Записки из клизменной.

Этот сборник состоит из историй, первоначально образовывавших многие циклы – «Кузница милосердия», «Конница Бехтерева», «Наследники Авиценны», «Фабрика здоровья» и прочие. Я отобрал все, что счел достойным печатной версии. Название, под которым он теперь выходит, не является авторским.

Я согласился с ним, понимая, что он согласуется с нынешней литературной ситуацией и полон глубокого коммерческого смысла. Тем самым он в некотором смысле соответствует содержанию, хотя и не буквально. Я искренне надеюсь, что читатели, привлеченные заголовком, не ощутят себя обездоленными, а те, кто сделал ставку на содержание – не будут разочарованы.

Алексей Смирнов.

Все, что последует ниже, написано не про врачей и не про больных. То же самое можно было бы написать о ком угодно. Мне повезло побывать в прошлой жизни врачом, потому медицина сделалась линзой, в которой сходятся жизнеописания. И мне очень не нравится, когда эти миниатюры называют «медицинскими байками». Я не рассказываю баек, все написанное – чистая правда.

Я глубоко признателен за помощь моим бывшим коллегам, особенно врачу Скорой Помощи Александру Иванову, моему другу еще со студенческой скамьи.

Один бы я не справился.

Начало.

Это было недолгое и душевное время. И не первое, конечно, начало. Начал было много, и это – простите за избитую шутку – скорее, стало кончалом, но вспомнить всегда приятно. Вечная память.

Когда я обеими ногами вляпался в мою последнюю больницу, я там ничего и никого не знал.

Решили дать мне поводыря. Точнее, проводника, и назначили Вергилием одного опытного доктора.

Он немного поводил меня по низам. Потом мы с ним, конечно, подружились, но тогда только осторожно присматривались друг к другу. Он-то знал, что в больнице работает много неисправимых маргиналов; опасался, что прибыл еще один – и не ошибся. А я хотел казаться грамотным. Задавал умные вопросы: а есть у вас это? а есть у вас то? а где тут пунктируют? Проводник отвечал сдержанно.

«Да здесь», – и обводил рукой.

Кстати сказать, свою первую пункцию я там и исполнил, прямо на полу в приемнике, не снимая зимних сапог.

Походили мы так, на первом этаже освоились. Пора было наверх.

«Дальше мне пока нельзя», – сказал мой Вергилий.

Он дежурил. И поплелся назад, в Приемное Аидделение. А я начал возноситься в лифте. Меня ждала Беатриче. И не одна.

Лира, или Мне показывают ванну.

Я только-только устроился в больницу и выписал кому-то ванну.

– А вы знаете, где находится ванна? – вдруг спросила заведующая, уже десять минут пристально глядевшая перед собой.

Я не нашелся с ответом и признался, что нет.

– Пошли! – приказала бойкая женщина.

И быстро пошла вон, вертя перед собой ключ на цепочке. Так мы и шли по пандусу, спускаясь все ниже, старая и малый. Светило солнце. Идти было легко. Я понимал, что со мной делятся опытом. Я чувствовал себя Набоковым, которому Бунин передает лиру. Или Сашей Соколовым, которому эту лиру передает Набоков. И даже Пушкиным, которого благословляют, сходя во гроб. Мы подошли к двери. Дверь была заперта, работники ванны ели. Заведующая беспомощно подергала ручку.

– Паскуды! – сказала провожатая и ушла, не дожидаясь меня. Я остался. Лира моя получилась с изъяном. Я не знаю, где ванна.

Времена года.

Чередование времен года не лишено печали. Весна наступит, лето, но радость какая-то не абсолютная. Потому что знаешь, что будет дальше. И люди, приспосабливаясь к этим сезонам, перенимают у них некоторые свойства. Например, способность замечать приметы.

У всякого времени года они свои: грачи прилетели, соловей запел, картошка гниет, кот морду прячет, пришла беда – отворяй ворота, и так далее. А у людей – другие приметы: депрессия, например, обостряется; осенью – это понятно, а весной – от дурного предчувствия новой осени.

У нас в больнице работал один доктор с депрессией. Он хороший был, тихий, но депрессия у него была настоящая, а не просто какое-нибудь настроение плохое. Имел подтвержденный диагноз. Его за это никто, конечно, не гнал. Потому что может ведь ходить на работу? Может. Ну и пусть ходит. Вот я иногда не мог ходить на работу, но это непростительное заболевание, хотя и повальное-эпидемическое.

Этот доктор, одинокий человек, обрастал приметами. По ним, правда, не удавалось определить время года. Зато удавалось определить, дежурит он сегодня ночь или нет. Если он шел на работу с мешочком, то без вопросов: дежурит. Аксиома.

Потому что в мешочке что? Покушать. Суп в баночке и что-то еще. Он жил один жил.

Увидишь его – и выдохнешь облегченно. Как будто на безоблачный закат посмотрел – ясный день гарантирован. Никто тебя не дернет и не вынудит подменить. И так круглый год. Без смены времен.

Активное выявление.

Есть одна специальность с очень удачным названием – лечащий патологоанатом. Микроскопом ее представители не ограничиваются.

Нашего я очень хорошо помню: он ходил по отделениям чем-то встревоженный, с разинутым ртом, в халате, рука об руку с каким-нибудь доктором. Больные вежливо здоровались, не зная, кто перед ними. А он смотрел сквозь мутные стекла очков, но видел все. Подмечал.

Это называется вот как: Активное Выявление. Означает, что доктор не сидит и не ждет, когда к нему притащится кляча, а сам отправляется по всем десяти этажам выискивать клячу, которая еще и не знает, что кляча, но догадывается.

Мне такое тоже пытались вменить в обязанность. Не тут-то было. Для меня стало приятной неожиданностью, что и на прозекторов этот приказ распространяется. И сгорают такие люди на службе, как всякие другие.

Один, например, сильно маньячит. Дом, где он живет, как раз окучивает Скорая Помощь моего приятеля. Ночью поступает вызов.

Клиент скачет, весь психически возбужденный:

– Я такой клинический случай знаю!

– Да на хер твой случай в три часа ночи.

Научная работа.

Я еще только-только устроился работать в больницу.

Сидел в кабинете, скучал. Точнее, отдыхал и радовался тому, что все так спокойно и безоблачно.

Я был готов послужить здоровью и долголетию человечества. Не так, чтобы порвать себе полые органы, но готов.

– К вам придет профессор, – сказала мне докторша, со мной трудившаяся. Причем таким тоном, что стало ясно: шутки кончились.

– Зачем? – спросил я.

– Познакомиться.

И вот, на пике моих медицинских грез, дверь распахнулась и резко вошел профессор.

Сожалея о такой необходимости, он представился и затих. Я почтительно представил себя в ответ.

– Отлично, – с облегчением выдохнул профессор и занял кресло. – Расскажите, пожалуйста, о себе.

Он был очень и очень педантичный, наш профессор, военной породы, въедливый и дотошный. Слова из него вылетали идеально округлыми, одно к одному. Сухопарый, невысокий, не склонный к улыбкам, любитель потирать руки.

Я рассказал, что учился и женился. А до этого еще и родился.

– Так, так, – одобрительно кивал профессор. Веки светилы науки были полуопущены.

Мой рассказ был краток. Я замолчал.

Профессор сидел и переваривал услышанное.

– Хорошо! – преободрился он. – И как – вы готовы заниматься научной работой?

– Разумеется, – ответил я. – Введите меня в курс дела, и я готов приступить.

– Замечательно, – согласился профессор, встал, пожал мне руку и вышел.

Больше он к этой теме не возвращался.

Гнездышко.

Я еще только начал работать в больнице. Еще только-только познакомился с заведующей отделением. А она уже ко мне прониклась всем сердцем.

Вот завершился мой не первый, а где-то девятый, но точно не сороковой, рабочий день; пришел я на пятачок, где публика караулила вероломный служебный автобус, чтобы поскорее уехать домой.

Стою, люди рядом. И заведующая идет, из магазина.

– Так, – доверительно бросает мне, на ходу. – Колбаски купила, хорошо.

И отошла.

– Ого, перед тобой уже отчитываются, – подмигнул лечебный физкультурник, ядовитый и злой человек.

Оказалось, что это был не отчет, а просто абстрактное умозаключение. Заведующая любила в разгар рабочего дня сказать, например:

– Нас было девять (четверо? двенадцать?) детей. И каждый что-то умел. Вот я никогда не умела готовить. Зато умею чистенько и быстро прибрать квартирку.

Как-то раз докторша с отделения съездила к ней в эту самую квартирку одолжить пылесос. Вернулась: глаза навыкате, голос сел, только шепчет и головой качает: «Бля… бля…».

Марков.

Цепочка ассоциаций, восстановить которую мне уже не удастся, да и черт с ней, привела к одному моему пациенту. Это была история маленьких радостей и больших разочарований под равнодушным солнцем.

Тот пациент, назовем его Марков, сломал себе шею. Он был начальником в какой-то конторе, где основной костяк составляли богатые бухгалтерши средних лет, много наворовавшие, но чистые душой и сердцем, с несложившейся личной жизнью. Они его боготворили. Маркову сделали операцию, и преданный коллектив, объединившись с его женой, того же сорта особой, напитался энтузиазмом. Все, что ниже пояса, у Маркова оказалось парализованным, и всем хотелось срочно поставить его на ноги. Ни о каких сроках никто и слышать не желал: поскорее, поскорее на реабилитацию.

Как было принято в таких случаях, меня откомандировали в больницу, где он маялся: посмотреть, можно ли брать – нет ли, скажем, сифилиса, не належал ли пролежней, ни лихорадит ли, а то ведь с ним ничего нельзя будет делать.

Бухгалтерша из приближенных к телу лично свезла меня туда в собственном «БМВ», под задорную музыку, и сама веселилась, рассказывала, как пьет с девками коньячок, а сын у нее – наркоман, а мужика нет, а самой ей сорок лет.

Забраковать кандидата я никак не мог, дал отмашку.

Два месяца наше отделение купалось в любви и заботе. Денежного Маркова поместили в одноместную палату; там ежедневно менялись цветы; сослуживицы вместе с женой Маркова посменно дежурили, угадывая малейшее его желание, веруя в неминуемый триумф. И сам он был мужик вполне приличный, не сволочь какая, всем улыбался, был настроен на победу – и вот! все рукоплещут! его уже поставили на брусья, заковали в специальные тутора – сапоги такие, подпорки. А потом повели с ходунками да костылями, поддерживая и подбадривая. Прогресс, положительная динамика, ослепительное будущее. Никто из них не хотел понять, что такие успехи – удел большинства, и на них, как правило, дело и заканчивается. Будет ходить в сопровождении помощников, окрепнет, а так – коляска, на всю оставшуюся жизнь.

«Да, да», – кивали. Но не слушали.

Осыпали отделение разными благами. Ну, наши казначеи-хозяйственники своего не упустили: там покрасили, сям полочку прибили. А когда Марков выписывался, началось вообще что-то невообразимое. При строгом запрете на всяческое бухло народ у нас, конечно, жрал втихую и вгромкую, но тут все запреты рухнули. Зазывают меня, помнится, в палату, а там – сам Марков в постели, море тюльпанов и роз, счастливые бухгалтерши, стол на много персон – и как все поместились? Наш славный коллектив – в полном составе, с заведующей. Не таясь, наливают мне фужер коньяку в разгар рабочего дня, подносят; заведующая благодушно кивает: выпить!

Уезжали с оркестром.

Через полгода Марков вернулся, потом – еще через полгода, потом через год. У нас же самая тоска была в том, что из года в год лечили одних и тех же клиентов, безнадежных колясочников, давно породнившихся с отделением и видевших в нем нечто вроде клуба. Дома-то, в коляске, не покатаешься. Вообще носа не высунешь.

Состояние Маркова, разумеется, не менялось. Он, как и прежде, стоял в брусьях и ходил в туторах, но эти достижения уже не вызывали в нем прежней радости.

Состоятельный и заботливый бухгалтерский гарем испарился.

Потом, если не ошибаюсь, куда-то запропастилась и жена.

Марков, ставший завсегдатаем, заматерел, набрался общего хамства.

Банкеты остались в прошлом. Уже никто не совал в казначейские карманы денег на стиральный порошок, клеенку и мыло.

Потом его выкинули за пьянку: нарушал режим. Чтоб другим неповадно было.

Просто Так.

Вот еще воспоминание из больничной жизни. Такое у меня было лишь однажды. Я дежурил, и в три часа ночи меня вызвали в приемник.

– Что случилось? – спросил я уныло и злобно, спросонок.

– Ой, не знаем, – последовал растерянный ответ. – Спускайтесь и сами смотрите. Ну, раз не знаем – зовем невропатолога, это известная практика.

Я послушно застегнулся и засеменил вниз.

В приемнике сидел мужик лет сорока. Такой простенький, абсолютно трезвый, без признаков психоза и очевидного идиотизма. Ну, пришибленный малость, но больше ничего.

– Что случилось? – спросил я у него.

– Да ничего, – пожал плечами мужик. Я вздохнул и сел. Предстояло тоскливое разбирательство. В ходе этого разбирательства выяснилось, что он ПРОСТО пришел в больницу. В три часа ночи.

– Вы бомж? – спросил я.

– Нет.

– Вас выгнала жена?

– Нет.

– Вам хочется поговорить с кем-нибудь?

– Нет.

Он просто пришел.

Щи да каша.

Однажды… уже надоело писать это слово, но куда денешься? Итак, однажды состоялось покушение на мою независимость и замкнутый образ жизни. Меня пригласили заняться мелкой журналистикой в одну богатую контору. По пути на собеседование я мучился странным, на первый взгляд, вопросом: каков там порядок приема пищи? Ведь если мне придется гонять туда изо дня в день, то и обедать придется в коллективе. А в вопросе о таких трапезах у меня очень богатый опыт.

Правда, мои прежние коллективы были медицинскими. Совместное питание в медицинском учреждении – незабываемое дело. Театр начинается с вешалки, и еда в больнице тоже начинается с вешалки: с гардероба. В гардеробе сидит бабулечка и кушает. Все время, когда ни заглянешь. Увидишь такое однажды – и умилишься, и прослезишься: да, все понятно, и пенсия у нее, и ноги болят, и соседка сука. Но вот проходит день, за ним – неделя, а она все ест. То кашку, то супчик, вечно хлебает что-то из судочка, вечно подбирает что-то хлебушком. Мимо! Бежать!

Но мимо не лучше, потому что в родном отделении питанию придается колоссальное значение. Обед, как я помню, у наших сестер начинался в 12.30 и заканчивался в 14.00. Это, скажу я вам, не чаек со случайным вафельным тортиком, оставленным на прощание надоевшим пациентом. Нет, они подходили к делу основательно. Уже в полдень из сестринской ползли запахи картошки, пельменей, сала, сырников. Вытерпеть это не было сил, я уходил и запирался где-нибудь, куда ароматы не проникали. Через пару часов персонал начинал выползать – раскрасневшийся, хлопнувший спиртика, поздоровевший и радостный. Сколько раз они меня звали, столько раз я отнекивался, и почти всегда успешно.

Врачебный обед, напротив, убог и жалок. Вот тут и вправду возникает на сцене подарочный тортик. Кипятится чайник, достаются коробочки и сверточки с котлетками и селедкой. Все садятся вокруг маленького стола, очень тесно, и неудобно, и есть уже вовсе не хочется, однако – коллеги! надо есть.

Одна картинка намертво впечаталась мне в память. Я еще только начинал работать, только что окончил институт. Но уже знал, что такое обед в коллективе.

Дело было так: я вошел в ординаторскую и услышал, как льется вода. Я подошел к раковине, чтобы завернуть кран. В раковине стояла кастрюлька. В кастрюльке лежала сарделька. На нее лилась струя горячей воды. Она псевдоварилась.

Это был ежедневный ритуал местного логопеда – зрелой, но молодившейся дамы. И вся моя врачебная будущность развернулась передо мной, как лопнувшая кожура с этой сардельки.

Чрезвычайно полномочный Мемуар.

В годы работы на благо всеобщего здоровья мне удалось заполучить Мандат. Дело в том, что наше отделение занималось старыми травмами и болячками, то есть так называемой реабилитацией. Из других больниц спроваживали Бог знает кого. Гниющих заживо, с трубками в животе, с грибковым поражением всего, что бывает. Всех реабилитироваться! Так что у нас все цвело и пахло. И мне выписали Мандат. Он до сих пор есть. С этим Мандатом я имел право ногой открывать двери в любые больницы и приговаривать кандидатов либо к реабилитации, либо к забвению. И все больные шли только через меня. Конечно, это была фикция. Вопрос решался гораздо выше, и само собой не бесплатно. Моей задачей было предать безобразию видимость благообразия. Всех, кого я брал, – брали. И всех, кого я не брал, – тоже брали. Да я и не отказывал никому, понимая, что себе дороже. Один раз только отказал или два, если считать одного романтического молодого человека. Я вот совсем не романтический, я очень черствый. Но, слава Богу, есть люди, которые еще способны забираться на крыши, любоваться там закатом и рассветом, следить за звездами, загадывать желания и мечтать о волшебной любви. Иные, как выяснилось, могут там немного поспать, даже в собственный день рождения, уединившись от гостей. В этих маленьких странностях и чудаковатостях нет ничего страшного, на них стоит мир. Что с того, что этот маленький принц, наконец, навернулся и сломал себе шею. Главное – он был романтик.

Я отказал ему, потому что ниже подбородка у него ничего не работало, он весь был одним большим гнилым пролежнем. Кроме того, судьба наделила его сифилисом и гепатитом В. Но его взяли. Как взяли и старичка, сына которого звали Гальперин, катал меня в джипе-паджеро посмотреть на папу. Даже дал триста рублей «на такси», чтобы не везти меня домой.

И я взял дедушку, и дедушка свел всех с ума за первые же полчаса своей реабилитации, обреченной, разумеется, на провал. Он составил графики с настоящей осью абсцисс и настоящей осью ординат. Потом стал чертить разноцветные ломаные линии, отражая в них частоту и время визитов дохтура (меня), профессора, санитарки, сестер и, вероятно, любящего сына. Сын этот после нажаловался на меня, сказал, что я взяточник. Кажется, именно за щепетильность в денежных вопросах его и взорвали прямо в собственном джипе родственники других больных, похожих на его папу.

А еще раз я, потрясая Мандатом, отказался принять не очень симпатичную девушку, с шизофренией. Она лежала у меня в палате уже на следующий день. Глаза у нее бегали туда-сюда. На вопросы отвечала толково, но с некоторой досадой, как бы отмахиваясь. И быстро облизывалась. Люблю психиатров…

Вот я и рассвирепел и готов был сунуть свой Мандат кому угодно, даже милиционеру, который останавливает меня за следование в нетрезвом виде.

Уголовный Мемуар.

Мемуар, не последний по шраму, оставленному в моей душе. Завтра (я пишу эти строки 31 декабря 2002 года) исполнится ровно 5 лет с того момента, как мне предъявили обвинение в краже кур. Мне вменили в вину похищение не то 80, не то 140 ножек и грудей. 5 лет назад, 30 декабря, я дежурил в больнице. В мои обязанности входило снятие так называемой пробы.

Я приходил на пищеблок, обедал, расписывался, чем давал отмашку есть всем. В ту черную ночь у нас, по недоброй традиции, устроили заблаговременное новогоднее пьянство. Так что с утра мне было отчаянно плохо. Я мечтал уйти. Но ко мне пришел начмед-академик.

Стараясь не встречаться со мной глазами, он пробормотал нечто про кур, за которых я давеча расписался. Оказалось, что их украли. Раздатчица с третьего этажа, желая насолить Мировому Злу вообще, но никому в частности, решила взвесить бледную, недожаренную, малокровную пищу. И недостача обнаружилась.

Я отреагировал неадекватно. Подозрение показалось мне настолько чудовищным, что я, позабыв обо всем, побежал к пищеблоку. Там я только раскрыл рот, и… Надо признать, что сотрудницы пищеблока, когда я приходил к ним снимать Пробу, падали ниц, несмотря на шарообразные животы, и вылизывали дорожку для моего торжественного шествования. Они наизусть знали, что я ем, а чего не ем; они выучили мои привычки до неприличия, а иногда даже угадывали мои невысказанные желания, так что я задумывался: сколько же часов они проводят в размышлениях над моими пищевыми пристрастиями? Когда я брался за ложку, они закрывали дверь, чтобы Божество насыщалось в подобающем ему одиночестве.

Однако на этот раз благоговение перед Абсолютом слетело с них самым волшебным образом. Упреждая мои ротовые звуки, в ответ распахнулась целая дюжина малиновых, пышущих жаром пастей. Рев и визг потрясли кухню. На меня стали наступать, уперев руки в боки. Дрожа и снимая все претензии, я попятился, выскочил в коридор и побежал. Я приготовился написать и защитить Кандидатскую Докторскую Докладную, но про меня забыли через два дня. И про само преступление тоже забыли.

Мысль.

Вот какая меня посетила мысль: в нашей стране организовали Единый Государственный Экзамен. А врачей вечно поминают в связке с учителями.

Поэтому надо сделать следующий шаг и назначить Единый Государственный Диагноз.

Путевой Мемуар.

Холода побуждают меня рассказать про теплое место: больничный автобус. Этого автобуса было полтора. Его несуразным привеском был Живопырка, о котором ниже. Автобус занимался служебной развозкой: досталял нас в пригородную больницу утром и реже – домой, вечером. Автобус был очень из себя замечательным: большой, теплый, львовский. Он регулярно ломался в пути и мог вообще не приехать. В половине восьмого утра на ступеньках, ведущих в Финляндский вокзал, собиралась толпа. Все, будучи опытными ездоками на автобусе, всматривались в далекую набережную и считали минуты. Все достоверно знали момент, когда лучше махнуть озябшей лапкой и трусить на поезд. Патологоанатом – человечешка, похожий на Акакия Акакиевича, со сложным двигательным и вокальным тиком – печально лаял и, втягивая голову в шею, подпрыгивал. Но вот автобус появлялся.

«Бегом, бегом, бегом!».

Существовала четкая градация очередности посадки в автобус, выверенная десятилетиями; первыми садились одни и те же лица, близкие к телу водителя – к телу, конечно, эфирному, потому что в мясных, объясняющих приоритет контактах замечены не были. Они спешили, несмотря на то что никто и не посмел бы сесть на их на века забронированные места. Особенно выделялась толстая и пожилая женщина-травматолог с палкой, по скорости и ловкости передвижения напоминавшая капитана Сильвера. Палка была ей не нужна. С ее кривой ногой она могла бы обогнать любого спортсмена.

Бывало, что автобус ломался где-нибудь сразу за городской чертой. «Пепелац» – так мы его любовно называли. Особенно эффектно получилось однажды, когда за руль сел новый шофер, со свежим бланшем под глазом и дикими повадками. Он забыл про воду, и возле залива «Пепелац» задымил. «Микросхемы полетели», – объяснил водитель, подцепил ведро и вошел в утренний залив. Мы, понимая, что дело дрянь, пошли пешком, растянувшись на полкилометра. Вдоль железной дороги. Мимо нас, по рельсам, пронеслась задорная дрезина. На ее боку было написано: «Пепелац». Так и пошло.

В те редкие дни, когда автобус не ломался, ехать в нем было очень тепло. Администрация больницы выдала всем специальные удостоверения, дававшие право на проезд в нем. Автобус же был не резиновый. В него набивалось все больше разного люда. Многие, в том числе те, кто по закону первой брачной ночи имели право сидеть в автобусе, в нем стояли. А это было запрещено (тогда еще) милицией. Поэтому на подъезде к посту ГАИ водитель командовал: «Присели!» И все маячившие в проходе приседали, как на детском утреннике. «Можно!» – командовал водитель, миновав Сциллу-Харибду. Врачи с медсестрами, послушные его Слову, грибообразно вырастали в проходе и шутили. Шутки повторялись изо дня в день. Так что наш начмед однажды утром не поленился приехать и устроить облаву. Зная каждого из нас в лицо, он шел между креслами и вежливо требовал показать удостоверение. Потом, через два дня, все это забылось, удостоверения потерялись, проверять их перестали, а автобус дряхлел на глазах.

Поэтому его все чаще заменял Живопырка, жмуровоз, который в обычное время развозил по больничному двору бывших больных, то есть трупы. У него в псевдоавтобусной (ибо оно не было автобусом, это устройство – таких автобусов не бывает), так вот, в псевдотранспортной его жопке существовало квадратное отверстие для загрузки гроба. Кроме того, он изобиловал продувными щелями, а рессорами, напротив, не изобиловал. И, наконец, в него вмещалось 18 человек. Водитель, получивший своего железного коня от Харона по прямому наследованию и не желавший рисковать с применением маскировочного приседания, больше не брал всех и отказывался ехать, ссылаясь на недавний арест автобуса ГАИ, с занесением его в гаишный компьютер в качестве ископаемой диковины, неусыпную слежку, засаду, наручники и тюрьму. Поэтому мы выстраивались в очередь. Самое прекрасное начиналось, когда приходил какой-нибудь заслуженный человек – реаниматолог, например, спешивший спасти многочисленных больных. Но он оказывался девятнадцатым. И когда при посадке он, естественно, оказывался первым, начиналась война. Внутренность Живопырки уподобливалась псарне с двумя-тремя волкодавами Среднего Сестринского Звена среди многих болонок и шавок. Чаще всего заслуженного реаниматолога или доброго терапевта, успешно высаживали, прогоняли на поезд, злобно улюлюкали вслед, по-змеиному шипели. Потом Живопырка ехал.

В 20-ти и 30-градусный мороз он привозил в больницу Охлажденные Коллектуши, если воспользоваться термином Станислава Лема. Был случай, что меня отпаивали спиртом. Хотели растереть, но я поостерегся. Рабочий день еще только начинался, не до страстного воспламенения было.

Хустаффсон.

Вот была такая Хустаффсон. Я немножко изменил фамилию на всякий случай.

Она была невропатологом и работала в инсультном отделении.

У меня в те годы еще сохранялось остаточное прекраснодушие: я уже относился к новым людям с опаской, но в глубине души по-прежнему ожидал от них чего-то расплывчато-хорошего. Например, тихой радости в связи с моим появлением. Можно и бурной.

Я только-только устроился в мою замечательную, многократно воспетую больницу, и на спинальное отделение, к хрестоматийной моей бабуле-заведующей, попал не сразу. Сперва меня сунули в инсультное отделение, замещать доктора Хустаффсон, которая гуляла в отпуске. Отделение оголилось и вообще содержалось в черном теле, там даже заведующего не было, и я с удовольствием взялся за дело. Разгребал папки за час, еще два скучал и уходил домой. Мне потом за это вставили – неделикатно и немилосердно.

И я у всех спрашивал: какая она, доктор Хустаффсон – и.о. заведующей? Мне было искренне интересно. Высокая она или короткая, толстая или худая, молодая или старая, сука или не очень? Все пожимали плечами и цедили что-то невразумительное.

День, когда доктор Хустаффсон явилась из отпуска, оказался последним днем моей работы в этом отделении.

Я знал, что она придет, и с утра вошел в ординаторскую бодро, с широкой улыбкой, едва ли не с протянутой рукой – все-таки женщина, вот я и не протягивал. Посреди ординаторской, праздно и в полном одиночестве топталось низенькое, насупленное существо, прячущее руки в карманы халата.

В ответ на мое приветствие существо, глядя в дальний угол, коротко чирикнуло и ушло.

Больше мы с существом не общались, меня сразу же перевели в соседнее отделение.

Я не понимал, в чем дело. Не иначе, думал я, существу доложили, что за неделю до того я пришел на дежурство в состоянии полупаралича, с содранными ладонями. Что поделать – таксист привез меня домой в два часа ночи, прямо от милиции, и я заблудился в собственном дворе: бегал, упал, пострадал.

Но выяснилось, что дело не в этом. Оказывается, Хустаффсон работала на две ставки. И я, не зная, что творю, эту ставку взял и занял.

Потом уже она оказалась очень милой женщиной.

Помню, отмечали мы в зале для лечебной физкультуры Новый год. Я, по-моему, уже примеривался, где бы полежать. Хустаффсон отловили в коридоре. Она отиралась возле дверей: будто бы просто так, сама себе пожимая плечами. Она чирикала, поднявши брови – это была ее манера речи. Никто и никогда не мог понять, о чем она толкует. Насвистывая свои лесные были и небылицы, она присела на краешек скамьи и засвиристела уже басом. Ей налили.

Потом мне сказали, что она человек очень одинокий и несчастный. Каждый вечер покупает в ларьке на вокзале бутылку и бредет домой.

Белые Полковники.

В родной больнице история развивается по спирали. Сперва было очень интересно, потом стало скучно, а теперь опять становится интересно. Сказать, что история повторяется как фарс, нельзя. Потому что куда же больше? Скорее, наоборот.

Все прошлое руководство вдруг резко куда-то подевалось. Последним приказом уходившего главного врача было назначение одного темного человека на несуществующую, но очень ответственную должность.

Явились Черные Полковники. Вернее, Белые.

Они пришли из Военно-медицинской академии – в основном почему-то бритые налысо и с золотыми цепями. Похаживают везде и зыркают глазами. Пока ничего особенного не происходит, но скоро начнется. У нас ведь, как любому ребенку известно, сейчас затеяли делать вливания в медицину, ставить ей компрессы и припарки. Ожидается транш и дележка транша.

Между тем темный назначенец, повисший со своей должностью в космосе, систематически генерирует идеи. Например, он задумал устроить в больнице музей.

Пора!

И хочет сдать туда начмеда-академика.

Много лет спустя.

После того как власть в больнице захватили военные, началась некоторая неразбериха. Больные числятся в одном отделении, а лежат в другом. Ну, надо так.

Одну такую тетку записали на терапию, а положили в травму. Без объяснений – не ваше собачье дело.

И вот медсестра из травмы звонит на терапию.

– Ничего, что ваша больная у нас полежит?

Набирая номер, медсестра ошиблась одной цифрой.

Ей ответили, нисколько не удивившись, в рабочем порядке:

– Да пожалуйста, конечно, у нас так много вскрытий…

Зловещее.

«В пьянстве замечен не был, но утром пил холодную воду».

До чего же гнусная фраза! Она не оставляет надежды. Она означает, что за вами пристально наблюдают. Не только сегодня, но и всегда. Любая ваша ходка в сортир не останется незамеченной. Потом это обсуждается за чаем, среди многозначительных рыл. Вам не поможет Минтон, и даже Рондо-Суперсила не поможет. Вы можете даже совсем не пахнуть, ваше право, хотя сами вы об этом не знаете.

Опытный человек всегда вас вычислит. Особенно знающий дохтур, а еще лучше – медсестра. Потому что вы не фиксируете взор. Потому что у вас микротравмы на пальцах – там царапинка, в три миллиметра всего; тут царапинка. Вроде бы мелочь. Но на все есть причина! Всем понятно, откуда царапинки. У вас бутылка сорвалась, когда вы открывали ее об водосточную трубу. Или вы порезались о пробку-бескозырку, которой такие же, как вы, забыли нарастить язычок.

Так что можно не ретушировать бланш под глазом. Наш реаниматолог, например, плевать на все это решил и не ретушировал. Так и ездил в свою интенсивную терапию, с фонарем – злой, как подшитый дьявол.

Зачистка и утечка мозгов.

Вот какой был однажды скандал. В одном конструкторском бюро любили зачищать электроды. Для этого, как всем известно, существует очень вкусная жидкость. Настало утро, когда начальник КБ не выдержал и всех предупредил: он якобы плеснул туда бесцветной отравы, чтобы положить зачистке конец. Так что если чего случится, то его хата с краю. Нашелся смельчак, которому с отравой жидкость показалась даже вкуснее. Ничего особенного не произошло, но с работы пришлось уйти, да еще, представьте, лечиться. Несколько лет.

И вот он в очередной раз поступил в мою незабываемою больницу. Правда, не ко мне, а к моему товарищу – доктору С. И доктор С. послал его к физиотерапевтихе, чтобы та ему выписала грязи и сон. И еще горный воздух, который не знаю, откуда на тамошних болотах брали.

Так вот инженер пропал минут на сорок. Доктор С. пошел узнать, в чем дело. Заходит в кабинет и видит: докторша втиснулась в спинку стула и сидит, белее белого. Пальцы сведены писчим спазмом, лицо расползается. Пациент же стоит, небрежно прислонившись к косяку, и с некоторой надменностью разглагольствует.

Доктор С. сгреб его за шиворот и выволок, едва тот успел докончить фразу:

– … и вообще, я должен вам признаться, что являюсь участником всемирного комитета «Сексуальное Лицо Инквизиции».

Палас.

Иногда у нас в больнице образовывалось производственное собрание. В маленькую комнату набивались сестры, отягощались сестрой-хозяйкой, да еще прихватывали меня, если успевали изловить. Казначейша – оборотистая сестрица с товарно-денежными интересами – отчитывалась, сколько куплено мыла и наволочек. Специально выбранный Секретарь все это записывал. Секретарями бывали сестры помоложе, еще не разучившиеся красиво писать. Они сразу становились немного серьезнее, чем обычно. На вкусное оставляли вопросы, касавшиеся обустройства кабинета Заведующей. Бывало, что в отделении заводились лишние деньги (карманные, халатные, неучтенные). Казначейша вечно вынимала их из разных мест. И вот решали, что купить: Штору или Палас.

– Палас! Давайте купим Палас! – глаза казначейши горели. – Я тут видела Палас!

Я сидел, закрыв лицо ладонью. Наконец не выдерживал и спрашивал:

– Ну зачем нам Палас? Ведь мы же на работе, мы не дома… На кой черт нам сдался Палас?

Казначейша чуть поперхивалась и набирала воздух в мясо-молочную областную грудь. Сестра-хозяйка округляла глаза и шептала, нажимая на букву «о», испуганные слова про Заведующую, от каких сразу веяло чем-то отлично знакомым, из пьес Александра Островского:

– А она бо́гатство любит!

Люкс.

Начитанный и грамотный человек нигде не пропадет. Если какой грамотей закономерно угодит под нары, то и там ему светит завидная карьера. Глядь – а он уже лежит у кого-то под татуированным боком, романы тискает, развлекает. Потом еще бумагу какую напишет адвокату или письмо Тосе Жоховой на деревню, чтобы не слишком там без коханого блядовала. Выстраивается очередь, все его уважают, зовут Профессором. А там уж и срок весь вышел, назначенный за спекуляцию марками.

Вот и я не пропадал, в больнице-то. Мне тоже поручали составлять разные бумаги, потому что сами слогом не владели, а за мной, когда надо было, признавали умеренные литературные способности. Как-то раз затеяли тяжбу с бытовым магазином. В котором на какие-то шальные деньги был куплен маленький телевизор, чтобы поставить его в палату Люкс. Люкса в палате было столько, что дыхание перехватывало. А с телевизором сделалось вообще не в сказке сказать. Это ж еще и психотерапия! Лежит себе больной со сломанной шеей, ниже которой у него ничего не работает, и смотрит на телевизор. И кажется ему, что они, если представить, товарищи по несчастью: у него говорящая голова без ничего, и у того, между прочим, тоже говорящая голова, только квадратная, но этим-то фантазию не смутишь, эка невидаль.

Но телевизор сломался, не затруднившись даже новости показать. В него заполз таракан. Казначейша нашего отделения взяла телевизор под мышку и понесла обратно. С претензией: вы, дескать, нам продали телевизор с готовым тараканом в жизненно важном узле. Но там, не будь дураками, ответили, что знать ничего не знают, а таракан в телевизоре, наш, с отделения, поэтому отвечать за него никто в их образцовом магазине не будет. Напрасно казначейша доказывала, что только вчера приходили с фукалкой и все полили, какие могут быть тараканы! Про фукалку в магазине слушали так, словно им рассказывали про тарелку, летающую на голом энтузиазме. Поэтому пробил мой час. Мне сказали написать бумагу с грамотным объяснением появления таракана.

Для справки выдали черновик, который сочинили в бельевой комнате: это был страшный документ, уместившийся в пять с половиной строк. Ничего подобного мне больше не приходилось держать в руках. И я старался! Ведь я был лагерный романист. Зачеркнул «а», написал «о»; рассказал ошарашенной публике про запятую, нашвырял угроз, выкинул обороты вроде «она мне сказала что не буду» и дал всем расписаться по очереди. Колеса правосудия медленно повернулись, и тяжба поехала. Я уже успел уволиться, а с тараканом все еще было неясно.

Наложение щипцов.

Больница, в которой я служил Отечеству, была горазда на разные штуки. Эта ее особенность обеспечивалась продвинутым кадровым составом. Кадры, как известно, решают все – кому жить, кому помирать. В феодальную больничную вотчину попал, по несчастному стечению градостроительных обстоятельств, родильный дом. Он стоял на отшибе, вечно пустовал, и о нем вспоминали редко. Теперь вспомнить пришлось.

В одну прекрасную, но холодную зиму туда привезли мою знакомую, о чем я узнал только после того, как ничего нельзя было поправить. Знакомая-то хорошая, жалко ее, такая немного тургеневская барышня. Ну, родить-то она как-то ухитрилась, несмотря на оказанные услуги. Зато потом младенца окружили заботой. В палате новорожденных было сильно холодно, и дежурная акушерка встревожилась. Ее огромное сердце было так велико, что для мозга, не считая нижних отделов спинного, места уже не осталось. Она решила согреть малышей. Это благородное намерение она реализовала при помощи щипцов для завивки. Подложила поближе, чтобы теплее было. О дальнейшем ожоге шеи и головы, которым и было-то два часа от роду, она сообщила только утром, на конференции. В городскую реанимацию за 40 километров малютку доставили только к обеду.

На следующий день в больнице срочно собрался Совет Безопасности. Издали приказ 227: ни шагу назад. Было решено молчать и стоять насмерть. А роддом вообще закрыть на хер. Одно расстройство с ним.

Малютка выжила, заработав колоссальный рубец. Больнице выставили иск на двести тыщ, но руководство нарядилось в белые и рваные одежды. Завело нечто вроде «люди добри, поможите пожалуста, сами-то мы местные». Короче, денег в больнице не нашлось, что, между прочим, было правдой, потому что потом, как я узнал, кассиршу и бухгалтершу обвинили в хищении именно той суммы, которую прочили малютке. Правда, больница клялась обеспечить бесплатное лечение на всю оставшуюся жизнь, но это не проканало, потому что все умные и всё понимают. Всем было ясно, что лечение, как и сама жизнь, при таком подходе не затянется.

Недавно мне рассказали, что суд завершился. Безжалостное правосудие выкусило из больницы тридцать тысяч рублей. Плюс бесплатное лечение. Малютке благополучно сделали вторую косметическую операцию. Обошлось в шесть тысяч карманных без чека, за «очень дорогой шовный материал».

С широко залитыми глазами.

Ну никак не получается про литературу. Я посмотрел фильм Кубрика «С широко закрытыми глазами». Там все, как в жизни, очень правдиво. Сидит, например, доктор Том Круз в кабинете и говорит:

– Мне нужно уйти. Попросите доктора Миллера принять больных. И позвоните в гараж, вызовите мне машину.

Я тоже так делал! Часа в три я спускался в приемный покой и говорил, что пусть моих больных принимает дальше кто угодно. Потому что мне нужно уйти отсюда, немедленно. Дела у меня никакого, правда, нет, а уйти необходимо. Потом я звонил в гараж. В гараже жил автобус, который возил нас всех в город, домой, и из города, на работу. Но не всегда. Он был хронически болен либо своей автобусной, либо шоферской болезнью. Поэтому я звонил в гараж узнать, не идти ли мне прямо на электричку.

– Будет автобус?

– Брр-хрр… Будет, будет!

Проходит час, автобуса нет. Кинематографический фон меняется. «С широко закрытыми глазами» превращается в «Волгу-Волгу». Я плюю на телефон и иду в гараж сам. А там безнадежно стоит завалившийся автобус. Рядом шаркает какой-то.

– Мне же сказали, что будет автобус!

– Хрррр… хххойй его знает, хто те сказал… сюда смотри – видишь?!

Непочтительный Мемуар.

Нашему больничному отделению полагался нейрохирург. Он на фиг, конечно, не был нужен, но вопросы иногда возникали. Потому что народ у нас лежал после операций на бедном хребте и часто хотел узнать, не надо ли еще что подрезать или пришить. Ну, и нам бывало интересно: а вдруг надо? Так что наша заведующая отделением выудила дефицитную фигуру по совместительству свою подругу-ровесницу.

Нейрохирургическая подруга заведующей была ей под стать, хотя, конечно, сильно не добирала по части старческого слабоумия и олигофрении, тянувшейся еще с младенческих лет. Она была не просто нейрохирург, а профессор, в которого вырасти очень просто – не сложнее, чем в заведующую. Никаких особых открытий эта профессорша, насколько я знаю, не сделала, а за операционным столом стояла очень давно, когда еще на пролетках ездили.

Поэтому они с заведующей уединялись и с упоением общались. Зайдешь, бывало, а они сидят друг против друга и молчат. Смотрят в противоположные окна. Между подругами – вафельный тортик, разрезанный и очки. Консультация значит происходит.

Однажды профессорша не сумела найти какие-то снимки. Мечется, как дитя, в трех соснах позабытое и на съедение волку оставленное. Я вытянул из стола ящик, поставил перед ней, словно корыто – ройтесь, мол, они все тут, а если нет, то нет и в природе, потому что все, что в мире существует, собрано в этом ящике.

И она рылась, нашла, ушла.

Вошла заведующая, в состоянии животной ярости:

– Профессору снимки не можете подать! Профессору снимки не можете поднести! Профессор приехал и должен искать!

Вышла, трахнувши дверью. Я, подавленный, пошел курить в клизменную. Там стояла процедурная сестра, Истинная Заведующая Отделением. Кивнув на дверь с намеком на ученую гостью, осведомилась:

– Зачем уебище приехало?

Тюль.

Скажешь бывает слово, как я недавно совсем по другому поводу сказал слово «тюль», и воспоминания всколыхнутся – вполне по-прустовски, на манер его азбучного печенья, которое навсегда застряло в зубах.

Наша заведующая отделением, как я уже говорил, купалась в роскоши. У нее был Палас, а потом появилась и Новая Тюль, все как у людей.

А все потому, что однажды в отделенческом казначействе образовались лишние деньги. И довольно приличные. Хватило как раз ей на Тюль и на толстый карниз с гремящими колечками. По этому поводу даже было маленькое собрание, где казначейша доказала на своих возбужденных пальцах необходимость удовлетворения заведующей Тюлью. Потому что все другое – стиральный порошок и мыло – уже имеется в коммунистическом избытке.

Конечно, были недовольные: моя коллега, например, доктор М., женщина южная и жаркая, с ядовитым дыханием. Наши столы стояли впритык. Я тоже старался дышать, но что значит какой-то перегар в сравнении с южным суховеем! Жалкая клюшка против посоха Сарумана. М. перегнулась через стол и зашипела мне в лицо. Я не помню порядка сказанных слов, но ручаюсь за их содержание и общий стиль.

– А вот скажите, Алексей Константинович, это дело – покупать ей Тюль? Херню вот эту? – больно щупает подаренный заведующей календарь. – Поганки! Уроды тряпочные! – Нервный смех с быстрым восстановлением самообладания. – Она же не соображает ничего. Хотите сделать отделению приятное? Спросите! Спросите, что купить! А я скажу. Я скажу! Нужно продать эту Тюль и купить в ординаторскую зеркало. – Суховей заворачивается в спираль. – А что? Ну, что?

Казначейша переминалась у двери и улыбалась, глядя в пол. Улыбка у нее была как после непристойного предложения.

Через два дня в ординаторскую быстро вошла заведующая отделением. Она села, явившись как рок, уподобляясь созвучной птице и бурча внутренними одноименными аккордами.

– Это вы сказали продать мою Тюль? – спросила она.

– Да! Да! А что? А почему я должна свою пасть затыкать, как бобик?

Заведующая поджала губы:

– Очень красиво! Очень!

– Послушайте…

Вставая и уходя:

– Очень красиво!

Обеденные мысли вслух.

Обеденный перерыв. Бешеная, неистовая доктор М., наворачивая обедик, каким-то образом ухитряется одновременно кричать и шипеть:

– Да? Да? Вы так думаете? Ну, тогда вот что я вам скажу – раз так, то и плевать! Давайте вообще будем голыми ходить по отделению! Все! Давайте!

Дежурная сестра, вполголоса, задумчиво глядя в тарелку:

– А почему бы и нет?

Чудесный костюм цвета сливочного мороженого.

У Рэя Брэдбери есть рассказ «Чудесный костюм цвета сливочного мороженого». Пусть и у меня будет. Собственно говоря, рассказывать не о чем.

У заведующего травмой был высокий сократовский лоб. Если верить, что Сократ грешил не только мужеложеством, но и пил запоем, то сходство с ним можно продолжать. Чтобы никто и ни о чем не догадался, завтравмой носил подо лбом гигантские темные очки. Я часто норовил зайти сбоку и рассмотреть профиль: что же там за страсти, под очками. Но они у него были какие-то гнутые, не видно ничегошеньки. Завтравмой жил этажом ниже нашей старшей сестры, и та ежедневно рассказывала об их пререканиях. Последние принимали характер монолога, потому что вечерний завтравмой уже не мог участвовать в коммуникативном акте и мешал пройти по лестнице. Он загораживал проход, стоя в коленно-локтевой позе и глядя под собой. Бывало, что и не только глядя. И наша старшая сестра его очень ругала, потому что благопорядочно шла с собакой, гулять. Но он продолжал подавать животному скверный пример. Вот, пожалуй, и все.

Ах да, про костюм. На исходе моей докторской повинности и невинности он познакомился с какой-то молодой дурой. И пришел на работу в ослепительном белом костюме, белой широкополой шляпе, в галстуке гавайского настроения и, конечно, в очках. Широко улыбнулся:

– А я теперь всегда такой буду!

Все пришли в замешательство. Осторожно сказали:

– Ну, пожалуйста.

Новые приключения винтиков и шпунтиков.

Кто сказал, что циркониевые браслеты не работают? Да отсохнет его язык. Все прекрасно работает. Например, моя заведующая отделением, она же бабуля, не только верила в разные медицинские сувениры, но и требовала, чтобы все другие в них тоже верили. Магнит для нее был «технической», прогрессивной вещью. Тайной природы, которой наука уже вот-вот овладеет. Однажды я, помню, неосторожно пожаловался на сильный кашель.

– Дайте сюда вашу руку! – приказала заведующая.

Я, помедлив, не без испуга протянул ладонь – и точно: в нее легла черная метка.

– Зажмите в кулак и держите десять минут! – распорядилась бабуля. – Чувствуете тепло?

– О да, – согласился я.

Магнит исправно нагревался в руке, и я нисколько не покривил душой. Потом, избавившись от магнита, я поблагодарил бабулю и сообщил, что мне просто чудо, как хорошо сделалось. Между прочим, она и сама хорошо нагрелась с этими магнитами, еще до нашего знакомства. Как-то раз увидела их в подземном переходе, чуть ли не даром предложенные. Любого калибра, для всех болезней: в том числе для полостного сокрытия – анальные, вагинальные, мозговые. Купила все, получилось полкило винтиков и шпунтиков. Рассовала что куда, чуть ли не за щеку. Они же были все-таки магниты. Едва откачали. Но я так думаю, что просто надорвалась.

Торичеллиева пустота.

Идем мы с моей заведующей на работу. И беседуем. Точнее, я помалкиваю, потому что тогда уже начал кое-что о ней понимать. И она тяжело молчит. Но вдруг вопрос:

– Интересно, если тяжелое и легкое бросить одновременно, что упадет первым?

Немного смутившись внезапностью темы, отвечаю:

– Ничто. Вместе упадут.

– А я думаю, что тяжелое упадет первым.

И тут я догадался, что заведующая принадлежит к школе Аристотеля, который говорил, что тяжелые предметы быстрее падают на Землю. Мне стало обидно за Галилея и Ньютона. Я, высокомерный, в своем умозрении заранее надругался над прозорливой заведующей. Я и не знал, что в настоящее время установлено, что скорость падения разных предметов будет отличаться. Но это было неважно и не повлияло на дальнейшее.

– Нет, не первым.

– Нет, первым.

Пришли в ординаторскую.

– Давайте проверим.

Пятый этаж. Я взял скрепку и гвоздь, распахнул окно:

– Смотрите, бросаю!

Заведующая недоверчиво приблизилась. Я высунулся и бросил предметы.

– Вон, вон полетели, смотрите!

Снизу укоризненно звякнуло.

– Не вижу ничего, глаза слабые, – разочарованно и сердито сказала заведующая.

Я развел руками.

– Такие опыты, – крякнул потом мой коллега, почесывая лысину, – такие опыты… они обычно приходят в голову… сами знаете, после чего….

Грезы и будни.

Казалось бы – уж логопеды, они-то в чем провинились?

Да ни в чем, конечно. Просто я уже не раз намекал, что в нашу больницу стянулись очень странные люди. Так стала она резервацией.

Я любил навещать логопедов, отдыхать с ними душой. Чай пил, разговоры разговаривал.

Одна из них, милая и приятная женщина, дружила с урологом. Однажды, по сильной зиме, он не приехал, а она его ждала. Он позвонил, и все мы стали свидетелями раздосадованного выговора:

– Почему же вы не приехали?

– Так холодно! – слышно, как уролог взволнованно оправдывается в далекую трубку. – Минус двадцать пять!

– Почему моя личная жизнь должна зависеть от вашего замерзшего эякулята?

Потом она как-то раз, поглядывая еще на одного доктора, рассказала мне по секрету о своих тайных мечтах. Ей хотелось вскрыть доктора острым предметом – желательно ногтем, выпустить все, что внутри, наружу и красиво разложить. Были и другие желания, которыми она делилась. Еще одного доктора она хотела съесть, переварить и выделить.

Но грезы – грезами, а будни – буднями. Начиналась работа.

Логопед садилась за стол и приступала к занятиям с онемевшими паралитиками. Те мучительно мычали и не справлялись. Им было велено сидеть с руками, положенными на стол.

Логопед, улыбаясь, поигрывала линейкой. Но линейка не всегда помогала. На этот случай под столом была нога, обутая в острую туфельку. Все в ней было острое – и носок, и каблук.

Честь имею.

Когда я учился в школе, у нас состоялся нарочито трогательный литературный вечер. Взволнованная девушка прочувствованно читала стих с такой вот строчкой: «А мне приснился сон, что Пушкин был спасен». Я не помню, кто его написал, я человек серый.

Но Пушкина действительно становилось очень жалко. Возникали мысли о машине времени, предупреждении, вмешательстве и так далее, пока не Грянул Гром. Одновременно всем было ясно, что спасти Пушкина было невозможно.

Однако спустя много лет я узнал, что у него все-таки был способ спастись. Простой настолько, что только гениям и приличествует.

Ехали мы нашим дружным коллективом на работу, в служебном автобусе. Прислали не хороший большой, в котором, как уверял водитель, «полетели микросхемы», а Живопырку.

Уселись в нем, как смогли, едем. Мы с моим другом-урологом устроились рядышком впритык. И сажаем себе на колени одну нашу даму. Поочередно. Она, ветреница, веселится вовсю и кокетничает сквозь пальто. То на мне посидит, то на уролога пересядет. А мы как раз проезжали недоброй памяти Черную Речку. И я, кивая на это скорбное место, довольно замысловато излагаю: мол, из-за женщин иногда возникают драматические конфликты. О чем нам напоминает пейзаж. И как бы он, хищный уролог, посмотрел на возможность дуэли из-за общей наездницы? Потому что вот она, моя перчатка по случаю декабря, и сейчас она полетит ему в рыло.

Тут-то он и озвучил выход из смертельно опасной ситуации. Он изумленно осклабился и недоумевающе пожал плечами:

– Да я просто не приду.

Обогревательный контур.

Новых наших капиталистов чуточку поскрести, пошкурить – и обнаружится свой человек. И корни обнажатся, и годовые кольца.

Мне кажется, что если наш олигарх угодит в общую камеру, он очень быстро, генетическим задним умом вспомнит, как положено входить в хату, как обращаться к Смотрящему и к которой шконке рулить. Шкандыбать к ней на полусогнутых.

Несколько лет назад лежал у нас один богатый человек. Ну, назовем его новым русским, хотя это уже надоело. Специально для него уютную ординаторскую с туалетом переделали в отдельную палату. И он там замечательно поселился. И достался, разумеется, мне.

Захожу я однажды к этому оккупанту и слышу, как в докторском нашем сортире расточительно журчит вода. Первый порыв какой? Рачительно-хозяйственный: войти и завернуть кран. Государственное мышление. Сознательность.

– Не выключайте, не выключайте! – закричал капиталист, быстро садясь в постели.

– Но почему?

Он объяснил. Улыбка у него при этом была чертовски хитрая, он просто лучился, довольный своей находчивостью, унаследованной от предков.

Оказывается, если пустить в сортирном умывальнике горячую воду, то труба, которая тянется через ординаторскую, начинает нагреваться. И тогда – да, тогда уже наконец можно сушить на ней носки.

Бассейн.

В родную больницу доставили партию якутских детей, из алмазной республики Саха. У которой в Петербурге есть специальное представительство. С чрезвычайным и полномочным послом.

Доставили их как бы в профилакторий, для комплексной реабилитации. Это начмед придумал. Взял кассу и успокоился.

Проходит время.

Является мой товарищ, местный доктор, к лечебному физкультурнику. Берет мимоходом карточку, рассеянно изучает. В карточке – прямым текстом:

«Вася. Диагноз: слепой. Назначен бассейн».

– ??????

– Начмед приказал: все должны получать бассейн.

Вторая карточка: «Костя. Диагноз: дебил. Назначен бассейн».

– ??????

– Пусть лезет с мамой. Это не мое дело!

Гарный Воздух.

В нашей больнице была и есть замечательная физиотерапевтическая процедура: дышание горным воздухом.

Назначают уже безнадежным развалинам, кому больше ничего нельзя. Пришел, сел на лавочку и дыши. Слушай крики чаек или кто там за них.

В местных кругах процедура называется «Гарный воздух». С украинской фонетизацией «Г».

Потому что там, с утра особенно, пахнет такими горами, что сплошные пропасти. Сядет багроволицый мужичок и усиленно дышит, соборно.

С постным и чинным выражением на лице. Плюс носки.

Цветы на асфальте.

Некоторые истории вроде и рассказать хочется, а с другой стороны – как-то неловко.

Постараюсь быть предельно корректным и обойтись без смешочков. И без фамилий, конечно.

Любовь – она расцветает, когда не ждешь и где не ожидаешь. Наше отделение никак не располагало к любви. Мерзость всякая приключалась, не скрою: в узельной-бельевой. Или на моем, дохтурском белье, что хранилось в шкафу на случай дежурства.

Но вот чтобы возникло подлинное, чистое чувство – это было невероятное дело. Такое и у здоровых редкость. А у нас отделение было наполовину лежачее, много шейников. Шейники – это больные с переломанной шеей, у них ниже нее ничего не работает. Ну, кое-как руки двигаются, и все.

И вот разгорелся роман между одной шейницей и ходячим, который лежал с какой-то ерундой.

Перед дамой снимаю колпак. Это была очень цепкая особа. Симпатичная и совершенно бесперспективная: ноги и руки искривились в контрактурах, пальцами ничего не взять, все это напряжено, сведено неустранимой судорогой: спастика. В пузыре стоит постоянный катетер, потому что никакие самостоятельные отправления невозможны. И выливается через катетер такое, что с почками дело труба, это видно невооруженному глазом ребенку.

В инвалидное кресло пересаживают втроем-вчетвером. Две дочки приходят, навещают, уже довольно большие. Какой-то муж маячит на горизонте, но не слишком. И вот в такой ситуации – и помада, и тушь, и двадцать косичек, и даже, по-моему, маникюр на сведенные пальцы.

Достойно восхищения, говорю совершенно искренне.

Она была не слишком приятна в общении, потому что сломанная шея со всеми последствиями не могли не сказаться. Но кто же осудит? Поджатые губы, недовольное лицо. Постоянная борьба за права, льготы и процедуры. Не дай бог схлестнуться. Да никто и не схлестывался.

И эта женщина развелась-таки с мужем ради соседа по нездоровью. Соседство, конечно, было весьма отдаленным. Кавалер ходил прямо и ровно, хотя и с некоторой преувеличенной вымученностью, очень задумчивый, мрачный, с бородой. Мы не успели оглянуться, как он уже возил ее кресло, ходил с ней повсюду – на физиотерапию, в клизменную, куда-то еще. Расчесывал ей волосы, красил лицо.

И хорошо ли так говорить, плохо ли – не знаю, но в общении он был еще неприятнее. Ни в каких других делах, способных расположить к себе общество, он не был замечен. Стоял, молчал, смотрел на тебя тяжелым и депрессивным взглядом, и ты ощущал себя неизвестно в чем виноватым.

Они расписались и стали приезжать вместе каждый год.

И он так же, как она, исправно посещал все процедуры и требовал себе новых, хотя мелкая операция, которую он перенес на пояснице, давно отзвучала и не могла причинить беспокойство.

Иногда их застигали за прелюдией к акту, детали которого я не хочу представлять. Вся палата пустела, они оставались вдвоем. Он сидел на полу или на скамеечке, она возвышалась над ним в кресле.

Вот такая история. Достойная удивления в наших стенах. Все, кто это видел – качали головами и поражались.

Понятно, не обошлось без свинства. У нас были сестры, которые знали цену каждому явлению.

Заходит одна в ординаторскую, ищет того мужчину, он куда-то пошел и ей не доложился:

– Где этот ебанат?

Глядя в телевизор.

Со всей ответственностью заявляю, что в нашей больнице никто не украл ни одного органа. И не было в ней ни черных трансплантологов, ни еще каких-либо.

Если бы кто-то задумал нажиться хотя бы на ногте, застрявшем в околевшей и охолодевшей ноздре, налетела бы вся орава, вся властная вертикаль. Пораженные жабой, подтянулись бы лифтеры и санитарки. Всем кушать хочется – делись!

И все бы засыпались. Знают двое, а свинья – прежде всех.

Ведь там пирожок нельзя скушать и не привлечь своим опасливым чавканьем завистливого внимания.

Хотя какие-то поползновения в сторону протезирования – а там, лиха беда начало, и трансплантации – делались. Привезли, помню, целую кучу каких-то половых насадок, вроде намордников. Такие пластмассовые, с ремнями, для симуляции эрекции. Но так и не договорились, как прибыль делить неимоверную. Свалили логопедам в кабинет, в угол. Где они еще долго под ногами хрустели.

Иллюзия неприкосновенности.

В зарубежной медицине прикосновение к пациенту-клиенту – всамделишная проблема, чреватая бедами. Потенциально похотливая, а то и просто немытая эскуЛапа дотрагивается до царственного тела, нарушая его священную прайваси.

Я помню, как мой дедушка, сотрудник органов государственной безопасности, рассказывал про пограничную неприятность, случившуюся не то в сороковых, не то в пятидесятых годах. Приехала какая-то епона-мама, доподлинная японка голубых кровей, немало в себе имевшая от микадо. К таким гостям у нас всегда настороженное отношение; таким гостям мы не рады, но раз уж пропустили, раз уж дозволили шагнуть на советский материк, то раскатаемся в хлебосольный блин. И вот погранофицер принимает у нее пачпорт. И эта фифа вдруг морщится и закатывает скандал: почему не в перчатках! почему он посмел принять мой девственный документ своей потной, мужицкой лапой!

И швырнула этот паспорт. Ну, банзай. Офицера потом скрутили, разоружили, разжаловали, расстреляли и реабилитировали. Вот у них какие замашки, в цивилизованном мире.

Я с удовольствием противопоставляю этим пресыщенным капризам наше отечественное, благо-склонное отношение к прикосновениям. Они не только не возбраняются, они желательны, их приветствуют. И не только в больницах и массажных кабинетах, но даже в милиции.

Студентами нас часто принуждали к дружине, а иногда брали понятыми в вытрезвитель. Однажды туда доставили человека, в спортивном почему-то костюме, зато при бороде и с ног до головы в дерьме. Человек декламировал «Луку Мудищева»; сотрудники, не решаясь к нему приблизиться, взяли швабру и стали мыть его бороду щеткой, держа эту швабру на вытянутых руках. И декламатор не только не оскорбился, но сам тянулся к щетке и блаженно мычал, не находя в лексиконе достойных слов.

Про больницу и говорить нечего. Прикосновения желанны, за ними выстраиваются очереди. Наша заведующая, которая одряхлела незадолго до моего, с пером наготове, прихода, раньше была ничего себе, личность довольно жуткая. Требовала от медсестер прикосновений, которые не прописаны ни в каком кзоте. Тем вменялось не только перетаскивать на своих девичьих плечах стокилограммовые туши, пусть и наказанные богом, но и протирать им яйца ватным тампончиком, на корнцанге. Срывая себе спины и теряя обоняние. Пациенты воспринимали эти прикосновения с полным пониманием. Касания не вызывали никаких возражений и уж конечно не сопровождались правовой неразберихой. И когда по причине дряхлости бабули-заведующей касания прекратились, здоровье клиентуры не ухудшилось, так что не сочтите меня бессердечным зверем, который равнодушен к инвалидной мошонке, покрывающейся скорлупой.

Наши люди – обеими руками за терапию касанием. В десятой, травматологической больнице медсестрица жаловалась своему медбрату-иванушке на бабоньку: «Говорит мне – протри-ка мои пятки одеколончиком!» Козлик Иванушка зловеще ухмылялся: «А огурчика ей в рот не покрошить?».

Так что проблема существует и у нас, но другого порядка. Спрос на услугу есть, а вот с предложением не всегда получается.

Расторможенные крики и хохот в ответ на массаж, вся эта западная изнеженная экспрессия – не для нас. Что нам кожемяка, когда мы привыкли к прикосновениям вечности.

Техника правил безопасности.

Сестричка отделения взяла сорок градусников и залила их жидким мылом; потом вымыла холодной водой и обдала кипятком, чтобы побороться с заразой, так как холодной водой с заразой не справиться. Двадцать четыре градусника послушно лопнули, и ртуть медсестричка, чтобы не травить больных, которые, хотя и заразы, к целенаправленному истреблению начальством пока не назначены, а заодно не травить и здоровых зараз, спустила в раковину. А старшая сестра, узнав, решила, что пусть та сама купит недостающие градусники, иначе вызовут Шойгу. Ну, а заведующий, не симпатизирующий Шойгу, согласился.

Все говорят: нищая медицина, а в ней сорок сороков градусников.

Та же самая медсестричка в ответ на утреннее распоряжение выпустить больную мужскую мочу, сказала, что она не будет этого делать, потому что утром ей это мужчине делать неприятно.

Профессиональная вредность.

В работе невропатолога есть свои профессиональные вредности. Самую опасную я уже называл: это доисторические носки. Нервные болезни требуют проверки стопных рефлексов, поэтому носки с клиента приходится снимать. Добро, если он в уме и снимет сам. А если не в уме, снимает доктор. Бывает, что оба пальца с них соскальзывают.

А еще одна вредность – не главная, но и не последняя – связана с бритвой.

При виде юных дев с перерезанными запястьями я начинал скрежетать зубами.

Одна меня просто потрясла. Ее шрамы напоминали упругие лиловые браслеты. Знаете, как бывает, когда гончар рисует на свежем кувшине ободок? Вращается гончарный круг, гончар берет кисточку, тычет в изделие, и через секунду уже готов идеальный круг. Я всегда восхищался, глядя на это.

Вот точно такие же аккуратные круги получились у нее на запястьях.

Дева сидела и с кротким напряжением смотрела на меня. Застрелиться.

Алые паруса и Дальние страны.

Выборг отстоит от Санкт-Петербурга километров на сто тридцать. Эта цифра, конечно, обвалилась мне на голову с потолка вместе с больничным тараканом.

– Алексей Константинович, я вчера был в Выборге, – возбужденно рассказывал мне наш физиотерапевт. – Вы себе не представляете, как там замечательно! Все очень дешевое – и водка, и вино, бляди так и стоят, совершенно дешевые. Вообще бесплатные! Им там работы нет. Поедемте, Алексей Константинович! А что?

То же самое он, не в состоянии самостоятельно пережить Выборга, рассказал урологу.

– В Выборг, что ли, прокатиться? – задумчиво спросил уролог.

– Да он все врет, – сказал я.

Но червячок сомнения остался. Я никак не мог взять в толк, что же там такого хорошего в Выборге, чтобы там сумел отдохнуть даже маленький, хроменький, тихий физиотерапевт.

Оказалось, что это маска. Физиотерапевт почти не пил. Но как-то раз урологу удалось это дело подкорректировать, и тот не вернулся ночевать в свой Зеленогорск, где жил с женой.

– Да он буйный зверь просто! – изумлялся уролог, живописуя мне физиотерапевта. – Надо же!

Физиотерапевт пришел на работу зеленый, с бегающими глазами, слабо отдуваясь. Взор не фиксировал. Вышло, что он и вправду зверь:

– Прихожу я домой утром. Жена посмотрела и говорит: Козел!

И я загорелся тихой, спиртовочного огня мечтой прокатиться в Выборг, где я не буду никогда в его тертых джинсах; в это волшебное место, где последний бумажный пароход с блядями отходит в круиз через каждые пять минут. Где все дешевле на пятьдесят копеек, где финские башенки, и местность вся помещается в табакерку, оборачиваясь не то городком, не то чертиком.

Но только денег на билет у меня никогда не было. Туда стал ходить комфортабельный поезд, портить роскошью неприхотливых блядей, и билет получался очень дорогой. И Выборг остался мечтой из сказки про Царское Село, где Максим и Федор, со всеми своими петушиными кремлями и курскими вокзалами.

А теперь выяснил, что мне – по секретной причине – можно поехать туда вообще бесплатно, на сколько захочу. Но я уже не хочу. Должна оставаться недосказанность. К тому же я уверен, что поезд по фамилии, по-моему, «Репин» там всех избаловал. Останусь один на перроне, с чемоданом. И в тихом сумраке присвистну.

«Товарищ, ты вахту не в силах стоять», – сказал санитар кочегару.

Казалось, что все динозавры и мамонты вымерли. Кого раздавило льдом, кого разорвали на хобот и бивни. Не тут-то было.

Давным-давно в моей больнице была одна такая главная врач. Потом ее выпихали, но эту песню не задушишь, не убьешь. Престарелая леди, инвалид первой группы, продолжала трудиться в отделении физиотерапии. Я застал ее. И даже в десятый, по-моему, раз уложил в неврологию: картинный обморок с угрозой незамедлительного умирания. Это у нее было обычным делом.

В приемном покое она до недавних пор, поступая, оповещая давнюю работницу, которую знала лет сорок:

– Я бывшая главный врач!

Чтобы наверняка. А то молодые сестры ее на хер посылали.

Вопрос о выживании встал остро. Не в смысле, чтобы она выжила, а в смысле, чтобы ее выжить. Начмед-академик не смел на это пойти. Он пристроил ее в отборочную комиссию. Там она, руководя процессом, ухитрялась испортить жизнь шести человекам одновременно: трем докторам и трем просителям. Пока заведующая не потеряла терпение и не пошла к руководству с требованием прекратить.

Пока дело решалось, бывшая первая леди творила всякие ужасы.

Положила своего 80-летнего мужа. Тот, страдая диабетом и склерозом, давно превратился в овощную культуру с умеренной биологической активностью. Лежал себе тихо, да только заботливая жена вдруг подумала, что у него рак прямой кишки.

Собственно говоря, будь оно так, это ничего не меняло бы. Ан нет, извольте засунуть трубу по самые миндалины. И посмотреть, что там и как. Интересно же.

Лечащая докторша затряслась. Наконец она набила карманы халата преднизолоном и прочей гадостью на случай шока, перекрестилась и повезла деда в проктологию. Потом рассказывала:

«Как вставили трубу, он замер. Ну, думаю, все».

Спрашивает: «Как себя чувствуете? Иван, например, Иваныч».

А он ей жалобно: «Очень какать хочется».

Тем все и кончилось.

К тому времени административное решение созрело и тоже оформилось в привычную каловую массу. Почтенную леди попросили выметаться.

«Я не уйду», – твердо сказала та.

И тогда, впервые за всю отечественную историю, главный врач елейным голосом молвил:

«Мы просто будем возить вам зарплату на дом».

Все раньше думали, что он идиот, а вон как гениально придумал.

Нет, люди все-таки меняются. Пусть очень медленно, пусть со скрипом, но что-то разумное и вечное одолевает их.

Вилка.

У нас в больнице бывало всякое. Случалось и не очень веселое. А бывало, что черт его знает, как поступить. Вот история, с которой за давностью лет можно сорвать секретный гриф.

Лежала у меня одна тетка. Хорошая. Радикулит у нее был.

Прихожу однажды в палату и вижу, что она вся хмурая. «Что, – спрашиваю, – такое?» «Да так, – отвечает, – сон плохой приснился». И соседки ее кивают, соглашаются. Видимо, в курсе.

Ну ладно – сон так сон.

На другой день приходит ее муж. Мы с хирургом-урологом К. сидели в ординаторской и резались в «Цивилизацию».

Муж этот весь трясся и содрогался, лицо белее белого. Вынул из-за пазухи пачку зеленых, тысяч десять там было, наверное.

– Ничего не пожалею.

Оказалось, что он, гуляя по командировкам, обзавелся сифилисом. И успел перепихнуться с супругой. А потом кое-что обнаружил у себя. И вот теперь ему нужно, чтобы мы профилактически прокололи его дорогую жену, ни слова ей не говоря. Дескать, обычное лечение радикулита по мудрому плану.

Как быть?

Просьба немыслимая. Я ведь лично никаких уколов не делал, только сестры, которые каждый день новые. Значит, надо договариваться, брать в долю. Просто так, с дуба, не назначишь же бициллин или что другое. Даже если бы я колол ее под видом новокаиновой блокады – все равно бы не вышло, сестра всегда ассистирует.

Ну, допустим, что сумел бы. Не это главное. Во-первых, неизвестно, заразилась ли она. Можно ведь и не заразиться. А во-вторых – и это уже главное – как узнать, вылечилась она или нет? Тут же специальные анализы нужны, их просто так вообще никто не делает. Без них этот чертов сифилис запросто получится приглушенным и тайным. Потом, через несколько лет, нос провалится – и привет, да еще уйма людей пострадает.

В общем, надо отказывать.

С другой стороны, заполучив такую информацию, я не имею права не отреагировать на сифилис в отделении. Это чревато. И тетке сказать нельзя. То есть можно, но свиньей быть не хочется.

«Безвыходная ситуация», – говорит уролог-хирург.

Я выбрал самый безопасный вариант. Велел мужику идти к заведующей отделением. Я буду чист, если поставлю в известность формальное руководство. Я надеялся на ее слабоумие. И не напрасно, как оказалось.

О чем они беседовали, не знаю. Видел только, как они прощались. Заведующая с ответственным, тупым и серьезным видом пожимала ему руку.

«Лечитесь! – сказала она тоном взволнованной княгини Марьи Алексевны. – Я никому не скажу».

И он ушел. А она назначила тетке кровь на RW. И результат никак еще не мог быть положительным, даже если та заразилась. Он и не был положительным. И заведующая успокоилась.

Я-то, конечно, не успокоился.

Нарисовал на истории болезни черный треугольничек, знак гепатита. На свой страх и риск. Чтобы ей все отдельно делали. И хватит.

А дальше пусть облонские разбираются сами.

Ангелы и демоны.

В больнице, где завершился мой медицинский путь, случались тягостные утренние недомогания. У многих. И я, конечно, не был исключением.

Для поправки здоровья можно было посетить либо демонов, либо ангелов.

Ярким представителем первых был заведующий лечебной физкультурой. Он всегда был готов удружить, но, поправив здоровье, всегда стремился погубить его снова с причинением ущерба окружающим. Вел себя вызывающе и всех подавлял своим неугомонным характером.

У него довольно долго хранился коньяк, литров десять. Кто-то поблагодарил за лечение аппаратом, который у физкультурника считался ноу-хау. Аппарат представлял собой фрагмент самоходной дорожки, на который надо было лечь животом и приготовиться к массажу. Физкультурник наступал на какую-то педаль, и дорожка начинала отчаянно вибрировать.

– Попробуй, – приглашал физкультурник. – Через десять минут – изумительный стул, непрерывный.

И вот я стучался в дверь, а физкультурник приотворял ее и коротко говорил: «Погоди». В щелочку я видел клиента, сотрясаемого аппаратом. Потом дверь отворялась со словами: «Заходи».

Коньяк был приличный, но физкультурника я побаивался. Совсем другое дело – доктор С., заведующий содружественным нервным отделением. Добрый, миролюбивый, переполненный философией благожелательного цинизма. Он относился к ангелам. У него хранились напитки, отобранные у больных накануне вечером, перед сном.

Утром, когда больные извинялись, доктор С. морщился и отмахивался:

– Только не говорите мне, что полоскали рот настойкой овса.

Однажды я пришел к нему, чувствуя себя исключительно плохо.

– У меня есть, – нерешительно признался доктор С. – Но я вам не советую.

И показал трофей. Это была густоватая жидкость с зеленоватым отливом, в початой водочной бутылке. Было так страшно, что я пересилил себя и отказался.

Но через полчаса вернулся.

Оказалось, опоздал. Жидкость уже выпил физкультурник, у которого кончился коньяк.

Скафандр.

Однажды наша больница послала делегацию на медицинскую выставку в Гавани.

В числе прочего там показывали чудо-скафандр. Это было устройство для виртуализации реальности. Внутри можно сколько угодно воображать себя стоячим, ходячим, веселючим и вообще сверхчеловеком.

Наш начмед, академик реабилитации, аж задохнулся возле этого скафандра. Его сразу перестало интересовать все прочее, нужное больнице позарез: термошкаф, утятница, градусники. Он хотел только одного: скафандр.

– Нам бы такой, – шептал он, ходя кругами.

Скафандр стоил сорок тысяч долларов. Или двадцать. Неважно.

Академика тронули за рукав.

– Пойдемте, – сказали ему соболезнующе.

– Пойдемте-пойдемте, – повторили ему еще раз, уводя от греха подальше, под руку.

Потому как ясно, что если бы он даже выбил грант под скафандр, больше одной штуки ему бы никто не разрешил купить.

И на скафандр образовалась бы очередь.

Все доктора поседели бы вмиг и полысели, потому что в скафандр захотели бы решительно все – особенно те, кому он ни к чему. Женщины с неустроенным личным климаксом, ветераны партии, родственники вспомогательного персонала и сам вспомогательный персонал.

Посыпались бы жалобы, начались бы обиды.

Направление в скафандр выдавал бы главврач, за тремя печатями от заместителей.

Фантазии в скафандре приводили бы к дальнейшей инвалидизации по возвращении в реальность.

Наконец, в скафандр залез бы с пьяных глаз наш лечебный физкультурник и уехал в нем на родную планету.

Вообще, сломали бы сразу. Чего я тут разоряюсь.

Солнцеворот.

Я очень люблю магнитные бури, я благодарен им.

Мне приятны разнообразные возмущения на Солнце и выброс протуберанцев.

В работе я бывал близок к тому, чтобы поклоняться Солнцу – с оттенком уважительной благодарности, в отличие от моих пациентов, которые больше склонялись к смиренному трепету.

Я ни разу в жизни не ощутил на себе ни одной солнечной бури.

Зато многие люди, которых я пользовал – почему-то преимущественно женщины зрелого возраста, – ощущали их все до последней. Мужчин беспокоили другие, внутренние бури, рядом с которыми любой электромагнитный импульс покажется далеким бибиканьем.

Когда население оповещали о солнечной угрозе – по радио, телевизору, разве что не воем сирен, – я знал, что вся палата будет сетовать на магнитную бурю. И что особенно приятно, не искать от нее спасения, потому что она же солнечная, а на Солнце анальгин не пошлешь. Просто мимоходом извещать:

– Я сегодня себя ужасно чувствую. Передавали, что будет сильнейшая магнитная буря.

И я сочувственно кивал, разводя руками. Ничего не поделаешь.

Иногда самочувствие бывало хреновое, а бури не было. Тогда приходилось вызывать ее самостоятельно:

– Доктор, у меня тяжелая голова.

Я начинал беспокоиться:

– Наверное, это магнитная буря. Вы разве не слышали?

Нет, не слышала. Но непременно услышит – не по радио, так на лавочке.

Летуны и ползуны.

Рожденный ползать летать не только не может, но и не должен.

Ехали мы как-то на работу, в больницу. Электричкой. Унылая и постылая дорога. Мы с урологом сидели напротив добрейшего невропатолога С. и его жены.

Уролог порхал, уролог плескал руками. Он подпрыгивал демоническим бесом – обольщал жену товарища уже без желания, без надежды, понарошку, по причине глубоко въевшегося порока. Жена С. смотрела на него с брезгливой жалостью. Но тот не унимался и не умолкал ни на секунду.

С., сдержанно улыбаясь в бороду, помалкивал. Ему было не угнаться за урологом.

Так продолжалось довольно долго. Но вдруг С. ожил, он надумал ввернуть словцо. Как маленький мальчик из интеллигентной семьи, который впервые в жизни, набравшись храбрости и умирая от страха, называет соседа по песочнице жопой.

Ему хотелось что-нибудь этакое отчебучить. Повисла недолгая пауза, и С. ей воспользовался. Он расплылся в улыбке и выпалил:

– Наши жены – ружья заряжёны!

И замолчал.

А до этого уролог рассказывал о чем-то крайне непристойном.

Жена посмотрела на С. с отвращением. Уролог восхищенно захохотал, колотя себя ладонями по коленям.

Вот и правильно говорят: не садись не в свои сани. С. так и молчал, а уролог никак не мог успокоиться.

Он и на работе продолжал в том же духе: ухватил нашу медсестру за задницу и вкрадчиво спросил:

– Галина Николаевна, вы ведь возьмете у меня минет?

Та смеялась и кокетливо уворачивалась:

– Перестаньте, перестаньте!

Эпидемиологический прецедент.

Однажды наш уролог загремел из-за беляшей в инфекционную больницу. Его угостил верный товарищ, хирург Кумаринсон, с которым они изображали специальных мусульмано-иудейских врачей и промышляли обрезанием.

Тумаринсон купил беляши и подарил урологу.

У того разразился понос длиною в жизнь. Выйдя из больницы, он не переставал восхищаться персональным ночным горшком, который ему выдали – с личным номером и даже, по-моему, с фамилией.

Но до того все недоумевали, куда вдруг подевался уролог.

Я рассказал сестрам, и они захохотали:

– В носках своих, что ли, Кумаринсон ему беляши принес?

Трость.

Попадаются люди, которые с болезнью ничего для себя не теряют и не приобретают.

Им вроде и посочувствуешь, а потом пожимаешь плечами. И вроде бы они не такие уж равнодушные, и не самые тупые, и беспокоятся в меру – а все как-то оно не так, без огня.

Лежала у меня одна. Тетка такая, рыхлая, лет пятидесяти. У нее болела и слабела нога. Ну, не очень сильно болела и не шибко слабела. Из всех бумаг у нее была только маловразумительная грамота из 3-й больницы, прославившейся своим творческим подходом к действительности. Там, судя по скупым фразам, с теткой не особенно церемонились: разрезали спину на предмет неизлечимого радикулита, отпилили зачем-то маленький, ни на что не влияющий кусок хребта и зашили снова, без объяснений.

А сама тетка не очень-то внятно рассказывала про свои беды. Заболела она то ли пять лет назад, то ли пятнадцать. После операции стало не то лучше, не то хуже.

Вот так она лежала-лежала, без сдвигов и перспектив. Общалась с соседками по палате в обычной для себя, ровной тональности – как в булочной, в собесе, в сберкассе. Потом раздобыла себе палочку, лечебную трость, и бодро ковыляла с ней: мол, да, с палочкой, но мы и с палочкой, как утка, дойдем и сядем на свой душ Шарко.

Увидев трость, я забеспокоился. Диагноза как не было, так и нет. Тут-то я и вспомнил, что у нас как раз на такие случаи есть профессор, позвал его.

Тот сел напротив тетки, потер руки, выслушал мой озабоченный отчет и приступил к допросу. Пока она отвечала, лицо его делалось все более недовольным.

Тетка покорно, без лишних эмоций, вела бесконечное повествование обо всем на свете.

Профессор нетерпеливо заерзал и стал ее грубо осматривать. Я наблюдал и дивился резкости его движений. Не сказав ни слова, он вышел из палаты, мы пошли в кабинет. Я спросил, нет ли у тетки рассеянного склероза – поганая такая болезнь, безнадежная.

– Что? – презрительно протянул профессор. – Неее-ееет…. Посмотрите, как у нее все медленно развивается… даже после этих дураков-хирургов хуже не стало… и все как бы ей ничего, все ладно… слабеет нога – ну, слабеет… полежала в больнице, выписалась…

Профессор помолчал, думая о чем-то своем.

– Палка подвернулась кстати – она и подхватила, пошла! – сказал он с неожиданной ненавистью.

Махнул рукой, поставил наследственную болезнь Шарко-Мари – диагноз из тех, что только профессор имеет право ставить, и с омерзением на лице ушел. Не оглядываясь и не прощаясь.

Я так и не знаю, что это было. Не с теткой, черт с ней, с теткой – с профессором.

Циркуляр Мойдодыра.

Когда разразилась атипичная пневмония, я уже давно расстался с больницей. Озаботившись ее настойчивым шествием, я позвонил бывшим коллегам. Какие, дескать, принимаются меры.

Первым ответом было удивленное:

– Никаких.

Я не поверил, и те сознались: меры все-таки приняты.

По отделениям распространили приказ-инструкцию: «Как Мыть Руки».

1. Открыть кран.

2. Правая рука моет левую, а левая – правую, другие варианты не допускаются.

3. Нужно много обмылков, чтобы они были разовыми.

И что-то еще, уже лишнее. Я успокоился.

Циркуляр Диониса.

Я где-то или у кого-то прочел, что на Тайване уже выставили в общественные туалеты бутыли со спиртом, для обработки рук. Боятся, несчастные, этой ужасной новой болезни.

А ничего другого и не нужно. У нас, если спирт в общественном туалете заканчивается, его даже с собой приносят.

В нашей больнице как было?

Привезли однажды дифтерию, на ночь глядя. Ну, пошел звон. Вернее, старческий скрип: с приемным покоем немедленно связалась Мария Батьковна, которая работала местным эпидемиологом лет уже пятьдесят. Была она маленькая, беленькая, любила проводить занятия по холере, всюду ходила.

И вот она позвонила и прочитала подробную инструкцию: что делать и как обрабатываться после приема дифтерии.

– Щас, – сказал приемный покой.

И слили спирт.

– Начнем, пожалуй?

Мужские руки.

Не знаю, с какого-такого женского счастья, но мне вдруг вспомнилось одно восьмое марта – история про мужские руки. Не ко времени, да и случай довольно бесхитростный, ну и ладно.

В последнюю больничную весну мне взбрела в голову дурная идея, которая состояла в совокупном гастрономическом поздравлении женского коллектива. На меня уже посматривали косо, так как годы общения с друзьями – урологом и физкультурником – не прошли даром, и я все глубже завинчивался в хмельной водоворот. Поэтому я прислушался к царившей в голове пустоте и пообещал доставить к столу мясное блюдо собственного приготовления, на всех.

– Мужскими руками, мужскими руками, – восторженно перешептывался средний медицинский персонал.

Мне выделили деньги из банно-прачечного ресурса. Я, конечно, не упустил попользоваться и накануне праздника отпросился с самого утра: готовить. Меня подозрительно благословили и отпустили. Я купил сырье, водочки, поехал домой. Возле Старой Деревни, на выходе из маршрутки, был ненадолго остановлен милицией.

А дома, неоднократно ужаленный змием, я обнаружил, что сырья набралось слишком много, а я уже в полудреме. Поэтому я мучительно покрошил все на сковороду, не очень пожарил, высыпал в трехлитровую банку и залил всякой всячиной: уксусом, кетчупом, горчицей; настриг туда травки разной, добавил черных горошков, какие нашел. Банка получилась вроде той, в которую Митьки закатывали зельц с маргарином, чтобы кормиться в течение месяца.

Утром все это было зеленоватого, глинистого цвета. Стерпится – слюбится! Принес я банку, персонал все это вывалил на тарелки, ковыряется с любопытством, не без гадливости. Но восхищение моим подвигом взяло верх. Опять зашептали, толкая друг дружку слоеными локтями: мужские руки! главное, что мужские руки!

А мужские руки с бодуна тряслись так, что рюмку расплескали.

Один и без оружия.

Работая в больнице, я не только пакостничал, но и проявлял принципиальный героизм. Я, можно сказать, под самые пули шел.

Однажды в приемный покой забрела одна особа, о которой не могу сказать решительно ничего определенного – разве что физиономия у нее была сильно побитая, а так не запомнилась.

Вполне нормальная была, нельзя не признать. Но – может быть, именно за это – ее кто-то побил, из близкого и нестерпимого окружения. Поэтому я выставил ей диагноз: сотрясение. И забыл. А особа не забыла. Она, видно, поставила на своей жизни крест: пошла и написала заявление в милицию. И бумажку мою показала.

Через пару дней, ночью, в очередное дежурство, мне позвонили.

– Але, – сказал я.

В трубке пошуршали, а потом заговорили излишне зловещим голосом:

– Ну, что? Сколько ты хочешь, чтобы снять диагноз?

Как будто у них что-то было. Ну, рублей двадцать, может, и было.

Спросонок я заволновался: что-что?

– Диагноз, – тихо сказала трубка, но так и не уточнила, чей именно.

Однако я уже разобрался в ситуации и направил собеседницу на хутор для ловли лепидоптер.

С тех пор мне звонили в каждое дежурство.

– Козззел, – шипела трубка. – Сука такая, блядь.

Я нервничал и гордился собой. Я проверил себя на прочность и знал, что не продамся ни за какие посулы. Выходя из больничного корпуса, я оглядывался и пригибался. Я прикрывался воротником от вероятной гранаты.

А мог бы обратиться к своему клиническому опыту и понять, что все будет хорошо! Через месяц все закончилось. На том конце трубки в силу безудержной нетрезвости все чаще и чаще отвлекались на более важные дела.

И наконец, отвлеклись совсем.

Самозванцы.

На днях, когда у нас дома зашел разговор о зачетах и экзаменах, я припомнил, что последний зачет, который мне суждено было сдать, состоялся четыре или пять лет назад. Он посвящался переливанию крови.

Беда была в том, что заведующая отделением – женщина с внешностью и сознанием слабоумного мужчины, считала это отделение хирургическим, ибо там долечивались больные, когда-то давно перенесшие операцию. Она вообще очень любила хирургию за наглядность результата, а всякую психотерапию терпеть не могла, хотя и рассказывала, как в молодости, орудуя на плавучей китобойной базе в Тихом океане, загипнотизировала кольцом на ниточке моряка, заболевшего белой горячкой. «С тех пор я так и вешала табличку на дверь, – причмокнула она, роясь в приятной памяти. – “Тихо! Идет гипноз!”» Нашему отделению не полагалось знать тонкости переливания крови. Однако заведующая пошла и внесла наше отделение в экзаменационный список. «Вы разве переливаете кровь?» – осторожно осведомились у нее. «Конечно, – рассвирепела заведующая. – Мы каждый день переливаем кровь!».

Это была неправда. Нас не подпустили бы к этой процедуре и на пушечный выстрел. Я думаю, что заведующей что-то приснилось: знаете, в детстве, в лагерях отдыха особенно, устраивают такие переливания воды над дремлющим ухом. Переливают из кружки в кружку, пока блаженный сновидец не вообразит себе жидкие зрелища и не обмочится. Так вот и заведующую, не иначе, кусила какая-нибудь неразборчивая дракула.

Однако закорюка, нацарапанная заведующей лапой, была сродни Большой Круглой Печати из «Сказки о Тройке». Она обладала законодательной силой и моментально перевела наше отделение в разряд структур, ОБЯЗАННЫХ разбираться в переливании крови. И если кто из сотрудников в нем не разберется, ему будет плохо.

Так и вышло, что заведующая отделением сказала мне: «Пошли!» Сунула руки в карманы халата и, мелко тряся головой, зашагала к начмеду на зачет, и я зашагал. Начмед принял нас приветливо – не тот, академик, про которого в хронике тоже много чего, а другой, хирургический: породистый розовощекий блондин лет пятидесяти, в хрустящем халате, при галстуке, отменно вежливый. Он пригласил нас сесть. Мы сели; он обратил ко мне доброжелательное лицо и задал первый вопрос.

Я нагло улыбнулся и молча пожал плечами.

Начмед развел руками. Я повторил его жест с зеркальной точностью.

– Давайте тогда с вами, – вздохнул начмед и повернулся к заведующей. Она сидела с бесстрастным и уверенным лицом. Я вдруг вспомнил, как учил ее компьютерному делу – по ее упрямой просьбе. За полчаса она овладела кнопкой «Роwеr». Начмед помедлил, затем с извиняющимся видом сказал мне: – Я попрошу Вас выйти, если Вам не трудно. Мы побеседуем вдвоем… Вы понимаете…

Обратите внимание на наше состояние.

С появлением в свободном обороте настоек овса и боярышника, поведение гостей и пациентов больницы все активнее походило на название песни «Обратите внимание на наше состояние». Вопреки любезному приглашению разделить их трогательное самолюбование, персонал подкладывал им свинью. И не только им, а даже тем, кто вовсе не имел к больнице отношения, не знал о ней и не собирался узнавать, и уж никак не рассчитывал в ней очутиться.

Вот, один ударился где-то, выпил – я не уверен в очередности событий; короче, заснул. Ехали, заметили, подобрали, привезли.

Он спит себе. Загрузили на каталку, повезли в рентгеновский кабинет фотографировать череп – на всякий случай, шишка же есть, да и пахнет противно. Так полагается. Отсняли. Череп – загляденье, такой бы каждому, ни трещинки, ни выбоинки. А раз такое дело, откатили его обратно в смотровую, в холодную, и там оставили спать, все так же на каталке. Проснется – пойдет домой. Побежит!

Сидеть же с ним рядом никто не будет? У врачей дела, у сестер – тем более. Вообще, в медицине есть железное правило: если привезли двоих, и один кричит, а другой молчит, то идти надо к молчаливому. Ну так и подошли к нему! После можно заняться крикунами.

Незнакомец успел подзамерзнуть, стал ворочаться и грохнулся с каталки прямо на каменный пол своим идеальным черепом. Каталка же, позвольте заметить, вещь не самая низкая, не детский стульчик. Пришли к нему часа через четыре, в порядке перекура, проведать. А он уже по температуре своего организма приближается к полу, на котором лежит.

Быстро поехали обратно в рентгеновский кабинет, сфотографировали череп – кошмар! Кубик Рубика!

Ну, все дальнейшие услуги, которые ему оказывали, были сугубо ритуальными.

Началось разбирательство:

– Как так?.. Как прозевали черепно-мозговую травму?!. Во-о-о-от…

Никто и не зевал. Вот же снимок идеального черепа, без трещинки, без царапинки. Хорошо, не успели засунуть куда-нибудь.

Мой дельтаплан.

Я настороженно отношусь к отчаянным людям, любящим риск и берущим города своей смелостью.

Маленький город-сателлит, где стояла моя больница, был прямо терроризирован такого рода смельчаком.

Погода не располагала к подвигам – а может быть, совсем наоборот, очень располагала. Был конец ноября, штормовое предупреждение, мокрый снег. За окнами – кромешная тьма, ветер и стужа. А перед окнами – я, мыкавшийся на дежурстве.

Я всегда знал, что без крайней нужды, без вызова, в приемник спускаться нельзя, потому что сразу найдется занятие. Но делать было совершенно нечего, читать не хотелось, играть в «Цивилизацию» надоело, и я спустился. Без дела, разумеется, не остался.

Смельчак ворвался на дельтаплане в самую гущу бушевавшего подлеска. Супермен проломил себе череп и сломал пятки. От него сильно пахло недорогим ракетным топливом.

По поводу черепа он не особенно переживал, и правильно, а вот о пятках сокрушался. «Кабы не ноги, – канючил он, – встал бы и пошел домой».

Падения и выпадения.

Знакомый гинеколог негодовал. Ему пришлось дежурить в корпусе, который он сильно не любит. Мало того: ему не дали выспаться – в три часа ночи доставили юную особу с предварительным диагнозом «выпадение стенок влагалища».

Какая, позвольте, надобность приезжать с этим в три часа ночи? И что такого может выпасть на заре туманной юности? Я понимаю, в почтенном возрасте, в преклонных годах – это да, это заслуженное заболевание. А тут?

Ничего у нее, разумеется, не выпадало, просто трахаться надо меньше, а то все распухло.

На моем дежурстве тоже был похожий случай. Дежурил я в новогоднюю ночь с 1997 на 1998 год. Изумительное выдалось дежурство! Никого! Тихо! Радостно!

Опасаясь неожиданных пакостей, мы с другом-урологом не особенно напились. Но к пяти утра уже покачивались. И тут, в эти самые пять утра, заявляется хрупкая барышня и жалуется на то самое, что так и не выпало у первой больной. Дескать, болит. Спрашиваем: давно ли болит? Уже неделю. Самое время показаться.

Новый год, раннее утро. С наступившим!

Хлопци-кони.

Врачебные ошибки не всегда обходятся дорого. Бывает, что получается сплошное добро и даже благо.

Однажды областная карета скорой помощи с гиканьем и свистом выехала на острою задержку мочи.

Время суток было темное, деревянные домики казались одинаковыми. Поэтому наездникам было простительно эти домики перепутать.

Ворвались в одну избу, очень строгие. Без слов. Возле печки лежала древняя бабушка. Мгновенно выпустили ей мочу и растворились в ночи.

Притихшая, опытная бабушка, так и не раскрывшая рта, была потрясена таким вниманием.

За спичками.

Собственно говоря, история не об этом. История о том, как заведующий аптекой попросил моего коллегу притормозить возле Управления пожарной охраны. Он лицензировался, и ему надо было отдать какую-то бумагу.

– Просто отдать, – успокаивал он доктора. – Минута! Секунда!

Пять минут – его нет. Десять – нет. Двадцать – нет.

Идет, наконец, весь злой, бормочет что-то свирепое в бороду.

– Что? Что такое?

– Они, суки, ногти накрасили, бумагу не взять!

Должностное несоответствие.

Иногда можно слышать: да мы с ним под одной шинелькой! да двести ведер выпили на пару!.. а он!

Или – она, но в итоге неизменно: оно.

Люди забывают, что в каждом – бездна, и от шинельки выходит только вред, потому что она эту бездну дополнительно маскирует.

Знал я одного доктора-хирурга. По замашкам и повадкам он был совершенный Пьеро, унылый и безобидный. Печаль его была столь глубока, что уже напоминала депрессию, которую лечат. А может быть, и была ею. Грустный, потерянный человек, подкаблучник у стервы, как я понимаю, жены, непьющий, малорослый, трудоголик и бессребреник. Иногда его, конечно, заносило, но кто без греха. Однажды он с серьезной миной делился в приемном покое своими опасениями: был у женщины и удовлетворил ее десять с половиной раз, так теперь беспокоится, не станет ли она его презирать за недосброшенную половину.

Опытные сестры приемного покоя, понимавшие, что и один раз сомнителен, слушали его, затаив дыхание.

Так вот: этот скорбный доктор в тяжелые времена пошел работать охранником. Какое-то время он таки поработал, а потом от его услуг отказались. Потому что он не сдал зачет.

На том зачете проверяли действия в экстремальных ситуациях. И доктор неизменно начинал с пули в голову, на поражение, без предупредительного выстрела.

Его отчислили за жестокость.

Бильярд в половине десятого.

Возможно, что в половине одиннадцатого или даже двенадцатого. Доктор дежурил и не запомнил. Это немецкому Беллю с его педантизмом простительно засекать время, а наши счастливые часов, как известно, не наблюдают.

Короче говоря, приехало Дорожно-Транспортное Происшествие, доставлено в приемный покой прямо из пылающей машины.

В автомобиле ехало человек пять, и все они, несмотря на отчаянное пьянство, хоть сколько-то, да пострадали. Иные даже довольно серьезно, особенно главный. Хотя ничего смертельного. Люди они были не до конца простые и вообще кровь с молоком, адвокаты и менеджеры. Стали качать права: мол, нам условия предоставьте, а если нет, то создайте, и все такое. Ну, дело обычное.

Дежурный доктор взялся смотреть самого умирающего.

Спутники умирающего тоже вломились в смотровую, один – с длинным предметом в брезентовом чехле.

– Вот не надо бы сюда с берданкой, – посоветовал доктор из-под очков. – Идите с ней в коридор.

– Это не берданка, – надменно возразил пострадавший. – Это кий.

– Кий? – переспросил доктор. – Вы выбрались из горящей машины и спасли кий?

– Еще бы, – хмыкнул тот. – Он пятьсот долларов стоит.

Чуть позднее доктор склонился над полутрупом:

– Слушай, можно хоть взглянуть-то на кий, за пятьсот долларов?

– А где он? – ожил и встревоженно захрипел умирающий.

Увидев чехол, он успокоился и вернулся к умиранию.

Может быть, думал доктор, из него, из кия, самостийно высыпается игровой мел 666-й пробы. Или этот кий какой-нибудь самонаводящийся, захватывает в прицел шарик.

Так и не показали кий.

Бархатный Теракт.

Новейшая больничная сводка: нервное отделение, которым заведует мой добрый знакомый, лишилось унитазов. Их отключили.

Дело запутанное: произошло столкновение двух тендеров, то есть интересов. Вообще, когда я слышу про тендеры, я всегда думаю о крушении поездов. Две трансатлантические корпорации отстаивают свое право заменить унитазы в неврологическом отделении номер пять. Обе прислали таджиков – хорошие люди, всем улыбаются не по делу, и не работают. В результате наклевывается теракт, какой Басаеву и не снился.

Заведующий отправился к руководству. «Как хотите, – молвил он доверительно, – но у меня больные под елку бегают».

«Не можете организовать больным быт!» – заорали на него.

Напрасно доктор показывал вырезанную из какой-то газеты карикатуру, напечатанную по какому-то другому случаю (страна-то большая). На картинке больные пьют чай из уток и приговаривают: хорошо чайку попить – жаль, в туалет сходить некуда.

Наконец какой-то активный предприниматель, лечившийся без унитазов, не выдержал.

– Ну, ладно, – сказал он сдержанно. И предложил помощь.

Заведующий хмыкнул и указал на здание администрации:

– Очень хорошо. Иди по дорожке к тому домику. Там есть люди, которые с тобой поговорят.

Все идеи сразу пропали:

– Я хотел, как лучше…

Корзина для входящих и не исходящих.

Доктора вообще близки к природе и выбирают себе функционирование попроще. Помню, устроили мы с урологом К. себе отдельный кабинет, чтобы глупости не слушать от местных женщин. Холодный, зато с телевизором. Начмед стоял насмерть: нельзя! Он-то думал соорудить там еще одну платную палату и грести денежки. На это уролог сказал, что нуждается в специальном помещении, и даже выторговал себе гинекологическое кресло; это кресло принесли в разобранном виде, и в этом же виде мы его и свалили в угол.

Накрыли стол клеенкой, раскрашенной яблоками и грибами, и стали жить.

Однажды я не выдержал. Сижу, попиваю чай и спрашиваю:

– Чем это, черт побери, так несет?

Уролог принюхался. Затем радостно ударил в ладоши, полез под стол и выволок оттуда мусорную корзину, доверху, с горкой, набитую использованными перчатками. Он их туда сбрасывал, как увядшую кожу, или как носки, ознакомившись с очередной предстательной железой.

Два темперамента.

Дружище уролог К. очень любил поутру раздразнить мою коллегу, нервную восточную женщину. Она была большая любительница поскандалить.

Только и раздавалось: «Сук-к-конки! Параши! Урыла бы!».

– Вы знаете, – он прижимал руки к сердцу, оскаливал зубы и выпучивал глаза из-под колпака. – Есть такие маленькие собачки, пекинесы. Они до того злые! – он принимался дрожать всем своим длинным телом, вращать глазами и сдвигать кулаки. Темп нарастал. – Они такие злые, что дохнут от инфаркта!.. У них от злости случается разрыв сердца!

Тут уролог, не в силах сдержаться, начинал восторженно повизгивать, топать ногами, мотать головой.

– Да, – кивала моя коллега, слегка приходя в себя и чуть-чуть довольная. – Я такая. Ав! Ав!

Я им покажу, паскудам.

Овощной Бог.

Благодарные больные бывают совершенно несносны. Еще хуже бывают их родственники.

Лежала у меня, помню, старушка, обезножевшая. Ездила в кресле. Хорошая бабушка, приветливая, я к ней проникся добрыми чувствами, и она ими тоже пропиталась и постоянно обещала сделать мне некое поощрение за медицинскую сердечность. Полтора месяца будоражила воображение. Мне уже казалось, что она завещает мне квартиру.

Когда наступил последний день нашего общения (я уходил в отпуск), она не находила себе места.

– Что ж мой дед-то не едет! – причитала она всякий раз, когда натыкалась на меня в коридоре. – Всегда, как не надо, он здесь, а сегодня не едет!

Я утомился ее утешать и стал прятаться. Время шло, бабушка убивалась. Мы с коллегами уже отпраздновали день медработника, который надвигался необратимо. Уже переоделись и пошли на выход совсем, как люди. И вдруг я слышу: стойте! стойте! Оборачиваюсь и вижу «Формулу-1»: мчится бабушка. Сияет: дед приехал.

Подарила мне водку в лимонадной бутылке, завернутую в позавчерашнюю газету.

Выпили с урологом в лесу.

Или еще случай, но уже не со мной, а с маменькой. Она, как я выражался в 1-м классе, «каждый день детей ро́дит». Работает в родильном доме. Однажды там кто-то родил, и у нас на квартире объявился свежий папа. Пришел, сел за стол, стал пить чай. Лысый, круглый и не без высокомерного барства. Наконец отодвинул чашку, вздохнул и заговорил с таким видом, будто сжигал понтонный мост, перегородивший Рубикон:

– Ну, ладно. Вы знаете, КТО Я?

Это было сказано так, что у мамы моей возникло чисто детское любопытство. Мультфильмовое, как я его называю. Неужели бог? Она склонила голову и поощрительно шепнула:

– Кто?

Оказалось лучше бога: директор овощного магазина.

Чай.

Чаепитие – действо, позволяющее увидеть в докторах обыкновенных смертных.

Эта приземленность, как ни странно, придает им еще большую святость. Они воплощаются из милости, ради спасения человеков. Клиенты передвигаются на цыпочках и не смеют заглянуть ни в сестринскую, ни в ординаторскую, где Пьют Чай.

Наши капустные клоуны пели на эту тему: «Но наш! Аппетит! Не имеет границ! Сейчас… Мы будем пить чай!».

Сестры пьют этот чай с пельменями и печенкой. Доктора ведут себя, в отличие от сестер, немножко застенчивее.

Потому что доктора не жарят картошку в процедурной. Иду я как-то раз по 37-й петергофской больнице и слышу из-за дверей процедурного кабинета громкую песню «Кони в яблоках». Заглянул туда, а там две сестрички пляшут под эту песню, высоко подбрасывая сильные ноги; на плитке шкворчит картошка.

…Когда я устраивался работать в больницу, о которой так много рассказывал, чаепитие было первым, с чем я столкнулся. Но оно меня не затронуло.

Я пришел, весь подтянутый, выбритый и, по-моему, даже при галстуке. Явился в кабинет начмеда-академика. Оценил закладки в лекарственных и юридических томах, а также в Библии.

Начмед, держась приветливо, поговорил со мной минуты две.

Потом вдруг залился краской, засуетился. Сказал:

– Ну, вы там подождите немножко, снаружи.

Я тут пока…

И вынул сверток в фольге: бутерброды, и кружку вынул, заложенную кипятильником.

Заперся в кабинете и стал сорок минут чаевничать.

Мор.

Иногда мне казалось, будто моя мечта вот-вот сбудется.

Прихожу я в больницу и вижу большое траурное объявление: КАРАНТИН! КОНТАКТ ПО АЛКОГОЛИЗМУ.

Прибывает санитарная авиация, привозит ящик Антиполицая.

Впуск посетителей без ограничений. В гардеробе – «Одноразовые Бухилы» по пять рублей.

Мираж рассеивался, начинались будни, но я не унывал и отыскивал жизнелюбивые ростки грядущего.

Заведующий хирургией однажды пришел на работу, лег в кабинете и спал там неделю с эпизодическими отлучками. И ничего ему не было.

А мне однажды посоветовали таинственным, хотя и несколько осуждающим шепотом:

– Не ходите к рентгенологу.

– Почему?

– Не ходите. Он сегодня в ОСОБЕННОМ настроении.

Я, конечно, зашел из чистого интереса. Ничего особенного, обычное настроение. Как всегда. Не отличается от цвета лица.

Коррида.

ЛКК – процедура рутинная, карательно-бытовая. И все боятся, переживают, хотя совершенно напрасно, ничего там никому не сделают. Выговор объявят, и все.

Я побывал на нескольких ЛКК, хотя до сих пор не знаю, зачем меня туда пригласили. Было очень любопытно: на первой ЛКК ругали доктора, моего однофамильца, за верхоглядство: по его недосмотру, стульчаки на унитазах совершенно разболтались и даже распоясались. Больная пошла, простодушно надеясь на доброе, а стульчак под ней взял и поехал, она упала. Да еще неудачно повернулась, и у нее лопнула селезенка.

А на второй ЛКК ругали того же доктора, и я почувствовал себя театралом, купившим абонемент на целый сезон. Правда, про доктора скоро забыли. В бой вступили два Геркулеса: заместитель главного врача по экспертизе и профессор-невропатолог, увлекавшийся административной работой. Суть дела была простая: очередная больная, полежав у несчастного доктора, после этого еще четыре месяца ходила в поликлинику, где правил бал профессорский оппонент. Созрел вопрос об оплате лечения. На кого она ляжет – на больницу, которая плохо лечила, или на поликлинику, в которую долго ходили?

Дуэлянты обменивались любезностями два с половиной часа. Я давно опоздал на электричку. Каждое слово дышало корректностью и уважением к противнику. Зам по экспертизе был старый еврей; он клятвенно прижимал руки к сердцу. Профессор был старый русский, из военных; он четко, по-армейски, формулировал и артикулировал разные вещи.

Оба были тертые калачи, пропитавшиеся многолетней взаимной ненавистью.

Собственно говоря, всю ЛКК затеяли для финальной минуты. Вопрос решался быстро. Дебаты оказались прелюдией, которая предваряла молниеносный половой акт.

Эксперт сделал отчаянный выпад:

– Будете платить?

Профессор рогами выбил у него из рук шпагу:

– Нет.

ЛКК сразу закончилась.

Она свелась к лаконичному диалогу, в котором победное «хер тебе» осталось за профессурой.

Интерлюдия-довесок.

Утро. Больница. Клизменная, она же курилка, она же клуб, она же Гайд-парк. Медсестры, уролог, я.

Уролог, пригнувшись, перетаптывается и приплясывает, будто ему давно невтерпеж. Наконец интересуется офф-топик:

– Света, когда же я тебя трахну?

Света, зарумянившись, радостным тоном:

– Скоро! Скоро!

Коммерческая топология.

В нашем отделении разворачивались топологические процессы, которым позавидовал бы сам Мебиус.

Когда я пришел работать в больницу, власть в отделении уже захватила сестринская верхушка во главе с Казначеем. Это была бархатная революция, потому что низы еще, может быть, и хотели по-старому, как все хотят, но вот верхи уже не могли по причине маразма.

Начался передел собственности – вернее, ее создание из пустоты.

Привезли камни, краску; привели рабочих. Выписали больных из двух палат и построили стенки: было две палаты, а стало четыре, и все – платные, потому что маленькие. Чудо!

Чтобы процесс пристойно выглядел на бумаге, его назвали вот как: РАЗУКРУПНЕНИЕ.

У Казначейши проснулся аппетит, и она принялась разукрупнять все новые и новые палаты.

В мудрой Вселенной устроено так, что если где-то убавится, то в другой части прибавится. Раз палаты разукрупнились, то что-то должно разуменьшиться: например, кабинет заведующей.

Потом, действуя совсем уже иррационально, эту заведующую выгнали из кабинета в ординаторскую, маленькую и тесную, но с сортиром. Объяснили неправдоподобной заботой о докторах, хотя мы с коллегой в этой революции были, скорее, случайными попутчиками. Мне было все равно, разве что в сортир не хотелось ходить к заведующей, а коллега металась между левым и правым уклоном. Так что векторы породили ноль.

Да нас и не особенно спрашивали, когда еще раньше сдавали нашу маленькую, теплую, благоустроенную ординаторскую новому русскому инвалиду, и мы, как погорельцы, ютились в хоромах заведующей, а та язвила: «Что, отдали ординаторскую? Теперь сидите!».

Хотя мы ни пяди родной земли не уступали.

Мы же и виноваты оказались; это нас заведующая, отправляясь из просторного, нового кабинета в сортирную ординаторскую, послала «к ебене матери».

Непристойное предложение.

Ночь. Ординаторская. Я дежурю.

Спать неудобно, лежать приходится на смотровой кушетке. Она узкая и жесткая. За стеной – сестринская, в сестринской – Галя и Оля.

В стене есть дырочка, сквозь которую просачиваются разговоры и прочие звуки с запахами. Заснуть невозможно, приходится слушать. В сестринскую пришел квадратный мужчина, больной.

– Оль. Оль, пошли в процедурную. Слышь, Оль?

– Идите спать.

– Оль. Оль, пошли в процедурную. Слышь, Оль?

Через сорок минут:

– Оль. Оль, пошли в процедурную. Слышь, Оль?

Через двадцать минут:

– Оль. Оль, пошли в процедурную. Слышь, Оль?

Через тридцать минут:

– Оль. Оль, пошли в процедурную. Слышь, Оль?

Через какое-то время: вздох. Одинокое тело уходит. Шаркает в коридоре, харкает.

Смешки, звон посуды.

– Чего ему надо-то, а?

Галя:

– Ты скажи мне, скажи, чё те надо, чё те надо…

Оля (подхватывает):

– Я те дам, я те дам, што ты хошь, что ты хошь…

Зловещий ведьминский хохот. Свет гаснет. Бормочет телевизор.

Энергия, не нашедшая выхода в квадратном мужчине, направилась в уголовное русло. Через два дня его выгнали: немного выпил и ударил соседа отверткой, а потом еще гонялся за ним.

Баня.

В нашей больнице случалось мероприятие, в котором мне так и не довелось поучаствовать: Баня. В эту развратную Баню ходил помыться наш приемный покой, когда возникало настроение.

По этому поводу можно сказать, что совершенство всегда требует некоторой незавершенности. Так, например, мои дядя и отчим изъездили – якобы, за грибами – всю Приозерскую ветку и везде отметились, выпили. Кроме далекой станции Мюллюпельто. Там они не были ни разу. Я, помню, спрашивал дядю: отчего бы вам туда не поехать? А он мне задумчиво и тоскливо рассказывал про художественную незавершенность. Они туда, дескать, из принципа не поедут.

Так вышло и с баней, хотя не совсем.

Что в ней творилось, я представить себе не могу. Но ужасы – обязательно. Один мой всеядный приятель-уролог стоил целого гусарского эскадрона. И не то чтобы, заметьте, он был бисексуал какой: чтобы быть моно-, би-, стерео там, квадро, нужно прежде всего осознать себя таковым, а он не осознавал, он просто подминал под себя все, что попадалось. И вот! неразрешенная загадка: в эту баню ходила одна дородная терапевтиха, ягодка опять. Всех, по словам уролога, было можно, а вот ее – нельзя, хотя и ходила. Потому что у нее была крыша: мужчина-хирург, который не ходил, но если что, бил насмерть. И я все думаю: как же они там управлялись, при ней, если с нею нельзя?

Ну, ладно.

Однажды я уж было пошел в эту баню. Сберечься мне помогла ссора с одной медсестрой.

Эта медсестра приемного покоя пила до постоянного изменения в лице. И в баню, конечно, не упускала случая сходить. Как-то раз я дежурил, и она дежурила, внизу, и нажралась, как собака. Составили акт и позвали меня расписаться. Такой был порядок: если какая сволочь нажрется, все под этим подписываются: дежурные терапевт, хирург и невропатолог. Вижу – сидит, ноги свесила, курит, нагло глядит. Деваться некуда, я расписался. Ей-то, понятно, ничего не сделали, зато меня невзлюбили всем приемным покоем. Я и сам был не рад, что ввязался – подумаешь, принципиальный какой.

Приблизительно через годик вышел случай, что больные подарили нам с урологом чего-то прохладительного, которое при поверке оказалось горячительным. Сначала друг повел меня в общежитие, пообещав, что там мне мало не покажется.

К какой-то мрачной девушке. И не обманул: нас выставили вон, потому что он уже там напаскудничал, но то ли забыл, то ли не придал значения.

И мы пошли в приемный покой готовить Баню.

А там – та самая медсестра.

Пришлось с ней мириться. Церемония вышла сложная: много там было всего – я вроде на что-то забрался, пил из какой-то туфельки, преклонял колено. Или преломлял его.

Наконец терапевтиха решительно сказала: идем! иначе вообще не попадем никуда.

И мы все потянулись в Баню, а впереди, поигрывая замочком на поясе целомудрия, размашисто шагала терапевтша. Но, как выяснилось, мирились мы слишком долго и вдумчиво, а потому все постепенно растерялись в сугробах. Остались в них буквально. Некоторые так и лежали, думая, что уже Баня.

Еще один довесок.

Ночь. Тело без паспорта. Вынуто из сугроба. Доставлено без комментариев, почти не дышит, не говорит даже, пахнет химией, мелкие ссадины. На снимке – непонятно.

Звать нейрохирурга всегда стыдно. Он добрый человек, пожилой, спит дома, в больнице не дежурит. А вдруг напрасно позовешь? Машину зря гонять, будить, операционную готовить. Брить бесчувственное тело.

Тем более что доктор безотказный, поедет.

У него, правда, на выходе результаты не очень. Ничего не попишешь, тяжелые больные.

– Здравствуйте… У нас тут, знаете ли… Я не могу исключить…

– Ну хорошо, я приеду, насверлю ему дырок, а дальше – как бог решит.

– Видите ли, я не уверен, что там что-то будет такое, чтобы сверлить…

– Ну, напиши, что есть подозрения, я приеду, зачеркну.

Как вкусно просить прощения.

Был такой детский рассказ, не помню чей. Может быть, Драгунского. Там мальчик набедокурил, потом извиняется: трогательно прижимается к маме и вдруг понимает, что это очень просто, и очень приятно, и «даже немножко вкусно – просить прощения».

Это «вкусно» мне запало в голову и всплыло, когда я читал дочке сказку, а в сказке был повар в белом колпаке, вот ребенок и спрашивает: зачем белый колпак?

– Ну, – говорю, – чтобы волосы в суп не падали. Тебе приятно, когда там плавает? А белый – чтобы все видели, что чистый. А то напялит себе черный, и поди разбери, день он его носит или месяц.

Много лет назад я учился и работал при кафедре нервных болезней Первого Ленинградского мединститута. Нет, уже Санкт-Петербургского медицинского университета. Сразу чувствуется разница. Дежурил, разумеется, по ночам. И вот меня вызывают в приемный покой на предмет расследования пьянства. Пьянство было раскрыто на пищеблоке; подозреваемая повариха доставлена, куда надо, и ждет моего вердикта.

Прихожу. Созерцаю.

Я человек либеральный, никого не осуждаю, все понимаю. Если что про кого напишу, так в документальном стиле, без оргвыводов. Но здесь я даже споткнулся. Повариха, которой не дали приготовить обед для всего института, стояла совсем испуганная и несчастная. На ней были белые одежды ангела. Этого ангела, ходившего к сынам человеческим, низвергли на землю; содрали в наказание крыла и хитон, постелили их у входа в адский сортир, где тысячи бесов вытирали о них свои черные копыта.

Потом одежды с крылами надели обратно на ангела, а на прощание выплеснули на фартук ночной горшок Люцифера.

И я не сдержался. Это был последний в моей жизни проблеск гражданского идеализма. Я приблизился, оттянул лямочку фартука и обратился с такой речью:

– Послушайте, я все понимаю. Мне плевать, что вы выпили. Но вы же обед варили – что, что это? В каком вы виде?

Повариха вытаращила глаза, отшатнулась и пробормотала:

– Я больше не буду.

И я увидел, как это всем будет вкусно, прощение поварихи.

Побег из курятника.

На поэтическом фуршете ко мне обратился застенчивый молодой человек, который, как выяснилось, занимается Рекруитментом, а потому читает идиотские книги в моем переводе. Вежливо и тонко хихикая в ответ на мои ядовитые реплики, он выразил надежду на какое-нибудь сотрудничество в перспективе. Не имея ничего против него лично, я в сотый раз содрогнулся при словах «работать в команде». Нет ничего страшнее для меня, чем сделаться «командным игроком».

Всегда и везде я искренне ненавидел начальство за то, что оно за мной следило. Вот сейчас мне замечательно: сделал – и молодец. Не сделал – тоже молодец, просто съешь на один пирожок меньше. Зато в прежней жизни мне приходилось совершить столько побегов, что по накалу страстей, если взять их в совокупности, хватило бы и на Бастилию, стоявшую под охраной глупого Ла Раме, и на Шошенк, и на историю с Мотыльком и Дастином Хоффманом.

Я совершенно не умею сидеть и пучить глаза, когда все уже давно сделал. И в поликлинике, и в больнице у меня всегда существовало по два пути отступления, главный и запасной. Основная дилемма заключалась в верхней одежде. Если я вешал ее в кабинете, пользуясь королевской привилегией игнорировать, на зависть обычным смертным, гардероб, то мне приходилось бежать уже одетым, и я рисковал натолкнуться на какую-нибудь проверяющую сволочь. А если я катился вниз как бы по делу, то неизбежно задерживался в гардеробе, где тоже мог натолкнуться на сволочь. К тому же меня выдавала сумка, по которой сразу делалось ясно, какое у меня дело.

Так я сбегал на час, на два, на три раньше времени.

Однажды ко мне вошла начальница, пожевала губами и потребовала объяснений.

– Но я же все сделал, – сказал я жалобно.

– Часы надо высиживать, – не без сочувствия ответила та.

Но я видел, во что превращаются фигуры тех, кто высиживает многочасовые лечебно-профилактические яйца. И дело не в факте сидения, потому что сейчас я то же все время сижу и неизбежно располнел, но именно докторский стан после долгого высиживания приобретает какие-то своеобычные формы. Откладываются какие-то совершенно особенные, тугоплавкие жиры, впитавшие вялое атмосферное электричество…

– Так чем же мне заниматься? – спросил я.

– Работайте с документами.

И я работал с документами: сидел и уныло перебирал больничные листы, читая об уголовной ответственности за их неправильную выдачу – по закону, принятому в щедром на выдумки 1937 году.

А вот в больнице я постепенно обнаглел и на излете врачебной деятельности уходил уже через час после появления на работе. Я говорил, что пошел лечить зубы.

Наконец там рассвирепели.

Вообще-то ко мне приставали и с другими придирками. Последний начмед, например, упрекал меня в убогости стиля при оформлении историй болезни.

Естественная монополия.

Когда я работал в петергофской поликлинике, я был там добрым следователем.

Потому что поликлиника, как ее ни крути, тоже общечеловеческое учреждение – а значит, в ней должен быть следователь добрый и следователь злой.

Я всех принимал даже без номерка.

А мой коллега слыл жестоким извергом, он был бездушной машиной. В сложном медицинском процессе его больше всего привлекала административная сторона. Он постоянно делал в карточках разные пометки с восклицательными знаками, не имевшие отношения к диагнозу, но очень важные для профилактики жалоб и наказаний – «Герой!», «Инвалид!», «Участник!», «Идет на ВТЭК!», «Хочет на ВТЭК!» и так далее.

А сам уже много лет как сошел с ума и бредил жилплощадью.

Его как огня боялись.

После «здрасте» со мной он вываливал из портфеля судебно-хозяйственные бумаги и, задыхаясь он торжества, начинал объяснять, кого и где он вывел на чистую воду.

«Липа!» – ликовал он, тыча пальцем в какую-то испуганную подпись.

Мы с ним были в большом дефиците. Сами к себе рисовали талончики, половину спускали в регистратуру, чтобы публика к нам с утра занимала очередь. Пока я работал, полегче было.

Уходил я однажды в отпуск.

Спустился в регистратуру взгрустнуть, попрощаться. А там уже мой коллега расхаживает. И облизывается, пальцем грозит, рисуя перспективы своего одиночного труда:

– Десять талонов отдам, и все.

Подумав, с неуверенной радостью:

– Будете у меня визжать!..

За стойкой притихли, глядели на него с веселым страхом и готовы были визжать уже прямо сейчас, с зачетом будущих лишений.

Солитер.

Однажды до и после полуночи у меня состоялся телефонный разговор с одной знакомой. Она спрашивала совета: ее подруга почувствовала, что в ее кишечнике зародилась некая Жизнь. Дня два уже там существует. Новая жизнь сопровождается потерей аппетита и легким головокружением. Поскольку Господь по избытку великодушия даровал человеку право именовать всякую тварь, больная нарекла Жизнь Солитером. Эта мысль пришла ей в голову сразу, едва она вспомнила рассказы о Солитере, которые слышала давно.

Я привел себя в боевую готовность, но тут выяснилось, что подруга уже устала думать о Солитере и задремала.

Зато задумался я: почему же Солитер?

И как вообще возможно иметь суждение?

Я говорю об этом, будучи закоренелым агностиком. Таинственная Жизнь в кишечнике напомнила мне примечательный случай, рассказанный одной очень умной женщиной, психотерапевтом. К сожалению, ее уже нет в живых. К этой женщине ходил матерый эксгибиционист. Ему ничто не помогало; пробовали гипноз, рациональную психотерапию, гештальт, психоанализ – впустую.

Целительнице он надоел смертельно.

Однажды она погрузила его в легкий эриксоновский гипноз и заставила воображать всякую всячину. Бедняга, как обычно, сразу увидел льва, который в подобных видениях равнозначен «Я». В сторонке от льва прогуливался папа. Папа эксгибициониста, не льва.

Лев этот тоже осточертел докторше. Она уже понятия не имела, что с ним дальше делать.

«Хорошо, – сказала она наобум. – Лев съел папу».

И лев съел папу.

На следующий сеанс клиент явился с букетом роз и прочими дарами. Он полностью выздоровел и теперь сиял.

Кто же мог знать?

А вы говорите: Солитер. С дурной уверенностью.

О деликатных тонкостях.

На уроке сексуальной квалификации доктор Щеглов рассказал нам, что экспертиза эротической видеопродукции – дело весьма тонкое и непростое. Собирается важная комиссия, состоящая из солидных людей. Они отсматривают фильм и приглядываются: подтягивается ли во время совокупления мошонка. Если она подтягивается, то копуляция натуральная, а кино порнографическое, и за него надо посадить. А если висит, то это полное фуфло, обман потребителя, равнодушная имитация, она же – высокое, как известно, искусство. Сажать не надо, можно дать приз Венецианского кинофестиваля.

Вообще, эти уроки бывали очень познавательными. Один доцент, например, Петров его фамилия, вел у нас цикл «Социальные аспекты сексологии». Он ничего другого не делал, кроме как пересказывал нам сцены из разных фильмов, особенно напирая на «Калигулу», и в глазах его светилось неподдельное восхищение.

А профессор Либих – ныне покойный, как я понимаю, но если нет, то виртуально прошу у него прощения – задавал неожиданные вопросы: чем, например, должно пахнуть в уборной? И сам же отвечал, что в уборной всегда должно немножко пахнуть уборной. Он был милый человек, но очень сильно смахивал на Берию. Однажды он решил показать нам сеанс гипноза. Для этого, по его словам, ему нужно было выбрать идеальную кандидатКУ, и он пошел по проходу, выискивая сродственную, созвучную его душевному строю, фигуру. И вдруг, подавшись вперед, молча задвигал нижней челюстью. Я по сей день пытаюсь подобрать какой-нибудь подходящий аналог из животного мира, но безуспешно. Подвигал, походил, схватил одну самку. И загипнотизировал.

Транквилизатор.

Короткая история, моментальный снимок. Snарshоt, как говорят в народе.

В годы работы в поликлинике самым приятным обстоятельством было расположение моего кабинета. Он находился напротив сортира. Никакого сорокоманства – я просто курил там. И все там курили, и всем приходилось бегать, а мне всех делов-то – единожды шагнуть мимо очереди якобы по важному делу, и курить.

И вот (оборот этот уже надоел, но все же) я однажды вошел туда совершенно представительный, в белом халате, со строгим лицом. У подоконника содрогался человек в ушанке. На подоконнике стояла початая бутылка портвейна.

Увидев меня, человек осклабился.

– Доктор невропатолог вышел покурить, – отметил он не без надменной приветливости.

– Что это? – указал я на бутылку вместо ответа. Я был строг.

– Это? – Он посмотрел на портвейн. – Транквилизатор.

Я сдвинул брови. Он вынул из-за пазухи справку, в которой было написано, что ему недавно удалили легкое, и удалили неспроста.

Я раскрыл рот, чтобы сказать что-нибудь душеспасительное и вразумляющее, но вместо этого бросил папиросу в горшок и ушел.

Запомнилось почему-то.

Визит дамы.

Удивительными делами хворают люди – иногда.

Мелкое воспоминание с потолка.

Пришла ко мне однажды на прием, в поликлинику, одна женщина лет полста. Крупная, со смиренным лицом, довольно безропотная.

Села и хрюкает.

Это у нее была такая болезнь. Она пришла, чтобы я ее спас, но это я так решил, а на самом деле я понятия не имею, зачем она пришла. У нее была карточка толщиной в роман «Идиотъ».

Ее спасала профессура, бывшая для меня надменным скоплением иронических звезд. И академики там тоже сияли. На эту тему в чудовищной карточке было много потертых выписок убористым почерком.

Не спасли.

Она смотрела на меня и продолжала равнодушно хрюкать с интервалом в тридцать секунд.

Я присмотрелся и решил вдруг, что это ей даже немного идет.

Я не смеюсь над этой гостьей моего беспомощного кабинета. Скорее, расписываюсь в бессилии.

Выписал ей феназепам, отпустил. Покорно взяла рецепт, пошла, хрюкнула на пороге.

Правильно я оттуда уволился – что мне там делать? Когда такие трагедии.

Под водительством Мопассана.

Жила-была одна женщина, и вот она захворала. Захворала не совсем смертельно, но неприятно. Она лежала на постели, кротко улыбалась и говорила, что не может пошевелить ни руками, ни ногами. И не шевелила. Долго. Счет пошел не на месяцы, а на годы.

Наконец пригласили серьезного специалиста по таким недугам.

Он пришел и увидел огромную кровать, посередине которой лежала больная, на спине. Этот специалист, между прочим, рассказывал нам, что всегда, входя в незнакомый дом, смотрит, сколько места в комнате занимает кровать.

В личной беседе с больной он добился немногого. Она умиротворенно глядела в люстру с красивыми висюльками.

Тогда настал черед беседы с родственниками, и здесь дело пошло живее. Выяснилось, что в этой семье произошла страшная трагедия. Муж пациентки изменил ей. И с тех пор она такая.

С тех же пор он старается заслужить прощение и снисхождение. Он военный, настоящий полковник.

– А где же, где же спит этот негодяй, это чудовище? – спросил специалист.

– Вот тут, – и ему указали на небольшой жесткий сундучок, накрытый клеенкой. Сундучок приютился в темном углу.

Специалист пошел к выходу. Откуда-то выскочил полковник.

– Ну скажите, – зашептал он, – когда она поправится? когда?

Специалист посмотрел на него и пожал плечами:

– Никогда.

На линии доктор Кулябкин.

В 2001 году вместе с нашей дачей сгорела и книжка, которая хранилась там много лет. Это был толстый производственный роман из жизни врачей под названием «На линии доктор Кулябкин». Его все моя мама читала, я не сумел. При виде заглавия мне всегда вспоминался один доктор, тоже такой вот простой, с невразумительно говорящей фамилией, со своими нехитрыми радостями и горестями, о которых так приятно прочесть. Пусть эта фамилия сохранится, настоящую я забыл, да и ни к чему ее указывать. Пусть меня простят за плагиат.

Правда, быт этого доктора – я уверен в этом, даже не читавши романа, – во многих мелких деталях отличался от быта героя.

Мне приходилось сталкиваться с Кулябкиным, когда я подрабатывал в некоторой поликлинике на Петроградской стороне. Это был худощавый мужчина в несвежем халате, с затравленными глазами и добрым лицом. По-моему, он был хороший человек. Наверняка его любили больные. Спокойно и уверенно вышагивать по жизни ему мешал чудовищный перегар, толчками вырывавшийся из его прыгающих губ. Казалось, он постоянно ждал опасности, заслуженного удара в спину, разбирательства, замечания, упрека.

Однажды, дожидаясь машины в регистратуре, я слышал, как регистраторше поступил приказ разыскать доктора Кулябкина и отослать его на ковер для выпускания отравленной крови. Не знаю уж, что он натворил – может быть, куда-то не сходил, а может быть, что-то не записал.

Приказ был исполнен немедленно. Кулябкина разыскали и направили по назначению.

– Из доктора Кулябкина сейчас фарш сделают, – заметила хромая регистраторша, едва к ней сунулся кто-то знакомый. Она сияла, она цвела.

У нее усилилось слюноотделение, ладони сладко терлись друг о друга. Мерещилось, что от их соития у нее вот-вот родится третья.

– Сейчас из доктора Кулябкина котлету сделают, – сказала она через две минуты еще кому-то.

– Сейчас из доктора Кулябкина шашлык сделают, – сказала она мне.

– Сейчас из доктора Кулябкина форшмак делать будут, – сказала она в пространство.

Месяца через два доктор Кулябкин исчез. Никто не знал, где он, и говорили о нем с легкой тревогой и заблаговременным сочувствием. Потому что исчез он надолго. «Нигде его нет, – говорила регистраторша. – Домой к нему ходили. Нету. Вот уже месяц». И я тогда сам решил, что с Кулябкиным приключилось что-то совсем нехорошее.

Потом он тихо появился. Приступил к должностным обязанностям.

О причинах отсутствия спрашивать не хотелось. О них и не говорил никто, все понятно.

Он, конечно, не закусывал, потому что сам был закуской.

Языковой барьер.

За человеческой мыслью не угонишься.

Оказывается, пациентки моей матушки, когда им прописывают свечи, делают так: бросают их в унитаз, а после садятся и справляют нужду. Они не выбрасывают свечи, нет, они пребывают в полной уверенности, что после этого поправятся.

Да и я никогда не был уверен, что меня правильно понимают.

Помню, попросил одного больного – норовистого такого, хорохористого старичка с бородой скоротечного козлика – встать, вытянуть руки и закрыть глаза. И что он сделал? Мне не описать того, что он стал делать. Он изогнулся змеевиком, высунул язык, зажмурил один глаз, раскинул руки и начал приседать пистолетом, кренясь набок и багровея лицом.

– Что вы делаете? Что, что это? – закричал я.

– Э? – проблеял он, склоняя и голову тоже, глядя на меня свободным глазом.

Путь к сердцу мужчины лежит через желудок.

Хочу посетовать на некоторый цинизм медицинской науки. Изучали мы, помнится, рентгенологию. И нам предложили зайти в этот проницательный аппарат и посмотреть на себя изнутри. Не снимок какой-нибудь сделать, а запустить научно-популярный кинематограф. Зашел я, значит, туда, и оказалось, что во мне сокращается нечто колоссальное. «О, какое большое сердце», – удивился рентгенолог. Я приосанился и скромно улыбнулся, поглядывая на дам. «Это очень плохо, – сказал рентгенолог, – с таким большим сердцем долго не живут».

Потом одну девушку, коротышку такую, заставили выпить сульфату бария для показательного обзора желудка.

«Редкий случай, – сказал рентгенолог. – Желудок-чулок. Посмотрите, какой он длинный – даже дна не видно, он спускается в малый таз».

Согруппница, и раньше меня не особенно привлекавшая, вообще перестала существовать для моего умозрения.

Сейчас-то я, конечно, наплевал бы на кишечнополостные чулки, но тогда было другое дело, всего лишь четвертый курс. Или третий? Не помню уже. Еще сохранялось подобие романтизма, не признававшее желудков.

Пирация.

В школьном вестибюле, на лавочке, широко раскинулась квашеная бабуля с первично добрым, но временно возмущенным, лицом. Она громко говорила. Привожу ее рассказ по возможности дословно.

«…кишки мне чистили, из кишок у меня полведра гноя выпустили (с этого момента я и стал прислушиваться к рассказу). Я все ходила к нему, ходила, а он мне написал направление пирироваться. Я своим ходом взяла такси, приехала, а он мне там говорит: я вас не возьму, у меня чистое, а вы гнойная. Я ему говорю: как же так? Вы же сами мне дали направление. А передо мной были мужчина и женщина, с сумками. Женщина осталась, а мужчина с сумками пошел. А он взял мое направление и порвал, вызвал «скорую» и говорит: «Только никому не говорите, что это я вас отправил». И вот мы едем, я все смотрю: куда же это меня везут? И привозят на Богатырский, ну да! В эту мерзость! В этот свинюшник! Наорали на меня, я говорю: чего вы орете? Сунули в палату, в морозильник, там бабулька лежала с этим, с рожистым воспалением, и нарыв у нее на ягодице. Селедка на окне замерзает, селедка! Булку ели. Обед холодный! Второе – никакого второго! За весь день никто не подошел, а на другой день только вечером, у них оказывается пирации с семи часов, во как. В кресло затолкнули, на стол. Там подошел, спросил только, чем болела; я сказала: воспалением легких, и все, дали наркоз, я час ничего не слышала. А вот на Березовой, когда вторую пирацию делали, я все слышала!».

Почему-то она особенно негодовала на то, что не слышала.

Между прочим: ведь пирацию все же сделали! Поправилась! Выписалась! Вот так.

Шубы.

Мне припомнилась история, которой хвасталась наша преподавательница инфекционных болезней, на пятом курсе.

Это была странная женщина. Я никак не мог ее определить. Светлая кубышка без особого возраста; сказать, что дура – нет, не могу, но контакт не ощущался. Что-то далекое. Потом я понял, что за выпученными базедовыми глазами скрывается безумие.

Она рассказала нам именно о прожарке и сожжении. К ней поступили какие-то женщины, приехавшие с неизвестной хворью из Индии, где они прикупили очень дорогие шубы. Масло масленое – меховые, конечно. Что-то очень редкое и роскошное.

Узнав, что шубы отправятся в печь на дезинфекцию, дамы закатили истерику. Но слушать их никто не собирался.

В этом месте рассказа преподавательница оживилась. Глаза ее засверкали пуще прежнего, и я понял, какого рода вещи доставляют ей удовольствие. Дальше дословно:

«Мы отняли у них шубы и положили в специальную камеру. Вы представляете, какая там температура? Через какое-то время мы вынули оттуда огромный сплющенный ком. И мы стали прыгать, плясать вокруг него и петь разные песни».

Диссиденты.

Году, наверное, в 89-м, когда всякие разоблачения были очень и очень в цене, ко мне на прием явилась бабушка. Свои жалобы она начала с того, что назвалась жертвой сталинских репрессий. А я как раз закончил знакомство с «Архипелагом ГУЛАГ» и был настроен соответственно. Конечно, я сразу проникся к бабушке расположением. Я был готов сделать для нее все, что угодно.

– А старик-то мой, старик! – пожаловалась она. – Молодую себе завел!

Речь шла о человеке 70-летнего возраста. Как назвать то, что произошло дальше? Озарением? Клиническим мышлением? Не знаю. Я произнес очень правильную фразу, после которой стало ясно все.

– Вот вам таблетки, – сказал я. – Но только вы их ему не показывайте.

– Думаете, может подсыпать что-нибудь? – охотно встрепенулась бабушка.

Я расслабился.

– Ну да, – я не стал возражать. – А перед этим загляните в желтое двухэтажное здание, которое во дворе.

Из двухэтажного желтого здания бабушка вернулась в сильнейшем раздражении. Мне пришлось перенаправить ее туда, но уже принудительно.

В общем, к иным мученикам совести надо присматриваться. Их, разумеется, много.

Но человек, который некогда явился ночью на еврейское кладбище, сделал себе обрезание и отправил обрезки в посылке Брежневу с припиской о том, что только что совершил политическую акцию – тот человек тоже мучился совестью.

Гангстер.

Гангстер был моим пациентом.

Удовольствие от этого общения я получал осенью 93-го года, когда заправлял хозрасчетным курортным отделением.

Гангстера положили ради денег, потому что к тому времени отделение уже дышало на ладан и катилось к неминуемой гибели. Никакого нервного заболевания, кроме махрового алкоголизма, у него не было. Моя начальница подружилась с ним, раскаталась перед ним в блин, легла под него (мои домыслы), возила его всюду с собой. В великодушии, причиненном белой горячкой, он пообещал вообще купить все здание с отделением вместе и сделать публичный дом со мной в качестве заведующего.

Как ни странно, он и вправду ворочал какими-то деньгами, что-то химичил.

Ходил в тройных носках трехмесячной выдержки, носил грязный свитер, выпячивал пузо, ел бутерброды с колбасой, небрежно относился к лечению. Развлекался в меру сил: воровал медицинские бланки и заполнял их на имя соседа по палате. «Общее состояние: желает лучшего. Кардиограмма: хреновая».

Часами просиживал в моем кабинете, глядел на меня рачьими глазами, чего-то ждал.

– А я сегодня убил человека, – вздохнул он однажды с порога. – А что было делать? Иначе бы он убил меня.

Было дело, мне понадобилось купить сотню долларов. Он торжественно выдал их мне и рассказал, что банк, которым он закулисно владеет, самый надежный из банков. Это был очень известный банк, но я не буду его называть. Его уже нет, по-моему.

В другой раз он, смеясь, посетовал на неприятности, доставленные ему милицией и госбезопасностью. Он допустил промах и взломал их базы данных – я не очень представляю, как он ухитрился это сделать, потому что в те годы даже не слыхивал про Интернет. Впрочем, люди его уровня уже, вероятно, имели туда свободный доступ.

– Приехали, – хохотал он. – Пушки вынули: «Ты что делаешь?!».

Наконец гангстер открылся мне до конца. Оказалось, что он является членом тайной, глубоко законспирированной организации диверсантов, которых всего человек тридцать по стране. Еще в 70-е годы их специально готовили для совершения глобальных экономических преступлений. Об этом не знает ни одна живая душа, кроме меня. И мне теперь придется держать рот на замке.

А я-то его лечил.

Нос.

Поведение финнов, посещавших нашу культурную столицу в былые времена, хрестоматийно и общеизвестно.

За экстрим нужно платить.

Один такой финн приехал и не придумал лучше, чем дразнить собаку окурком. А может быть, он учинил над ней еще что-то, не помню. Отечественная собака возмутилась и откусила ему нос в аккурат по линии Маннергейма.

Финна поволокли в районную больницу города Всеволожска, что в тридцати километрах от Питера. Там на него посмотрели косо: лоров отродясь не держали, а потому не были уполномочены прилаживать обратно заслуженно отчекрыженные носы.

Начали выяснять, какое лор-отделение дежурит по городу. Выяснилось, что в 26-й больнице такое отделение не смыкает глаз. Нос бросили в целлофановый пакетик и вместе с финном в качестве приложения повезли через весь Питер в эту самую больницу.

Там, понятно, было невпроворот своих дел. Суетились да прилаживались часа три. И нос потеряли.

Холодный душ Шарко.

Я не переношу литературную критику. На мой взгляд, это совершенный паразитизм. Имеешь мнение – ну и имей, ты такой же читатель, как все. Но нет, некоторые предпочитают навязать его миру, да еще денег за это срубить хотят. Волею обстоятельств, вознесших тебя и давших тебе рупор. У других-то рупора нет.

Меня дважды в жизни подвергали уничтожающей литературной критике. Она пролилась холодным душем.

Первый случай был на третьем курсе, когда я начал изучать терапию. Нам приказали написать первую в жизни историю болезни, от и до. Ну я и написал, странички две. Объем, между прочим, вообще не оговаривался. Так после этого наш педагог взял мою тетрадку двумя пальцами и воскликнул, потрясая ею не без брезгливости:

– Вопиющее убожество мысли!

Второй эпизод произошел в больнице, о которой я часто пишу. Историю болезни, уже настоящую, приволок начмед, весь красный от негодования:

– Вопиющее убожество стиля! – захрипел он.

Я оправдывался, говоря, что писал под диктовку заведующей, но он не слушал и был прав. Копирайт оставался за мной.

Таких вещей я не прощаю.

Отомстил. Сделал своим документальным героем. А моим героям приходится несладко.

Ностальгия.

Я вспоминаю (что за напыщенность, черт побери: «Я! Вспоминаю! Кто я такой?» Не читайте) поликлинику в городе Петергофе, где я работал лет двенадцать тому назад.

Сначала я вспомнил про инвалида гражданской войны, который пришел ко мне выписать одеколон. Потом я вспомнил про беременную женщину, которая явилась ко мне, будучи на седьмом месяце, и призналась в неуемном сексуальном желании.

Наконец я припомнил глухонемую швею, которой я дал бумажку для изложения жалоб, и она написала: «Очень болит спинка, и все обижают».

После этого я почувствовал себя примерно так, как чувствовали себя все эти трое, вместе взятые.

Варангер-фьорд.

Военного доктора из меня так и не вышло, хотя государство очень старалось и даже оплатило мне билет в Североморск, чтобы я развивался. Туда даже пригнали радиоактивную лодку «Комсомолец», но припозднились, и я уже успел свалить. Целый месяц нам читали разные лекции, которые на деле мне нисколько не пригодились. Мне совершенно напрасно рассказывали про отравление компонентами ракетных топлив и декомпрессионную болезнь, не говоря уже о сортировке санитарных потерь. Оказалось, что вынужденное бездействие бывает куда полезнее. Месяц прошел, и меня отправили на практику. Кто-то решил, что наилучшего опыта я наберусь у норвежской границы, в микроскопическом местечке под названием Лиинахамари, где Варангер-фьорд.

Явившись, я увидел в заливчике тройку доисторических подлодок. Улыбаясь, я отрапортовал майору медицинской службы, что являюсь начальником медицинской службы надводного корабля. «А у нас таких нет», – майор улыбнулся в ответ и развел руками. После чего списал меня в гарнизонную поликлинику, на амбулаторный прием. Желающих показаться мне не было, хотя слух о серьезном докторе из самого Питера разлетелся быстро: «Спешите! всего несколько представлений! Всю смену на арене». Мне удалось сделать одно доброе дело и уложить в больницу города Никель одного бедолагу с радикулитом, которого третий месяц гробили анальгином. Сегодня, правда, оглядываясь на свой больничный опыт, я начинаю сомневаться, что поступил правильно. Больница Никеля почему-то не внушает мне особого доверия.

Все остальное время я валял дурака.

Проглатывал три или четыре колеса седуксена и ложился в семь часов вечера. Седуксен я пил потому, что меня, за неимением лучшего, поселили в зубоврачебном кабинете, и я спал полулежа, в зубном кресле. Моя нелюдимость и склонность проваливаться в небытие сильно удивляли моего денщика – да, ко мне приставили матросика и велели ему за мной присматривать, носить мне чай, будить меня, и так далее. Хороший был паренек, простой. Он искренне хохотал, глядя в телевизор, где под «Ласковый май» танцевал дрессированный медведь. «Пусть в твои окна светит беспечно розовый вечер», – пел телевизор. «Жопой-то, жопой крутит,» – смеялся денщик. Я мрачно следил за обоими из-под полуприкрытых век. Пока однажды, в воскресный день, он не ворвался ко мне с диким криком, воя на причал.

Я, холодея, бросился к морю. Я отлично понимал, в случае чего мне придется принимать самостоятельное решение. И мои худшие опасения подтвердились. При погрузке подводной лодки сломался какой-то кронштейн, и груз весом в семь центнеров рухнул в люк, прямо на мичмана.

Мичмана извлекли. Глаза его плавали в разные стороны, и он уже почти не дышал. Мне повезло, что я не принял никаких мер и не оставил никаких записей. Меры и записи уже не требовались. Я тупо стоял над мичманом, попеременно глядя то на него, то на аптечную сумку, приволоченную денщиком. Если бы я сделал нечто заполошное и бессмысленное – вколол бы ему, скажем, что-нибудь, – то после не отмылся бы вовек. Но травма была несовместима с жизнью, и я стоял.

Тем временем кто-то позвонил в деревянный госпиталь, находившийся в километре от базы. Примчалась машина, мичмана увезли. В госпитале дремали без дела такие же подневольные, как и я, питерские реаниматологи, мои товарищи по беде. От нечего делать, когда мозг несчастного мичмана уже давно перестал работать, они запустили ему сердце. И Северный Флот встал на уши, разыскивая смельчака, который взял бы на себя ответственность и написал: «Отключить аппарат».

Масоны.

Много лет мне не давали покоя любители уринотерапии. Я лично знал некоторых, применявших чудесную влагу наружно и внутрь.

Мне всегда казалось, что за этой склонностью кроется нечто большее. И только недавно я ни с того ни с сего догадался: эти люди обретают свою, как выражаются психологи, идентичность.

К закату моей медицинской карьеры я набрался достаточно опыта, чтобы сразу определить, кто в принципе согласится на уринотерапию, а кто – нет. Ну, и тех, конечно, кто уже согласился. По особому блеску в глазах и томику Малахова на прикроватной тумбочке. Блеск всегда бывал с оттенком вызова. Казалось, что эти люди мысленно зачисляют себя в тайную мочевую ложу. Общедоступный и недорогой способ снискать исключительность, раз уж другие пути заказаны. Ощутить себя неким единомышленником, хотя вопрос о мышлении остается открытым.

Тем более что обычный социум не принимает этих людей. Получается настоящая дискриминация, так что отверженные давно заслуживают отдельной оппозиционной партии. Ну, если не партийную деятельность, так хоть парады могли бы себе выторговать. Ходили бы, да утверждались, вместе с босыми последователями Порфирия Иванова.

У матушки на работе была одна такая сотрудница. Садятся доктора с утра попить чаю, печенье достают всякое, котлетки на хлебушке. И эта подсаживается с краю, ставит стакан, наполненный до краев. Понятное дело, ее не приветствовали. Матушка моя – она так прямо и посоветовала ей соответственно закусить.

Одна снежинка – еще не снег.

К одному известному сексопатологу пришел на прием майор. Майора трясло, он был бледен и чуть не плакал.

Будучи в командировке, военный познакомился в поезде с доступной и симпатичной барышней. Быстро созрел маленький железнодорожный банкет. За банкетом последовала камасутра дальнего следования.

Утром майор продрал глаза и увидел при барышне вопиющие первичные половые признаки. Барышня, если уместно так выразиться, была барином. С нею вышла незадача, как пелось в песне.

И вот поэтому майор, разваливаясь на части, примчался к сексопатологу. Его мучил вопрос: он уже гомосексуалист или еще нет?

Был вкрадчиво обласкан и успокоен: один раз – не…

Готовь сани летом.

В гинекологическое отделение явилась древняя бабушка. Она попросила справку, в которой нужно было написать, что у нее богатырское гинекологическое здоровье, а скверных болезней нет совсем.

В справке ей, конечно, отказывать не стали, но осторожно осведомились, зачем такая бумага нужна.

Оказалось, что бабушка пустила к себе студента, сдала ему комнату.

Готовь сани летом.

«Вдруг ему захочется, да он побоится? А я ему справочку на видное место и подложу».

Матка-яйки.

Владимир Ильич был прав, конечно, когда распространялся о чистоте русского языка и возмущался словом «будировать». Однако лингвистическая самобытность в последнее время меня донимает. Сию вот минуту натолкнулся на разъяснение переводчиком умного слова «галакторея». В скобках, хотя его никто не просил объяснять, потому что текст специальный, он написал: «избыточное молокоотделение». Уж и не разберу, какие мысли приходят в голову – не то об отделении милиции, не то о больничном. Наверное, я придираюсь, глаз замылился. Наверное, написано правильно.

Правда, заимствование обыденных образов для описания вполне научных вещей раздражает многих, хотя считается признаком умудренности, принадлежности к старой школе, намекает на опыт и благоухание седин. Это славянофильство, конечно, бесит западников, которые не помнят родства. А то и похуже кого распаляет.

Матушка моя, помню, рассказывала о старушке-доцентихе, под чьим началом она начинала работать в родильном доме. Эта старушка не признавала современную систему мер, сантиметры и миллиметры ее не устраивали. Она требовала, чтобы молодые доктора писали в истории болезни: «Матка величиной с куриное яйцо». Далее, по мере созревания плода: «Матка величиной с утиное яйцо», «Матка величиной с гусиное яйцо».

Маменька моя не сдержалась, написала в итоге: «Матка величиной с яйцо крокодила».

Про молодость, которая не знала, и про старость, которая не могла.

В дохтурском деле часто ощущаешь себя силой, что вечно хочет блага, но вечно совершает – ну, не то чтобы зло, но и не совсем добро. Дело не в том, что пропишешь какую-то неправильную гадость или зевнешь что-нибудь смертоносное: оно, быть может, было бы и к лучшему. Бывает, что сделаешь все замечательно, а получается вред.

Когда я студентом проходил хирургическую практику в городе Калининграде, у меня в палате лежала одна бабуля. До неприличия грузная, и дело ее было плохо. У нее развилась гангрена левой стопы, потому что сосуды уже не годились ни к черту, особенно на ногах: забились наглухо.

Так что на ученом совете дружно придумали эту ногу отрезать всю, целиком.

Заплаканные родственники бабули бродили по коридору и мысленно – а может, и на словах – с ней прощались.

Мне даже довелось поассистировать на операции. Сейчас не вспомню, что я делал; наверное, держал крючки, как это принято, да еще шил, а ногу пилил настоящий опытный доктор, специальной пилой.

Короче говоря, все мы думали, что бабуле конец. Не в тех она находилась годах, чтобы ноги резать, да еще наркоз, штука нешуточная. И что же вышло? Бабуля резко пошла на поправку. Оно и понятно: во-первых, не стало гангрены; во-вторых, она лишилась значительной своей части, в которую какие-никакие сосуды, а все-таки гнали кровь. Теперь эта кровь бодренько поступала к жизненно важным органам, и сердце у бабули заработало очень неплохо, и голова прояснилась.

Загрустившие было родственники мигом насторожились. Вместо положенной по замыслу благообразной покойницы они приобрели одноногое внутрисемейное приложение. Пришлось забыть про наследство, которое поделили прямо в коридоре.

«Прошу пана».

Однажды моя специальность превратила меня в международного преступника. Да и Варшавский Договор тогда уже был при последнем издыхании – может статься, я нанес ему последний удар тупой лопатой.

В 1990 году, во Франции-Бургундии, мы познакомились с одной блистательной полькой. Нас к себе пригласила и приютила община экуменистов, и польку эту тоже позвали. Экуменисты вели себя очень демократично, но даже они делали ей замечание: прикройте шейку, прикройте спинку, а лучше – грудку. Больно яркие были формы, сплошной эффектный рельеф.

Бургундии ей стало мало, и она прикатила в Питер. В Питере у нее то ли уже был, то ли образовался настоящий Андрейка, подозрительный молодой человек с усиками. Они думали пожениться по глубокой любви, хотя меня не покидала мысль, что Андрейка просто хочет удрать куда-нибудь от греха подальше. Или ко греху поближе.

В общем, они захотели нас в гости, мы пришли.

И жаркая пани обратилась ко мне с просьбой. У нее был не в порядке паспорт. По-моему, она опоздала с выездом и просрочила визу или еще что, хотя я не помню, чтобы в 90-м году кто-то требовал польскую визу. Или в Польше – нашу. Ну, наплевать, не в этом суть. Суть в том, что она просила у меня печать себе в документ. Пускай, дескать, пограничники знают, что опоздала она не просто так, а потому, что была у врача. «Поставь», – соблазнительно мычала она.

Я никак не мог взять в толк, при чем тут я. Что тебе поставить? Мой фиолетовый анонимный штамп?

«Да.».

«Но зачем?».

«Неважно. Поставь. Прошу тебя».

«Писать ничего не буду», – предупредил я.

«Не надо».

Я раскрыл ее паспорт и впечатал в него: «Невропатолог».

Она была совершенно счастлива, и даже Андрейка сурово улыбался: одобрял.

Больше я о них ничего не слышал.

Мне до сих пор чудится жаркое собачье дыханье. Много лет прошло, но Джульбарс уже взял мой след. Он сильно одряхлел, и потому расплата затягивается.

Мобилизация.

Больной должен знать, что с ним происходит. Знание лечит и мобилизует.

Я этого раньше не понимал и даже, было дело, едва не свалился в обморок. Это было на пятом курсе, когда меня прихватила такая межреберная невралгия, что я шагу ступить не мог. Мы тогда как раз изучали травматологию, и я, будучи студентом прилежным, явился на урок. Тем более что шагов требовалось немного, я приехал на троллейбусе. И в перерыве, не сдержавшись, пожаловался ведущему. Ведущий ожил и сказал, что устроит демонстрацию. Привел меня в процедурный кабинет, оголил, усадил на операционный стол. Набрал огромный шприц жидкости и стал объяснять моим товарищам:

– Вот я беру йод. Вот я смазываю участок. Вот протираю спиртом. Теперь я прокалываю кожу. Осторожно подвожу иглу к ребру – видите? Я дошел до него. Вот я на нем остановился иголкой и покачался. Теперь берем косо…

На этом этапе добрые групповые подруги взяли меня за руки, потому что я вдруг смертель-но побледнел. Но я напрасно бледнел, потому что добрый доктор ввел мне не только новокаин, но и спирт, и все прошло, и я немного развеселился.

Потом-то я понял, как важно информировать пациента о всех своих действиях. В нашей больнице работал один ловкий умелец, до которого мне было далеко – разве что фамилии у нас были одинаковые. Положил он большую, упитанную больную на живот и рассказывает:

– Вот я беру йод. Вот я смазываю кожу. Вот протираю спиртом. Теперь я прокалываю кожу. Завожу иголку… Чувствуете приятное распирание, приятное тепло? По ноге растекается тяжесть, болит уже не так сильно…

И верно – болело уже не так сильно.

Правда, доктор Смирнов ничего ей не ввел, а просто приставил к пояснице иголку и рассуждал.

Мы потом сообща решили, что нужно создать платную кабинку вроде тех, что устроены для моментальных фотографий. Кидаешь рубль, входишь, садишься. Шторки на миг раздвигаются, являя целебный портрет доктора Смирнова. Сдвигаются обратно. Следующий!

Живые и мертвые.

Латынь в медицине давно себя изжила. Знаете, как нас учили латинскому языку? Во-первых, решили ограничиться четырьмя падежами, да и те не понадобились.

Во-вторых, на каком-то этапе наплевали и на эти падежи, велели просто заучивать корни. Но не бездумно, конечно, с переводом. И, не заботясь об античных тонкостях, смело мешали их с греческими.

Сам я глубоко убежден, что международным медицинским языком должен быть русский. Мертвые наречия должны быть спрыснуты живой водой.

Уже спрыскиваются.

У нас одного спросили, на гинекологии:

– Чем, по вашему мнению, можно осмотреть полость матки?

Тот важно поправил очки:

– Ну, есть такой прибор: маткоскоп.

– Тогда уж давайте совсем по-русски, – уважительно подхватил гинеколог. – Маткогляд.

Неотложная лениниана.

На станции Скорой помощи жил маленький металлический Ленин. Очень удобный, старенький, потертый.

А у одной бригады сломалась в машине кулисная ручка, которой переключают скорость. Присмотрелись к Ленину повнимательнее, просверлили дыру, нарезали резьбу. Так что сделалось отлично: пальцы в глаза – и поехал.

Однажды эта бригада забрала на Сенной площади еще одного Ленина, уже живого. Он шел с конкурса двойников. На смотре-параде он нажрался до большевицкого плача, пошел и сломал себе ногу. Его загрузили в машину и повезли, понятно, в пьяную травму. А там таких желающих много; машина стоит, ждет. Двойник сидит и наблюдает, как водила Ленина щупает. Вдруг осознал:

– Как вы смеете! Это же Ильич!

На это ему возразили: наш Ильич, что захочу, то ему и сделаю.

– Ну, не глумитесь! Я его у вас куплю!

И купил, за пятьдесят рублей советских еще денег.

Тут и очередь подошла: Ленин захромал в приемный покой, прижимая к груди трофей. Но там, в приемном покое, давно ничему не удивлялись.

Косарь и Отличница.

Когда мы изучали фармакологию, сенсей велел нам играть в увлекательную игру.

Условия были такие: один прикидывается доктором, другой наряжается больным, а третий – медсестрой. Доктор лечит, больной нарушает, а медсестра все путает и делает неправильно. Задача: вылечить больного вопреки неблагоприятному расположению звезд.

Доктором назначили одну очень правильную Отличницу, больным – известного Косаря, не слишком усердного в медицинской учебе. Медсестрой же, если мне не изменяет память, был я сам и глубоко вжился в этот образ.

Понятно, что Доктору пришлось несладко. Отличница искренне хотела помочь Косарю. Но тот обнаружил фантастические познания по части разного рода диверсий, изобретательно нарушал режим, пил в больничном туалете водку, выбрасывал в унитаз таблетки, прописанные Отличницей. Что касается Медсестры, то в моем исполнении она приобрела уголовно наказуемые черты.

Косарь уверенно вел партию к недетскому мату. Отличница решилась назначить последнее средство.

– Да? – ликующе замер Косарь.

– Да, – твердо сказала Отличница.

– Очень хорошо! – воскликнул Косарь. – На следующий день больной умер!

– Да, – кивнул довольный сенсей и объявил игру законченной. – Больной умер.

– Ага, падла!.. – прошелестели мы с Косарем.

Доктор Томсон.

В медицине меня часто спрашивали, когда же я начну заниматься наукой.

Больничный профессор выжидающе всматривался в меня, думал, что я вот-вот созрею и начну возить его пробирки в Институт экспериментальной медицины.

Но он не дождался.

Я насмотрелся на разную науку, когда учился на нервной кафедре. Там мне открыли глаза. В частности, на большие старинные шкафы, набитые уродливыми позвонками и пробитыми черепами вперемежку с авоськами, полными бутылок. Я в жизни не видел столько пустой посуды – разве что в пунктах ее приема.

Мне объяснили, что на кафедре царит групповщина, и пьют узкими группами по два-три-четыре человека, причем эти группы никогда не пересекаются. А шеф жрет в одиночестве.

Такие обычаи, может быть, меня не остановили. Но я уже носил в себе первый кирпич нелюбви к науке, заложенный доктором Томсоном. На третьем курсе я учился у него патологической анатомии.

Доктор Томсон слыл извергом; мне повезло, как-то получилось, что меня он не тронул. Но в душу запал.

Он был молод, высокомерен, со злым голливудским лицом.

– Моя фамилия Томсон, – подчеркивал он. – Не Томпсон.

Как будто это что-то объясняло.

Доктор Томсон без передыху сыпал избитыми гадостями: «стервоидные гормоны», «введение – неприличное слово».

Он на дух не переносил практическую медицину и намекал, что близок к важному открытию.

На каждом занятии он возбужденно прищуривался и заводил разговор о лейкоцитах:

– Что это за функция такая – прибежать по сигналу тревоги и превратиться в гной? Примчаться, чтобы погибнуть? Не значит ли это, что они – функциональные импотенты?

И делал паузу, чтобы мы успели оценить глубину его догадки. Мне было наплевать на потенцию лейкоцитов, потому что я уже заранее предвидел, что дело закончится тасканием пробирок. К тому же на войне, как на войне, а палец – он поболит и пройдет, несмотря на половую несостоятельность всякой мелочи.

– Вот мне это интересно, – доктор Томсон все сильнее и сильнее себя взвинчивал. – А вы можете отправляться в деревню Яблоницы Волосовского района и щупать старушек.

Он угадал наполовину, старушек мне хватило и в Питере.

Нынешняя наука не по мне, не та эпоха.

Если бы мне выдали астролябию с чучелом замученного крокодила, да поселили в кирпичной башенке, то там я, укутанный в мантию звездочета с его же колпаком на голове, открыл бы, наверное, планету Хирон, ошибившись по средневековому невежеству в букве. А без колпака – извините.

Унтер-антидепрессант.

Сколько я перевел всякой всячины про депрессию и как ее лечить – уму непостижимо.

И вот блиц-сеанс из жизни.

Есть одна воинская часть под Питером, и прибыло в нее пополнение. Молоко там, не молоко – черт его разберет, что у них; короче, не обсохло еще. Ходят ошалелые, форма мешком болтается. Вчера писали диктанты, а сегодня уже служат.

И вкалывают с ночи до ночи: копают, носят, перетаскивают, складируют.

Через несколько дней на утренней поверке одного недосчитались: нету.

Старшина, или кто там распоряжается, пошел искать.

Завернул в сортир, начал проверять кабинки. Заглядывает в одну и видит: нашелся боец. Сидит, заливается слезами и пилит себе вены.

– Ты чего это? Ты что тут делаешь?

Солдат, всхлипывая:

– Я… я… никому, никому здесь не нужен…

Старшина изумился так, что на минуту лишился речи. Он совершенно искренне поразился и даже обрадованно всплеснул руками:

– Как? Почему? Как это не нужен? Работы сколько! Быстро пошел, быстро бери лопату!

Теория Вирхова.

Клубков мучился деснами. Явился ко мне и начал мучиться более сдержанно.

– Лечи печенку, – говорю. – Это же все от нее.

Оно и вправду так, особенно в китайской трактовке. Глаза, например, тоже зеркало печени: слезятся с бодуна и желтеют при желтухе. А с деснами вообще все просто, можно объяснить сосудистым ходом. Велел я ему пить травку-расторопшу. И стал он ее пить. А потом пошел к знакомому патологоанатому и все ему рассказал.

– Ччччччто за чушь! – взвился доктор. – Чччччччччто он такое говорит?! Лечить надо орган! орган!

И сердито замолчал. Третьим глазом прислушиваясь к немцу Вирхову, старому медицинскому гестаповцу, который тоже так думал. Ответные похвалы, которыми сыпал Вирхов, доктор улавливал без труда. Благо по долгу службы давно привык сообщаться с потусторонним миром.

Конечно, нет хлеба – кушай пирожные, это ясно. Ему-то лечить орган одно удовольствие. Органы аккуратно разложены на подносе, рядом – вострый ножик, стакан спиртика, лучок, беломор-папироса. Все абсолютно ясно. Безошибочная диагностика.

Романенко.

Многие сволочи и скоты в душе своей добрые и милые люди. Это все окружающая среда виновата.

Был такой небезызвестный Романенко, философский историк партии научного коммунизма и атеизма. Помогал ковать кадры в нашем медицинском институте. Для Фабрики Здоровья, получается. Однажды он окончательно съехал с катушек и спятил на почве коммунального антисемитизма. Зашумел, попал в газету и телевизор, возглавил богатырское движение и написал книгу. О происках.

Благодаря связям, которые он успел наладить в медицинской среде, его так и не освидетельствовали. Он, однако, сетовал на гонения. И принялся раздаривать свою книгу. Студентам, прямо на занятиях. Жал руку, писал благодарные слова и дарил.

Настолько обезумел, что подарил ее одной девушке Гале с невыносимо ветхозаветной фамилией. А внешность у нее была такая, что можно было еще одну книгу написать на ту же тему. Эта Галя вообще втиралась в доверие. Ее один светозар невнимательно трахнул, а она ему потом руку поцеловала. И вот их глаза встретились. Оловянные Романенко и ее, ветхозаветные и печальные.

Романенко рукопожал Галю. И написал ей: «Товарищу по борьбе, в трудную для автора минуту». А вы говорите.

Щелкунчик.

Нашу поликлинику посещал выдающийся больной Городулин. Его фамилию я только чуть-чуть изменил, чтобы не улетучился легкий налет дебильности.

Поджарый, с огромной челюстью и редкими зубами, похожими на колышки, которые спьяну наколотили для долгостроя, он был неизлечимо безумен. Угрюмое помешательство застыло в его выпученных глазах, тоже остановившихся.

На мой взгляд, любая конкретизация смысла жизни есть безумие. Чем мельче, тем безобиднее, но окружающим все равно достается. Идеальный образчик – пенсионер, изобретающий радио. А Городулин направил свою энергию в иное русло. У него был сустав в районе лопатки. У всех такой сустав есть: лопатка, ключица, плечевая кость. Но Городулин умел им щелкать.

Через это дело он думал выхлопотать себе инвалидность. В начале 90-х с этим было попроще, чем сейчас. Теоретически он мог преуспеть. Очень зыбкая тема. И так можно решить, и сяк. Но решали все время сяк, то есть не в пользу Городулина.

Ни о чем другом, помимо ослепительной картины будущей инвалидности, Городулин не думал. Его раздевали до пояса, и он, как заправский иллюзионист, принимался вращать рукой и гулко щелкать суставом. По-своему, он был прав: не должно же щелкать! С этим щелканьем познакомилась вся поликлиника. Он, торжествуя, щелкал везде. Попутно сетовал еще и на хребет, где что-то срослось, но это уже было не так эффектно. Зато щелчки повергали всех в растерянность. Никто не знал, что с ним сделать и как его вылечить. Никто не понимал, каким образом эти щелчки ограничивают профессиональный потенциал Городулина. А они ограничивали. Он все время сидел на больничном и чаще всего – у меня. Собирали комиссии и консилиумы слушать, как он щелкает. Приглашали моего сменщика, лютого неврологического зверя, но и тот оказался бессилен. А главврач был стоматологом, он вообще впервые в жизни видел этот сустав.

Городулин ликовал и оттопыривал нижнюю губу. Он ловил докторов на улице и заговаривал с ними об инвалидности. Отлавливал их в автобусе. На прием являлся последним и без разрешения, когда я уже пиво откупоривал.

Однажды, на излете лета, щелкунчик остановил меня на пути домой. Начал жаловаться на докторов и сустав. Я присел на лавочку, усадил его рядом и сказал, что у меня есть план.

Он мрачно и недоверчиво слушал, глядя прямо перед собой.

– Вот так будем действовать, – сказал я ему на прощание.

Через несколько дней я уволился.

Кодекс здоровья.

Пришла дочкина подружка, играть. Говорит, что папа заболел. Температура, горло и все такое.

– Лечится? – интересуюсь.

– А как же. Он выпил святой крещенской водички и сел смотреть «Старика Хоттабыча».

Несуны.

Я и сам был несун.

На первом курсе мы ходили в анатомический театр, в самый партер. И я таскал оттуда позвонки: поиграть, погреметь, похвастаться. Они были чистые, аккуратные и почти ненастоящие.

Но попадались и матерые расхитители социалистического добра. В анатомичке к их услугам был огромный чан: ванна с крышкой, наполненная первичным некробульоном. В бульоне плавали Органокомплексы. Их вынимали либо черпаком, либо – сейчас уже не вспомню – сачком, а то и просто рукой, с рукавом, закатанным по плечо.

По нашему институту ходили легенды про украденные головы. За их правдивость не поручусь, а вот Органокомплекс однажды украли. Положили его в хозяйственную сумку и повезли в метро.

На контроле сержант, привлеченный криминальным запахом, остановил несуна.

– Что у тебя там? – спросил он строго. заглянул в сумку, расслабился, махнул рукой: – А, мясо…

И отпустил. В милиции тоже люди. А с мясом тогда было не очень. Все носили, потому что правила Империя Зла.

Электрокаргеограмма.

Приехал тесть.

Он хитрый: ему надо в суд, а он хочет показать судье бумагу, в которой сказано, что он, тесть, сильно больной человек. Ну, возникла такая надобность. Долго объяснять. Бумагу такую тестю выдали, на Фабрике Здоровья. И даже не одну, да он их порастерял где-то, и сохранился только сердечный график компьютерной выделки.

Я, разумеется, не при делах: давно отошел от сердец и мозгов. Кто их знает, какие у них теперь графики. Машин много, одна умнее другой.

Вот приносит мне тесть график своего озабоченного сердца. Я беру и начинаю презрительно вникать.

– Хрень какая, – говорю. – Не проканает этот документ. Где дата?

– Га! – мрачнеет тесть.

– Где нумер исследования?

– Га! – тесть чернее тучи.

– Че это такое, че это такое, – я пристально всматриваюсь в график. – Что у них за компутер, почему по-французски пишет? Что это за обследование?

Какие-то кривые, ось абсцисс, ось ординат. Годы, начиная с 1950-го. Сложная работа желудочков и предсердий. Сверху – клякса.

Ультразвуковая, думаю, картина. Камеры надорванного сердца. Заштрихованы черным для ясности.

Смотрю выше. Внимательно изучаю надпись. «Население Франции».

Это Ирки моей, жены, бумажка была, для французского урока. А клякса – сама Франция.

Надо, говорю, обязательно сходить с этим в суд. Присяжные грянут: больны!.. все! повинны в инвалидности. Достойны пенсии и алиментов.

Fооl-рrооf.

Боевое санитарное просвещение бесполезно.

Не нужно книжек с названиями вроде «Как родить здорового ребенка». Журнал «Здоровье» можно закрыть. С «Работницей» заодно. Потому что нету субстрата воздействия.

Одна особа, двадцати пяти лет, на сносях, обеспокоенно спросила у доктора:

– Я все-таки не понимаю: ребенок – он где, в матке находится? Или сидит на ней верхом?

По этому поводу старики говорят: ну что, ну куда, ну о чем говорить, Ленина не знает.

Природа мудра, страхуется. Все равно родит.

Сектор «Приз».

Другим писателям тоже есть, что рассказать про «Скорую помощь».

Это здорово. Иначе образуется кучка монополистов, метящих в олигархи. Только эти другие ленятся, сами не пишут. Пекутся о бисере, не думая о здоровой пище.

Вот, например, приходит ко мне писатель Клубков и радует.

Была у него старая не то тетушка, не то бабушка, совершенно дряхлая. Ясное дело, померла.

Приехала «Скорая помощь» с доктором. И доктор, беседуя при мертвом теле, проявляет мудрость и рассудительность.

– Это ничего, это все правильно и хорошо.

А то приедешь к умершему, родственники налетают, плачут, вопят: заберите его! Заберите! Переворачиваешь его на живот, а в спине – нож!

Производственная гимнастика.

Врач, конечно, обязан умирать с каждым больным. Но он не обязан разделять его (или ее, как пишут в современной литературе) чувства при осмотре, скажем, влагалища. Особенно если врач мужского пола.

И во многих других случаях сочувствуешь, но не вполне сопереживаешь.

Но некоторые врачи воспринимают все так остро, что вынуждены гасить остроту разными жестами и словами.

Один, например, дублировал рассказ больной, жестикулируя на манер диктора для глухонемых. Так, чтобы сама больная не видела.

Та сидит, историю болезни рассказывает. Про кольца, которые ей ставили для укрепления внутреннего гинекологического строения и невыпадения органов.

– На кольца ходила, да, – вспоминает. – На кольца.

Рассказывает об этом доктору, который за столом.

А другой доктор стоит у нее за спиной. Брови насупил и руками активно работает, подтягиваясь на воображаемых гимнастических кольцах.

Иначе не выжить, граждане моралисты. Производственная гимнастика.

Аппетит приходит во время еды.

Есть такие кисты. Между прочим, презанятные штуки. То есть болеть ими, конечно, нисколько не интересно – болят, рвутся, перекручиваются, и так далее. Интересно внутри.

Маменька моя, гинеколог, вырезала не одну такую, и не десять, а очень много. Все больше кисты яичников. Или яиШников, как выражалась наша лекторша, за что мы ее с удовольствием звали ЯиШницей и ЯиШней, и даже рисовали приготовление таких яиШниц, и поедание их, но это уже другой разговор.

Так вот: внутри кисты часто находятся всякие вещи, странные тем, что они, хоть и совсем обычные, расположились не по адресу. Располовинят ее, а там – клок волос, или косточка, или зубы. Зубы очень часто попадаются. Все это происходит потому, что в кисте сохранилась эмбриональная ткань, из которой этим зубам да волосам расти бы и расти, жить и жить. Светлые горизонты состоявшегося бытия, наполеоновские планы. Но извольте: облом. Не привелось. Довольствуйтесь малой родиной в малом тазу.

А внешне по даме и незаметно, что там у нее чего-то не выросло.

Однажды в такой кисте даже маленькую лопатку нашли. И это при том, что у хозяйки уже две были, положенные по людской разнарядке. Чья же третья? Загадка.

Как-то раз маменька после кровавого дежурства выходит на кухню, а там соседка наша переваливается утицей, Мария Васильевна, добрая бабулька, покойная. Тряпкой помахивает.

И маменька ей, сооружая завтрак, рассказывает: вот, дескать, Мария Васильевна, что бывает! Разрезали в животе кисту, а там – зубы! волосы! кости!

Мария Васильевна мгновенно согласилась:

– А что – так и проглотила!

Лепрозорий.

Когда-то в Разливе стоял Лепрозорий.

Мое болезненное восприятие усматривало в нем символ, ибо он вырастал за окном как раз на подъезде к моей нестерпимой больнице. Он означал для меня некий водораздел. Окончание хорошего и начало нехорошего.

Это было мрачное здание, чуть скрытое редким лесом. Полуразвалившееся, в пять или шесть этажей безнадежного бежевого цвета. Немного готическое, с безрукими и безносыми привидениями. Ночные завывания: «На укол!» Окна зияют, проступает деревянный скелет.

Лепрозорий процветал, если я правильно разбираюсь, до наступления социалистической революции.

Потом, вероятно, в нем отпала надобность. Постояльцы либо естественным образом вымерли, либо разбрелись по народному строительству. Почему бы и нет? В эпоху всеобщего равенства неуместно гнушаться товарищами прокаженными.

Новая власть, мудро заботясь о населении, устроила в осиротевшем здании действительно нужную вещь: роддом. Потом его почему-то закрыли. Растоптали славное начинание. Нашли в земле какие-то неполадки в виде мужественных семян проказы. Они там, оказалось, спали. Они специально задуманы, чтобы переживать революцию и укрепление справедливости.

Наверное, это все неправда, я это с чужих слов передаю. И со своих глаз.

Может быть, на самом деле, именно там, а вовсе не в разливном шалаше, прятался Ленин. А шалаш сделали фикцией для романтической легенды. Я не знаю. Зато знаю точно, что Лепрозорий замечательно подошел Невзорову на съемках фильма про Чистилище. Его превратили в террористическую чеченскую больницу и долго взрывали, да бомбили, но прежний упадок был столь велик, что боевые действия нисколько на Лепрозории не отразились. Странно, что я не слышал, сидя в своей ординаторской, ни канонады, ни танковых залпов. Равнодушие – вот причина. Так всегда и бывает: идет война, она уж под боком, а ты сидишь себе и не дуешь в ус.

Я давно там не был. Может быть, Лепрозорий отремонтировали? И сделали, наконец, баню. Или, допустим, ясли. Или нет, вот же: Даун-Хаус! По телевизору постоянно показывают рекламу: строительство Даун-Хаусов в Разливе. А я-то гадал – где это будет? Места-то знакомые! Великолепная мысль.

Даун-Хаусы и целые Даун-Тауны. Но я бы пошел дальше. Я бы построил там филиал морской резиденции Президента. Море близко, Константиновского дворца – мало. Стоит резиденция, а вокруг – Даун-Хаусы.

Противостояние.

Жадность, по-моему, вполне уважаемое и естественное чувство. Оно свидетельствует о любви к жизни, о желании вцепиться в эту жизнь и не разжимать челюстей. В ту, какая есть, потому что с другой будем разбираться в другое время и в другом месте.

Вот был у меня, например, очень жадный начальник по фамилии Раппопорт. Зубной техник в Сестрорецком курорте, под финансовым началом которого я слегка позаведовал нервным отделением.

Старый, но крепкий, отчаянный жизнелюб. Неисчерпаемая энергия. Зажимал наши денежки, прокручивал в банках, хотя и денежки-то были несерьезные. Помню, как он возмущался, когда вышел указ приобрести кассовый аппарат. А иначе – расстрел.

– Мне этот аппарат нужен, как зайцу триппер! – орал седой Раппопорт. – Я и с аппаратом обману, если мне надо будет! Не беспокойтесь!

Но вот однажды он нарвался на себе подобного. Этот ему подобный равный положил в наше отделение свою безнадежную дочку, подлечиться. И деньги не перевел. Неделю не перевел, вторую не перевел. Четвертую неделю бабло не перевел. Раппопорт ездил к нему на городскую квартиру, скакал под окнами первого этажа, выкрикивал кредитную серенаду. Тишина.

И вдруг они каким-то чудом пересеклись у Раппопорта в кабинетике. Минуточку… Минуточку… Да это же директор местного кладбища! Старый знакомец! Тот еще проходимец!

– Ты?!

– Да я тебя…

Да смеяться или плакать?

И стали наскакивать друг на дружку, задыхаясь и отдуваясь. Сошлись два начала: жизнь в лице больничного отделения и смерть в лице погоста. Короче говоря, кладбище победило. Повелитель теней не заплатил.

И в этом мудрость, потому что мертвое всегда побеждает живое, и пусть это живое упорствует и возрождается в виде листиков и бутонов, но потом оно обязательно накроется, как и все, сразу и мгновенно, со всеми звездами, созвездиями и планетами. И нужен какой-нибудь хитрый финт, чтобы объегорить всю эту систему. Нам этот финт туманно пообещали, так что осталось ждать, когда из длинной похоронной машины выйдет бог в бобровой шапке и все устроит.

А иначе жди, когда переведут эти бабки.

Киса.

Маменька рассказала, как ней в женскую консультацию при роддоме регулярно приходит киса, рожать.

Кисе выделили коробочку, и все хорошо, чистенько. За каждым детенышем рождается послед, которого киса сразу аккуратно съедает.

– Не то, что у людей, – проговорилась маменька.

Действительно: привезли одну, а у нее ноги от грязи, будто в валенках.

– Как же так?

Я не знала, что сегодня поеду рожать.

Таракан.

Палата. Обход. Бабулька: лежит, сияет.

– Ко мне, лапушка, тараканчик заполз, маленький такой премаленький таракашечка; все ползал, ползал; я вот его, доктор, в спичечную коробочку положила, спрятала, вот он, в платочке завязан, сейчас-сейчас…

– Подождите, бабушка, подождите; к вам еще один доктор придет, ему покажите.

(Опасения: не обидеть бы!).

На следующий день:

– Лапушка ты мой, доктор, вот спасибо тебе, такого доктора мне прислал; он такой добрый, все внимательно выслушал, посмотрел, поговорил со мной…

– Ну, бабушка, теперь к тебе этот доктор будет часто ходить.

Обман, как ни грустно; больше не проходил. Запись, которую не могу не повторить: «Паранойяльный синдром малого размаха».

Ядро.

Был у нас на курсе один пламенный юноша. Напились мы с ним как-то до редких чертей; он приступил ко мне, взял за пуговицу и, качаясь, начал вербовать:

– Приходи в наше СНО! (Он ходил в психиатрическое СНО.) Мы… мы создадим психиатрическое ядро… узкий круг знающих людей! Установим диктатуру! Мы заберем власть.

Но насколько я знаю, ему так и не удалось сковырнуть пациентов с трона.

Осталось напевать: как молоды мы были. Первый тайм мы уже отыграли.

Качок.

Не все больные запоминаются. Не приведи господь. Но некоторые запоминаются очень неплохо. Из ада, набитого под завязку, вдруг высовывается искаженное лицо.

Однажды, когда я еще трудился в поликлинике города Петергофа, мне принесли толстую карточку и приказали ехать к ее владельцу на дом. Все, кто видел эту карточку у меня в руках, качали головами и повторяли:

– Ой! Ой!

– У него болезнь Бехтерева, – объяснили мне коллеги.

Болезнь Бехтерева – пренеприятная вещь. Хребет костенеет вместе со всеми связками и дисками. На снимке он похож на бамбук. Все это дело, конечно, страшно болит и не лечится.

– Его уже все знают, – объяснения продолжились. – Все разводят руками. Он уже везде лежал. А теперь вызывает на дом. Нарочно качается на своем горбу, как на качалке, вот увидите.

Я, человек подневольный, поехал. Мне открыл старичок. Он сразу начал махать руками и едко жаловаться. Я кивал и не видел возможности его утешить. Дедуля тем временем, сверкая очками, вел дело к торжественной развязке, своему коронному номеру.

– Вот посмотрите, посмотрите! – закричал он.

Подбежал к столу, сорвал с него скатерть, привычно лег на горб и стал качаться, как игрушечная лошадь. В седой щетине застыла улыбка. Остановившиеся глаза уставились в потолок.

Я никак не мог понять, шутит он или нет.

Он хотел произвести на меня впечатление, разбудить в медицине совесть – а может быть, в Боге, но увлекся и качался уже от души. Он приспособился к жизни, и стало не так уж и больно. Экзистенция трансформировалась в адекватный ее содержанию перформанс.

Кроме шуток – я считаю, что это мужественное и гордое решение, даром что бессознательное. Я вовсе не хочу оскорбить память о старичке, но если бы Квазимодо не истекал слюной по недоступным цыганкам, а покачивался себе на хребте, довольствуясь тем, что есть, то помер бы в мире и даже с кукишем в кармане.

Смотрю я вокруг, не забывая про зеркало, и думаю, что это многим хордовым намек. Всем, если подумать.

Беседка с выездом для кибитки.

Иногда у меня возникала блажь преобразиться в провинциального Ионыча. Или в спивающегося деревенского доктора Астрова.

Позвали за доктором, он загрузился в кибиточку, поскакал. Кругом непогода, вьюга, гроза. Или, наоборот, сонные сумерки, сенокос удался, коровы мычат, туман ползет, пыль клубится.

Приехал в имение, помыл руки. Поосязал барина, почмокал ртом, назначил пиявок и отвар из лопуха. Тут тебе дородная Евдокия выносит на подносе пирог и большую рюмку водки.

– Оставайтесь, доктор, с нами обедать, – предлагают гоголевские хозяева, а дочка у них вся тургеневская и краснеет. Потому что за дверью страдает разночинный учитель музыки с патлами, которому в петрашевцы уже поздно, а в РСДРП еще рано.

И водится там дальняя родственница, вечная приживалка и компаньонка, тоже краснеет, но она уже умудренная жизнью, ее-то нам и надо. Если не в спутницы жизни, то хотя бы в поводы к тоскливому запою от неразделенной любви.

Роса, беседка, сверчки, бесперспективный чеховский диалог.

Правда, Михаил Афанасьевич писал чего-то про мялку, в которую попала нога, и эту ногу пришлось отрезать. И еще про солдатский зуб, который драть. И роды всякие – нет, этому я не обучен. Никакого распределения ответственности по десяти отделениям.

К тому же мои глупые грезы отчасти сбылись.

Я лечил не только городское, но и сельское население.

Ходил в областной кардиодиспансер и консультировал там пригородную публику. С нею приходилось тяжко.

Однажды я напоролся на одного деятеля, которого незадолго до того выписал из своей больницы – и нате, он уже здесь. Тот насупился, опасаясь, что я всем расскажу, что он там вытворял и как себя вел, но я не стал портить людям сюрприз, сами увидят. Бог с ним, он городской был.

С деревенскими бывало так:

– И когда же вы заболели?

– А когда сарай горел.

– А когда сарай горел?

– Да как соседи сгорели.

Ну ее, деревню, красным поясом перепоясанную.

Женский батальон.

Когда реальность заканчивается, начинаешь обращаться к чужому творчеству, которое тоже реальность. Строишь на нем что-то свое. Это и есть постмодернизм.

Собрался я написать какую-нибудь медицинскую историю – и ничего не могу вспомнить.

С горя стал смотреть фильм «Свадьба в Малиновке», к которому и раньше относился подозрительно, а нынче он показался просто отвратительным, с его-то гороховыми плясками. И вдруг, глядя на Пуговкина с его предколхозным стадом, припомнил, что у меня тоже наберется своего рода Женский Батальон.

Я, конечно, говорю о медсестрах. За три года работы в петергофской поликлинике у меня их сменилось пять.

Без сестры работать очень хорошо, потому что за нее доплачивают. Мне хотелось, чтобы доплачивали за сестру, за выезд на дом, за оттискивание печати, за роспись, за раскрывание рта, за появление на работе. И вообще, одному быть – здорово.

С сестрой работать тоже очень хорошо. Потому что одному быть – плохо. А тут можно поговорить. Сестра пишет рецепты, выгоняет больных, проветривает кабинет. Чудеса.

Поименно я запомнил только двух.

Первую звали Надя, она была моя ровесница, настоящий ас. Настолько опытная, все болезни знала, поэтому часто болела. Вот мне и дали другую, когда устали платить за больную Надю.

Вторую звали Лена. Юная и тургеневская. Я любил ее веселить, смешить; однажды чуть не переборщил: клиенты уже начали о чем-то догадываться, стали коситься. И она смеется: с вами, дескать, как в цирке. Никакой субординации. Как-то раз она вдруг сняла телефонную трубку и в течение часа делилась с какой-то дурой своими бедами: кто-то не отдал ей какие-то Вещи. Вещи, вещи, вещи – это слово, произнесенное оскорбленным тоном, повторилось в моих ушах раз пятьсот. И я понял, что она совсем не тургеневская, а зощенковская. Слава богу, вышла замуж и отправилась в декрет.

Третью как-то там звали. Молодая, угрюмая, слова не вытянешь. Ленивая, медлительная, страшная. Наступил день, когда у нее заболела спина, и она стала у меня лечиться. Я полистал ее карточку, с изумлением прочитал всю историю ее трихомонады, от корки до корки. Вылечил спину и пошел к начмеду отказываться от помощницы.

Четвертая была самая лучшая: бабушка, лет семидесяти. Работящая, тихая, домашняя, с пирожками для доктора. Вот бы кого запомнить по имени-отчеству! Не запомнил. Не мог на нее нарадоваться. Никакой трихомонады.

А вот пятая – пятая была Классическая Медсестра. Кубическая, средних лет. Сядет напротив – и мед польется ручьем. Зато как выйдет за дверь, вразумлять разжужжавшихся клиентов – гроза! Страх и трепет, как написал Кьеркегор. В одном глазу яйцеглист, в другом – анализ мочи по Нечипоренко.

Эту пятую сестру я не то что забыл как зовут, но и вообще забыл, хотя проработал с ней дольше, чем с остальными, вместе взятыми. Приехал как-то раз в поликлинику, уже через несколько лет после того, как уволился. И мне ее называют. Я – в недоумении: кто такая? не помню! не знаю!

Тут она выходит, руками плещет, сияет. Тьфу! как я мог забыть! Зачем, собаки, напомнили?

Имя теперь снова забыл, а образ держится.

Су Джок.

В последнее время меня постоянно занимают пятки. Я никак не пойму, почему их чесание считается роскошью.

Мне часто приходится выслушивать женские мечты: хорошо бы мне девку-чернавку, чтоб она мне пятки чесала. Почему-то не черного мужика, а именно девку. И барыни доисторические, насколько я знаю, тоже девок предпочитали. Вот почему? Гомосексуальные полутона?

По-моему, нет. Пятка, может быть, и эрогенная зона, но она не универсальная эрогенная зона. Потому что я, например, свою пятку никому чесать не позволю по причине смеха.

И все мои знакомые тоже не позволят.

Наверное, это просто помещичья блажь, вызванная нехваткой воображения. Я говорю это как опытный чесальщик пяток, потому что невропатологи этим занимаются постоянно. Есть такая профессия: пятки чесать. И у меня, признаться, от харь, ухмылявшихся на это диагностическое чесание, рябило в глазах. Зато ни одного возбужденного стона.

Так что всем, кому хочется чесания пяток, надо обратиться к специалисту по таким желаниям.

Вы ложитесь, устраиваетесь. Доктор берет молоточек… ведет рукояткой по пятке… блаженство… – внимание, коллеги! кто понимает… – большой палец разгибается… медики поймут, о чем я…

Полный Су Джок.

На всю оставшуюся жизнь.

Как правильно говорит один умный доктор, медицина – это армия. Со своими санитарными и безвозвратными потерями.

Вот довольно грустный пример. Кроме шуток.

Место ли красит человека, человек ли место – дело темное. Я только знаю, что человек бывает настолько прекрасен, что под него создается специальное место. В нашей больнице таким стал начальник стоматологической службы.

До него такой должности не было. И как-то справлялись. Но он оказался фигурой, которую позарез понадобилось устроить в больницу, и эту должность придумали. На всю оставшуюся жизнь.

Он умер во время празднования Дня медработника в развратном месте, бывшем пионерском лагере «Айболит».

Он там утонул, не проработав, по-моему, и года. Хотя все говорят, что утонуть там негде. Но это спорно, потому что, например, физкультурник озадаченно твердит, будто вообще не помнит никакого «Айболита». С главврачом целовался, да, но «Айболита» не помнит.

«Айболит», конечно, сделался диким местом. От того, что физкультурник в нем отдохнул, он лучше не стал. Детская площадка с грибочками вообще уничтожена.

Разоблачение магии.

Я столько понаписал про своих товарищей по работе, что резонно спросить: а как же ты сам их лечил, несчастных этих?

У меня, конечно, было много секретов. Но двумя, из числа любимых, я готов поделиться.

Для налаживания контакта с клиентами я всегда старался задействовать животный мир. Если я приходил по вызову и видел кота, то полдела было сделано. И даже все дело целиком.

Я начинал с того, что восхищался котом. Не прекращая при этом мыть руки или там доставать бумаги, молоточек, трубку. То есть как бы реагировал по-человечески на окружающую среду, но при этом не забывал о деле.

Затем я подхватывал животное и, как будто меня осеняло, вдруг говорил – серьезно и озабоченно: «Вы знаете – ведь это крайне полезное животное, кот. Он снижает давление. Да! Хотите верьте, хотите нет. Они все чувствуют, эти коты!».

Хозяйка, у которой чаще всего оказывалось именно давление, всплескивала руками: «Ах! Он такой умница! Он сразу, чуть что, ко мне прыгает!».

«От этого он тоже помогает», – говорил я непререкаемым тоном.

На фоне зоологической расслабленности можно было внушать те или иные идеи.

Стержень самосознания.

Встречи институтских друзей всегда трогательны, вот и вчера получилось очень трогательно.

Нашлась, конечно, гитара. И все потекло в абсолютно правильном русле. Пели песни: например, гимн наших медицинских студентов. Там были такие классические слова: «Сегодня, сегодня мы студенты; завтра – настоящие врачи!».

Как и должно быть. Потом исполнили другие хиты: «Дубинушка» (римейк), «Анурия», «Инсулин», «Если у вас нету тети», Розенбаума.

Еще говорились тосты с пожеланием вот так вот собираться снова и снова и никогда не забывать друг друга. И звучали речи о том, какие же мы молодцы, что собираемся и будем собираться, и в этом нас никто не согнет, и все мы очень и очень близкие друг другу люди.

Отметили, что за прошедшие годы наш клеточный состав не однажды сменился полностью. А стержень самосознания сохранился и не умрет. И мы такие же, и будем вечно юными-молодыми.

Вспомнили славное.

Как, например, в анатомичке резали труп.

Разрезали, посмотрели, что там у него внутри, запомнили.

Потом один говорит:

– Давай ухо отрежем.

Отрезали, положили внутрь и зашили. Для следующей группы, таинственный сюрприз.

Инородное тело.

Мне однажды рассказали сущую небылицу.

Якобы некий человек ударился головой. Падая на асфальт, он успел боковым зрением зафиксировать присутствие воробья.

И после долго жаловался на чириканье в голове. Ничто ему не помогало, и он реально-конкретно задумался: не залетел ли ему воробей куда-нибудь? В ухо, например, или в образовавшийся костный дефект. Доктору этот человек ужасно надоел. И творческий доктор подговорил сынишку отловить воробья, а после, выбрав момент, явил воробья пациенту со словами: вот, я его вынул. И чириканье прошло.

Какие-то невероятные вводные.

Во-первых, само желание доктора найти нестандартный подход к чириканью. Во-вторых, существование смышленого сынишки, которому только скажи – он сразу поймает воробья. Потом: воробья надо где-то держать, тайно пронести в кабинет. Пасть ему заткнуть, чтобы молчал. И вовремя явить пациенту в процессе сфальсифицированной процедуры.

Я промолчал, но не поверил.

В конце концов, такими случаями занимаются специальные орнитологи в белых халатах. Направить к ним – и все. Никаких воробьев.

Форма одежды – нарядно-диагностическая.

Дело было в кабинете допплерографии. За что купил, за то продаю.

Это такое исследование сосудов. Датчики прикладывают и смотрят, как все пульсирует и сокращается.

То есть обстановка совершенно невинная и спокойная, ничего не может произойти.

Ан нет.

Пришла одна пациентка, сняла колготки, положила на стул, легла. Посмотрели ей ноги с сосудами, наговорили всякого. Она до того разволновалась, что забыла колготки на стульчике, так и ушла. А они лежат, прозрачные и капроновые.

Следующим номером заходит мужчина, тоже с ножными сосудами.

– Раздевайтесь, – говорит ему доктор и склоняется над бумагами.

Оборачивается – а пациент уже стоит весь готовый к обследованию. Разделся совершенно, предельно. Даже трусы застенчиво запинал под кушетку ногой. И колготки надел. Потому что увидел: лежат. И решил, что зря их не положат. Надо надеть, раз наука требует.

Театр и вешалка.

Полистал справочник для поступающих в вузы. Его одного достаточно, чтобы не сожалеть о молодом студенческом времени. Разве лишь о себе сожалеть, тогдашнем, а время текло не самое приятное.

Я почти не готовился к вступительным экзаменам, потому что был занят разными романтическими делами. Они меня настолько захватили и зарядили, что я как бы походя, не особенно вникая, сдал все на пять. И думал, что мне за это полагается аксеновский тройной компот.

Однако меня, не предлагая никакого компота, заставили выстоять очередь в ректорат. В мрачный коридор набилась толпа, посетители ректората сменялись с пулеметной скоростью. Я совершенно не помню, каких-таких благ я дожидался в чистилище. По-моему, там ничего не выдавали. Я зашел, меня назвали и сказали, какой я молодец, что все так изумительно сдал, и нечто приземистое, похожее на амфибию, удовлетворенно квакнуло: «Ого!» Наверное, пожало руку и выпроводило. Скорее всего, это и был ректор.

На другой день, если не путаю хронологию, состоялось собрание курса. «Вот оно, – решил я, – началось!».

Сутулый человечек с прилизанными волосами вышел и начал рассказывать о правилах поведения и выживания в колхозе.

Это был наш декан. Чудесный, как потом оказалось, человек. Но тогда он мне не показался чудесным.

– Стране нужна морковь! – сказал он с некоторым надрывом.

Потом мы все потянулись во двор. Шел дождик; мы сгрудились и стали смотреть на торжественного Гиппократа, который вышел к нам, завернутый в белую тряпку и что-то держа в руках – не то свиток, не то погасший факел. А может быть, змею и рюмку. Он был далеко, и я плохо его разглядел, и слов его не понял, потому что он изрыгал какие-то крылатые латинские слова.

Напутствовал нас в колхоз, как это было принято у римских легионеров. Которые черт его знает, какое имели отношение к греческому доктору.

Я собрал чемодан и покатил, как Сидор Поликарпович, в первую ходку.

Страна хочет моркови. Она всегда хотела моркови, желательно отварной, и продолжает хотеть. Ее всевидящему оку не хватает каротина. Еще больше она хочет не моркови, а морквы.

Ректорат.

Вот еще немного про будущих докторов, как их готовили.

Вообще, нас постоянно привлекали к каким-то удивительным делам. Не то чтобы эти дела были так уж загадочны, но мы не совсем понимали, при чем тут наша зачушкаренная братия.

Апофеозом явилось ночное дежурство в Ректорате. Не ректору же там сидеть ночью, на случай чего. Брали сотрудника и брали учащегося, всех по очереди, по графику. Приглашали вечером к ректору в кабинет и велели сидеть там в ожидании событий – воздушной тревоги или еще чего. Вдруг какой-нибудь полуночный слесарь возьмет и родит летучую мышь, или оживут в своих банках несостоявшиеся младенцы – будущие генералы и губернаторы, или лопнет труба с третичным сифилисом, или поправятся и убегут все пациенты.

Настала и моя очередь.

У меня был один вопрос: где лежать и спать? Там был всего один диван. А в пару мне дали учительницу гистологии, достаточно юную – это я теперь так думаю, оглядываясь назад. Тогда же мне казалось, что между нами пролегла непреодолимая дистанция. Она, по-моему, считала иначе и вела себя несколько нервно и суетливо.

Мы сидели и ждали, когда грянет какая-нибудь захудалая беда. Но кроме звонка невменяемого водопроводчика, который отвинтил в подвале кран, ничего не случилось.

Так что учительница меня отпустила, и вопрос с диваном решился. Может быть, она поджидала более опытного дежурного.

Теперь-то я понимаю, что это было искушение властью. Я сидел в Ректорате и правил судьбами. Сатана брал меня за плечо, разворачивал взором к территории института и обводил окрестности махом когтистого крыла. Он предлагал мне все богатства мира – столовую, морг, военную кафедру и крохотную звездочку в небе. Все это будет твое, обещал сатана. Только учись хорошо и поступи в аспирантуру.

Я сказал: «Отойди от меня, сатана».

Lириs vиlgаris.

Моя мама, сорок лет проработавшая в гинекологии с акушерством, знает много, но жмется, не рассказывает. Иногда кое-что просачивается.

Подходит к ней больная, то есть здоровая, но на 25-й неделе сроку беременности, и говорит, что из нее выливается молоко.

А это бывает. Я, например, слыхал про одну, которая сцеживала это биологическое излишество в литровые банки и варила мужу кашу.

Маменька говорит клиентке:

– Ну, ничего страшного. Это бывает.

– Точно бывает?

– Бывает. Даже на пятой неделе, не то что на шести месяцах.

– А разве так сильно бывает? Хлещет! Прямо на ноги!

– Ну уж и на ноги, – сдержанно говорит моя маменька. – Не переживайте. Помните про козу с козлятушками, как там? «Течет молочко по вымечку, с вымечка по копытцам…» Потом волк стучится…

Клиентка, задыхаясь от солидарности:

– Волк тоже беременный?

Отчим слушает и веселится:

– Нет! Потому что волк практикует прерванный половой акт!

Повод для смеха.

Шуточки шуточками, а прихватило меня основательно. Как выражались мои клиенты, «поясница вступила». Не то я купнулся давеча на сверх всякой меры освежающем ветерке, не то повернулся неловко с утра. Но только понял, что до шнурков я больше не дотянусь. А потому побежал на фельдшерско-акушерский пункт, в самый лес – я ведь сказки повадился сочинять, вот и очутился в гостях у сказки, у доктора Айболита.

Судя по лицу, правда, это был Вай-болит, но человек оказался душевный. Сказал, что аптеки у него нет. Он здесь живет и кабинет держит. И нигде рядом аптеки тоже нет, так, чтобы наверняка.

И впорол мне укол. И с собой еще один дал, чтобы я сам себе впорол, если не полегчает.

Мы немного разговорились.

– Помереть тут со скуки, в лесу, – сказал доктор. – Но я еще на «скорой» подрабатываю…

– Вот везде подработал, а на «скорой» не довелось, – повинился я.

– Что так?

– Не сложилось… Да, там бывает весело…

– Да уж, там бывает весело, – согласился доктор.

Он улыбнулся.

Я улыбнулся.

Он улыбнулся еще шире.

Доктор захохотал. Через секунду мы хохотали вдвоем, и я махнул рукой и пошел прочь, потому что мне вдруг сделалось как-то неудобно, что ли, травить с ним на пару, да и вышло бы до вечера.

Дедовские методы.

В Маревском районе Новгородской области, что близ селения Жабны, среди сотрудников местной амбулатории для лесных былей и небылиц содержится нарколог, который, по словам тещи, косит под голубого – весь молодой и жеманный такой и вроде, с колечком-серьгой; но может быть, и не косит – в любом случае, маревским мужикам такие вещи все равно непонятны.

Этот нарколог кодирует от алкоголизма (по заверению тещи) уколами в язык и запрещает нюхать гуталин. Я думаю, это проверенные дедовские методы, потому что район не вполне передовой и даже не охвачен зонтиком МТS.

Звонок.

Не такой уж плохой фильм, настоящий кошмар. Я это понял вчера, когда раздался звонок.

– Мне нужен Алексей Невропатолог, – сказал домохозяйственный голос.

Знаете, как это бывает, когда прошлое настигает чешуйчатой лапой?

Я замычал.

– Я хотела у вас проконсультироваться, если можно, – успокоила меня незнакомка. – Минут пять.

– Да, конечно, – промямлил я, – но вы знаете, я уже не совсем невропатолог, я не он четыре года, я пишу разные книжки…

– Ну да, я знаю, – сказали в телефоне. – Там так и было написано: невропатолог, а дальше уже писатель. У меня муж…

– Простите, а откуда вы знаете мой номер?

– Из компьютера. Мой муж…

Я понял, что где-то в Паутине запутался мой телефон, и вот до него добрался паук. Я не знаю, где этот сайт. Ничего внятного собеседница сообщить не сумела.

– У моего мужа была травма головы, ушиб мозга…

Здесь я взял себя в руки и даже немного обрадовался. Повеяло прошлым, всколыхнулось нечто реликтовое: посоветовать, объяснить, наставить, направить, прописать.

Не тут-то было. Это был худший вариант.

– Он полежал в больнице и теперь пьет. Скажите, ему же нельзя пить? Я сама лежу в гипсе, сегодня в трамвае упала. Но он ведь не алкоголик, да? Вот вы скажите, что может быть? Правда же, все что угодно? Он иногда рюмочку выпьет, покушает хорошо, так и незаметно, а сегодня я же по голосу слышу и не могу ему объяснить, что я в гипсе. А он машину где-нибудь оставит и домой не придет. Конечно, я ему говорю, не иди домой такой. Когда голова болела, он не пил, лежал. Мы только через пять дней обратились. Оказывается, лучше, когда голову проломят, чем в голове внутри кровотечение. Ему все невропатологи хором сказали: пить нельзя! А что может быть? Голова разрушится? Вот, правильно вы говорите, могут быть судороги. А ему плевать. У нас машина, дача, дочка лежит больная, миопатия у нее. Ему пункцию два раза делали. Вот что вы посоветуете? Я во всю эту рекламу не верю, можно отравиться…

…Однажды меня достала звонком больная из Выборга, я видел ее один раз, минут десять любовался, не помнил, телефона не давал, и никто не мог дать рабочий, но она выловила меня на работе безошибочно и стала говорить дрожащим воем, беспредметно и оттого еще страшнее:

– Я поняла, доктор, что мне нужны только вы. Я увидела это в ваших глазах. Я посмотрела в ваши глаза и все поняла. Я приеду к вам! Меня ничто не остановит! Я приеду к вам!

Штормовое предупреждение.

Утро за окном такое лирическое, нетронутое еще окрестными жильцами. Те немногие, что виднеются, спешат исчезнуть, прошмыгнуть.

Хочется сделать что-нибудь бодрое, из юности: например, зарядку в маечке, подобно невинной деве с картины Яблонской. Отставить ножку и потянуться к свету. А потом сесть за стол с персиками. Женские образы лезут потому, что из мужских приходит на память либо «Сватовство гусара», либо «Свежий кавалер».

…Утреннее очарование рухнуло.

С утра пораньше позвонил и закаркал мой приятель со «Скорой».

– Я сейчас пойду на работу, – рассказал он, – купил бутылочку водки и две пива. Так что не вызывай «03», не то на меня попадешь.

– Я люблю свою работу, – трубит он обиженно. – Ты не подумай! Знаешь, дня не проходит, чтобы я кого-нибудь не спасал! Я вот только думаю – куда я их спасаю?

Доктор Смирнов.

Однажды у нас состоялась семейная вылазка: побывали в кино, любовались ретроскопией коротеньких фильмов Жака Тати, 30–50-е годы.

Комедия положений из марсианской жизни.

Ну, любопытно посмотреть на французский пляж середины прошлого века, да. Нумера, зонты, конторки, гарсоны. Фактура, бижутерия, бриолин. Это да. Но и все.

Наша ретроспектива ближе и поучительнее, хотя бы то Закройщик из Торжка или Бронетемкин Поносец, хоть я его и не выношу, и за кино не держу, но там есть один гениальный момент. Нет, не с коляской – коляску потом везде подсовывали, да она не пробивает и не цепляет. Пустая она, а чадо – домысливается!

Я имею в виду эпизод, когда доктора Смирнова бросают за борт за то, что он обозвал червивое мясо свежим. Как будто он мог выбирать! Какое погрузили, такое и принял. Попробовал бы он вякнуть. Глаза испортил, червей этих высматривая, пенсне носил. Но доктора бросили за борт, а он еще пытался лицо не потерять.

Сила режиссерского гения еще и в том, что он заранее сделал доктора Смирнова архетипическим, заведомым вредителем на все времена. Такая подлая рожа! Это был общий, универсальный доктор Смирнов, неистребимый враг народа, который, не брось его кто за борт, отравил бы Горького, Крупскую, Жданова, Брежнева, Андропова, Устинова, Черненко и Хаттаба.

Он бы точно все это сделал, не окажись за бортом. Я это как доктор Смирнов подтверждаю.

Милование.

Помню, на четвертом курсе старенький мухомор читал нам лекцию про гонорею, показывал слайды – ведь до сих пор держится в голове! «Как распространялась гонорея? – спрашивал старец и сам отвечал: – В особых салонах кавалеры миловались с дамами…».

Щелкал проектором, на экране возникал преувеличенный гонококк, потом еще что-то, а на закуску – переснятая гравюра. Некто, похожий на герцога Бекингемского, не снимая шляпы с пером, держит за коленку, сквозь пышное платье, даму, а та прикрывается веером. «Так… ну, а вот это… – задумался мухомор, – вот так, стало быть, происходило милование».

Рудин Накануне.

Я часто пишу о монстрах.

Жил такой очень хороший доктор Рудин, по имени-отчеству Бронислав Васильевич.

Это был доктор Астров нашего времени, выросший из Ионыча и в Ионыча же превратившийся. Работал в нашей районной поликлинике, где лечил дедушку (совокупного и моего), бабушку (совокупную и мою) и меня.

Доктору Астрову было хорошо. Ему и спивалось-то легко под соловьиные песни, под сверчка, под перебор гитарных струн. А доктору Рудину спивалось тяжко, по-звериному, пещерно. К нему приходил совокупный дедушка и приносил бутылочку водки. Я не приносил, но от меня приходил персональный дедушка и приносил бутылочку водки в благодарность за меня.

Он был очень добрый, тот Бронислав Васильевич, огромный, неряшливый, чуть суетливый, сильно близорукий, поросячий лицом. Выбрасывал свою тушу из-за стола и метал ее к коечке, где я лежал, обнаживши живот образца третьего курса мединститута. Доктору Рудину было понятно, что мне не хочется ехать в колхоз. Поэтому я и болен, а он ведь не только Рудин, но и доктор, а значит, должен лечить не болезнь, а больного.

– Ну, для порядку, – говорил доктор Рудин и трижды бил меня в живот тремя твердыми холодными пальцами. Этот диагностический прием остался мне непонятным по сей день, но я все равно не раз применял его, и всегда с поразительными результатами.

– Ну, на хронический я тебе натянул, – вздыхал доктор Рудин, уже запрыгнувший за стол обратно. – Приходи через три недели, там чего-нибудь сочиним.

Дедушка сочинял бутылочку.

– С Алексея, с Алексея надо бы, – весело щурил Рудин свиные глазки и прятал бутылочку в стол.

Потом он шел по квартирам и возвращался поздно.

Однажды я видел его в полночном троллейбусе. Доктор Рудин ронял портфель. По странному капризу памяти он узнал меня, сложил кисти в замок, насупился, выпятил толстые губы и стал кивать: мол, все путем у нас будет, Алексей, все у нас под контролем. Но говорить он не мог, ему мешали алкогольные пузыри.

Он был один мужского пола среди стервятниц, терапевтических баб, и те, у которых дома водились свои рудины, его бессердечно и наверняка заклевали. Его уволили, и эта широкая, пошатывающаяся спина растворилась в очередных сумерках – то ли памяти, то ли августовских.

Я ему очень благодарен. Его любили. Вряд ли он живой, хотя я надеюсь.

Бабушка Августа.

Сегодня последний день августа, лета 2004 года. И надо писать подобающе, да вспомнить про Августу, бабулю, много лет проработавшую в одной из больниц, числа которой не назову. Ни числа больницы, ни бабули.

Итак, Августа. Лет семьдесят при вероятном плюсе и не столь вероятном минусе. Одутловатое лицо буфетчицы, в которой навеки уснула совесть. Заплывшие глазки. Рост был бы миниатюрным, но прилагательное неуместно из-за совокупного объема Августы. Халат ниспадает балахоном, весь в заплатах; рукава закатаны, сдобные локти скрещены на размытой грудобрюшной границе, где спит нерадивый, одинокий часовой в полосатой будке. Синие треники с лампасом, тонкие короткие ножки, пузо, плоскостопие. Талия – в области шеи, и то маскируется десятикратным подбородком. Брови насуплены.

Сиделка дореволюционного выпуска, прабабушка милосердия.

В случайной, но доверительной беседе со средним сестринским, звеном, под звон мелкой посуды мне открыли, что бабушка Августа – сексуальный эксперт с колоссальным теоретическим и практическим опытом, который она продолжает безостановочно набирать.

Советчица во всех деликатных делах. Тантрическое божество с утиной походкой.

Я был поражен и почти убит. А среднее звено было поражено и убито моим поражением. В моем понимании влечение к бабушке Августе занимало в перечне патологии место после зоо– и некрофилии. Или перед. Я не знал, как распорядиться информацией. Что же происходило, когда она обогащалась опытом? Ей читали все новые и новые стансы к Августе? Паралитики-пациенты? Профессура и доцентура? Ласкательно называли Августой Ондатровной? Чудны твои дела – нет, не повернется мой язык помянуть Господа всуе. Словечко-то какое: всуе; вполне подобает случаю.

Материнский Архетип в трениках.

В шесть часов вечера после войны.

Мой приятель доктор попал в беду: был заподозрен в пьяном служебном времяпрепровождении.

– А мы и выпили-то с фельдшером всего бутылку пива, – изумленно рассказывал он мне. – Ходим себе, ничего.

На него орали:

– Вы когда губернаторского отца отвозили – от вас и тогда пахло!

Потом зловеще добавили:

– Сейчас мы вызовем ЛКС.

ЛКС – линейно-контрольная служба, карательно-дознавательная мобильная структура.

Приятель-доктор посмотрел на часы: без пяти минут девять, вечер.

– Не успеете, – подмигнул он. – Не доедут. Смена-то кончается.

В восемь минут десятого он отпер служебный шкафчик, вынул бутылку водки и ополовинил ее.

– Имею право, – подмигнул он настойчивее. – Я уже сменился!

– Вы сами уволитесь или как?

В общем, неприятности. Не уволят, но ругать будут. На всякий случай мой друг пошел и взял себе больничный у хирурга, диагноз не разобрал даже я: нечто вроде хондроплексита.

– Вот, – говорит, – хожу на физиотерапию. Только что пришел. Сейчас и физиотерапевт придет.

Пауза. Я слышу из трубки, как он затягивается беломориной.

– Мы ведь тут все соседи, – вздох приятеля приобретает форму дымного облака. – Вот он и придет. Точнее его хирург принесет. Здоровый очень, его волочить надо…

Сроки согласованы.

Итак, история семейная.

Мой отчим, видный дохтур, уложил к себе в больничку свою мачеху осьмидесяти лет. Такое вот сложное родство.

Дело в том, что бабушка, физически вполне крепкая. Но она, состоящая с нами в контакте лет двадцать, стала вязать узлы, куда-то собираться. Деньги, жалуется, у нее украли, надо сходить в милицию получить. Семнадцать тысяч якобы пенсия. И родичей моих она знать не знает (Они поженились? – (да, в 1979 году) – Я не знала…), но пасынка своего, моего отчима, признает. Правда, не знаю за кого. Удивляется: разве его уже выпустили из тюрьмы? По комнате ее ходят некие люди, но это неважно, они ей не мешают. Они идут с работы к себе домой, а у нее курят.

Психиатр написал: «Полный распад личности».

А родичи мои как раз собрались за рубеж и на пару недель пристроили бабулю в больницу.

И отчим мой весь на нервах: вдруг, как помрет, пока их нет? Перестраховался. Дал сестрам телефоны: мой и многие другие. Хотя помирать ей совершенно не с чего: все органы и системы работают изумительно, кроме одной, надзирающей за остальными.

Отчим построил во фрунт главную сестру и сказал ей:

– Так. В случае чего. В сейфе лежат деньги. Десять тысяч. Крематорий и все дела. Поняла?

– Поняла, поняла!

Трясется от груза ответственности.

– Хорошо поняла?

– Хорошо, хорошо поняла! А когда похороны?

Гигиена.

Сплошное кино.

Пошел я в аптеку за пластырем. И прямо передо мной образовалась пробка.

Молодая женщина, со спины симпатичная и культурная, помахивает полтинником, аки веером. Ей был нужен ершик для чистки зубных протезов. Ершик стали искать и не нашли, он кончился. Тогда зазвучали вздохи, выражавшие сокрушение по поводу отсутствия ершика и вечный вопрос: что же делать?

Нельзя ли такой ершик заказать?

Да в общем-то можно.

Аптекарша выудила из-под кассы клочок бумаги, проставила номер «один» («мы завтра будем заказывать»), потом зависла ручкой над бумажкой, вспоминая нужное слово, нашла: ершик. Записала. «На всякий случай: вот есть телефоны, где мы заказываем…».

Да, да, конечно, дайте.

Та выудила новую бумажку, стала писать телефоны и фамилии, где есть ершики.

Спасибо, спасибо!

Обмахивается полтинником.

И что же взяла, раз нету ершика? Три бутылки боярышника! Я пошатнулся даже. Три! Вот тебе пожалуйста.

Святыня в несовершенстве.

Не на что опереться. Самое святое, сокровенное – оно тоже не выдерживает, тоже поражено.

Позвонил мой приятель-кардиолог, он работает в поликлинике. Рассказал вот что: спустился он в подвал, где всегда, во всех фильмах находится самое главное, Сердце Всего: котел, который в финале взорвется; коммуникации, на фоне которых произойдет последняя схватка; секретный центр.

А в поликлинике такой святыней был Ризограф.

К нему приставили жрицу; мой приятель отважился спросить, нельзя ли ему размножить какие-нибудь документы.

Боги были милостивы: можно.

– Любой документ ведь можно, верно? – подобострастно улыбнулся мой друг, стремясь похвалить способности Ризографа.

– Ну, не любой, – ответила скромная жрица. – У меня нет зеленой краски.

Вечерние впечатления.

Аптека. Пришла туда моя жена, встала в очередь. Впереди:

– А фестал собаке давать можно?

– Ну, видимо, да.

– А от чего фестал?

– Это от тяжести в животе.

– А что такое тяжесть в животе?

Жена:

– Тяжесть в животе – это когда жить не хочется или не можется.

– Дайте мне фестал. У вас тут покупательница нервная.

А вокруг прохаживаются:

– Я люблю бывать в аптеке, здесь столько красивых коробочек!

Сильнодействующее средство.

Сделаю-ка я себе тату. «Не забуду, типа, медицину, мать родную». Я только еще не решил, на каком месте.

Как раз мать моя родная, самая настоящая, и принимала один зачет.

И спрашивает у одного: вот назовите-ка мне виды анестезии!

А ведь анестезия бывает разная.

Общая, поверхностная, проводниковая, инфильтрационная, и пр., и пр.

Ответчик думал недолго. Он презрительно пожал плечами, после чего изрыгнул:

– Укол!

Глаза и сверло.

Приходит ко мне на днях писатель Клубков, побеседовать о Дон Кихоте.

И видит у меня только что купленную набоковскую книжку на ту же тему. Ну, отобрал сразу, мне даже почитать не оставил. Сидит и листает. Читает (цитирую по памяти): «Это самая страшная книга из всех, что когда-либо были написаны человечеством…».

И блаженно закатывает глаза, бороду забирает в кулак.

Я заинтересованно прошу его объяснить, как он это понимает.

А надо сказать, что с Клубковым очень сложно разговаривать – еще сложнее, чем читать его с экрана, хотя он, конечно, человек гениальный. Надо попадать в резонанс и очень внимательно следить за ассоциативным рядом. Если этот ряд прослеживается. И примириться вдобавок с получасовыми паузами.

Так что Клубков задумался и нехорошо заулыбался. Штука была в том, что незадолго до этого он круто попал с зубами. Со всеми сразу. Ему лечили их не то месяц, не то два, канал за каналом. Отливали водой, совали очками в колоду с нашатырем. И он, разумеется, только о зубах и думал. А потому про Сервантеса молвил следующее:

– Уж… больно… с удовольствием… это… написано!.. Вот я скажу: женщина, которая сверлила мне зубы, была профессионалом высшего класса. Ей нравилось то, что она делала. Она смотрела мне не в рот… а в глаза…

Внезапно он вскинул палец и сам весь вскинулся, ткнул пальцем в мою жену:

– Одно лицо!

Золотые Слова.

Знаете, какие самые любимые слова у доктора?

«Не открыли дверь».

Привозят тебя на вызов, ты поднимаешься пешком на восьмой этаж, звонишь, а там пусто, или полно, но неподвижно. И ты, высунув язык, выдираешь из карточки заказчика страницу с самым мясом, крупно выводишь: «Приходил доктор. Число. Час. Минута. Секунда. Подпись. Еще лучше – печать». И – в дверную щель.

Потом, конечно: «Ай, ой, да мы, да это просто…» Никаких ой.

Помню, как я впервые испытал это наслаждение, незнакомое новичку.

Поначалу, в поликлинике-то петергофской, выходило все иначе. Приезжаю, а дверь – распахнута. Бутылочные россыпи, труп уже увезли. Негде и нечего писать. А родственник трупа мутно поднимается с дивана и обращается ко мне, не понимая, кто это я:

– Эй! Стой! Что ж теперь делать? Что ж теперь делать-то, а?

Чувствуя, что душа моя сейчас даст слабину и треснет, я начал пятиться и вышел.

А в самый первый свой автомобильный выезд я отправился в цветущую деревеньку Тимяшкино, оазис среди кирпичных блоков современного Петергофа. Домик, палисадничек, калиточка. Шофер ждет, мотор рокочет. Я – в калиточку, к двери, стучусь: «Эй, Эй!».

Тишина. Дверь заперта. Заглядываю в окно – вроде там кто-то лежит неподвижный типа бабули, на лежаке. Очень смутно видная бабуля, темно. А может, и не бабуля. Может быть, какая-то продолговатая вещь. Или дедуля.

Я долго прыгал под окнами, тряс карточкой, орал! Без толку. Вокруг бушевала зелень, безумствовали цветы, бубнили шмели.

– Да поехали, – сказал шофер.

Приехали в поликлинику.

– Там, видать, кто-то помер, – говорю я регистраторше. Та, в предпоследней стадии слоновой болезни, отзывается:

– Так и пишите терапевту в журнал: не открыли дверь.

И чернила сверкнули золотом.

Житница сердоболия.

Меня все больше раздражает термин «помогающие профессии». Кто в них числится?

Дворник, например, числится? Водитель автобуса? Ассенизатор? Сотрудник вытрезвителя? Прозектор?

Конечно, самая помогающая профессия – дохтурская, потому что дальше, случается, и помогать не надо! Уже все прошло!

Вот образчик оперативного, грамотного, адресного помогания: сидит один доктор на телефоне доверия. Этого доктора уже все знают, ему все придурки звонят. Вообще говоря, на этой работе выдерживают немногие. Обращаются к иным видам помощи – денег одолжить или подушкой накрыть. А этот доктор и не думает уходить.

Звонок.

– Мария Васильевна, ну что вы, родная моя, вам опять плохо? Ах, телевизор сломался? Ну, это трагедия. Давайте я вас в сумасшедший дом упрячу, пенсию за три месяца подкопите, телевизор почините.

– Нет, не надо!

– А как же вас еще развлечь?

Москва – Кассиопея.

Был фильм с таким названием, но детский и застойный, там правду не показывали.

Краткая история болезни: человек живет в большой коммуналке. Бегает без штанов, а с наступлением эрекции забегает в первую попавшуюся открытую комнату, дрочит, эякулирует в телевизор, в самое интересное, после чего на этот телевизор ставит антенну и убегает.

Так что, куда ни кинь, а все ему клин, вышла ему дальняя дорога в казенный дом. Сдали его на лечение.

Он объясняет:

– Я общаюсь и осеменяю космос через антенны.

Провел на принудительном лечении 2 года. И начал выписываться. Весь такой вроде бы ничего, с элементами самокритики. Доктор перед выпиской искренне интересуется:

– Ну, вы больше не будете такого делать?

Мстительная пауза.

– Такого не буду. Надо искать другие пути общения с Космосом.

Выскочка.

Рассказ писателя Клубкова про приемный покой.

Крики из конца в конец:

– Иваныч! Психиатрам нужен тонометр!

– Да где же я тебе возьму тонометр?

– А ты у терапевтов спроси, у них есть!

– Откужа у терапевтов тонометр?

– Я точно знаю, у Петровича есть!

– У него что, личный? Ну, дают!

Деинституционализация.

Под этим официальным названием разумеется все дальнейшее.

Вот кладут бабулю в сумасшедший дом, а она пишет бумагу-отказ. И – не положить! Прав таких нет! Без бредового согласия! Эта гебистская практика сажать и освобождать диссидентов нам здорово испортила жизнь.

Потому что вот же они, ходят и ездят в троллейбусах. Иные не отказываются, но их все равно выписывают, потому что хватит лежать. Каши не хватает. И терпения. И оборота койки в году.

На днях в такого рода троллейбусе катила бабуся, глядя в окно безадресно и приговаривая тоже безадресно:

– Я-то этого парня хорошо знаю, его никто не знает, а я хорошо знаю. Прямо нечистый как прилип, так и не отцепится. Лицевой счет за электроэнергию пусть лично мне в руки приносят, а не присылают откуда-то. Что за баба такая взялась? Откуда она? Она-то у меня тряпки и ворует, Димка глупый был, но теперь поумнел, надо бы ему этими тряпками всю рожу…

Бесы скучнее, чем принято думать.

Доктор Шапкин.

Бывают доктора!

Доктор Шапкин любил крепко выразиться, но по делу.

Устроил однажды разнос моей матушке, не поленился приехать в ее роддом: мол, их же анестезиолог, из маменькиной больницы ушедший, оказывается, запоем пьет! И устроился к Шапкину! Пьянь такая!

А маменька и не знала. Ушел анестезиолог, и ушел – куда, зачем, почему? Уволился – так и Господь с ним.

Доктор Шапкин был хирург-нефролог.

Переносил больных сам, на руках.

Не доверял их никому.

Если места в палате не было, нес к себе, в ординаторскую.

Мою двоюродную бабку спас. Оставил ей рабочим кусочек почки, этого было достаточно. Хотя пророчил ей скорую гибель, бабушка пережила Шапкина на десять лет.

Во время операции он вдруг закричал: «Ой, как болит голова» – и умер.

Операционное поле.

Вот история, которую я просто обязан был расказать, однако нигде не нашел в архивах. Неужели забыл?

Приехали на вызов обычный доктор и молоденький фельдшер. Скорее, не просто молоденький, а немного дебил. Неотложная помощь.

И нужно, естественно, сделать больному животворящий укол.

Тот, больной уже лежит, приготовился: штаны спущены, Восточное и Западное полушария мирно сосуществуют.

Доктор, не оборачиваясь от бумаг, командует:

– Два куба дибазола!

Послушный фельдшер радостно:

– А в которую колоть? Справа или слева?

– Между! – не сдержался тот.

Дисциплина – прежде всего. Раздался глухой, прицельный удар.

Апгрейд.

Чем таким авторитетным, весомым располагает доктор-невропатолог?

Ни скальпеля, ни трубки-удавки, ни зеркальца во лбу, ни прибора какого.

Один лишь молоточек.

Профессору еще полагается камертон, так на то он и профессор. Простому доктору, особенно при профессоре, ходить с камертоном нельзя.

Вот и облизывает этот доктор свой молоточек, тешится с ним, усовершенствует, меняет, устраивает апгрейд. Потому что молоточки бывают разные. Есть обычные – палка да резиновая колотушка; есть и посложнее: со встроенными иголочками и кисточками, которые вывинчиваются – для проверки разной чувствительности.

Один доктор очень хотел именно такой продвинутый молоточек. Задаром, конечно. А тесть у него работал в зоне, с уголовниками. Ну, и говорит: какие проблемы? Сделают тебе молоточек. Задаром. Пара листов нембутала – не деньги. Только чертеж нужен.

Начертили чертеж.

Чертеж умельцы видели, но не очень поняли, зачем он вообще нужен. Выбрали опцию по умолчанию. Изделие получилось добротное. Во-первых, молоточек был очень тяжелый. Им можно было по-настоящему убить до смерти. Во-вторых, само собой разумеется, у него была очень красивая рукоятка, фирменная, наборная. Ну, и наконец – иголка. Мастера сочли иголку предметом непрестижным. И встроили в молоточек нож.

Термист.

Это человек особенных качеств и наглухо скованных душевных движений. Нет, не так: ЭТОТ человек был особенных качеств и наглухо запертых душевных движений.

Термисты – сотрудники ожогового центра.

Я не стану описывать условия и специфику работы. Это лишнее. Больные, бывает, лежат там годами. В стерильных камерах, на импортных песочных матрацах, подлаживающихся под формы тела, а когда начинаются перевязки и пересадки лоскутов… нет, достаточно.

По задумке, мы, студенты пятого курса, должны были побывать в ожоговом центре и посмотреть, как там идут дела.

Дела шли заведенным путем.

Нас встретил куратор: человек, о котором ходили легенды: во-первых, без содержания; во-вторых, сам он своими действиями не подавал к ним никакого повода.

Просто-напросто он был высок, худ, с волчьим лицом и повадками. Огромные редкие зубы, клешнеобразные лапы, абсолютная неспособность к улыбке. Голос покойного генерала Лебедя. Стиль общения – тот же. Что понятно: человек подневольный, военный, благо дело было в Военно-медицинской академии. Фантомас мог запросто и нервно топтаться в углу, прикуривая сигарету от предыдущей.

Он нисколько не истязал нас, не спрашивал, не гонял. Всем поставил зачет. Скупо и дозированно информировал, многое показывал. Мне стало понятно, что термистом я не стану никогда, хотя и так было ясно.

Однажды он рассказывал об объеме обожженной поверхности, при котором более или менее вероятно выживание. Ведь самый вред – не от самого ожога, а от того, что в кровь попадают продукты распада и, скажем, блокируют почки.

Он говорил, что половина – это очень плохо. Конкретнее говорил мало. Как изучишь, кому поставишь эксперимент?

Под занавес термист, щурясь и взвешивая каждое чеканное слово, произнес:

– Есть мнение, что у некоторых лиц может существовать определенное представление…

Он говорил о материалах опытов над заключенными, поставленных в нацистских – и не только, я думаю, хотя нам важнее было лес валить – лагерях. Я уверен, что термист располагал этими сведениями и пользовался ими.

Бог обращает ко Благу любое Зло. Не унывайте, граждане: этот грех, по-моему, смертный; я что-то забыл, приунымши.

Жора.

Бывают ситуации, которые разрешаются мгновенно, бесповоротно и бездумно.

Например, лечь ногами к ядерному грибу.

Когда все ясно с первого взгляда.

Вроде укола заскорузлой любви.

Я заканчивал школу. Пришел домой и увидел отчима, выпивающего на пару с мужчиной неопределенных лет и столетий. Все, что я помню – грива седых волос и лицо, изборожденное следами всех мыслимых пороков, похожее от морщин на мошонку.

Они как раз чокались.

Сразу следом за мной явилась мать. С порога она басом заорала:

– Вон!!!

Отчим вскочил:

– Это же Жора… мы с ним в Тихвине… три года под одной шинелькой, на «скорой помощи»…

– Вон!!! – заорала мать.

Она что-то знала. И Жора что-то знал. Потому что растворился в секунду.

И отчим знал что-то.

Бородавка.

Эту историю мне рассказал писатель Клубков и любезно позволил разгласить.

Было время, когда он подрабатывал санитаром в одной скромной больничке. И вот что произошло.

Шел по улице человек и ковырял себе бородавку на роже. Кто осудит? Кто запустит камнем?

И сковырнул.

Мгновенно, естественно, залился кровью, аки приготовляемый свин.

Народ переполошился, распереживался, а тут едет «скорая помощь», и публика перекрыла ей путь, чтобы остановить кровь.

Машина оказалась психиатрической.

Но мужичка взяли и отвезли в ту самую, простую больничку. Там его при виде такого дела немедленно поволокли в перевязочную.

А психиатрическая бригада присела на лавочку подождать. С ними никто не разговаривал.

С мужичком провозились около часа.

А потом хирург вышел в кровавом фартуке, посмотрел на них сверху вниз, руки в боки, прищуренно:

– Это называется – доктора! Кровь человеку остановить не могут!

Психиатр задохнулся от возмущения и парировал:

– Да вы сами с ним битый час возитесь!

– Ха! Да вы понимаете, каково это – остановить из бородавки кровь? Понимаете? Да что с вами разговаривать…

Говорят, что бородавки – расплата за былые кармические грехи. Раз речь о душе, то к психиатрии поближе, но…

Так и стояли друг против друга.

А ведь когда-то, быть может, по юности, над одним трупом засиживались…

Скорняк.

Я не мог пройти мимо этого эпизода, и наверняка данная сцена уже где-то звучала, но она вдруг предстала передо мной во всем волшебстве восстановленного мгновения. Опишу, как опишется – давнее, студенческое, акушерское.

Меня – как и всех, зачем-то это было нужно, хотя нас и близко не подпускали ни к чему, и никому мы не были нужны – заставили дежурить сутки в акушерской клинике. Наступил мой черед.

Солнце садилось; я шел по пустынному коридору роддома: в этом крыле почему-то не было клиентуры, и стояла мертвая тишина. Ни писка, ни визга, ни схваток.

Не знаю, зачем я там шел.

Дверь в одну палату была распахнута, внутри что-то происходило.

Я, выделяясь беловатым пятном в коридорном полумраке, остановился и посмотрел.

Все в той же тишине, абсолютно беззвучно, шло рутинное действо.

Виднелись чьи-то неподвижные ноги, расставленные по стойке смирно.

Между ног на табуреточке сидел, выпятив губу. молчаливый, толстенький, низенький доктор в съехавшем колпаке и в очках. И зашивал.

Он молчал, и она молчала, тоже стараясь выпятить губу. Между ними существовала договоренность – возможно, о зашивании всего и вся наглухо. Опять же: ни писка, ни визга, ни схваток.

Казалось, он пришивает пуговицу к рубашке. Или выполняет какое-то другое, скорняжно-портняжное поручение.

Он даже не посмотрел в мою сторону. Во всей его позе, в каждом взмахе иглы читалась абсолютная безнадежность и усталость от ежедневных чудес чадорождения.

Тертый масон, бессменный каменщик, хранитель таинств.

Холодный сапожник, храбрый портняжка. Ликвидатор дратвы.

Смеркалось, и я на цыпочках двинулся дальше. Я понял, что это не мое дело.

Ловушка для одинокого мужчины.

С возрастом у многих начинает вылезать на Божий свет определенная скупость, то есть прижимистость, хозяйственность и экономность.

Докторов это тоже касается.

Одна пожилая докторша, много лет проработавшая в гинекологии, как раз и начала демонстрировать подобные свойства.

Нашла на улице пакет.

Сколько раз говорили: не трогайте! Сами знаете, что может лежать внутри.

Но страсти не обуздаешь, алчности не задушишь. Подняла.

Развернула – и поначалу не поняла, что же это такое, а потом увидела, что это кем-то потерянная покупка из секс-шопа: женский заменитель, исключительно качественный. Все на месте и вполне способно удовлетворить, безотказно, и поить не надо. Если это и выпало из какой-нибудь Черной Фатимы, то как предмет персонального устройства, а не орудие диверсионного назначения.

Приволокла в отделение, коллегам показать.

Все живо заинтересовались, рассматривали. Студентам бы такой муляж.

А эта докторша носила домой с работы мужу кашу.

– И это ему снесу, – говорит, – чтоб не лез.

Могли бы даже выскоблить, на всякий случай. Я бы выскоблил – тем более что не умею. Вдруг там Чужой? А чужие здесь не ходят.

Второй тайм.

Как правильно говорится в песне, первый тайм мы уже отыграли. О втором информации чуть, но немножечко есть.

Был у нас на курсе коренастный, глаза навыкате, человечек, назовем его Митей Засохиным.

Я не любил Митю.

Я невзлюбил его еще с колхозной поры, когда он выбился в бригадиры, и сделалось у него «звено» морковных грузчиков, то есть нас. И Митя ходил в тельняшке, бушлат нараспашку, нагло позыркивал глазками и, конечно, командовал. За ним поторопливались три-четыре доверенных и допущенных к телу лица. Они, правда, не возмущались синхронно, зато укоризненно молчали, взирая на нас, бездельников.

Потом, после колхоза, он переоделся в белые одежды и растворился в медицинском столпотворении. И вот оказалось, что у Мити уже на четвертом курсе случился досадный и непонятный психический эпизод.

Потом было еще два.

А на третий, уже сейчас, пригласили специальную бригаду магистров. Разговор подслушивал мой друг со «скорой»; попросил его соединить с тем, кто поедет, чтобы рассказать предысторию поподробнее.

После доктор отзванивается:

– Да-а… Прогресс налицо. Такие подвижки, такая динамика! Далеко продвинулся. Снял со стены крест и сунул в рот. И встал посреди комнаты, разведя руки и ноги. Дескать, он принимает космические предохранительные сигналы.

А до того – ничего, работал себе, врачевал.

Теперь уж все.

Не то чтобы… но что-то кольнуло. Правда, апельсины не повезу.

Между волком и собакой.

Сколько же дур на свете, Господи-прости.

Прислали одну к отчиму на осмотр, неврологический. Явилась. Сама любовь. Станом стройна, поступью величава, волосом и длинна, и черна.

Челка у нее. До кончика носа.

Отчим:

– Челку-то отведите!

– Да ладно…

– Да отведите, покажите глаза-то!

Величавое движение, исполненное неохоты. Как будто снимает чадру. Под челкой – бланш фиолетовый, циклопический абсолютно. По спектру близкий к ультрафиолету.

Наверное, кавалер тоже спешил до 8 марта.

И я теперь догадываюсь: «час между волком и собакой» – это не те сумерки, о которых думали Пушкин и Саша Соколов. Это промежуток, «просак», между 23 февраля и 8 марта.

Сельдеррея.

У медиков никакого цинизма нет. Цинизм есть у пациентов.

Одна вот лечилась селедкой. Привязала ее к голове и говорила, что помогает. А лежала в гинекологии.

Не один день лежала.

С бессменной селедкой.

Доктор:

– А почему это пахнет так невозможно?

А потому.

Помогает потому что.

Врачебная тайна.

Хотите верьте – хотите нет.

У меня есть знакомая, моя ровесница, хороший гинеколог. А у нее есть 20-летняя дочка. И вот эта дочка подцепила где-то пиелонефрит.

Мама ей говорит сдать анализ мочи.

Дочка хлопает глазами: у меня месячные!

Мама: ну, заткнешь там – и ничего.

Дочка уже не хлопает глазами. Она их таращит в полном непонимании. Она впервые слышит о существовании влагалища.

Ей все видится в розовом свете, то есть сплошной клоакой, как у Курочки Рябы, которая несет золотые яйца от и для Золотого Петушка.

Последний, между прочим, похаживает вокруг. Ему 40 лет. Мне кажется, он должен быть в курсе.

Мама не возражает.

Пидиатор.

Вот еще про одного доктора.

Осенью 2003 года мой ребенок неприятно и непонятно захворал. Все, слава Богу, позади. Платный скорый доктор сработал оперативно, мы угодили в больницу, и там во всем разобрались. И вот уже полтора года я никак не мог нащупать причину, по которой мне этот доктор решительно не понравился.

Наконец нащупал.

Это был, конечно, специалист, не отнимешь.

Я не могу придраться ни к чему, что он делал. Дочка, когда не в духе, совсем не подарок; даже когда она здорова, мало кто может это стерпеть. Я не преувеличиваю, я точно знаю. Но доктор был отменно выдержан и добивался всего, чего хотел.

Это был пожилой лев с печальным взором. Печаль эта мне пришлась не по нутру.

Я отрекомендовался бывшим коллегой и перечислил все, чем лечил дитё.

Печальный доктор вежливо улыбнулся и тихо разгромил меня наголову. Кривя губы в почтительной, но ядовитой улыбке, он уличил меня в незнании фармокодинамики разных веществ – ну, что поделать, я многое забыл. Что ж теперь отрицать. Но это ладно, пускай.

Вкрадчивое змеюжество сохранялось в нем на протяжении всего визита.

Прощаясь, он посоветовал хорошенько запереть за ним дверь. Мы сказали, что ничего, не боимся, дверь прочная. Он, стоя на пороге, опять улыбнулся и столь же вежливо объяснил, что нашу дверь можно вынести в три минуты вместе с косяком.

За что ему великое спасибо.

Но нет, меня не это рассердило. Тогда что же? – думал я. А вот что.

Он, как обещал, отзвонился в первом часу ночи и сообщил результаты анализов. Что скажет обычный доктор клиенту с медицинским образованием? В нашем случае было бы естественно сказать: послушайте, у ребенка сильнейший лейкоцитоз; я не пойму, в чем дело, надо в больницу. Неприятно, но здраво и просто. Спасибо, поняли, едем.

Этот же начал с подробного перечисления нормы. Зачитывал нормальные показатели несколько минут, пока я пританцовывал с трубкой. А самую гадость оставил на сладкое. Возвысил голос и врезал. И помолчал, дожидаясь моей реакции. Зная прекрасно, о чем в таких случаях думает медик, пусть и бывший.

Сука такая.

Оксиение.

В школе и в институте я много рисовал. На лекциях и на всем остальном.

А маменька любила листать мои конспекты.

И вот однажды смотрит и не может понять, что за подпись такая к рисунку: ОКСИЕНИЕ.

Она-то привыкла, что я все по-латыни подписывал. Или подавал материал графически. Если писал, например, про какую-нибудь смертельную болезнь, то рисовал стрелочку и гроб.

А здесь я нарисовал интерьер пивного бара. Два понурых пениса вместо кранов, над ними – надписи: «гор» и «хол». Рядом – закусочный наборчик: бутылка водки.

И подпись. Икс, игрек в середине – так ей прекраснодушно почудилось.

Потом у них в роддоме все дохтура и сестры говорили: «ну, сегодня у нас просто оксиение».

Инкубы и суккубы.

Оглядываясь на мою докторскую жизнь, я постоянно задаюсь вопросом: когда за мной начали увиваться бесы?

В них никогда не было недостатка, и я постоянно попадал под влияние какого-нибудь Ноздрева. Видимо, именно к этой мертвой душе у меня есть внутреннее сродство.

Но поначалу, когда я работал в поликлинике, все шло прилично, и я был вполне респектабелен. Ну, приду, бывало, не вполне свежий, но это как-то легко переносилось и не давало резонанса. А дальше я вижу себя уже в моей знаменитой больнице, и все идет совершенно неприлично. Меня давно интересовал переход: когда же эти бесы обозначились явно и стали на меня притязать?

Мне кажется, что все началось в последние недели петергофской поликлиники.

Тогда наметились знаки.

Сперва ко мне в кабинет явилась какая-то рослая медсестра, которую я прежде не видел. Карточки принесла или что-то еще. И что-то сказала, несусветное. Я поднял голову и машинально спросил: «Что вы имеете в виду?» И она ответила предсказуемо: что имею, то и введу. Старо как мир, но я не давал повода. Это было нечто новое. Я внимательно к ней присмотрелся, но она уже ушла, а я все смотрел.

И тут же мне дали нового шофера.

Не то чтобы я ездил на вызовы с персональным шофером, они менялись, но этого раньше тоже не было, а когда он стал, меня почему-то стали исправно к нему сажать.

Это был молодой человек, мой ровесник, очень веселый и словоохотливый, крайне покладистый.

– Их всех надо трахнуть! – говорил он дружески, крутя баранку. – Я всех трахнул.

Я молчал, изумляясь придворным парамедицинским тайнам.

– Что же, – спрашивал я после паузы, – и начмеда можно трахнуть?

Меня это почему-то живо интересовало. Меня терзали неясные, опасливые желания, которые я не решался сформулировать. В начмедах у нас ходила симпатичная, но очень строгая дама немногим старше меня.

– И начмеда трахнем! – убежденно отвечал шофер.

– Я ее почти трахнул, – признавался он чуть позже.

Вот оттуда пошло все дальнейшее, с этого «трахнем» во множественном числе, будто все уже было решено и неизбежно.

– Спиртику! – позвал меня шофер в гараж.

Я не хотел спиртику, но власть шофера надо мной была неимоверной.

Мы выпили спиртику, и тут в гараж пошла та самая медсестра. Я поспешил на выход и услышал ее слова: «Почему ты не сказал мне, что здесь Смирнов?».

Я до сих пор не знаю, к добру или к худу было ее незнание.

Дело так и закончилось ничем, но это была увертюра. Мне все еще казалось неправильным пить с шофером и медсестрой в гараже.

Вскоре я уволился.

Но демоны уже поджидали меня; они заранее разделились для верности на многие, многие персоны, и караулили.

Любовь к отеческим гробам.

Однажды я поехал в Москву.

Для меня было бы странно побывать в Москве и не познакомиться с московской медициной, хотя бы поверхностно. Так что я посетил Первую Градскую больницу. Там лежал, конечно, мой дядя, долеживал уже. Он попал в травматологию, будучи травмирован при загадочных обстоятельствах, которых не помнил.

В больнице я с облегчением увидел знакомую публику. Одна ультрамариновая бомжиха, выдававшая себя за учительницу английского языка, сидела, свесив ноги, на каталке и скромно рассказывала всем, кто проходил мимо, что ее в тот день проверили на весь учебник венерических болезней и ничего не нашли, примите к сведению. Потупив глаза рассказывала, якобы просто так.

Еще был бомж, к которому боялись подходить даже ему подобные, и мы тоже ушли с лестницы, где курили. Он был весь в мелких проплешинах, с корочками, а лицо – как подушка-думочка, задумчивое.

А третий бомж ограбил дядю, когда того выписывали, украл у него часы, хотя у самого были сломаны ноги и позвоночник.

Дядя, сколько я помню, постоянно соприкасался с больницами.

Отчим как-то повел его на экскурсию в свою больницу, под Питером, показал морг. Дядя бродил среди трупов и кричал:

– Вставайте, бляди! На работу пора!

Междометие.

Поступила жалоба. Больной пожаловался на доктора, который его оперировал под местным наркозом.

Ему не понравилось, что доктор, сделав разрез, сказал «упс».

Под конвоем заботы. (простите, Генрих Белль).

В молодости я был исключительно заботливым и внимательным доктором. Забывал о принципе «не навреди».

До всего-то мне было дело, ничто не могло укрыться от моего неравнодушного взгляда.

В далеком петергофском периоде я работал одновременно в поликлинике и больнице. Они примыкали друг к другу. Очень удобно: направил кого-нибудь, а потом сам же и принимаешь, и лечишь.

Я укладывал всех подряд, искренне желая людям добра. И начинал докапываться до истины.

Помню, пришли ко мне крепкие мужички, в количестве двух штук. Жаловались на радикулит. Друг друга они не знали, но я их сделал соседями по палате, уложил. И приучил быть крайне внимательными к своему здоровью. Мурыжил их очень долго, и они как-то нехорошо спелись, боготворя меня и всячески превознося.

Назначил им рентген позвоночника, поясничного отдела. С клизмой и так далее, чтобы все было замечательно видно. Прихожу утром:

– Как наши дела?

Они стоят чуть ли не в обнимку, с энтузиазмом кивают:

– Моем прямую кишку, доктор!

– О, – говорю, – это интеллектуальное занятие.

– Да! – восклицают они. – Очень, очень!

И тут я подумал, что они, пожалуй, нашли и обрели друг друга. Благодаря мне. А ведь были семейными людьми.

Профессор Лапотников.

Повстречал в метро своего декана.

Обнялись и чуть не прослезились.

Почему-то про всякую сволочь мне всегда есть, что написать, а вот о человеке редкой доброты – не получается. Слова прячутся.

Он теперь профессор эндокринологии, седой совершенно.

Наш декан никогда и никому не сделал ни одной гадости. Ни на кого не повысил голос. Не отличился ни единой придурью. Это исключительная фигура. Виктор Александрович Лапотников его зовут.

Хромосомы.

Холст, масло, рамка, кисти: лаборатория диагностики заболеваний плода при институте акушерства и гинекологии.

Тишина. Рабочий день.

Микроскопы, пробирки, предметные стекла. Общая занятость, легкая сосредоточенность. Бьется муха. В коридоре – чьи-то гулкие шаги.

Внезапный вопль:

– Дауна нашли! Дауна!

Суетливое оживление. Все бегают, заглядывают, хлопают друг друга по спине, недоверчиво улыбаются, пожимают друг другу руки.

Нотабене.

Вот даже не история, а мелкое наблюдение. Многих оно заставит недоуменно пожать плечами. Но тот, кто почует жуткую бездну, пусть берет с полки пирожок.

В нашем отделении вели журнал выписки.

Это была обычная амбарная книга для удобства и ориентации в перемене слагаемых. Сумма все равно не менялась. Этот журнал даже не числился в реестре медицинской документации, никто его никогда не проверял и не вменял в обязанность заводить. Он служил – ну, не знаю: блокнотом, органайзером или чем-то еще. Чтобы доктор и сестры знали, кто когда идет на выписку. Подготовили документы, транспорт и так далее. Я, например, назначал дату выписки еще при поступлении, мне это было очень приятно делать. Я вспоминал при этом, что все когда-нибудь закончится.

Старшая сестра потом переписывает, подает сведения на пищеблок. В общем, рутина.

Так вот. Бывали экстренные выписки, довольно часто. Пришел на работу, весь сияешь, но тут тебе докладывают о ночном поведении, скажем, двадцать шестой палаты, и она вся отправляется на дембель. И садишься их выписывать.

Вообразите: страница за страницей, страница за страницей, месяц за месяцем, год за годом. Фамилия и число – всё. Больше ничего.

Никаких пояснений не нужно.

Никто их и не писал. Все прекрасно знали, кого и почему.

Но у старшей сестры иногда что-то щелкало в голове.

И вот листаешь, листаешь, и вдруг видишь запись, сделанную ее рукой. Один, среди сотен подобных, отмечен. Ни для кого, ни для чего. Никто не просил. Никто не велел.

Дано пояснение: «за пьянство».

Уставишься – и сразу оледенеешь, примерив эмоции нашей старшей сестры: неудовлетворенность до примечания и тихая сатурация – после. Бездна разверзлась. Кто не прочувствовал – моя вина, не донес, плохо написал, непонятно.

Холера.

Противохолерные учения случались у нас приблизительно раз в год.

Доктора, можно сказать, блаженно небожительствовали, потому что основная ответственность падала на сестер.

Противохолерные мероприятия чрезвычайно сложны, они выливаются в замысловатое противохолерное поведение, подлежащее доведению до автоматизма.

Все это очень напоминает игру-стрелялку, тогда как докторам по чину показаны стратегии.

Здесь мало системы боксов с хитро расположенными дверями. Надо соблюдать строгую последовательность действий, которой я, конечно, не то что не помню, но и когда и не знал – как и в Dооm’е. Меня убивали сразу.

Вошел, снял одно, надел другое, сверху – третье; шагнул, третье снял, бросил в таз с ядовитым раствором; проконтактировал с фекалиями, снял первое и второе, напялил третье, два шага вправо, четыре влево; переменил ядовитую жидкость единожды или дважды, вернулся, проконтактировал с фекалиями, снял третье, натянул четвертое; пятясь задом, вышел из игры.

Никто не проходил эту игру с первого раза.

Проигравшим доставался бонус.

Корабельные новости.

Психиатр, сидевший на телефоне, захотел в магазин. Попросил моего приятеля: «Посиди тут, я скоро приду». Нет вопросов, всегда пожалуйста.

Звонок.

– Але! Але! Это с сухогруза звонят!

– Слушаю внимательно.

– Мы тут на ремонт встали. У нас капитан сошел с ума. Взял пожарный топор и рубит палубу. Говорит, что в трюме дети тонут.

Дело житейское. Деловито:

– Давно на ремонте стоите?

– Да уже два месяца!

– А капитан сколько времени пьет?

– Два месяца и пьет, что за дурацкие вопросы.

Ну, все понятно.

– Давай адрес, где вы стоите.

– Да в Лиссабоне, еб твою мать!.. Я звоню узнать, что делать!

Звонок был по сотовому.

– А фельдшер у вас есть?

– Да он ушел куда-то неделю назад.

– Ну, я не знаю. Сдайте капитана в португальский дурдом.

– Ты что, охуел? Как же мы без капитана вернемся?

Ну, решили проблему кое-как.

– Есть у вас умелец, в вену колоть?

Нашелся.

– Возьмите в аптеке релашку и колите его три дня. Как проснется, сразу снова вырубайте.

Шестое чувство.

У практических докторов иногда развивается волшебное чутье, просто звериная интуиция.

Вот коротенький эпизод.

Прихожу я на консультацию в кардиологический диспансер. А там обед.

Брожу по палатам, ищу клиентов.

Спрашиваю у докторши:

– Где Свекольникова?

Та:

– Сейчас-сейчас.

Побежала. Вернулась с таинственным видом:

– Доедает компот.

И я разу догадался, что сейчас мною попользуются досыта, потому что оплачено государством.

И не ошибся почему-то.

Корневой каталог.

Человек вообще замечательное существо, если убрать шелуху. Прекрасное.

Вот случился у одного субъекта инсульт. Довольно серьезный – рука не работает, нога, язык. Голова работает только чуть-чуть.

И он отказался есть.

Привозят обед, ужин – не кушает, капризничает или еще чего там себе думает.

Никто и не знает, как быть. Все такое питательное, прямо из бака.

Тут сосед по палате показал ему порнографический журнал. Там и так, и этак, и сяк, все варианты и опции.

Клиент смотрел, смотрел и вдруг закушал. Две тарелки умял, супа.

Методичка.

Проснулся от телефонного звонка, звонит приятель со «скорой».

– Скажи, – спрашивает, – «охуеть» – это глагол или наречие?

– А тебе зачем?

– Да я методичку пишу.

Так я и догадался, что со мной такое.

Сестры и Хмурое утро.

Девять часов утра, рабочий день начинается. Наш маленький гастрономический подвальчик, до того пустынный, заполнила телом огромная медсестра в колпаке и ватнике для профессиональных командировок. Отряжена детской поликлиникой, что по соседству, за продовольственными товарами. Перетоптывает слоновьими ножищами, как медведь накануне большой нужды. Цепкие глазки шарят по полкам.

– «Белочку»… и еще «Белочку»… и вафельный тортик… нет, два… что бы еще взять?

Раздумья затягиваются минут на пятнадцать. Похаживает, заслоняет от меня продавщицу.

Сознание, наконец-то засучившее рукава, строит планы.

– Колбаски вон тот кусочек… а нарезочки нет? жалко… И салатик… он с огурчиком?

С огурчиком.

Уже у кассы, облегченно и радостно:

– Ну и хватит жрать! Правда?

Правда.

Стою, вспоминаю, как нечто похожее, под колпаком, вручило доктору нашатырный спирт вместо новокаина. А доктор делал аборт под местной анестезией.

В чем сходство между докторами и солидными ресторанными завсегдатаями?

Известно в чем.

И те, и другие смотрят на этикетку.

А этот доктор не посмотрел, и люди с понятием сообразят, чем кончилось дело. Плохо пришлось всем, но только не сестре, потому что она не отвечает ни за что.

Положительная динамика.

Болеет тут один человек, парализовало его.

Подержали немножко и выписывают. Главное ведь – положительная динамика, а она есть. Я и не зубоскальничаю, она действительно есть.

Родственник его звонит мне и говорит: улыбается, со всеми в палате попрощался, подал руку.

– Ну! – отвечаю с энтузиазмом. – А ты недоволен! Вот же она, динамика!

Тот выдержал недобрую паузу, продолжил:

– Попрощался с невесткой, которая за ним пришла…

Академический интерес.

Академический интерес проявляют, естественно, академики и те, кто чуть ниже, то есть профессора.

Имеется в виду, что выясняется нечто, не имеющее ровно никакого значения для пациента и его лечения, потому что тот либо и так помрет, либо не помрет, но и лечить в нем нечего.

Иные профессора злоупотребляют академическим интересом и не имеют никакого другого. Помню, был – и есть – очень хороший профессор по фамилии Казаков, я у него учился. Так вот он вечно где-то витал. Наслушается на каком-нибудь симпозиуме ерунды и потом мечтает, как скоро будет лечить наследственные болезни чистыми генами, в уколах. Тогда как нормальному доктору, когда он слышит о лечении чистыми генами, умозрение рисует лишь двух санитаров-тезок, которые зачем-то вымыли руки.

Иногда лучше вообще ничего не знать.

Вот идет однажды один профессор с обходом, студенты плетутся следом. Зашли в одну палату, постояли там. Вышли, зашли во вторую, в третью.

В четвертой, отдельной, профессор увидел ботинки, торчавшие из-под одеяла. И проявил бессмысленный академический интерес.

– А это кто?

– А это? – переспросил лечащий доктор. – А это начмед.

– А, – сказал профессор, – ну, пошли дальше.

Точка сборки.

Россия – родина не только слонов, но и дона Хуана.

На прием к гинекологу явилась бабка не бабка, но лет шестьдесят. И заголила живот, испещренный шрамами.

– А что же это у вас такое?

– Это пупок свернувши. Лечила.

Выяснилось, что «пупок свернувши» – русский народный диагноз. В деревнях его лечат банками, а точнее – чугунком: ставят его на пупок, как банку. И пупок выздоравливает, куда деваться.

Чем плох пупок, который свернувши, бабка-не-бабка объясняла долго, но непонятно.

Ясно было только, что такие болезни лучше лечить поближе к земле-матушке. А в городе чугунка, естественно, не нашлось, и пришлось поставить большую стеклянную банку литра на три, которая и разлетелась на куски.

Муму: Явление барыни.

Травматология. Ординаторская.

Распахивается дверь, входит каменный гость: клиент, с особенной такой повязкой, когда согнутую руку удерживают перед собой поднятой на уровне плеча. Перелом ключицы и еще чего-то, если не путаю.

Вся повязка изрезана ножом.

В свободной руке – ножик.

С порога:

– Вы, доктор, не думайте, что я какой-нибудь такой. Я серьезный человек, с образованием. Но эти котята! Облепили мне всю руку, и я их чикаю, чикаю!

Сняли трубочку, позвонили кое-куда.

Приковылял психиатр: трясущаяся древняя бабушка, многомудрая.

– Ну что, милый – котятки?

– Котятки!

– Ну, поехали топить.

Эффективный менеджмент.

В медицине давно назрела необходимость реформ, потому что копейка рубль бережет, и вообще.

Возьмем, к примеру, институт травматологии и ортопедии.

У тамошних докторов и сестер сложилась давняя традиция: доедать за больными. Да это везде такая традиция, отличительная черта отечественного здравоохранения.

Везут на тележке теплые баки с коричневыми буквами: «Пищеблок». И в этих баках постоянно оказывается чуть больше, чем надо, да пациенты привередливые еще, бывает, и отказываются от горохового супа с рыбой на второе. Ну и доктора кушают.

Это вообще святое занятие в медицине, обед.

Запеканка, омлет, компот слабительный.

Но вот в институт пришел начальник по финансам. Не знаю, кстати сказать, что за должность такая новая, какую он ставку занимает, менеджер этот.

Походил, поглядел на баки и ведра с супом и обязал всех буфетчиц доносить на желающих присосаться.

Он сказал, что доктора и сестры совершают преступление, обворовывают больницу. Они, по его словам, сжирают то, что можно продать для свиней.

О сверхчувственном восприятии.

Сидели в ординаторской, перекусывали, беседовали об экстрасенсах.

Высказались все.

Последним был уролог К.

– Экстрасенс не может вылечить гонорею, – сказал он скромно, доедая из баночки и облизывая ложку. – А я могу.

Семейная медицина.

Приехала теща с клещом.

Клещ впился, когда она в деревне что-то творила на огороде.

– Этот клещ не энцефалитный! – решительно заявила теща.

– Это он вам сказал? – прищурился я.

– А то меня клещи не кусали.

И наотрез отказалась от осмотра. Дело-то плевое: маслом растительным капнуть – и вынуть.

Что такое? – думаю.

Все вскорости разъяснилось. Оказалось, что над клещом уже поработал тесть, не хуже профессора Пирогова. Дал ему просраться пинцетом и йодом. Обезглавил и голову, естественно, оставил внутри.

Сегодня теща сдалась и показала мне послеоперационную рану. Я ошеломленно признал, что да, мне тут уже делать нечего. Впечатление такое, будто Пирогов выполнил резекцию легкого.

Инфаркт.

«Скорая помощь» приехала по случаю инфаркта.

Первый вопрос:

– Ну, где инфаркт?

Да вот же он.

Пациент, глубоко взволнованный, описал симптоматику. Кашель, боль в горле, сопли из носа.

– Но почему же инфаркт?

Снисходительно:

– Сердце ведь слева?

Ну, допустим.

– Так вот из левой ноздри сопля длиннее раза в два. Все тянется и тянется – это инфаркт!

Неясыть.

Враги ли человеку его близкие? Не знаю, не знаю. Когда как.

Иногда, имея дело с женами и мужьями моих пациентов и пациенток, я склонялся к утвердительному ответу.

Был у меня давным-давно один больной, пожилой человек. Я тогда работал в поликлинике, а он лежал дома, и меня обязывали к нему ездить.

Сей человек перенес стволовой инсульт и остался жить, но почти не глотал. Бывают такие вещи после инсульта. Ну, прошло время, а он так и не глотает. Тут уже ничего нельзя сделать. Если человеку отрежет трамваем руку или ногу – их же не пришьешь? Разве что в лечебнице Айболита или в институте микрохирургии.

Но жена клиента, внешне и внутренне отчаянно похожая на сову-неясыть, систематически названивала в поликлинику и желала видеть меня. Зачем? А вот зачем. Ей хотелось разыгрывать стереотипную, полюбившуюся ей сцену.

Вот я приеду, бывало, похожу вокруг, помашу молоточком, пошевелю бровями, разведу руками – ну а что я могу сделать? Ничего.

– Да, такие вот дела, – развожу я, значит, руками. – Ничего не могу поделать…

Для неясыти наступала звездная минута. Она взмахивала крыльями и отрабатывала условный рефлекс на мои слова. Поворачивалась к клиенту и утешающим голосом ворковала ему:

– Помирай, Мишенька, помирай, мой хороший. Вот как у нас теперь. Помирай, мой родной.

По лицу Мишеньки катились слезы – не то от волнения, не то просто такая непроизвольная была реакция, и он мычал.

Пожав плечами, я уезжал.

Через пару недель меня вызывали заново.

Я совал ему ложечку в горло, привычно обнаруживал отсутствие глоточного рефлекса и разводил руками:

– Ничем не могу помочь.

Неясыть с готовностью вскидывалась:

– Помирай, Мишенька, раз такие дела, помирай, мой хороший.

Я осторожно прощался и уходил. Мишенька плакал.

Через полгода я не смог это выносить и волевым нажимом уложил Мишеньку в больницу. Хлопая крыльями, неясыть поскакала за ним, приговаривая свое.

– Помирай, Мишенька, помирай.

Он и помер в итоге, по-моему, что было для него не худшим исходом.

Случайные встречи.

Случайные встречи бывших больных с докторами способны пронять до печенок. Камень зарыдает.

– Доктор, как же вы постарели! Да вы должны меня помнить, я у вас еще в старом корпусе лежала…

«Ну да, ну да, – раздражается и мямлит доктор. – Так почему ты-то жива до сих пор?».

Штуковина.

Аптека.

Возле окошечка топчется дед.

– Растет и чешется, растет и чешется… Мне бы чего…

Действительно: рожа заклеена пластырем поверх ватки.

Аптекарша услужлива:

– Может быть, это?

– Не, это не берет… растет и чешется. Вот была штука… забыл, как называется… от той вроде ничего…

Аптекарша лезет вон из кожи:

– Вот очень хорошее средство.

Выставляет баночку. От «растет и чешется».

– Но это стоит девяносто девять рублей…

Дед в замешательстве. Еще топчется, но мыслями уже далеко от баночки.

– Не, я пока пойду еще переговорю с людьми…

Видение.

Знойным августовским днем 2006 года, в самую жару меня вынесло к Первому мединституту, прямехонько к родной кафедре нервных болезней.

Все вокруг разогрелось и подрагивало; в своем комплексе ощущения немедленно перенесли меня на тринадцать лет назад, когда был такой же август и жарило такое же пекло.

Я только что закончил ординатуру, но меня обязали подежурить – не то в последний, не то в предпоследний раз. Ординаторы и интерны – публика совершенно бесправная. Поставили в график – и не вырубишь топором. Это не важно, что клиника еще закрыта и не принимает больных, и по городу не дежурит, что в отделении пусто, ни одного пациента – дежурь, и все. То есть просто просиди там сутки и занимайся, чем хочешь.

Тоска воцарилась невыносимая.

Нас было двое, еще сестричка со мной маялась. Ближе к ночи она сказала, потупив взор:

– Я пошла спать, Алексей Константинович. Если вам что-нибудь понадобится, я в первой палате.

Боже ты мой, и что же это мне может понадобиться? Она была маленькая, мне по плечо, а роста я очень среднего; вся какая-то опухшая, в мелкой сыпи и с жидкими волосенками; в ней было нечто от грызуна, она была страшнее чумного микроба.

– Нет-нет, мне ничего не нужно, – я с напускной беззаботностью покачивался с пятки на носок и смотрел в сторону.

…Ночью я вышел побродить по коридорам. Было дико и непривычно видеть безлюдные палаты с койками без белья, на которых покоились скатанные матрацы. И вот какую власть имеет над нами привычка! на секунду мне захотелось, мне представилось, как восстанавливается, и вот уже тут лежат инсульты, а тут радикулиты, а там помирает парочка черт-те с чем, все обыденно и знакомо. Как было бы спокойнее, думал я, если бы оно вдруг заполнилось, отделение. Инсультами и травмами – как хорошо! Иначе муторно на душе и даже страшновато.

Это видение, конечно, держалось не очень долго.

Шестерочка.

Зашел в аптеку. А там передо мной оказался солидный дядечка.

Ему был нужен бинт, ноги обтягивать, самого большого размера бинт и самого большого размера ноги.

Принесли ему.

– Не то, вы что! – затрубил на все помещение, а оно маленькое. – Мне же сетчатый!

– Так бы и сказали, – пожав плечами, милая аптекарша уходит на склад.

Вернулась.

– Вот вам шестерочка, три пятьдесят.

Рассматривает на свет, щурится:

– Во! Да мне таких штучки три…

Аптекарша полуутвердительно улыбнулась:

– Вы издеваетесь?

И пошла на склад.

– Издеваюсь! – запыхтел мужик, призывая меня в единомышленники. – У них там продукция на складе, бардак, а я издеваюсь!

Бинты принесли.

Начались поиски пятидесяти копеечек в кошелечке.

А я стоял и воображал, как этого человека, наполнив пивом, сажают в сетчатый бинт и опускают охлаждаться в воду, возле мостков, как в телерекламе, и он там сидит, а тут и Белый Медведь доволен новой забавой.

По рюмочке.

В кардиологии напряженно: дня не приходит, чтобы не было подношений. В пятницу, когда большая выписка – просто беда.

Одна дама, правда, принесла доктору тысячу рублей со словами:

– Возьмите, пожалуйста… У меня муж доктор, ему несли, и плохо кончилось…

Потом опять подарили бутылку.

Доктор повертел ее, повертел и побрел в хирургию.

Зашел к заведующему, выставил на стол.

Тот обрадовался:

– Ну что, давай по рюмочке?

– Нет, – сказал доктор, – давай ты меня подошьешь, а сам выпьешь рюмочку.

– Ну, давай.

Хирург уложил доктора, подшил его эспералем – десять таблеток засадил, особенным троакаром.

Закончил дело и выпил рюмочку.

Сон.

Снились лекарства.

Я сидел перед полной докторшей-терапевтом и просил анафранил.

– Вы знаете, – сказала она мне воодушевленно, – анафранила нет, но зато есть панскам. Посмотрите, побочное действие одно и то же.

Я превратился в сияющего профессора-экзаменатора, наслаждающегося моментом.

– Скажите, – спросил я вкрадчиво, – от чего лечит панскам?

Она молчала.

– Ну, скажите, – допытывался я, зная, что не скажет.

Она продолжала молчать.

– От за-по-ра, – внушительно произнес я по слогам, как маленькой. – А анафранил…

Она знала и спохватилась, и раскрыла рот, чтобы сказать, но я не дал:

– От депрессии, – договорил я за нее. – А побочное действие у них одно и то же. Поняли?

Вся красная, она кивнула. Хотела втереть мне очки. Я же даже наяву знаю, что никакого панскама не бывает.

Мы стояли посреди Невского проспекта, я отвернулся, она двинулась в сторону Дворцовой площади.

– Увидимся, – улыбнулся я ей, зная, что этого никогда не случится.

Кулёв.

К вечеру у меня созрел диагноз: это грипп, не вполне обычная и потому особо гнусная форма.

Я его узнал безошибочно.

Ну, что можно сказать о гриппе?

Грипп разносит Кулёв.

Кулёв – обтекаемый мужчина лет сорока пяти, из рабочих, мой давнишний пациент.

Помню, как раз началась эпидемия гриппа, а я лечил Кулёва от радикулита и велел ему прийти на прием через три дня.

Кулёв вбежал в кабинет. Лицо его распухло, глаза слезились. Он сел на стул, подался ко мне и, разбрызгивая слюну мне в лицо, закричал, что заболел гриппом. Он прямо-таки подался ко мне, шумно дышал.

Перед этим он послушно высидел в очереди ко мне, общаясь с людьми.

Я заболел через несколько часов.

Наверное, на днях мне случилось где-нибудь соприкоснуться с Кулёвым, и вот наступили последствия.

Я уверен, что птичий грипп тоже разносит Кулёв, потому что у некоторых существ имеется, как выражаются медики, особая тропность к разного рода заразе.

Из разговора.

– Знаешь, какое главное врачебное правило?

– Не навреди?

– Нет. Прежде чем что-то сделать – подумай.

– А это не одно и то же?

– Не совсем…

Слуга государев.

Я отработал вечернюю смену в петергофской поликлинике, выпил пивка, сел в электричку и поехал домой.

В тамбуре вместе со мной курили сотрудники Петергофского Музея-Дворца-Заповедника. Это были Петр Первый и его дружок Меншиков.

Переодетые, они были много пьянее меня.

Между нами завязалась дружеская беседа.

Балагурил Меншиков. Царь Петр все больше курил.

Я рассказывал, что работаю участковым доктором-невропатологом. Что очень много и долго работаю, очень стараюсь, очень люблю людей, особенно пожилых. Что ни с кого не беру денег – и это правда. Что принимаю без номерка. Что я еще очень молод и верю в то, что все может быть замечательно.

У Меншикова слезились глаза. Петр в треуголке молчал и смотрел в окно на проплывавший мимо колхоз Красные Зори.

– Не меняйся! – с чувством попросил Меншиков, повидавший – надо думать – государевых докторов. – Только не меняйся!

Я обнял его.

Он только качал головой и умиленно смотрел на меня, не веря в ангела.

– Я не изменюсь, – торжественно пообещал я Меншикову.

Но я обманул его. Я изменился.

Тихушник.

Вот обо всех я понаписал за свою докторско-литераторскую жизнь, а про эту категорию забыл.

Ну, какой он?

Он тихий, чуть полноватый, невысокого роста, лет сорока пяти, с залысинами. Маленькие глаза, спортивный костюм.

Я одного такого классического запомнил, когда сдавал посуду лет тридцать назад. Там была страшная очередь, а он подошел сбоку к прилавочку, с сеточкой, и встал. И стоит. Голубые глаза, детсадовский взор. Никакого скандала.

Правда, когда он рассвирепел, стало иначе…

В глазах случилось что-то такое песчаное, от ящерицы, и губы поджались навсегда.

Это и есть тихушник.

Он распознается на второй-третий день. Все нарушают режим, скандалят, требуют уколов и процедур, а этот – нет. И еще у него вечно завязано не то ухо, не то зубы, платком с бантиком на макушке.

Моя коллега секла таких с полоборота. Тихушник, говорила она, та еще сволочь.

Ни разу не ошиблась.

Сколько я таких выписал ночью за растерянно-невменяемое состояние – не перечесть.

К истории медицины.

Были, между прочим, времена, когда и слова-то такого почти не существовало: психотерапия.

Какая психика, если имеется собачья павловская кора, в той или иной мере дефектная? Она же сердце?

И это было не когда-нибудь, а еще лет 25 тому назад…

О психотерапии не заикались ни в неврологии, ни даже в психиатрии. Все это подавалось как-то хитрожопо: дескать, что-то есть, но лучше не любопытствовать.

У нас был огромный мединститут со своей поликлиникой, и вот там имелся один-единственный психотерапевт Муравьев.

На него приходили посмотреть умышленно.

«Очень стремен», – говорили о нем полушепотом.

Я и сам заходил.

В нашей полунаркотической и антисоветской среде он слыл человеком мистическим, даже масоном. Поговаривали, будто он не просто так. Будто он знает нечто, а потому ого-го, и лучше к нему не соваться, это очень опасно. Вполне и зарезать могут в темном переулке, если спросишь слишком о многом.

Он мог и от армии отмазать, и в дурку положить, и опалить василисковым взглядом.

Ну, я и забрел к нему с обычной песенкой про беспричинный плач – мне отчаянно не хотелось ехать в колхоз.

Это был огромный, суровый, усатый мужчина, которому совершенно не шел белый халат. Вида такого, что недолго и в Брежнева выстрелить – мало того: такие планы уже зреют. Глаза навыкате, гробовое молчание, пятнистые руки.

Он выгнал меня на хер. Выписал рецепт на пустырник и выгнал, а мог аминазином ударить.

До сих пор коленки дрожат. Ведь мог же он быть масоном и магистром, носителем тайного знания обо всем.

Конверсия.

Для тех, кто не знает, – это так раньше называлась истерия. Но истерики-то хитрые бестии и быстро учатся. Как только их мостики в дугу, слепота и параличи перестали производить впечатление, они напридумывали себе кучу новых малопонятных симптомов.

Лежит, бывало, одна подобная в палате, а через неделю у ее соседок уже все такие же симптомы.

Очень трудно было с такими работать.

Лаской, лаской – и на выписку.

Но был у меня клиент, которому такая конверсия была ни к чему, ибо его сам Господь наградил-конвертировал в неразменную монету. Здоровый, косая сажень в плечах, наглый донельзя, глаза вытаращены и молодой совсем. Ему вырезали абсцесс мозга, и эта штуковина не повлияла ни на что, кроме левой руки.

Во всем здоровяк, а левая рука – словно плеть. И не придерешься.

Весь прямо лучится здоровьем.

И ведь ничем ему не помочь, рука не заработает.

Конечно, он был первым в очередь на цебребребрезин, и брекекекек, и прочие труднопроизносимые редкие препараты, и бабушек шугал из приемной, гаркал на них: тихо! Доктор работает!

Я его не переносил.

Он приходил без номера, запросто, без приглашения усаживался, швырял кепку на койку.

– Ну что, доктор, как она жизнь? С цебребребрезинчиком как?

Да будет, понятно. Тебе-то будет.

С рукой он своей обращался небрежно, как с девичьей косой. Закинет ее куда-нибудь или демонстративно упакует в карман. С победным при этом видом: вы, доктор, хотя и с рукой, но история нас рассудит…

– Ну, я пошел?

– Ступай, голубчик.

Хрустя яблоком, он выходил.

Сказано, в конце концов: если член тебе какой мешает – отсеки его. Вот ему и отсекли. А так бы мешал. Еще неизвестно, что бы он этой рукой натворил. Зато теперь может жить беззаботно, все несчастья уже позади, а жизнь – она ведь прекрасная, жизнь.

Добро пожаловать.

– Можно на прием?

Люди по-разному входят в докторский кабинет.

Иные дожидаются лампочки. И если уже все вышли, и даже сам доктор вышел, никого туда не пускают.

Другие долго стоят перед дверью и читают надпись. Я так и слышал, как у них шевелятся губы. А что тебе в имени моем? Ничего. Пока не отопрешься сам – не войдут. В лучшем случае – осторожное поцарапыванье.

Третьи стучат и спрашивают: к вам можно? Даже если нельзя. Ах, извините.

Четвертых ведут под руки. Сидишь ты, не чуешь беды, считаешь ворон в окне, и вдруг распахивается настежь дверь – и его вводят. Сначала китель с орденами, а потом уже его, под руки. А он выбрасывает пехотные ноги в танковой обуви.

Пятые чего-то там шуршат и скребутся: готовят газетный сверток с коньяком.

Шестые тупо сидят, пока не соберешься домой. Уже запираешь дверь и халат снял, а они сидят.

А вы чего? А мы, значится, пришли.

Седьмые входят без стука, распахивают дверь ногой. Они здесь свои.

Восьмых затаскивают коллеги, и это ужасное: посмотри. Неужто я умнее?

Девятые сами являются от коллег, когда их никто не ждал: вот, меня попросили зайти.

Десятые приходят не в тот день и скандалят в очереди. На это действовало одно: я выходил и раздельно объявлял: «Если. Сейчас. Не наступит. Мертвая тишина. То я буду принимать в три раза медленнее!».

И был одиннадцатый.

Он всегда являлся последним, он был безнадежный паркинсоник. Уж лампы погасли, уже шапито взмахнул мягкими крыльями, но вот я что-то такое слышу: кто-то топчется и внимательно читает надпись.

Потом ручка медленно проворачивается. В дверной щели – застывшая маска:

– Можно на прием?

Только он один так выражался: «можно на прием?» Неизменно. Всегда. Являясь последним.

А на что сюда еще можно? На сеанс тайского массажа? На десятиведерную клизму? На ленинский субботник?

– Можно, конечно.

Он никогда ни на что не жаловался.

Ему нужно было просто переписать рецепты. На одни и те же лекарства, которые он пил уже много, много лет – столько, что помнил еще, наверно, Мерлина и Саурона. И даже видел наверняка.

Преамбула.

У нас с писателем Клубковым возник маленький спор.

– Будь я психотерапевтом, – говорил Клубков, – я каждый первый сеанс начинал бы преамбулой. Я бы спрашивал: вы знаете, что бывает, когда у человека неправильно срастаются кости? Правильно. Их ломают и составляют заново. Так вот: в психотерапии происходит то же самое. Но учтите: анестезия здесь… – он со значением помолчал и помешал ложечкой чай. – Не предусмотрена, – закончил он с фальшивым сострадательным вздохом.

Я позволил себе пересказать это профессиональному психотерапевту.

– Это был бы его последний сеанс, – сказала она.

Потирая руки, я передал эти слова Клубкову. От нее, между прочим, добавил я, никто не уходит фрустрированным.

И Клубков взвился.

– Что? – взревел он и заскрежетал зубами. – Фрустрированным, говоришь? Да больной должен уходить от врача с полными штанами!

Алиса и Зазеркалье.

Однажды у меня заболел зуб. И не один. А у наших врачей было правило: должно быть больно. Потому что если клиент не вопит и не ссытся, то как же узнать, в каком ты канале – зубном или мочеиспускательном? Доскребся до нерва или еще не успел, и десерт откладывается?

Я, понятно, лечился по блату. А какой у меня был блат на пятом курсе мединститута? Маменька-гинеколог, вот и все. Она и привела меня к себе в женскую консультацию.

Там сидела очередь, человек шесть теток в больничных халатах. Чинно беседовали о молозиве. И я сел, тоже в больничном халате, только в белом. И еще я отличался тем, что был без живота, а у них животы были, моему не чета, благо ожидалась феличита.

Доктор Алиса завела меня в кабинет поперед всех. Она была очень красивая, эта доктор Алиса. Как живую помню. И неподдельное наслаждение в ее карих очах. Лишний раз доказывает: не верь глазам своим! Вникай и бди.

Мне казалось, что я лишь изредка и тихонечко мычу. Для порядка, из уважения. Ведь я тоже знал правила.

А я был похож на кота Базилио по причине кромешной тьмы, сгустившейся перед глазами.

Когда я вышел, в коридоре было пусто.

Приказано выжить.

Давным-давно ко мне любил приходить пациент, на котором можно было возить воду. Правда, мешали очки. А в остальном он был грузен, розоволиц, энергичен и требователен.

Ему вообще-то вовсе незачем было ходить ко мне, и он это знал. Он сосал кровь из ревматолога, но любил и меня, вкусного, и навещал.

Потому что я был универсален, как понимала любая уборщица на вокзале.

У этого человека была инвалидность под номером «два», и он добивался, чтобы ее переделали в номер «один», то есть усилили. И на лице его было написано сожаление, что инвалидностей еще больших на свете не существует.

Он страдал заболеванием всех суставов.

Загвоздка в том, что этих суставов в человеке до черта. Одних межпозвонковых не перечесть.

И вылечить его было никак нельзя.

Потому что он был участником и ветераном военной тайны: имел какое-то отношение к событиям на Тоцком полигоне. Там подорвали атомную бомбу, и всем, кому повезло это пронаблюдать, запретили распространяться. И он помалкивал.

О чем ему, секретностью скованные, понаписали такую толстую карточку, в бедро толщиной – уму непостижимо. Ведь что-то же писали, ведь находили некие эвфемизмы. Что лишний раз доказывает. Неважно что.

А я пришел работать в поликлинику, когда про Тоцкий полигон уже начали поговаривать. И вот он намеревался увязать тотальное поражение своих больших и малых суставов с Тоцкими испытаниями.

Дело было дохлое, но тем ему было веселее ко мне приходить.

Я ничем не мог ему помочь.

У него все болело.

Я смотрел на него и молчал, а он кривил губы в обиде на Тоцкий полигон.

Потом однажды вечером я шел после работы мимо местного пруда и видел, как он выгуливал собачку. При этом он, весь малиновый от пива, оживленно жестикулировал, доказывая что-то своему заранее солидарному собеседнику.

Суставы его работали, как у Железного Дровосека, только что сошедшего с конвейера.

И я понял, что пусть приходит дальше. Мне ведь не жалко послушать про Тоцкий полигон и даже интересно.

Холодненькое.

Я ненавижу жевательную резинку.

Во-первых, меня раздражает вынужденность жевания, коли эта гадость уже попала в рот. Во-вторых, я насытился ею вполне, пока работал в больнице. Потому что в больнице известно, какая вредность, – как же не жевать резинку с утра, когда у заведующего лечебной физкультурой в шкафу стоят десять литров коньяка.

Помню, один малец меня прямо довел с этой резинкой до исступления. Этот шкет просиживал в ординаторской часами, лет семь или шесть ему было. Потому что его маме некуда было девать шкета, и она брала его с собой на работу. А мама сидела за соседним со мной столом. И шкет едва ли не круглосуточно пропитывался атмосферой дерьма, гепатита, памперсов, костылей и гноеточивых пролежней.

И вот он вдруг как заверещит: «Холодненьким пахнет! Мама, холодненьким пахнет!».

Знаете, какой у меня любимый эпизод в фильме про Жеглова? Когда водитель хлебной машины идет к телефонной будке и хрипит малышу: тихо, пацан.

Тихо, пацан!

Холодненьким пахнет…

Это от маминого коллеги мятной резинкой пахнет, то бишь от меня. Потому что я десять минут назад засандалил из горла двести грамм из лимонадной бутылки с водкой, которую мне подарила благодарная больная.

А он так и вьется вокруг, вприсядку: холодненьким, холодненьким! И мама уже тянет носом. Павлик Морозов заработал. Мысли разбегаются, руки прыгают, паника. И костенеет условный рефлекс.

Конница Бехтерева.

Токсовская больница – странное место.

Попадешь и сойдешь с ума.

Пятнадцать человек в палате, и только тот, что на искусственной вентиляции, не бредит. А у прочих сплошная белая горячка да психосоматика.

Так что трахеостома – лучшее средство от неправильных мыслей.

У одного вертолетчика между лопаток вырос пропеллер, и он вылетел из кровати на пол, с гирями на ногах (сломаны были ноги).

Доктор успокоил его галоперидолом, и летун посетовал: «Эх, не долетел до Москвы – пришлось садиться в Витебске».

Его сосед по койке в это время брал Варшаву.

Ходок.

Я сильно подозреваю, что Больница Володарского – гиблое место, истребительное лечебно-карательное учреждение. Я не могу утверждать, но первое впечатление составилось именно такое. Однажды я зашел туда в поисках трудоустройства и сразу вышел.

И расположена она в неприятном соседстве: там баня, травматологический пункт, какой-то магазин – короче, все очень страшные места.

И вот я увидел душераздирающую картину.

По ступеням аптеки медленно поднимался каторжанин, временно эту больницу покинувший. Он проделал длинный путь. Он передвигался на костылях, одна его нога была изогнута примерно в коленном суставе, но в обратную сторону, и завязана стопою в тряпочку. Пациент был одет в огородном стиле и страдал запущенной асфальтовой болезнью. На лице его главенствовал фиолетовый цвет. Коленками назад, он поднимался в аптеку подстреленным кузнечиком. Костыли мягко стучали с интервалом в полторы минуты.

Едва он начал протискиваться в двери, аптека взорвалась.

– Вчера! Вчера сидел до одиннадцати! – завопили из-за стекла. – Нельзя входить!

Но он протиснулся, делая вид, что это не ему говорят, а может быть, даже мне.

Побежали за несуществующей охраной. Кузнечик добрался до центра зала и закричал в ответ:

– Меня ребята, ребята послали!

Я сразу ему поверил, что это он не себе, потому что он достал тридцать рублей, сумму немыслимую в данной инкарнации.

Ему быстро дали три бутылочки боярышника и велели не сидеть, а уйти навсегда, иначе боярышника ему больше не отпустят. Понимающе кивая, он взмахнул костылями и двинулся к выходу. Мыслями он был уже не в аптеке.

Вот я о чем думаю: что происходит с теми, кто его послал? Какие они?

Зеркало треснуло.

Гинекология.

Доктор вразвалочку колесит по коридору и встречает каталку. На каталке – знакомое лицо.

И доктором овладела задумчивость.

Куда и зачем?

Вроде бы влагалище уже ремонтировали, и совсем недавно.

Ему отвечают:

– Снова! Теперь жопу разрезала!

Любопытство достигает солнечного градуса. Дело было так. Женщине действительно отремонтировали влагалище, и она попросила у медсестры зеркальце, чтобы посмотреть, как там у нее и что.

Какая на это бывает реакция? Естественная. Нет!

Нечего там смотреть.

И зеркальца не дали.

Тогда клиентка, вернувшись в палату, сняла со стены огромное круглое зеркало. Положила его на две табуретки и взгромоздилась толстой жопой.

Ну и…

Неодолимая сила.

Мне прочитали отрывки из официального документа, вывешенного в больнице, где я когда-то работал.

Некоторые моменты запомнились. Вообще, марксизм-ленинизм не стоит на месте, ибо все, что развивается, это он и есть.

Первым делом выяснилось существование ВОЗМЕЗДНЫХ услуг.

Так отныне называются услуги платные.

Возмездная будет услуга или безвозмездная зависит от того, ПРОСТАЯ она или СОСТАВНАЯ.

Ну и дальше, как полагается в юридических документах на тему гарантий: администрация, дескать, не отвечает за войну, землетрясение, белую горячку и прочие стихийные вещи.

Наша администрация не несет ответственности в случае НЕОДОЛИМОЙ СИЛЫ.

В надежде на дубль.

В далекие детские годы сей говноящик вполне дружелюбно показывал мне мультипликационный фильм «Варежка», донельзя слезодробительный.

И эти рыдательные напоры сменялись печалью.

Конечно, сейчас ориентиры переиначились, и все-таки телезрители упорно продолжают ждать чудес, и не с варежкой, и даже не на кукурузном поле с вертушкой усатого людоеда, а вообще.

Вот пришли к моему отчиму в неврологическое отделение телевизионщики из компании ЛОТ: это Ленинградское Областное Телевидение, ловится только у нас. Ну, там про область и достижения, а в частности про больницу, где отчим вот уже сорок лет служит районным невропатологом. Зверь.

Рапортовать о его мочекислом заведении с безмолвными утками и крякающими старушками. Все лежат, все постигают заключительные страницы неврологии.

И вот одна старенькая санитарка, боготворившая телевизор за то, что многократно возвратился «Мухтар-2», была прямо-таки сама не своя – до того ей хотелось запечатлеться среди остальных.

Она так разволновалась, что обделалась.

И просидела в сортире весь фильм, пока снимали ее пунцовых товарок, сестер-хозяек из узельной, да еще всякую второстепенную сволочь вроде занятых докторов, начмедов, поварих и главврачей.

Не все говно, что светится голубым экраном. Иным оно – несказанное утешение и радость всей жизни, но синяя птица мазнула глянцевым крылом, так как бумага закончилась.

Так она и не попала в кадр и даже в титры. Даже в название.

Маленькая, казалось бы потеря, а вся передача – наверняка насмарку.

Опять будет ложь о человеческом факторе, с которого на самом деле никак не начать медицинские реформы, благо он обделался и заперся на задвижку.

Превосходительство.

Представьте, такое событие. У генерала болит зуб. Но в госпитале все должно быть устроено по высшему разряду. Никакого кресла, никакого «сплюньте». Плюющийся генерал? Да это мятеж, Черный Полковник!

Поэтому развернули большую операционную.

Все сверкает, все надраено; врачи и сестры стоят, улыбчивые донельзя. Установлен автоматизированный операционный стол с гуляющим изголовьем, приставлена лесенка. Мониторы, аппарат ИВЛ, инопланетные лекарства. Все с песнями моют руки, ждут генерала.

И генерал является – здоровый, розовощекий, полный как заповедный кабан. Он при регалиях, он в форме, он радостно пожимает руки.

Приготовлен общий наркоз, но он не желателен. Возможны отдаленные осложнения, плохое настроение.

Генерал укладывается на ложе; он шутит, ему проворно осматривают подсохший рот. Ему не больно и не страшно, он мужественный человек.

Его ждут дела, совещания и многочисленные пинки на летучках. Дикий зверь уже затравлен в лесу под водочку.

Ему делают обезболивающий укол.

Спустя полчаса операционная сестра обеспокоенно замечает:

– А ваш генерал почему-то не дышит.

Генерал умер.

Анафилактический шок. Лидокаин.

Очевидное и вероятное.

Короче говоря – роды.

Обстановка не из лучших.

Воды отошли, поперечное положение – пора кесарить.

Приблизились к счастливой маме, вдохнули носом, пищеводом и ниже.

– Откуда? Пять часов вечера! Как от рюмочной, где рюмки величиной с царские кубки!

– Так это… в десять утра…

– А что было в десять утра?

– Ну как же. Муж со смены пришел.

Эпиляция.

Женщина, пятидесяти лет.

Ничего радостного, впереди экстирпация матки. Большая и тяжелая операция.

Доктор сочувствует, старается поддержать. Можно ведь и без матки? В пятьдесят лет.

Женщина:

– Доктор! Я ведь буду без сознания? Я ведь буду под наркозом? Выщипайте мне брови!

Свифт.

Если кто не знает, то Гулливер был доктором. Вот его универсальный рецепт от всех болезней:

«Микстура из кала и мочи… насильно вливаемая больному йеху в глотку. По моим наблюдениям, лекарство это приносит большую пользу, и в интересах общественного блага я смело рекомендую его моим соотечественникам как превосходное средство от всех недомоганий».

Терапия первичного крика.

Больница.

Рассказал мне об этом писатель Клубков, работавший некогда санитаром.

Был у них буфетчик, который все время орал.

По разным причинам.

И вот везут на каталке больного к лифту, и слышно, как буфетчик прямо-таки надрывается.

– В чем дело?

– А это, – ответил лифтер, – ему вчера поставили инфаркт. Так он с утра явился на работу и начал орать, потому что иначе сдохнет.

Панкреатит.

– А ну-ка, ну-ка, что вы нам привезли?

– Панкреатит!

Доктор уже идет.

– А ну-ка, посмотрим, что тут за панкреатит…

– А ну-ка встала с каталки и пошла отсюда вон! Ногами!

И пошла, и бормочет:

– Даже помощи медицинской оказать не могут…

Самая соль в том, что доктор был прав. Никакого панкреатита не было.

А была очень ретивая медсестра, которая знала симптомы панкреатита и хотела, чтобы был панкреатит. Ее потом уволили за то, что упустила коляску с больным с пандуса. Больной съехал, перевернулся и встал раком. А она стояла, уперев руки в боки, и хохотала.

Зубы и желчь.

Больница.

Один стоматолог на всех.

Длинный-предлинный коридор, ведущий к этому стоматологу. По этому коридору ходили всякие – здоровые и доктора.

Пломбы с прощальным стуком вываливались изо ртов на пол уже на обратном пути, в том же коридоре.

И вот у стоматолога случился холецистит.

Заведующий собрал анестезиологов:

– Такое дело, операция. Кто делает анестезию?

Вся ординаторская, армейским хором, шаг вперед:

– Я!

Соприкосновение физических тел.

Пациентка: 59 лет.

Любовник 29 лет.

Это вводная.

Теперь – циничное и, может быть, интересное.

Пациентке предстоит неприятная и тяжелая операция: ампутация матки.

Перед наркозом, слезно:

– Доктор, я вас озолочу! Ну, сделайте так, чтобы его член во что-нибудь потом упирался!

Обязательно, хорошая моя и милая.

Первоначальный наркоз уже сделан.

Анестезиолог, вводя эндотрахеальную трубку и забивая марлю:

– Вот! Вот тебе упор! Вот!

Степановна.

Больница. Бабулька с гангреной ноги. И еще санитарка Степановна.

Бабульку готовят к операции, ногу отрежут.

Ко времени «Ч» бабулька, как водится, переменилась и готова пойти в отказ.

Лежит на кровати, в окно церковка видна. Крестится:

– Ох, и зачем я только согласилась? Лучше бы я с ногой померла…

Одновременно подходит санитарка Степановна, взирает на ногу, качает головой, всплескивает руками:

– Ну нога, вот это нога. Как же я ее унесу?

Новый поворот.

Да. И пугаться нет причины. Если вы еще мужчины. Вот, новый поворот.

Был у нас в больнице доктор С., добрейший человек. Печальнейший циник с нехорошим юмором.

Но несколько прижимистый, не отнять. Любил разнообразную халяву.

Больница наша находилась – находится? не знаю, в чудо не верится – за городом, а доктор жил в городе и каждый день катался туда-сюда на электричке. Вместе со мной.

И рад был любой возможности сэкономить четыре, что ли, рубля, и уехать как-нибудь бесплатно.

Кто кормит и вообще выручает докторов? Больные. Вот одна больная, которую он систематически отпускал домой в город, и говорит: «Давайте, доктор, я вас подвезу на машине».

Доктор вежливо помялся и сразу согласился.

На выезде из пригорода он вспомнил, что у пациентки эпилептические припадки.

Автомобиль набирал скорость. Доктор С. покрылся холодным потом.

На вираже благодетельница бросила руль. Доктор закрыл глаза и решил, что это все. Он мысленно попрощался с любимой больницей. Потом с женой и дочерью.

– Не бойтесь, доктор, – услышал он. – Я уронила помаду.

Машина кое-как неслась по шоссе.

Первая скрипка.

Послала меня матушка в поликлинику забрать больничный, карточку, да печати поставить. К заведующей.

Пришел я, прищурился, оценил очередь – небольшая, но вязкая.

Сел.

Чего-то, думаю, не хватает. Кого-то.

И тут он пришел, он куда-то отходил, с авоськой и сумкой. Лет пятидесяти, с горбом, из хронических балагуров. Он собрался куда-то ехать – не иначе как в санаторий. Разминать и рассасывать горб.

Ослепительный козел.

Присел на диванчик со словами: «А куда спешить-то? Спешить некуда».

Перебрал содержимое сумочки, переложил сосиски, батон, штаны, лимон, рулон бумаги, кофе.

После чего обратился к очереди со стихотворением: «Когда несешь жене цветы – подумай, не козел ли ты?».

И достал, отломил шоколадку.

Свет перед моими глазами померк.

В ожидании чуда.

Посетил поликлинику.

В гардеробе самозародилась маленькая ярмарка достижений народного хозяйства. Рыночек. Разные вещицы. Толпятся медсестры, докторши.

Продавщица:

– Стойте, девочки, стойте. Сейчас на вас что-нибудь привезут. Большие трусы… Стойте.

Никто и не уходит.

Ребятам о зверятах.

Студенческое, Первый Ленинградский мединститут.

Экзаменуется раба божья Света (Галя, Таня, Наташа – неважно). Экзаменуется на предмет биологии.

Рассказывает про паука.

Довольно толково рассказывает.

Профессор доброжелательно интересуется паучиным желудком. Какое у Светы-Наташи мнение насчет этой проблемы?

Света-Наташа в замешательстве.

Добрый профессор, выводя не то Хор, не то Отл, сам себе отвечает:

– У пауков…

Света-Наташа внимательно следит за движением его ручки. Оценка выведена, подпись поставлена.

– У пауков, – говорит профессор, вручая зачетку, – желудок продолжается в ноги. Вы не находите этот факт весьма замечательным?

Света-Наташа:

– Мне наплевать.

Синдром Сиси.

Ударение на последний слог.

Это был сериал такой, «Санта-Барбара». Он и есть, и будет всегда.

И там, в режиме сериала, существовал Сиси, пожилой человек. Он заболел. Его разбил вроде как паралич, и он лежал себе девятьсот серий с приоткрытыми глазами, словно что-то понимал. Оно, окружающее, на его счастье и не требовало глубокого проникновения.

Так что наши доктора, жены которых усиленно все это смотрели, выделили даже синдром Сиси – когда вот так лежат с дуба, не делают ничего и только глядят.

А к тысячной, что ли, серии Сиси вдруг встал и пошел. Он поправился.

И вот я готов был сварить режиссера в каком-нибудь молоке или кислоте, вместе с Сиси.

Потому что приковылял ко мне пациент – мужичок такой, все нормально: рука скрючена, нога загребает, лицо перекошено, глаза оловянные. И задал вопрос:

– Вот мы лечимся, доктор, и лечимся – а когда же мы поправимся?

– Да никогда, – говорю. – С чего вам поправиться? Это совсем никогда не проходит.

– А как же Сиси?

– А что Сиси?

– Так он поправился.

– Ну и что?

– Что же – нам неправду показывают?

Геометрия.

– Ну, что у тебя веселого?

В смысле – на общей терапии.

Это я беседую с приятелем студенческих лет. Он до сих пор доктор.

Тот хрипит:

– Да что веселого… Десять человек лежат, и все веселые… Один с домофоном разговаривает. Это у него выключатель домофон… Колем ему пять галоперидола и пять феназепама… Не знаем, как называется…

– Что называется?

– Укол… Два и два – это квадратик. Три и три – пирамидка. Четыре и четыре – кубик. А пять – не знаем…

Печаль и радость.

Аптека.

Бабулечка. Скорбная, но настырная.

– Мне камфарное масло.

– Спирт или масло?

– Мне ноги натереть.

Аптекарша идет искать, приносит спирт.

– Это масло?

– Нет, это спирт.

– Мне нужно масло, Малахов сказал масло…

– Ну так там еще горчица…

Гибель империи.

Тюремная психушка.

Шизофреник разгуливает в бумажной короне, соорудил ее из газеты. В момент ареста носил на голове пакет с клеем. Преступление – так, чепуха. Решил, что ему негде жить и что для этого нужно жениться. Вломился в чужое жилье, треснул по голове хозяйку, ссильничал и сел рядом, стал ждать. Та пришла в себя, наорала на него и вызвала милицию.

«Ты что же, решил, что она после этого захочет за тебя замуж?» «Ну, я так подумал…».

И вот стал ходить в газетной короне, и его полечили.

И он ее снял.

Доктор:

– А где же корона?

Лучезарно улыбаясь:

– Я теперь буду передовиком швейного производства!

– А чего же ты раньше корону носил?

Смеется:

– Да мне делать было нечего.

Ориентация.

– Галя! Галя! – орал человек, привязанный к койке. У него была «белочка».

– Сейчас тебе будет Галя, – пообещал ему доктор и впорол ему Галю, то есть галоперидол. И любимая отступила на второй план.

Галя же все это время названивала доктору: как там мой Гена?

– Ваш Гена бредит.

– Но хоть обо мне-то он помнит?

– А как вас зовут?

– Галя.

– Да он только о вас и вспоминает!

…На другой день доктор решил, что клиента все-таки нужно выпихивать из реанимации. Но для этого требовалось, чтобы клиент разбирался в происходящем. И доктор стал его учить:

– Ты в больнице. Понимаешь? Повтори.

– Я в больнице, – важно согласился тот.

– Мы – врачи.

– Вы – врачи.

– А ты больной.

– А я больной.

Пришла комиссия.

– Вот, ориентирован, все понимает, – затараторил доктор. – Можете проверить.

Комиссия приблизилась к постели больного.

– Где вы находитесь, скажите?

Тот задумчиво закатил глаза:

– А хуй его знает…

– Ну а мы вот, вокруг вас, в халатах стоим – кто мы такие?

Клиент задумался еще крепче.

– Вы? Люди тяжелого труда.

Ленинским курсом.

Беседую с приятелем-реаниматологом. По ходу дела возникает вопрос, занимающий меня по жизни, есть одна такая тема:

– Слушай, а вот есть вредная тетка вроде как после инсульта, всех извела за годы лежания, житья от нее нет, дергает людей с интервалом в две минуты. Чем бы ее грамотно притормозить?

– Ну, тизерцинчиком, – задумчиво басит доктор.

– Тизерцинчик знаком, как же. А он в таблетках бывает, я забыл?

– Бывает. Я своего деда кормил.

– Тормознулся?

– Да так… Через два месяца сошел с ума. Ленина увидел. «Ленин, – говорит, – добрый. Он мне штаны подарил».

Пуповина.

Мелкий, почти бессодержательный эпизод.

Но я его запомнил, как важный этап становления докторского сознания.

Я уже где-то писал, что доктор не может позволить себе помирать с каждым больным. Эту глупость выдумали ипохондричные романтики, мечтающие уволочь доктора с собой в могилу.

Практика начинается с возведения стеночки, прозрачной. Но плотной. Меня начали обучать этому строительству с первого дня работы в поликлинике.

Пришел ко мне, скажем, Сомов. Может быть, его и в самом деле так звали. Едва ли не первым пациентом. Ну, Сомов он был как Сомов – такой из себя весь, как Сомову и положено. Он куда-то намылился ехать, в санаторий какой-то, и сильно спешил с бумагами. Не помню, в чем там было дело, но ему позарез нужно было посетить меня повторно, на следующий день, с утра, тоже первым. А дальше он поедет, иначе опоздает. Во всяком случае, очень рискует, и будет ему плохо.

А у меня будет очередь. Не мог бы я его вызвать из коридора пораньше?

Я тогда еще не умел работать в поликлинике и согласился. Почему бы и нет? Вызову его завтра пораньше. Впишу ему анализы, оправдаю насчет яйцеглиста и отпущу.

Сомов, ликуя, ушел, а утром вернулся. До него ко мне вошла бабулька и передала свернутую записку-бумажечку. Так сводни передают любовные письма. Я развернул бумажечку и прочел корявое: «Доктор, вызывайте Сомова».

– Сомов! – закричал я в коридор.

И он вошел.

И вскоре ушел, окрыленный. Я же, когда он еще был при мне, отчетливо ощущал, как Сомов засасывает меня внутрь, приобретает надо мной мистическую власть. Между нами образовалась неожиданная связь. Я почувствовал, что отныне Сомов может делать, что ему вздумается, а я не смогу его выгнать.

Перекусил пуповину, и больше она, как водится, не вырастала. Сомов еще, скорее всего, приходил, но я его не запомнил.

МЧС.

Когда пролетела утка и накрякала про аварию на ЛАЭС, медицинская обыденность отреагировала предсказуемо.

Главный невропатолог сидел у себя в кабинете и сосредоточенно строчил какую-то ерунду.

Вошла главная сестра. Молча, без единого звука, прошла к окну и закрыла его. Было жарко.

– Ты что, охуела, чего творишь?

Надменно:

– Газеты надо читать!

– Что такое?

– «Что-что». Чернобыль, вот что!

– И что, если закрыть окно, все будет в порядке?

Кислород.

Медицина – глоток чистого воздуха.

Когда-то я им дышал во все легкие, да вот ушел на глубину и всплываю все реже и реже.

Давеча всплыл.

Позвонил товарищу, тоскливо интересуюсь:

– Как оно там, в больнице?

– Да… – хрипит он сумрачно. – Скучно. Ничего такого интересного нет.

– Что, совсем ничего?

– Не… Полковник один лежит, поглупел так резко, что даже в армии заметили. Уволили… Говном стал кидаться. Жена три дня терпела, а потом сдала… Ну, что еще? Из окошек тут прыгали, но это ерунда…

– И белочка не радует?

– Не, не радует… Тут День туриста был, так мы все сидели-ждали, когда кто-нибудь нажрется. Один не обманул, до комы… Думали – все… Но часа через два заворочался. Все трубочку пытался из горла выплюнуть, мешала.

– Даже дырку сделали в горле?

– Ага… Мы смеялись, не помогали… Гляжу – бланш у него под глазом; потом вспомнил, что это я же его будил… Он когда очухался и стал отвечать на вопросы, все объяснил… Работяга… Сказал, что ему зарплату пивом выдали…

– А так все тихо?

– Да… Уходить надо… сдаю я что-то…

Феникс Ясный Цоколь.

Больница.

Собрание, разные вопросы, уровень высокий.

Раньше такое называлось товарищеским судом. Теперь никак особо не называют.

Выступает административная женщина, образование высшее, должность внушает любострастие. Ее негодование не имеет границ. На повестке дня – сотрудница непечатного поведения. Аудитория взволнованно кивает, согласная искренне.

Выступающая кипит.

Дескать, эта сотрудница такая вся из себя. Наглая. Короче, медсестра. Пьет, курит и многое другое. Ей раз сказали по-хорошему, а она все равно. Ей два сказали по-хорошему, а она все равно. Ей три сказали по-плохому, а она опять. Да что же это такое? Ее уволили. А она снова пришла. Побыла немножко и…

Ораторша округляет глаза в изумлении:

– Восстала, как фенис из пекла!

В людях.

Друг-реаниматолог жалуется:

– Тоска какая-то, никакого яркого бреда. Какие-то идиоты просто, уроды.

– ??

– Ну, не знаю. Ну, вот лежит один. Опился. Лежит и вообще ничего не говорит. То есть просто ничего. Только глазами по сторонам зыркает – видно, что ему все очень интересно.

– Так может, паралик у него какой?

– Да нет, просто опился. Ну, получше стал. Три дня зыркал, потом материться начал.

– Разобрался?

– Ага. Я ему трубу воткнул, кислородом дышать и молчать дальше.

– Теперь снова зыркает?

– Ага, снова. Как раньше. Лежит. Я вчера хотел его в люди выписать.

– Да. В такие же.

Эволюционная лестница.

Чем примитивнее организм, тем ему безопаснее.

Маменька рассказала про санитарку, с которой работала давно, еще при старом режиме, в отделении послеродовых заболеваний. Маменька им заведовала.

Эта санитарка ничем особенным не выделялась. Пожилая уже, тихонькая. Когда маменька кого-нибудь обрабатывала, санитарка часто стояла за спиной и смотрела. Маменька ее не гнала: пускай смотрит, если интересно.

А потом санитарка уволилась, и о ней долго ничего не было слышно. Пока не выяснилось, что она сидит в тюрьме.

Оказывается, она не просто смотрела. Она была себе на уме, запоминала. Потихоньку таскала к себе инструменты, пока не собрала набор. И когда решила, что уже пора, сделала кому-то аборт. За что и попала в тюрьму, потому что убила.

И дали ей за это два года.

Я это к чему? Я к тому, что если бы такое устроил дома дипломированный доктор с квалификацией, он получил бы намного больше. А с того, кто официально ни хера не соображает, спрос невелик. Он просто не подумал и нечаянно.

Вы приглядывайте, друзья, кто там у вас за спиной стоит и смотрит.

Гипотензивные средства.

А вот еще однажды, как вспоминает маменька, ее роддом консультировала одна Марья Николаевна.

Терапевт.

Ходила все, ходила.

Первые подозрения появились по ерунде: всего-то и написала, что не был обнаружен яйцеглист.

Но потом, когда она назначила гипотензивные средства, маменькины подозрения почему-то усилились. И она решилась спросить:

– Марья Николаевна, а вот вы назначаете гипотензивные средства – они от чего, по-вашему?

– Они от тенезмов.

Маменька сказала:

– Марья Николаевна, забудьте, пожалуйста, к нам дорогу. Забудьте, что существует этот адрес. Настоятельно вас прошу.

Та и забыла.

В защиту Марьи Николаевны можно сказать, что она ни в чем не виновата. У нее вообще не было диплома, как потом выяснилось.

Суд идет.

К нам постоянно возили разные травмы. Попадались среди них просто возмутительные, взывавшие к отмщению. Сразу же сообщали в милицию: такой-то и такой-то, получил по лицу тяжелым тупым предметом. Может не выжить. Неизвестный.

И вот однажды такого доставили, но известного. В смысле, при нем имелись документы и даже сопровождающие.

Какой-то очень взволнованный, вежливый и деловой человек его сопровождал. Товарищ его.

Ну и стали все эту травму смотреть, обмывать, зашивать, бинтовать. Вежливый человек-товарищ в это время без устали тараторил по телефону. По мобильному. Тогда мобильные телефоны еще не у всех были, это внушало некоторое почтение. У меня, например, не было. И у остальных докторов тоже.

– Да! Да! – быстро говорил этот озабоченный сопровождающий. – Давайте, хорошо… Да, в самый раз.

И обратился к докторам:

– Ну, как его дела?

– Да ничего, – ответили ему. – Надо бы в милицию сообщить. Задержать того… ну, который его побил.

Вежливый раздосадованно отмахнулся:

– Да я и говорю с «Крестами». Его уже там пидарасят… Как состояние, я спрашиваю?

Капельница доктора Попова.

Рассказывают, что в нашей городской наркологической больнице, что на Васильевском острове, популярен рецепт доктора Попова.

Это капельница.

Я мало знаком с этим нашим местом и утверждать не берусь. Вроде бы нынче нет. Я был свидетелем применения куда более жутких снадобий.

Но некогда ее ставили.

Это было что-то такое «по умолчанию», подразумеваемое. Я не думаю, что доктор Попов написал об этом открытии монографию. Скорее всего, он просто где-то обмолвился.

Но все приняли к сведению.

Капельница помогала. В ней была водка. Сто граммов.

Больше ничего.

Ведь человеку там что – там ему очень плохо? И ему, поджав могущественный медицинский рот, ставили капельницу Попова. Легче становилось мгновенно.

Ну, а потом? Ну, а потом и повторить можно. Строго индивидуально, по показаниям. Как же лечились? Да так и лечились. Кое-как лечились, потом выписывались…

Я ничего не слышал о докторе Попове. Я думаю, это потому, что он уже умер.

Плевки в душу.

У зубного дел мастера я развеселился. Во-первых, я опоздал, и он сам расслабился. Во-вторых, я осторожно спросил:

– А укол будет?

– Нет, – обрадовался врач. – Зуб депульпирован. Незачем колоть.

После этого я полностью успокоился и начал шутить.

– Сплюньте, – каждый раз говорил мне доктор.

Меня развлекало все: лампа, кресло, маска доктора, медсестра. Тот мрачнел все больше.

– Сплюньте, – повторял он.

В итоге я догадался, что просит он об этом не почему-то, а просто ему не по нраву мой юмор. Тогда я переборол животный страх и перестал шутить.

А он обрадовался.

И начал заполнять счет. Теперь улыбался он. Он даже не шутил, и я знал об этом.

Строительный материал.

Иногда недостает полсперматозоида, что ли. Или целой яйцеклетки.

В больничном коридоре порвался линолеум. То есть получилась дыра. Главного врача неоднократно упрашивали это дело уладить. Но он оставался глухонем.

И вот одна клиентка пошла уже на выписку, споткнулась, упала и сломала руку. Там и шин-то нет! Обвязали журналами да книгами.

На утренней конференции докториха была в ударе:

– Александр Николаевич, у вас нет совести! Вы знаете об этом? Совсем нет!

Главный Александр Николаевич даже обиделся и пошел пятнами:

– Как это? Почему это у меня нет совести?

– Ну так уж вышло! У ваших мамы и папы, когда они вас заделывали, не хватило чуть-чуть строительного материала для совести… И вот ее нет.

Тем же вечером линолеум был настелен.

Совесть внутри главного врача пробудилась. Он получил грант и транш и отремонтировал свое учреждение. Сделал его с иголочки. Там все сверкало. Там хотелось ходить и разговаривать на цыпочках. Там была девственная белизна, если не румяна.

Правда, почти мгновенно выяснилось, что надо чинить фундамент. Он не в порядке. Может же быть беда! По стенам провели какие-то борозды, чем-то залили, а мусор взмели такой, какой при сотворении мира не приходил в голову.

И дополнительно нашли дыру. Ее сперва не заметили. Заметили и залили цементом весь пищеблок.

Ошибка и Судьба Президента.

Сидя в очереди к зубопротезному кабинету, я слушал ветеранов.

– Я молодой, – говорил один. – Я с 23-го…

– Ну, я с 22-го, – соглашался второй.

«Ебешься? Живешь? Состоишь в партии? Служишь в армии?» – гадал я, думая про свои 44.

– Береговой полковник в Севастополе, – продолжал первый. На левом лацкане его пиджака висела гадючьей окраски, сильно потрепанная медаль. Она молила о штопке. В том была редкостная гармония.

– Представляете, – рассказал береговой полковник. – Это Медаль «50 лет КПСС». И Горбачеву ее дали, когда ему было 32. А мне не дали.

И я на следующий же день написал ему письмо: «Михаил Сергеевич! Пришлите мне, пожалуйста, Медаль! Такую же свою или если у Вас лишняя есть! Она платиновая».

Он не писал донос, он хотел Медаль 50 лет КПСС. Ответа полковник не получил.

Я не мог не вмешаться:

– Но как же так? Ему же было только 32…

– А как? Матвиенко же может дать Путину или Медведеву, что захочет.

«Платиновую Медаль», – подумал я.

– Ну, а потом – сами знаете, – продолжал рассказчик. – Время прошло. У него мать умерла, такое горе… Я все понимал. Но на другой день написал ему новое письмо: «Уважаемый Михаил Сергеевич! Пришлите, пожалуйста, положенную мне Медаль…».

Ответ не пришел. А вскоре Президента погнали с работы.

Где он, кстати, этот полковник, все-таки раздобыл Медаль? Где взял в итоге? Интересно, почему Церетели не кует медали для ветеранов партии?

– А она платиновая, – похвалился полковник.

Теперь он хочет бесплатные – наверняка платиновые – зубы по случаю 90 лет Советской власти. Чтобы голодать.

Картошка в окошке.

Со мной такое было единожды в жизни; ни раньше, ни позже не возникало никогда.

Каждому известно, что доктор по роду занятости достаточно безразличен к женщинам. Я пересмотрел их тысячи, не найдя в этом ничего для себя занятного. И чтобы доктор с клиентом – это не очень правильно.

Но вот произошел однажды случай.

Мне исполнилось лет двадцать семь, я был женат, работал в поликлинике в Петергофе и там же рядом – в больнице, по соседству, впритык. Сновал туда-сюда. У меня лежала одна дывчина, с легким сотрясением мозгов. Ничего страшного. Не то упала, не то ударил кто-то, и вряд ли умышленно.

Симпатичная, в общении приятная и милая.

Я ею вообще не занимался. Назначил, что положено, по утрам интересовался самочувствием. Мы держали таких деньков пять, наблюдали, потом выписывали на дом. Она, до сих пор помню, жила четырьмя остановками дальше, в Ораниенбауме.

И вот наступил день выписки. Я действовал, как положено: раздел до белья, повертел молоточком, поводил из угла в угол, поулыбался на прощание. Посоветовал больше не падать. И отпустил.

И через полчаса обнаружил, что она забыла выписку. Осталась на столе. Дурацкая бумажка-та, ей и не нужная сильно – студентка.

Со мной стали твориться удивительные вещи.

Я понял, что больше ее не увижу. Я сорвал халат, оделся и помчался на станцию, с выпиской в кармане. Почему-то я был уверен, что она поедет не автобусом, а поездом. И действительно, это было так.

Она стояла на перроне и очень удивилась, когда я, запыхавшийся, подбежал. Три остановки бежал. И недоуменно заулыбалась. Я тоже улыбнулся, с церемонным поклоном вручил ей бумажку и пошел прочь. Я знал ее адрес и телефон, по истории болезни, но мы никогда больше не виделись и не разговаривали.

Я не знаю, что это было такое.

Красиво уйти.

Был такой фильм про стариков.

Нет, у меня нет никакого желания насмешить читателей очередной историей о половых органах. Ничего тут веселого нет. Хотя отчасти и есть.

Я о том, что достойное умирание есть дар свыше. Я не думаю, что он приобретается. Некоторые ничего и не делают для этого, просто так у них получается само собой. А другие специально бодрятся, хорохорятся, но уходят в малодушном смятении. И никого нельзя за это винить.

Вот лежали на хирургии два деда с отеком мошонки, оба умерли.

С одним было так: лежит он, а тут приходят врачи с обходом, и с ними – начмед. Молоденькая такая, непуганая еще совсем. Дед ожил.

– Доктор! Наконец-то вы пришли! Я так вас ждал… Смотрите, что у меня есть!

Выскочил из-под одеяла, заголился и предъявил два колоссальных страусиных яйца, попутно скоренько излагая всю свою биографию. Молоденькая побледнела, отпрянула:

– Нет, что вы, что вы…

А на другой день, на летучке, спрашивает:

– Почему же это его кардиограмму мне принесли из реанимации?

Реаниматолог развел руками:

– Так все.

Старик поставил точку. Он сделал все, что хотел и что ему оставалось.

Надеюсь, вы поняли, о чем я.

Правда в глаза.

Разговор с урологом начинается так:

– Как часто дрочите?

Возмущенное:

– Я вообще не дрочу!

Строгое и назидательное:

– Дрочат ВСЕ.

Куку.

Ну, ладно.

Долой грусть-кручину, а вот вам гинекологическая трагедия.

Летняя.

Приходит к моей матушке-доктору мама с крупной дочкой и жалуется, что ребенка изнасиловали. На Смоленском кладбище.

– Ну, расскажите, как было дело…

– Ну, вот иду я по кладбищу, птички вокруг, цветочки… Солнышко. Гуляю там. И вдруг слышу: «Ку-ку». Оборачиваюсь – никого. Дальше гуляю. Снова слышу: «Ку-ку»…

Доктор:

– Ну, вы понимаете, что пришли не по адресу?

Дочкина мама, сокрушенно:

– Да я все понимаю…

Ушли без осмотра.

Место в рейтинге.

Я правильно написал? Может быть в рейтинге место? Да и черт с ним.

Я просто подумал о месте, которое медицина занимает в списке самых опасных профессий. Вероятно, не призовое, не журналистика все-таки, но и не последнее.

Дело было так: человек пребывал в запое и чувствовал там себя сравнительно комфортно. А жена была на работе. И отправила ему с работы нарколога на дом. Обычно это называют бригадой, но к чему в этой процедуре бригада?

И вот приходит к нему весь такой чистенький доктор-мальчик-зайчик. С чемоданчиком.

Расстегивает чемоданчик, начинает доставать оттуда разные вещи… Устанавливает свой марсианский треножник.

– Ты что делаешь? – изумился хозяин. – А ну, бери деньги и пиздуй в магазин за пузырем!

Когда жена пришла, оба спали на диване.

Первым на лестницу вылетел расстегнутый чемоданчик. Потом доктор-зайчик.

Марля.

Доктор решил выпить с патологоанатомом. Что-то он забеспокоился, не будет ли расхождения диагнозов.

Патологоанатом пил и говорил тост:

– Выпьем, чтобы рука не дрожала и глаз не моргал…

– Двусмысленно звучит в ваших устах…

Патологоанатом:

– Между прочим: почему у больного в трахее марлевая тряпочка? Зачем вы заткнули ему трахеостому?

– Я не затыкал. Я велел накрыть марлей… Наверное, всосал.

– Ну, значит всосал.

Шалости медицинской психологии.

Побывал у психолога.

Казалось бы: ну какой мне еще психолог? Куда? Уже наобщался по гроб жизни. Нет, мне все надо, чтобы кто-нибудь мне попластал мозги. И еще любопытно, насколько красиво и грамотно он меня надует.

Пока у него все складно.

Покатывается со смеху:

– Что же мне делать с аддиктом, врачом, мистиком и писателем в одном флаконе? Давайте в группу!

– Нет, – отвечаю. – Не произносите при мне этого слова.

– У вас восемь экзистенциальных проблем! (Это он вывел из анкетки, где я почирикал карандашом.).

– А то, – говорю. – Я человек солидный, зря не приду. В группе мне не бывать. По причине деструктивных ассоциаций. Слишком много и часто я слышал и знаю про группы.

Дал мне листок. Щас-щас-щас, где он… вот. Тут шесть шагов с подпунктами. Выявить проблему, детализировать, предложить три варианта решения и по три варианта исхода на каждый – наилучший, наихудший и вероятный. Планы, результаты и так далее.

– Вот, – говорит, – дома займетесь.

Я ему:

– Восемь же проблем! Здесь места мало.

Он хохочет:

– Ответ школьника! У вас же компьютер. Набейте и распечатайте.

– У меня принтера нет.

Тут мы уже оба ржем.

– Ладно, – говорю. – Отксерю я вашу бумажку. Результаты, боюсь, огорчат.

На самом деле я его тоже зондирую. Мне интересно. И он, признаю, сказал мне пару простых и умных вещей. Но это тайна.

А напоследок рассказал старый анекдот, я не знал:

– Стояли две деревни. И в каждой был фельдшер. Вот лечили они каждый своих, лечили, и очень неплохо, и вдруг один фельдшер сам заболел. Приехал к нему второй, сел у постели, взял за руку, ищет пульс. А тот ему слабым голосом: «Ну послушай, Михалыч. Ну, они люди темные. Но нам-то с тобой зачем дурить друг другу голову? Мы же знаем, что пульса – нет!».

Т.

Кретин невычисляем. Добро, если сам засветится по простоте.

Поликлиника.

Регистратура.

Талоны выдаются два раза в день. Висит объявление:

4.05.2009.

Утро – 8 т.

Вечер – 13 т.

Подгребает благообразный дядечка, седой и дружелюбный. Читает. Серьезно, с искренним недоумением спрашивает окружающий мир:

– Восемь тонн грузоподъемность?..

Клиническое.

Что такое клиника? Сейчас это может быть все, что угодно. Понятие размылось. А вообще говоря, клиника всегда была местом, где есть студенты. Человек, туда угодивший, автоматически подписывал согласие на показ себя скучающим уродам.

И действительно: мы сильно скучали. Вот стоит нас толпа, вокруг одра-ложа, иной раз смертного и уж всяко – скорбного. Куратор перетирает с клиентом за жизнь, которая уже давно болезнь. Потом начинает его крутить-вертеть, поминутно оглядываясь и о чем-то нам сообщая. Дескать, он и то нащупал, и это надыбал, и печень – глядите – уже на полметра в малом тазу, и легкие гудят, как бочка. А мы, стало быть, верим ему на слово. Потому что всем самим не попробовать, на это весь день уйдет, да и опыта нет, чтобы сравнить с чем-нибудь нормальным.

К тому же большинству все поперечно и параллельно. Мы скучаем.

Потом нам раздавали пациентов для курации. Мы должны были все-все-все выяснить и подробно записать. Хорошо помню методичку по неврологии. Там требовалось, чтобы пациент помимо прочего показывал еще, как он поет и танцует.

И тут можно было нарваться. Не нам, конечно, а клиенту. Однажды моим друзьям дали на пару девицу с пышными формами. Друзья мои рвением не отличались, но на этот раз возбудились. Постановили изучить ее скрупулезнейшим образом. Даже остались после занятий для этого вместо того, чтобы идти пить водку, как бывало обычно. Долго настраивались на вдумчивый лад и звали меня с собой – осязать и вникать. Я отказался. И уголовники неспешно, культивируя в себе обстоятельность, пошли осязать. Потом спросили у меня про нее: а что такое virgо? В истории болезни, дескать, написано. И восклицательный знак стоит.

– Целка, – объяснил я им.

Девонька висела над пропастью.

– Вот черт, – сказал один. – Серёня уже собрался проверить, но отложил…

А что до меня, то я предпочитал учиться у жизни, как она есть, а не у этих доцентов. Велели мне однажды принародно изучить одному типу живот.

И я изучил, как изучал мой собственный живот участковый терапевт. Очень хороший был доктор, добрый и безотказный, профессиональный алкоголик. Я косил от колхоза и разыгрывал драму под названием гастрит. И он меня осматривал. Так что я изучил живот в точности так, как этот доктор. Подошел и трижды, небрежно, ударил клиента в брюхо тремя согнутыми пальцами. И с торжествующим, но скромным видом отошел.

Показывая, что мне все теперь понятно. Дело сделано.

На разборе куратор сказал:

– Алексей Константинович меня потряс своим осмотром. Это за гранью.

Инферно.

Один человек затеял повеситься.

Не по вменяемому случаю, конечно. Он сколько-то там пил. И приготовил петлю. И приладил к люстре.

Стоит он, стало быть, перед петлей, один-одинешенек и смотрит в нее. В окна льется мочевой свет питерской ночи. Победно поют комары.

Смотрел-смотрел, а потом вдруг как схватит швабру, да как сунет ручкой внутрь! Петля-то и захлестнулась, словно только того и ждала!

Намертво. Мертвая петля.

Он был настолько впечатлен, что завязал. Примерно на полгода. Потом, правда, развязал заново, но силы Ада махнули на него рукой.

Размен фигур.

Доктор не был меломаном, но за культурной жизнью следил. Он был реаниматолог, и мимо него не прошла кончина Майкла Джексона и Людмилы Зыкиной.

Консультанту-коллеге:

– Игорь Львович! Как вам наш ответ Америке?

Мамка.

Архангельские медики захотели митинга. Их довел главный врач, закупавший на больничные средства ненужную херню, тогда как на город остался один гастроскоп. И собирался обвинять докторов в гибели пациентов.

Митинг – ерунда. Надо привить администрации что-нибудь сильно радостное, а потом лечить ее имеющимися средствами.

Фигура главврача показательна.

Я, конечно, за всех главных не говорю. Уровень не такой высокий, чтобы ссучились сто процентов. Но мне как-то все попадались удивительные сволочи на этом посту, а я успел поработать в десятке контор.

В последней больнице, которую я так щедро в свое время расписал, главная была даже не княгиней, она уже подбиралась к должности владычицы морской. Золотые рыбки в форме начальства помельче прислуживали ей, роняя слюни и прочие выделения. Получала она раз в десять больше обычного смертного дохтура. Если не в двадцать. Помню только, что даже тертые бизонихи старшего сестринского звена, дружившие с бухгалтерией, удивленно качали бульдожьими бошками.

Однажды ее хватил маленький удар, и госпожу свезли в нервное отделение. Не в мое. У нас их было шесть штук. Но когда я дежурил, все шесть становились моими. Плюс вся остальная больница.

И вот на дежурстве я поплелся ее смотреть «в динамике», испытывая нечто, что бывает, наверное, накануне инцеста. Лапать мамку, дразнить ее молоточком, пятки ей щекотать – как же можно?

Мамка была не одна. У нее сидел взволнованный начмед по хирургии.

Мамка меня не опознала, я был рядовым из армии муравьев. Она впервые видела такое насекомое. Я невнятно назвался.

– Кто-кто? – обратилась мамка к начмеду.

Тот просветил ее.

– А, ну понятно, – мамка смотрела на меня озадаченно.

– Вы можете идти, – кивнул мне начмед. Он всегда был безукоризненно вежлив.

Я попятился и ушел. Конечно, хирургу виднее неврологическая динамика. Я тешил себя иллюзией, что мамка сама себя наказала. Но удар был слабенький, и она выкарабкалась сама – вообще, я думаю, без большого лечения. Господь, надеюсь, даровал ей долгую жизнь, чтобы интереснее было разбираться на Суде.

Щадящее пламя.

Это произошло уже давно. Редкие-редкие рыбы посещают меня из былого, распющиваясь и тараща тихоокеанские глаза. Из самых глубин.

Вроде как пустяк, но все – пустяк и штрих капелька в море.

Я ездил на работу в поезде. На Финляндском вокзале я обратил внимание, что из локомотива вовсю валит дым.

Мой коллега С. кивнул.

– Загорелся, – констатировал он очевидное.

– Ха, а вон твой Вальденберг! – воскликнул я.

Вальденберг был солидным и привлекательным мужчиной с небольшим животом. Он прогуливался в самом конце платформы, поближе к кассам, и оттуда осторожно следил за дымом из удаленного поезда. Но не уходил. Ждал, чем кончится.

Я подрабатывал у Вальденберга в диспансере. Они с С. были однокурсники.

Дистанция была предельно безопасной.

– Да, – кивнул С. – Вальденберг. – И с неожиданной, несвойственной ему злобой добавил: – Всегда был таким.

Лад.

Медицинский эпизод, которым давеча поделился мой отчим. Для простоты будем именовать его просто доктором.

Давным-давно доктор работал на «скорой помощи». В области. В Тихвине, что ли, или рядом.

И вот приехал он к мужичку. Ну, все нормально. То есть доктор все сделал правильно, хорошо. Посидели они – в хорошем смысле, побеседовали. Обстановка спокойная.

А через пару дней доктор снова ехал мимо. Никто его не звал, но он был молодой, горячий и правильный. Надо бы, думает, заглянуть к мужичку. Как выражаются в медицине, активно посетить.

Открывает доктору бабулька. Доктор:

– Здравствуйте, а где мужичок?

– А уж лежит, лежит он. Проходите доктор, проходите.

Мужичок лежал. В гробу. Бабулька:

– Петенька, вот доктор к тебе приехал, проститься.

Бабулька не знала сарказма. Мир для нее был полон естественной гармонии.

Телезрители против Знатоков.

В палате, клиентка:

– Скажите, а вот ребенок – он внутри матки находится или снаружи?

Ёжик.

Наркоман лежал и выкрикивал Олю. Медсестру.

– Оля! Оля! – призывал он.

Явился доктор.

– Зачем тебе Оля?

– Ежика поставить.

Доктор принял меры, успокоил человека. Дальше тот лежал тихо и пускал слюни.

Потом доктор все же спросил насчет ежика.

Выяснилось, что наркоман хотел капельницу с дексаметазоном. От нее легче. Дексаметазон – это и есть ежик. Так его называют областные пациенты. Потом от него шерсть на мошонке встает дыбом, побочный эффект.

Групповая психотерапия.

Наркология.

Психологический шабаш: терапевтическая группа. Великий бал у сатаны, за роялями – лично Берн, Адлер и Фредерик Перлз; когнитивисты разносят брошюры, бихевиористы исполняют канкан.

Психолог, лопающийся от нутряных соков, чертит схемы: круги, круги, сплошные круги. Все они пересекаются, все взаимосвязаны.

В кругах – пояснения. Ну, «воля», допустим, или «мать», или «детское Я», или «решение».

Очень сложная схема. Много безвыходных кругов.

Вдруг – мрачный голос из зала:

– А сто грамм-то где?

Шок. Паника.

– Что? что?

– Ну, сто грамм-то где, я спрашиваю? На чертеже вашем?

Психолог заволновался, забегал, пока его не остановили жестом и тем же голосом не разъяснили, где находятся пресловутые граммы и зачем они нужны самому психологу, чтобы не лишиться, скажем, работы, ну и еще для ряда важных дел.

Секрет для двоих.

Медицинский этюд.

Родильное отделение. Дама. Рожает. Схватки у нее.

Доктор подходит с трубочкой послушать, как там поживает плод. Тянет носом и ощущает кружение головы, улавливает запах не то что обычного табака, а какой-то, скажем откровенно, махры.

– Вы что, курили, что ли?

Дама воровато оглядывается, подносит палец к губам:

– Тсс!

Чудо.

Психиатры рассказали вот такую историю.

Пригласили их срочно в Лавру. Там какой-то монах принялся выковыривать из иконы говорящую девочку.

Ну, что тут разводить губами? Белая горячка со специальной окраской.

Вышел высокий церковный чин.

– Не, – сказал он, – вы его никуда не везите. Сделайте ему укольчик.

– Какой тут укольчик, отец? Тут не об укольчике речь!

Чин уперся.

Бригада уколола монаха реланиумом, и тот уснул.

– Вот видите, – нравоучительно молвил служитель. – Это все у вас от неверия. Езжайте с миром. Все будет хорошо.

Действительно, их больше не вызывали.

Итальянец.

Что такое итальянская забастовка?

Это когда на работу приходят, а работать не работают. Или работают строго по протоколу, от и до, без неформальных излишеств.

Итальянской забастовкой занимается доктор Апанасенко, если не давать ему денег. Если давать, то он сразу всех бесконечно любит. А если нет, то извините.

Я пришел к доктору Апанасенко в поликлинику, по мелкому процедурному поводу, да к тому же не для себя, а для маменьки, которая меня попросила. Ей было трудно доковылять самостоятельно. Ей надо было всего-то закрыть очередной больничный, то есть написать одну строчку.

В поликлинике, естественно, сидела очередь.

С очередью доктор Апанасенко борется следующим образом. Он, до поры до времени сокрытый, вдруг нарисовывается и обводит собравшихся взором.

– Так, ты зачем пришла? Тебе то-то, то-то и то-то, и не ходи сюда. А тебя, чтобы я вообще больше здесь не видел!

И очередь ощутимо сокращается.

Ну так вот, передо мной оказалась птичьего вида особа лет шестидесяти, с отросшими ухоженными ногтями, которые она проворачивала в носу, а после чистила один о другой; эта женщина была в придачу обута в угги. Мне предстояло обойти ее на повороте. Плевое дело! – подумал я. Тоже мне, квесты и квейки. Начальный уровень.

Не вышло.

Не вышло и после. Доступы к доктору Апанасенко перекрывала непробиваемая медсестра, заранее знавшая всех и видевшая насквозь. В скором времени я устроил театр единичного актера и рассказывал, что сам занимаюсь лечением нервных болезней и вот опаздываю на прием, потому что сам стою к доктору в очереди, а у меня между тем под дверью накапливается точно такая же. В итоге вся очередь была за меня.

Но не медсестра.

И не доктор Апанасенко.

…Старичок, сильно хворый ногами, отбросил сканворд и пришел в исступление. Он хотел никошпану, для ног, а в аптеке засел очередной доктор Апанасенко, считавший никошпан наркотическим веществом и не дававший его без рецепта. Старичок пришел выписать рецепт. Он был оснащен палкой и плохо передвигался дикими, подпрыгивающими шагами. Он имел несчастье сидеть в коридоре при собственной куртке, свернутой рядом.

– Отправьтесь в гардероб и оставьте там верхнюю одежду! – гаркнула медсестра. И скрылась за дверью, не слушая про рецепт.

Старичок заплясал по холлу.

Он проклинал ступеньки, которые вели в преисподнюю гардероба. Потом уставился на куртку:

– Затолкаю-ка я ее вот сюда, от греха подальше, а то и вправду…

Он принялся ожесточенно утрамбовывать куртку в какой-то урне, в каком-то дальнем углу. Очередь ругала доктора, говоря внутри себя, что он грубо хватает, гнет и мнет.

…Наконец, когда старичка обслужили, я проник в кабинет к доктору Апанасенко.

И доктор Апанасенко отказался мне помогать, желая видеть маменьку лично на костылях. Итальянская забастовка развернулась во всей красоте. Вся беда была в том, что маменька обычно платила доктору в начале курации, сводившейся к заполнению карточки, а ныне решила в конце. И я принес доктору Апанасенко бутылку. Но доктор Апанасенко разговаривал со мной в манере трамвайно-троллейбусного жлоба, и бутылку эту не получил.

Вообще, система алкогольного обращения в медицине – захватывающая вещь, напоминающая рулетку. Сколько раз бывало, что принесут мне бутылку, а я ее несу кому-то еще, в качестве подношения за какие-то другие услуги. А он ее дарит кому-то третьему. Конечно, на каком-то этапе выпадает черное или красное бинго, и бутылка опустошается, но гуляет, случается, довольно долго. Так и сейчас: бутылку, естественно, преподнесли моему родителю-неврологу, а дальше шарику полагалось угодить в лузу и там осесть. Или нет. Лузой мы наметили доктора Апанасенко.

Но он ею не стал.

Сволочь.

Бутылку я от него унес, и она продолжит круговорот, пока не достанется хорошему человеку.

Тревожный крест.

Напомню избитую истину: поскребешь великолепие – и откроешь, что ничего не меняется.

Зашел я давеча по дельцу в одну богатую клинику. Платную. Там прижился заведующим отделением мой однокурсник.

Ну, все там блестит! Все сияет. Бахилы. Турникет. Консьержка в стеклянной клетке.

И сам мой товарищ заматерел, пополнел, седой весь, в очках дорогущих, начальственные нотки из него излетают. Короче говоря, любо-дорого посмотреть.

Привел он меня в сестринскую, где кухонный комбайн, пить чай.

Сидим так, беседуем.

И вдруг вползает нечто кубическое в халате, сестра или санитарка. Лебезит и заискивает, просит прощения за отвлекание князя на две минуты. Держит в руках белую бумажечку. Вытряхивает из нее красный клеенчатый крестик, вырезанный.

– Вот такой подойдет?

Товарищ мой переменился в лице. Он побагровел. Седина встала дыбом.

Я засмеялся.

– Кто это вырезал? – отрывисто спросил заведующий. – Фамилия? Отделение?

– Ира из приемного…

Мы переглянулись, тут согнуло и приятеля. Крестик был нужен наклеить в палату на кнопку вызова персонала, чтобы не путать ее с другими современными кнопками.

Крестик, судя по всему, вырезало существо, страдающее паркинсонизмом, дебильностью, криворукостью и зрительными галлюцинациями.

– Они не могут вырезать этот крестик два года, – сказал мой товарищ. Навис над санитаркой и затряс над ней пальцем, кивая на меня: – Сегодня же все это будет в книге! Сегодня же, клянусь!

Письмопроизводство.

Пригородная больничка.

Бабушке ампутировали руку. Правую. Тромбоз какой-то.

Бабушка:

– Я жалобу напишу! Жалобу, на вас!

Доктор (сдержанно):

– Чем?

Острота зрения.

На улице воцарилась некоторая стужа. Способная вцепиться в мужское достоинство так, что оно сокращалось и превращалось в дамское счастье.

Я давно не доктор. Я летел по улице, размахивая нарезным батоном в пакете, но был остановлен горбатой бабонькой, старенькой. Из рода сумчатых, но без сумки.

Бабонька моргала и слезилась на меня снизу вверх, искательно.

– Миленький, а вот скажи мне, где тут мне можно померить давление?

Я прицелился батоном в светофор.

– Вон там аптека, бабушка. На углу.

– Как, как ты сказал? Где? Что? Я не понимаю!

– Аптека. Бабушка. Ночь и Фонарь. На углу.

– Ах, на этом углу! А-да-да-да! Миленький, нет… они там не мерят давление…

Красные крокодильи глазки прикрывались и распахивались.

– Ну, я не знаю. Бабушка. Вон есть на той стороне еще…

– Как? Как ты говоришь? Я не понимаю… Ааа, на той стороне! А как же она называется? Не, это на той стороне…

– Вон очки продают. Оптика. И написано: Врач. Может, там умеют…

– Ничего я не понимаю, что ты говоришь…

Я танцевал. Образовавшееся при мне дамское счастье, названное выше, уменьшилось до призрачной мечты.

– Бабушка, там глаза проверяют. Может, и давление. А иначе только в поликлинику.

– Да? А где поликлиника?

Бабушка оживилась.

– Остановка отсюда, вон там…

Та расстроилась.

– А-а, да… Миленький, вот я таблеточки пью – надо, да? Мне дома говорят пей, а я не хочу. – Бабушка скорбно качала головой. Память у нее оказалась завидная: – Верошпирон, кардиомагнил и гинкобил. Верошпирон, миленький, это от чего?

Черт возьми. На роже, что ли, написано у меня, кем я работал? Почему меня тормозят гуляющие бабушки?

– Это мочегонное… Писать будете, бабушка. Немножко.

– Немножко? А кардиомагнил, это от сердца?

– Да. А третье от головы. Бабушка, я спешу, мне бежать надо…

– Щас, постой, – бабушка протянула руку и придержала меня за рукав. С недетской силой. – Как ты сказал, от чего верошпирон?

– Чтобы пописать. Бабушка! Вы здоровее меня… Я не здешний!

– А я тоже не здешняя… я тут временно…

Я мелодично звенел гонадами и гаметами. На бабушку мороз ничуть не влиял.

– Бабушка, прощай…

Маменька, когда я принес батон, принялась меня упрекать: надо было, дескать, привести эту бабушку, померить давление. Я взлаивал в ответ, подпрыгивал и ударял по себе руками.

Суп.

Пуповину, которая связывала меня с больницей, резали тупыми ножницами. Не дорезали, пошли пить чай. Время от времени я названиваю туда, слушаю последние известия.

Например, я с интересом узнал, что в больнице, помимо главврача, образовался Директор. Я даже не стал спрашивать, чем он занимается. Я решил не трогать океана и ознакомиться с мутными каплями. Одной из капель стал рассказ про реформирование отдела кадров.

Там срочно закупают оргтехнику, которая стоит немалых денег, и ничего с ней такого не делают, складируют. Кроме того, там тоже появился новый начальник. Он купил дорогой фотоаппарат и предложил переснять личные дела всех сотрудников. Две тысячи человек.

Дальше я слушать не стал, попросил рассказать что-нибудь повеселее. Мне сказали такое, что меня буквально потрясло.

Оказывается, моя коллега, с которой я бок о бок проработал четыре года, делил с ней ординаторскую и если от чего и сбежал, так это, в частности, от нее – она вот самая не умеет пользоваться ложкой.

Она родом с Востока, а у нас обитает лет тридцать. Невропатолог первой категории (не высшей ли уже?). Не владеет ложкой. У них это не принято. Как же я проглядел?

Выяснилось при заборе образцов на пищеблоке.

Сидит она и жрет курью лапу. Входит дежурный доктор, изумляется:

– Супчику! Супчику почему не едите?

– А я никогда не ем супчик, – отвечает она, очень довольная. – Я не знаю, как пользоваться ложкой.

???

– Ну, а дома? Дома-то? У вас же сынок… небось супчик ему варите…

– Иногда варю, да, но ложкой все на себя проливаю, не держится.

Доктор прекратил расспросы и впился в лапу, но уже в свою, то есть в свою куриную.

Скрипач Груша.

Распахиваю дверь на улицу, а мне навстречу спешит медсестра, с подносиком под белой салфеткой: не закрывайте, дескать, спасибо. Укол.

И машина стоит простенькая, с красным крестиком.

Откровенно говоря, я удивился. Почему-то я думал, что на дому никто уже никому ничего не колет, кроме бизнес-ланча. Не те времена, но вот, ошибся.

Давным-давно меня, мне кажется, недолюбливали в коллективе за эту мою привычку: прописывать домашние уколы. А мне было наплевать, что кто-то поедет и кто-то повезет, расходуя топливо. Константиныч в моем лице, вообще говоря, славился некоторой свирепостью лечения, опиравшейся на обстоятельность. Если кто посетил Константиныча, то пропал. Константиныч, вызывая почтение в среде обитания, выписывал три-четыре наименования уколов – никотиночку по схеме, витаминки через день – на три недели, выходит; еще один, коварный и больной; еще он выписывал таблеточки, тоже три-четыре, да физиотерапию, плюс снимок и бонус: особую мазь, прописью, в аптеке изготавливаемую пестиком, так что посетители мои забирались на стену.

Помню, приходил ко мне старичок. Участник и все такое. Старичок был опасный, в перспективе и в случае чего. Такие пишут длинные жалобы за подписью совета ветеранов. Я симпатизировал старичку, он мне напоминал моего дедушку, но больше – Скрипача Грушу, потому что голова у него была совершенно как груша, и вдобавок того же цвета, то есть сильно спелого. Старичок носил подтяжки, так что послевоенные штаны доходили ему до груди. У него болела поясница. Я разбирался с ней дней за пять. Груша поджимал губы, качал головой и с серьезнейшим видом, лаконично, именовал это высочайшим профессионализмом. С особенной пожилой весомостью, так хвалят грузовик или автомат Калашникова.

Я-то знал, что высокий профессионализм не у меня, а у аппарата электролечения, а я не особенно представлял, как устроена поясница Груши, потому что это было ни к чему. Если я накрывал заботой, то все, что могло пройти, проходило, а что не могло, на то и суда нет.

Я пытался застенчиво возразить – мол, что вы, право, но в этом пункте Груша начинал свирепеть, и призрак жалобы от регионального общества пенсионеров нарисовывался отчетливо, так что я отбрасывал скромность и вел себя на манер полкового врача.

Между прочим, ко мне заходил не только Груша, но и другие сказочные персонажи; бывал Помидор, было много Тыкв, графини Вишни наведывались. Я им сочувствовал по мере отпущенных внутренних резервов.

Они исправно несли мне разные бутылки, чтобы доктор был человек, как все.

Регрессия к сортирному юмору.

Возвращаемся к неотвязной медицине.

В ней почему-то становится все меньше юмора.

На днях узнаю про один юмор, но это как посмотреть. Короче говоря, в мою больницу, которую я бросил как женщину, которая не очень-то и плакала, пришел страх. Не пришел он только к заведующей выпиской больничных листов и справок. Сама его и навела.

Оказывается, еще в начале девяностых годов родился некий закон, уморенный в утробе частым сношением извне, плюс материнский алкоголизм. Однако родился. И был похоронен, но – живьем. И сейчас его откопали; в уютной могилке уродец подрос и начал сучить ножками, требуя себе грудей на съедение.

По этому закону, не каждый, кто лежит в больнице, является нетрудоспособным. И значит, не каждый имеет право на больничный лист.

Взлетели брови:

– Как же вы будете решать, кто в больнице имеет, а кто не имеет?

– Через КЭК! Через кэк. Пишите эпикризы на кэки с обоснованием.

А кэк – это контрольно-экспертная комиссия, Полевая Тройка.

По больничным коридорам и кабинетам разносятся грустные дохтурские шутки:

– Пойду покекаю.

Голубой вагон.

Доцент-фтизиатр был милейший субъект, имел фамилию Афанасьев.

Учил нас, если можно так выразиться, туберкулезу. Предмет был такой: туберкулез. Мы все вздрагивали: вдруг научимся? Тем более что завкафедрой нам намекала на лекции: «При этом заболевании бывает покашливание… вот точно такое, как сейчас покашляли, на заднем ряду».

Хочется что-нибудь про доцента Афанасьева рассказать хорошее – и вроде как нечего, а жаль. Плохое-то всегда тут как тут.

Все ему было по светлому и солнечному сараю. Учил он нас очень добросовестно, все объяснял легко и просто, никого не тиранил, отметок не ставил. Объясняя какое-нибудь лечение, заканчивал с неизменной улыбкой и поднятым пальцем: «И… санитарно-гигиенический режим».

Повторяя это в пятый раз, торжествующе вставлял слово «конечно».

После чего расплывался еще радостнее, совсем сыто. Он знал, что нам до этого режима. И какой вокруг режим.

И конечно, на отвлеченные темы любил порассуждать.

В апреле 1985 года Генеральный Горби учинил пленум, где поставил задачи. Туберкулез каким-то образом стал поводом их обсудить.

– Они собираются сделать революцию, – ласково улыбался Афанасьев. Ему было видно нечто покойное и тихое, далекое от всех революций. – Революцию. Вы знаете, что у нас в 17-м году была революция? Ну вот.

Потом, после очередной политинформации, сказал еще так:

– Я не понимаю, зачем важных деятелей провожают в аэропорту. Вот я, например, поехал бы на вокзал – вы меня станете провожать? Да мне и не надо. Ну, может быть, чемодан донести, кому-то одному.

И удивленно пожал плечами, зато улыбался хитро.

Это был человек, обогнавший время. Или, наоборот, пропустивший его вперед.

Да, он пропустил время вперед.

Довел до вокзала, поднес чемодан. И время поехало в голубом вагоне. А он остался. И без особых сожалений пошел домой.

Смешинка.

Вспоминая родную больницу, я совершенно позабыл про Хохотунью.

Всякий знает, что бывают смешливые люди. Живые души компании среди мертвых или еще недопивших, полумертвых, душ. Но с Хохотуньей был совершенно особый случай.

Она хохотала всегда, по микроскопическому поводу. Похожая на известный «мешочек смеха».

Стоило нам с утра загрузиться в больничный автобус, как Хохот уже начинался. Он еще только взбулькивал где-то возле мотора или на колесе, будто на помеле, но вот уже взрывался всеми природными и рукотворными инструментами.

Я так и не узнал, кем работала Хохотунья в больнице. Она, конечно, была не в себе, но там это мало кого удивляло. Может быть, у нее что-нибудь чесалось.

Вполне молодая, адекватного вида, она годилась в клизменные сестры; могла быть стоматологом или инструктором по лечебной физкультуре.

Пока автобус рулил себе по шоссе, она хохотала. Она сгибалась, утыкалась лицом в колени, мела гривой заплеванный пол.

Когда приезжали на местность и шли к больнице, она тоже хохотала. Ну, было над чем, не спорю, но надо же и отдохнуть. Оглянуться на морг, на административное здание, наконец. Иногда, в мимолетных паузах, мы устраивали эксперимент: показывали ей палец. И она снова сгибалась, словно в приступе желудочной колики.

– Ты ее трахнул? – озабоченно спрашивал я начальника лечебной физкультуры.

– Да ну к черту, – хмуро отмахивался он.

Она пропала как-то незаметно: не стало – и все. Я думаю, ее сожрала местная, скорбная, горчевская жаба, распластавшаяся и простиравшаяся под болотами, на которых стояла, сияя плоской крышей, больница. А может быть, Смешинку проглотила сама больница, от жадности, и стало еще смешнее, хотя это было уже лишнее, болезненное обжорство, все смешное уже и так перло из дверей, из окон, из печных труб.

Идентификация Борна.

Один из многих и многих постскриптумов к больничной хронике.

Наш онколог, как я рассказывал, страдал шизофренией и был в связи с нею инвалидом второй группы, что не мешало ему напряженно трудиться.

Но вот он сгорел-таки на работе, уволился.

А перед этим много лечился у нас же, лежал в нервной палате. Якобы с инсультами, которые, тоже якобы, следовали один за другим, маскируя от общественности истинную болезнь. Так у нас часто делали, из сострадания к коллегам. Все у нас было инсультом – и депрессия, и алкогольная абстиненция, и просто так, хандра.

Начмед-академик всякий раз, услышав, что у онколога снова инсульт, хлопал глазами и всплескивал руками:

– Это который же у него инсульт?

Память никудышная, понятно. Весь в трудах, разве упомнишь. Да и сам не то, чтобы очень здоровый.

Начмед постарше – у нас их много, не перепутать бы – показывала ему кулак:

– Не язви!

Она думала, что он цинично издевается, с медицинским черным юмором. Подозревала в человеке лучшее. А он и не язвил вовсе.

Нерастворимые осадки.

Пока я ломаю копья, пока составляю сборники, персонажи больничной хроники – не потому ли? – исправно переселяются на тот свет или куда еще.

Уж нет моей заведующей отделением, бабули.

Она умерла в сумасшедшем доме.

Уже выгнали заведующего лечебной физкультурой за активную физкультуру с малолетками-пациентками – это напрасно, он ведь не помнил ничего и никогда. «Да?» – всегда удивлялся.

Умерла логопед, в него влюбленная по нелепому вывиху чувств, но не от них.

Уролог, чуя недоброе, сбежал еще при мне.

Теперь приглашают хоронить медсестру, что слона на скаку останавливала. Туда, где покоятся Зощенко и Ахматова. Ближе к Зощенко, я думаю, но без всякого злословия.

Так и не знаю, хорошо ли то, что я обеспечил им какую-никакую, а память. Даже имен не назвал – оно и к лучшему, наверно.

Царствие Небесное.

Они выпадают, словно хлопья нерастворимого осадка, уподобляясь бесшумному февральскому снегу.

Скоро там сделается совершенно тихо и пресно, а мои записи отнесутся к эпохе правления Анны Иоанновны, Бирона, карл и страшил, с фейерверками, карнавалами и ледяными дворцами.

Неуверенное послесловие.

Перечитывая написанное, я поймал себя на невольном хмыканье: точно! Было такое! Надо же! Совсем из головы вылетело!

Письмо не помогло. Я напрасно старался. Старая черепаха памяти втягивает лапы и погружается в непроницаемый сон.

© 2003–2012.

Оглавление.

Записки из клизменной. Начало. Лира, или Мне показывают ванну. Времена года. Активное выявление. Научная работа. Гнездышко. Марков. Просто Так. Щи да каша. Чрезвычайно полномочный Мемуар. Уголовный Мемуар. Мысль. Путевой Мемуар. Хустаффсон. Белые Полковники. Много лет спустя. Зловещее. Зачистка и утечка мозгов. Палас. Люкс. Наложение щипцов. С широко залитыми глазами. Непочтительный Мемуар. Тюль. Обеденные мысли вслух. Чудесный костюм цвета сливочного мороженого. Новые приключения винтиков и шпунтиков. Торичеллиева пустота. Грезы и будни. Честь имею. Обогревательный контур. Бассейн. Гарный Воздух. Цветы на асфальте. Глядя в телевизор. Иллюзия неприкосновенности. Техника правил безопасности. Профессиональная вредность. Алые паруса и Дальние страны. «Товарищ, ты вахту не в силах стоять», – сказал санитар кочегару. Вилка. Ангелы и демоны. Скафандр. Солнцеворот. Летуны и ползуны. Эпидемиологический прецедент. Трость. Циркуляр Мойдодыра. Циркуляр Диониса. Мужские руки. Один и без оружия. Самозванцы. Обратите внимание на наше состояние. Мой дельтаплан. Падения и выпадения. Хлопци-кони. За спичками. Должностное несоответствие. Бильярд в половине десятого. Бархатный Теракт. Корзина для входящих и не исходящих. Два темперамента. Овощной Бог. Чай. Мор. Коррида. Интерлюдия-довесок. Коммерческая топология. Непристойное предложение. Баня. Еще один довесок. Как вкусно просить прощения. Побег из курятника. Естественная монополия. Солитер. О деликатных тонкостях. Транквилизатор. Визит дамы. Под водительством Мопассана. На линии доктор Кулябкин. Языковой барьер. Путь к сердцу мужчины лежит через желудок. Пирация. Шубы. Диссиденты. Гангстер. Нос. Холодный душ Шарко. Ностальгия. Варангер-фьорд. Масоны. Одна снежинка – еще не снег. Готовь сани летом. Матка-яйки. Про молодость, которая не знала, и про старость, которая не могла. «Прошу пана». Мобилизация. Живые и мертвые. Неотложная лениниана. Косарь и Отличница. Доктор Томсон. Унтер-антидепрессант. Теория Вирхова. Романенко. Щелкунчик. Кодекс здоровья. Несуны. Электрокаргеограмма. Fооl-рrооf. Сектор «Приз». Производственная гимнастика. Аппетит приходит во время еды. Лепрозорий. Противостояние. Киса. Таракан. Ядро. Качок. Беседка с выездом для кибитки. Женский батальон. Су Джок. На всю оставшуюся жизнь. Разоблачение магии. Стержень самосознания. Инородное тело. Форма одежды – нарядно-диагностическая. Театр и вешалка. Ректорат. Lириs vиlgаris. Повод для смеха. Дедовские методы. Звонок. Штормовое предупреждение. Доктор Смирнов. Милование. Рудин Накануне. Бабушка Августа. В шесть часов вечера после войны. Сроки согласованы. Гигиена. Святыня в несовершенстве. Вечерние впечатления. Сильнодействующее средство. Глаза и сверло. Золотые Слова. Житница сердоболия. Москва – Кассиопея. Выскочка. Деинституционализация. Доктор Шапкин. Операционное поле. Апгрейд. Термист. Жора. Бородавка. Скорняк. Ловушка для одинокого мужчины. Второй тайм. Между волком и собакой. Сельдеррея. Врачебная тайна. Пидиатор. Оксиение. Инкубы и суккубы. Любовь к отеческим гробам. Междометие. Под конвоем заботы. (простите, Генрих Белль). Профессор Лапотников. Хромосомы. Нотабене. Холера. Корабельные новости. Шестое чувство. Корневой каталог. Методичка. Сестры и Хмурое утро. Положительная динамика. Академический интерес. Точка сборки. Муму: Явление барыни. Эффективный менеджмент. О сверхчувственном восприятии. Семейная медицина. Инфаркт. Неясыть. Случайные встречи. Штуковина. Видение. Шестерочка. По рюмочке. Сон. Кулёв. Из разговора. Слуга государев. Тихушник. К истории медицины. Конверсия. Добро пожаловать. Преамбула. Алиса и Зазеркалье. Приказано выжить. Холодненькое. Конница Бехтерева. Ходок. Зеркало треснуло. Неодолимая сила. В надежде на дубль. Превосходительство. Очевидное и вероятное. Эпиляция. Свифт. Терапия первичного крика. Панкреатит. Зубы и желчь. Соприкосновение физических тел. Степановна. Новый поворот. Первая скрипка. В ожидании чуда. Ребятам о зверятах. Синдром Сиси. Геометрия. Печаль и радость. Гибель империи. Ориентация. Ленинским курсом. Пуповина. МЧС. Кислород. Феникс Ясный Цоколь. В людях. Эволюционная лестница. Гипотензивные средства. Суд идет. Капельница доктора Попова. Плевки в душу. Строительный материал. Ошибка и Судьба Президента. Картошка в окошке. Красиво уйти. Правда в глаза. Куку. Место в рейтинге. Марля. Шалости медицинской психологии. Т. Клиническое. Инферно. Размен фигур. Мамка. Щадящее пламя. Лад. Телезрители против Знатоков. Ёжик. Групповая психотерапия. Секрет для двоих. Чудо. Итальянец. Тревожный крест. Письмопроизводство. Острота зрения. Суп. Скрипач Груша. Регрессия к сортирному юмору. Голубой вагон. Смешинка. Идентификация Борна. Нерастворимые осадки. Неуверенное послесловие.