на них внимания.

Был у него один больной, хозяин винных погребов, старый артритик, проводивший свою жизнь в чтении бульварных романов. Андрес посоветовал ему не есть мяса и побольше ходить пешком.

— Да я умру от слабости, доктор, — говорил больной. — Я и так ем только кусочек мяса, выпиваю рюмочку хересу и чашку кофе.

— Все это страшно вредно, — заявлял Андрес.

Этот демократ, отрицавший полезность мяса, возмущал состоятельных людей… и мясников.

У одного французского писателя есть фраза, претендующая на трагичность, но, в сущности, глубоко комическая: «Вот уже тридцать лет, как нет никакого удовольствия быть французом». Артритик Андреса мог бы сказать: «С тех пор, как приехал этот доктор, нет никакого удовольствия быть богатым».

Жена секретаря мэрии, жеманная дама, постоянно убеждала Уртадо, что ему следует жениться и остаться навсегда в Альколее.

— Поживем, увидим, — отвечал Андрес.

5. Альколея дель Кампо.

Обычаи и нравы в Альколее были чисто испанские, то есть совершенно нелепые.

Жители были лишены всякого чувства социальной общности, семьи сидели по домам, как троглодиты в своих пещерах. Не было солидарности, никто не умел и не мог использовать силу единения. Мужчины ходили на работу, на службу, и иногда в клуб. Женщины выходили из дому только по воскресеньям, к обедне. Из-за отсутствия инстинкта социальности город разорился и пришел в упадок.

Когда был заключен договор с Францией относительно винной торговли, все, не сговариваясь, принялись заменять культуры на своих полях, уничтожая посевы ржи и пшеницы и распространяя виноградниками; вскоре реки вина в Альколее превратились в реки золота. В этот период процветания, город вырос, улицы расширились, были проложены тротуары, устроено электрическое освещение. Потом срок договора истек, и так как никто не чувствовал себя ответственным за благосостояние народа, то никому не пришло в голову сказать: сменим культуру, вернемся к нашей прежней жизни, обратим богатства, приобретенные от производства вина, на земельные улучшения соответственно потребностям настоящего времени. Город покорно принял свое разорение.

— Раньше мы были богаты, — говорил себе каждый житель Альколеи, — теперь станем бедны. Ну, что ж, будем жить хуже, сократим свои потребности.

Этот стоицизм окончательно погубил город. То, что случилось, было вполне естественно: каждый горожанин Альколеи чувствовал себя столь же чужим своему соседу, как какому-нибудь иноземцу. У них не было общей культуры (да и вообще никакой культуры), они не разделяли общих восторгов; их связывала лишь привычка, рутина. В сущности, все были чужими всем.

Много раз Альколея казалась Андресу городом, находящимся на осадном положении. Неприятелем была католическая мораль. Здесь все было собрано и размещено по своим местам: женщины по домам, деньги в мешках, вино в бочонках. Андрес спрашивал себя: что делают эти женщины? О чем думают? Как проводят свои дни? И ответить на эти вопросы было трудно.

Благодаря стремлению все сохранить и сберечь в Альколее царил изумительный порядок; только образцовое кладбище могло превзойти ее в этом отношении. Такое совершенство вело к тому, что власть попадала к самым неспособным. Закон отбора здесь осуществлялся в обратном направлении. Решето отвеивало мякину от зерна, потом мякину собирали, а зерно разбрасывали. Какой-нибудь шутник сказал бы, что это предпочтение мякины не редкость среди испанцев. В результате такого обратного отбора, получалось, что самые способные были здесь самыми бездеятельными.

В Альколее было мало краж и кровавых преступлений; одно время они случались среди игроков и драчунов; бедный люд был неподвижен и жил в вялой пассивности; зато богачи не дремали, и ростовщичество поглощало всю жизнь города. У какого-нибудь скромного земледельца, в течение долгого времени владевшего домом и четырьмя или пятью парами мулов, вдруг появлялось их десять, потом двадцать, его земли расширялись все больше и он уже оказывался среди богачей.

Политика Альколеи вполне соответствовала инертности и недоверчивости населения. В сущности, она сводилась исключительно к борьбе между двумя враждующими группировками, которые назывались Крысами и Совами, Крысы были либералами, а Совы — консерваторами.

В описываемый момент доминировали Совы. Главой их был алькад, тощий человек, одевавшийся во все черное, ярый клерикал с мягкими манерами, который искусно тащил из городского управления все, что мог.

Главой партии Крыс был дон Хуан, тип варвара и деспота, плотный, здоровенный мужчина с огромными руками, который, когда власть попадала к нему, командовал городом, как завоеванной страной. Этот представитель Крыс не притворялся, как лидер Сов, и тащил все, что мог, не давая себе даже труда хоть как-то скрывать свое воровство.

Альколея привыкла к своим Крысам и Совам и считала их необходимыми. Эти грабители являлись столпами общества, делили между собой добычу и установили по отношении друг к другу специальное «табу», вроде того, что существует у полинезийцев.

Андрес мог изучать в Альколее все разветвления древа жизни, все проявления суровой жизни глухой испанской провинции: преобладание эгоизма, зависти, жестокости, гордости…

Иногда он думал, что все это необходимо, но также думал, что рискует дойти до умственного безразличия и будет даже находить удовольствие, наблюдая эти проявления грубых сторон жизни.

«К чему беспокоиться, тревожиться и волноваться, если все предопределено, неизбежно, если ничто не может быть иным?» — спрашивал он себя. С научной точки зрения, не безумна ли ярость, в которую он часто впадал при виде царящих в городе несправедливостей? С другой стороны, может быть, так же предопределено и так же неизбежно, что мозг его испытывает раздражение, которое заставляет его страстно протестовать против такого положения вещей?

Андрес часто спорил со своей хозяйкой. Она не понимала, как Андрес мог находить, что обкрадывать общество, городское управление, государство — хуже, чем обкрадывать частное лицо, и утверждала, что наоборот, грабить общество — гораздо меньшее преступление, чем грабить частное лицо. В Альколее почти все богачи грабят казну, и никто не считает их ворами. Андрес пытался убедить ее, что вред, причиняемый хищениями у общества больше, чем ущерб, который кража наносит кошельку частного лица, но Доротея не соглашалась с ним.

— Как прекрасна была бы революция, — говорил Андрес своей хозяйке, — но революция не ораторов и шарлатанов, а настоящая. Сов и Крыс вздернули бы на фонари, так как здесь нет деревьев, а потом вытащили бы из углов все, что скопила католическая мораль, и вышвырнули бы это на улицу: мужчин, женщин, деньги, вино — все на улицу.

Доротея смеялась над этими мечтаниями своего жильца, которые казались ей ни с чем не сообразными.

Как настоящий последователь Эпикура, Андрес не проявлял никакого влечения к проповедничеству. Члены Республиканского Центра предложили ему читать лекции по гигиене, но он был убежден, что это совершенно бесполезно и бесплодно. Для чего? Он знал, что ни одна из подобных полумер не может дать решительного результата, и предпочитал не заниматься ими. Когда молодые республиканцы заговаривали с Андресом о политике, он отвечал им:

— Не создавайте никакой партии протеста. К чему? Наименьшее зло, которое получится, будет то, что подберется компания болтунов и шарлатанов, а может выйти и похуже: образуется еще одна шайка Сов или Крыс.

— Но, дон Андрес! Надо же что-нибудь делать!

— Что же вы сделаете? Ничего! Единственный практический выход для вас, — это убраться поскорее отсюда.

Время в Альколее тянулось для Андреса очень медленно. По утрам он обходил больных, потом возвращался домой и спешил освежиться. Проходя через дворик, он видел хозяйку, которая занималась какой-нибудь домашней работой, служанка обыкновенно стирала белье в длинном ушате, похожем на челнок, а девочка бегала по двору.

Во дворике был амбарчик, где и сушились снопы хлеба и груды старых виноградных лоз. Андрес отворял дверцу в свой чулан, мылся и шел обедать.

Осень больше походила на лето; после обеда все ложились отдохнуть. Эти часы сиесты были необычайно томительны и ненавистны Андресу. Он расстилал на полу своей комнаты циновку, опускал шторы и ложился. В щели ставней тянулись золотые полоски света. В городе царила полнейшая тишина, все было погружено в летаргию под солнечным зноем, мухи звенели на окнах, гнетущий день тянулся без конца.

Когда жар спадал, Андрес выходил во внутренний дворик, и садился читать в тени беседки. Хозяйка, ее мать и служанка работали возле колодца, девочка плела кружева из ниток, оплетая их вокруг булавок, воткнутых в подушечку; под вечер сильнее пахли кусты гвоздики, герани и базилики.

Часто заходили странствующее торговцы и торговки, предлагая фрукты, зелень или дичь.

— Слава Марии Пречистой! — говорили они, входя.

Доротея смотрела их товары.

— Вы это любите, дон Андрес? — спрашивала она.

— Да, но из-за меня, пожалуйста, не беспокойтесь, — отвечал он.

В сумерки возвращался хозяин. Он был рабочим в винных погребках и кончал работу в этот час дня. Пепинито был шумный и суетливый человек; будучи круглым невеждой, он обладал чисто профессорской педантичностью; объясняя что-нибудь, он опускал ресницы с таким самодовольным видом, что у Андреса являлось желание задушить его. Пепинито отвратительно обращался с женой и дочерью; постоянно называл их дурами, ослицами, лентяйками, и был убежден в том, что только он один делает все великолепно.

«Положительно неприятно, что у этой скотины такая красивая и милая жена!», — думал Андрес.

Помимо всяких причуд у Пепинито была еще страсть наводить ужас. Он любил рассказывать истории о кровавых ссорах и убийствах. Слушая его, всякий составил бы себе представление, что в Альколее только к делают, что убивают друг друга; он сообщал о каком-нибудь преступлении, совершенном в городе лет пять назад и прибавлял такие подробности, что в его изложении это преступление всякий раз разрасталось до огромных размеров и казалось новым.

Пепинито был родом из Томельосы, и все сравнивал со своей родиной. По его словам, Томельоса представляла полную противоположность Альколеи. Альколея была обыкновения, Томельоса — необычайна, о чем бы ни заходила речь, он сейчас же говорил Андресу:

— Побывали бы вы в Томельосе. Там нет ни единого деревца.

— Да и здесь тоже нет ни одного, — смеясь, отвечал Андрес.

— Ну нет, здесь есть несколько, — возражал Пепинито, — там весь город изрыт погребами для вина, и вы может быть подумаете, что они новые? Так нет же, они совсем старые! Там вы увидите огромные бочки, врытые в землю. Все вино, которое там делается, натуральное; иногда оно, правда, плохое, потому что его не умеют делать, но уж зато натуральное!

— А здесь?

— Здесь пускают в ход химию, — говорил Пепинито, для которого Адьколея была городом, развращенным цивилизацией, — тут вам и винно-каменная соль, и кампешевое дерево, и фуксин, и черт его знает, чего только ни примешивают к здешнему вину!

В конце сентября, за несколько дней до сбора винограда, хозяйка сказала Андресу:

— Вы не видали нашего винного подвала?

— Нет.

— Пойдемте с нами, мы сейчас будем прибирать его.

Работник и служанка выносили дрова и хворост, хранившиеся всю зиму в сарае, а два каменщика собирались тесать стены. Доротея и ее дочь показали Андресу винодельню, устроенную по-старинному, с прессом для выжимания винограда, деревянные и тростниковые туфли, которые давильщики надевают на ноги, и ремешки, которыми они их подвязывают. Ему показали чаны, в которые стекал виноградный сок, и новое хранилище, способное вместить урожай за два года, — с деревянными бочонками и чанами.

— Теперь, если вы не боитесь, мы спустимся в старый погреб, — сказала Доротея.

— Боюсь? Чего же?

— А! Это такой погреб, в котором, говорят, живут домовые.

— Ну, так надо пойти познакомиться с ними!

Работник зажег свечу и отворил дверь, выходившую на двор. Доротея с девочкой и Андрес пошли за ним. В погреб спустились по полуразвалившейся лестнице. С потолка капала сырость. В конце лестницы открывалась пещера со сводами, и от нее шли настоящие катакомбы, сырые, холодные, длинные и извилистые. В первом отделении этой пещеры находился ряд бочонков, до половины вмазанных в стену; во втором, с очень низким потолком, рядами стояли кольменарские кувшины, высокие, огромные, а возле них кувшины с жиром, сделанные в Тобоссе, маленькие, похожие на смешных, толстых старушонок.

Пламя свечи, озаряя пещеру, то увеличивало, то уменьшало пузатые стенки кувшинов. Не удивительно, что народная фантазия превратила в домовых эти винные вместилища, потому что пузатые и приземистые тобосские кувшины казались карликами, а высокие и стройные кольменарские кувшины имели вид великанов. В глубине было еще просторное помещение с двумя огромными чанами. Работник уверял, что в этой пещере нашли человеческие кости, и показывал на стене след руки, по его словам, кровавый.

— Если дон Андрес любит вино, — сказала Доротея; — мы дадим стаканчик выдержанного из той бочки, что держим в подвале.

— Нет, оставьте его для больших праздников.

Через несколько дней после этого начался сбор винограда. Андрес пошел в винодельню, и вид потных людей, возившихся в низком, полутемном помещении, произвел на него неприятное впечатление. Он никак не думал, что это такая тяжелая работа.

Андрес вспомнил Итурриоса, говорившего, что хорошо только искусственное и подумал, что он прав. Прославленные сельские работы, вдохновлявшие поэтов, показались ему глупыми и животными. Насколько красивее этого ручного, грубого, варварского и плохо оплачиваемого труда работа электрического мотора, хотя и лишенная всякой идеи традиционной красоты.

6. Клубные типажи.

С наступлением зимы, холодные и длинные вечера заставили Уртадо искать убежища вне дома, где можно было бы поразвлечься и провести время. Он стал ходить в клуб Альколеи. Этот клуб под названием «Братство» казался осколком былого великолепия города; в нем были огромные, плохо обставленные гостиные, зеркала во всю стену, несколько бильярдов и маленькая библиотека с кое-какими книгами.

Из общей толпы вульгарных, необразованных и неинтересных людей, приходивших в клуб почитать газеты и поговорить о политике, выделялись два действительно колоритных субъекта. Один из них был пианист; другой, некий дон Блас Карреньо, зажиточный идальго Альколеи. Андрес довольно близко сошелся с ними.

Пианист был худой, тщедушный старичок с длинным узеньким личиком, и в очках с большими круглыми стеклами. Он одевался во все черное и при разговоре делал томные жесты. Он занимал должность церковного органиста, что придавало ему отчасти клерикальный вид.

Другой, дон Блас Карреньо, тоже был худощав, но очень высок, с орлиным носом, седыми волосами, лимонного цвета кожей, и довольно воинственного вида. Этот добрый идальго настолько вошел в жизнь старины и убедил себя, что люди и теперь разговаривают и действуют, как герои классических произведений, что мало-помалу и язык его сделался архаическим; и не то в шутку, не то серьезно он говорил с вычурностью героев Фелисиано де Сильвы, так восхищавших Дон Кихота[324].

Пианист подражал Карреньо и считал его идеалом человека. Знакомясь с Андресом, он сказал:

— Сеньор дон Блас, дорогой друг, оказал мне честь, представив меня вашей милости, как любимого сына Эвтерпы[325], но, к прискорбию моему, это не так, и ваша милость, со свойственной вам проницательностью могли убедиться, что я лишь жалкий бедняк, хотя и смиренно преданный служению музам, работающий этими грубыми руками для услаждения досугов членов сего почтенного собрания в холодные ночи суровой зимы.

Дон Блас с улыбкой внимал своему ученику. Андрес же, услышав такую речь, подумал, что имеет дело с сумасшедшим, но вскоре убедился, что ошибся, и что пианист вполне разумный человек, но только и дон Блас и он привыкли к этой торжественной и высокопарной манере разговора до того, что вполне сроднились с нею, и у них были готовые фразы, которыми они сыпали на каждом шагу: «пламень ума», «стрела мудрости», «жемчужная нить мудрых замечаний», «сад добрых слов» и т. д.

Дон Блас пригласил Уртадо к себе и показал ему свою библиотеку с несколькими шкафами, наполненными испанскими и латинскими книгами. Дон Блас предоставил ее в распоряжение своего нового знакомого.

— Если какие-нибудь из этих книг вас заинтересуют, то они к вашим услугам, — сказал Карреньо.

— Я воспользуюсь вашей любезностью.

Дон Блас казался Андресу характером, достойным изучения. Несмотря на свой ум, он не замечал ничего происходящего вокруг него: жестокость жизни в Альколее, безобразная эксплуатация бедных богатыми, отсутствие социального инстинкта — ничего этого для него не существовало, а если и существовало, то принимало характер чего-то книжного, являлось поводом для того, чтобы сказать: «Скалигер говорит…» или «Уарте в своем исследовании о гениях утверждает…»[326].

Дон Блас был необыкновенным человеком, как будто лишенным нервов; он не ощущал ни тепла, ни холода, ни удовольствия, ни печали. Один раз двое членов клуба сыграли с ним довольно-таки злую шутку: пригласили его поужинать в таверну и угостили его каким-то отвратительным печеньем, словно сделанным из песку, говоря, что это настоящие деревенские лепешки, и дон Блас нашел их великолепными и хвалил с таким жаром и в таких гиперболических выражениях, что проказники убедились в его доброте. Он с восторгом ел всякую гадость, стоило ему только сказать, что она приготовлена по старинному рецепту и фигурирует в «Плодах Андалусии».

У себя дома он наслаждался, угощая приятелей разными деликатесами.

— Попробуйте этих медовых пряников, их привезли из Иепа… Такой воды вы не найдете, она из ключей Майо.

Дон Блас жил в полнейшей независимости, и взгляды его отличались своеобразностью: по его мнению, некоторые люди не имели права ни на что, зато другие обладали всеми правами. Почему? Вероятно, просто так. Дон Блас говорил, что ненавидит женщин, что они постоянно обманывали его, но это была неправда; в сущности, эта позиция просто давала ему возможность цитировать отрывки из Марциала, Ювенала и Кеведо…[327].

Своих работников и прислугу дон Блас называл бездельниками, мошенниками, лентяями и трусами почти всегда без всякого основания и исключительно ради удовольствия произнести эти донкихотские слова. Дон Блас очень любил также, говоря о городах, употреблять их старинные названия: «Однажды мы были в Алькасаре Сан Хуана — древней Альке…» — «В Баэсе — Биатре Птолемея[328] — мы встретились раз…».

Андрес и дон Блас взаимно удивляли один другого. Андрес говорил себе: «Подумать, что этот человек и многие такие же, как он, живут в этой лжи, отравленные образцами напыщенного стиля старой литературы!» А дон Блас с улыбкой поглядывал на Андреса и думал: «Вот чудак!».

Несколько раз они спорили о религии, о политике, о теории эволюции. «Дарвинистические штучки», как говорил дон Блас, представлялись ему выдуманными ради развлечения. Доказанные факты для него не значили ровно ничего. В сущности, он был уверен, что люди пишут для того, чтобы прихвастнуть своим умом, а вовсе не для того, чтобы ясно изложить свои мысли и представления, и что исследования любого ученого можно опровергнуть ловко построенной фразой.

Несмотря на несходство взглядов, дон Блас не был антипатичен Андресу. Неприятен и невыносим был один юноша, сын ростовщика, который в Альколее считался чуть ли не чудом света. Он был завсегдатаем клуба. Этот молодой человек, адвокат, начитавшийся французских реакционных газет, считал себя центром мирозданья. Он говорил, что смотрит на все с иронической и снисходительной улыбкой, полагал, что можно рассуждать о философии, цитируя банальности испанских филистеров, и воображал, что Бальмес — великий философ[329]. Несколько раз этот юнец, смотревший на все «с иронической и снисходительной улыбкой», вызывал Андреса на спор, но Андрес избегал вступать в разговор с человеком, который, несмотря на внешний культурный лоск, представлялся ему непроходимо глупым.

Фраза Демокрита, прочитанная в «Истории материализма» Ланге: «Тот, кто любит противоречия и многоглаголание, неспособен научиться ничему серьезному»[330] — казалась Андресу очень верной.

7. Сексуальность и порнография.

В магазине писчебумажных принадлежностей в Альколее продавались также книги и принималась подписка на журналы и газеты. Андрес иногда заходил туда купить бумаги и каких-нибудь газет. Однажды он был поражен, увидев у книгопродавца пятнадцать или двадцать томов с обложкой, на которой была изображена обнаженная женщина. Это были романы во французском духе: порнографические и глупые с некоторой претензией на психологию, рассчитанные на офицеров, учащихся и людей невысокого умственного развития.

— И что же, расходятся эти книги? — спросил Андрес хозяина магазина.

— Еще как! Это единственное, на что есть спрос.

Факт этот казался парадоксальным и, однако, был вполне естествен. Андрес слышал от своего дяди Итурриоса, что в Англии, где интимные нравы отличаются необычайной вольностью, книги, даже менее подозрительные в смысле гривуазности, запрещаются, и романы, которые французские или испанские девицы читают на виду у своих матерей, там считаются пагубными и запретными.

В Альколее происходило обратное: жизнь была нравственна до ужаса, овладеть женщиной, не обвенчавшись с нею, было труднее, чем похитить в полдень Севильскую Гиральду[331], но зато здесь читали порнографические книги, поражающие своим грубым бесстыдством.

«Как парадоксален половой вопрос! — думал Андрес, идя домой. — В странах, где жизнь интенсивно сексуальна, не существует похотливых побуждений, зато в таких городах, как Альколея, где половая жизнь крайне жалкая и бедная, эротические намеки на половую жизнь сказываются во всем».

Это было естественно и объяснялось законом компенсации.

8. Дилемма.

Мало-помалу и неизвестно собственно почему у Андреса составилась дурная репутация. Его считали резким, гордым, недоброжелательным человеком, возбуждавшим всеобщую антипатию. Он был демократ, но плохой, вредный, ненавидящий богатых, и не любивший бедных. Андрес заметил враждебное отношение к себе членов клуба и перестал посещать его.

Вначале он скучал. Дни шли чередой, и каждый новый день приносил ту же безнадежность, ту же неопределенность, то же чувство антипатии ко всем и уверенность в том, что и другие испытывают ее к нему, в сущности без всякой причины, по простому непониманию.

Он решил исполнять свои врачебные обязанности, не отступая от них ни на йоту, как автомат. Достигнуть полного, абсолютного безучастия по отношению к узкой общественной жизни Альколеи, представлялось ему идеалом.

Андрес не принадлежал к тем людям, которые считают чтение суррогатом жизни; он читал потому, что не мог проявить живой деятельности. Чтобы отдохнуть от глупых и недоброжелательных клубных знакомых, он предпочел проводить время в своей комнате, в этом белом и безмолвном мавзолее. Но с какой радостью запер бы он книги, если бы представилась возможность сделать что-нибудь значительное: поджечь, например, город, или пересоздать его.

Бездействие раздражало. Если бы в окрестностях можно было поохотиться на какую-нибудь крупную дичь, он с удовольствием шатался бы по полям; но убивать кроликов ему претило, и он предпочитал сидеть дома.

Не зная, что делать, он шагал по своей комнатке, как пленный зверь. Много раз он намеревался перестать читать философские сочинения. Он предполагал, что, может быть, это они так возбуждают его. Дон Блас дал ему несколько исторических сочинений. Андрес начал читать их, но скоро убедился, что история — вещь пустая. Подобно Шопенгауэру, он пришел к заключению, что человек, со вниманием прочитавший девять книг Геродота[332], знает уже все возможные комбинации преступлений, крушений тронов, геройств и предательств, всю сумму благ и зол, которые может представить история.

Затем он решил от гуманитарных наук перейти к изучению естественных и выписал из Мадрида книгу по астрономии «Путеводитель по небу» Клейна, но мозг его был недостаточно гибок для этой работы, а кроме того, он плохо знал математику. Единственное, что он изучил, это карту звездного неба. Ориентироваться в этой бесконечности светлых точек, среди которых, как боги, сияли Артурус и Вега, Кастор и Поллукс[333], было для него наслаждением, проникнутым легкой грустью, а чтение гипотез о Млечном Пути и о его движении вокруг предполагаемой центральной солнечной оси, называемой Альционой и находящейся в группе Плеяд, вызывало в нем головокружение.

Иногда ему хотелось попробовать написать что-нибудь, но он не знал, с чего начать, и недостаточно владел слогом, чтобы ясно выражать свои мысли. Все системы, к которым он прибегал, чтобы найти причину и смысл своей жизни, оставляли неразрешимые пробелы, что указывало на первоначальную ошибку в этих системах. Он начал испытывать глубокое раздражение против всего на свете.

Через восемь или девять месяцев такой жизни, среди постоянного возбуждения и угнетенности, он начал ощущать боли в суставах. И в то же время заметил, что у него начали выпадать волосы.

«Это от целомудрия», — сказал он себе.

Он всегда страдал невроартритом. В детстве склонность к артриту выражалась у него головными болями и ипохондрическим настроением. Теперь артритическое состояние его обострилось. В организме накоплялись элементы распада, отчего в изобилии образовались продукты неполного окисления.

Диагноз он считал верным, трудность представляло лечение. Перед ним встал вопрос: если он желает жить с женщиной, он должен сдаться и жениться; это значило, отдать ради житейской вещи всю свою духовную независимость, подчиниться общественным обязательствам, считаться с тестем, с тещей, с зятьями, со свояченицами — все это было ему противно.

Наверное, среди девушек Альколеи, выходивших только по воскресеньям в церковь, одевавшихся, как попугаи, невероятно безвкусно нашлось бы несколько, даже, может быть, и немало, привлекательных и симпатичных. Но как оценить их? Говорить с ними было почти невозможно. Одному только мужу могли стать известны их чувства и мысли.

Андрес женился бы на ком угодно, на любой простой девушке, но не знал, где ее найти. Он встречался только с двумя барышнями, С дочерью доктора Санчеса и с дочерью секретаря. Дочь Санчеса хотела уйти в монахини; а дочь секретаря отличалась положительно невыносимой претенциозностью, отвратительно играла на рояле, сводила рисунки из журнала «Черное и Белое» и потом раскрашивала их. Она имела представления обо всем самые нелепые и ложные.

Андрес мог, конечно, отправиться вместе с городскими кутилами на одну из тех улиц, где женщины легкого поведения жили, как в средневековых домах терпимости. Но самая мысль об этом была оскорбительна для его гордости. Какое торжество для местной буржуазии, и какое поражение для его личности, если бы все стали толковать о его похождениях! Нет, он предпочтет болеть!

Андрес решил уменьшить количество пищи, ограничиться исключительно растительными кушаньями, не есть мяса, не пить ни вина, ни кофе. После обеда и после ужина выпивал много холодной воды.

Ненависть к духу города поддерживала его в его тайной борьбе; это было одно из тех глубоких чувств, которые успокаивают испытывающего их человека, вселяют эпическое и высокомерное презрение ко всему. Его не задевали никакие шутки, все они отскакивали от панциря его бесстрастия.

Иногда он думал, что такое поведение нелогично: человек, желающий быть человеком науки, вдруг тревожится из-за того, что не все на свете обстоит так, как ему хотелось бы! Ведь это глупо. Земля здесь сухая, деревьев нет, климат суровый, и люди поневоле должны быть тоже суровы.

Жена секретаря Городского Совета, председательница Общества Взаимной Помощи, сказала ему однажды:

— Вы, Уртадо, хотите доказать, что можно не иметь никакой религии, и все же быть лучше монахов.

— Лучше, сеньора? — с улыбкой отозвался Андрес, — ну, это не трудно.

Через месяц нового режима Андрес почувствовал облегчение. Скудное, исключительно растительное питание, купанье, прогулки на свежем воздухе укрепили его нервы. Теперь он чувствовал себя свободным, как бы одухотворенным своим аскетизмом, и начал подмечать в себе состояние атараксии, душевного спокойствия, воспетого еще эпикурейцами и пирронианцами[334].

Он уже не испытывал гнева ни против явлений, ни против людей. Ему хотелось поделиться с кем-нибудь своими впечатлениями, и он собрался было написать Итурриосу, но потом подумал, что душевное состояние его еще более укрепится, если он будет единственным свидетелем своей победы.

Раздражительность его исчезла. Он вставал очень рано, с зарей, и уходил гулять по ровным полям, по виноградникам, до холмика с оливковой рощей, которую он называл трагической из-за ее вида. Старые, искривленные столетиями оливы напоминали больных, одержимых конвульсиями; среди них ютился низенький уединенный домик с изгородью из боярышника, а на вершине холма стояла ветряная мельница, такая странная и нескладная с своим приземистым корпусом и огромными размахивающими крыльями, что Андрес всегда вздрагивал при виде ее.

Часто он выходил из дома еще до рассвета и смотрел, как вечерняя звезда трепетала и растворялась, словно жемчужина, в пламени сверкающей зари.

По вечерам Андрес спасался на кухне, и присаживался к низкому очагу. Доротея, старуха и девочка шили у огонька или вязали, и Андрес подолгу разговаривал с ними, или смотрел на потрескивавшие в печи сухие виноградные лозы.

9. Жена дядюшки Гарроты.

Однажды ночью, зимой, за Андресом прибежал мальчик: какая-то женщина упала из окна на мостовую и разбилась насмерть.

Уртадо накинул плащ и в сопровождении мальчика сейчас же отправился на отдаленную улицу. Возле постоялого двора, где обычно собирались погонщики мулов, и называвшегося Гостиницей Креста, он увидел лежащую без чувств женщину, вокруг которой толпилось несколько соседей. Женщина оказалась женой старьевщика дядюшки Гарроты; голова ее была залита кровью, и она была без памяти.

Андрес приказал перенести раненую в лавку и зажечь огонь; у старухи было сотрясение мозга. Уртадо пустил ей кровь из руки. Вначале черная свернувшаяся кровь не шла из вскрытой вены, потом стала капать редкими каплями, а затем более правильно, и женщина стала дышать сравнительно свободно.

В эту минуту прибыл судья с письмоводителем и двумя полицейскими и стал допрашивать сначала соседей, а потом Андреса.

— В каком состоянии эта женщина? — спросил он.

— В очень тяжелом.

— Можно ли допросить ее?

— Сейчас, нет, подождем, пока она придет в сознание.

— Как только она придет в себя, сейчас же скажите мне. Я пойду осмотреть место, откуда она выбросилась, и допрошу мужа.

Лавка битком была набита всяким старьем, валявшимся в углах, свисавшим с потолка; стены были увешаны старинными ружьями и мушкетами, саблями и шпагами.

Андрес старался привести женщину в чувство; наконец, она открыла глаза и, видимо, сознание вернулось к ней.

— Позовите судью, — сказал Андрес соседям.

Судья немедленно явился.

— Дело осложняется, — пробормотал он, потом обратился к Андресу.

— Понимает она что-нибудь?

— По-видимому, да.

Действительно, выражение лица женщины стало совсем осмысленным.

— Вы сами выбросились из окна, или вас кто-нибудь выбросил? — спросил судья.

— А? — отозвалась женщина.

— Кто вас выбросил?

— А?

— Кто вас выбросил?

— Гарро… Гарро… — с усилием пробормотала старуха.

Судья, письмоводитель и оба полицейских изумились.

— Она хочет сказать: Гаррота, — догадался кто-то.

— Да, это обвинение против него, — сказал судья. — Вы не согласны, доктор? За что же он вас выбросил?

— Гарро… Гарро… — повторила старуха.

— Просто, она хочет сказать, что ее выбросил муж, — предположил один из полицейских.

— Нет, это не то, — возразил Андрес. — У нее поражена левая сторона головы.

— Так что же из этого? — спросил полицейский.

— Замолчите, — сказал судья. — Что вы предполагаете, доктор?

— Я предполагаю, что эта женщина находится в состоянии афазии. У нее поражена левая часть мозга, вероятно, поражен третий лобный завиток, который считается центром речи. Она, по-видимому, слышит и понимает, но может произнести только эти немногие слова. Попробуйте, спросите ее еще что-нибудь?

— Вам лучше? — спросил судья.

— А?

— Лучше ли вам?

— Гарро… Гарро… — ответила старуха.

— Да, она на все отвечает одно и то же, — подтвердил судья.

— Это случай афазии, или словесной глухоты, — прибавил Андрес.

— Однако, против мужа много подозрений, — возразил письмоводитель.

Позвали священника причастить умирающую. Все удалились. Андрес вышел вместе с судьей. Из лавки дядюшки Гарроты в первый этаж вела винтовая лестница. Квартира состояла из прихожей, кухни, двух спален и комнаты, из которой выбросилась старуха. Посреди этой комнаты стояла жаровня, возле нее валялась грязная лопатка; ряд кровавых пятен тянулся до самого окна.

— Дело носит все признаки преступления, — сказал судья.

— Вы думаете? — спросил Андрес.

— Нет, я ничего не думаю, приходится только признать, что улики представляются, как в полицейских романах, где следы умышленно запутываются. Женщину спрашивают, кто ее выбросил, она произносит имя мужа; затем, эта лопатка с следами крови, кровавые пятна, направляющиеся к окну, все заставляет предполагать, то, о чем уже начали говорить соседи.

— А что же они говорят?

— Они обвиняют дядюшку Гарроту, мужа этой женщины. Предполагают, что они поссорились, он ударил ее лопаткой по голове, она кинулась к окну позвать на помощь, а он схватил ее сзади и выбросил на улицу.

— Может быть и так.

— А может быть и не так.

Эта версии совпадала с дурной репутацией дядюшки Гарроты и его явным участием в смерти двух игроков, Каньямеро и Петуха, погибших лет десять тому назад в окрестностях Даймиэля.

— Я приберу эту лопатку, — сказал судья.

— Да, пусть ее не трогают, — сказал Андрес. — Следы на ней могут очень помочь нам.

Судья положил лопатку в шкаф, запер его и позвал письмоводителя наложить печати. Комнату тоже заперли, и судья взял ключ с собой.

Когда Уртадо и судья спустились в лавку, жена дядюшки Гарроты уже умерла.

Судья приказал привести мужа. Полицейские связали ему руки.

Дядюшка Гаррота был человек уже старый, толстый, понурого вида, кривой, с противным лицом, усеянным черными пятнами, от заряда дроби, который ему всадили несколько лет назад прямо в лицо.

На допросе выяснилось, что дядюшка Гаррота — пьяница и часто грозился убить то того, то другого. Дадюшка Гаррота не отрицал, что дурно обращался с женой, но отрицал, что убил ее. Он все время твердил:

— Нет, сеньор судья, я не убивал жену. Правда, я много раз говорил, что убью ее, но не убивал.

После допроса, судья отправил дядюшку Гарроту в тюрьму.

— Что вы думаете об этом деле? — спросил судья Андреса.

— Для меня несомненно, что этот человек невиновен.

Днем судья еще раз допросил дядюшку Гарроту в тюрьме и сказал, что тоже начинает думать, что он не убивал жену. Но народная молва упорно называла Гарроту убийцей.

Вечером доктор Санчес уверял всех в клубе, что дядюшка Гаррота несомненно выбросил в окошко свою жену, а судья и Уртадо хотят выгородить его Бог весть почему; но на вскрытии истина должна выясниться.

Узнав об этом, Андрес пошел к судье и попросил его пригласить дона Томаса Солану, третьего врача, присутствовать при вскрытии в качестве арбитра, на случай несогласия во мнениях между ним и доктором Санчесом.

Вскрытие было произведено на следующий день, были сфотографированы раны на голове, нанесенные лопаткой, и следы, выступившие после смерти на шее женщины. Затем приступили к вскрытию трех полостей, и обнаружился пролом черепа, захватывающий часть лобной и височной кости и бывший причиной смерти. В легких и в мозгу оказались маленькие круглые сгустки крови.

В установленных данных вскрытия все трое врачей оказались согласны, но относительно причины смерти мнения их разошлись. Санчес придерживался народной версии. По его мнению, покойная, почувствовав, что она ранена в голову ударами лопатки, побежала к окну позвать на помощь; здесь сильная рука схватила ее за горло, причинив контузию и временное удушье, что подтверждалось кровяными сгустками в легких и в мозгу; а затем она была выброшена из окна, отчего у нее произошло сотрясение мозга и пролом черепной крышки, вызвавший смерть. Сама женщина в агонии несколько раз повторила имя мужа, указывая этим, кто был ее убийцей.

Уртадо говорил, что раны на голове были настолько поверхностны, что не могли быть нанесены сильной рукой, а только рукой слабой и конвульсивной; что следы на шее относятся к повреждениям, нанесенным ранее дня смерти, а кровяные сгустки в легких и в мозгу происходят не от временного удушья, а от застарелого алкоголизма покойной. Основываясь на этих данных, Уртадо утверждал, что женщина, находясь в нетрезвом состоянии, что подтверждалось алкоголем, найденным в ее желудке, охваченная манией самоубийства, сама ранила себя в голову лопаткой, — это объясняло незначительность ран, едва затронувших кожные покровы головы, — а затем, убедившись, что они не могут вызвать смерти, открыла окно и выбросилась на улицу. Что касается слов, произнесенных ею, то доказано, что, говоря их, она находилась в состоянии афазии.

Дон Томас, врач-аристократ, изложил свое мнение уклончиво и, в сущности, не сказал ничего.

Санчес занимал выгодную позицию. Все были убеждены, что дядюшка Гаррота виновен, а некоторые говорили даже, что если бы он и действительно оказался невиновным, то его все равно следует наказать, потому что он бездушный человек, способный на всякое злодейство.

Происшествие это взволновало город; собрали улики, произвели исследование свежих кровавых следов на лопатке, и оказалось, что они не совпадают с отпечатками пальцев старьевщика; затем подговорили одного тюремного надзирателя, приятеля Гарроты, подпоить его и выведать у него правду. Дядюшка Гаррота признался в своем участии в убийстве Петуха и Каньямеро, но несколько раз клятвенно уверял, что не убивал жену. Он непричастен к ее смерти, и хотя бы его казнили, если он будет говорить «нет», и освободили, если он скажет «да», он все равно будет говорить «нет», потому что это сущая правда.

После нескольких допросов, судья убедился в невиновности старьевщика и освободил его.

Город счел себя обманутым. По данным следствия и инстинктивно, люди, наконец, убедились, что дядюшка Гаррота, хотя и способный убить свою жену, не убивал ее, но никто не хотел верить в честность судьи и Андреса.

Местная газета, защищавшая Сов, напечатала длинную статью под заглавием «Убийство или самоубийство?», в которой высказывала предположение, что жена дядюшки Гарроты сама лишила себя жизни; зато другая газета, сторонница Крыс, уверяла, что здесь несомненно совершено преступление, и что старьевщика спасли политические влияния.

— Интересно бы знать, сколько получили судья и доктор, — говорили люди.

Зато Санчеса хвалили все.

— Вот это честный человек!

— Но то, что он говорил, оказалось неверно, — возражали некоторые.

— Да. Но все-таки он действовал честно.

И невозможно было переубедить этих людей.

10. Прощание.

Андрес, до сих пор пользовавшийся симпатиями среди бедняков, увидел, что симпатии эти сменилась враждебностью. Весной он решил уехать и подал прошение об отставке.

Отъезд был назначен на одно из первых чисел мая. Он простился с доном Бласом и судьей и имел резкий разговор с Санчесом, который, несмотря на то, что отделывался таким образом от врага и соперника, был настолько бестактен, что стал еще и упрекать его. Андрес резко ответил ему и наговорил много неприятных истин.

Днем он уложил свои вещи и пошел погулять. День был пасмурный, в тучах изредка поблескивали молнии. К вечеру пошел дождь, и Андрес вернулся домой.

В этот день Пепинито, его дочь и старая бабушка уехали в Майо, курортный городок недалеко от Альколеи.

Андрес оканчивал укладку. Перед ужином к нему вошла хозяйка.

— Так вы и в самом деле уезжаете завтра, дон Андрес?

— Да.

— Мы одни дома; когда захотите ужинать, скажите.

— Я сейчас кончу.

— Мне жаль, что вы уезжаете. Мы уже привыкли считать вас своим.

— Что же делать! Меня не любят в городе.

— Вы не можете сказать этого про нас.

— Нет, про вас я этого и не говорю. То есть про вас лично. Если мне и жаль покинуть этот город, то только из-за вас.

— Ах, что вы, дон Андрес!

— Хотите верьте, хотите нет. Я очень уважаю вас. Я нахожу вас очень доброй и очень умной женщиной.

— Господи, Боже мой, дон Андрес, этак вы совсем сконфузите меня, — сказала она, смеясь.

— Конфузьтесь, сколько угодно, Доротея. И все-таки это правда. Плохо в вас только одно…

— Посмотрим, что же плохого, — сказала она с притворной серьезностью.

— Плохо в вас то, — продолжал Андрес, — что вы замужем за идиотом, хвастливым дураком, который заставляет вас страдать, и которого я на вашем месте обманывал бы с кем угодно.

— Господи! Иисусе Христе! Что вы говорите!

— Это правда, которую я говорю вам на прощанье… И я дурак, что не ухаживал за вами.

— Теперь вы сообразили это, дон Андрес?

— Да, теперь я сообразил, но не думайте, что мне не приходило этого в голову и раньше, только у меня не хватало решимости… Сегодня мы одни в доме. Не правда ли?

— Да, одни. Прощайте, дон Андрес, я ухожу.

— Нет, не уходите, мне нужно поговорить с вами.

Удивленная властным тоном Андреса, Доротея остановилась.

— Что же вам нужно? — спросила она.

— Останьтесь здесь, со мной.

— Но ведь я честная женщина, дон Андрес, — слабым голосом проговорила Доротея.

— Я знаю. Честная и добрая женщина, а муж у вас дурак. Мы одни, никто не узнает, что вы были моею. Эта ночь для вас и для меня будет ночью необычной, исключительной…

— Да, а раскаяние, а угрызения совести?

— Угрызения совести?

Андрес понял, что не следует оспаривать этого пункта.

— Минуту тому назад я не думал, что скажу вам это. Почему сказал? Не знаю… Сердце мое сейчас стучит, как кузнечный молот.

Андрес, дрожа и весь бледный, оперся о железную спинку кровати.

— Вам нехорошо? — упавшим голосом прошептала Доротея.

— Нет, ничего.

Она тоже была смущена и дрожала. Андрес погасил свечу и подошел к ней. Доротея не сопротивлялась. Андрес в эту минуту был совершенно в бессознательном состоянии…

К утру в скважины деревянных ставней стал пробиваться свет. Доротея очнулась. Андрес пытался удержать ее в своих объятиях.

— Нет, нет, — с ужасом прошептала она и, вскочив, поспешно убежала из комнаты.

Андрес приподнялся и сел на постели, пораженный, дивясь самому себе. Он находился в состоянии полной нерешительности, чувствовал, будто на плечи ему давит какая-то тяжелая доска, и боялся спустить ноги на пол. Так он сидел, подавленный, опершись головой на руки, до тех пор, пока не услышал стука приехавшего за ним дилижанса. Тогда он встал, оделся и отворил дверь раньше, чем постучали, содрогаясь при мысли о стуке молотка. В комнату вошел мальчик, взял чемодан и мешок. Андрес надел пальто и сел в дилижанс, который тронулся по пыльной дороге.

— Как нелепо! Как это все нелепо! — воскликнул Андрес. — И сопоставлял всю свою жизнь и эту последнюю ночь, такую неожиданную и разрушительную.

В поезде нервное состояние его еще ухудшилось. В Аранхуэсе он решил прервать путешествие. Три дня, проведенные здесь, несколько успокоили его, и нервы пришли в относительный порядок.