Одесский телефон.

Девяностые.

Одесский телефон

…С 1983 года я в Москве. Так и живу: закончил Одессу, поступил в Ленинград, закончил Ленинград, поступил в Москву, где и учусь уже всю жизнь. Когда сейчас получаю записки: «Расскажите, как вы жили?» – удивляюсь. Жил неплохо. Человек вообще не знает, как он живет, пока не узнает от других. Я и не знал, что можно печататься в газетах, в журналах, выпускать книги, выступать по телевидению, что-то узнавать из собственных ответов. Я немного жил, немного писал, немного читал, кто-то начал записывать, кто-то – переписывать. Ну и что? И когда мне говорят: «Неужели вы не понимаете?» – я думаю, думаю и не понимаю…

Человек.

Человек может работать потрясающе и бесконечно.

От рассвета и до заката. Становясь все красивее.

Человек в одиночку может строить дом, возделывать сад, цветы, овощи, добывать материалы, перевозить их на себе.

О! Как он может работать, строя себе дом, баню, огород!

Весь день будут слышны визг его тележки, врез топора, скрежет труб.

Один в бесконечном труде.

От вырастания дома, от вырастания сада, от вырастания животных, от бесконечного труда он становится все лучше, все нечувствительней к усталости, все интеллигентней.

И тут его начинает желать земля. Цветы отдаются только ему.

У плохого человека они не цветут.

Деревья признают его руку, животные идут на его голос.

А он уже не боится металла, не боится машины.

Кран, труба, поршень становятся родными.

Руки начинают чувствовать металл, гайку, сгиб и могут повторить как было и повернуть по-новому, сделать воде удобно и сделать крыше удобно, и фундаменту сухо, и дереву влажно.

Руки становятся очень твердыми и очень чувствующими.

Тело – не так сильным, как приспособленным.

Когда можешь поднять то, что захочешь, и верно оцениваешь вес.

Руку точно продолжает топор, ключ, мастерок.

Все отполировано. Рукоятка входит в пальцы без зазора.

Сильны те мышцы, что нужны для работы.

Может даже выпирать живот от обильной рабочей еды.

Он не мешает.

У хорошего хозяина он есть всегда.

Вначале пропадает брезгливость, потом уходит усталость, потом раздражение, и появляется техника.

Кельма, полутерка, сокол приросли к рукам, голова освобождается от того, что делаешь, место тактики занимает стратегия.

Ты уже можешь осуществлять идеи.

Сначала чужие, потом свои.

Новая работа начинается с расспросов.

Всегда найдется человек, который что-то подобное делал.

Человек человеку – совет, способ и инструмент, и все становится понятным, все возможным.

Все распадается на простое. Кто делал – не соврет.

А то, что ты делаешь для себя, будет стоять, пока ты жив.

С твоей смертью начнет умирать все, что ты поднял.

И никакие дети его не спасут.

Оно может умирать медленно, но умирать будет, пока кто-то не расспросит людей и не начнет сначала.

И снова пройдет все пути развития: незнание, знание, брезгливость, усталость, раздражение, умение, техника и красота.

Твои животные родят ему детенышей, твой дом покажет ему себя, вода потечет снова, его оставят усталость и сон.

Он будет строить для себя, чтоб отдохнуть, чтоб поспать, чтоб подумать на старости лет, но ни спать, ни размышлять в покое уже никогда не будет.

Всё, как и дети, уходит вперед, ничто к тебе не вернется в старости.

Лишь люди будут у тебя учиться и запомнят тебя.

И странно. Всем, что ты создал, ты не воспользуешься никогда.

Там хорошо, где нас нет.

Спасибо вы знаете кому, видимо Горбачеву. Мы впервые проверили, действительно ли там хорошо, где нас нет…

– Да, – сказали мы, – очень хорошо!

И хорошо, что нас там нет, иначе было бы хуже.

Где мы есть – там плохо.

Нам плохо всюду. Это уже характер.

Все спрашивают, почему мы мрачные.

А мы мрачные, потому что плохо там, где мы есть.

А оттого что мы там есть, становится еще хуже.

И мы вывозим свою мрачность через мрачную таможню и привозим туда, где нас нет.

«Нет счастья в жизни», – написано у всех на левой груди и подпись: «Жора».

«Иду туда, где нет конвоя», – написано у всех на правой ноге, поэтому мы и расползаемся.

Оказывается, Жора, нигде в мире нет блатных песен. Это же уму непостижимо!

Это же отсутствует целая литература.

Фольклора нет. Народы молчат.

Это же, оказывается, только у нас.

Половина в тюрьме. Половина в армии.

Отсюда и песни. Оттуда и публика.

Сплошь бывший зэк или запас.

Крикни на любом базаре: «Встать! Смирно! Руки за голову!» – посмотри, что будет.

Половина сидит, половина охраняет, потом меняются.

А те, что на свободе, – те условно, очень условно.

На синем женском теле прекрасные голубые слова:

«И если меня ты коснешься губами, то я умерла бы, лаская тебя!».

Это о любви.

До сих пор основная масса узнает законы жизни из татуировок и блатных песен…

А у них этого нет. Откуда они узнают, как жить?

Даже этого нет: «Мимо тещиного дома я без шуток не хожу».

Частушек нет. Мата нет!

Как у них грузовик задом подает?

Это все мы для них везем с собой.

С молоком матерным впитали и везем.

Усилитель речи. Чтоб нас услышали, мы говорим не громче, а хуже!

Правило «Там хорошо, где нас нет» – в основном верное.

Хотя ребята прибегали – есть места, где нас нет, а там все-таки не очень хорошо.

И населения тоже много, и оно все хитрое, и тоже себе думает: «Там хорошо, где нас нет», – и сюда смотрит.

Сюда смотреть не надо. Мы знаем, как здесь.

Но если их здесь нет, а все равно плохо, может, кто-то из них все-таки здесь есть?

Так же, как кто-то из нас там… хотя проверяли, и морды били неоднократно, чтоб точно – вас здесь нет, нас там нет.

Однако нехорошо и тут и там.

Но таких мест очень мало.

И основной закон они не опровергают, только усложняют доказательство.

Поэтому опять повторяю неоднократно.

Приезжая туда, не делайте вид, что вас там нет!

Вы там есть!

А вот здесь вас уже нет.

И от этого здесь может неожиданно стать лучше.

Но вы этого уже не увидите.

Так что каждый думает сам. Хотя делают вместе.

Бояться не надо!

Ну вот прошел еще один год. Опять доверились и опять опоздали.

– Как ваше мнение?

– А черт его знает.

– Что может быть?

– Все может быть.

– Что делать?

– Давай так: страх испытывать можно, а бояться не надо.

Хватит цепляться за эту жизнь. Как мы убедились – в ней ничего хорошего. Несколько раз вкусно, несколько раз хорошо. И это все.

Любое правительство либо нас сажает в помои, либо мы его сажаем туда. То есть оно нами руководит оттуда. И даже не руководит, а посылает и отнимает.

Что там было в этой жизни? Я вас спрашиваю, что там было в этой жизни… Много разной водки, поэтому ничего вспомнить невозможно…

– Миша, как, вы меня не вспоминаете? Мы же в поезде литра три выпили…

– Поэтому и не вспоминаю, сынок.

Ибо, как радость, мы пьем истово, до состояния ликования; как горе – пьем до состояния заглушения…

Да. Этого жалко. Водки с друзьями жалко. Водки на кухне, беседы рот в рот жалко. Любви на подоконнике жалко. Это только мы, это только у нас: лампочку в парадной хрясь и любишь, как ротный старшина, как бездомный кот, горящий изнутри. Любви жалко, выпивки жалко. Возвращений. Блудных следов своих путаных с другом вдвоем мокрым утром туманным, нелетным, милицейским жалко…

Снега жалко тихого в лесу, шапочки меховой и личика под ним румяного, глазастого, переходящего в ножки нежные, скрытые под джинсовым панцирем…

Жалко. Да… За всю жизнь, за все годы, за все жизни моего деда, прадеда, отца, отчима, второго отчима и меня – ни одного толкового правительства.

Оно что, присуждено? Оно что, там глубоко наверху решено, что мы должны мучиться?

Клянусь, из взаимоотношений с властью вспомнить нечего. Ну нечего! Отнять и послать. Послать и отнять. И из нас же! Из нас же!.. На моей жизни, из того, что я помню, никогда не мог сказать, что эта компания откуда-то приехала. Ну рожи прошлые мы же все помним! Ну, еще раз напряжемся: рожи, те, что у киоска с утра, те и там, наверху. Как эти не могут двух слов связать, так и те. Эти – глаза маленькие, лицо большое, идей нет, и те – глаза маленькие, лицо большое, идей нет… Эти думают, чего бы с утра, и те… Ни разу никто не сказал правильно по-русски. Все через мат. Я сам матом могу. Все мы матом можем. И чего дальше?

Сейчас некоторые наши из оголтелых кричат:

– Лучший генофонд уничтожен! Мы нашли виноватых! Давай за нами!

Куда ж за вами, если лучший генофонд уничтожен. А вы тогда кто? За вами пойдешь, опять морду набьют. Где же найти приличный генофонд? Куда деваться человеку не совсем здоровому, но тихому и порядочному?

Почему у нас старый от молодого мозгами не отличается – вспомнить нечего. Что-то есть типа мелочи в кармане: сырки в шоколаде за восемнадцать копеек, пол-литра за три шестьдесят две, фруктовое эскимо за восемнадцать копеек. И только древние старики помнят по-крупному: глубокое и постоянное изменение нашей жизни к худшему. То есть непрерывное улучшение, приводящее к ухудшению жизни на основе строительства коммунизма, развитого социализма и недоразвитой демократии с нашим лицом.

Пишите мемуары. Мат, стояние в очередях, ожидание в приемных, долгие, бессмысленные разговоры с вождями и кипа собственных жалких заявлений: «Прошу не отказать», «Прошу учесть», «Прошу обратить внимание», «Прошу выделить», «Прошу похоронить»… И такая же дурная резолюция в левом углу: «Иван Васильевич, при возможности прошу изыскать».

А я мать его в гроб!

Давай вспоминать дальше, чтоб оправдать неистовое стремление к этой жизни. В тридцать лет начинается поправление резко пошатнувшегося здоровья на фоне непрерывного уменьшения выделений на медицину.

– Вам надо на операцию. Собирайте вату, бинты, шприцы, капельницы, гималезы, гидалезы, банку крови. Лежите с этим всем. Мы вас разрежем и поищем внутри. Нам тоже интересно, отчего вы так худеете.

Полная потеря интереса к своему здоровью со стороны больных и врачей сделала нас одинаково красивыми. Про рты я рассказывал, творожистый цвет кожи упоминал, запах изо рта описывал. Сутулая спина и торчащий живот дополняют внешний облик строителя коммунизма.

Что ж, я так думаю, цепляться за эту жизнь? Когда и как мы переживем сегодняшних начальников, чтоб увидеть светлую полоску, я уж не говорю – почувствовать…

И так тонко складывается ситуация, что при гражданской войне мы опять будем бить друг друга, то есть беспайковый – беспайкового, низкооплачиваемый – бесквартирного, больной – больного. Ведь все мы и вы понимаете, что до них дело не дойдет и дачу их не найдешь. И опять дело кончится масонами, завмагами, армянами и мировой усталостью, которая и позволит всем вождям, от районных до столичных, снова занять свое место. Что они немедленно сделают с криком: «Дорогу пролетариату! Народ требует! Народ желает, чтобы мы немедленно сели ему на голову!» А мы с вами расчистим им путь своей кровью. Такие мы козлы, не умеющие жить ни при диктатуре, ни при демократии.

– Не готовы наши люди, – говорят вожди. – Не готовы! Жить еще не готовы. Помирать не хотят, а жить не готовы.

Вот я и предлагаю: не бояться помереть в этом веселом и яростном мире. Врагов не бояться. Кто бы ни пришел – уголовник или патриот, вождь или сексот. Кто первый ворвется в квартиру – он и перевернется. Свобода стоит того, а эта жизнь того не стоит. Мужество рождается от трусости. Первый пострадает, второй задумается.

И меньше сидеть дома. Легче идти на контакты. Настало время контактов и политических знакомств. Искать своего, порядочного, которому тоже жалеть не о чем. Искать легко – по лицам. У порядочных есть лица, у непорядочных и там и там вместо лица задница… И сходиться.

Все уже ясно. Когда появится правительство, удовлетворяющее нас, – нас не будет. Когда появятся законы, разрешающие нам, – нас не будет. А когда они войдут в действие – и детей наших не будет.

Поэтому первое. Свалки не бояться – тогда ее не будет. Землю брать – тогда она будет. Свободу держать зубами. Вождей, живущих с нами параллельно, угробивших нашу юность, – давить. И ничего не бояться. Хватит кому бы то ни было когда бы то ни было распоряжаться нашей жизнью. Каждый сам знает, когда ее закончить.

По Дарвину.

Как быстро мы прошли путь от тирании полицейской к тирании хулиганской.

В свободных человечьих стаях сама собой образуется диктатура: в тюрьмах образуется диктатура, в обществе образуется диктатура. Как спасение от крови и как путь к крови.

Естественным путем, совсем по Дарвину. Видимо, это самое простое и быстрое для толпы. Как странно: когда поступаешь как понимаешь сам, меньше ошибок. Как ввяжешься в толпу, как помчишься вместе со всеми – и морду набьют, и спина в палках, и настроение подавленное.

А один пойдешь – и поразмышляешь, и отдохнешь, и девушку найдешь одинокую, размышляющую. И сорвешь с нею цветок, и сядешь вдаль глядеть молчаливо. И чем дольше будет молчание, тем сильнее будет симпатия: не слова соединяют. А если повезет, ее руку, как птенца, накроешь и чуть прижмешь, чтоб не обидеть, а почувствовать.

И шелк почувствуешь, сквозь который она проступает.

Так создана, что сквозь одежду проступает.

От тебя требуется смысл за словами, а от нее – нет.

У нее он во всем: в движении, в покое, в голосе, в молчании.

Ходи один. Одному все живое раскроется.

Одному написанное раскроется. Один – размышляет.

Двое – размышляют меньше.

Трое совсем не размышляют.

Четверо поступают себе во вред.

Смотри, как одиночки себя поднимают, кормят, одевают и этим страну поднимают, и еще другим остается. А коллективы только маршируют.

Старики же толпой не ходят.

И над землей, и над могилой, и над колыбелью стоим в одиночестве и, видимо, стоять будем.

Эммануилу Моисеевичу Жванецкому от сына.

Ну что ж, отец. Кажется, мы победили. Я еще не понял кто. Я еще не понял кого. Но мы победили. Я еще не понял, победили ли мы, но они проиграли. Я еще не понял, проиграли ли они вообще, но на этот раз они проиграли.

Помнишь, ты мне говорил: если хочешь испытать эйфорию – не закусывай. Это же вечная наша боль – пьем и едим одновременно. Уходит втрое больше и выпивки, и закуски.

Здесь говорят об угрозе голода. Но если применить твое правило, голода не будет. Все будет завалено. А пока у нас от питья и закусок кирпичные рожи лиц и огромные животы впереди фигуры, при которых собственные ноги кажутся незнакомыми.

Так вот. В середине августа, когда все были в отпуске и я мучился в Одессе, пытаясь пошутить на бумаге, хлебал кофе, пил коньяк, лежал на животе, бил по спинам комаров, испытывал на котах уху, приготовленную моим другом Сташком вместе с одной дамой, для чего я их специально оставлял одних часа на три-четыре горячего вечернего времени, вдруг на экране появляются восемь рож и разными руками, плохим русским языком объявляют: «ЧП, ДДТ, КГБ, ДНД…».

До этого врали, после этого врали, но во время этого врали как никогда. А потом пошли знакомые слова: «Не читать, не говорить, не выходить. Америку и Англию обзывать, после двадцати трех в туалете не …ать, больше трех не …ять, после двух не …еть».

А мы-то тут уже, худо-бедно, а разбаловались. Жрём не то, но говорим что хотим. Даже в Одессе, где с отъездом евреев политическая и сексуальная жизнь заглохла окончательно, встрепенулись. И встрепенулись все! Кооператоры и рэкетиры, демократы и домушники, молодые ученые и будущие эмигранты.

Слушай, пока нам тут заливали делегаты, депутаты и кандидаты, мы искали жратву, латали штаны, проклинали свою жизнь, но когда появились ЭТИ, все вдруг почувствовали, что им есть что терять. Не обращай внимания на тавтологию, в Одессе это бич. Слушай, я такого не видел. По городу ходили потерянные люди. Оказывается, каждый себе что-то планировал. Слушай, и каждый что-то потерял в один день. Вот тебе и перестройка, вот тебе и Горбачев.

Одна бабка сказала: «А я поддерживаю переворот. Масло будет». Ее чуть не разорвали…

– Масла захотела! Она масла захотела! Ты что, действительно масла захотела?! Вы слышали, она масла захотела!

– Кто масла захотел?

– А вон та, в панаме.

– Это ты, бабка, масла захотела?

– Она, она.

– Иди, ковыляй отсюда. Масла она захотела!

А настроение было хреновое, отец. Я затих. Опять, думаю, буду знаменитым, опять в подполье, если не глубже. А твой проклятый солнечный город у моря и в мирное время отрезают ото всех киевским телевидением. Ни одной новой московской газеты, ни одной передачи, а тут вообще всюду радио и из каждой подворотни: «…запретить, не ходить, не …ать, не …ить».

Так что сижу – жду звонка. Звонит наша знаменитая певица, ты уже ее не знаешь, отец. Перелезла она через забор своего санатория, и пошли мы с ней на пляж «Отрада». Жара. Народу полно.

«Эй, – кричит она, – вставайте. Вы что, не знаете, что чрезвычайное положение?» Все сказали: «Не знаем». А кто-то сказал: «Знаем». А кто-то сказал: «Нам вообще на это дело…» А кто-то даже головы не поднял.

– Вы что, с ума сошли? – закричала она. – Это я, Пугачева! Вставай, народ.

Тут их всех как ветром собрало.

– Ты смотри, – закричали они, – Алла Борисовна. Сфотографировать можно?

– Давай, – закричала она, – только с этим, со Жванецким давай.

– Давайте, – закричали тридцать фотографов. – А автографы можно?

– Нет, – сказала хитрая певица, – это плохая примета.

Никто не понял, но все согласились.

– Чрезвычайное положение, все запрещено, – вскричала она, – поэтому мы все сейчас пойдем на другой пляж. Сколько нас здесь?

– Человек пятьсот.

– Мало. Еще давай. Митинги запрещены, но у нас не митинг, а демонстрация. Что будем делать, если нас арестуют?

– Перебьем всех, – радостно ответила толпа.

– Тогда пошли на другой пляж. Там еще людей соберем.

Все пятьсот с фотографами и детьми пошли на соседний пляж, там присоединилось еще пятьсот.

– А теперь все в воду, – закричала певица, – как на крещении.

– Сейчас я разденусь, – крикнул один.

– Не раздеваться! Кто в чем. Чрезвычайное положение.

И все вошли в воду. Пятьсот и еще пятьсот запели «Вихри враждебные веют над нами», и запевалой была она, и они были хором. А я на берегу проводил летучий митинг-беседу с теми, кого интересовало, что такое ЧП, ДП, КГБ, КПУ.

– А теперь, – сказала Алла опять гениально, – вы все останетесь здесь, а мы пойдем.

И мы пошли. А из всех щелей Одессы дикторы Всесоюзного радио шипели: «…запретить, сократить, наказать, посадить». Настроение у нас стало прекрасным. Мы были наконец вместе со своей публикой, и мы не знали, мы не знали, мы, к стыду своему, не знали, что в Москве народ вышел против танков.

Представляешь, отец, когда ты жил, люди боялись анекдотов, когда я жил, люди боялись книг, теперь, когда живут они, они не боятся танков. Вот что значит людям есть что терять. Тавтология наш бич.

В общем, когда в Одессе так все плавно шло в пропасть, в Москве начались загадки. Те восемь побежали, не потерпев как следует поражения. Они поехали к тому, кого свергли, жаловаться на провал. Но он их не принял. Он сидел в заключении, окруженный крейсерами, и не мог выйти. Он, оказывается, был здоров.

Он не то что не принял заговорщиков, он их послал по-русски, и они сидели в приемной, как побитые курицы, вместе со своими танками и самолетами. Он сказал: «Почините мне телефон немедленно». Они тут же ему починили. И он разжаловал их всех по телефону, чтоб не видеть их в глаза, хотя ближе них у него никого не было.

– Пусть теперь никого и не будет, – сказал он и пошел к врагам, раскрыв объятия.

Враги встретили его как родного. А хуже друзей у него никого не было. И к нам приехал совсем другой человек. Уже четвертый президент за последние полгода. Сейчас это решительный, твердый, неумолимый, даже слегка кровавый демократ. Никто не знает, что он делал эти три дня. Про его друзей знают, кто чем занимался до мелочей. А что делал он – не знает никто. Но мы его безумно любим, потому что и так нет продуктов, топлива и одежды, еще его не будет, такая скука зимой будет, вообще помрем.

Тот второй, что его заменил, покрепче, но не умеет выражаться, не сообразив. Наш выражается запросто. Не думая. Спроси его: «Как вы относитесь к указам предыдущего?» – «Я пришел в семь утра», – скажет он…

Ни на один вопрос не отвечает, хотя смотрит приветливо, чем и завоевал всеобщее уважение. А тот, который завоевал всеобщую любовь, крепко думает. Это видно. И выражается, хорошо подумав, чем уже навлек на себя и на всех нас огромные неприятности.

Но это все неважно, отец. Мы сейчас все кайфуем! Во-первых, мы разбились по республикам окончательно. Хотя у нас единое экономическое, политическое, полуголодное и больничное пространство, но на этом пространстве нет ни хрена и не ходят поезда. Самолеты преодолевают это пространство, стараясь не садиться. Но мы сейчас все разбились по республикам. Все выставили таможни. Потому что в одной республике нет мяса, в другой нет рыбы, в третьей нет хлеба. И мы хотим знать, где чего нет, и хотим это положение закрепить.

Теперь кто в какой народ попал, тот там и сидит. Назначили туркменом – так уж будь здоров. И кто в какой строй попал, там и сидит. Кто вообще в капитализм, а кто и в первобытнообщинный. Все с трудом говорят на родном языке, у каждого своя армия с пиками, мушкетами, усами и бородой. Дозорные сидят на колокольнях. Как с соседней территории увидят войско, кричат вниз, машут флагами и пускают дым. Коней нет, волов нет, техники нет, поэтому войска идут пешком долго, пока дойдут. Но говорить им «какие вы отсталые» – нельзя. Очень обидчивые. Уж как стараются их не обидеть, все равно обижаются и пики мечут во врагов. Но это скорее весело, хотя очень плохо.

Да, забыл тебе сказать, отец. Помнишь, ты все бегал на партсобрания, а по ночам тайно делал аборты? Так вот этого теперь нет. Нет, аборты есть. А этой больше нет. Ты ее помнишь как ВКП(б)… Нету! Разогнали… Помнишь, если раньше у кого в толпе был суетливый взгляд – это были мы. Теперь это они, Коммунистическая партия большевиков, о необходимости которой говорила вся страна, попряталась.

Помнишь, среди помоев и дерьма стояли здания с колоннами, а впереди Владимир Ильич показывал рукой в разные стороны и подмигивал левым глазом в птичьем помете: «Правильной дорогой идете, товарищи». А на указательном пальце сидел какой-то мерзавец из голубей и дискредитировал направление окончательно. Теперь ВКП(б) выезжает из этих колонн: Ильич выезжает из Мавзолея, и они вместе переезжают на новое место… Опять тавтология… Умоляю!.. Да… Так они переезжают на какое-то кладбище в Ленинграде.

Да! Совсем забыл. Ленинграда-то больше нет! Слушай! Как мы все проголосовали. Еще до ППП. Я буду сокращенно писать, чтоб тебя не утомлять. ППП – это Провал Попытки Переворота. ГППП – это Герой Провала Попытки Переворота. УППП – это Участник Провала Попытки Переворота.

Так вот, еще до ППП мы все ка-ак проголосовали: хотим Санкт-Петербург.

Ну, ты когда-нибудь думал, что кто-нибудь из нас доживет?! Все большевики взвыли. Как?! Кровью и потом, блокадой умыто. Они до сих пор хвастаются потерями. Но на самом-то деле они понимали, что в это название никакие райкомы не помещаются: «Санкт-Петербургский обком ВКП(б)». Я пишу ВКП(б), чтоб тебе легче было понять. Она теперь была КПСС. Слушай, как безграмотно: «Она теперь была КПСС». Мой учитель Борис Ефимович Друккер переворачивается в гробу.

А кто вам виноват? «СССР – СЭС – КПСС». Не дай бог произнести – со всех дворов кошки сбегаются, думая, что их накормят. Мы тоже, папаня, сбежавшись на это ПС – ПС – ПС, ожидали семьдесят четыре года. Мне Генрих рассказывал. У них во дворе Берта чистила рыбу. Все коты сидели вокруг. Вдруг одноглазый по кличке Матрос так мерзко взвыл: «Мяу!».

– Ша, – сказала Берта, – это пустой разговор…

Так и мы с КПСС.

Так интересно, как стало, не было никогда.

Жить этой жизнью гораздо лучше, чем жизнью животных, которой мы жили.

Тавтология такой же бич Одессы, как отравления питьевой водой.

Но ничего, Это тоже интересно. Мы тут уже полюбили эти внезапности. Такое ощущение, что все события, которых не было все эти годы, собрались сейчас. Дай Бог нам пережить их без потерь.

Хотя каждый ходит приподнятый.

Приподнятый и твой сын под той же фамилией.

7 сентября 1991 г., Одесса.

Родина, страна, держава.

Родина, страна, держава…

Родина – где ты вырос.

Страна – где ты живешь.

А держава образуется благодаря пограничникам. Если бы не они, разлетелось бы все к чертовой матери и разбрелось бы по всему миру.

Честь и слава пограничникам, стягивающим державу, стягивающую столь разные народы в единое кудахтающее и завывающее целое.

Это уникальное явление, когда в одной корзине и волк, и кролик, и лиса, и петух, и гиена, и все живут вместе, и даже дают концерты, называемые Хороводы дружбы и Дни литературы.

Эх ты, РОДИНА-страна!

Сексуальная революция.

Чего-чего, а от скуки не помрем – семьдесят лет в революции. Стаж огромный. На что нас только не поднимали: Гражданская война, коллективизация, индустриализация, война, захват соседей, борьба с учеными, борьба с писателями, борьба с Америкой, битва за хлеб, Братски и БАМы…

Ни минуты покоя – походные костры, вагоны, рюкзаки, бараки. Чуть хуже, чуть лучше… Все время чего-то не хватало, все время кружка на цепи… То лекарств, то хлеба, то картошки… Чего там!..

Однокомнатная на троих и триста рублей на похороны… Уж чего-чего – скучать не скучали. Все затихли давно, а мы на целину поехали, а мы сельское хозяйство поднимали.

В мире рок-н-ролл, автомобили, видео, а мы на БАМ поехали. Опять в пургу, тайгу. Ведь поехали же. Нас никто и не обманывал. Сказали БАМ строить – мы поехали. Сказали Братск строить – мы поехали. Сказали затопить – мы затопили. Все сделали. Стоят, стоят Волго-Дон, Братск, БАМ, целина. Сам видел, все стоит. Города стоят – Братск, Ангарск, Нижнекамск, Нижневартовск, – и ничего в нашей жизни не изменилось. То хуже, то лучше в рамках очень плохого.

А мы не скучаем, поэмы пишем, у костра поем, вечные революционеры, тараканы-передвижники. Снуем на перевязанных ногах… И виноватые все передохли. Уже вторые виноватые скончались. А мы все снуем с песнями под гитару. Иногда кулачки в воздух подымаем: «Даешь Кузбасс, Донбасс, космос, Соликамск!..» – и с оркестром на поезда! Тридцать – сорок лет на севере, чтоб затем на юге немного без здоровья и зубов…

Не скучали. В антиалкогольную борьбу включились против себя и долго воевали, круша пивзаводы, вырубая виноградники. Не-не, с нами не соскучишься и у нас не заскучаешь.

В перестройку вот включились, на площадь пошли, в секс рванули… Оказывается, там тоже отставание. Мы ж-то не знали. Мы ж примитивной техникой ковырялись, а там такие достижения… Один против трех, два против пяти… Четные пары уже устарели. В состоянии постели, в состоянии воды, в состоянии железнодорожного вагона, на базе парковой скамейки и, что главное, – открыто, азартно, при поддержке окружающих с часами в руках и мелом…

Ну, на нашем питании Италию и Францию не догнать, но с сексуально отсталыми, типа Камерун и голодающая Эфиопия, можем. Литература уже пошла косяком. Мужчина в разрезе замечательно показан. Теперь видишь, где у него, подлеца, зарождаются эти устремления и как он, мерзавец, действует в определенной обстановке. И конечно, неотразима дама в разрезе. Изучаешь эту красоту и понимаешь, куда у мужчины все силы, все средства, все заработанное в тайге на севере уходит.

Поразительно, как на тех же гнилых овощах, на тех же нехватках совсем другое тело получается. И жрать нечего, и надеть нечего, а нежная она и всяческая. И очень хочется ее, конечно, от этой жизни заслонить. Вынуть ее отсюда, ватой обернуть и самому пристально наслаждаться и рассматривать.

Но нет, протестует, вырывается, желает участвовать в общественной жизни всей полнотой своей, всем врожденным ароматом. Ну ничего, может, хоть они нам жизнь исправят. У мужиков не получается. У них всегда позиции разные. Называется это – альтернатива. То есть стенка на стенку. Как один что-то придумал, так появляется второй и придумывает противоположное. В животном мире это давно есть: два петуха, два козла, два барана на мосту и так далее. Женщина их может примирить, но ей некогда, она еще и в сексуальной революции участвует, опровергая тезис большевиков, что советской женщины в сексе нет. Это неправда! Она там есть.

А чтоб успокоить родителей, скажу: секс, конечно, не панацея, но и не трагедия. Проблемы секса бояться нечего – по мере исчезновения продуктов исчезнет и она. Вы же видели мужика в разрезе: там эта линия прямо от желудка идет. Если он утром ничего в топку не бросит, он к вечеру не то что ужалить, жужжать не сможет. А у барышни наоборот – ничего не меняется, только лучше становится. Это из разреза хорошо видно.

В общем, секс, как и рынок, требует изобилия продуктов питания, богатого выбора одежды и развлечений. Мы только в начале сексуального пути находимся, когда мужик на остатках продуктов питания еще ярится, ва-банк идет, насилие устраивает, как бы демонстрируя превосходство грубой силы. Но это считаные дни. Мир это прошел. Мужика ожидает крупный спад, связанный с выходом на мировой рынок, с бизнесом, риском и банкротством. И тогда поднимется женщина, уже как следует одетая, причесанная, и предъявит счет. Настоящий. За все ночные унижения, холодные парадные, мокрые скамейки… Тут мужчине, кроме «Мерседеса», предъявить нечего. Борьба у них пойдет – у кого какой «Мерседес». И тогда женщина опять начнет подниматься, до следующего цикла подъема мужчины, связанного уже с нехваткой нефти. Опять мускульная сила и так далее…

Но нам все это еще предстоит пройти, мы в самом начале сексуальной революции. Мы впервые увидели отдельно мужчину в разрезе и женщину. Нам еще предстоит увидеть их вместе.

Телефонное одиночество.

Я когда-то писал: «Все! Все!», писал я. «Чайник выкипел, газ кончился. Коты разбежались. Все!» – писал я. Полное одиночество! И оно наступило. Разговор с другом – шестьдесят рублей минута. Прочесть ему крохотный отрывок – триста рублей. Услышать его вздох – девяносто. Узнать, что ничего не вышло, – сто двадцать… пятьсот десять, – чтоб в этом убедиться.

Раньше неудача – двести грамм по рубль восемьдесят и бутерброд: килька с яйцом на белом хлебе – сорок копеек. Сейчас пятьсот десять плюс триста без выпивки. Восемьсот рублей за то, что ничего не вышло? Рынок!.. Это рынок. Полное одиночество продавца ненужных вещей.

По местному разговаривать не с кем. Наторгуешь своим телом и снова выходишь на связь. О рекомендациях разговора нет. Кто там что успевает? Одно замечание по языку – это четыре обеда в хорошем кафе. Если переписываться, ты узнаешь, что эту проблему стоит копнуть, когда уже ни этой проблемы, ни этого правительства, ни этого народа в помине нет.

Он оттуда звонит молнией, называет свой новый номер и бросает трубку, как кусок раскаленного угля. Он вообще мыслит шекелями, а говорит за рубли. За рубли он говорит очень охотно… Он говорит даже после того, как вы положили трубку. А для телефонной станции не имеет значения, кто разговор закончил, ей важно, кто продолжает…

«Все! – писал я. – Все!» Это литературные дела. А личные? Услышать, что она сдала на права, купила машину, заказала торт из мороженого, съела его с каким-то местным и теперь сидит, курит, обошлось в тысячу двести рублей, хотя никто ей не поверил…

Шестнадцать часов вкалывал, опоздал в гастроном, хлебной коркой обтер холодильник изнутри, чтобы услышать, что сейчас у нее ночь, но она проголодалась и жрет пудинг и бекон или наоборот и очень скучает, но хочет спать… В общем, нафальшивила на восемьсот двадцать рублей прямо мне на пустой желудок. «Я очень скучаю», – почему-то шептала она.

«Я нужен здесь», – твердил он. Вдвоем они набрехали на тысячу сто десять рублей. А узнавать, что она там ест, на чем спит, в каком бассейне торчит, и еще платить за это дикие деньги?!

«Все! – писал я. – Все!» Такого одиночества еще не бывало. Унижаться можно, когда за это платят тебе, но унижаться и платить самому?!

«Все! – писал я. – Все!» Выставляйте счета! Ничто так не подчеркивает одиночество, как счета за телефон и свет!

Да! Если она рядом, нужно меньше света. Да!

Итак, попытки жить литературной и личной жизнью по телефону приводят к быстрому разорению, легкому помешательству и полному одиночеству торговца ненужным товаром.

– Чем вы торгуете? Стыд! Вы бы хоть их обработали. Совесть у вас есть?

– Совесть есть. Не хватает этих… А! Не хотите, не берите.

Что-то вы стали злым.

– Что-то вы стали злым, Миша…

– Да? С чего бы это? Ты смотри, а мне казалось, у меня все тот же тихий незлобивый юмор. Что вы? Я никогда не был злым.

То была прекрасная покойная жизнь, ничего не печаталось, он тихо и покойно жил на частные пожертвования в частной беседе на частной квартире. А политбюро все заседало и заседало. И ничего не печаталось, и ничего не выходило, и зарплаты не было, и был он невыездным все пятьдесят лет, и комиссия из двадцати человек обсуждала каждые полслова, а незнакомые люди обнимали и говорили:

– Ну, стрелять тебя надо!

– Что, не понравилось?

– Наоборот. Но как ты не боишься?

– Боюсь…

– А чего ж тогда?..

– А как же иначе…

– Ну смотри… Главное, не становись злым.

– Да уж стараюсь…

Да, да, главное, не злиться. Тихо так, по-доброму. Ни квартиры, ни черта даже по этим масштабам. Шути без конца за выпивку, за ужин, выступай за телефон, за пылесос… Ничего, злым не стал, так, слегка раздраженным. А тут кончилось одно время, другое началось… И началось другое. Стал предметом вожделения. Девица. Все хотят. Тиражируют, зарабатывают. Где? Как? Я не разрешаю. Никто не спрашивает, записывают, крутят, печатают, снимают, показывают. Облепляют и по капелькам во все углы.

– Смотри, Миша, только не становись злым.

– Да где ж тут станешь злым. Зачем?

Кто-то звонит откуда-то:

– Вы в наш город не приедете? Очень зовем.

А он до сих пор не научился прямо и грубо говорить: «Нет, не приеду. Сидите там сами».

Он говорит:

– Я подумаю…

– Значит, мы можем надеяться?..

А он не решается сказать: «Нет, не надейтесь. Живите так…».

Он говорит:

– Ну что ж, надейтесь…

А через неделю:

– Ты что, согласился там выступать?

– Да нет…

– Как нет! Афиши висят, в газетах написано.

И он едет туда, едет, чтоб быть добрым. Не быть злым… И дописался.

В этой любимой стране, где всегда ждешь удара сверху, удар снизу считается неожиданным. Оказывается, ты опять чужой. Когда ты был чужой чужим – это понятно. Сейчас чужой своим. Они подсчитали. Они определили. Опять и снова. Снова и опять. Столько лет без устали. В одну точку. Жрать нечего, надеть нечего, работать некому, а здесь ведь хватает энтузиазма звонить, писать, обзывать неутолимо.

И уезжают все, бегут потоком, а эти неутолимо бьют и заводят тебя. Чудовищным усилием сворачиваешься, чтоб не заорать в ответ, чтоб не плеснуть свою ненависть в этот пожар.

– А знаете, раньше вы как-то были добрее. Ваш юмор стал как-то более злым. Чем вы можете объяснить?..

– Даже не знаю, чем объяснить. Это и для меня загадка. Буду внимательнее.

– Да. Надо быть внимательнее. Люди ждут от вас доброты.

– Пожалуйста… Хорошо… Ладно… До свидания.

Ну что ж, вы правы, почему вы за свои деньги должны видеть злую перекошенную рожу? Нет-нет-нет. Надо вспомнить что-то хорошее. Все-таки пятьдесят шесть лет. Я должен, я обязан вспомнить что-то хорошее. Ведь оно же было. Я же был счастлив. Только вот от чего? Я вспомню. Обязательно. Обязательно… Сейчас-сейчас-сейчас. Нет – не это… И не это… И не это… Я позвоню.

Автопортрет.

Талантом, а не трудом он добился следующих прав. Первое. Не вставать утром с целью наживы.

Второе. Вспоминать числа, а не дни недели.

Третье. Во время танцев не подниматься из-за стола, а танцевать там, внизу.

Четвертое. Неудачно шутить, лукаво глядя вокруг. Отсутствие смеха считать не своим, а их недостатком. И внутри злорадно: «Ничего, вечером поймут».

Пятое. «Ты меня не понимаешь» – говорить серьезно. Хотя что там понимать, так же как и чего там не понимать. Организм потребляет больше, чем производит. Отсюда болезни и горячая дружба с соболезниками. Добился права не понимать человека по своему усмотрению.

Шестое. Добился права не обижаться никогда. Это удел слабых.

Кто-то хочет на тебе заработать – пожалуйста, кто-то выдает себя за тебя, тебя за кого-то – ну что ж, ну что ж…

Кстати, как только поверил, что стал умным, наделал кучу глупостей. А вообще, всем все, пожалуйста, в пределах совести, совесть в пределах Библии, Библия в пределах знания.

Седьмое. Стал понимать: радость – это друзья, женщины и растения. Счастье – когда они вместе. Видел уже друзей с женщинами среди растений. Знает, о чем говорит.

Восьмое. Отношение к женщинам – восторженное. Лучшего не бывает. К ним надо возвращаться даже после смерти. Понимает, что внешность женщины – работа мужчины. Но все остальное: и медленная голова на грудь, и медленная рука на плечо, и переход на «ты»… ждешь как-то, как-то… Да…

Короче, потребительское отношение к женщинам поменял на восторженное, а они, к сожалению, наоборот. Ну что ж, ничего.

Девятое. Ничего.

Десятое. Ничего.

Жаль, что на все простейшие вопросы организм отвечает невпопад.

Одиннадцатое. Жаль, что организм просыпается позже владельца, и засыпает отдельно, и не подчиняется как раз тогда, когда все, буквально все на него рассчитывают.

О чем жалеет? Двоеточие.

Двенадцатое. Не там. Не там это все происходит.

Тринадцатое. Не тогда.

Четырнадцатое. Еле вырвался из прошлого, тут же влип в настоящее.

Пятнадцатое. Коль судьба не сложилась, хоть бы биография была. Не может понять, куда устремлена судьба, во что бьет биография? И кто следит за поступками?

Шестнадцатое. Пока все кричали: «Бога нет», он в него верил… Как все изменилось.

Семнадцатое. Невозможно бежать в нашей толпе, ни на время, ни на расстояние. Только по кругу. Бежишь, враги мелькают, первые, вторые, снова первые, снова вторые. Стоят, прищурясь.

Очень хочется их уничтожить. Но страшно.

Надо среди них выбирать самых беспомощных.

Восемнадцатое. Возраст совпадает с размером одежды и мешает в шагу.

Девятнадцатое. Имущество здесь очень дорого, но имеет одну особенность – быть конфискованным. Это не зависит от имущества. Просто пришла пора. И тебя либо награждают орденом с конфискацией, либо выездом с конфискацией, либо просто поздравляют с конфискацией, и все.

И ты опять живешь.

И деньги, которые копил, вдруг пропадают.

И ты снова налегке, как тогда, в студенчестве.

Снова молод, снова чист и пуст, как зимний лес, где шелест ветвей не перейдет в плодовый стук, хотя по жизни разбросаны сверкания… То есть снова о женщинах и выпивке. Они слились. И хотя добавились стук сердца и головная боль, но отказаться невозможно. Останутся стук сердца и головная боль. Кто хочет с этим остаться?

Двадцатое. Отношения с детьми не сложились. Придется рожать до полного взаимопонимания.

Двадцать первое. Из имущества осталось место жительства.

Будет бороться за жительство в данном месте, хотя разумных аргументов в защиту этого не имеет.

Двадцать второе. Счастлив ли? В разное время дня на этот вопрос отвечает по-разному, но всегда отрицательно.

Двадцать третье. Вопросы творчества волнуют, но не интересуют. Просто не в силах переплюнуть парламент и межнациональные конфликты, с огромным успехом идущие по стране.

Сатиру отшибло полностью. Низы жалко, а верхи отвратительны.

Если нам разрезали живот, и не оперируют, и не зашивают – какая там сатира, кого высмеивать, кого успокаивать?

Низ достиг своего низа, верх достиг своего верха.

Все! И терпения больше нет.

Умные разбегаются, дураки не умеют. Хитрые в тупике.

До чего дошло! Хитрые в тупике. Вот и радость в этой жизни.

Хронические обманщики и демагоги в тупике.

А сатира бедная свернулась ежом, направляя иглы во все стороны, защищая саму себя.

Двадцать четвертое. Тем не менее к своей внешности относится тепло.

Многолетняя борьба с животом закончилась его победой. Война с лысиной проиграна. Глаза уже сами отбирают, что им видеть. Мелкое отсеивается… Роман целиком виден, отдельные буквы – нет.

Двадцать пятое. Забыл.

Двадцать шестое. Забыл.

Двадцать седьмое. Вспомнил. Безумно счастлив в личной жизни. Но одиночество лучше.

И это, как говорят наши депутаты, однозначно.

Двадцать восьмое. Культурный уровень понизился до здравого смысла!

Двадцать девятое. Жив еще… Хотя…

Тридцатое. Когда-то считал шестьдесят закатом, сейчас с этим не согласен!

Одесский телефон

Судьба паучья.

Повис на всем своем, как на паутине. Всем, что создал, сам опутан.

Быстро перебегаю от позднего к раннему. Или жду, затаясь.

Кто-то запутался.

Еще один.

Запутались сами и дают мне пищу.

Их жизнь, их кровь, их ссоры.

Но они кончились.

Я перебежал и повис, раскачиваясь.

На том, что из меня, опустился ниже. Еще ниже. Высматриваю.

Ветер колышет мою паутину.

Пусто.

Раскачиваюсь.

Тку еще.

Без пищи нет паутины.

Без паутины нет пищи.

Вишу на последнем. Высматриваю. Передвигаюсь еще медленнее.

Неужели заметят и не запутаются?

Вишу, раскачиваюсь.

Глаза уже плохи.

Внутри пусто.

Побежал к раннему. Никого.

К позднему… Ничего…

Сволочная судьба паучья.

Население и народ.

Разговор начальников.

– Ох, Петраков, народ терпеть не будет, если ты оставишь население без, допустим, газет.

– Какие могут быть, допустим, сомнения. Оставить население без газет нам не позволит народ.

– Народ, между прочим, может внезапно спросить: а как услуги населению?

– Платные?

– Безусловно.

– Или бесплатные?

– Конечно.

– Повышение платных услуг населению есть общенародная задача. Честно говоря, Василь Василич, население мне не нравится.

– А народ?

– Ну, народ… Наш народ с населением не сравнить. Вы ведь тоже чувствуете разницу.

– Да, кто же не чувствует.

– А группки, какие противные бывают группки, формирования…

– Есть еще отдельные элементы. Те вообще мерзкие.

– Есть еще горожане.

– Да, сельские жители и глубинка… Так, все, не отвлекайтесь. Мы с вас спросим. Мы уже спрашиваем: как с обеспечением населения, допустим, лекарствами?

– Допустим, населения?

– Да, да.

– И чем вы спрашиваете?

– Лекарствами.

– Обеспечим.

– Я в этом уверен?

– Безусловно.

– Здесь сомнений быть не может?

– Абсолютно.

– Народ будет обеспечен лекарствами?

– В первую очередь.

– А все остальные?

– Тоже.

– Пока о населении говорить не будем.

– Трудности с валютой.

– Народ не должен это чувствовать.

– Безусловно.

– Тут очень важна фондоотдача.

– Как никогда.

– Вы думаете над этим?

– Необычайно. В этом году необычайно.

– Население не должно испытывать тревог по этому поводу.

– Никаких.

– А отдельные элементы?

– Эти могут.

– Ну тут объяснения не помогают.

– Значит – изоляция. ОМОН. Резиновые палки.

– Скажите, а вы что, употребляете эти предметы против населения?

– Только против элементов.

– Значит, население может быть спокойно?

– Повсеместно.

– Теперь насчет лекарств.

– Повторяю. Полная уверенность. Тревожного положения нет. Небольшая авария на Уральском таблеточном. Обычный сбой.

– Есть ли жертвы среди населения?

– Человеческих нет.

– Ага…

– Только среди потребителей. Менее трех процентов. В пределах нормы.

– А нормы утверждены?

– После всенародного обсуждения мною лично.

– Значит, обеспечение лекарствами…

– …вопрос наибольшей важности, общенародная задача.

– А, даже так. Будем считать вопрос закрытым?

– Самым твердым образом.

– Товары, услуги, подготовка к зиме?

– Вне всяких сомнений. Предмет самого пристального изучения внимания. Уже на ближайшее время намечены самые широкие перспективы.

– Ага… Население может быть спокойно?

– Безусловно. Для беспокойства населения нет оснований, одни только поводы и спецотряд особого назначения.

– То есть беспокойство население…

– …проявлять не должно.

– Не имеет права.

– Значит, рост платных товаров, услуг, подготовка к зиме, спрос?..

– Вот здесь – в двух томах. Отработанные и переработанные просьбы, переплетенные и сжатые между собой. Мы уже приступили к выработке таких же унифицированных сжатых ответов. В самое ближайшее время будут приняты конкретные решения по проектам реконструкций предприятий и учреждений.

– Вот даже так?

– Безусловно.

– Значит, население?..

– Передайте населению горячий привет от Родины, а также от меня лично. В целях скорейшего обеспечения убыстрения нарастания получения продуктов для быстрейшего их употребления был посещен ряд предприятий общественного пропитания, где трудящиеся обратились со своими просьбами и проблемами, позволяющими сделать вывод, что питание работников общепита налажено, они нуждаются в транспорте и жилье.

– А вот могут они накормить посетителей?

– Это самый острый вопрос, на который только время даст ответ, хотя нас радует уже то, что хотя бы работники общепита отошли от общего стола.

– А если у них еще решатся проблемы с транспортом и жильем…

– … эта отрасль нас будет меньше всего беспокоить.

– Вопросы одежды?

– Одежда не является предметом первой необходимости. Тем не менее мы ею занимаемся упорно, и население может быть уверено, что страна и народ думают о том, как будет выглядеть население и его представители, к примеру прохожие, очередники, призывники, отказники и космонавты. Дома моделей полным ходом разрабатывают одежду для разных слоев населения, мигрирующего по стране. Миграция нас беспокоит. Мигрируют семьи и отдельные мужья. Мигрируют одинокие женщины. Народ требует приковать их к месту. Наша задача – выполнить эти требования народа. Население к Новому году будет одето окончательно.

– К какому Новому году?

– Вопрос решается.

– Иностранные разведки?

– Как правило, озабочены нашим благосостоянием.

– Как мы можем их дезориентировать?

– Наиболее простым способом: непрерывно меняя благосостояние или, наоборот, не меняя его, что менее дорого.

– В чем разрушительная сила иностранных разведок?

– В вопросах.

– Как?

– Они стараются касаться вопросов, которых мы стараемся не касаться.

– Не есть ли они эти отдельные элементы?

– Они.

– Что в таком случае вызывает озабоченность.

– Не может не вызывать.

– Ага. Толково. Толково. В чем гарантия наших успехов?

– В непрерывном разоблачении происков и врагов, и друзей, и просто посторонних, которых еще очень много у нас.

– Значит, мы можем передать населению, что вопросы одежды, питания, снабжения, лечения, обучения, привлечения и правовых знаний…

– …находятся под непрерывным всеулучшающимся контролем. Передайте, что народ сегодня живет гораздо лучше.

– В письмах спрашивают: можно ли где-нибудь повидать народ?

– К сожалению, я не уполномочен, хотя думаю, что проблем быть не должно.

– Просто мы много наслышаны о своем народе. Действительно великий, талантливый, героический. Могло ли бы наше население рассчитывать на небольшую встречу, нам бы это многое дало?

– Не надо забывать, что он измучен революцией, Гражданской войной, Отечественной, индустриализацией, приватизацией…

– Мы все понимаем и много времени не отнимем.

– Я поговорю с народом. Ответ сообщу.

– Очень признательны.

– Простите, а насчет обещания накормить население?

– Абсолютно уверен.

– Когда примерно можно рассчитывать?

– Тут есть нюансы, о которых я сейчас не буду говорить. Но сама постановка вопроса сейчас совсем другая.

– Что, не кормить?

– Наоборот, попробовать накормить.

– Конечно, надо попробовать. Простите, когда будет сделана первая попытка?

– В принципе, я думаю, мы этот вопрос решим в ближайшие какие-то пятилетки. И из развлечений кое-что подбросим.

– (Смущен.) Ну, это уж… Даже страшно как-то… Последние годы как-то было не до этого. Да и отвыкли. Из развлечений – пруд, овраг, рассвет-закат, ураган.

– Понимаю. А сейчас, я думаю, можно и кое-что подбросить.

– Тут уж на ваше усмотрение. Если это сложно, то население приспособилось. Смотрит вдаль и на огонь – и достаточно.

– Да нет. Многого не обещаю. Парочку развлечений к празднику.

– Спасибо.

– Значит, ждем.

– Если можно, еще встречу к Новому году?

– До свидания.

С Новым, возможно, годом.

Поздравляю всех, кто дожил до 199… года… Никто не ожидал. Они сами не ожидали. Чтоб так долго. В таких разнообразных условиях: от нехватки свободы до нехватки еды. От тюрьмы до сумы всего за шесть лет, и все-таки дожили. И смотрим по сторонам. И ходим по улицам. Дожили. Доковыляли. Всех друзей проводили. Завтрак сократили. Обед разделили с беженцами. Ужин отдали врагам. В будущее смотрим тускло, себя там не видим. Главное – день сегодняшний. Начальство совсем оторвалось и парит в шумной пустоте, распадаясь и сливаясь, принимая то форму облака, то шара, то форму пирамиды. Мы за ним наблюдаем как бы из гроба, с некоторым прощальным любопытством.

Тепло проводили взглядом страны бывшей народной демократии, хочется их погладить по голове, но сил нет. Хочется сказать: «С Новым годом, как вас там теперь…», но – только старый паровозный свист из большой груди СССР.

Поздравляют тех, кто дожил, но особенно горячо тех, кто не дожил. Просто со слезами на глазах. Молодцы! Самый правильный вариант. Можно было бы сказать: «Напрасно поторопились… могли бы попробовать», – но нет! Это от зависти! Как ни тяжело, приходится признаться: ваш вариант лучше!

Поздравляю вас всех! Привет нашим, которые гикнулись еще раньше. Передайте, что все еще тяжело. Передайте тем, кто рассчитывал, что детям будет легче, – НЕТ… Пока нет…

Насчет надежд. Пока тоже нет. Года через три может появиться надежда на улучшение. Лет через пять. Года через три на лет через пять. Так что тем, кто не дожил: «Ребята, вы не промахнулись! Так держать!».

Для тех, кто дожил, мои поздравления гораздо скромнее. Если чего достали к Новому году, не торопитесь. Сытость наступает быстрее, когда откусываешь маленькими кусочками. На штаны можно нашить старые кожаные заплаты и носить очень осторожно. Когда садишься – спускаешь, чтобы не износились. Чтоб не изнашивались ботинки, ступню ставьте плоско, не шаркайте. Не мешает вспомнить древнее искусство плетения лаптей, кстати, и красиво, и удобно. Шапку лучше не носить. Капот на веревках. Пропускайте через спину и завязывайте между ногами. В помещении не отвязывайте, чтоб не сорвали.

В лифт с незнакомыми мужчинами не садитесь, даже если вы – мужчина. Только с женщинами. Которым садиться с мужчинами не рекомендуется. Не из-за опасности изнасилования – с пропаданием продуктов исчезнет этот вид преступлений. Из-за отъема сумок привязывайте их к рукам.

Свечами надо запастись уже. Они и светят, и греют, и на них можно жарить рубленые солдатские пояса. Тело хорошо обматывать старыми газетами и мягкими журналами. Тепло от тела тогда уходит медленно. Одновременно вынимаешь и читаешь, если нет сил встать.

Ходить быстрее уже не надо. Блокадники научат, как лучше располагаться против ветра и где в квартире теплее, когда холодно.

Конвертируемости рубля, рынка и изобилия ждать лучше лежа, укрывшись, вдали от окна, грея руки на кружке с кипятком.

Когда окончательно решат дать землю, нас окончательно не будет. Но ничего.

Новые годы теперь идут быстро. Скоро мы присоединимся ко всем, кто бился за лучшее будущее от древних веков до наших дней.

Так что с Новым, возможно, годом! С Новым, возможно, счастьем! Возможно, Ваш.

Рискуют все!

Обожаю наших собратьев по прессе.

Все время приставать к собственному народу и говорить ему: «Вот еще одна реформа, и ты восстанешь».

Потратив столько сил и слов на подготовку бунта, грех его не провести.

Осталось назначить число и для начала повесить афиши.

Свобода, конечно, дороже жизни, но и жизнь чего-то стоит.

Жаль будет, если не удастся воспользоваться свободой из-за нехватки жизни.

А укорачиванием жизни занимаются все.

Дикторы каждый день заботливо спрашивают: «Ну как? Не пора ли?».

Что у нас дальше будет, не знают они.

Как и мы.

Как и руководимое ими правительство.

Никто не знает, что с нами будет.

Это и есть самое интересное.

На этом и можно поймать наслаждение и импровизацию истинного авантюриста.

Рискуем, господа!

Рискуют все!

Ваши карты, господа министры.

Ваши карты, господа иностранцы.

Рискуют все.

По науке в этой стране упорно не выходит, только по наитию.

Ну что ж, значит, опять ничего не получилось!

Значит, больной опять умер.

Приглашаем следующую команду.

Рискуют все.

Жаждой эксперимента и импровизации заразилось все население. Даешь повальную приватизацию.

– А когда же будет восстание? – заботливо спрашивают у народа дикторы ЦТ.

– Сейчас, погоди, – говорит народ, – пока тут еще интересно.

– Так что, восстания вообще, что ли, не будет?

– Да будет, будет. Погоди ты.

– И вы что, будете теперь за богатых? – неожиданно спрашивает радио «Свобода» из Мюнхена.

– Не будем, не будем. Дай им только появиться.

– А вон они, вон они, – показывает радио.

– Мало их пока еще. Дай им разрастись.

– Так ежели они разрастутся, кто ж их бить будет? – снова спрашивает радио.

А народ уже заразился импровизацией.

– На меня давай, на меня. И либерализм, и приватизацию, и трепанацию, и цивилизацию, и интеллигенцию. На меня давай, на меня.

Рискуют все!

Все, кого уважали, кого любили, стали начальниками.

Кричать: «Что они, мерзавцы, делают!» – стыдно. «Что мы, мерзавцы, делаем!» – неточно.

Что с народом?

Рискуют все, господа!

Ох черт, народ начинает понимать, что при попадании наверх они что-то такое видят, чего не видели раньше.

– Ну что там? – кричит снизу народ.

– Да подожди ты!

– Да спина-то устает, за сапогами небось стоите? Ну чего там, ну не изобилие? Хоть чего-то видать?

– Да погоди тут… Сейчас… Тут вообще, кажись, с приватизацией… Этот, что на приватизации настаивал, попав на самый верх, вдруг стал настаивать на централизации.

– Да тут такое… Ну так что? Даем либерализацию с приватизацией.

– Даем, даем… Тут… Может, сначала…

– Эй!

– Чего тебе?

– Дак тяжело.

– Знаем. – И тишина.

– Эй! Чего затихли?

– Чего?.. Эх… Тут эти… вооруженные силы… Тьфу ты… сейчас… – И тишина.

– Дак тяжело.

– Да ты там не шевелись. Ты там… Вообще стоять не на чем. Сейчас вообще как поменяемся местами. У тебя другое правительство есть?

– Нету.

– И стой, не шевелись.

Рискуют все!

Через дыру в заборе чужеземцы видят сплошное мелькание – то правительство прильнет к дыре, то народ.

– Дайте чего-нибудь.

– А вы там обозначьтесь отчетливее. Отчетливее. Кому давать-то?

– От.

Опять мельтешение. Правительство прильнуло.

– Дадите вы там или нет?

– Кому-кому? Вы кто?

– Как кто?

Драка. Уже другое правительство прильнуло.

– Мы суверенное, независимое. Да не мешай ты. Отойди. Убери руки, руки убери! Отпусти, сука. А-а…

– Ты лучше флот отдай!

– Да? А хутор Михайловский не хочешь?

– Эй, это Европа?

– Да.

– Значит, так, если вы не хотите иметь дело… Стой! Стой… Руки отпусти… Ну дай сказать. Так вот, если вы не хотите иметь неприятности, положите вон под тот камень пять миллиардов. Отойди. Стой. Отойди, дай сказать… Оторвись, козел. Мы тут уточнили – десять миллиардов.

– Да, десять миллиардов под тот камень.

– Послушайте, не давайте им ничего. Это самозванцы. А нас избрал народ. Где ж у меня результаты голосования? Сейчас… Да не трогай. Вот результаты – восемьдесят восемь процентов. Значит, мы требуем на стабилизацию экономики вон под тот кирпич двадцать миллиардов.

– Стой, пусти. Мы вообще исламские государства. Мы здесь никого не знаем. Мы только что получили полный вотум огромного доверия. Вот результаты голосования – сто двадцать восемь и шесть процентов. Даже еда у нас есть. Мы хотим на религиозную литературу двадцать девять миллиардов. Нет… нет… Не оторвешь… Нет… что-что? Ты не понял. Я не прошу на армию. Я их прошу на литературу. Тсс-с… Все. Тихо. Да, да. (Шепотом.) Там есть щель. Как стемнеет, прошу туда. Конфиденциальная встреча. Никто мешать не будет. Часов давайте в семь.

– Эй, Европа! Не надо в семь, не слушайте их. Это самозванцы, у них нет вотума от народа. Это мы будем в семь у щели.

– Эй, все! Мы отменяем эти переговоры, мы назначаем новые переговоры.

– Екскьюз, мы хотим помочь, но мы не знаем, с кем иметь дело.

– Как с кем?

– Ну, с кем?

– Как с кем?

– Ну, с кем?

– Как с кем? Только не с ними.

– А с кем?

– Как с кем? С нами.

– А вы кто?

– Мы кто?

– Да, вы кто?

– Ну разберитесь между собой.

– Не дай бог, – ответили внутри забора.

– Вот и хорошо, – сказали в Европе.

Рискуют все.

Те, кто остался, рискуют остаться.

Те, кто уехал, рискуют уехать.

Давайте глянем друг другу в глаза.

Риск – благородное дело!

Первый.

Президент. Он же генсек ЦК КПСС. Он же председатель Всесоюзного стачечного комитета.

Он же – руководитель оппозиционной платформы.

Он же – сторонник жесткого курса.

Он же – правый, если смотреть слева, и левый, если смотреть справа, хотя сам утверждает, что в центре. Но это оптический эффект.

Он же – за независимость на местах при полной зависимости от центра.

Он же – за выход из СССР кого угодно, только с СССР вместе.

Он – за переход к рыночной экономике, не выходя из социализма, и за все виды собственности, кроме частной, личной, индивидуальной и вообще принадлежащей кому-то.

За реформы при сохранении стабильности и полную свободу при сохранении хозяйственных связей, за отход КПСС от власти при сохранении руководящей роли.

В результате всех этих взглядов его стало страшно оставлять одного, ибо, войдя в кабинет, он себя там не застанет, а выйдя, останется там.

С особым удовольствием население любуется им, когда он говорит:

– Я убежден! Это наш единственный путь.

– Конечно, – говорим мы, – единственный наш.

Одесский телефон

Актер.

Не знаю, как растет публика. Но я видел, как опускаются актеры.

Печать частых встреч. Бесчисленные перемены характера. Легкое сумасшествие на базе крупной популярности рождает интересные вопросы к окружающим:

– У вас и вокзал есть? И поезда есть? И сесть в них можно? Прямо на этом вокзале? Как интересно. Поздравляю. Прекрасный город. Только почему вы его не убираете?.. Вам бы оборудовать следующий берег. Ну вот этот – напротив. Построить там отели, рестораны. Это хорошая идея. Я вам ее дарю.

А вот я вижу вдали горы. Вы их как-нибудь используете в промышленности?.. Нехорошо… Реку вы используете для обмыва, а горы нет. Надо, надо. Поставить там какой-нибудь завод, будет очень красиво. Одинокий такой дымок светло-коричневый на зеленом фоне склона – очень симпатично.

Собравшиеся зеваки ответственно кивают, как будто от них что-нибудь зависит. Ну, а он… Взгляд рассеянный. Слух ненаправленный. Отвечает через вопрос. После третьего может ответить на первый. Дает себя усаживать в машину, везти куда-то, но быстро реагирует на слова «обед» и «касса».

Чувства исчезли вместе с шепотом. Громкий голос и хорошо закрепленный текст.

На свою шутку немедленно реагирует, тонко сочувствуя тупости окружающих. Довольно крупные куски заученного текста для нескольких жизненных коллизий… При получении гонорара шутка такая: «Так и расходы большие!» При произведении сексуальных действий: «А ты где живешь?.. И как ты отсюда поедешь? К сожалению, проводить не смогу… Но мне действительно… Мне очень… Я уже давно такого… Моя… (памяти никакой, поэтому) птичка. Я тебе дам мой московский телефон… Хочешь в Москву?.. Обязательно!.. Обязательно!.. А вот это непременно!.. Можешь мне поверить… Обязательно… Как раз я не забываю. Я потом запишу все, что ты сказала… Да я и так не забуду… Но я запишу… Моя… счастье. Обязательно. Здесь есть такой магазин? Обязательно…».

Разговор с женой: «Ты же видишь, я устал…».

С мамой: «Перестань, я устал…».

С соседями: «Если б вы знали, как я устал…».

С друзьями: «Что ты знаешь… Это же на износ!».

Раньше на дне рождения: «Эта страна своим крепостным царизмом опозорила рождение и обесценила смерть».

Позже: «Эта страна своим шараханьем опозорила рождение и обесценила…».

Еще позже: «Эта страна своей тупостью…» и так далее.

Не злой, особенно после успеха.

Любит свое изображение – афиши, снимки. С таким-то. С таким-то. С таким-то. И с таким же. Вот он держит за пуговицу министра культуры. Вот хохочет с виолончелистом.

Замер на концерте Спивакова. Но так, чтобы был виден Спиваков.

Вот среди генералов. Среди студентов.

Всюду с рюмкой в руке. Устал!.. Улыбка усталая… Возможно, даже естественная. Зубы – нет. Мысли тоже не его. Устал. Да… Устал. Возле чемодана стоит. Возле магазина стоит. Возле грязной посуды лежит. Ему неудобно. Его все знают.

На вопрос: «Что вам нравится в людях?» – отвечает: «Доброта».

«Верите ли вы, что красота спасет мир?» Твердо отвечает: «Да!» – хотя не представляет как…

Об убеждениях узнает из собственных слов.

– Ваш любимый писатель?

– Бунин.

Раньше был Чехов. Теперь Бунина разрешили.

– А Булгаков?

– Ну, Булгаков тоже… Но там есть тонкость…

Какая – не говорит.

Показалось, что и на митингах может иметь успех. После двух шуток поверил, что поведет массы. Стал говорить: «Вы должны», «А теперь вы должны». И в конце: «Это вам необходимо». Митинговый зал специфический. Туда приходят не любить, а ненавидеть. Добился свиста. Посоветовали убираться в Израиль. Не по национальности. Видимо, название импонировало. «Убирайся в Сирию» – не звучит.

Вернулся на сцену. Былого успеха не было. Но и ненависти тоже. Многие его еще помнили. Надо бы сделать перерыв и начать снова. Чтоб вернуть власть…

Убедился, что среди молодых есть талантливые. Черт бы их побрал! Как же он их пропустил? Подросли, сволочи. А его стремительный выход на сцену и вскинутая голова ничего в зале не вызывали. А всего пять лет назад… Что творилось…

С удивлением обнаружил, что ничего не накопил… Стал присматриваться к жизни…

Одесский телефон

Если сравнивать.

Если сравнивать, то сейчас люди живут проще. Сколько было волнений, когда кто-то сворачивал с дороги. Колокольчик все ближе. Волнение нарастает. Девушки в панике. И вот на пороге в снегу и в шубе. О боже! Еда вся рядом тут же. Хрюкает и квакает. В погребе остальное. Воз кавунов. Воз яблок. Спустывсь в пiдпiлля. С хрустом – р-раз! Добрый кавун!

Сейчас гость тоже с колокольчиком, но это предварительный телефонный звонок. Не дозвонился – не выезжай. Проще стало. Очень приятные были раньше женщины. Одетые, одетые, одетые. И в перьях. Из перьев возбуждали молодость и смех, носочек ножки, по которой представляли остальное. Поэтому так были развиты поэзия и дуэли. Мужчины были неудержимы.

Теперь проще. Теперь фигуру видно целиком. По фигуре надо вычислить характер. Мужчины притихли. Заинтересовались друг другом. Дуэли только по вопросам поставок.

Раньше люди отъедут на тридцать километров и полны впечатлений. Какой у Иван Сергеича сад. Какой парк у Песцовых. Нынче все к 1 августа на юг, к 1 сентября обратно. Впечатлений нет. Вместе были здесь, вместе были там.

Все на поводках. К каждой семье по два провода и по две трубы. Из центра поступают телефон, электричество и вода, в центр отводятся канализация и мусор. Если в проводах обрыв, семья сразу не слышит, не видит, не пьет, не ест, не моется. Соединят провода – семья видит, слышит, пьет, ест, танцует. Так что жизнь хорошая. Но на проводах.

Поэтому от центра люди далеко не отбегают. Чтоб получать поставками снабжение. Большинство уже не помнит, откуда поставки снабжения, боятся оторваться, испытывают неуверенность. Погребов нет. Хозяйства нет. К корове подход утерян. Коровы беременеют из центра.

Люди мотаются гораздо быстрее. Семьсот километров за час вместо недели. Но, приехав туда за час, также и видят там то же самое, только еще дождь, или даже вообще то же самое. Та же музыка и те же новости. А хочешь, возьми телефон и звони домой – и узнай ту же музыку и те же новости. От этого умственная вялость, широкий диапазон безразличия. Появились новые бессмысленные работы: сопоставление цифр, организация труда, выборочный опрос, реформы сверху.

То, что происходит днем – звонки, разговоры, крики, дергания, – называется работой. Это же самое ночью называется сном. Это же самое у моря называется отпуском. Укрепление себя физически носит уже самоцельный характер и выглядит женственным.

Новостями называют то, чего не знают. То, что уже знают, – воспоминания. Один артист поет сразу на всю страну, под его пение все бегают, работают и разговаривают. Музыка переходит в пейзаж и мелькает.

Еда уже не хрюкает и не квакает, а смотрит искусственным глазом.

Кур готовят к поеданиям. Людей – к сражениям.

Поэтому куры и люди смотрят друг на друга с сочувствием.

Хищники постепенно становятся вегетарианцами, так как отравляются травоядными, в травоядных много пестицидов. Лоси, лисицы, тигры, орлы жмутся к людям, появляются в городах, перебегают дорогу, вьют гнезда в проводах, вид пришибленный, снотворное принимают с благодарностью, но скрыться им негде и спят тут же.

Когда особенно тяжело человеку, ему по трубам подают воздух и кровь, а отводят пот, слезы и слюну. Это называется реанимация.

Реанимация, быстрая езда, прием гостей не у себя называются цивилизацией, а трубы, провода и вероятность общего конца называются техническим прогрессом.

Хотя люди сейчас более озабоченные, чем раньше, и движутся быстрее – время не освободилось.

Уголки, где прошлое и настоящее соединяются, называются заповедниками или домами для престарелых. Поток туда нарастает. Люди хотят в прошлое. Не пускают провода, трубы и технический прогресс.

Таблетки от тревоги.

Ну, расскажите мне, что вас так тревожит?

– Наша жизнь. Разве вы сумеете мне помочь?

– Попробуем. Что именно вас тревожит?

– Они что, идиоты? Они что, не понимают?

– Седуксен, тазепам, одна таблетка после еды три раза в день.

– Поможет? Спасибо. Я с дипломом инженера стал полным идиотом, не понимаю, как они не понимают…

– Элениум перед сном.

– Ага. И я все пойму?

– Нет. Будет лень разбираться.

– Тогда простой вопрос. Где найти кран для сантехника?

– В аптеке. По одной штучке.

– И что?

– И ничего.

– А сантехник?

– Я ему уже выписал.

– Ага. Значит, теперь…

– Вы не нужны друг другу. Тем более что нет этих кранов.

– А где краны?

– Еще одну таблетку.

– И я их найду?

– Немножко поищете перед сном и забудетесь.

– А утром?

– А вы держите под рукой. Еще одну после еды и забудетесь.

– Я бы хотел забыться до еды.

– Толково.

– Теперь главное. Где достать эти таблетки?

– У меня есть две. Мы с вами примем и не будем об этом думать.

Одному.

Если потихоньку осваивать богатства Сибири одному. Или еще тише осваивать космос самому. Отстаивать мир вдвоем с хорошим человеком с нормальной фигурой.

Бороться с сепаратизмом в одиночку, скрываясь и появляясь внезапно в самых неожиданных местах, сводя его с ума переменой позиции и злобными выкриками.

Хорошо также добиться справедливости где-то в одном месте, хоть на квадратном миллиметре, и оттуда взывать к рассудку правительства.

И, конечно, если не жалко своего времени, можно попытаться одному устранить недоразумения между народами. Если, конечно, хватит денег на перелеты… А бороться за охрану окружающей среды? В сторонке, никому не мешая, но активно и громко стуча…

Можно очень смешно выступать без публики, оттачивая мастерство из окна и аплодируя самому себе.

Выступать по утрам против обнищания масс, но телефон отключить, чтоб не мешали. Заниматься классовой борьбой хотя бы двадцать минут в день, для здоровья и бодрости.

А в конце месяца открыть душу. И разговаривать с собой до тех пор, пока не получишь свои исчерпывающие ответы на свои глубокие вопросы и ляжешь спать глубоко удовлетворенный.

Была еда.

Зима 91-го.

Почему у нас всегда воспоминания лучше жизни? И вроде вспоминать нечего. Кильки какие-то в томате. Что еще помнится из деликатесов? Не знаю, как вы, а я еще вспоминаю сгущенку, колбасу вареную и голубцы болгарские. Водочку помню, пропади она пропадом. Селедка была, хлеб с маслом и сладкий чай. Этих помню хорошо… пирожных, и этих помню… котлет, причем очень разных: половина была из них мясные, половина – совсем рыбные.

Хорошо помню этих… сосисок. Это такие тоненькие, когда их берешь – болтаются, интересные такие, с мясом. Это помню… Да нет, я многих помню. Ветчина была такая. Это как бы мясо, но уже вареное. Можно его было так есть с хлебом. Многие как делали: отрезали ломоть белого или черного хлеба, мазали сливочное масло ножом… И этим же ножом можно было отрезать ветчины и положить сверху, ну прямо на масло. А к чаю был сахар. Это было регулярно. В большую чашку многие наливали, и вот эту ветчину с хлебом и маслом запивали сладким чаем и так ужинали.

А еще было принято, если после работы там курица вареная с пюре или горошком. Многие ели жареную картошку. Некоторые в те годы употребляли гречневую кашу с маслом специальным сливочным или молоком. Некоторые ели рисовую кашу. Она тоже в те годы шла с молоком.

Некоторые ели рыбу… Ну, я ее не берусь описывать. Они тогда плавали в воде. Я их прекрасно помню. Вот я еще не старый, а прекрасно помню. Названий многих не помню. Ну там, мелкие, и такой был весь в гребешках… осетр.

А некоторые тогда брали с собой на работу кефир. Он тоже вроде молока, но скисший, хотя вполне съедобный, он был погуще молока, но тоже белый. Кефир брали на работу. Колбасу, помидоры и опять-таки хлеб. Все это продавалось прямо возле работы или на работе в буфете – рыба жареная, котлеты, колбаса. Ну, некоторые по вечерам ели куски жареного мяса, их можно было заказать и с кровью, и без, и в таких сухариках. И водочку если брали, очень холодную и вкусную, то ее заедали вот этим куском… Назывался он – «по-суворовски», значит, с кровью, и огурчик соленый, или помидорчик, или просто капусточка квашеная, она и сейчас кое-где есть. Еще вина были и пиво. Пиво – это такая жидкость, это вообще не описать. Она сама коричневая, но вкус не описать, вроде как-то терпко и гуще, чем сама вода, но жиже, чем, допустим, кефир, горьковатая, что ли, даже уже с трудом вспоминается. А к ней или к нему, уже не помню, шла соленая вот эта рыбка. Старики мне рассказывали, совсем маленькая, называлась снеток, а позже появилась вобла и пропала. Позже раки шли. Ну, этих описать времени много нужно. Они вроде насекомых, но больше. Я потом расскажу, не сейчас. Сейчас мы просто вспоминаем, без подробностей. Вам же, наверное, интересно. Я сам помню, с каким интересом слушал стариков.

Ну я еще застал сыр голландский, творог, это все делалось из молока. Я сам плохо помню. Как я вспоминаю, сыр был твердый, творог мягкий. Каши овсяные, перловые, пловы любили есть в Средней Азии – это была их национальная еда. Говорят, там еще их варят, эти пловы, хотя тайно, чтоб не отобрали.

Индейки помню разных национальностей. Телевизоры, холодильники, приемники вообще товаром не считались: хочешь – бери, не хочешь – не бери. Правда, правда, чего улыбаешься. Тогда было принято ругать их качество, мы же еще не подозревали, что они вообще…

У матери спроси, она вспомнит. Кстати, в городах войск не было. Люди были разных национальностей. Клянусь. В толпе попадались армяне, азербайджанцы, грузины, осетины, узбеки, месхетинцы. Мы их тогда не различали. Они, наверное, знали, как друг друга отличить, но мы не могли, и они так и ходили вместе. Клянусь. Да чего там армяне. Евреев можно было запросто встретить. А хочешь поговорить – пожалуйста. Страна вообще была большая, и все жили, и претензий особых не было. Только вот эти раздражали. Канарейки с репродукторами. Едут эти авто и чего-то говорят. Что говорят – не разобрать. Но все знали – стать к стене лицом, и после этого черные шли и их флажками приветствовали. Они пройдут, и опять все гуляют. В магазины заглядывают, в рестораны. В ресторане можно было поужинать за десять рублей. Клянусь! Можешь маму спросить. А вообще жить нельзя было, хотя все жили. А сейчас жить, конечно, можно, но осуществить это гораздо труднее.

Одесский телефон

Мода сезона.

Мода сезона: цвет хаки, никакой синтетики, коттон, кожа натуральная, небольшие погончики, накладные карманы, брюки типа бридж, галифе, металлические пуговки здесь, здесь и здесь, короткие полусапожки, сумочка в виде вещмешочка, в качестве украшений на поясе резиновые палки, наручники, револьвер, ожерелье из патронов, со свисающей по центру дымовой шашкой и газовым баллоном.

При встрече на улице с другим человеком, независимо от его национальности, сейчас очень модно бежать, прятаться, окапываться, стрелять под ноги, скатываться в обрыв, хоронить без гроба, увлекая за собой любопытных.

Выставка «Мода-95» открыта в подвалах МВД. Вход со стороны Петровки, 38, о выходе будет объявлено особо.

Люди социализма.

Оттопыренный зад, согнутый позвоночник. Руки до земли. К рукам приросли две кошелки. Загорелые кисти, шея и одно колено от дыры в штанах. Грудь в форме майки. Плоскостопные стопы с огромными мозолями. На мозолях и осуществляется передвижение.

На лице написано:

– Это не я!

– Как не ты? – на лице встречного.

– Не я, и все!

– От, мать… А кто?

– Вот он.

– Это ты?

– Не я.

– Он говорит, не он.

– Врет. Он это, все он.

Уши торчат из-за спины, шепот:

– Эй!

– Чего?

– Дверные замки нужны?

Губы вытянуты. Глаза по кругу. Из кустов:

– Эй!

– Чего?

– Плинтуса есть?

Все население принимает форму предмета. Кто с чем работает, его форму и принимает.

Есть герои в форме винтовки, с собакой в виде пистолета. Бойцы в виде газбаллона. Продавцы пива в виде бочки. И следователь в виде палки.

Лица следующих типов.

Первый. Руководящее.

Гладкое, круглое, смазанное куриным жиром, с пристальным взглядом: «Это кто сделал?».

Второй. Руководимое.

Цвета свежего салата, чернозубое, белоглазое, вращающееся в разные стороны: «Это не я!» Мгновенно бросает работу, даже если в ней заинтересован. Толпу видеть не может. Не может видеть бегущих. Тут же включается. От этого его часто бьют, и он голосует себе во вред.

Третий. Лицо передаточное типа ряха[1].

Цвета свеклы в разрезе, не вмещающееся ни в какую шинель, разящее перегаром состава: лук, чеснок, шампанское, пиво, самогон, перекись водорода, семечки, вобла, ацетон. Глаза щелевидные, красные, типа «зенки», тоже с запахом. Руки красные, ноги красные, трусы черные периода первых физкультурных парадов. Жену и детей бьет. Верх лижет, низ топчет. Живет в прихожей и погребе, парадной комнатой не пользуется – ждет генерала или мэра. Гласных не употребляет, только согласные: здрст, пшл вн, рздись. Не голосует никогда.

Тип четвертый.

Гуманитарий, переделанный из инженера. Находится на уровне низа чуть справа, если смотреть сверху. Ценит мысль и выпивку. Чередует: пришла мысль – значит, надо выпить, не пришла мысль – надо выпить, чтоб скрасить ожидание. В отличие от первых трех обращает внимание на женщин, которых чередует с выпивкой и мыслью. Не пришла мысль, но пришла женщина – выпьем. Пришла мысль, но не пришла женщина – выпьем. Не пришли ни мысль, ни женщина – тут вообще… А они вместе не приходят. Отсюда пьянство с незнакомыми людьми.

Лицо носит широко распространенное. Фигура шарообразная. Руки, ноги, желудок, печень – все есть, но ничего не работает. Дружит с врачами, у которых то же самое. Спасается юмором. Не уверен ни в чем. В одежде ужасен, без одежды страшен. Имущества нет. Не может объяснить, где живет. Какие-то углы у каких-то женщин. Гордится нищетой. Заранее злорадствует над своими грабителями. Они могут вынести только помои. В общем живет неплохо, пока не пришла мысль об отъезде. Тут же становится невменяемым. Однако все. Назад дороги нет. Эта мысль обратного хода не имеет. Ее приход сразу делает людей разными! Голосует очень активно, хотя и себе во вред. Порывается руководить. В ответственный момент скрывается, напивается, прячется у женщин.

Соцстроевские девушки еще отличаются от мужчин. Молодые женщины меньше. Пожилые никак. Имеют одинаковую с мужчиной скорость, выносливость и знаменитую становую силу, позволяющую перемещать до шестидесяти трех килограммов полезного груза на расстояние двадцать – двадцать пять километров со средней скоростью пять – восемь километров в час. Незаменимы на демонстрациях для удержания огромных лозунгов при сильном ветре. Содержание плаката их не интересует. А в остальном – голубоглазые и терпеливые. Что и делает их главным предметом экспорта. Они пользуются особым спросом в развивающихся и находят себе применение в промышленно развитых странах. Удивительно, как государство не догадалось взимать налог за их экспорт, ибо все, что мы делаем руками, продать невозможно.

Все человеческие типы соцстроя не выносят, если что-то плохо лежит. Мужчина, увидев, что кто-то плохо лежит, ложится рядом, женщина – смахивает в сумку. Отсюда выражение лиц: «Это не я!».

Огромное количество соцстроевских сидит. Они не сидят в буквальном смысле. Как раз сидеть там нельзя. Они ходят строем, сколачивают ящики внутри заборов с вышками и собаками. Сидящие играют главную роль в обществе. От них поступают: народная музыка, разговорный язык, живопись, а также свод законов поведения «Все по справедливости!». Отсюда и общество, как они: самое несвободное, но самое справедливое в мире. Только его надо догнать, набить рожу и эту справедливость внедрить в ихние, мать… ж… желудки…

Для этого существуют специальные крепыши по прозвищу «кульки». Чтобы убедиться, достаточно надуть полиэтиленовый пакет и зажать в кулаке. Это будет кулек. Он свиреп. Содержится за воротами, на которых написано: «Вход воспрещен». То ли он свиреп, потому что вход воспрещен, то ли вход воспрещен, потому что он свиреп, – мы не знаем. Свиреп, и все. Когда открываются ворота, все бросаются врассыпную. Население, битое кульками по голове, их уважает. Видимо потому, что битое кульками по голове.

Люди соцстроя пока еще политически убоги. Они ненавидят и коммунистов, и капиталистов, и новых дельцов, и борющихся с ними милиционеров. На этом утробном фоне и появился тип пятый.

Патриот.

Глаза язвенника. Кого-то ищет. Черный мундир, перепоясанный ремнями для сдерживания взвинченных нервов. Руки чешутся. Настолько жаждет драки, что готов быть побитым. «Наше время придет!» И действительно, их время приходит, их бьют, и их время уходит.

Он говорит о любви к родине, но ненавидит всех. На лице усмешка, которая бывает при очень большой лжи. Сбить с этой лжи его невозможно, потому что он не даст. Он-то знает, что врет. Это вы не знаете. Чаще всего он тянет обратно в социализм, где водка три шестьдесят две, где все знакомо, как в родной помойной яме. Где висят для поцелуя похожие, как близнецы, ряха начальника милиции и задница первого секретаря обкома партии. Где центр торговли – туалет, центр культуры – лифт, а центр любви – радиатор. И смерть приносит облегчение всем, включая покойника. Многие туда не хотят. Многие уже там были. От этого митинги, собрания, демонстрации, где среди ораторов неожиданно благодаря демократии возник совершенно новый для нас тип шестой.

Оратор.

Если бы не мелкие признания между цифрами, вообще бы никто не догадался. Первыми, что что-то не так, смекают на трибуне. Оратор приводит ужасающие цифры осужденных, под гром аплодисментов проклинает правительство, под бурные овации обвиняет во взятках весь президентский совет, под рев огромной площади называет строй фашистским и переходит к стихам. Первыми что-то чувствуют поэты, регулярно присутствующие на трибуне. От них начинают беспокоиться устроители. Толпа ликует. Однако поэма не кончается. Рифмы «ютиться – юрисдикция» и «веники сторожевые» заставляют толпу затихнуть. Передние ряды пытаются поймать его глаза. Но в этой бороде ни черта не видно. А когда он в поэме объявляет, что аэрозоль, созданный им, поможет окончательно разогнать коммунистическую партию, сквозь ликование толпы проступают признаки здравого смысла. Орудие массового поражения, созданное им глубоко под землей, и червь, который однажды вышел у него через нос и ушел в раковину, приводит толпу в некоторую растерянность. Но выступающий снова зачитывает цифры осужденных и суммы взяток и под гром аплодисментов в неясном сопровождении покидает митинг.

Специалист, конечно, разгадывает быстро, а у толпы уходит минут. сорок, умноженные на сто тысяч человеко-минут. Если не разгадают, появится диктатор и уничтожит специалистов. Вся штука в быстроте угадывания. С ростом гласности это труднее.

А мы тем не менее будем счастливы. Две вещи мы поняли: словам не верить – раз, надеяться на себя – два. Наружных врагов у нас нет. Мы им не нужны. Завоевывать нас себе дороже. А вдруг мы победим?! Так что с наружными врагами мы расправились собственным примером. А внутренним счастья не будет. Они живут в нашем окружении. Мы знаем друг друга наизусть и видим насквозь. Так что жизнь продолжается.

Как обычно.

Идешь, как обычно, куда-то, лицо, как обычно, смотрит вперед, затылок ничего не подозревает. Вдруг сзади:

– Продолжать движение!

– Продолжаю.

– Так и идите.

– Я так и иду.

– Взять правей.

– Возьму… Беру правей.

– Не разговаривать!

– Молчу.

– Стоять. Не оглядываться.

Стою. Не оглядываюсь. Пропускаю слева. Что там сзади?

– Не оглядываться!

– Не оглядываюсь.

– Все. Свободны!

– Ура!.. Свободен!

Любимое правительство.

Та что вы говорите, никто, наверное, так не любит наше правительство, как я. Это что-то патологическое. Что-то безумное, наверное. Наверное, это неразделенная любовь. Да, конечно, если бы взаимно, я бы почувствовал. Но это неважно.

Я влюбился, как мальчишка, как пацан. Разве прикажешь. Любовь! Хоть козла. Хоть сволочь. Люблю – не могу. Каждый день должен их видеть. Умираю, если не вижу хоть день, хоть пять минут, хоть кого-нибудь. Неважно, о чем они говорят и как выглядят! Мне говорят: «Посмотри, в кого ты влюбился, они же в экран не влезают, а мысли, а дикция…» А я не могу. Умираю – люблю каждого! Ну это же надо. Раньше я артистов собирал, космонавтов, то тоже была любовь, но такая, одноразовая! А эти появились, я тех сразу повыбрасывал. Только их обожаю. Это ж надо – такие ребятки! Фото все у меня. Сундучок завел. Крышку открываешь – говорит. Голосом самого. Я прям таю весь. И так сразу серьезно: «Обстановка стабилизируется, осталось определиться, мы вышли на большие размышления, на прямые телефонные переговоры, к 2000 году должно остановиться ухудшение. Падение ухудшения и нарастание улучшения будут происходить одновременно…» Ой!.. Ой!.. Лапочка. Это ж такая радость… Даже неважно, что он говорит, я балдею просто от тембра, от говорка. Как ветерок с духами. Ой, как повеет – все поры навстречу откроешь и впитываешь.

А другой тверденько так, крепенько: «Стабилизация прошла, центр ничего не отдаст. На местах пусть борются сами. Жесткая позиция центра плюс борьба за жизнь на местах стабилизируют связи. Мы не пойдем на повышение цен на бензин. Малообеспеченные слои останутся с бензином и керосином. Слой с бензином, слой с керосином. Запад пытался загнать нас в угол. Но мы в любом углу сохраняем бдительность».

Тверденько так, умненько.

«Западные банки хотели загнать наш банк в угол. Но наш банк раскусил все их маневры и умчался. Медь менять не будем. Чрезвычайное положение для уборки урожая пока применять не будем. Попробуем подождать, может, кто-то и уберет. Сторублевки поменяли, будем менять фотографии на паспортах и фамилии, это даст выигрыш двадцать три миллиарда. Что позволит нам омолодить население вдвое. За выдачу паспорта в шестнадцать лет надо будет внести десять тысяч рублей, что позволит нам при том же бюджете уменьшить население втрое. Пенсионные книжки будут выдаваться пенсионерам только при внесении двадцати тысяч рублей, что уменьшит население еще на двадцать миллионов. За больничный лист придется платить полторы тысячи, что даст выигрыш еще на миллионов тридцать человек. После всех вычетов нам остаются примерно миллионов сто двадцать чистыми, то есть здоровыми, трудоспособными, значит. Квартиры есть, продовольствие есть. А к рынку перейдем, когда нам будет надо! Когда захотим».

Нет, ребятки, я не могу. Умираю, люблю их всех. Первый говорит – сладость в душе возникает и по всему телу разливается: «Мы вышли на серьезные размышления. В стране настал момент, когда только слепой не видит, только глухой не слышит». Как песня. «Только слепой не видит, только глухой не слышит, как мы вышли и подошли к вопросу…» И сладко становится, во всем теле, и томно, и нежно в организме, что-то покалывает в затылке, и самый страшный бандит расслабляется, и из него вытекает вся дурь, все болезни… «Мы подошли к важным решениям». Неврастеники затихают, шизофреники молчат, самые стервозные бабы замирают, и только слеза в корыто – бух.

А тот, второй, пожестче: «Центр не отдаст. На местах могут повеситься – но мы все связи восстановим. Руду добудем, нефть продадим, дизеля запустим. Управление беру на себя. Непопулярные решения – раз! Непопулярные решения – два! Непопулярные решения – три!.. Так, посмотрим, что получилось… Эх! Население ни к черту! Землю брать не хотят, заводы брать не хотят, только продукты и косметику. Так. Еще раз беру на себя. Непопулярные решения – раз, непопулярные решения – два, непопулярные решения – три… Стоп-стоп-стоп!.. Спокойно, спокойно… Даю передышку…» Обожаю!

И этот средний между ними. Красавец. Молодой. Сильный. Изумительный. Теперь в тюрьме оказался. Что-то не то сказал. Теперь молчит. Но молчит потрясающе. Высокий, стройный. Ему бы… Эх, вдвоем бы с ним! Нет, втроем… На закате, на поляночке. Когда взрослых нет. Под огурчик и миндальный ликер… Весь дом моделей на деревья бы позагоняли. И девочек, и мальчиков. Ой, обожаю! Планы у меня на них… Не могу их встретить. Дежурю на всех углах, где они проезжают. Хоть на пять минут. Тут однажды мелькнул такой хохолок-профилек. У меня сердце оборвалось – он, любимый. Пусть он будет в машине, пусть в чем хочет – только бы встретиться! Я умираю. Я готов встретиться с любым из них. Но он пусть будет первым. Птица моя. Радость. Орел любимый. Перехватчик. Убийца ласковый. Я твоя добыча. Я!

Одесский телефон

Колебания.

Морально здесь нехорошо. Там нехорошо.

Материально здесь хорошо. Там еще лучше.

С женщинами здесь лучше. Там хуже.

С машинами здесь хуже. Там лучше.

С языком здесь лучше. Там хуже.

С квартирой там лучше. Здесь хуже.

С кино здесь хуже. Там лучше.

С балетом здесь лучше. Там хуже.

С болезнями здесь хуже. Там лучше.

С деньгами здесь – ничего. Там – ничего.

С одеждой здесь хуже. Там лучше.

С мясом там лучше. Здесь хуже.

С лекарствами там лучше. Здесь хуже.

С фруктами здесь хуже. Там лучше.

С углем здесь лучше. Там хуже.

С нефтью там хуже. С погодой здесь лучше.

Морально здесь хуже. Там хуже.

Позвольте, я останусь на месте, если можно назвать неподвижным предмет, находящийся в непрерывных колебаниях.

Формула счастья.

Это чушь! Все внутри нас. Переезд не поможет. Не перевози несчастья. Не помещай свое безделье, бездарность, бескультурье в другое место, не порть его. Умей наслаждаться всем, что по пути. Не можешь двигаться вперед – наслаждайся поворотом, получи удовольствие от движения назад. И топтание на месте тренирует организм.

Ищи новое в знакомом. Копайся в изученном. Преврати дело в хобби, а хобби – в дело. Изучай потолок. Наслаждайся подробностями. Везут в тюрьму – получай удовольствие от поездки. Привезли – изучай опыт соседа.

Примем и запишем:

Склочник – норма. Деликатный – исключение.

Отсутствие чего-то – норма. Присутствие – исключение.

Нет – норма. Да – исключение.

Дождь – норма. Солнечный день – исключение. Отсутствие денег – норма. Присутствие – исключение.

Теснота – норма. Пустой автобус – исключение. Обязательность и точность – исключение. Хамство, вранье – нормальный разговор.

Тоска, подавленность, недовольство – нормальны, как фигура и национальность.

Богатство – не наша черта характера.

Здоровье – исключение. Болезнь – норма.

Попадание в больницу – правило. Выход из нее – исключение.

Тайн в личной и служебной жизни не бывает. Каждый шаг известен всем всегда, и все интимные слова произносятся на публику.

Эти знания делают человека счастливым и дарят каждый день, как исключение.

Выше на Север.

В последнее, в самое последнее время стал почему-то много ездить, вернее летать, а может быть, путешествовать. Перед Новым годом полетел на Север. Тянет на Север всегда. Уж больно тянет. В Киеве мы ходили самолет выпрашивать. Дали. Все-таки великая страна. Книжку не выпросишь, а самолет дадут.

Ну, там обе стороны обставили это призывами и лозунгами: «В честь, во славу». Как просить чего, так нужен лозунг. Но стоит, стоит! День солнечный, мороз – двадцать градусов. Самолетик стоит сказочный, двигатели на крыше, как два глаза у лягушки. Я так перед ним и снялся, и принял его очертания, и снялся впереди него по своей отвратительной привычке бежать впереди паровоза и лететь впереди самолета.

Никаких расписаний. Летишь когда хочешь. Вылет откладывается! Экипаж нехай ждет приказаний. Мы всю береговую команду возили с собой. Два пилота впереди. Штурман с лампочкой сзади, радист сзади, механик посередь. Из КБ двое нормальных орлов, Орлов – это фамилия одного, второго не помню. В салоне мешки, парашюты, туалета нет – ведро за занавеской. Но все можно преодолеть, если вокруг все понимают. На мешках, на боковых скамьях – до Ленинграда. В Ленинграде взяли зимовщиков и на остров Средний – шесть часов. Кстати, шесть часов на мешках в шесть раз легче, чем на сиденьях Аэрофлота.

В общем, догнали ночь. Сели. За бортом минус сорок. На борту плюс двадцать пять. Печка работает прекрасно. Печка у него своя, все у него свое, у сказочного самолетика Ан-72. В самолете для артистов нас оказалось, прямо скажем, четверо, то есть две певицы, певец и писатель, называющий себя сатириком для безопасности. Ну, мол, сатирик, что с него взять?

Остров Средний. Надо выходить. Разница в шестьдесят пять градусов Цельсия. А зимовщики подвезли в Ленинграде для артистов такие куртки – черный брезент, подбитый мехом, унты – нырнешь в них, как в два очка. Шапки у нас свои.

Аэродромы на Севере искать легко. По огоньку. Избаловала нас огнями городская жизнь. На Севере темно. Светло вверху – на небе, темно внизу, хотя бело. Сверху звезды, внизу пусто. Только штурман под лампочкой считает, считает линеечкой, машиночкой, чертит, бедненький, трудится, выводит. Не пойму, как двигатели реактивные заводить. У Орлова узнал. Как взлетать и садиться присмотрелся. А как на точку выводить через шесть часов, через три тысячи пятьсот километров – не понял и не спрашивал, чтоб не вдряпаться часа на четыре. Но когда внизу огоньки параллельно курсу уходят вдаль, значит, все в порядке.

В наушниках все крепче голос. Остров. Прилетели – надо выходить. Когда по узкому трапику мешком падаешь в снег – паника. Все в пару. Мы окружены танками. Фары, пар, гул моторов. Танки!

Все правда. Во-первых, ночь. Отныне неделю будет ночь, просыпаться, обедать, ужинать – по договоренности. Электрический свет горит всегда. Значит, минус сорок, ночь сквозь пар, фары, танки, медведи, люди, пограничники. Мы уже на границе. Медведи оказались собаками, молчаливыми и крайне мохнатыми. Люди – пограничниками, танки – вездеходами.

Между прочим, чем мороз сильнее, тем люди лучше. Поэтому и возможна жизнь. Боже мой, думаю я, где я встречал таких доброжелательных, деликатных людей, где-то я их уже видел.

Между прочим, в унты, шубы, шапки, шарфы одеты только мы. Пограничники в сапогах, куртках, ушанки вверх, ворот расстегнут, лапы дубовые. Дубовые, и все. Что дать ему руку, что дизель пожать… Псы крайне доброжелательные, хотя к ним претензии. У них кое-какие соглашения с медведями, то есть они на медведя не лают, и он их не трогает. Приспособились.

Американцы не видны, главный враг – медведь. А псы с ним в договоре. В принципе, конечно, иждивенцы. Чувствуют вину, не лают совершенно, хвостами не виляют. Отодвинется – даст место. Люди также деликатны.

Черт его знает, спишь там до одурения, где чего, кто куда – не понимаешь. Окна от холода забиты одеялами под деревянные планки. Как свет погасил – все. Проснулся. А-а! Где? Кто? Снится? Не снится? В пещере? В самолете? В Москве? В Одессе? Ни черта. Ни зги. На нечеловеческий крик кто-то включил свет.

– Тьфу! Мы ж на Севере.

Туалет-то теплый, но в районе талии, внизу все сорок завывают. А тебе защититься нечем. Нечем, и все. Не дай бог, что-то с организмом и ты задерживаешься. Выходишь оттуда бледный, руки дрожат. Там же не выкопаешь. Поэтому чем старше город, тем выше туалет, в самом старом обозреваешь местность с высоты птичьего полета – к чему мы и стремимся. Просто хотелось взойти на что-то поприличнее.

Где же я видел таких доброжелательных, улыбчивых людей?

Неподалеку очень приятно звучит дизелек, вертя динамо. Вокруг летчики. Это называется гостиница для летчиков. Кстати, в люксе – нормальный смывной туалет. Вот и пойди разберись, чье общество менее разделено. Советчики и антисоветчики.

Наша продолжительность жизни двадцатым пунктом. 63–64. Мало живем. Меньше всех других. Безразлично тянем. Выпьем, вскипим, чего-то нафантазируем. «Я е… ть, могу е… ть… Мне должны, я построю е… ть» – и тишина. Не положено по рангу ни одежды, ни жратвы, ни денег, ни лекарств. Только и праздник – выпить. Сами на себя наплевали, сами себя приучили так жить, так надо – обстоятельства, трудности. Ну, а раз согласны так жить, на кого ж кричать, с кем воевать? Антисоветчики за жратву борются, за теплый унитаз, за зарплату человеческую. Может, действительно антисоветчики?

Наловчился перебегать в столовую без шапки и пальто. Собаки отскакивают. Между прочим, спокойный морозец. То есть народ не простуживается. Замерзнуть можно навсегда, но не простудиться. Микробов в воздухе нет. Нет скопления людей, и никакой гадости. Горло не болит, голова ясная, слева поет начальник аэропорта, вооруженный до зубов. У него вторые сутки гуляние. Пьют промывочную, обмывочную, прополаскивающую жидкость, в военных самолетах много чего залито. «Есть два предложения: первое – выпить, второе – немедленно выпить. Прошу голосовать».

А мы ждем. Летчики тренируют посадку на льдину, там надо уложиться в четыреста метров. Самолет может. Надо и им. Не будят, уходят тихо. Сколько внимания, шуму «днем», и полная тишина, когда спишь. Я сплю уже сутки, а летчики хотят знакомиться, душу излить. Выходишь ночью в туалет, в коридоре полно огромных людей, все говорят: «Доброе утро, можно автограф?» – «Здоровья, счастья», – и вновь спать. Где же я видел таких людей?

Летчики вероломно слетали на СП-28 в технический рейс. Сели, взлетели, туда три часа, обратно, там потренировались, чтоб завтра нас привезти. Жалеют артистов. Не хотят упасть вместе с нами. А пока концерт на острове. Кстати, прекрасная публика. Все соображают, хохочут как бешеные. Соскучились, истосковались… Никто у них не был. Телевизор смотрят.

Потом мы мчались на метеостанцию по синему снегу на бронетранспортере АТС – артиллерийский транспортер средний. Мотает его, кидает. Тепло внутри и кисло. Водитель Толя на рычагах. Управление простое – отжал фрикцион, нажал тормоз. Две педали, два рычага – это в одну сторону. Обратно он уже ехал выпимши и всем предлагал свой рычаг: «А ну, Михаил, тяни». С воем чуть не опрокинулись.

– То-то. Думаешь, легко?

А всюду брошенные бочки. Весь Север – бочки. Наскочив на крепкую бочку, с диким креном взлетели, гусеница в воздухе, головой – об потолок.

– То-то, Михаил, а ты думал.

– А чего я думал? Я ничего не думал. Я тебя уважаю.

На метеостанции чисто. Дизельки работают, радиостанция чирикает. Тепло. Дом каменный. Главное лакомство – картошка жареная. Для них. Для нас – хлеб. Хлеб удивительный, довоенный, дореволюционный, досоветский. Главное – научить солдата печь хлеб. Полковник с ними терпелив бесконечно.

– Не торопись. Дай взойти, следи за жаром. Соли не переложи. Самое вкусное, как во время войны, – кусок хлеба с маслом и джемом, хлеб пружинистый, пропеченный, ноздреватый, хрустящий, белый, его ешь без конца. Еще хлеба, еще хлеба. Все потеряли под крики: «Хлеб – главное, берегите хлеб. Хлеб – всему голова». Обдемагогили все. Такому хлебу, который мы пытаемся жрать в городах, только и дорога в урну, скоту, свиньям, кому угодно.

На столе копченый муксун и строганина – мороженая рыба стружками загнутыми. Тряхнешь тарелку – стучит. Соус острый томатный. Берешь стружечку, макаешь в соус, а потом кладешь туда, куда обычно, – там она тает, ну, тут, конечно, смешно без водочки. Поэтому есть водка, спирт, и всегда будет. Извините.

Метеостанция полярная, и люди хорошие, и вопросы наивные:

– Михаил Михалыч, почему люди уезжают? Я понять не могу.

Как ему объяснишь? Сразу скучно, скучно:

– И ты же, Петя, откуда-то уехал вот сюда. Тебе здесь нравится, а там нет… Ну? А другому там нравится, а здесь нет. Для чего же поезда, Петя? Для чего бесконечно изобретают велосипед и совершенствуют самолет? Чтоб ехать, Петя. Не надо, Петя, держать людей. Хватит несчастных и без этого. Пусть мчится, пусть там пробует, пусть обратно возвращается. Кому нужна граница на замке? Где их запирать? В государстве? А может, в городах? А может, в домах? А может, в чуланах? Ехать – не ехать, жениться – не жениться, у каждого свои дела. Это в принципе… Почему едут? Скорее всего, потому, что нельзя, а еще потому, что там больше платят. Кстати, ты поехал так же.

Они говорят: мыс Челюскинцев – от слова челюсть и ЗФИ – Земля Франца Иосифа. Медведя боимся все. В туалет с берданкой. Карабин при нас. Одного медведя раздели – атлет. Человеческая фигура, мышцы огромные. Прыгает на шесть метров. Убивает человека ударом лапы – даже зрачки не успевают расшириться, снимает скальп и выедает живот. Больше ничего.

Итак, самое вкусное у нас – живот. Я теперь его берегу. Приятно носить такое лакомство. На голых медведь не нападает, видимо теряется, на пьяных вроде бы тоже – брезгует, поэтому попадаются молодые солдаты. Застрелить медведя стоит тысячу рублей, а угробить полярника – пятьсот. Вот как-то так ставится вопрос. Ну, имеется в виду привезти на Большую землю и похоронить.

Летим на СП-28. Три часа. Я прирожденный летчик и провожу время в кабине. Ну, там темно, лампочки приборов – это вы все знаете. В окнах темно. Вот они закричали. Появился самолет. Второй. Пилоты раскачивают самолет. Оказывается, очень важно выпустить левую ногу. Самолет новый, летит с юга, там влага, здесь мороз, и нога не выходит. Болтает самолет. Потом посылают двух человек. Они ломами, тросами, веревками полуавтоматически выталкивают ногу до состояния замка. Появились огни СП. Мы включили прожектор, и все оказалось белое – снег!

Станция – это два-три огня, полоса – шесть-восемь параллельных огней. Мы сделали пару заходов и – на посадку. Встречают с факелами, ракетницами. Мороз не сильный – минус двадцать семь. Начальник молодой – Конязин. Все в бородах, унтах – интеллигенты. На санях от полосы – на тракторе – до кают-компании с километр. Кают-компания из двух комнат метров тридцать. Жара. Домики карболитовые, что очень вредно. Карболит испаряется и отравляет живое. Работают, не жалуются. А что нас может отравить или оскорбить? Какой вред нам можно причинить после всего, что было.

В кают-компании шведский стол. То есть Европа! Два пацана-повара. Бифштексы, или лангеты, или шницеля, или отбивные (их всегда путаешь) вертикально стоят, жареная картошка на подносе, компот в графине. Посуду моем сами горячей водой и квачом на палке, затем прогулка по станции. Ну, там гидрологи, у них палатка и дыра во льду. В дыре лампа не дает черной воде замерзнуть, вокруг лампы полуобмороженные креветки, и видна нижняя кромка льда. От поверхности метров десять – такой толщины лед. Можно жить. Подо льдом, по-моему, народу больше. Но это военная тайна.

На льду сидит интеллигенция. Дрейфующая интеллигенция, бородатые, плоские, все понимающие – те, кто меня любит, и кого – я. Часть из них, что не уехала на Север или куда еще, ударилась в кооперативы – обивает двери, высчитывает обмены. Часть сбежала туда, на лед, на полюс. Кстати, и эти уехали. Только уехали на полюс. Главное – оторваться от нашей жизни. Какое это счастье – оторваться от нашей жизни. Два пути у человека – ближе к власти или дальше. Кто-то выбирает дальше. На полюсе люди, которые смылись от указивок и проработок. Даже если на все просьбы будет ответ: «Дозволяю», – то рано или поздно повесишься. Так живет деревенский племянник у городского дяди.

– Можно я стул возьму?

– Бери, бери.

– А можно я во двор пойду?

– Иди, иди!

Бери-бери, иди-иди – тихое помешательство, переходящее в сумасшедший бунт. На стадии тихого помешательства люди разбегаются кто куда. Часть на Восток. Часть на Запад. До райкома далеко. Делай свое.

– О нас говорят, что мы в экстремальных условиях. Вот жена моя – да. Как она эту посылку собирала? Где продукты брала? А потому и морячок никак не решится сойти на берег. На всем готовом. Плавает и плавает, прикидываясь романтиком. Штормы, риск, крен, обледенение. Нормальная жизнь в море.

А вранье, а подозрительность, а унижение, унижение, унижение – кто ж сойдет, кто ж влезет в это опять и навсегда? Еще плавать, еще ходить. Там на СП еще есть ИЗС (слежение за спутниками) и вообще домиков пять-шесть. У гидрометеорологов туалет теплый, то есть пенопласт, радиатор, стульчак – счастье.

После концерта у них коньячок и как высший признак доверия и любви две вялых мандаринки. Бежим к самолету. Снег синий скрипит, как жесть. Зажгли факелы, какие-то бенгальские огни, звезды на небе. Грустно и прекрасно. И я вспомнил, где я видел таких добрых деликатных людей. В монастыре. Это мы, когда нам не надо доставать, воровать, проникать и выискивать. Это мы – когда мы заняты делом.

Капитану-наставнику Петрову П. О.

Тебе шестьдесят, Паша!

В условиях, когда вторая половина жизни начинается после двадцати, ты прожил четыре трети и чувствуешь себя прекрасно. Это я вижу по своему саду, полам и твоей бодрой походке. А насчет твоего увлечения судовождением, то правильно сказал один человек: невежество построило себе страну и пугает нас словом «родина».

За словом «родина» скромно сидят ОВИР, НКВД и выездная комиссия обкома. «Родина не простит…», «Родина не забудет…» Мать ее за ногу, рычащую р-родину в лице парткома пароходства. Наша родина – где больше нас, смею думать, порядочных, смею думать, добрых, смею думать, терпимых, смею думать, знающих свое, а не чужое.

Пусть резвятся спецы по чужим жизням – у них своя Родина, у нас – своя. Невежество построило эту страну под себя. Невежество и воровство приняло законы, по которым тебя обыскивали, когда ты уходил и когда возвращался. По воровским законам здесь так ценятся зажигалка и бусы и совсем не ценится образование. По их воровским законам дешевле всего жизнь, дороже всего – воровской авторитет. В этой обстановке больших и малых лагерей, целования в зад самого темного, самого наглого, непрерывной борьбы за примитивную еду и остатки здравого смысла мы росли и развивались, вернее, росли и становились старше.

Донашивай, Павел, заграничные вещи, допивай греческий коньяк и утешай себя мыслью, что сгорел ты правильно, и из ЧМП вылетел правильно, и на низкой зарплате сидишь правильно. Зачем там специалист, служащий немым укором, а может, и не немым. Флот есть флот, его держит на плаву только то, что он выходит отсюда. И люди жизнь кладут, чтоб туда попасть, и зубами, ногами, веревками держат его на поверхности, но и это им в вину.

До сих пор ни одной профессиональной проблемы ни один партком в мире (если есть еще в мире парткомы) не разобрал – только мочеполовые, тряпично-бабские: кто с кем, куда, зачем… По мозгам и проблемы. Ну что ж, оставим ишаку ишаково. Эти ребята по запаху могут определить, из какой каюты ты вышел и что привез. Жизнь они, конечно, ломают мастерски. Ну, ломать – не строить, тут за полгода научишься.

Так что тебе – шестьдесят, а телеграммы от министра нет, что тоже правильно, и даже нет никого из пароходства с красным адресом и часами-будильником, что тоже правильно. И ты вынужден сидеть с нами, и ничего в этом веселого нет, как нет ничего веселого в этом тексте, как нет ничего веселого в любом дне рождения. Ну что ж, как говорит мама, спасибо за это! Могло быть хуже, а может, и будет. В этой стране пророком быть нетрудно.

Но, оглядывая себя в зеркале, я остаюсь оптимистом. Видишь, как у нас получилось: у меня – успехи в труде, у тебя – счастье в личной жизни. И ты правильно держишься за Лилю, которая держится за тебя, и дочь у тебя красавица, и сын где-то… И есть еще этот город, где уже не осталось никакой воды, никакого воздуха и юмора, только солнце и высокая касторка, красотой и бесполезностью напоминающая моих женщин.

Счастья тебе, Павел, в нашем окружении. Твое утешение – в нашем окружении. Наше окружение – тебе в награду.

Твоя личная Родина помнит и любит тебя!

Будь здоров, счастлив, женат, береги нас, чтобы мы тебя в суматохе не оставили.

Опять жалко нас.

Жалко нас. Никто за нас не хочет пройти наш путь. Придется нам. Жалко нас. Жалко. Не надо впадать в отчаяние. Я думаю, что мы преодолеем. Мы – это, конечно, не мы теперешние, а все мы с последующими. Теперешних нас, конечно, жалко. Из того, что обещали, – ничего, ни они нам, ни мы им. Что умели – забыли. Что умеем – никому не нужно.

Живем меньше всех, болеем потому что!.. Производство потому что старое и грязное. И нам его надо выключить. Совсем… Оно нам ничего не дает: ни одежды, ни машин. А нельзя выключить, потому что мы тогда не будем похожи на державу. А сейчас похожи. И мы тогда не сумеем объяснить, чего добились за семьдесят лет. А сейчас мы говорим: посмотрите… И все действительно видят дымы, сполохи, составы…

– А почему же вы такие оборванные?

Этого мы объяснить не можем и тащимся на производство, а вечером домой. И не можем объяснить: почему мы утром тащимся на производство, а вечером домой?.. На производство, чтоб, значит… а домой, чтоб еще раз… Нет, наоборот.

Конечно, жалко нас, тем более, что производство, обрывая старую одежду, не делает новой. А воздух отравляет… Так же и хозяйство, почти не давая продуктов, здорово при этом отравляет воду навозом, то есть хозяйство практически проедает то, что производит, а производство то, что производит, тут же переплавляет, выделяя при этом газы в среду обитания, потому что им больше некуда… И было бы понятно: полно мяса и фруктов – жри, хотя там яд. Или масса авто – езжай, хоть там газ. Красивая смерть от переедания и путешествий. Но выделять яд вместо продуктов и газ вместо машин – нехорошо. И ходить на производство, чтоб там выделять еще больше яду и газу, еще больше нехорошо. Но многие ходят, чтоб не быть одному и спросить друг друга, отчего это так происходит и есть ли другой путь, кроме ранней смерти от пищевой недостаточности и воздушных отравлений? Очевидно, есть, беседуют они, но как на него попасть? Чужих просить стыдно, чтоб казаться Державой, а свои могут и не понять.

Предлагают разные версии, так некому начинать. А если кто и начнет, все на него смотрят. Он силится казаться счастливым, а потом перестает и тихо подвывает, все громче переходя от рулады к руладе, чтоб привлечь к себе внимание. Но у нас несчастный внимания не привлекает, только счастливый и поющий бесплатно. Это в основном дети. Потом и они разбираются, затихают и уже живут так просто, без внимания и без видимых причин.

Конечно, сейчас жить стало гораздо интереснее, хотя и бессмысленно. Возникают довольно крупные конфликты на небольшой разнице в имуществе. Большой она быть не может. Семьдесят лет следили, старались стучать… Некоторые, потеряв интерес к замкнутому производству, догадываются, что их настоящие враги живут где-то в низине или за лесом. Они говорят, что именно эти люди мешают им жить, и на грузовиках едут их искать, и находят, и жгут их небольшое имущество, чтоб вернуться и вздохнуть свободно.

Однако ничего не скажешь, жить осталось гораздо интереснее. Только жаль, если недолго. Это будет жаль. Хотя недолго жить мы привыкли. Тем более сейчас, в переходный период от одной неясной жизни к другой…

На государство работать перестали, на себя еще не начали, поэтому много аварий. Провожая поезд с родственниками, мы уже не знаем, куда мы их провожаем.

Очень хочется подойти к образованному человеку и вежливо спросить, не знает ли он случайно, когда кончится переходный период и что для этого нужно, и нельзя ли эксперимент проводить в другом месте, где нет людей, и действительно ли нужно работать еще лучше, просто так, вдруг, с двадцатого числа, или, может быть, подождать.

Работать еще лучше – мы слышали всю свою жизнь. А так как никакого результата не было, то кажется, они хотели, чтоб мы не работали, а мучились – пришел к восьми и мучаешься до пяти; и все зрители радуются. Так что этот способ мы знаем. А нет ли другого, если поискать?

Мы бы могли забастовкой поддержать. Так вроде она уже давно идет. Осталось воду отключить. Хотя и от этого только здоровее будем…

В общем, мы можем потерпеть, но хорошо терпят, когда знают для чего. Очень знать хочется. А не будем знать, то возникает неприятное ощущение, что на этом все кончится.

– Как? Только что было целое общество, огромное, бурное, с парламентом?!

– Все… Нет больше. Кончилось.

«Эпицентр – это не сам центр…».

Эпицентр – это не сам центр, а наше отношение к нему.

Он такой красивый. Его умыть, одеть и можно подавать к столу.

Снова простая вещь. Гуляешь небрежно одетый по суровому морозу в окрестностях, где живешь. Гуляешь, гуляешь. Обратно нечем. Автобуса нет. Гуляешь назад до полного околения. Случайно попадаешь домой. Раздеваешься в тепле, садишься к письменному столу. И пишешь, пишешь и получаешь наслаждение. Не от работы, конечно, от тепла.

На дверях КГБ: «Прием граждан круглосуточно».

– А выдача когда?

Вначале были правы те, кто уехал.

Потом недолго были правы те, кто остался.

Потом долго были правы те, кто уехал.

И опять недолго правы те, кто остался.

Сейчас снова правы те, кто уехал.

Хотя когда-нибудь слова «уехать» и «возвратиться» будут значить одно и то же. Это будет зависеть от того, куда еврея поставишь лицом.

Почему здесь так коротко живут друзья? Поживут, поживут, приучат к себе и исчезают. Ни один не остается с тобой. Умирают, уезжают, превращаются в других.

Язык воспоминаний – на нем сегодня и не поговоришь.

Очень коротко живут в этой стране люди, дома, могилы.

Чуть-чуть – и не с кем, одни последние известия.

Мы жизнь не выбирали – мы в нее попали, как лисица в капкан. А будешь освобождать лисицу, она тебе лицо порвет.

У человека, вычисляющего национальность, – жизнь язвенника. Все наслаждаются, а ему того нельзя, этого нельзя…

Чего больше всего хочется, когда влезешь наверх? Плюнуть вниз.

Сам капризен и витиеват.

Сути не имею. Любовью не болею.

Слов не держу. Звоню когда хочу.

Когда хочу немею.

Когда хочу, когда могу,

Когда могу – жалею.

Неудовлетворенными остались наши вертикальные потребности.

Жизнь свелась к сбору горизонтальных благ.

Да. Вся штука в том, что ты стремишься в институт, в консерваторию, в скрипку, в науку, в спорт, лезешь наверх, напрягая все силы, чтобы доказать, что ты не еврей.

И наступает момент, когда ты становишься не евреем, а Ойстрахом, Гилельсом, Плисецкой или Пеле.

Но всегда будут люди выше или наравне с тобой, и для них ты опять еврей.

И что тебе тут посоветовать, кроме как принять, наконец, это звание и умереть среди своих.

У нас в Приднестровье воевать труднее, чем в Афганистане.

Форма одинаковая, лица одинаковые, язык одинаковый.

– Так чего же вы воюете?

– Чтоб ответить на этот вопрос.

– Папа, – сказал сын антисемиту. – Я еврей!

– Как?

– А вот так.

Когда чувствуется, что весь мир лжет? Когда тебе в самолете объявляют, что разница во времени между Москвой и Нью-Йорком всего восемь часов.

– Я впервые в вашей стране, – сказала американка.

– Мы тоже, – сказали мы.

– Не представляю, – сказала американка.

– Вот, вот, вот, – сказали мы.

– Вы знаете, я бы здесь, наверное… – сказала американка.

– Вот, вот, вот, – сказали мы.

– Как вы здесь живете?

– Надо! Кому-то надо, – сказали мы.

– И это вы?

– И это мы, – сказали мы.

И со всех сторон пошло уважение.

А иностранцы думают, что у нас видеомагнитофонов нет, за овощами очередь, вода с перебоями, мяса нет, купаться нельзя, надеть нечего. Ну и черт с ними. Чего их переубеждать.

Я дошел до того, что могу позвонить в Америку, сказать, что у меня хорошее настроение, и положить трубку.

Прогноз погоды: во второй половине дня кратковременный дождь, гроза, ураган, град, катаклизм, ужас, конец света, спасайтесь!

У нас с женой договор: поймаешь – стреляй!

Эмигрант.

Сквозь щели в асфальте – бледные ростки свободы и жалкие вопросы к уехавшим.

– Скажите, вы вернетесь?

– А вы сделайте как надо, и мы вернемся.

– Ладно. А что именно сделать?

– Сделайте свободу и изобилие, сделайте культуру и передвижение, и мы вернемся.

– Ладно. Хорошо…

И обе стороны с дикой тоской и безнадежностью избегают глаз друг друга.

– А если мы все сделаем, вы вернетесь?

– Да, конечно, а как же, естественно.

– А там чего? Лучше, что ли, вам?

– Да как сказать… свои проблемы… Там не рай…

– Да?

– Там далеко не рай.

– Да? А чего там?

– Ну не рай. Всего не расскажешь. Надо жить там, чтоб понять.

– А чтоб понять как здесь?

– Необязательно. Можно жить и там. Там не рай. С одной стороны, вроде все есть, а с другой – душа болит за нас.

– За кого?

– За нас, за нас. Но привык уже.

– Что душа болит?

– Жить там привык.

– Вы ж говорили, что здесь привыкли.

– Раньше – да. Раньше здесь привык. А сейчас там привык.

– А где же у вас теперь эта, ну сейчас уже не говорят, ну родина?

– А какое это имеет значение? Где творю – там и родина.

– Так вы, извините, вы об нас пишете?

– Обязательно. Это однозначно.

– А живете там?

– Да, оттуда видней. Отойти надо слегка и прищуриться. Тогда вся громада, все ваши несчастья видны.

– Это да. Нам тут все не видны.

– Да, вам только часть видна.

– Нам и этого, конечно…

– Нет, этого мало.

– Нам хватает.

– Вам хватает, чтоб жить, а чтоб понять – отъехать надо. И я скажу тебе: приезжаешь сюда, здесь такой мрак, такое хамство, такая грязь… В туалетах вонь. А как вы относитесь друг к другу, как вы относитесь друг к другу… Доннер веттер, облицайтен, ранген, шпацирен, блюхер верк, цумбай шпиль.

– Чего?

– Темнота, понимаешь? А ваши машины? Платья у вас нельзя трогать руками, а хлеб можно. Этого нет ни в одной стране мира… А как она подает?! Как она подает?! Ей что, улыбнуться, карген, бурген, жалко? Ну скажи, что у нее отвалится, если она улыбнется?.. Если ты уже дождался, грехен, бульхен, бортюнгине…

– Это вы матом?

– Не, у нас мата нет.

– А у нас есть еще.

– Да, помню, помню… А как вы тут живете? Как вы тут живете, я не знаю?!

– И я не знаю.

– Вот и я не знаю. Может, действительно каждый заслуживает того, чего заслуживает.

– Может.

– Да и как вернуться? Дети мои уже не мы, понимаешь?

– Как, они же русские?!

– Были, были.

– А снова не хотят?

– Удавятся и меня удавят.

– А если мы все здесь сделаем: и свободу, и продукты…

– Этого мало, херр, надо и культуру, и вежливость, и вымытые продукты, и тишину по утрам, и чистый воздух, и разные машины, и сосиски с капустой, и пиво, и четкость, и пунктуальность, и вековые демократические традиции.

– Так это же будет Германия.

– Вот тогда мы и вернемся.

Наш путь.

А мне лично все равно, хоть еврей, хоть турок, хоть кто.

Но если ты еврей, ты помнить должен, не забывать. Ты мне раньше всех встань и явись-удавись, и доложь-положь.

Я вообще интернационалист, мне все равно, мать их, кто там бурит в углу, хоть казах, хоть кто, лишь бы бурил-давился, мне чтоб дело делал-мучился-страдал. Я всех гадов насквозь вижу с ихними хитростями-прикидками-прищуром. Ты умный – лезь в забой, долби-задыхайся, трамбуй-ковыряй, работай, гад, у меня на глазах, уважай линию партии, укрепляй ее, мерзотник, мелкий пакостник, крупным трудом и гибелью своей, вкалывай-пропадай и возделывай-подыхай лучшую жизнь, потом по читальням будешь бегать справа-налево, слева-направо, очками сверкать в разные стороны.

А страна наша – страна уважения к крупному, грубому, политому соленым потом физическому труду, омоченному кровью вредителей, лодырей и мелких пакостников.

Крупно, крупно и крепко на крови стоят Магадан, Воркута, Ухта, Инта. Стоят, не валятся. Крепкая кладка на крови и белках вредителей-паскуд и мерзотников разных национальностей, а также и героев наших. На века стоят. Не храм на крови – край огромный огнями играет.

И мороз-снег не страшен. Не страшен, нет и нет, не страшен!

Руками, бушлатами, лопатами, языками чистим-вылизываем камни, ложась трупами на обочины: все чисто, проезжайте, товарищи, чисто все!

Нельзя, нельзя ему жизнь давать-ценить. Он себе сразу и только, только и сразу халабуду-ящик поставит и будет жить, мерзотник, только и явно для себя, колупаясь в дерьме своих соток, пожирая национальных птиц и государственные коренья, вредя великому делу прокладки новых путей эпохи, гласящей крупно и твердо: умри, подохни здесь, и здесь, и здесь, и дальше, ибо бездорожье в великой схватке двух систем, одна из которых построена на эксплуатации, другая – на гибели, на светлой гибели сознательно лежащих вниз лицом и образующих дорогу телами своих строителей.

Нельзя, нельзя нам строить без гибели – стоять не будет. Рухнет к чертям, пылью взорвется – возрадуется.

Нету техники, нет умения, нет желания. Только на крови стоит – что Петрово, что Сталиново. Кровь ему качество дает. Когда под каждой шпалой лежит наш скромный герой – и ходит дорога «Москва – Воркута». Ибо очень большие длины и очень много шпал нужно. А всего не хватает, кроме людей. Вот и вперед, вперед!.. Ни что сзади, ни что посредине – только вперед, чтоб выиграть сражение, пока они нас техникой не задавили.

Наша сила в людях, в том, что мы их не считаем, Первые в мире. Мы бросаем их на пулеметы, забрасываем ими ямы, выравниваем ими дороги. Чтоб пройти. Больше у нас ничего нет. Мы серые, мы отсталые, да и у командиров таланту мало… Только-людьмыма, умеющими кусаться, царапаться, выламывать и вырывать кости в тихой ночной борьбе. Людьмыма! Не считая. Начнем считать – пропадем. Посчитаем – пропадем, умрем – не доползем.

Поэтому, не считая, вперед, до той конечной цели, которая там должна быть, мы ее все равно обозначим громадной гибелью своей. Ибо мы – первые.

Не здесь и здесь.

Что сказать тем, кто не был? Что сказать тем, кто хочет?

Счастье я испытываю только здесь, под Москвой, и, кто-то будет смеяться, в средней полосе России. Когда прошел дождь или лес в снегу. Главное, чтоб легко открывалось окно. Я поражался обилию еды, машин, вещей, но там мне нечего было сказать, некому было сказать и незачем было говорить. Незачем было думать. Я мог думать только о нас, говорить только с нашими.

Как бы ты себя ни вел, что-то в тебе есть от твоей страны, что порождает желание подарить что-нибудь. «Это только раз стиранное, это ненадеванное, это тебе будет как раз». Брал, конечно, что ж я могу сделать, если я представитель страны, как нас учили, где ничего нет, как мы сами знаем, и я ничего не могу ни подарить, ни противопоставить, только дождь и лето, снег и лес, громыхающую перестройку. Но все это осталось дома. Пьешь, ешь из чьих-то рук. А деньги там достаются трудно, и вид у нас у всех неважный. И ценности мои, которыми я здесь горжусь, там незначительны, и мышление неприменимо.

Туда трудно приезжать отсюда, там нужно сразу жить лет двенадцать – пятнадцать или родиться и снять проблему. Ты будешь спокойным, спортивным и улыбающимся, из проблем у тебя будут только собственные: любит – не любит, смогу – не смогу. Государства ты не будешь видеть в упор, да оно тебе и не нужно. Ты будешь молча удивляться, если не будет билета, и просто уходить, это настолько необычно, что даже не подлежит выяснению. Ты будешь прислушиваться к себе и выяснять только то, что ты хочешь, не интересуясь тем, есть ли оно. Ты будешь заниматься конструированием, считая прибыль и планируя свой отдых. Большой ли смысл приехать туда даже хорошо? Имея работу, допустим концерты. И жить в хорошем отеле, что сводится к кондиционеру и пейзажу. Лежать на матраце у бассейна в окружении чужой речи. Если даже красивая женщина скажет тебе: «Екскьюз ми», – ты ей максимум скажешь: «Екскьюз ми». Там, когда ты сыт, тебя убивает невозможность разговора с женщиной. Она начинает сомневаться в своей красоте, а ты – в своем уме. Если бы ты собрался там жить, ты б яростно учил язык и вышел через пять-шесть лет на средний пуэрториканский уровень, чтоб подобраться к средней женщине такой же разорванной судьбы. Ты лежишь среди чужой речи, у тебя ампутирован язык, блеск, остроумие, а физическая красота, которую ты привез из страны с плохим питанием, здесь никого не интересует. И ты лежишь, читая русские журналы.

– I аm frоm Моsсоw.

– О, glаsnоst.

Да… да, это все, что ты заработал. Ни ты их, ни они тебя больше не интересуют, ты пополз к воде и присел среди чужих детей. Затем такой же обед, где полчаса тыча пальцем, объясняя, хохоча и плача, ты получаешь не то, что хотел, и ешь его, стесняясь. Затем на лифте едешь к себе в номер 1020 и сидишь, тускло глядя на экран телевизора. Там десять программ или двадцать, а тебе все равно – хоть триста. Или же в театре, где тебе тоже все равно, тем более если это что-то современное в авангардной постановке. И наши все внимательны, и возятся с тобой, и дарят что-то, и кормят. Но, ей-богу, для тебя это не самая лучшая роль. Мой совет: родиться там, пока не поздно. А уж коли ваши родители встретились и полюбили здесь друг друга, нам трудно там и плохо здесь. И нет у нас другого, как изменять жизнь здесь, вначале приближая ее к той, а потом и уходя.

Со своими проблемами и несчастьями ты и здесь неизвестно кто, а там совсем, как кошка на сцене. Куда бы вы ни побежали, вы мешаете всем и не можете играть ничего, кроме кошки на сцене.

Отсутствие женского общества. С двумя долларами и тремя словами для женщины, которая вам понравилась, вы полубродяга или полусумасшедший. Мы об успехе не говорим, но они там так огибают взглядом. Воскресная улица запружена народом, масса девушек, все смотрят, и ни одна не видит вас. Здесь хоть ты обратишь внимание чудовищной глупостью или старым анекдотом, там, открыв рот, ты вспоминаешь, что из него вылетают незнакомые слова с дурацким же хохотом. Эффект разительный. К моральному одиночеству прибавляется физическое.

К вывозу красивых жен отсюда отношусь сочувственно. Лучше разводитесь здесь. Там у вас хватит проблем. Конечно, она вас любит, и по ее инициативе вы побежали в ОВИР, и вы, конечно, там будете искать и найдете работу, и сразу же начнете вкалывать в диком темпе, и вам хватит стрессов и нагрузок, чтоб слегка измениться. Вы уже не любите как прежде – ни времени, ни здоровья. А там-то не то что здесь, а наоборот, там богатство беспредельно, а бедность имеет предел, и всегда найдется он – лет шестидесяти, безумно элегантный, одинокий, седой, в чудовищном «Мерседесе», со своей горой. Да, у него своя гора, внизу спортзалы, вверху рестораны. Как бы вас ни любили, но этот вариант… такое бывает раз в жизни. И: «Я буду жить неподалеку, ты будешь приезжать с детьми. Он такой хороший, он все понимает, ты знаешь, когда мы говорим по телефону, он выходит».

Конечно, это не о вас, конечно, ваша останется с вами, как говорила моя бабушка: «Твоя от тебя не уйдет», хотя большинство уходит. Кто его знает, может, они должны быть не так красивы, как преданны. Но ведь и богатство беспредельно. Представляете, живут в городке наши люди, работают, постепенно богатеют и вдруг: «Миша, представляешь, приезжает шейх из Кувейта и скупает здесь все, а мы думали, богаче Гриши и нет никого».

Нет, нужно родиться там, тогда вам не кажется подозрительным такое количество счастливых лиц. А может, они и не счастливые, просто в улыбках. С детства они не чувствуют государство, а любят страну. Рискуя тавтологией, скажу, уж больно наоборот у нас, уж очень больно наоборот. Страну, что мы любили, заменило государство, его невозможно любить, как бы ты ни изворачивался. Нас пугают родиной с какими-то длинными руками, цепкими пальцами, которая тебя достанет, где бы ты ни был. Там любят не родину и не государство, там любят свою страну, и на себе носят ее флаг, и поют ее гимн у костра. Мы свой гимн не поем. Мы только можем встать под эту музыку в память о погибших.

Страна должна что-то сделать для своих людей. Сколько можно разглядывать свое будущее, ползущее рядом, согнутое на палке, со слезящимися глазами и дрожащими руками?

Страна должна что-то сделать для своих людей. Нет народа. Нет населения. Есть люди. Хоть проститутка, хоть нищий, ты выбрал это дело сам. Это то, что ты умеешь и этим еще кого-то кормишь.

И гостя там никто не боится, накормить и уложить его – одно удовольствие. Конечно, лучше всего с этим родиться, чтоб не спрашивать и не удивляться. Печально. Но не так уж плохо. Может, мы нужны здесь?

Этнические конфликты.

Чувство национального выбора тонкая вещь. Почему комары не вызывают отвращения, а тараканы вызывают? Хотя комары налетают, пьют самое дорогое, а тараканы просто противные. Противные, отвратные, и все.

Куда бы они ни побежали, откуда бы ни выбежали, все с криком за ними. А комары… Хорошо, чтобы не было. Но если есть, ну пусть, ну что делать, в обществе все должны быть. Кроме тараканов, конечно.

Тигров любим, шакалов нет. Хотя тигр подкрадется, набросится, разорвет не то что одного, а целое КБ. Инженеров сожрет, руководство покалечит, веранду разрушит и уснет глубоко удовлетворенный. А шакал?.. Кто слышал, чтоб кого-то разорвал шакал? За что мы его ненавидим? Противный. Да. А тот красавец полосатый – убийца, это доказано. И еще на территорию претендует. Ничего, пусть будет среди нас. А шакалов гнать.

Где логика? Шакал разве виноват? В своем обществе он разве противный? Он такой, как все. Это когда он попадает в другое общество, там он кажется противным. Но если ихняя мама смотрит на себя в зеркало или на своих детей, разве они ей кажутся такими противными, как нам? Или она себе в молодости казалась ужасной? С горбом, клыками, какая есть на самом деле. Да нет. Нормальная.

И среди шакалов есть свои красавцы и свои бедняки. Есть и богачи, хотя все имеют вид нищих и бомжей. Но это на наш взгляд. Им тоже противно, что мы торчим вертикально, шерсть носим только на голове. А вместо клыков протезы. И подкрасться толком ни к кому не можем. А падаль едим так же, как они, и еще ее варим для чего-то. А очки? А животы? Мы очень противные в обществе шакалов. Я уж не говорю о том, что разговор не сумеем поддержать.

Или, как любят говорить, представляете ли вы свою дочь в постели с… и так далее.

У всех есть и нежность, и любовь, и страдания.

Так что в национальном вопросе нужно быть очень осторожным.

Евреи.

Почему у нас диктатура и свобода вызывают позыв антисемитизма? При диктатуре – сверху, при демократии – снизу.

– Евреи принесли много вреда России, – тепло сказал мне зав. отделом юмора «ЛГ». – Ты ведь не станешь отрицать, Миша?

Что я мог отрицать, что я мог утверждать? Этот разговор не терпит доказательств. Требуется одна убежденность. У него она была. А мне нужно собирать факты, а их у меня не было.

– Евреи – масонская организация. Они не нация, они организация.

– Какая? Сколько «с» в этом слове?

– Надо знать, если ты там состоишь, – она мне тоже говорила в самый лучший между нами момент. – Ты даже не знаешь. Но ты там состоишь.

Какой смысл состоять, если не знаешь?

– Вы английский шпион.

– Согласен.

– Вы масон.

– Конечно.

– Вы импотент.

– Нет. Могу доказать.

– Посмотри состав первого правительства: восемьдесят процентов – евреи.

– Изя, это правда?

– Правда, Миша.

И мы сидим подавленные.

Евреи стреляли в царя. Евреи убивали евреев. И мы сидим подавленные. Евреи учат нас всему плохому. Евреи разрушают города. Если это делают русские, то учат их евреи. За Сталиным стоял еврей, за царем стоял еврей, за Наполеоном стоял еврей, за Эйнштейном стоял еврей… Почему же они так любят вторые роли?

Мы, видимо, нашли друг друга и, к обоюдному ужасу, не можем расстаться.

Это редкое счастье – иметь на все случаи своего виноватого, который виноват, что приехал, и виноват, что уехал, что стрелял в Ленина и что промахнулся…

И большое счастье иметь такого товарища, что вспомнит тебе все, о чем ты не знаешь.

– Вы убиваете своих.

– И вы убиваете своих.

– Вы обманываете.

– И вы обманываете.

– Вы нас презираете.

– И вы нас презираете.

– Вы слишком умные.

– И вы слишком умные.

– Вы оккупанты.

– И вы оккупанты…

Мы будем вечной несчастной семьей, ибо никакие другие люди не считают, что всеми их действиями кто-то руководит. Большая дружба скреплена почему-то только одной кровью.

Пусть евреи придумали самое жуткое государственное устройство, но почему они смогли его применить именно здесь? Они разрушили соборы и синагоги… Ребята, а вы все где были? Как вы позволили этим гадам? Да вы же их уже не раз хватали за задницу, били, стреляли, увольняли, не принимали, не обучали, пятую графу ввели… Почему эти гады так изворачиваются, почему они меняют имена, отчества, фамилии, пишутся русскими? Для чего это им так нужно, если они вами командуют? И еще из хитрости, для отвода глаз, командуя Сталиным, убили своих лучших писателей и поэтов.

– Ну это так им надо было…

Большой смысл в этом разговоре:

– Он противный – и все.

– И все?

– Да. Очень противный – и все, и все…

Так и тянет сказать: тебе ж не повезло дико. Страна у тебя, к сожалению, многонациональная, тебе ж чистить и чистить. Это ж когда только ты всех вычистить?! Это ж когда только ты заживешь по-человечески?!

Путевые заметки.

Спокойно, не переживайте, жить негде, мы в ловушке, весь земной шар – дерьмо. Поздравляю!

Чисто, стерильно, качественно, тщательно, протерто. Германия. Матерь всех наших побед.

Скучно так, что можно повеситься на входе и на выходе. Свиная нога с капустой, пюре, пивом. На московский желудок обожрешься до оловянных глаз. Тут они начинают петь марши, надевать мундиры, бежать строем через Берлин. Двести тысяч бегут. А ты опять еврей. А они опять бегут. Молча. Девушки выносят пиво. В магазинах полно. Они здоровеют и маршем куда-то бегут.

Большая свобода. «Ваш мальчик брал у нашего велосипед, там соскочила цепь. Вот счет».

Да, влюблены. Да, держатся за руки. В кафе, да. Пьют левыми руками, правые руки оторвали только один раз, чтобы рассчитаться. Оба. Каждый за себя.

Конечно, это их дело. Но нам-то что там?

Один наш в ихней бане, где все вместе – мужчины и женщины (первый обычай, что мне понравился), сказал среди немцев на плохом английском языке:

– Да что ж вы в сухом пару? Хотите, я вам покажу настоящий пар?

Все молчали.

Он плеснул, достал, принес, отбил, поколотил, перевернул.

Все молчали.

Хозяин по просьбе присутствующих попросил его больше не приходить.

В Германии стерильно, качественно, полезно. Постели себе в аптеке и ложись. Свобода полная. Только не принято. Это не принято, то не принято. Все не принято.

Красиво, сытно, богато и далеко. Америка, едрен-ть!

Грандиозно! Девяносто ТВ-программ! Океаны, каньоны, шельфы! Пока не заболеешь. Они не виноваты, и ты не виноват. У тебя плюс сорок, ты вызываешь «скорую», Еmеrgеnсу, которая тридцать минут разговаривает с тобой по-английски по телефону, а ты плохо. И тебе плохо. Ну плохо тебе. Было хорошо, было очень хорошо, и вдруг стало плохо. Организм, сука, не вынес впечатлений, не вынес вопросов «Как вам нравится Америка?» и выдал сто двадцать пять по Фаренгейту с загадочным желудочным гриппом. То есть ты практически не знаешь, за что хвататься: за кровать или за туалет.

А ты застрахован, не застрахован? А тебе сколько лет? А ты как приехал? А ты у кого живешь?

Нехороший получается разговор – один в кресле, другой на унитазе. И ты ошибаешься все чаще. А у тебя ночь. Все знают, что организм дает дрозда именно ночью. Днем он занят впечатлениями. И ты после сорока минут сдержанной беседы желудком чувствуешь, что они не приедут. И они не приезжают.

И правильно делают. Ты выживаешь сам. Потому что Америка тебе тихо шепчет: «Будь богатым, дурачок. Не останавливайся». Америка тебе шепчет: «Бедных во всем мире так лечат. Бедные они. И лечат их так, бедных».

А в Тель-Авиве наоборот. Тетка моя с гипертоническим кризом вызвала «скорую» по старой памяти. Приехали два амбала из Армии спасения. «Эмерженсы» с большим крестом. Вынесли, повезли, привезли, положили в коридоре. Шесть часов она лежала, никто к ней не подошел, ей стало легче, она встала и ушла сама. Незаметно… Но ошиблась. Счет пришел на сто шекелей за перевоз тела. Сейчас чувствует себя как никогда.

– Какое давление? Какие таблетки? Какие уколы? Мы работаем под аплодисменты, за нами мир следит. Несварение? Вырежем желудок, легкие, печень, вставим все от бабуина, через три дня уйдешь под аплодисменты – и на дерево. Но ты должен быть богатым. Пойми, нам нет смысла.

Конечно нет. Конечно, я понимаю. У нас в России медицина тоже хорошая, просто лекарств нет, инструментов нет, коек нет, еды нет и выхаживать некому. Резать есть кому. Желающих полно. Число хирургов на улице растет не по дням… Зашивать некому и заживать негде.

Дальше!

Сказочная страна, голубое море, белое солнце, вечная зелень, свежие соки, дикие фрукты. Тель-Авив – сказка. Красивей Израиля не бывает. В магазинах опять полно. Порции такие, что тебя раздувает, как дирижабль. А жрать надо, не брать же деньгами. Да тебе деньгами и не дают.

Шмоток полно. Базар такой, что от зелени, помидоров, слив, рыб, дынь, арбузов, картошки величиной с собаку, кукурузы вареной с солью, колбасы телячьей, поросячьей, индюшачьей, халвы тахинной, черешен, фасоли молодой, салата, селедки, водки, пива, соков, давленных тут же, и криков: «Я сегодня сошел с ума, берите все за один шекель!» – ты становишься сумасшедшим.

А еще Иисус Христос, а еще вся Библия на самом деле, и Вифлеем, и Голгофа, и Гроб Господень, и царь Ирод. Все на самом деле!!! И желтая пустыня, и Мертвое море, где женщины плавают в позах, которые раньше видел я один. Такое это Мертвое море.

И Красное море с коралловыми рифами и рыбами таких наглых расцветок и нахальства, что хочется спросить их: «У вас что, врагов здесь нет? А акулы? А русские? Да у нас на Черном море, если б ты даже сидел под камнем и был бы цвета свежепролитого мазута, тебя бы выковыряли, распотрошили и зажарили в твоем собственном машинном масле. А здесь ты нагло меня, Мишу Жванецкого, хвостом в пах. Я понимаю, что ты голубой с желтым. Жаль, я сыт. И жаль, ты не приезжаешь к нам на Черное море, ты б там поплавал».

И рощи оливковые и апельсиновые, где фонарями сквозь зелень светят апельсины, и никто не жрет их…

И вот среди этой роскоши, природы и жизни шатаются люди, которые на неродной родине были евреями, а на родной наконец стали русскими и вокруг себя распространяют текст: «Это все поверхностный взгляд, Миша. Ты в восторге. Ты же не успеваешь глянуть вглубь». Да, не успеваю. Или – нет, не успеваю. Как это было по-русски? Конечно, не успеваю. Конечно, поверхностный взгляд. То, что мы в Москве умираем с голоду, тоже поверхностный взгляд. Но каких два разных поверхностных взгляда.

– У нас тяжело, Миша.

Да, у вас тяжело. А у нас плохо. «Опять разница небольшая, но опять очень существенная», – как любил говорить великий юморист и бывший президент.

Да, среди сказочной и самой красивой в мире библейской страны сидят четыреста пятьдесят тысяч недовольных советских евреев. Их русские жены счастливы! Их русские дети от их русских жен от бывших русских мужей давно выучили язык и стали евреями, и только эти остаются русскими, и говорят по-русски, и не могут спросить, как проехать, и не могут забыть, как они были главными механиками и гинекологами, и сидят на балконе, и смотрят в даль, которой на новой родине нет.

А как я уже говорил, количество сволочей постоянно и неизменно. Уезжаешь от одних и радостно приезжаешь к другим. Там тебе говорили «жидовская морда», тут тебе объяснили, что ты «русская сволочь». И ты уже можешь понять, что чувствует русский патриот.

– Миша, здесь жить очень тяжело. Хотя там жить было невозможно.

– Да. И в далекой Австралии животный мир интересней человеческого.

– Понимаешь, Миша, выехав, мы убедились: всюду плохо. Просто есть места, где хуже, чем плохо. А есть где опасней, чем плохо.

Но никто ни разу не сказал, что хорошо там, где сытно. И когда ты с восторгом перелистываешь колбасу и включаешь автоматическую коробку передач, твой старый друг, твой друг детства, человек, с которым ты перепил и переговорил всю жизнь, смотрит на тебя как на идиота.

– Что машина? – говорит. – Она кусок железа! Что выпивка? Это здесь не проблема. Вот где бы заработать?

– Да, – говоришь ты, – а у нас как раз выпивка – проблема, а колбаса – роскошь, а заработать не проблема, но вылечиться нельзя. Ну, Шура, что будем делать?

– Давай опять договоримся. Мы опять дадим им срок. Два года.

– Кому?

– Твоим правителям и моим. И если за два года они ничего не исправят, мы уедем.

– Опять?

– Да. Ты отсюда, я оттуда.

– И куда?

– Куда-куда? В нейтральную страну. Поедем к черным и будем там белыми.

– Или поедем к белым и будем там…

– Ладно. Давай дадим им пять лет…

– Хорошо. Дадим им пять лет. Если они ничего не сделают…

– Мы умрем.

– Нет. Мы так напьемся, что им будет стыдно. И еще одно, главное. Главное, чтобы нас не выбрали правителями, потому что… Кроме проклятий…

– Я хотел тебе сказать, Шура, чтоб ты не возвращался. У тебя такая национальность. Там и раньше было не для тебя, а сейчас…

– А я хотел тебе сказать, Миша, чтоб ты не приезжал. У тебя такой жанр…

– Алло! Я хотел тебе сказать…

– Алло!..

– Алло! Не возвращайся…

– Алло! Не приезжай!..

– Алло! Ты меня слышишь? Мы в ловушке под названием земной шар. Если вырвешься, позвони.

Одесский телефон

Америка на этот раз!

Пишу и лечу в самолете USА.

Оказывается, хорошо, когда тебя не знают. Вокруг все говорят на непонятном языке. Ты сидишь и вдруг сам заговариваешь на еще более непонятном языке!

– Что вас поразило в Америке?..

– То, что я говорю на непонятном языке.

Могли бы дать и полную банку томатного сока, а не стаканчик. Ну бог с ними. Ручку, кстати, держать все тяжелее, мыслить все мучительнее. Бросить бы и то и другое и растянуться в Одессе, в Аркадии, на плитах. Но надо лететь.

Догадываюсь и лечу. Лечу и догадываюсь. Бросить бы и то и другое на полпути. Но сюжет завершить надо. Читатели ждут. Пересмотрел прессу «US tоdау» и «Реорlе»… «Люди», кстати, еще как-то, но «пипл». Вот противные среди них – это пипл. А есть такие вумен, еле пипл унесешь. Пошутил, черт возьми.

Родина приближается неумолимо. Ощущение опасности, пьянства и женщин. Родина – царство этих трех понятий.

Теперь о том, откуда удаляюсь. Дома там у наших огромные, как райкомы КПСС. Внизу белые рояли, бассейны и джакузи. С родиной связь через живопись. Вошел в картину и вышел в снег к курятнику.

Джакузи.

Между прочим, не крупа для кур. Это такая ванна, туда садишься, а она бурлит вокруг. Ты сам спокоен, а вокруг все бурлит. А когда вокруг все бурлит и в тебе все бурлит, это уже наш митинг.

Бассейн кривой, как фасоль, в нем так и плавают, наталкиваясь и отскакивая, человек ведь плавает по прямой, а бассейн кривой.

Дальше, вернее, выше. Со второго этажа видны горы и море. Не горе и море, как в Одессе, а горы и море. Снизу пахнет жареным мясом, это не из рояля, а из барбекю. Барбекю, джакузи и «Сандуны» – разные вещи.

О! Плохо запахло! Стюардессы приступили к раздаче ланча. Ланч – это не обед. Это ланч. После трех-четырех ланчей появляются бодрость, подвижность и пропадает аппетит. Ланчеватость.

Заслышав запах ланча, вся USА рвет в другую сторону. В нем что: чикен, жаренная на собственных костях, фасоль, сваренная на воде, зелень, выращенная на воде, бисквит, высушенный без воды. Рядом соусы. При незнании языка салат получаешь с вареньем и чай с горчицей. Никогда я так быстро не отвыкал от еды. За месяц из «пятьдесят четвертый размер – второй рост» в «пятьдесят второй – первый рост». К вечеру очень помогает барбекю, и вы впервые в жизни артиста ложитесь спать с пустым желудком, и впервые вам не жалко себя, а радостно. Какая здоровая страна.

Барбекю – чтоб она горела, это не кушетка, это народная шашлычница Америки на сетевом газу с приборами и автоматическим управлением. То, что она делает, я описывать не буду, потому что из-за нее похудел на два размера. Бросьте туда мясо, а потом ползите в угол и грызите его, придерживая лапой.

В USА есть все. Все, что вы захотите, там есть. Только нужно искать. Вернее, искать мы привыкли – нужно найти… А чтоб найти, нужно искать и находить. Потому что есть все, кроме того, что ищешь. Хотя и это есть, но нужно искать. Поэтому все долго покупают то, что не нужно, чтоб потом не искать. В общем, вы берете все, что видели по телевизору. Такой нож! У ведущего в руках он режет сначала молоток, потом помидор. У вас в руках он не режет ни молоток, ни помидор. Вы к нему привыкаете и уже не можете без него. Авто огромная, как линкор, она капотом закрывает полмира, а за багажником другой город, стоит копейки, потому что потом все сожрет, но родная, как тетя. Как же с ней расстаться. Эти очень хорошие вещи продать невозможно. Они падают в цене, как только куплены. И все дарят. Можно дарить дальше. Пока в самом конце кто-нибудь один, которому стукнуло шестьдесят, не окажется заваленным…

Сэйл, барбекю и иншуренс – это не родственники. Сэйл – это распродажа, где вы со свистом берете все, что не нужно. Ну как же – магазин уезжает и распродает по дешевке то, что ему не нужно. Вы хватаете, и это уже не нужно вам. Это сэйл. На то, что нужно, сэйла не бывает.

Иншуренс – это тоже не родственник – это страховка, где тоже застраховано все, что не нужно, то есть то, что ломается один раз. Допустим, череп. А вот зубы – нет. В общем, вы так долго и хорошо лечите то, что не нужно, что оно начинает болеть и его лечить уже нужно. Постепенно иншуренс охватывает все тело, кроме тех органов, что ломаются. Вы тратите все больше денег, а когда что-то ломается, вы узнаете, что оно страховкой не покрыто, вы добавляете денег и покрываете то, что сломалось, а за это время ломается непокрытое.

Ситуация сказочная: всего полно, все есть, хотя почему-то не все счастливы. Почему же не все счастливы, спросите вы, знакомясь с населением, особенно с его русской частью. Столько счастья вокруг, а в глаза оно не попадает. А несчастливы как раз те, которым что-то нужно в данный момент. Допустим, ваш перелом и их врач. Они не соединяются.

Или что-то крупное, купленное неудачно! Его ни поменять, ни сдать, ни бросить. Казалось бы, можно продать. Но кому? Оно же куплено неудачно. Допустим, дом, где москиты. Значит, вы выбираете зиму и, краснея, говорите, что ни одного комара. Так и есть. Вы не врете в данный момент, жаль только, что вы в эту страну приехали позже других. Вот что вам мешает, и это уже не изменить.

Депозиты, моргиджи, лоны. Это не закуски, это ваши отношения с банком, развивающиеся по ниспадающей: от бурных объяснений вниз к могиле, которая тоже его собственность.

Велфер, гринкарта, лайсингс – это не болезни, это суставы отношений с государством по нарастающей от недоверия к большой односторонней любви.

Теперь американские женщины.

Это не лианы, не дикий виноград, ничего вьющегося и обвивающегося. Это одинокостоящие прямоторчащие засухоустойчивые независимые колючие растения. Красивых женщин много, хотя их не видно. Видимо, они не там, где их можно увидеть лично, они на экране, в рекламе, высоко в офисе, далеко в горах.

Они не хотят быть объектом сексуальных притязаний. И я их понимаю. Но кто же будет?

Я думаю, найдут. Первый, кто найдет им замену, дико разбогатеет. А пока они бегают, прыгают, волокут штангу, бьют ногой в пах и по фигуре уже не отличаются от мужчин. Остался пустяк, который они отрастят за два-три года.

Кстати о спорте: мы считали, что в USА нет толстяков… Не заметил, чтоб их не было. Наоборот, очень много очень толстых женщин в мини. Это открыто, красиво, бугристо. Наводит на мысль об альпинизме. Они тоже не желают быть о. с. п., то есть объектом сексуальных притязаний, им хочется придать своей жизни официальный статус.

Резюме: те, кто уехал, чтобы не вкалывать, а делать деньги, с удивлением убедились, что тут надо вкалывать, а в это время на Родине делают деньги. И последнее: в американском самолете чисто, быстро и нет хамства, это понимаешь и без языка. В нашем самолете мало того что можешь упасть, но, когда я спросил у стюардессы, есть ли у нее лед, она поинтересовалась, а есть ли у меня коньки.

Это действительно смешно.

Целую вас. Ваш ледчик Миша.

Одесский телефон

На американском телевидении.

Документальная история.

Соединенные Штаты Америки. Шеф телевидения, переводчик и я.

Шеф телевидения. Давайте читайте ваш юмор, что-нибудь без политики. Мы будем переводить.

Я. Женщин умных не бывает. Есть прелесть какие глупенькие и ужас какие дуры.

Переводчик. Наш друг из Советского Союза утверждает, что умных женщин не бывает вообще. Бывают не такие умные и очень неумные.

Шеф. Абсолютно, что ли?

Переводчик. Да.

Шеф. Это, конечно, кому как повезет. Что ж ему так не везло? Ну и что здесь смешного?

Переводчик. Ну… в словосочетании, что умных женщин нет, есть неумные.

Шеф. М-да… И они там смеются?

Переводчик. Он говорит – да.

Шеф. Ну пусть пошутит еще.

Я. Я вчера видел раков по пять рублей, но больших. А сегодня были по три рубля, но маленькие. Те были большие, но по пять. А эти маленькие, но по три. Те были вчера, но по пять, но очень большие, но вчера, но по пять, но очень большие. А эти маленькие, но по три, но сегодня. А те вчера, но оче…

Шеф. Так, все, хватит. Переводите.

Переводчик. Он говорит, что вчера видел… там такие омары речные. Большие.

Шеф. А разве речные омары большие?

Переводчик. Ну вот он говорит, что видел больших. И их цена была пять рублей. А сегодня он видел маленьких речных омаров. По три рубля. И вот он вспоминает. Что те были по пять рублей, потому что были большие, а…

Шеф. Это вчерашние, что ли?

Переводчик. Да. А сегодняшние были по три рубля, потому что были маленькие.

Шеф. Ну и что?

Переводчик. Ну вот он и шутит, что те вчерашние продавались по пять, потому что были большие, шутит он, а сегодняшние продавались по три, потому что были маленькие.

Шеф. И что, он говорит, что он там популярен?

Переводчик. Он говорит – да.

Шеф. Он один это говорит или еще хоть кто-нибудь говорит?

Переводчик. Ну вот наш атташе по культуре – просто с пеной у рта… Он же его рекомендовал.

Шеф. Так. Ну-ка еще повторите мне про этих омаров. Я хочу разобраться.

Переводчик. Он говорит… Что вчера видел омаров по пять рублей – больших. А сегодня видел по три рубля – маленьких. Вот он там повторяет, что те были по пять рублей, потому что были большие… А сегодняшние были по три рубля, потому что были маленькие…

Шеф. Так. А почему вчерашние не были сегодня по три?

Переводчик. Ну, видимо, там вчерашних не бывает, они все съедают в тот же день.

Шеф. Значит, если я его правильно понял, вчера он видел больших омаров, поэтому они были по пять. Сегодня он видел маленьких омаров, поэтому они были по три.

Переводчик. Да.

Шеф. И они там смеются?

Переводчик. Он говорит – умирают.

Шеф. Так. Клинтон точно тоже проиграет эти выборы. Я не вижу толку в помощи этой стране! Мы бросаем миллиарды, а они не знают, что такое рынок! Смеяться над тем, что большие омары по пять, а маленькие по три!.. Они понятия не имеют о купле-продаже. Это сумасшедший дом! Спросите, им что, выдавали этих омаров на пайки?

Переводчик. Простите, вам что, выдавали омаров на пайки?

Я. Омаров на пайки?!.. Это Эн-би-си или сумасшедший дом?

Шеф. Что он кричит?

Переводчик. Он кричит, что у нас сумасшедший дом.

Шеф. Так. Все! Спросите, у него есть какие-нибудь шутки о сталинских репрессиях?

Переводчик. Нет. Он говорит – нет.

Шеф. И что, он говорит, что публика смеется на его концертах?

Переводчик. Да, он говорит – смеется.

Шеф. И наш атташе смеялся?

Переводчик. Да, он сам это видел.

Шеф. У меня нет основания ему не верить. Он абсолютно без юмора, значит, честный парень. Так. Скажите ему спасибо. Скажите, что он нам очень помог. Он, конечно, никакой не юморист, он политик. Мы его дадим под рубрикой: «Смотрите, кому помогает Америка!».

Одесский телефон

Удар с предоплатой.

Государственный разговор в дорогом ресторане.

– Поймите! От развитых стран нам требуется не помощь, а партнерство. Объясняю, как это все происходит. Вы даете деньги – мы равноправно участвуем, то есть мы высказываем свой взгляд на наши проблемы.

Вы не просто нам даете деньги, вы получаете взамен наше виденье наших проблем.

Вот как в этом ресторане. Мы вас пригласили, так? Вы оплачиваете и взамен получаете вот эти блюда. Но мы не оставляем вас без внимания и наших консультаций. Здесь наши знания и наш опыт неоценимы. Ибо мы здесь живем. В этом и открытость нашей экономики сегодня.

Да, сегодня мы за ваши деньги угощаем вас вашими продуктами. Но вы получаете от нас нечто более ценное – анализ сегодняшней ситуации и, если хотите, прогноз. Но и это не все: преимущество мы отдаем той помощи, которая влечет за собой другую помощь, более мощную и длительную. То есть речь уже идет о поддержке, которую вы нам можете оказать, и за это вам, конечно, придется бороться с другими. В этом, еще раз подчеркиваю, открытость нашей экономики и даже, скажем четко, ее суть.

Кстати, эти первые взносы, которые мы получаем от вас за право оказать нам помощь, – ничто по сравнению с той борьбой, которая развернется за право помогать нам через два-три года.

Ведь мы у вас можем брать все. Начиная от лекарств, кончая деньгами.

Причем возможности наши неограниченны. Мы будем брать у вас фильмы, программы, телеигры, даже реплики «оставайтесь с нами» и подтяжки ведущих, все это мы у вас берем. И к этому мы будем еще брать у вас деньги на осуществление всего этого. И это только начало.

Но за право нам помогать вам придется побороться. В основном с нами на первых порах!

Наша ментальность… видите, мы и это слово взяли у вас. Так вот, наша ментальность позволяет нам принимать помощь от вас, только если вы будете воспринимать наши проклятия в ваш адрес с благодарностью. Обвиняя вас в заговоре, лишая виз, не давая вам никаких прав, лишая всяких надежд на прибыль и подставляя под пули наших новых, мы устанавливаем тот баланс интересов, которым мы уравновешиваем вашу помощь.

Вы меня поняли? Это и будет тем стимулом, который подтолкнет вас на наш рынок.

А рынок у нас огромный. Я не представляю даже, что нам сегодня не нужно. В чем мы свирепо не нуждаемся. Любой гвоздь. Обломки кирпича. Отходы вашей пищебумажной продукции. Нет, я не оговорился: пища – пищебумажной продукции. Любые проповеди и музыкальные инструменты. Причем все это с обслуживанием запчастями и гарантией. Это в крупных городах. А глубинка вообще… Там будут рады, даже если вы осенью проедете мимо них. На чем угодно. Это будет незабываемо и для вас, и для них. Поэтому никого не слушайте, везите деньги, машины, продовольствие.

А в качестве ответной платы мы требуем только одного – принять нас в Совет Европы, в Парижский клуб, в Совет развитых стран и в Миротворческий процесс. И конечно, учитывая, какие возможности мы предоставляем вам, мы вправе требовать в процессе расширения НАТО отхода от наших границ, то есть расширяться – сужаясь. Но здесь я уже касаюсь военной доктрины.

Так вот! Вы, конечно, должны дать нам возможность угрожать вам, а может, и нанести первый ядерный удар, если мы восстановимся до такой степени с вашей помощью, на что мы тоже вправе рассчитывать.

Таким образом, предлагаемый нами баланс взаимных интересов наступит только после того, как вы на деле, а не на словах вложите деньги в нашу военную стратегическую промышленность, чтобы мы могли нанести по вам удар. Причем внезапный – и это наше условие. Но, естественно, с вашей предоплатой.

Воюем, братцы, воюем.

Я, наверное, последний, кто усомнился в человечности человечества. Я последний, кто думал, что правители их толкают. Сами не воюют, а прокричат: «Вперед!» и «Назад!».

Да, конечно, может, так и было, пока не было телевидения. Сейчас бой транслируют. Белье гладишь и бой смотришь. Завтра продолжение. Не скажу, что захватывает. Драматизма много, а драматургии нет.

Причина всего одна. Одни сказали: это наше, другие сказали: нет, и все.

Ни свобода слова, ни демократия, все это никакой роли не играет. Никто за свободу умирать не пойдет. И искать тех, кто мешает нам жить, никто не пойдет. Их же надо искать, они же мешают где-то в стороне. Год уже какой, а принцип семнадцатый. Верный, точный и поднимающий: бери – твое!

Стали бы они иначе воевать с таким вдохновением. Лица веселые. Стоят вокруг миномета, подчеркиваю – стоят! – уши зажали: «Давай!» Один мину в трубу бросает. Все весело взглядом провожают. Есть! Точно в санаторий. Хорошие, веселые ребятки, в майках и тапочках домашних. Чтоб было удобнее воевать. Босиком на танке. А вокруг пляжи, магазины, девушки загорают, а ты на танке.

– У! Черноглазая! Лезь на танк. Поедем по магазинам противника искать.

Как они врага отличают? Один в бороде, и другой в бороде. Оба матом по-русски. Может, по татуировкам? Говорят, повязки надевают. Повязку поменял и в тыл врага ушел. Продавцов с ума сводить.

– Вроде ваши уже были? Или это враги были?

В общем, какие-то враги были, все забрали, всех девиц перетоптали. Хотите по второму разу, приходите по второму, чтоб глубже в тыл противнику зайти. Конечно, интересно. Конечно, весело. Это не в болотах сидеть. Сейчас холода начнутся, может, боевые действия прекратятся, потому что холодно будет. Кто в дождь воюет? Или за городом? Только среди отдыхающих. В торговых рядах. И добираются туда мгновенно. Добровольческие объединения. Броском! Ночью вышли, утром прибежали. И победили. Потому что те сразу себе поражение записали. Они же думали, что это грабеж, а это война. И между прочим, за независимость.

Женщины, бедные, так теперь жалеют, что в политике не разбирались. Их сперва те, кто за независимость, потом те, кто за целостность, а самыми первыми была группа захвата. А потом разведка прибежала.

Она, бедная, в объятиях бьется:

– А вы меня за что?

– За независимость.

– А кто ж тогда был этот лысый?

– Это был наш главный враг.

– А он мне понравился…

Мирное население страдает, конечно. Но в этом весь смысл. Кто ж будет воевать там, где никого нет.

Опять гибнут старики и дети. А на ком еще свою силу показывать?! Не на регулярных же войсках! Это ж не будет тогда за независимость.

Как не воевать, когда по подвалам вино есть, барашки где-то блеют, не понимая, что этим себя выдают. У барашка противник все. И у женщины. И у ребенка. Что он понимает, годовалый, шевеля обрубочком ножки? Что он понимает?!

Где чья независимость! Кто чего добился, начав войну? И все справочники у них правильные. Убивают детей, ради которых все это затеяли. А если еще платят за выбитый глаз, за челюсть врага… Кто-то платит, чтобы откупиться от личной войны.

Девочка-снайпер на чердаке птички ставит. Раньше на домик хватало двадцать два – двадцать три врага. Теперь тридцать три – тридцать четыре, инфляция.

И в России смена растет. В черных рубашках. Идейные. Дай им только… Через день замелькают. С женскими ожерельями на шеях и золотыми зубами в карманах. Этим у них закончится идея.

Интересно им всем воевать. Свежо, захватывающе. И весело. И сексуально, и раскованно. По-молодежному. Все там есть, кроме причины…

И еще мешают цивилизованные. Они не хотят, чтоб какой-то народ исчез вообще. Хотя он очень мерзкий.

Очень тяжело у телевизора. Вроде выходной, а все куда-то побежали, все куда-то стреляют. Так что психически слабые и материально неустойчивые не выдерживают и присоединяются. Терять-то нечего.

Главное, вспомнить, какую территорию не отдать.

Главное – какую территорию не отдать… А кому не отдать? Это не вопрос. Мы найдем. Мы ему голову открутим.

Вперед назад.

Ну слава Богу.

Я и так никогда не терял оптимизма, а последние события меня просто окрылили.

Я же говорил: «Или я буду жить хорошо, или мои произведения станут бессмертными».

И жизнь опять повернулась в сторону произведений.

А они мне кричали: «Все! У вас кризис, вы в метро три года не были. О чем вы писать теперь будете? Все теперь об этом. Теперь вообще права человека. Теперь свобода личности выше народа».

Критика сверкала: «Вечно пьяный, жрущий, толстомордый, все время с бокалом» – это я.

А я всегда с бокалом, потому что понимал: ненадолго.

Все по словам. А я по лицам. Я слов не знаю, я лица понимаю. Когда все стали кричать: «Свобода!» – и я вместе со всеми пошел смотреть по лицам.

Нормально все. Наши люди.

Они на свободу не потянут. Они нарушать любят.

Ты ему запрети все, чтоб он нарушал. Это он понимает.

– Это кто сделал?

– Где?

– Вот.

– Что сделал?

– Что сделал, я вижу. А кто это сделал?

– А что, здесь запрещено?

– Запрещено.

– Это не я.

Наша свобода – это то, что мы делаем, когда никто не видит.

Стены лифтов, туалеты вокзалов, колеса чужих машин.

Это и есть наша свобода.

Нам руки впереди мешают. Руки сзади – другое дело.

И команды не впереди, а сзади, то есть не зовут, а посылают.

Это совсем другое дело.

Можно глаза закрыть и подчиниться – левое плечо вперед, марш, стоп, отдыхать!

Так что народ сейчас правильно требует порядка.

Это у нас в крови – обязательность, пунктуальность и эта… честность и чистота.

Мы жили среди порядка все семьдесят лет и не можем отвыкнуть.

Наша свобода – бардак. Наша мечта – порядок в бардаке. Разница небольшая, но некоторые ее чувствуют. Они нам и сообщают: вот сейчас демократия, а вот сейчас диктатура.

То, что при демократии печатается, при диктатуре говорится.

При диктатуре все боятся вопроса, при демократии ответа.

При диктатуре больше балета и анекдотов, при демократии – поездок и ограблений.

Крупного животного страха – одинаково.

При диктатуре могут прибить сверху, при демократии – снизу.

При полном порядке – со всех сторон.

Сказать, что милиция при диктатуре нас защищает, будет некоторым преувеличением. Она нас охраняет. Особенно в местах заключения.

Это было и есть.

А на улице, в воздушной и водной среде это дело самих обороняющихся, поэтому количество погибших в войнах равно количеству погибших в мирное время… У нас…

В общем, наша свобода хотя и отличается от диктатуры, но не так резко, чтоб в этом мог разобраться малообразованный человек, допустим, писатель или военный.

Многих волнует судьба сатирика, который процветает в оранжерейных условиях диктатуры пролетариата и гибнет в невыносимых условиях расцвета свободы.

Но это все якобы.

Просто в тепличных условиях подполья он ярче виден и четче слышен. И у него самого ясные ориентиры.

Он сидит на цепи и лает на проходящий поезд, то есть предмет, лай, цепь и коэффициент полезного действия ясны каждому.

В условиях свободы сатирик без цепи, хотя в ошейнике.

Где он в данный момент – неизвестно.

Его лай слышен то в войсках, то на базаре, то под забором самого Кремля, а чаще он сосредоточенно ищет блох, с огромной тоской по ужину.

И дурак понимает, что в сидении на цепи больше духовности и проникновения в свой внутренний мир. Ибо бег за цепь можно проделать только в воображении, что всегда интересно читателям.

Конечно, писателю не мешало бы отсидеть в тюрьме для высокого качества литературы, покидающей организм. Но, честно говоря, не хочется. И так идешь на многое: путаница с семьями, свидания с детьми… Тюрьма – это уже чересчур.

Что сегодня радует – предчувствие нового подполья.

Кончились волнения, беготня, снова на кухне, снова намеки, снова главное управление культуры и повышенные обязательства, снова тебе кричат: «Вы своими произведениями унижаете советского человека», а ты кричишь: «А вы своим велосипедом его калечите».

Красота! Тот, кто нас снова загоняет в подполье, не подозревает, с какими профессионалами имеет дело.

Сказанное оттуда по всем законам акустики в десять раз сильнее и громче, и лозунг руководства «Работать завтра лучше, чем сегодня» – в подполье толкуют однозначно: сегодня работать смысла не имеет.

Приступ пессимизма.

Нет больше Родины и Народа. Под этим именем никто не хочет выступать. Есть Я, осуществляемое с большим трудом.

Время кончилось. Жизнь началась сначала. Прекратились лауреаты, секретари, герои, массовые протесты и всенародные подъемы. Остался мат, лай собак, визг женщин, прибой грязных волн о грязный берег.

Пыльной и дырявой стала надежда.

Как горизонт, отодвигается счастье.

К рукам приближается оружие.

Плохие и мертвые попадаются все чаще.

Электричество и канализация на последнем издыхании.

Интерес к окружающему уже не в состоянии преодолеть тревогу и болезнь. Хорошее настроение только у пуделей, а смех только у идиотов. На улицах, в квартирах, на кухнях смех не слышен. Телефонный разговор стал коротким.

«Запиши мой телефон», – говорят друг другу и прощаются.

Напряженная тишина. Безмолвные очереди машин в ожидании бензина. В человеческой очереди попадается труп. Отъезды стали бытом. Возвращения потеряли ориентацию. У обещавшего вернуться нельзя понять – куда. И понимать некому.

Никто не загорает, не отдыхает, не живет. На пустынном берегу откуда-то взявшиеся сирийцы строят гостиницу. В тайге неизвестные турки строят гостиницу. Немцы восстанавливают барскую усадьбу.

Примерно так, примерно так…

Редакция, которую покинула надежда, выпускает журнал. Ищут анекдоты, заглядывают в постели, звонят за рубеж.

Голоса все глуше. Смешное какое-то осталось, но уже не смешит и плохо доходит.

И почта не находит себе места. Под разными названиями выходят одинаковые газеты.

Армия неожиданно стала жалобной, раздражительной. Опять оказалась не приспособленной к военному времени, нуждается в длительной войне, чтоб набрать опыт. А люди не хотят этого опыта, а без людей она не может. Много журналистов и мало солдат. В атаку идут операторы. Солдаты окапываются. Противник есть, погибшие есть, а фронта нет. Генералам столы сервируют на картах. Из танка спрашивают, как проехать к противнику… Мальчик показывает и бьет гранатой вслед. Победа не нужна никому, пока идет снабжение.

Обоим президентам внушают, что это очень сложная и жестокая война с коварным, умелым и жестоким противником.

Эти бьются за свою родину, и те бьются за свою родину. И все находятся на своей родине, отсюда невнятность героизма и отсутствие подвигов.

Лекарства отняли у городов, передали солдатам, и возросли потери в тылу. Продолжительность жизни одна у мирных и у солдат. Врачи из каких-то остатков что-то делают. Больные в карманах приносят вату, марлю, инструмент. «Скорая» доехать не может. Приехав, отъехать не может. В этих пробках и угнать невозможно.

В больницах врачи как-то пытаются смерть отодвинуть, но жизнь дать не могут и так и выпускают в это месиво.

А тут страсти кипят: наваливаются, рвут, режут. Беззащитное готовится к уходу. Защититься невозможно. Воры и так уже в лучших машинах, в лучших квартирах, в лучших костюмах, в лучших часах и с лучшим оружием.

Молодое и кипящее ничто не считает чужим: чужую жизнь не считает чужой, и чужую жену не считает чужой, и милицию не считает чужой, а страну считает своей. Кто не хочет пропасть, к ним присоединяется и все равно пропадает. Потому что идет на войну…

Примерно так, примерно так…

Увидя пятерку молодых в машине, все разбегаются. Куда они едут? Против кого? Где выйдут и кого убьют? Все головы в плечи и домой. А там, кроме двери, ничего. Дверью прикрыты. За дверью не живем, готовимся… Если вдруг пропадут свет и вода, никто не выйдет. Боятся. Рассвет как спасение.

Примерно так, примерно так…

Разница между полами перестала волновать. Приумножать население никто не хочет.

Примерно так, примерно так…

Вот из-за поворота выходит человек… Все может быть, но ничего хорошего это не означает.

Оркестр, пожалуйста. Медленно и печально.

Цирк.

Ничего нет нашей жизни хуже – лучше – скучнее – веселее – интереснее – страшнее – голоднее – сытнее и зажигательно убийственнее! Каждый прожитый день высекается на теле неизлечимой зарубкой – шрамом – фурункулом – прыщом – царапиной!

Наш светлый – темный – радостный – печальный продукт невозможно сначала отыскать, потом достать, потом сварить, потом разжевать, потом проглотить, потом переварить. Символ нашей жизни – разбитый унитаз.

Обстановку видеть – слышать – понять невозможно! Жить нельзя. Но даже на эту жизнь покушаются те, кто живет еще хуже, хотя хуже некуда. Но они живут.

Даже не живут, а пытаются жить неоднократно. Последнюю попытку начать жить предпринимают перед самой смертью, выезжая в другие страны, чтоб удобрить те поля своими нитратными телами.

Кто-то в муках рожает детей, удивляясь, почему муки не кончаются с их появлением. Время от времени из репродуктора, затянутого паутиной, сипло слышен новый закон и тихие предсмертные дебаты, которые не могут привлечь внимание копошащегося в свалке населения. Группы преступников уже никого не могут оскорбить, а тем более испугать мучительной смертью, что и так тянется от рождения.

В этом огромном цирке, возникшем на кладбище и веселящем весь мир, покойники сидят рядом с живыми и принимают на себя все упреки и подозрения, самодовольно усмехаясь зелеными губами.

Здесь бродят толпы прихожан в поисках виноватых и находят, и с криками присоединяют их к покойникам, и добавляют заслуги, и еще долго пристают к мертвым – как вы могли!

В этом веселом цирке, торчащем в центре цивилизованного мира, голодающем среди моря еды, оборванном среди гор одежды, болеющем древней чумой, корью и водянкой, старая машина всегда лучше новой и вчерашний день лучше сегодняшнего.

А бедные люди бьют землю кирками, ломами и дерутся за привозные рукоятки к лопате.

Здесь парламент учится у населения, а население учится у парламента, и опять откапываются покойники, чтоб разглядеть их национальность.

Здесь есть свои звезды и авторитеты, вся жизнь которых служит примером, кроме начала – они не там родились.

О, если бы они могли! Они б зубами, ногами, ногтями переменили место рождения. Но они не могут и вынуждены служить примером остальным. И, разгребая навозную кучу своей жизни, ищут в ней зерно какой-то любви, какой-то ночи, какой-то дружбы и клянутся быть вместе, уезжая по одному, перевозя туда свои несчастья, уже там выкрикивая хрипло: социализм, капитализм, хотя из этих слов человечество признает только гомосексуализм – тоже от изобилия.

Что может быть интереснее этой картины, которую создаем мы своими лицами, телами, а вокруг стоят джентльмены с дамами и показывают сигарами:

– Вот этот…

– А вот эта…

– А вот эти…

– О, вери гуд. Файн, изумительно.

– Неужели все это движется?

– Да, сэр!

– И ночами?

– Да, сэр.

– И что, они там живут?

– Ну как сказать, сэр… Во всяком случае, вот сейчас они принимают какие-то законы. Вот если вы прислушаетесь, слышно: «консенсус», «кворум», «президент»… Очень любопытно, сэр.

– Только немножко запах…

– Что делать, сэр, они живые.

– И что же они там едят?

– Ну, не при дамах…

– Я думаю, если открыть широкий доступ, это может быть очень интересно.

– Да, сэр, смельчаков можно туда запустить. При соответствующей экипировке.

– Что-то вроде скафандра?

– Да, сэр, с полной автономией.

– Может быть, их чем-то подкармливать?..

– Тогда какой смысл…

– Да, да, да…

Где еще? Когда еще? Кто еще возьмет на себя смелость жить нашей жизнью? И еще праздновать… И еще любить…

И еще сердиться на кого-то и принимать близко к сердцу какие-то мелкие неприятности типа творческих неудач.

Приметы сведущих.

Видите очередь за босоножками – лето будет жарким.

Видите за колбасой очередь – зима будет холодной.

Видите за мылом очередь – к забастовкам.

Евреи клином на Запад потянулись – это к бурным конфликтам в Закавказье.

А видите очередь за всем – значит, снова колхозы укреплять будем.

А как народ исчезает с улиц, площадей – это к социализму.

А как на замки, запоры, ставни закрывают все – коммунизм близок… Ему (в отличие от тайфуна) дают мужские имена: капут, абдуценс, конец, капец, развал, гроб и полный…

Ждать.

Покой, зелень, тишина и невраждебность остались в прошлом или переместились в самые отдаленные места страны, где Человек и зверь встречаются наедине.

Центр бурлит. Людьми отравлен организм. В магазинах на прилавках и полках одни люди, и ворвавшийся на склад обнаруживает только ворвавшихся туда раньше. Леса, сады полны людей, с трудом заменяющих грибы и ягоды.

Окрестности и пейзаж из людей. Линия горизонта из солдат с палками.

Люди и люди, маленькие и большие, красные и синие. Предметов нет – исчезли. Их заменили люди, возбужденные и перекошенные.

– Как дальше жить будем? – спрашивают они друг друга и – во все стороны.

– Где предметы для быта, еды и перемещения? – гудят они, отойдя от станков и полей, сталкиваясь и перемешиваясь в равнодушном пространстве.

– Дайте товары, – говорит толпа своему руководителю.

– Дайте товары, – говорит свой руководитель своей толпе.

– Дайте, дайте, – мычат коровы, ревут быки, стучат министры, плачут дети.

– Givе mе, givе mе, – тянутся руки сквозь колючую проволоку государственной границы.

– Что вам дать? Whаt dо уои wаnt?

– Все, что у вас есть или было. Не выбрасывай! Дай выброшу, дай сам выброшу!

– Почему у вас все есть или было? – гудит толпа, бросив станки и окружив вкалывающего с шести утра до одиннадцати вечера с детьми и внуками фермера.

– Сейчас объясню. Jиst а minиtе…

– Не надо, не надо. Мы маршем мира пройдем по вашей стране.

– Мы болеем, нет лекарств. Дайте, дайте.

Из дальних районов бросают работу и стягиваются в центр.

– Вы нам дадите, в конце концов?!

Преступники грозят свернуть преступность, видят смысл только в изнасилованиях, квартирные кражи теряют свое очарование – украденные деньги не на что обменять. «Где товары? – ревут преступники. – Шубы давайте, шубы дорогие, колье, изумруды, уходит мастерство…».

– Нету, – говорит толпа своему руководителю.

– Нету, – говорит свой руководитель своей толпе. – Нету, ждите!

– Сколько ждать? – спрашивает своя толпа у своего руководителя.

– Года три-четыре, – говорит он, – но не сразу, а через год.

– После трех лет?

– Да. И как кончится этот срок, постепенно пойдет на улучшение.

– Значит, ждать?

– Да…

Ждать-ждать-ждать… Понеслось во все концы, и бивуаком расположилась огромная страна. Горят костры, кипит вода, достаем из тряпочек сахар…

– Чего ждете? – холеными голосами спрашивают из-за рубежа. – Whаt dо уои wаit?

– Товаров ждем, товаров, – зевая, отвечают местные.

– Товалов здем, товалов, – шепелявит новорожденный.

И с непревзойденным мастерством вся страна принялась ждать.

Здесь будет лучше.

Для Р. Карцева.

– Я не уезжаю, – кричал он. – Здесь хуже, чем где угодно, но я живу здесь! Здесь должно быть лучше! Должно стать быть! Всем будет хуже, а здесь будет лучше. Станет будет обязательно! Болезнь принимает здоровые формы. Здоровье тускло засветилось сквозь хилость первых постановлений, неисполнение которых – лишь свидетельство живого ума и сообразительности народов, с трудом населяющих нашу страну. Здравый смысл уже начал бродить в массах. Добредет и до верхов.

Конечно, слово «будет» почернело от бесконечного употребления, но новый смысл придает ему прежний блеск, и оно снова сгодится в работу.

Здесь будет лучше! Рост зарплаты при отсутствии материальной заинтересованности создает невиданный образ жизни, когда деньги роли не играют и их уже можно свободно обменять на результаты труда, которые тоже…

Но не в этом дело.

От человека на нашей земле не остается предметов жизнедеятельности, только продукты жизнедеятельности. Поэтому жил он или нет – остается предметом дискуссии. Это и остается…

Уникальная способность, не создав ничего, испортить навсегда среду обитания и страну пребывания. Но не в этом…

Новые люди должны появиться! Работа над этим уже идет.

У нас будет лучше, невзирая на то что становится все хуже. Опять наше сегодня не дает никаких надежд. Только – завтра. Только соединив прошлое с будущим и вычеркнув к чертовой матери настоящее, можно снова жить и работать. Опять на энтузиазме и снова без зарплаты! Связать деньги населения, а потом и их самих, и развязать, когда наступит миг, отделяющий будущее от настоящего… Это где-то… Неважно!

У нас будет лучше! Мы будем жить очень хорошо! Даже если для этого нам опять придется снова извести миллионов где-то… Неважно!

Связать их деньги, вернее, развязать им руки и связать их деньги. А потом – наоборот. Ничего-ничего! Рынок даст себя знать. И хорошо, что без объяснений. Двенадцатого с восьми утра – рынок, и все! Пусть никто ничего не понимает – давай на базар! Рынок открыт!

«Что такое? – думает простой человек. – С чем идти на этот рынок, что продать, что купить?».

Пока никто ничего не понимает. Пока даже специалисты, которые лучше других этого не понимают, вместо подробностей – молчат.

Я один говорю в подавляющем меньшинстве, с полной уверенностью глядя и видя: здесь будет лучше! Не потому что… А потому что… В общем, будет – и все!

Сейчас окончательно разваливается табачная, хлебная, питьевая, санитарная, в общем, самая необходимая… И все будет хорошо! Все оставшиеся перейдут к рынку сами собой. Их не надо будет подгонять.

Отвар – на настой, окурки – на объедки, корки – на обмылки…

Это возникнет обязательно! Патроны – на бинты, крупу – на подметки. Никуда не денутся! Я вас не хочу надолго отрывать, но никуда не денутся.

Хорошо здесь будет! А где же еще, как не здесь? Уже всюду. Только здесь… Ну, еще впереди нас плетутся две… совсем… Куба и Корея. Так что мы втроем остались.

Но мы придем к будущему обязательно. Вместе или по отдельности. Кто раньше, кто позже, но к завтрашнему дню придем. Доползем! И устроимся там как надо. Как оно и положено.

Мы будем жить очень хорошо. Я в этом убежден. И ничто меня не переубедит – ни холод, ни голод, ни то, что все необходимое продали… Это в наших традициях: продав с себя все, пытаться на эти деньги купить какую-то одежду. Или поломать что-то хорошее, чтобы на этом месте… Но не в этом дело.

Нам будет лучше. Просто потому, что хуже уже… Но это…

А пока – питаться, питаться, питаться – наша движущая сила как сверхдержавы.

Погода в этом году снова нас подвела. Если весной она создавала какую-то надежду на недород, крупный урожай окончательно подорвал экономику.

Под каким девизом покупать зерно?

Жирные вороны всего мира, что слетелись на невиданный урожай, с нескрываемым интересом рассматривают этих диковинных людей: подайте бедным, у которых огромный урожай!

В общем, это единственная проблема – как прожить, имея все. Видимо, скрывать надо. Скрывать и просить. И жить все лучше и лучше, скрывая это, чтоб просить все больше и больше.

А то, что будет лучше, – я убежден. Только надо как-то дожить.

Как и сколько – пока не скажу. Ну, просто потому, что…

Да и вряд ли это кого-то спасет, когда станет еще лучше!

Одесский телефон

Ох, как хочется наказать.

Ох, как хочется наказать льва за когти, за рычание, за пасть страшную, опасную, за то, что крадется, охотясь, нападает из-за угла, выслеживает, мерзавец.

Ох, как его нужно наказать, наказать!..

Ох, как нужно наказать белого медведя за тупость, за то, что на белом не виден, за то, что на мужественных людей нападает, скальп с них снимает, живот выедает, наказать, наказать, наказать!..

Лису – за хитрость, за рыжесть, за низость, за манеру жрать, за саму жратву, за наших цыплят, что у нас поедает. Все их поколение наказать, все их потомство!.. Что значит?! А пусть не будет! А пусть не смеет!

Змею наказать. Знаем за что! За ползучесть! За гадость, за страшность, за мерзость, за внезапность, за глаза остолбенелые, за тело мерзкое-длинное-ползучее…

Шакала – за дрожание. За слюни, за вой ночной проклятый. Все потомство. Ничего, что там приличные есть. Все поколение!.. А чтоб вообще!

Всю тварь мелкую черномордую, чернотелую, чернолапую, чернопастную, отвратную.

Бить, бить, наказывая.

Не понимают – бить, чтоб поняли, понимают – бить тем более. Бить свирепо, без разговора.

Объяснений не принимать их!

Извинений не принимать их!

Они будут говорить, что они такие. Такие-такие! За то их и наказываем.

А голоса во время оправданий?! А вытье?! А чавканье в клетке?! А гадость, что из них течет на клеткин пол! Наказывать! Наказывать!

Как сюда попали?! Перебегаете, суки, из леса в лес?! Спутываете нам фауну?! Перепутываете?! Жить не даете?!

Лапы выворачивать и в глаза смотреть…

А пока не покается!..

В чем?.. Не должен был жить, и все! Не должен был! Потому что противный, отвратный, ихний.

Кто сюда пустил? Кто запах его не почувствовал? И его наказать. Взять и рвануть книзу. В следующий раз умрет – не пропустит! И пропустит – умрет. Смерть украшает каждого.

Только чтоб на глазах!

Меняем то, чего нет.

Я с огромным уважением отношусь к нам. Мы где-то устанавливаем новые законы физики, философии, экономики.

Мы здесь у себя все время меняем то, чего нет. Изменяем пустоту. Не имеем ничего и это все время меняем. Это крайне любопытно. Поэтому так интересно жить. Пожалуй, чем где-либо.

Можно, конечно, в корне менять экономику, переходить на другой вид собственности. Какую экономику менять? Разве она есть? То, что мы производили, свозили, а оттуда нам распределяли и развозили обратно, нельзя назвать экономикой. И собственностью нельзя назвать то, что не принадлежит никому. Даже государству, которое хвастается, что ему все принадлежит. Вы ж видели, во что превращается дом под охраной государства. Значит, собственности, которую мы меняем, – нет. Экономики – нет.

«Коммунисты, собравшиеся по убеждениям». Какие это убеждения? И у кого они есть? У членов партии?!

Возможно, чтобы приобрести убеждения, надо стать членом партии. Но какие это убеждения? Что можно построить коммунизм? Этих убеждений ни у кого нет.

Есть уверенность, что можно сохранить за собой власть. Некоторые члены партии в этом убеждены. Это и есть их убеждения и взгляды. А сказать о том, что они стремились построить коммунизм, накормить, одеть кого-то – невозможно. Значит, мы меняем убеждения, которых нет. Значит, мы меняем пустоту.

Мы пытаемся изменить пустоту так, чтобы что-то появилось. Это интересный эксперимент. Но чтоб что-то появилось, надо чтоб кто-то что-то создал. А он не хочет создавать, пока что-то не изменится. Так что период, когда мы меняли, ничего не меняя, сменился теперешним, когда мы меняем то, чего нет. До тех пор пока что-то не произойдет. Причем меняем очень осторожно, с волнениями и опасениями. Накрываем кастрюлей, шепчем, руками водим, ругаемся до драки, открываем – там опять ничего нет…

А уверенные говорят: давай опять накрывай, что-то должно появиться.

Не верю.

Наш человек, если сто раз в день не услышит, что живет в полном дерьме, не успокоится.

Он же должен во что-то верить!

Что железнодорожная авария была – верю, а что двадцать человек погибло – не верю. Мало! Мало! Не по-нашему!

Что чернобыльская авария была – верю, что первомайская демонстрация под радиацией в Киеве была – верю, а что сейчас там все в порядке – не верю. Счетчика у меня нет, а в слова «поверьте мне как министру» – не верю. Именно, как министру, – не верю. Не верю! Что делать – привык.

Что людям в аренду землю дают, с трудом – верю, что они соберут там чего-то – верю и сдадут государству – верю, а что потом – не верю.

Где начинается государство – не верю. Кто там? Здесь люди – Петя и Катя. Они повезли хлеб, скот и до государства довезли – верю. Дальше не верю. Государство приняло на хранение, высушило, отправило в магазины – не верю. Государство – это кто?

Когда государство ночью нагрянуло, знаю – милиция пришла.

Кое-как государство в виде милиции могу себе представить.

«Родина не простит!» И родину представляю в виде ОВИРа, выездной комиссии обкома партии, отдела учета и распределения жилой площади.

Какие-то прокуренные мясистые бабы в исполкомовской одежде – это и есть та Родина, которая главные бумаги дает.

Что что-то в магазинах появилось – не верю.

Что последнее мыло и сахар исчезли – верю сразу и мгновенно.

Что с первого января цены повысят, никого не спросят, а спросят – не услышат, – верю сразу.

Во-первых, у нас вся гадость всегда с первого числа начинается, никогда с шестнадцатого или двадцать восьмого.

В то, что что-то добавят, – не верю. Что отберут то, что есть, – верю сразу и во веки веков.

Никто не войдет никогда и не скажет: «Добавим тебе комнату, что же ты мучаешься».

А всегда войдут и скажут: «Отнимем у тебя комнату – шикарно живешь».

Никакая комиссия самого близкого, народного революционного исполкома не позвонит: «Что-то не видно тебя, может, ты не ел уже три дня, одинокий, голодный, может, у тебя сил нет в магазинах стоять». А радостно втолкнется: «Вот жалоба на вас – три дня не видать, а мусор жирный, кал крепкий, в унитазе вода гремить, значить, на нетрудовые пожираете, ночами при лампаде; государство беспокоится, как бы вы тут жить лучше не стали, а это противоречит интересам, мы должны по справедливости еще раз допеределить и допереконфисковать, чтоб руководству не обидно было…».

Верю. Верю. Оно! В слово «запрещено» – верю свято. Наше слово.

В то, что «все разрешено, что не запрещено», – не верю. И не поверю никогда. Сто раз буду биться, умру на границе запрещено-разрешено, а не пересеку явно, потому что знаю: тяжело в Воркуте пожилой женщине с гитарой.

В то, что, может, и будет закон не сажать за слова, с трудом, но верю, а в то, что даже этот закон будет перечеркнут одним росчерком пера того секретаря обкома, где живет и суд, и подсудимые, – верю сразу и во веки веков. Ибо никто у него власть не отнимал.

А все кричат: идите возьмите, он отдасть, он уже спрашивал, где же они…

Ах ты дурачок, Петя, кто же те власть отдасть, я, что ли… Ты же видишь, что всего не хватает. А раз не хватает буквально всего, то, чтоб есть спокойно, жить спокойно, – власть нужна. Без нее войдут и скажут: «Ты сажал – тебя сажаем».

В море житейском, в отличие от морского, буря всегда внизу. Никакой урожай ни одной помидоры не добавляет, никакой рост добычи нефти в Тюмени ни капли бензина не добавляет.

Поэтому в то, что нефть в Тюмени добывают, – не верю, что урожай в стране убирают, – не верю.

В то, что с Парижем насчет одежды соглашение, – не верю. Нету ее. Я есть, Париж есть, а ее нету.

Бесконечные совещания, пленумы, а ко мне ничего нет. Как к трактору – меня выпускают, а ко мне – ни еды, ни одежды, ни лекарств.

На хрена меня выпускать?!

Я сам лично не знаю, как страной командовать, – меня никто не учил, я и не берусь. Но можно подыскать тех, кто знает, особенно на местах, где мы все живем.

В то, что командиры теперешние на совещание соберутся, – я еще верю, что неделю сидеть будут, – верю, а что что-нибудь придумают, – не верю. Не верю, извините.

Через желудок воспринимаю, через магазин.

Как на эти рубли смогу жить – так буду и телеграмму сдам в правительство: «Начал жить. Чувствую правительство, чувствую».

А пока читаю в газетах: «Правительство приняло решение, самое решительное среди всех решений…».

Все! Пошел чего-нибудь на ужин добывать…

Наш способ.

Среди реклам и объявлений, среди танцев и музыки ты не можешь понять, что так мешает насладиться.

Сбылось все, о чем мечтал, но мешает собственная жизнь.

Спотыкаешься и чертыхаешься. Эх, если б не жизнь! Если б не мерзкое ощущение, что все хорошо, но жить не надо, как было бы весело и интересно!

Что же такое происходит с нашими людьми? Что же они так дружно собираются на митинги и, страстно перебивая друг друга, кричат:

– Не хотим хорошо жить! Никто не заставит нас хорошо жить! Не подсовывайте нам собственность! Хотим жить без имущества и работать без зарплаты! Пусть за всю жизнь мы накопили шестнадцать рублей и детям ничего не завещаем, кроме рецептов, мы отстаиваем свой гибельный путь и рвем каждого, кто хочет вытащить нас из капкана!

– Не трожь! – И лижем стальные прутья. – Не подходи, не лечи! Оставь как было! Нам нравится как было, когда ничего не было, ибо что-то было. Нас куда-то вели. Мы помним. Мы были в форме. Мы входили в другие страны. Нас боялись. Мы помним. Нас кто-то кормил. Не досыта, но как раз, чтоб мы входили в другие страны. Мы помним. Нас кто-то одевал. Зябко, но как раз, чтоб нас боялись. Наши бабы в желтых жилетах таскали опоки, мы у мартена в черных очках… Помним и никому не дадим забыть.

Умных, образованных, очкастых – вон из страны, со смаком, одного за другим. Пока все не станут одинаковыми взъерошенными, подозрительными. При виде врача – оскал желтых зубов: «Не трожь!».

Подыхаем в тряпье на нарах: «Не трожь!» – и последний пар изо рта.

Копаемся в помоях, проклиная друг друга: «Как лечат, суки! Как строят, гады! Как кормят, падлы!».

Один толчок земли – и нету наших городов.

А не трожь!

Наш способ!

Всего жалко, кроме жизни. Наш способ!

Посреди забора схватил инфаркт. Не докрасил. Наш способ!

Лопата дороже! Держи зубами провода!

Все дороже жизни.

И приучили себя. Умираем, но не отдаем. Ни цепь, ни миску, ни государственную собачью будку!

Это наш путь! И мы на нем лежим, рыча и завывая, в стороне от всего человечества.

Метро.

Музыкальный вагон. Три солиста, хор, торможение, разгон.

Девушка. Молодой человек, уступите место бабушке. Как вам не стыдно? Ей лет семьдесят. Садитесь, бабушка.

Бабушка. Не хочу я садиться. Чего вы за меня выступаете? Семьдесят, не семьдесят, вам какое дело?

Хор. Чего действительно тут.

Девушка. Как вам не стыдно, бабушка, вы же меня ставите в неловкое положение. Садитесь – встань – садитесь!

Бабушка. Не хочу садиться. Пусть сидит, зачем ты затеваешь?

Хор. Чего рвешься? Чего маешься? Пусть сидит.

Девушка. Как вам не стыдно? Старушке семьдесят, больная, он молодой балбес. Ему стоять и стоять, а ей там что осталось? Садитесь – встань – садитесь.

Бабушка. Почему больная? Почему семьдесят? Сколько мне осталось?! Вам какое дело? Я прекрасно себя чувствую. Больная ты! Сидите!

Молодой человек. И за балбеса могу приварить.

Девушка. Как тебе не стыдно, почему ты сидишь? Садитесь – встань – садитесь!

Бабушка. Не сяду я, и все. Не сяду!

Хор. Ты откуда такая взялась? Ты где такая родилась?

Молодой человек. Не встану я, не встану.

(Поезд тормозит.).

Девушка. А вам, бабушка, должно быть стыдно. О вас заботятся, вам предлагают, а вы бессмысленно уперлись, как баран, дура, позор, подонки все!

Хор. Что она хочет? Кто она такая?

(Поезд разгоняется.).

Бабушка. Не сяду, не сяду я.

Девушка. Как вам не стыдно! Садитесь – встань – садитесь. Какой кошмар. Вы все ставите меня в неловкое положение.

Хор. Я бы тебя поставил. Ох, я бы тебя поставил именно в неловкое… Да народ кругом. Сиди, пацан, сиди!

(Поезд тормозит.).

Девушка. Мы же пишем, мы же боремся, мы призываем…

Хор. Сиди, пацан, сиди.

Молодой человек. Не встану я!

Бабушка. Не сяду я!

(Поезд разгоняется.).

Хор. Сиди, пацан, сиди.

И представляешь, все проехали свою остановку.

Автопробегом.

В стране, где все наоборот, сначала появляется автомобиль, а за ним ведут дорогу. Хотя наша дорога гораздо опаснее автомобиля. Встречные автомобили, где вместо лобового стекла одеяло, с торчащим в дыре багровым, слезящимся лицом управляющего и скрюченной семьей в глубине, лучше знака предупреждают: осторожно, впереди ремонтные работы.

Ночующий на обочине лесовоз с нанизанными на бревна «Жигулями» предупреждает: не оставляйте транспортное средство без огней.

А вертящиеся в вихре танца шесть автомобилей на кровавом шоссе с обезумевшими управляющими внутри гласят: тут тракторы везут помидоры на консервный завод.

А вот, обнявши столб мотором, дремлет силуэт «не слепите водителя», склонился над ним столб.

А вот и спиленная половина, превращенная в мотоцикл. У бедняги одна фара горела. Но одна фара не горела. И встречные их поделили пополам.

Конечно, наша дорога влияет на выбор автомобиля. Она выбирает сама танки или БТР с экипажем из ядреных мужиков в спасательных скафандрах.

Отношения водитель – автомобиль складываются у нас проще. Как бы ни был туп наш водитель, автомобиль еще тупее. Сколько случаев, когда он уже повернул, а она идет прямо. Он среагировал, а она прет. Он на тормоз. Она на газ.

Престижная «Волга», которая отняла у меня семь лет жизни, отечественная, плохоосвещаемая, плохопрогреваемая, плохоочищаемая, но труднозаводимая и от этого всего очень долговечная – для продления мучений. Машина, где водитель сидит справа от руля и в острые моменты не может нащупать рычаги управления и только выражением лица показывает встречным, куда он собирается ехать, внутри машины.

Эта машина еще известна тем, что управляющий поворачивает ее сам своим трудом, без помощи каких-либо технических средств, понаблюдайте – это хорошо видно за лобовым стеклом.

«Запорожец», модификации которого вывели из строя огромное количество советских людей, известен тем, что его двигатель надо заводить после включения каждой из четырех прославленных передач коробки. Он также глохнет после включения фар, показателя поворота, стеклоочистителя. Зимой, с трудом заведя печь, работа которой очень похожа на работу двигателя, многие пытались начать на ней движение по дорогам.

Нам говорили об успехах в авиации и космосе – именно там, где нас нет. Там, где мы есть, виляя задом, стуча мостами и гремя коробками, носятся отечественные модели, неисправные все до одной. С одним достоинством – есть где приложить мозги. Скульптурная композиция под названием «Вечность»: открытый гараж, поднятый автомобиль «Иж» и лежащий под ним владелец в жару, дождь, снег.

Отношения нашего с иномарками прошли несколько этапов. От недоверчивых ухмылок, пробования зубом: «Чего-то уж очень блестит». Вместо серой, как взгляд алкоголика, окраски «Белая ночь» – какая-то ясность и блеск. «… Ты смотри, и гвоздь не берет… Не… Взял гвоздь, взял наш гвоздик, взял!».

И много лет недоверия, как к красивой женщине. Нет, мы со своими, хоть косая, хоть хромая.

– Поверьте мне, Миша, я сорок лет за рулем, машина должна быть наша.

А с нашей нагнитесь ниже – это тосол под кроватью и колесо под подушкой, это плоскогубцы в вечернем костюме.

– Зачем автомат? Кто его у нас отремонтирует?

– Зачем электроника? Кто ее у нас отрегулирует?

А может, ее не надо ремонтировать, а может, ее не надо регулировать?

Ходили, языком цокали: «Не, не подойдет для нас…».

Ничего, подошло. И научились. И все Приморье на японских машинах. Все сидят справа. ГАИ яростно сопротивлялась. Они же не могли понять – где водитель? Идет машина без водителя. Пассажир есть – водителя нет. ГАИ сообразила, что водитель справа, и сама села на японские.

Подошли нам и иномарка, и парламент, и свобода, и частная собственность.

Как писали Ильф и Петров, «лежали жулики у большой дороги, а настоящая жизнь, сверкая фарами, шла мимо». Времена изменились. Перебрались жулики на большую дорогу и вписались в Большую жизнь.

Одесский телефон

Зима 95-го.

При таком состоянии ни ходить, ни сидеть, ни лежать нельзя. Можно только беспокоить людей. Либо водить чернилами, оставляя бессмысленные, путаные следы, называемые почерком.

А ведь все ясно. Или: возможно, все ясно. Опять непобежденным не ушел. Снова не разглядел сквозь тучи.

Машины, конечно, едут, но спроси их куда, и я уверен, кроме оскорблений… Один трамвай, как старый большевик, знает…

Это непонятное, пасмурное время без еды, воды, любви и солнца у нас называется зимой 1995 года.

Люди по-прежнему движутся в разные стороны, но печально и без видимых причин. Среди них есть и уважаемые, а все равно движутся без деловитости. Что-то произошло. Природа тебе шепчет, и ты шепчешь природе.

– Природа, – шепчешь ты.

– Что? – шепчет она.

– Природа, – шепчешь ты.

– Что? – шелестит она.

– Что-что? Неужели здесь такое место? И что бы ты ни делал? И что бы все ни делали?.. Природа?..

– Что?

– Что-что?.. Я же спрашиваю.

– А я и отвечаю.

– Чушь ты отвечаешь. Послушай, у нас даже солнце стягивает к себе тучи.

– Разберетесь.

– Нет! Люди сами разобраться не могут. Чем их больше, тем хуже. Эта задача для одного, чтоб вывести их из этого гиблого места. А тут еще снег. А снег всегда внезапен. И даже снег, который всюду покрывает, у нас покрыть не может. И это называют зимой 95-го. Когда же будет хорошая погода?

– Когда жизнь наладится.

– Это когда же?

– По погоде и узнаешь.

Новый год на дворе.

Какая неожиданность!

Тут уж действительно поздравляю!

Благодарю за мужество и стойкость.

Что нам даст дальнейшее проживание, не знаю. Оно должно прояснить само. Если не прояснит, будем жить дальше.

Поздравляю с состоянием здоровья. Удручен, но поздравляю! Попытки проглотить одну дрянь внутрь, другую надеть снаружи приветствую. Эти две дряни пока еще разделяет оболочка из кожи и костей, но это дело времени. Скоро они соединятся.

В моем собственном многоквартирном доме слева плач, справа крик, сверху стучит швейная машинка.

Это и есть наша жизнь: кто-то плачет, кто-то кричит, а кто-то шьет.

Шейте! Шейте! Упорно шейте! И кройте! Кройте что-нибудь! Спускайте ниже. Я пришью к нему пуговицы, спущу еще ниже, там купят или продадут.

Правительство реформ выглядит хорошо. Волнения идут ему на пользу. Некоторые, волнуясь, много едят. Большинству не на что, хотя волнуются не меньше.

Выпьем за правительство реформ! Пусть у них будет все хорошо. Если мы мешаем – мы уйдем. Они важнее. Еще год назад была надежда, что наши пути хоть где-то пересекутся, если не в данном месте, то хоть в данном времени. Но, видимо, не судьба. Это ничего не значит. У нас свобода. Каждый волен заниматься чем ему хочется. Пусть продолжают свои реформы. Хотелось бы, чтоб они это делали за каким-нибудь стеклом. Чтоб любой из нас мог хоть глазком посмотреть. Но, конечно, если хулиганы разобьют, воздух может помешать.

Поздравляю президента, которого мы любим, невзирая на привычку переставлять кадры. Это не страшно. Будь у меня кадры, я бы их тоже переставлял. При главном достоинстве – выражать мнение тех, кого он сегодня видит впервые. Поэтому идет такая борьба за встречу с ним с утра. Кто встретится вечером, услышит свое мнение, но уже ничего не получит.

Те, кто любят президента по-настоящему, держатся от него подальше. Чтоб не быть уволенным в знак высшего расположения.

Поздравляем его и приглашаем к нам. Куда – вы узнаете из прессы.

С кривой улыбкой поздравляю спикера с парламентом. Эти ребята, выражая ничьи интересы, вернее, ничьи интересы не выражая, кроме интересов народа, дробят все, что к ним поступает. И стоя аплодируют сами себе. Мною замечено, если парламент стоя аплодирует – быть войне. В грохочущий с утра съезд поступает указ президента и превращается в пыль. Съезд вращается неделями, дробя чужое и не вырабатывая свое. Говорят, какой-то закон все-таки выйти должен, но расстояние от мозгов депутатов до душ населения столь велико, что закон его не преодолеет.

Поздравляю коммерческие структуры. В отличие от парламента, где работа видна, а жизнь незаметна, ваша работа не видна, а жизнь цветна и разнообразна. Ухитряясь рекламировать не товары, а фирмы, вы добились огромных успехов, не привлекая никаких масс покупателей и никаких толп производителей. И нельзя сказать, что вы разбогатели за счет неимущих. Они же у вас ничего не купили.

Волна презентаций, прокатившаяся по стране, выявила массу генеральных директоров, управляющих компаниями, председателей советов, президентов ассоциаций, консорциумов «Лотос». В общем, деньги в стране есть. Большие и разные. Без тени зависти поздравляю вас.

Поздравляю всех членов общества с ограниченной ответственностью. Взамен общества светлого будущего пришло ваше – с ограниченной ответственностью. Всем структурам привет и ура!

Мои отдельные поздравления врачам. Встречайтесь с больными, даже если у вас ничего нет. А нашим больным нужно все. Они больны всем. Встречайтесь – это поднимет у них настроение!

Поздравляю всех больных! С праздником! Только болейте до или после. В праздник врачи уходят домой. Быстро лечитесь до праздника. Быстро-быстро. Положите на жалобу рецепт и надейтесь на организм. Больничное питание ему поможет.

Больные! Старайтесь! Говорят, из больницы есть не только вынос, но и выход. Ищите его. Приветствую вас особым кашлем давнего пневматика. Кашляните, слышите ли вы меня.

Поздравляю покупателей рыщущих… это по латыни. Покупатель рыщущий – разновидность покупателя потенциального. Контатес куморе. Раньше вас интересовали товар и цена. Теперь только цена. Ищите! Где-то здесь было что-то за двадцать восемь рублей. Иностранцы называют вас прохожими. (Умом Россию не понять. А чем?.. Они не знают.) Они любят писать: «Мы остановили прохожего». Да… прохожего!.. Подавись, чтоб он тебе вот так прохаживался в слякоть. Найдет, что ищет, – может, и будет прохожим, а пока подавись!

Попутно поздравляю вас, иностранцы. Не надо с тяжелым акцентом говорить: «Как вы здесь живьете?».

– Живьем! Только живьем!

Не пытайтесь помочь советом.

– А это? – скажем мы.

– Как, и это? – ужаснетесь вы.

– И это, – улыбнемся мы в ответ.

Пейте с нами. Спирт «Рояль» помогает взглянуть на мир одинаково.

Бизнесмены из Гарварда, ищущие полезные связи, пейте с каждым. Обязательно попадете на нужного человека. Держите наготове контракт. Есть момент, когда он его подпишет. Но у каждого чиновника свой момент, не пропустите его.

Женщины! Поздравляю вас всех. Это было мечтой моей юности – всех вас по очереди поздравить. Поздравляю вас. Жаль, если наши реформы до вас не дойдут. Спросите у мужчин, на всех ли рассчитаны реформы. Если не на всех, не ждите напрасно, расходитесь по домам.

Дети! До свидания! Я любил вас, дети.

Мужички! Едрена в корень! Мы что – хуже всех? Мы что – не выпьем в праздник за медленное течение быстротекущей жизни?

Да кто только здесь не был, чем только нас не отвлекали. И царизмом, и социализмом, и капитализмом. А мы всегда под Новый год, под праздничное ощущение, под чувство и предчувствие, под закусочку и запивочку. Выпьем! И все будет хорошо. Я прекращаю поздравления и пью со всей страной на «ты»!

Не жизнь – праздник.

Краткие впечатления от биографии.

С огромным трудом родился в 1934-м, и пришло ощущение праздника.

Одесса. Море. Воздух. Четыре, пять, шесть, семь лет.

Бомбежки, вагоны, драки, письма и хлеб. Съел – праздник!

В 45-м Одесса без воды, без еды, без света, без тепла.

Пишу на газете: «Я хочу колбасы…».

Прочел двоюродный брат. «На тебе колбасу…» – праздник.

Школа № 118. Борис Ефимович. Галина Ивменьевна. Петр Филиппович и булочка! Съел – праздник!

Пошел на медаль.

Иду-иду-иду. Еще, еще, еще чуть-чуть. Еще чуть-чуть… Ну-ну…

Нет. – Еврей!

Водный институт.

Три еврея. На триста человек. Я четвертый. Праздник.

Девочки, танцы, отец болеет. Окончание с отличием. Праздник.

Отца уже нет.

Одесский порт. Ночью работа. Днем сон.

Но и днем сна нет.

С чем и застукала родная мама.

Но тут прорезался талант.

Ленинград. Театр. Райкин.

У него успех. У меня праздник.

Не понравилось.

Выступил сам. Поймали.

Опять попробовал.

Ленинград. Аншлаг. Успех. Выгнали.

Со мной остались родные и близкие. Рома и Витя. Праздник!

Одесса. Холера. Аншлаг. Успех. Выгнали.

Киев. Шум. Гам. Успех. Аншлаг. Выгнали.

Уже со всей Украины.

Москва. Праздник. Успех. Аншлаг. Вызвали.

Показали КПЗ, КГБ, МВД.

И тут не выдержала советская власть и кончилась.

Свобода, демократия. Успех. Аншлаг. Хотели убить…

Америка. Гастроли. Аншлаг. Усп… Тсс-с…

Надо быть очень осторожным!

Целую всех и очень тщательно тебя.

Вот здесь ступенька, будьте осторожны.

Никто не знает, какая вверх, какая вниз…

Ура! Мы снова живы!

Марку Захарову.

Ура! Мы снова живы! Как в один день все становится желтым, так в один день все становится белым. Шестидесятилетие пришло сразу. Одно на всех. С деревьев посыпались все тридцать третьего – тридцать четвертого годов. Евтушенко, Вознесенский, Софи Лорен, Джина Лоллобриджида, Арканов, Захаров и я…

Теперь и не скажешь: как жизнь, старик? – «Сынок». Это уже будет правда…

Что слышно, «сынок»?..

Пожилые дети, взрослые внуки, юные жены.

Прогулки вместо ходьбы, лекарства вместо вещей, палата вместо квартиры, мудрость вместо ума. И очень здоровый образ жизни, пришедший на смену самой жизни.

Я уже не говорю о работе с молодежью. Они нам – как бы. И мы им – как бы. У нас как бы есть что им рассказать. Хотя они прекрасно видят сами и больше боятся увольнения, чем наших воспоминаний.

«Мы боролись. Нам запрещали. Это благодаря нам вы…».

Не слушай, мальчик. Мы спасались. В юморе, мальчик, в юморе. Мы все ушли туда и там до сих пор. Поэтому нас не видно, мальчик. Мы все в намеках, междометиях… Многоточие – наш образ мыслей. После того, как потребовалось говорить, бить и стрелять в лоб, – мы стушевались. «А где же второй план?» – «А что за сказанным стоит?» Ничего, объясняют нам, за ним стоит солдат. И ничего больше.

Тут мы стушевались, мальчик.

Мы не умеем пить в зрительном зале и танцевать у сцены. А когда мы держали на плечах наших девочек, мы возбуждались и не видели ничего, и они не видели ничего. Хотя там и видеть было нечего. В основном это были похороны.

Спроси любого из осыпавшихся юбиляров, задай любимый вопрос журналистов: «Что самое веселое у вас было в жизни?» Тебе ответят: «Похороны членов политбюро». Это было очень весело, красиво и продолжалось целый год. В магазинах появлялась незнакомая еда, с шести утра по всей стране звучала красивая музыка… А какие играли пианисты, мальчик! Мы не знали, в честь кого, но мы все подтягивались. Торжественно шли трамваи, отменялись концерты. Мы звонили пианистам:

– Володя Крайнев, своими черными рукавами ты напоминаешь грифа над падалью. Только скажи, кто, кто, Володя?

– Не знаю, – говорил он. – Это старая запись.

А мы гадали… Брежнев… Подгорный… Косыгин…

И в двенадцать часов торжественный, праздничный голос диктора: «Вчера, в шестнадцать часов, после продолжительной болезни…» Суслов! То-то его не было видно! То-то он таблетки на трибуне глотал! То-то он, сука, плохо выглядел…

Ничто так не сплачивает народ, как похороны руководства.

Тогда мы научились смеяться сквозь слезы. А плакать надо было. Обязательно. За этим очень следили, мальчик. И, если говорить честно, мы тогда жили лучше. Хотя сама жизнь стала лучше сейчас.

Творческие гении – величина постоянная. Как камни на дне. Жизнь поднимается и опускается, то делая их великими и заметными, то покрывая с головой. Чем выше жизнь, тем они менее заметны. С углублением жизни их высказывания как бы мельчают. Они не виноваты. Это меняется жизнь. Всеми вокруг сказано столько, что нечего добавить. Да и в сплошном крике не очень хочется говорить.

Слушай, пацан, хочешь я расскажу тебе, что такое шестьдесят? Если коротко: это испуг в ее глазах, все остальное – то же самое.

Так что ты не бойся. Смелей старей, старик. Там есть свои прелести. Ну, вот это… Уважение… Потом вот это… Без очереди… Потом… ну эти… врачи в друзьях. На юбилее по специалистам ты легко поставишь диагноз юбиляру.

Что еще, пацан? Ну, одежда, уже и лишняя. Квартира, как правило. Дача, в принципе. Бессонница в основном. Деньги в детях. Камни в женах. Остатки несбывшихся надежд. Остальные – сбылись…

И очень много лекарств. На окнах, в карманах, в портфеле. «Вот еще это выпью – и полегчает». А чем дороже лекарство, мальчик, тем хуже дела.

И конечно, экстрасенсы, облучатели в друзьях.

– Сейчас мы займемся вашим сердцем, потом я подпитаю вас по мужской части. Подпитать?

– Ну, критериев нет, конечно… Вы вчера трудились, трудились, а я прождал всю ночь и опозорился к утру…

– А я вам сказал: срок действия два часа.

– Ну, это не мне надо было сказать…

И все-таки мы живы.

Только в этой проклятой любимой стране, которую многие называют родиной, обыкновенный человек за шестьдесят лет спотыкался головой об 37-й – посадочный. Об 41-й – отечественный. Об 48-й – голодный, Об 53-й – переломный. Об 85-й – перестроечный. Об 91-й – путчевый. Это же надо так кромсать биографию! Что же они хотят там в Америке? Чтоб в этом полуживом состоянии мы думали о вечном? Зачем? Мы просто увидим вечность раньше других.

Это удивительно: мы спрашиваем у всех, как нам жить, – а живем. А живем!

И в этой проклятой любимой стране, называемой поэтами Родиной, воистину – жизнь отдельного человека значения не играет и роли не имеет. При царизме, социализме, демократизме здесь только веют ветры и клонятся колосья, и жизнь здесь общая для всех.

А если о радостном – то жидами наконец перестали называть только евреев. Это теперь все, с таким трудом живущие на этой земле.

Он нужен здесь.

Он вцепился в меня рукой. Ему лет семьдесят.

– Постойте, вы же этот… который… ну напомните мне… В Москве который… Который пишет для этого… Ну помните? Ну вы же этот… Который сам читает? Ну помните? Ну и с этими… Два… этих… И он… Господи… Стойте! Стойте же… Это он. Ну он еще тут рассказывал про этих… Ну стойте… Напомните мне… Ну кто его помнит? Стойте, стойте… Вы же недавно по телевизору про это… Ну про что же?… Ну про… там куда-то ездили… вы Изя?.. А если честно?.. Откуда я вас знаю?

– Не представляю.

– Вы племянник Розы?

– Нет.

– Но вы ее знаете?

– Нет.

– А в Америке у вас кто-то есть?

– Полно.

– Ну вот скорее всего… Что же вы не здороваетесь? Стыдно, стыдно… Зайдите как-нибудь, я вам почитаю письма.

– Обязательно.

– Позвоните перед этим.

– Хорошо…

– Я же говорю, что я вас знаю. А вы: «нет, нет». Я помню вашего отца. Он был часовщик?

– Нет.

– Да. Он не был часовщик. Я его помню. А мама шила?

– Нет.

– Да, да. Я помню, помню. Слава богу, в мои годы. А где у них Привоз?

– Вот. До вокзала и направо.

– Да, да, я помню, помню. Если что-то будет от тети Розы… Она в Израиле?

– Нет.

– Да, да, точно, ее там нет.

– Простите, я вообще ее не знаю.

– А как же. Конечно. Она же умерла до того, как ты родился. Ты какого года?

– 34-го.

– А она умерла в 53-м. Все точно. Я тоже хотел уехать. Потом решил: что мне там делать? Здесь я всех знаю. Я всем нужен. Ты знаешь, что такое, когда ты всем нужен. Вот сейчас мне, например, сейчас надо в мастерскую. Мне сейчас надо починить утюг. Что бы я там делал? А здесь мне надо плитку починить. То есть ты понимаешь, как я всем нужен. Сейчас в Одессе плохо с этим… С как его… ну который горит… и я перешел на примус… Но его надо починить. Вот я ищу. Тут был Изя, на Привозной он был один… Нет. Мне там делать нечего. Я здесь нужен. Здесь такой был Аркадий. Это что-то! Но он уехал.

– Он здесь.

– Я знаю. Я иду к нему. Мне раскладушку надо заклепать. Он сейчас клепает? Ты не знаешь – клепает? Он мне заклепает. И примус починю. Где, ты говоришь, у них вокзал?

– Вот этот шпиль.

– У них там Привоз?

– Там вокзал.

– Да, там вокзал. А там Привоз и там Аркадий. Он мне все починит. А что бы я там делал? Кого я там знаю? Куда я с раскладушкой в Америке? Они даже не знают, как ее раскладывать. А заклепать?.. Только здесь. Здесь мы свои. Звони, я тебе все напомню.

Комплекс неполноценности.

Выпивать каждый бокал до дна. И за женщин стоя. И объяснять себя всем. Видите, я выпил до дна. Громко:

– Вот. До дна. Как договаривались!

Он чудный.

– Понимаете, это книги в чемодане, поэтому он такой тяжелый. Ничего такого…

Открытый всем ветрам и уборщицам.

– Вы где вообще убираете? Я сюда поставлю, чтоб он вам не мешал. Вы здесь будете убирать или здесь?

– И здесь, и здесь.

– Я могу его вынести… А я подожду… Мне не трудно.

А таксисту:

– Вы куда едете? Вот сейчас? Я думал, может, нам по дороге. Я бы тогда вышел, а вы бы свернули по Пушкинской. Вам так будет удобно. Мне куда? Ну, это неважно… Нет, это вам не по дороге…

Он чудный, особенный… Очень хороший…

И у врача он говорит:

– Только если это вам удобно. Если вы там не достанете пальцем, ну и не надо. Обойдемся. Подумаешь, я потерплю.

Всюду опаздывает, потому что – и этому, и этому, и этому, и все по дороге, конечно. Трудно, не трудно – какой разговор, я заеду. Из точки А в точку В не по прямой, а через Ж-С-Д-И-К-Л-М-Н – ну все равно мимо, зато все успеем. И хоть его ждут именно в В, с которым и договаривались, но В и подождет, с ним же договаривались. Зато остальные и С, и Д, и Ж в восторге: чудный, добрый, неутомимый. Давайте, давайте с ним дружить.

Кто еще не успел подружиться? Сюда. Хороший, хороший… И все объясняет:

– Понимаешь, ну я же должен был. Это же по дороге. Да и пустяк. Сколько там времени?..

Да, да, конечно. Очень хороший. Немножко много отнимает времени. У себя отнял. Но самоотверженно.

– Я же заехал, понимаешь?

– Понимаю.

Понимаете вы – понимает он.

– Пойми меня…

– Понимаю, понимаю…

– Я же тебе объяснил.

– Да, да.

Да… Чудный… Милый… Очаровательное украшение нашего стола… Да-да… Мы дружим, дружим…

Навстречу всем и никому, всем и никому…

И выпью, и довезу… Вот чтоб так. Так никто… Понимаете, здесь у меня… Я как раз везу… Да…

Откроем окружающим, что нужно для комплекса:

А) долго смотреть на часы;

Б) вынимать ключ за квартал до дверей;

В) остановиться за полтора метра до двери и тянуться, тянуться…

Г) открывать рот до того, как набрал ложку каши;

Д) и конечно, улыбаться до того, как наступит причина, потому что все время видит себя со стороны.

Автопортрет-96.

Первое. Похорошел.

Второе. Зеркало радует ежеминутно.

Третье. Личная жизнь цветна и ярка невыносимо. Звук и цвет хочется приглушить, однако выключатель в других руках.

Четвертое. Живот появляется первым, куда бы ни пришел. Ведет себя нагло. Мешает. Хотя кому-то служит полкой для рук.

Пятое. Физическая стройность, о которой так много говорилось, продолжает вызывать много разговоров.

Шестое. Нижний кругозор ограничен животом. Верхний очками.

Седьмое. Ботинки на шнурках и пальто со змейкой вызывают желание поручить это все кому-то застегивать. Восьмое. А публика требует смешное.

Девятое. Почему никто не желает грустить? А «Мать» Горького? А «Анна Каренина»?

Десятое. Хочет носить славу, но не имидж.

Одиннадцатое. Мгновенно стал старше всех. Не по званию, к сожалению.

Двенадцатое. Очень любит высокий заработок… Так дайте ему! В чем дело?!

Тринадцатое. Очень хочет быть мостом между Украиной и Россией, только чтоб не ходили.

Четырнадцатое. …очень хотелось бы, но не сможет.

Пятнадцатое. А даже если сможет? Что делать потом – вот вопрос?

Шестнадцатое. В раздетом виде широк. В одетом – скуповат.

Семнадцатое. Напоминает попугая в клетке. Сидит накрытый одеялом. Вдруг поднимают одеяло – яркий свет, тысяча глаз, и он говорит, говорит… Опустили одеяло – тихо, темно, кто в клетке – неизвестно.

Я его вызвал.

Я его вызвал, и он пришел ко мне с тонометром.

– Вам шестьдесят лет, – сказал он. – Что тут не ясно?

Большой живот – вот результат.

Давление – результат.

Изжоги – результат.

Сердцебиение – результат.

Вам шестьдесят, и от чего-то надо отказаться.

Так от чего отказываться будем?

а) Бабы – вычеркиваем.

б) Выпивка – вычеркиваем.

в) Вкусная еда – вычеркиваем.

г) Лежание с книгой – вычеркиваем.

д) Ужин с друзьями.

е) Утренний кофе.

ж) Ночной коньяк.

з) Жареное.

и) Копченое.

к) Газеты на ночь.

– Что там осталось? – просипел больной.

Остались: свежий воздух, утренний бассейн, вареная морковь, жена.

Неделю пролежал со списком.

Потом восстановил последний пункт.

Последний пункт, он легкий самый.

Одна газета на ночь…

Но там такие гадости, но там такие сволочи, но там такие выборы. Ну, не заснешь, и все… Берешь хоть книгу.

А там такие гадости, а там такие мерзости, там все так мерзко красочно, и так умирают длительно от ран в паху.

Причем все в шестьдесят. Все в шестьдесят!

Ну как тут не восстановить пункт ж).

Чуть-чуть.

И тут оно как завертелось и выстрелило наблюдениями, итогами и меткими словами.

Ну как тут не поговорить чуть-чуть.

Ну не с мужчинами же а)?

Ведь надо же узнать, кто есть…

Прощупать хоть по телефону… людей…

А дома спят. Из мужиков же по ночам почти никто не говорит.

Они все спят от вредности дневного…

Приходится слегка восстановить пункт а).

Слегка… Чтоб жизнь почувствовать.

А там все оживились.

Куда пропал? Что за манеры и когда?

Зачем когда? Я просто так.

Ну просто так когда?

А о здоровье с дамой неприлично. Мы разные. Здоровье разное и разные врачи. За что и любим.

Понастыдили. Нарушил пункт второй по-крупному.

С ним третий. Как же без закуски?

И мужики не говорят так просто. Только с пунктом д).

То есть оплачиваю я их выпивку, депрессию, рукопожатия.

А как там разглядишь копчености во всем масштабе нарушений.

От утреннего кофе отказался, хотя бы потому, что наступает он в 16.00.

Ночной обед, дневная баба. Зарядка вечером, а утром мертвый сон. Живот, подагра, ревматизм, ангина, сердце, частый пульс, друзья, копчености, девицы с маринадом.

И он с тонометром.

– Так от чего откажемся? Давай попробуем от новостей.

– Нет, нет, – вновь просипел больной.

– От баб? – Он поглядел на циферблат. – От выпивки, от чтенья на ночь, от ночных раздумий. Ты видишь, что нельзя от одного. Ото всего.

– Ото всего. Ото чего ото всего? И что там остается?

– Прогулки, свежий воздух, овощи, окно.

– И никаких ночных раздумий?

– Никаких.

– Когда ответ?.. Постой, а может, я здоров?

– Вполне возможно. Когда б не результаты измерений…

– Тогда поступим так. Мы список размножаем в двух экземплярах и ищем точки соприкосновения. А если не найдем – то снова соберемся. А если в третий раз не выйдет, тогда исход один.

– Какой?

– Со своим списком каждый. Но список наоборот. Перечисление органов: желудок, печень, сердце, голова, суставы, позвоночник… Кто от чего откажется?.. И снова соберемся.

Я брошу все и войду в твое положение.

У врача.

– У меня высокое давление, посмотрите кардиограмму.

– Нет. Пейте раунатин.

– Оно очень падает.

– Пейте кофе.

– Но я не понимаю, как же мне пить кофе.

– Пейте раунатин.

– Мне на улице бывает плохо. Недавно так стало плохо…

– Не выходите на улицу.

– Как же я могу не выходить? Нам же с мужем кушать надо. Что-то надо купить.

– Попросите кого-нибудь.

– Я могу попросить один раз, но регулярно как же я могу просить?

– Просите раз в неделю.

– Как же раз в неделю, а молоко, а хлеб?

– Муж пусть ходит.

– Муж-то вообще не встает. Может, посмотрите?

– Не надо. Наймите кого-нибудь. Договоритесь.

– Кого же нанять? Никто не хочет этим заниматься.

– В бюро добрых услуг.

– Бюро добрых услуг этим не занимается. К ним не дозвонишься. Кроме того, они оказывают за деньги.

– Договоритесь с соседями.

– Они работают. Уходят на рассвете, приходят вечером.

– Другие соседи.

– Алкоголики. Они у нас одалживают и не отдают. А мы получаем пенсии, я – шестьдесят восемь, муж – восемьдесят два, кого уж там нанимать? Ну сколько мы можем платить – тридцать рублей. На сто двадцать вдвоем, а квартира?

– Дети пусть приносят.

– Сын в другом городе.

– Пусть переедет.

– Он здесь не устроится. Он педагог.

– Внуки пусть приедут.

– Внук учится там же, у сына.

– Вы туда переезжайте.

– Они не приглашают. Я думаю, у них забот хватает.

– Родственников попросите.

– Близких у нас нет. Дальние хуже посторонних.

– Заказы берите.

– А хлеб, а молоко, а лекарства?

– Возьмите квартирантку.

– У нас однокомнатная. Кухня маленькая.

– Ширму поставьте.

– Муж почти не видит. Он попадет за эту ширму.

– Пожилую возьмите.

– Никто не идет. Я уж несколько объявлений давала.

– Продайте что-нибудь.

– Ничего ценного нет.

– Вот этот магнитофон.

– Он внутри пустой.

– А брат, сестра у вас есть?

– Умерли уже. Умерли.

– У мужа?

– Он единственный сын.

– Звоните в бюро добрых услуг. Дозвонитесь.

– Кто будет звонить?

– Муж пусть позвонит.

– Он ничего не помнит. Телефон не запомнит.

– Напишите ему.

– Он потеряет бумажку. Он очень плохо видит. Он не знает, где очки.

– Привяжите.

– Он отвяжет и потеряет.

– А если сыну сообщить?

– Пете? Он в больнице.

– Сообщите Петиной жене.

– Стерва. Я когда-то была против свадьбы. Десять лет прошло. Она помнит.

– Напишите Пете.

– Она ему не передаст.

– Напишите на работу.

– Он в больнице.

– Это раунатин? Дайте воды… Впрочем, я сам, не надо вставать.

– У вас тоже давление?

– А…

– Не надо ходить.

– А кто за меня будет ходить?

– Больничный возьмите.

– Уже не дают.

– А на пенсию?

– Восемьдесят два рубля.

– В киоск пойти.

– С головными болями в киоске сидеть?

– Можно не целый день.

– Даже полдня…

– Кто у вас дома?

– Сын.

– Пусть сын кормит.

– Его надо кормить.

– Жена сына.

– Он не женат.

Новости.

Обзор.

Наша свобода напоминает светофор, у которого горят три огня сразу. При такой свободе главное – выжить. При такой езде проявляются не взгляды, а характер.

Люди, у которых жизнь не получается, требуют запретить, отобрать и поделить. Они – за свободу, но по справедливости. То есть одеяло – одна штука, сапоги – одна пара, перловка – один килограмм, хлеб – одна буханка. А чтоб было точно по справедливости, делить будет он сам.

В Одессе, между прочим, прошла первая всеобщая забастовка. Жаль, никто не заметил. Место выбрано неудачно. Там и раньше никто не работал.

Общаться в Одессе не с кем.

В Одессе не с кем общаться, в Америке не с кем общаться. В Израиле не с кем общаться. Куда же все поехали?

– Внимание! В аэропорт Шереметьево прибывают пассажиры рейса 2893 «Архангельск – Москва». Сам самолет, из-за отсутствия горючего, остался в аэропорту Архангельска.

На автозаводе в Тольятти зарплату выдают запчастями. Первого и пятнадцатого народ выкатывает колеса, карбюраторы. Высокооплачиваемые тащат глушители и задние мосты.

Одесская мэрия договорилась с турками о постройке гостиницы в Аркадии. Наняли турок по пятьсот долларов в месяц. Турки наняли армян по сто долларов в месяц. Армяне наняли украинцев по пятьдесят долларов в месяц. Стройматериалы украли, единственный самосвал упал в воду, на стройке – тишина.

В Москве появился телефон для самостоятельного, независимого, одиночного секса. То есть небольшой разговор, потом включается автомат: «Ждите оргазма! Ждите оргазма! Ждите оргаз..!».

Начальник Одесского горсвета баллотировался в депутаты Украины. В городе перебои со светом. Он сказал, что знает о перебоях. Тем более он начальник горсвета. И сказал, что, если его выберут, перебои со светом прекратятся. «А если не выберут?» – думают все…

В одесских трубах нет напора. Ни в газовых, ни в водопроводных. Кто-то во дворах регулярно собирает деньги на ремонт труб, а напора все равно нет. Когда его ловят, он говорит: «Шо ж вы хотите? Напора нет?!».

А жить у нас стало интересно как никогда. В России появились первые в мире разорившиеся бедняки. Ни одного разорившегося банкира и масса разорившихся бедняков. Время от времени в каких-то коммуналках, в подвалах выскакивает человек в лохмотьях с криком «Я разорен!».

– А вы не играйте в азартные игры, – говорит государство из постели.

– А вы не верьте в то, что вам обещают, а вы поезжайте за границу, походите по стране, проверьте его недвижимость, активы и только после этого взноситесь.

– Да? – спрашивают клиенты, скинувшиеся по пять-шесть старушек на один вклад. – Только после этого?

– Конечно, только после этого!

– Че ж вы раньше не сказали?! – кричат клиенты.

– А че ж вы раньше не спросили?! – говорит государство. – И вообще, как можно верить тому, что вам говорят по телевидению. Идите потолкайтесь в очередях, там все официально.

Всем нравятся деловые русские в Латвии, деловые русские в Эстонии, деловые русские в Литве. Собранные, энергичные, деловитые. Напоминают бывших евреев в России.

Украинская таможня на границе с Россией свирепствует:

– Наркотики е? Оружие е? Газовые баллоны е?

– Нет. А у вас купить можно?

– Шо-нибудь подберем.

На Украине строго соблюдаются национальные приоритеты. В Одессе уже говорят, что человек произошел от украинца. В России говорят, что человек произошел от русского. Евреи загадочно улыбаются.

В Москве реклама надрывается:

«Берите напрокат лимузины, яхты! Путешествуйте в Никозию!».

– Куда-куда? – спрашивает народ,

– В Никозию!

– Кто-то ж, наверное, путешествует? – кипятятся коммунисты.

– Жиды, – отвечают патриоты, – кто ж еще?

«Шоколад «Баунти» тверже во рту, чем в руках!».

– Кто-то ж его жрет? – шумят коммунисты.

– Жиды, – отвечают патриоты, – кто ж еще?

«Сок из апельсинов и бананов давим тут же при вас! Вы пьете тут же при нас!».

– Кто-то ж его пьет? – шумят коммунисты.

– Жиды, – отвечают патриоты, – кто ж еще?

– Слушай, чего же они уезжают?

– Та надоело им это все.

После семидесяти лет простоя все телевизионные новости – через обнаженную женщину, чтоб смотрели внимательно. Самолеты, трубы, эшелоны между ног. Оттуда же сыплется цемент, стройматериалы и коттеджи. Покупайте!

В Москве врачи бастуют. Не выехала «скорая» – померло пять тысяч человек; выехала «скорая» – померло шесть тысяч человек. Врачи удивляются, как при таком лечении больные еще живы. Больные удивляются, как при такой зарплате врачи еще живы.

В ответ на бесконечные угоны автомобилей в Москве наконец-то появились настоящие противоугонные устройства – сиденье-шприц-штык. При посадке угонщика срабатывает шприц или штык в зад. Что важно – не забыть об устройстве перед собственной посадкой.

А в это время с народом по телевидению все играют в разные игры. «Проще простого», «L-клуб», «Поле чудес». Букву угадал – миллион, слово угадал – автомобиль. Народ носится, заучивает слова.

Свадебная церемония древних ацтеков – шесть букв?

Долбаная лодка американских индейцев – пять букв?

Температура воды в римских банях?..

Ходят невменяемые, выучившие наизусть половину энциклопедического словаря.

В общем, стреляют, танцуют, грабят, богатеют, беднеют. Расстояние между социализмом и капитализмом стремительно сокращается. В промежутке мечутся наши люди, то ли стягивая, то ли расталкивая эти две системы.

Врага давай!

Дорогие эмигранты в США, разрешите всех поздравить с Новым годом, хотя, кроме неприятностей, не вижу ничего.

Переход наших стран из противников в друзья, по документальным данным, обойдется им в двести миллиардов долларов. Дешевле было друг другу морду набить. Душа кровью обливается – у нас столько отравляющих веществ скопилось, что их легче применить, чем уничтожить. Что, людей нельзя было найти?

А ракеты? Как ты их приспособишь? Приветствие послали из России в Америку боевой ракетой. Это же ракета!.. Ее пульнуть по-настоящему…

А куда девать ребят из Лос-Аламоса-1 и Арзамаса-16? Они уже привыкли друг к другу. Лосаламосские – самолет-невидимку «Стелз», а арзамасские им – невидимую ракету «Игла». Я правду говорю. Их только что поймали. Арзамасцев! Успели-таки придумать против «Стелза». Хотели испытать. Невидимка в невидимку – такой был бы взрыв! Ничто в ничто, ни с того ни с сего.

А ваши евреи уже успели против наших… А наши евреи только начали против ваших соображать, так страна кончилась и против евреев кампания пошла…

А евреи ведь как? Они в любой стране в меньшинстве, но в каждой отдельной отрасли в большинстве. Взять физику – в большинстве. Взять шахматы – в большинстве. Взять науку – в большинстве. А среди населения в меньшинстве. Многие не могут понять, как это происходит, и начинают их бить.

А пока половина евреев под флагами США, а половина под флагом СССР честно и мирно соревновались друг с другом на случай войны, развалился самый любимый враг всего мира – СССР. И ракеты, твердо нацеленные на Лос-Аламос, рассыпались веером. Кто на Ташкент, кто на Душанбе, а кто вообще на Москву.

Такие случаи были, когда ракета, выпущенная в район Кабула, заметалась, скрылась в тайге, пробила коровник под Тулой, перепугала горных козлов на Алтае, вернулась домой, погналась за одним грузинским танком и добила его.

Вот что творится, когда противник исчезает. Морская пехота США в слезах ищет, кому морду набить. Сидели в песках, тренировались, на муравейниках спали, в грязи ползали. А противник на встречу не явился.

Врага давай! Давай врага! Что Ирак? Это же смешно.

А наши ордена Ленина, ордена Боевого Красного Знамени, ордена «Знак Почета и уважения» военно-десантные войска. Он же кулаком разбивает пять кирпичей. Куда его приспособить? Парикмахером? Не хочет он головы стричь. Он их разбивал! И давай ему по три-четыре головы в день. Иначе секрет утерян, и все!

А эти «Аваксы», «Стелзы» против кого? Ливия, Сирия? Это же смешно! И правильно наши патриоты в Ирак летят. Им разве друзья нужны, им враги нужны. Врага давай!

ПВО разваливается, пьянство в блиндажах, разврат в бункерах стратегического назначения. Полковник межконтинентальных войск завалил девицу попкой прямо на кнопку пуска баллистической ракеты. Хорошо, что она не сработала. (Я о кнопке говорю.).

В генеральных штабах всегда строго было, красиво. Карты мерцали, погоны сияли, тихие голоса: «Предполагаемый противник в случае начала военных действий нанесет ракетный удар, направление Челябинск – Уфа. Мы отвечаем ударом Нью-Йорк – Милуоки, параллельно Франкфурт – Саарбрюккен. Тогда противник собирает все силы и наносит ответный удар в район Харькова с возможным десантом на линии Феодосия – Керчь. Наша стратегическая авиация атакует Сан-Диего и наносит упреждающий ракетный удар по Манчестеру. Противник выводит из-под удара бронетанковую армию и пытается создать окружение в районе Хмельницкого, тогда мы…».

Такие люди в штабах сидели! Кому они мешали?

Их разогнали. Без квартир, в коммерческих ларьках торгуют. Прогорают. Ошибаются в расчетах. Их рэкетиры бьют. Они же против одного не умеют. Они же против народов обучались. Таких людей из штабов выбрасывать – только уличную преступность размножать.

А конструкторские бюро, краса и гордость в белых халатах. Не знаю, как у вас, у нас впереди войск всегда конструкторы мчались. Туполев, Ильюшин, Лавочкин. Два одессита Нудельман и Рихтер – самолетная пушечка НР через винт.

А самый популярный человек всех времен и всех стран Калашников! Популярней Горбачева! Дети знают, женщины: «Я сплю с «калашниковым», «Я даже в душе с «калашниковым»… О ком еще так говорят. И этот человек не у дел!

Сейчас, говорят, во всем мире сбор средств идет. Чтоб собрать двести миллиардов, чтоб опять эти двое друг против друга стояли, чтоб все умные люди этим заняты были. Тогда маленьким странам кайф и полная джамахерия. Дерись с кем хочешь, пока взрослых нет.

Ну а пока мы свободны и сидим за мирным столом, уже не представляем с гордостью каждый свою страну и не несем за нее никакой ответственности, мы пьем за абсолютно Новый год, который, как и каждый год, кого-то отдаляет от жизни, а кого-то приближает к ней, пьем за наши страны, за две или три наши родины, которые именно мы, как бы нас ни проклинали, превратили в сообщающиеся сосуды.

Нечистая сила.

Мы квартиру иностранцам сдали. А там пошло.

Телевизор сдох 7 ноября.

Включился 1 декабря, показал «Любэ», крикнул: «Атас!» – и сдох.

17 декабря вдруг зашелся: «Разрешите наш съез… Атас!» – и сдох.

На Новый год врубился, крикнул: «Атас!» – и снова сдох.

Теперь показывает только «Любэ».

Вода утром из унитаза вдруг пошла горячая. Сидишь весь в пару.

Когда замок открыт – ничего из квартиры не пропадает. Замок закрыт – кое-чего нет.

Однажды дверь оказалась заперта снаружи и изнутри.

Плита включилась ровно в 12.00, раскалилась, а когда поставили кастрюлю – выключилась.

Велосипед бьет током. Хотя ни к чему не подключен.

Из магнитофона «Днепр» потекла вода.

Когда туалет на задвижку закрываешь внутри – не выйдешь никогда.

Снаружи задвинули – наверху кто-то закричал и с кровавым пальцем прискакал…

Как-то сообщается, видимо.

Ну и регулярно, как ведро в унитаз выльют – снизу мокрый человек прибегает.

Они в панике.

Мусор выбросят – снизу этот же человек прибегает в наших объедках.

Тоже, видимо, сообщается…

В кухне дверью хлопнут – лифт вниз идет.

Соседняя мастерская на наш счетчик работает. Тоже как-то…

Они отказываются жить.

А уж с телефоном!..

Те, к кому мы попадаем, и палец советуют повнимательней вкладывать, и последнюю цифру через паузу вращать…

Какой бы номер ни набрали – в одну и ту же семью попадаем.

Они уже плакали. Мы плакали. Кричали:

– Отсоединяйтеся! Дайте поговорить!

Я уже не говорю, что во время набора три, четыре семьи проходишь. И опять к ним.

– Это опять вы!.. Вставьте, пожалуйста, палец повнимательней!

Да мы уж так внимательно вставляем… Я уже один не набираю. Я уже себе не доверяю.

И снова:

– Это опять вы?

Они форточку открыли – соседка из другого подъезда прибежала: ребенок маленький… Просьба закрыть.

Ну и конечно, как хлопнут дверцей холодильника – слева крик.

Пол моют – внизу люстра загорается.

Жена плакала: все письма назад приходят – «адресат выбыл». И те, которые к нам, – туда возвращаются. «Адресат выбыл».

– Как выбыл? Мы же здесь!..

И телеграмма пришла на наше имя: «Вон отсюда, иностранцы проклятые!» С нашей подписью. А мы ж никогда. Мы же их пригласили…

Голос по ночам отчетливый. Кто-то диктует мемуары… Узнавали. Действительно, в соседнем доме генерал с дочкой…

Письма на чужое имя с чужим адресом бросают к нам в ящик. Все на фамилию Марусев… И говорят:

– Вам, вам, не прикидывайтесь.

Мы все время думаем, что это социализм, но выбор-то мы сделали правильный в 17-м году. Значит, это нечистая сила.

«Может быть, вы не знаете…».

Может быть, вы не знаете, но в Одессе быстро поднятое не считается упавшим.

Возьми за правило прерывать беременность еще в период знакомства.

Простое одиночество – это мимика в темноте, пожимание плечами, негромкий стон в ответ на какие-то мысли.

Явное одиночество – это уже разговор, тихий разговор с самим собой с упреками, угрозами, с отрицательным покачиванием головы и вздохом: «Нет, это невозможно».

Полное одиночество – это громкая беспардонная болтовня с собой с ответным хохотом, пожиманием руки, рассматриванием удостоверения, хлопаньем самого себя по животу: «Ай да молодец, ну насмешил», с последующей задумчивостью и криком «Нет, ты не пойдешь туда! А я сказал, нет!» и слезами, прерываемыми: «Ну не рыдай же. Как ребенок, ей-богу!».

– Не дай, Господь, нам пережить детей, – сказали как-то все. Вот у меня вопрос: когда? Когда мы повзрослеем?!

Птичка не усидит – дергается, дергается. Чего суетишься? Чего дергаешься? А кормиться надо. Кормиться и плодиться. Плодиться и кормиться.

Если бы их не поедали другие, которым тоже плодиться надо, страшно было бы подумать.

Все мы бегаем и тучнеем для кого-то.

Подумай, прежде чем поправиться, хочется ли тебе, чтоб он так вкусно кормился и плодился.

– Я посмотрел твой концерт.

– Ну?

– Ты не обидишься?

– Нет.

– Честное слово?

– Честное слово.

– Вот я все и сказал.

Как кому, а мне нравится думать!

Кофе заказывал я. Когда я заказывал, мне еще было можно. Теперь мне нельзя.

Я люблю все, что означает движение: пароход, самолет, спичку, скрытый смысл, знакомство с умной женщиной, неоткрытую бутылку водки.

Расставить любимых в пространстве. Врывается банда:

– Кто из вас еврей?

Жена говорит:

– Я!

Любовница говорит:

– Он!

Друг говорит:

– Вон отсюда!

Тут же в больничном дворе композиция «Кто кого». На козлах наклонно стоит очень грязный «Москвич», а под ним много лет лежит очень грязный тоже москвич водитель Женя. Он ремонтирует, ремонтирует, ремонтирует, ремонтирует. Хотя откликается, дает прикурить, на предложение вылезти или выпить отвечает: «Мне некогда, мне летом выезжать».

Шумит дождь, падает снег, а он все ремонтирует, ремонтирует, ремонтирует.

А мне говорят – вы повторяетесь. Да. Я повторяюсь. А он ремонтирует, ремонтирует, ремонтирует…

Завидую тебе, Женя, у тебя есть смысл в жизни, А я за тебя выпью, сдам анализы, а они пусть ремонтируют, ремонтируют…

Ты умный, Сережа! Ты так умен. Ты знаешь, что надо работать и писать.

А я настолько умней тебя, что знаю: этого можно и не делать.

Американка все не могла понять, почему такое количество звонков на дверях квартиры. Ну, ей объяснили, что один звонок в спальню, другой – в прихожую. Куда хочешь войти, туда звони. А то, что на звонки выходят разные люди, не имеет значения – семья большая.

Девятнадцатое июля. Открытое окно.

Юг. Море. Зелень.

Вишни. Солнце. Небо.

Вишни, виноград.

Только нет друзей.

Они оставили мне это.

Мы с ней дружно живем. То есть в основном она.

Мы и спим с ней, где главным образом спит она.

Мы никогда не расстаемся. Вернее, она, конечно.

В общем, все счастливы. Кроме меня.

Я потерял и простил своих друзей.

Я потерял и простил своих женщин.

Я снова приблизился к бумаге и заинтересовался тем, что она терпит.

Песочными часами пересыпается время.

Будущее внизу, прошлое вверху.

Когда вертишь свои шестьдесят, сыпятся дни из смеха в слезы.

В горле и глазах прыгают точки.

В мозговых полушариях ширятся белые пятна.

Ощущения переходят в наблюдения.

Наблюдения – в воспоминания.

Слезы, выраженные словами, вызывают смех.

Смех вызывает кашель.

Кашель выдает присутствие.

Уходишь замеченным.

Мой контингент – «я минус десять», между мной и вами, мадам, не должно проходить больше одного третьеклассника. Ваше желание поместить туда семнадцатилетнего оболтуса привело к напряжению на разрыв, а уж мои попытки просунуть между нами двадцатисемилетнего взрослого идиота закончились полным крахом.

Время музыки.

Странно: мы все понимаем, как глубока и вечна классическая музыка. Но властвует легкая. Как политика над учеными. Коли легкое властвует, надо его выбирать, как выбирают политику, надо его предлагать, как предлагают политику.

Легкая музыка делает эпоху.

Музыка не нуждается в переводе.

Могли бы и буквы придумать общие для всех народов – не захотели. Они думали, что буквы – главное. Буквы сохраняют нацию.

Ноты главнее. Общие для всех наций ноты сделали свое дело – можно стучать в кастрюли, обижаться на засилие, а побеждает та музыка, которая побеждает. Американская, итальянская. И обижаться нечего, тем более что американская – наполовину наша.

И Гершвин, и Берлин, и Покрасс. Не обижается Америка и выигрывает. А мы всю музыку, всю физику, все тексты подсчитываем, подсчитываем и проигрываем, проигрываем от огромного комплекса неполноценности.

Предмет нашей национальной гордости, корифей науки, обставивший весь мир, будет мучиться, болеть, голодать и умрет, лишенный внимания, потому что неправильно сконструирована система. Ему кроме слов нужен заработок, вот эта всеобщая известность и гордость ему – этому предмету – должна давать заработок. Чтоб жить и не зависеть ни от кого, тогда он может сочинить то, за что его любят.

Он может сочинять и в тюрьме. Но это будут сочинения в тюрьме. И, выйдя на свободу, он четко скажет, что тюремный опыт человеку вреден.

Только буквы. Ноты, цифры и опыты в тюрьме не поставишь. И музыка из тюрьмы будет музыкой из тюрьмы, где солнце в клетку, и туча в клетку, и женщина за решеткой с той стороны.

Женщина. Женщина. Женщина.

Потому что свобода – это женщина.

Тюрьма без женщины.

Болезнь без женщины.

Старость без женщины.

Война без женщины.

Все плохое без нее.

Свобода – это женщина.

Или, говоря сложнее, любовь.

Или, говоря еще сложнее, возможность любви.

Или, говоря проще, найти свой минус или свой плюс для возникновения электричества. Для появления людей на белом свете. Из тюрьмы с детьми не выйдешь.

Литература без детей. Варлам Шаламов. Как ужасно, когда болеет ребенок.

Легкая музыка – порождение жизни. Сейчас она склеенная, заимствованная, продающаяся и фонограммная.

В ней нуждаются. Ее покупают. В нашей стране в ней нуждались всегда. Музыка, как снег, покрывает разруху, ямы и могилы.

Музыка Дунаевского, Соловьева-Седого покрывала аресты и Беломорканалы. Но какая музыка!

Любовь Орлова – звезда, но ее все время покрывает музыка Дунаевского.

Война под голос Утесова. И яростная борьба власти с музыкой за власть.

И джаз все равно владел ногами и сердцами.

Музыка, как вода, касается всех берегов. И фигурное катание в немыслимых дозах шло под хорошую музыку, под запретную.

Музыка как воздух. И как вода.

Скорее как воздух. Окружает нас всюду.

Ее не нужно читать, покупать. Она всюду.

Двигая рукой или телом, мы рассекаем музыку.

Какую бы ты кнопку ни нажал, включается музыка.

Реклама, радио, соседи сверху, снизу, со двора.

Парад, войска, оркестры, марши. Она звучит все время, независимо от нас.

Включай, не включай. Тебе остается только присоединиться.

Сел в машину – музыка. Вошел в дом – музыка. В эфире из разных стран.

И хороший писатель тоже пишет музыку. Рассказы Чехова. Пушкин.

Гениальных песен в мире так же мало, как симфоний. Редкостные певцы рождают музыку. Еще более редкие понимают слова, которые поют. Совсем редкие рождают музыку и понимают слова. Кто владеет музыкой, владеет молодежью.

Но музыка выбирается молодыми.

Стихи, положенные на музыку, сразу становятся доступными.

Период тоталитаризма, как любая тюрьма, был периодом хороших стихов. Смысл которых был всегда один – долой тюрьму. Теперь тюрьмы нет, и смысл распался. Исчезли стихи как оружие. И появилась масса бессмысленных слов на музыку, вызывающую движение и напоминающую секс.

Это можно танцевать под бой часов, под дизель, под забивку свай, под стук колес, под барабаны в джунглях.

Сидеть под музыку нельзя. Надо танцевать внизу-вверху. Сидя и лежа на боку.

А в общем, услышав несколько нот к фильму, мы угадываем эпоху. Как в игре «Угадай мелодию» – мы угадываем слова. Это литературная передача. Так что надо бы назвать «Угадай стихи».

А эпоха волшебных мелодий, видимо, у всех прошла. Последние фильмы из музыки: «Кабаре», «Весь этот джаз» Фосса.

Голливуд собирает весь мир. И наука США собирает весь мир. Кто же мешает нам собирать?

Денег нет. А денег нет, потому что продавать нечего. А продавать нечего, потому что авторы уехали. А авторы уехали, потому что денег нет.

Вот и снова замкнутый круг, из которого состоит наша замкнутая жизнь.

Когда свобода, когда можно ехать, а можно и остаться, проверяется просто. Любовью к стране.

Но и эту любовь, как и всякую любовь, проверять и испытывать не стоит.

Надо жить: 1) безопасно; 2) лечебно; 3) образованно; 4) тепло; 5) удобно; 6) с кем хочешь.

И что-то получится. Как в музыке, которая приходит к нам оттуда, где получилось все остальное.

И все-таки.

Просто жить одним ритмом – это джунгли. Это развлечение. Это свободное время. Но остальное – это придумывание музыки, слов, цифр, аппаратов, чтоб эту музыку транслировать.

Чтоб певцы пели под фонограмму, кто-то должен придумать усилитель и магнитофон. Нужны головы.

Сейчас у нас время ног.

Головы не нужны. Руки не нужны. Время ног.

Что предмет нашего советского творчества? Из того, чем можно было заинтересовать. Это тюрьма. Архипелаг ГУЛАГ.

Диссиденты – это и была наша продукция. Продавать и завоевывать мир можно и тем, что получается лучше всего.

Аркану-П.

Второе приветствие Арканову.

Ну что ж, дружба снова стала главной.

Она всегда становится главной, когда нет законов.

Из беззакония в беззаконие, и дружба – главной.

Аркадий Михайлович, мы снова, как двадцать, пятнадцать и десять лет назад, у вас в гостях. Мы снова вместе, Аркадий Михайлович.

Мы тут в связи с новой жизнью были уверены, что расстаемся навсегда.

Мол, с приходом демократии каждый идет своим путем.

Индивидуальное развитие идет на смену коллективной недоразвитости.

И вообще, мы собирались каждый открыть свое дело.

Мы надеялись, что со сборами на кухне покончено, мы перешли в гостиные и выковывали себя, готовя к борьбе за существование в новом лице, где человек человеку волк, а разносчик газет становится президентом.

Мы готовили себя к рыночным отношениям, где мы должны быть яростными конкурентами, то есть вы что-то шутите, я это ворую и шучу тут же рядом в еще большей аудитории. Вы берете тему. Я беру рядом. И пишу на эту же тему очень сильно и смешно. Вы, услышав это, заявляете, что как человека вы меня еще как-то уважаете, но писателем не считали никогда и несчастна та страна, где такие, как он (то есть я)… и страшно зло шутите, потом говорите: «А вот сейчас я вам почитаю на эту же тему свое, и вы поймете, как надо», – и страшно смешно читаете, разрывая сытые животы коммерческой публике, и она говорит: «Нет!» Она говорит: «Нет! Это и есть то, что нам нужно, мы будем ходить сюда, в Сивцев Вражек, 7, а не на Тверскую, 16, где злится этот маленький, лысый и толстый».

И тогда я вообще вынимаю последние бабки, устраиваю банкет с шутками, угощениями и полуголыми, легко угадывающимися в тюле и тумане, и держу речь в смокинге и пенсне.

– Я не буду с ним соревноваться в юморе, – с хохотом говорю я, – это вообще не его область. Он из скверных врачей стал жутким юмористом, и кто-то ему соврал, что публика смеется над его остротами. Но если бы он внезапно перестал шутить, смех бы только усилился… Ха-ха-ха, не могу. Я слышал, что на последнем вечере он после часа подготовки с трудом вышел на эту жалкую остротку. Мне ее рассказывали. Рассказывал человек, которого ничего не стоит рассмешить, который хохочет, глядя в лужу, и то он сказал:

– Да! – он сказал. – Да! Это не юмор.

Страшно смотреть на человека, пытающегося пошутить с трех-четырех попыток. А эта шутка… что-то типа «я рад, что вы заглянули ко мне на Сивцев Вражек, а те, кто не дошли, сидят на Тверской, 16».

Дать вам паузу для смеха?..

Так я хочу сказать: во-первых, пейте и ешьте. Сегодня бесплатно! А тому, кто собирается на Сивцев Вражек, 7, я тоже хочу сказать: «Чтоб ты не дошел».

Я тут поймал двоих, которые ходят туда и сюда и сравнивают. Мои ребята с ними поговорили.

Все, кто ходит к нему, может забыть дорогу сюда и как я выгляжу.

Я не ревную, но каждый должен выбрать, кто тебе шутит в ухо, в лицо или по печени.

Все!.. Я плохой! Но будет так, как я сказал!

Закусывай, чтоб я видел, как ты ешь.

Я всю жизнь шутил.

От меня ушла жена.

Я имел три очень больших и очень неудачных романа с посторонними женщинами. Они, бедняги, не понимали, когда я шучу и когда я серьезно, и я разрушил их жизнь!

Все! Я снял зал! Я заплатил за стол. Я шучу как хочу. И вы будете смеяться! Мои люди будут за этим следить. Они же будут завтра у него. Если кто-нибудь из вас там окажется!.. Засмеется!.. Захлопает!..

Мне пугать вас не надо.

Вы знаете, как трудно у нас гулять зимой…

Эти проклятые сосульки…

Конечно, это чистая вода, но только для того, в кого она не попала.

А ему передайте. Мы составили соглашение: я шучу в регионах, он смешит Центр. Пожалуйста – танцуй, пой, пародируй, это твое. Но не пересекай.

Что же я слышу: 20 ноября он проехался по Житомиру. Так легко, как будто мы с ним ни о чем не договаривались!

Пусть та мразь, которая его увидит, передаст: я ему отдал самое дорогое. Центр! Оторвал от души. Бери! Обшути! Обмой! Хоть съешь этот Центр вместе с парламентом, но на места?! На места не лезь! Они мои! Эти маленькие мэры, эти все гордумочки, эти властички, местечки – это мои конфетки. Я там профессионал.

И мы договорились! Мы не мешаем друг другу.

Но если внезапно пошутим вместе – содрогнется страна!

Только одновременно и на Пасху.

Так что передайте ему дословно:

– Аркан, Центр – твой. Мишель берет себе места.

Если он хочет меня видеть, я жду его в этом глухом зале «Россия». И мы там ударим по рукам.

Пусть приходит.

Я пустой.

Его люди могут проверить.

Если он не придет…

Каждая его шутка для тех пятерых, что придут в этот паршивый зал, обернется рыданиями.

Он даже не будет знать почему. А они ему не успеют сказать.

Давай, Аркан, шути! В этой области ты вне конкуренции, как каждый из нас в своих областях… Вот как я хотел сказать.

Вот какая могла быть жизнь, полная опасности и секса.

Но замолчал народ, запротестовал военно-промышленный комплекс,

Рухнул премьер.

Изменился президент.

И вот мы снова на кухне и я слышу слова:

– Что-то давно мы не виделись, заходи, Мишель, есть о чем поговорить. Я теперь пою, теперь у меня разборки с Киркоровым. Ты когда можешь: 27-го или 28-го?

– 28-го.

– А мы 27-го, собираемся к семи.

Одесский телефон

Гердту.

Из чего состоит Гердт? Из голоса, ноги, юмора и стихов.

Из чего состою я? Из уважения, внимания, ответной шутки и встречной рюмки.

Восемьдесят лет достаточно, чтоб представить, но недостаточно, чтоб понять. Все что могла природа отдала Гердту, отняв это у других. Прекрасно острит сам и тут же хохочет от другого, что уникально.

Обычный острящий от чужой шутки мрачнеет. Либо прерывает криком:

– А вот у меня было в Краснодаре…

Обычный острящий воспринимает слова: «Вы – гений!» не ушами, а животом и долго переваривает, глядя по-коровьи.

Из чего состоит Гердт…

Из Пастернака, встреч, тембра и быстрого «да». Это быстрое «да» сводит с ума и делает собеседника неповторимым. Кому повезет, тот с ним выпьет. Кому очень повезет, тот с ним закусит. У него. Не у себя. У себя вы будете жрать уничтожающее, а у него дополняющее рюмочку, куда уже входит закусочка. Вы ее уже пьете.

У себя дома вы тот молчаливый, вялый, скучно едящий, тихо пьющий впередсмотрящий.

У него вы уважаемый и пылко любимый гость. Талантливый во многих областях науки. Возвратясь, извините, к себе, вы еще долго хорохоритесь и тонко ходите, объясняя отвратительным близким, кем вы только что были.

Правда, если вы желаете этим быть снова, вам надо опять идти туда. Этого уже приходится добиваться. Ибо там уже сидит следующий и ловит это быстрое «да», чтоб улететь на крыльях, забыв про ноги.

А еще с ним хорошо ездить в поезде. Торчит нога, звенит беседа, и вечно занят туалет. Из его купе выходят прямо на перрон. Кто в Ленинграде. Кто в Одессе.

А он изменчив. Он устал. Он не актер. Про актера не скажешь, какой умный, пока ему не напишешь.

Он просто гениальный человек. Во всех областях. В том числе и в нашей.

Ролану Быкову.

Только мюзик-холл объединяет настоящих друзей! Два лысых, кривоногих и сто красавиц в едином сюжете мчатся к развязке. Она наступила. Кривоногим по шестьдесят, длинноногим по сорок.

Компания распалась ногами к сцене, головами на выход.

Мало кто знает: мюзик-холл жив. Он охватил всю страну. А двое лысых, а двое кривоногих, а двое зачинателей святого дела поздравляют, целуют друг друга и шепчут:

– Тело живо – дело есть. Дело живо – тело будет. От имени Жванецкого имени Ролана Быкова.

Окуджаве снова…

Говорить о любви к нему, как о любви к Пушкину, смысла не имеет.

Он был независим.

Откликался только на то, что его задевало. К остальному равнодушен. Равнодушны мы все, но он не притворялся.

Счастье его знать – больше, чем петь и читать. Недаром такой спрос на людей, знавших Пушкина.

Пока еще нас много, знавших его.

Вот мы в Болгарии. Мой первый выезд. До этого был еще выезд в Румынию, но его можно не считать. Абсолютно и полностью. Не хочу.

Вот он сказал:

– Хочешь, возьми у меня денег. Мне нужна только палатка…

А у меня с деньгами сложные отношения. Я в этом состоянии неприятен. Вначале жаден, потом от стыда расточителен.

Он был равнодушен.

– Возьми, Миша.

Это в Болгарии.

Это деньги.

Я задрожал:

– Я отдам.

– Как хочешь.

Нельзя так с нами…

Мы начинаем бормотать. Вначале внутри, потом снаружи: «Да… Откуда у него?.. Видишь, имеет… И квартира, и поездки… А тут…».

Нельзя с нами открыто и щедро. Ищем мы. Нельзя нам давать, нельзя нам помогать бескорыстно. Непонятно нам становится. «Чего это он?» – бормочем мы, выходя и сжимая в руках куртку.

– Носи, Михаил…

«Чего это он? С жиру, что ли, бесится?».

– Может быть, тебе чего-то еще нужно?

«Ты смотри, сколько у него всего…».

Однако воспитываем друг друга. Один становится хуже, другой становится хуже.

– Заходи когда захочешь. Без звонка. Ну просто заходи. Пообедаем. Поговорим…

И ты, конечно, не идешь. А где ты обедаешь и с кем говоришь, видно по нездоровому лицу и слышно по жалкому запасу слов.

А мужество определяется в старости, когда есть что терять.

В молодости – это бесстрашие.

Он когда жил, он стоял между нами и смертью.

Как получится с его песнями – разберутся дети, а то, что у них живого такого не будет, – это жаль.

Их жаль.

Они пока не понимают. Они еще не понимают. Им кажется – бросай все, начинай зарабатывать. Они бросили все и пустились зарабатывать.

Не поют, а зарабатывают пением.

Не шутят, а зарабатывают шутками.

От этого все, чем они занимаются, имеет такой вид.

А то, что они бросили, начинает цениться еще больше. То есть дорожать. Они пока не понимают, что интеллектом можно больше заработать.

Другое дело, что интеллект не желает этим заниматься, а делает что-то интересное для себя и от этого имеет непрестижный вид. Но когда тебя знают, пошевели пальцем – и не надо машины мыть или стрелять в подъезде.

Они бросились петь, шуметь и собирать копейки по самой поверхности и очень боятся глубины, где совсем другие люди.

А чистота и совесть дают прекрасную жизнь.

Вся страна следит одним глазом и долго ворчит, если ей кажется, что он ошибся.

– Как же вы за него пошли, мы тоже за него пошли.

– Так вы же могли пойти за другого.

– Но вы-то за него. Мы же вам верим.

Большой капитал начинается с криминала.

Большое имя – с чистоты.

Он не ошибался. И голосовал он правильно. И свобода у нас есть. Значит, должно появиться что-то еще.

В том, как народные массы затанцевали, что они запели, чем заговорили, – свобода не виновата. Открыли крышку – и пахнуло. Но надо же когда-нибудь…

Умные рванули подальше от запаха, поближе к аромату… А мы сидим, дышим.

Когда-то в давнем разговоре, в частной беседе на частной квартире, он дал новой власти четыре условия:

Освободить Сахарова.

Прекратить войну в Афганистане.

Вернуть Солженицына.

Открыть двери из страны.

Она их выполнила.

Он дожил.

И еще он узнал, что значит, когда вся страна с любовью произносит его имя.

Он это узнал и ушел молча. Без благодарности. Как уходил всегда.

Ресторан ВТО.

Люблю сидеть в театральном ресторане. До одиннадцати вечера гул и шум. В одиннадцать начинается стук.

С деревянным стуком падают актеры драматических театров: низкий заработок, отсутствие закуски.

С ватным гулом – эстрадные певцы: прекрасное питание, отдых, пение под фонограмму.

С ватным звуком тела и деревянным головы – эстрадные авторы.

Со стеклянным звоном и бульканьем: тело в салат, голова в фужер, – режиссеры помещений, худруки зданий.

Костяной стук в углу: студенты театральных вузов и челюсти хора музыкальной комедии.

В 23.30 вопль гардеробщика:

– Мужики! Кто не взял пальто, номера 133 и 238?

И, невзирая на тяжелое время, никто не откликается.

Киногорода.

Кино сейчас снимается много – и хорошего, и смешного, и развлекательного, но на экран не выходит. Обижаться не на кого – время сейчас удивительное.

Все впервые дорвались до чужого, свое не пьют, не едят, не смотрят в его поддержку Поэтому прыгуны аплодируют прыгунам, бегуны – бегунам, киношники – киношникам… Проедут на замкнутом пароходе и сообщат результаты: за женскую роль столько-то, за мужскую столько-то.

Раньше только наука была засекречена, теперь кино и литература. Скоро государство построит киногородки, где будет сниматься, просматриваться и прокатываться отечественное кино.

Снабжение и содержание киногородков – за счет государства. Там же будут созданы огромные студии и фанерные декорации для съемок документального кино: с митингами, драками и государственными переворотами. Рядом, в казармах, будут жить солдаты для просмотра, в мороз по команде перегоняемые из кино в кино, но, конечно, с дополнительной оплатой за просмотр комедии и хохот для записи.

Так и появится не профессия – киношник, а национальность – кинонарод. В детстве смотрит, в юности играет, в зрелости ставит, в пожилом возрасте судит в жюри.

Половина национальности в призах за лучшую мужскую роль, оставшиеся – за женскую. И только когда пойдет широкий слух, что в киногородках народ-кино живет очень хорошо и интересно, оставшиеся жители страны, подверженные, как обычно, зависти и марксистскому любопытству, заинтересуются: «А что там такое происходит за государственные деньги налогоплательщиков? Что они там такое снимают и почему выбегают довольные и тут же опять бегут снимать и опять выбегают довольные?! Действительно ли зритель совсем не нужен в такой ситуации?».

«Ну-ка, покажите», – скажут они. «Как это показать! – возмутится народ-кино. – Бесплатно только разруху в окне показывают. Платить надо». – «Да заплатим, заплатим! Все отдадим, чтоб посмотреть, что вы там, мерзавцы, делаете. Отчего такие довольные, когда все хмурые и в претензиях».

Тогда и появятся первые отечественные зрители на нервной почве жажды справедливости, и тут же появятся распорядитель, администратор, председатель жюри.

И жизнь начнется опять на простой основе интереса к чужому благополучию.

Целую. Ваш как никогда…

Об импотенции.

У нас импотенция возникает от других причин. Мы в основном с теми, кто нам не нравится. Мы, как правило, – тех, кто нам не нравится, но нужен для решения жилищных вопросов, прописки, обмена, уборки квартиры, мытья окон.

Брак по расчету сейчас не выгоден ввиду частой смены режимов. А секс по расчету – повсеместный. Кого мы только не имеем!.. Ради выпивки, ради бутерброда… Что, конечно, сказывается на нашем здоровье.

Дома мы, конечно, валимся как подкошенные. Дома уже все понимают: иди, мол, но уж без справки не возвращайся.

А как себя настроить? Какие такие упражнения делать? Отсюда массовые обращения к экстрасенсам, настырные просьбы усилить по мужской части. Хотя что такое сильный – никто не знает. Женщины правильно молчат, как она скажет: «Ты знаешь, он покрепчее тебя».

Правда, в последнее время плотская любовь перестала делать успехи. Ты ее любишь, любишь – а она справку не дает.

Но, с другой стороны, может, и мы их недостаточно бойко любим? Хотя и они, как правило, одутловатые. Поэтому некоторые наши вообще опустились любить мужчин. Никаких расходов, подарков, в гостиницу проход свободный, старушки у подъездов не подозревают, красота! Хотя и противно до отвращения. Ужас! Представляю – целовать усатую рожу, будто я член правительства… Но ведь и мою кто-то вынужден целовать’… Правда, и я чью-то отказываюсь… Ты смотри, как все переплелось!

Встречи стали пустыми: ни интеллектуального начала, ни физического завершения – сплошное пьянство на основе сексуальной неопределенности. Многие, очнувшись от беспробудности, с удивлением видят, что лучшая для них женщина – это жена.

Так что не надо бегать к врачам. Никаким лекарством нелюбимую женщину не заслонить. Надо ночевать с кем живешь и жить с тем, к кому привык. Приказываю:

Брачную ночь считать первой,

Первую ночь считать брачной,

А семейную жизнь – счастливой.

Другой не будет.

Последнее 8 Марта.

В межнациональной борьбе женщины забыты окончательно. 8 Марта вызывает какие-то воспоминания. Цветы, духи кому-то… Но кому – ни черта. Память отшибло начисто. В воспаленном мозгу плавают какие-то чеки, газовые баллоны.

В девять утра я должен быть на углу Боснии и Герцеговины, там соберутся чужие. С какой стороны – не помню, я за кого – тоже не помню. Надо будет выстрелить. Кто откликнется, с тем и будем воевать.

Разве сейчас можно к мужику подойти, он весь зарос бородой от пяток до шеи. В этой бороде не то что рот, автомат не нащупаешь. Грудь в опилках, зад в навозе, в глазах желтый огонь. «Крым наш и никогда не будет вашим», – и куда-то помчался.

Вернулся в шашке и в шпорах с лампасами и нагайкой. Заорал на всю однокомнатную: «Бабы, на стол накрывай, туды-ть твою, атамана сегодня принимаем! Я кому гутарю, бабье поганое!!!».

Опять, значит, подол подтыкай, пол мой, в реке белье полощи. С их конями опять надо знакомиться.

Ой, бабоньки, как бы при атаманах коммунистов не пришлось вспоминать. Как дадут по десять плетей к 8 Марта, чтоб любила. Впредь. А за борщ недосоленный может шашкой по щеке.

Сьчас к мужику не подходи, сьчас он в стрессе. Он сьчас сам к тебе не подойдет, и сама к нему не подходи.

Они нонче в стаи сбиваются, розги мочать, костры жгуть, бегают пригнувшись, прищуриваются и куда-то стреляют из бердани. Некоторые, нехорошо улыбаясь, на съезде говорят и пытливо в штаны смотрят, свой али чужой. Про любовь даже поэты не пишут, а если с женщиной что и творят, то только в лифтах и электричках, и то если она говорит «нет». Если скажет «да», его и след простыл.

Трудно, бабоньки, трудно, казачки наши неустроенные. Свято место пусто не бывает. Как мужики на фронт ушли, так из другого лагеря эти перебежали, молодцы в серьгах, кольцах, завивках и красных юбках. Такие ребята славные. Экран ноне весь голубой, такая – одна-вторая-третья. И передачу ведет нежная он, и поет, смущенная, и танцует, тряся слабенькой бороденкой сквозь серьги и монисты, и ляжечками худосочными сквозь юбочку снует, и глазки с поволокой в угол, на нос, на предмет.

Ой, бабоньки, напасть какая! За что ж на нас такое. Нам самим надеть нечего, а тут еще с ними делись. Духами, кремами. В волосатую грудь втирают. Ноги бреют, страдальцы божьи. Мужчин воруют, отовсюду норовят. И ты ж смотри, билетов на голубой этот огонек, билетов не достать. Во всех театрах бывшей столицы слабым мужским телом крепкое женское потеснили, и спрос есть.

Потому что правильно, зачем мужикам эти хлопоты? Дети, подарки, колготки, роддома? Оно ж никогда не беременеет. Само себе зарабатывает… На улице само отобьется, да на него никто и не полезет. А оно, кстати, на холоде в мужском, оно в тепле в женском. То есть выгодно со всех сторон. В гостиницу входи свободно.

– Куда вы с дамой?

– Какой дамой? – оба обернулись. И все. И нет вопросов. Два матроса.

И равноправие. Сегодня ты жена, завтра – я. И самое главное, люди от них не размножаются. А сегодня людей размножать – это вопросы размножать. К себе, семье и правительству. На хрена нам эти проблемы?

Где этот волосатый? Иди сюда. Дай я тебя поцелую в эту… Во что ж я тебя поцелую? Ой, Господи, куда ж я его поцелую? Неужели в эту шею волосатую? Иди пока, купи себе что-нибудь к 8 Марта.

Девочки, женщины, дамочки, девушки, птицы милые, через этих голубых кто-то хочет стереть разницу промеж мужчиной и женщиной. Да только в той разнице такая сила, такой конфликт, такой пожар, такое сладкое несчастье, что никогда не поймешь, почему от одной ты на стенку лезешь, а другую на расстоянии вытянутой руки держишь.

И что в той разнице?

И почему так меркнут и государство, и родина, и работа, и сидящий спикер? И что ты так рвешься к ней, и почему у тебя зуб на зуб не попадает, и руки дрожат, и ты пьешь, пьешь, чтоб успокоиться, и такую чушь несешь – не дай бог, чтоб она тебе ее повторила.

А она становится все умнее, умнее, потому что никогда тебе не скажет, где же то, что ты мне в первый день обещал.

Красивая женщина.

Красивая женщина лучше своей внешности.

Глубже своего содержания.

И выше всей этой компании.

Ее появление мужчины не видят, а чувствуют.

Некоторые впадают в молчание.

Кто-то вдруг становится остроумным.

Большинство, вынув авторучки, предлагают помощь в работе и учебе.

Даже врачи декламируют что-то забытое.

У некоторых освежается память. Кто-то садится к роялю.

Неожиданно – «Брызги шампанского» с полным текстом.

Сосед волокет диапроектор, жена с присвистом сзади: «С ума сошел!..».

И наконец, самый главный посылает своего помощника: «Тут должна быть распродажа… Если есть проблемы… по этому телефону лучше не звонить, а по этому всегда…».

«Мы спонсоры конкурсов красоты.

Если есть проблемы, у нас влияние. Я член жюри.

Тем более если вас это интересует…».

«Мы, извините, снимаем фильм…

Мне сдается, вы не без способностей.

Не хотите ли на фотопробы… в любое время… я как раз режиссер… Нет… не самый он, но я его самый непосредственный помощник.

Говоря откровенно, он уже… Так что милости просим – 233–28–22. Грех скрывать такую красоту 233–28–22…

Я еще хотел… Извините… Может, вам чего-то налить?..

Молодой человек, я же разговариваю…

Дама попросила меня… Нет, позвольте… 233–28–22…

Вы так не запомните… 28… Нет… 28 предыдущая…

Молодой человек, позвольте подойти, дама сама просила…

Нет-нет, 413-й не мой… А 28, предыдущая… там 22…

Ну хорошо…».

У нее один недостаток – ею нельзя наслаждаться одному.

У нее одно достоинство – она не бывает счастливой.

Красивая женщина – достояние нации.

Их списки и телефоны хранятся в специальных отделах ЦРУ, КГБ, Интеллидженс.

Красивая женщина разъединяет мужчин и сплачивает женщин.

Она творит историю и меняет ход войны.

Она, она, она…

Она, оказывается, еще и поет на некотором расстоянии при ближайшем рассмотрении.

И неожиданно что-то вкусно взболтнет в кастрюльке в фартучке, который так обнимает ее своими ленточками, что каждый мужчина на его бы месте висел бы, свесив голову, обжигая спину горячими брызгами, и молчал, принимая на себя все пятна и удары…

Красивая женщина пройдет по столам, не опрокинув бокалы, и опустит взгляд, под который ты ляжешь.

У нее нет хозяина, но есть поклонники…

– А что делать некрасивым? Повеситься? – спросила меня какая-то студентка и посмотрела с такой ненавистью, что мы не расстаемся до сих пор.

Семья.

Тут в голову пришло,

Что людям, может быть, каким-то.

Слова мои нужны и годы,

Проведенные в поисках семьи.

Как так? Она у всех вот здесь…

А у меня повсюду.

И разницу я эту соблюдаю и берегу.

Вот наблюденья.

Сядьте поудобней,

Хотя сесть неудобно вряд ли кто захочет.

Так вот, семья крепка,

Когда совсем уж тихий муж.

Когда такая тихая жена,

Наоборот, все может развалиться.

И вроде бы понятно почему.

Там сила в слабости, а слабость в силе.

Не знаю. Слабой быть может женщина, но не жена.

В переходной период к процветанью.

Ну, просто тихая жена —

Такой железный повод для развода!

В жене должны быть переменчивость, и холод,

И пропаданье, и свободный взгляд —

То есть независимость в зависимости.

Ужас, но все так.

А тихий муж – это семья.

Жена выдерживает его верность и постоянство.

Он не выдерживает.

Муж скачущий. Как по-латыни?

Ниsbаnd dеrgаniу.

Он скачет, мучается, отбивается от стада.

Возвращается к утру. Пьет. Курит.

Весь в помаде. Расческа в светлых волосах.

И, наконец, серьга в трусах.

Вот ужас. Гибель.

Решение созрело. Выслеживать!

Хоть не мешало бы подумать:

Коль вы ревнуете, то любите.

Конечно, жизнь отдам – узнаю правду!

Все правильно.

К чему же вы готовы? Выслеживать?

Да. Точно. Выследим!

Ну? Выследили…

Они вошли вдвоем в подъезд в шестнадцать.

И вышли в двадцать два.

Потом сослались на занятия в спортзале.

Все точно! Все у вас в руках! Теперь пора решить.

То, что решить всю жизнь вы не могли.

Ай-яй, вы не готовы…

Решать-то должен выследивший…

А он же любит. Он страдает.

А как застал, так любит еще больше!

Нет-нет, мы не готовы…

Хотя там есть надежда. Есть надежда…

А вдруг расскажет сам? Вот победа! Вот ура!

До следующего пораженья.

Из этого и состоит любовь. Если любить…

А очень хочется.

На голос и на звук хозяина.

Душа и сердце вниз, а ушки вверх.

Зовут! Зовут! Бегу-бегу!

Но это ж не семья.

Конечно, не семья.

Зато любовь!

А семьи все крепчают к старости.

От общих неприятностей, безденежья, тупых детей и неудач…

А молодость не так уж долго тянется в плохих условиях.

Можно и перетерпеть.

Что с тобой, друг мой?

Просыпаюсь, он стоит.

– Где она?

– Мы же с тобой ее прогнали. О ком ты?

– Где она?

– Мы вчера ей объяснили, что она нам не нравится, причем ты меня поддержал.

– Где она?

– Я убежден, что она нам не нужна. Мы должны действовать согласованно. Я приглашал к тебе девушек умных, образованных, умеющих вести себя. Почему ты меня не поддерживал? До каких пор я буду краснеть, оправдываться, говорить о каких-то болезнях? Вспомни, сколько раз ты подводил меня. Она пришла, а тебя нет. Ты не хочешь появляться? У тебя характер? Если б я мог обойтись без тебя.

– Где она?

– Ты никогда таким не был. Ты раньше вообще на меня не обращал внимания. Ты помнишь, что с нами творилось при приближении дамы, при простом приближении… Мы оба вставали, приглашали ее на танец.

Ты не выбирал тогда, и в городе у нас был авторитет. Вспомни, как они уходили от нас. Господи, разве это можно назвать словом «уходили». Мы их отклеивали, мы отрывали их руками. Ты разболтался первым. Раньше я тебя мог уговорить один. Потом мы могли уговорить тебя вдвоем. А сейчас ты не поддаешься никому. Хочешь жить один?

– Где она?

– Я спрашиваю, хочешь жить один?

– Где она?

– Болван. Вкус рыночного спекулянта. Обожаешь свидания в лавках и на помойках. Если б я тебе поддался, нас бы давно обворовали. Если нам симпатизирует врач, ты вцепляешься в санитарку. Все, хватит. Моим компасом ты больше не будешь.

– Она говорит со мной.

– Да, говорит, но что она говорит? Ты думаешь, ты у нее первый?

– Где она?

– Мне стыдно ее искать. Мне стыдно появляться в этой трущобе. Я сделаю это только для тебя. Принимай ее сам. Нам нужна помощница. Нам нужен советчик. Пошли в Дом ученых.

– Да постой ты.

– Не хочу.

В Доме ученых я был без него.

Как я бегу.

И вот я бегу! Как я бегу! Господи!

Прохожие оглядываются на меня.

Собаки останавливаются, обнюхивают и помечают.

На часы нельзя смотреть: падает тонус.

Еще, еще, еще…

Не выдерживаю, смотрю на часы: две минуты.

Обещал всем тридцать минут бега.

Они хотят, чтоб я был здоров.

А я хочу жить.

Еще, еще, еще… что-то надломилось в стопе.

Снова потерял темп.

Правая стопа отошла, надломилось левое колено.

Еще раз потерял темп…

Главное – психика.

Если она сдаст, я эту собаку, что приняла меня за дерево, убью.

Еще упал темп…

Сползаю к обочине.

Нет сил рулить.

Направление держать не могу.

Сила тяжести, будь она проклята.

Кто там? Ньютон и это 9,8; 1,3 и 2; и 7; 40,1; 39,6; 16,50; 28,90… остальное себе.

Глаза залиты, рот сухой, как дупло.

Они просили носом.

Нос железнодорожно свистит.

Сердце стучит в носовом платке, зажатом в руке, этой сволочи – в правом колене.

Они на бегу думают о чем-то.

Они готовятся к докладу.

Я их ненавижу…

Врут! – Жить. Надо жить.

Не смотреть на часы. Не смотреть на часы.

А вдруг уже час бега…

Нет, нет, бабуля, возле которой я бегу, даже не успела набрать ведро воды.

Бегу долго, но на час не похоже.

Для здоровья.

Сволочи! «Добеги, будешь здоров».

От чего только его не теряешь.

Оздоровился – и под машину А закаленные отчего помирают?

От чего… от чего… от бега! от бега! от бега!

От… от, от, от, от…

Чем они просили дышать – не помню.

Чем они рекомендовали бежать?..

Неужели это внизу мое…

Нельзя смотреть.

Мелькает. Дробится. Вверх.

Где они меня ждут?.. А, да.

Я бегу не на… не на… ненавижу, нет на… не на расстояние, а на… а на… сволочи, а на время!

Какой ужас. Боже.

Лучше на расстояние из пункта скорой помощи в пункт…

Зачем я побежал на время?..

Господа, позвольте.

Товарищи… Господа… Эй, кто-нибудь.

На часы, на часы…

Нельзя… Нет, можно.

Нельзя… нельзя…

Вот они слева… Сволочи…

Первый часовой завод, что ж вы делаете, что ж вы не можете для бегунов на длинные расстояния специальные часы, сволочи, это не «Полет» – это конец.

Что-то загремело.

А!., а!., а!., а!.. Гремит…

Может, неплотно застегнут.

Черт! Гремит… и подзвани… и подзванивает…

Ребра, что ли?..

Я им обещал полчаса.

Сколько раз обе… обе… обещал же… жени… жениться, и ничего…

А сейчас зачем?..

Лучше бы тогда… я б… я б… я б… лежал и жил не так долго, но счастливо…

И время бы летело, не то что… «Полет»…

Ох! Восемнадцать минут…

Душу… душу оставьте… Душа без воздуха.

Что там мелькает вдалеке?..

Боже, мои ноги…

Одна! И это все?!

Вот вторая… Есть…

А где первая?.. Вот… Тогда ничего.

Тогда ничего…

Если б без ног, черта с два б на время пошел.

Только на расстояние.

Не для своего. Для вашего здоровья бегу.

Этот Гена – большое дерьмо… Карьерист…

Ромка, сволочь… Тупой… Не тупой, но дуррак, дур-рак…

Куда это я вырвался…

Местность какая-то… под ноги смотреть легче… раз, раз… нет…

Вдаль легче… раз, раз, нет…

Под ноги легче… раз, раз, нет, вдаль…

Куда ж смотреть?

Пока не думал, само получалось.

А этот гад… Толюня. «Полтора часа бегу».

Всю жизнь врал, всю жизнь брехал, и мускулов у него нет, и часов нет…

Я вам без часов три часа пробегу…

А-а-а-а… камень, камень как обогнуть?..

Не обогну… Прошел над ним…

Видимо, он все-таки неболь… неболь…

И все их жены…

И дети… и тети.

Ребята, я вспомнил – тут, где-то, ребята, тут где-то должно быть второе дыхание…

Вы ж обещали…

Вот тут я буду неумолим…

Жду несколько секунд…

Если не появится – снимаю себя с дистанции…

Они все разговаривают на бегу…

Они сказали, если можешь говорить, значит, мчишь… мчишь… ся… правильно.

Эй… эй… Куда вы?.. Обогнали… Двое… В рюкзаках…

Всех там ждет смерть…

Все на расстоя… а я один среди всех на время…

Двадцать пять… Нет… Чуть больше… это… же почти двадцать шесть…

А это… же почти двадцать… восемь… Неужели я еще бегу…

Нечем подтянуть штаны…

Нечем сплюнуть…

Все, ребята, нечем мыслить…

Табулеграмма пуста…

Энцефало… дерево… асфальт – асфальт – асфальт – трещина крупная…

Только не вдоль… асфальт – асфальт – трава – асфальт.

Я понял. Бегут от семьи… от детей…

После такого бега любая жизнь покажется раем.

Теперь я понял, почему они бегут… Теперь я понял…

Асфальт – асфальт – асфальт – асфальт.

Ничего, в следующий раз перед бегом наемся – ваши дела будут совсем швах.

Все… все… уже полчас… без каких-то десяти минут… Ой… Ой… Жив…

На обратный путь пешком ушло тоже полчаса… Что-то связанное с Эйнштейном.

Из чего…

Из чего состоит писатель?

Из мыслей, ходьбы, еды, прочитанных и написанных книг, болезней, выпивки, писем, таланта.

Из чего состоит актер?

Из текстов, репетиций, застолий, таланта, бессонницы, комплиментов.

Из чего состоит солдат?

Из желания спать, из желания есть, из бега, стрельбы, вскакивания, маршей, тревог, ненависти к офицерам чужим и своим.

Из чего состоит девушка?

Из часов, телефонов, помады, глубокого знания своего лица, из походки, любопытных глаз…

Из чего состоит мужчина?

Из выпивки, бань, друзей, вариантов политики, рассказов о себе, подхалимажа и утренней, едрен вошь, зарядки!

Из чего состоит руководство?

Из жратвы, выпивки, подхалимажа, ломания подчиненных, смены настроений, улавливания ветра, ориентации в темноте, ухода от проблем, умения отдохнуть, невзирая на все и вопреки всему…

Из чего состоит старушка?

Из лекарств, внуков, тревоги, желудка и жевания, жевания:

– Слушай меня, дочка, слушай…

Из чего состоит старичок?

Из ордена, выпивки, заслуг, строгачей, удостоверения и одного зуба.

Из чего состоит ребенок?

Из мамы, папы, солнца, моря, бабочек, голубого озноба, бега и царапин…

Из чего состоит американец?

Из улыбки, фигуры, зубов и путешествий…

Из чего состоит немец?

Из работы, спорта, расписания, показаний приборов.

Из чего состоит наш?

Из галстука, выпивки и оправданий.

Из чего состоит кот?

Из одиночества, умывания, наблюдения, поисков солнышка, рыбы и блох.

Из чего состоит мышь?

Из коллектива, страха, поисков тьмы.

Из чего состоят убеждения?

Из характера, момента, места жительства и коалиции.

Из чего состоим мы все?

Из разговоров и проклятий.

Из чего состоит любовь?

Из разницы.

Чем живет страна.

Обозрение.

Все, кончилось золотое время! В стране все за деньги. В платных туалетах посетители, у которых запор, требуют вернуть деньги обратно, и суды их поддерживают.

По любому вопросу можно обратиться в суд и получить оправдательный приговор.

Главная задача суда – не связываться.

Главная задача церкви – не ввязываться.

Суд, церковь и народ полностью отделились от государства.

Учителя отделились от учеников.

Милиция – от воров. Врачи – от больных. Секс – от любви.

Церковь заговорит, только если ее ограбят. А пока молчит и что-то делит внутри себя.

На экране непрерывно стреляют и любят друг друга в крови и в грязи, и поют там же. Песни по смыслу приближаются к наскальной живописи.

На свадьбах под крик «Горько!» уже не целуются, а идут дальше. Любимые называются партнерами, объятия называются позицией, поцелуй – начало игры. Женихи и невесты исчезли как класс. Среди венерических болезней самая редкая – беременность.

Остальное – нормально. Москва сверкает. Одесса хорошеет. Омск впервые узнал, что такое автомобильные пробки. В Москве вообще только машины. На 850-летие Москвы был первый день человека: вышли миллионы людей и раздавили сотни машин.

В правительстве тем временем идут дебаты, когда давать пенсии: с шестидесяти лет или с шестидесяти пяти. Это при средней продолжительности в пятьдесят семь.

Во время гриппа особым шиком считается подговорить гриппозного пойти и поцеловать начальника.

Радиации никто у нас не боится, считается, что от нее умереть мы не успеем.

Самые уважаемые и модные люди в стране – спасатели МЧС. Единственные, кто работает по-настоящему, непрерывно повышая производительность. До ста покойников в час. И это не предел. Они говорят, будет техника, можем и двести покойников выдавать.

Провожая родственников в аэропорту, мы уже не знаем, куда мы их провожаем: то ли к ним, то ли к нам. То ли к себе, то ли к спасателям сразу. Спасатели настолько поднаторели, что если в каком-то регионе года три ничего не взорвалось, они едут туда без вызова.

В магазинах все есть. Правда, кому это все есть? Начиная с 17-го года едят только новые русские. То одни, то другие, то третьи.

Песен в стране стало в сто раз больше, зато стихов к песням – в сто раз меньше. Приятное новшество наших дней – пение под фонограмму. Любимый певец прилетает на концерт, но голос с собой не берет. То, ради чего собрались, не происходит. Хотя рот открывает и на нас кричит, мол, руки, руки, не вижу аплодисментов, браво не слышу, въяло, въялые вы. Это мы въялые. «Не слышу вас!» Это нас он не слышит, как будто мы поем. Но в конце концов он добивается нашего звучания. Так что практически мы выступаем под его фонограмму.

Все газеты – только о том, как вести себя в постели, как будто мы из нее не вылезаем. Хотя прохожие на улицах есть. Все советы – как спать, и никаких советов – как жить. В результате, как ограбить банк, уже знает каждый, как сохранить там деньги, не знает никто.

Так как наше производство не работает, одеты мы прилично. Женщины – наоборот – раздеты ярко и броско. Делают для этого все, потом за это подают в суд. Это нечестно. Мужчины чего-то ищут, куда-то едут, возвращаются побитыми – мелкий бизнес называется. Если вернулись убитыми – крупный бизнес пошел.

Президенту стало значительно лучше. Он здоров как никогда. Президента привозят на аэродром, президенту говорят: «Сюда пройдите, здесь сядьте. Посмотрите наверх, посмотрите вперед». «Вот это здорово», – говорят президенту. «Да, это здорово», – говорит президент. И вдруг почему-то спрашивает у нас, почему мы не покупаем наши продукты. Вместо того чтоб нам это объяснить. Президент, видимо, только что приехал. Ему, как всем нам, за границей лучше, но вынужден жить здесь.

«Почему наши машины не делаете?» – спрашивает он у кого-то на дереве. «Будем, – отвечает тот с дерева, – обязательно, не волнуйтесь». – «Вытеснять надо заграничное», – говорит президент. «Вытесним, – кричит тот с дерева, – вытесним!» – «Ничего, – говорят президенту, – не вешайте нос». – «Да я что, – говорит он, – это у вас дела неважные». – «Ну, значит, не думай о нас, думай о веселом». – «Ну я поехал», – говорит президент. – «Да, – говорят все, – езжай, что тебе здесь делать, отдыхай».

В Одессе, ребятки, тоже все ничего. «Миша, – сказала мне тетя Циля, – я с Изей живу тридцать лет и никогда не знала, что он новый русский. Хорошо, что мама не дожила».

Что касается политики, то огромное количество – за коммунистов. Все, кто делал танки, лодки, ракеты, голосуют за них. И это правильно. Они так и говорят: «Мы, конечно, будем голосовать за КПРФ, но объясните, почему нам так не везет, что такое висит над Россией?» Ну вот это и висит.

Такая промышленность по отдельным людям не стреляет, конечно. Такая война, как им нужна, может быть только с Америкой, и только один раз. То есть их производство одноразовое. Хотя в Одессе уже есть будка «Ремонт одноразовых шприцов».

Что касается бизнеса. Бизнес, конечно, для нас вещь новая, дается не каждому. Например, на первый капитал он купил машину, мучился без гаража. Продал машину – купил гараж. Сейчас продал гараж – купил машину. Мучается без гаража. То есть бизнес есть. Есть бизнес.

Или, например, документальная история. Мурманск заключил сделку с Ростовом на поставку помидоров из Ростова. Заключили сделку, разъехались. Через неделю факс: «Во что паковать?» Из Мурманска: «Высылаем тару». Еще через неделю факс: «Во что грузить?» Из Мурманска: «Высылаем автотранспорт».

Последний факс из Ростова: «Как выращивать помидоры?».

В Одессе – наоборот: «Почем помидоры?» – спрашиваю на Привозе. – «Прошу шесть, отдам за пять». – «Ну тогда я куплю за четыре, держи три».

Сегодняшнюю жизнь понять нельзя – литературы нет, учебников нет. Рассказать об этой жизни – как об этом вине: когда оно начинает действовать, перестаешь соображать.

Пришли мы тут как-то в ресторан, два часа ждали официанта, звали-звали, звали-звали. Он пришел и принес счет.

В общем, живем совершенно по-новому.

Когда меня спрашивают: «Ты как по-английски?» – «Читаю свободно, но не понимаю ни хрена». Поэтому позвольте, я дальше – по-русски.

Что хорошо в России – все живут недолго. Сволочи – в том числе. Поэтому наша задача – пережить всех.

И все же, говорю я, и все же, невзирая ни на что, взамен мрачных и одинаковых появились несчастные и счастливые. Можно сказать, появились несчастные, а можно сказать, появились счастливые, впервые видишь их своими глазами и среди нас, а не в политбюро.

И вот весь этот кипяток со всеми его бедами и загадками все-таки больше похож на жизнь, чем та зона, где тюрьма, мясокомбинат, кондитерская фабрика и обком партии выглядели одинаково.

ТЭФИ-99.

Телевизионщикам.

Вот за что мы вас так любим, понять не могу. На что уходят деньги ваших двух налогоплательщиков? Все-таки, глядя в экран, кое-как думаешь: или вообще человечество туповато, или только мы, или только вы.

Вот что хочется выяснить. Если рейтинг высокий, это не значит – нравится, это значит – куда-то смотрят. Если в моей квартире одно окно, у него будет самый высокий рейтинг по сравнению с плитой, дверью и туалетом. Я только в окно и буду смотреть. Правда, что я там вижу?

Конечно, давайте премию друг другу. Для этого вам и время, и деньги, и «Вести», и «Поле чудес», как старый советский склад, откуда советские люди, чудом попавшие на этот склад, уходят урча и прижимая к груди кофемолки и пылесосы. И придумать лучшего не могут. Для склада это лучшая игра, если не платить учителям.

Мы не смеемся над вами, мы смеемся над собой.

Ведущий ликвидированной передачи заявляет, что он получает мешки писем, мол, продолжайте, вы меня вылечили в больнице… Да, представляю, как его там лечили. Не хватает денег, говорит ликвидированный ведущий.

Не хватает денег, чтобы нанять еще более талантливых авторов…

Не дай бог, сценарий кончится и на вопрос: «Как вы поживаете?» – гость ответит: «А вы?» И будет тупик до следующего «Доброго вечера». Если учителям не платить зарплату.

О! Если б учителям платили, шли бы мешки не с письмами, а с мукой. Ну что делать? Пишут о том, что видят.

Еще чуть-чуть и слабым девочкам без штанов будут писать: «Я два года не получаю пенсию. Такое настроение. Спасибо вам!..».

А вокруг повальные выборы и юбилеи, гуляют губернаторы и артисты. Между выборами и юбилеями – полная тишина. Работают, видимо, в регионах, добивая действительность. Раз в пятьдесят лет мэры поют с артистами и раз в четыре года артисты копают с мэрами.

Хорошо хоть артисты перестали баллотироваться… Попадая в Думу, как в милицию, исчезают окончательно. Кто не в Думе, тот в тюрьме.

А на экране все поют и стреляют. А нам уже не то чтоб все равно, но и не то чтобы хоть как-то… Хотя конечно… Но уж больно много. Такое количество звезд и смертей отупляет.

Количество ведущих, беседующих друг с другом, переварить невозможно. «Что такое интеллигентность?» – спрашивает один другого. «А что такое грамотность?» – спрашивает второй у третьего. «А что такое умный человек?» – спрашивает третий.

Как им помочь? Кого им показать? Они же только друг друга видят.

Когда говорят о взятках в ГАИ – «а к нам приличные люди не идут». А куда они идут? В общем, хотелось бы как-то попасть в то место, где они собираются.

НТВ раз в неделю сообщает нам, что мы думаем о том, что с нами будет. Это сообщают нам, готовым спросить у любого, что с нами будет. И того, кто обещает сказать, тут же выбирают в губернаторы. Но он за этот секрет держится, как за больной живот: пусть выберут на второй срок.

Девочки, играя внешностью, пытаются ею заслонить последние известия. Глядят в камеры, как в зеркало, прихорашиваясь и выпячивая, и мы все слушаем сквозь губки и зубки: кого убило, где упало, кого разорвало. И заканчивается все это сексуальнейшей борьбой циклона с антициклоном, со всеми ручками и ножками в районах стихийных бедствий.

С большим интересом следим мы за рассуждениями и чертежами президента, бесконечно веруя, что его интуиция подскажет ему, когда у нас появятся деньги, когда начнется нормальная жизнь.

Надо отдать должное нашему президенту, он хорошо и просто может объяснить то, что понимает сам. Ему подскажет интуиция, а он подскажет нам.

Ни литература, ни телевидение сегодняшнюю жизнь не поймали. А просто обман большой и общий стал мелким и распространился.

Наша главная задача – вынести то, что наши беды кому-то приносят деньги. Мы покупаем растерянно то, что не хотим, удивляясь богатству тех, у кого мы это покупаем. Этот простой механизм остается по ту сторону экрана.

А на экране только «купи-купи». И чтоб втюрить жвачку, надо снять штаны и без штанов угадывать и петь бывшие мелодии, иначе кто ж узнает, что в этой жвачке все, что ему по вкусу, с жуткой улыбкой этой жвачной девицы, которая снится миллионам в их кошмарных снах о свободе. Да и женщин у нас не хватит под такое количество прокладок, и мужиков под перхоть… На сколько еще времени нам хватит голых женщин, чтоб заменить хлеб, учебу и зарплату учителям?

«Так что такое одетая женщина?» – спрашивает один ведущий у другого. – «Не знаю».

В общем, я думаю, если на экране начали петь наши любимые артисты – все! Нам хотят что-то продать. Закончили петь – продали!

А мы на этом рынке, как черная ворона среди белых чаек: подпрыгиваем, озираемся, и к воде рванем, и от воды побежим. А вокруг галдят, рвут, хватают, едят. А мы и нырнуть не решаемся, и на песке не сидим, и еще другого цвета, и не умеем ничего. И совсем, совсем дети. Нас так долго воспитывали себе на пользу разные вожди…

В общем, успехов вам, как сказал телеведущий фальшивомонетчику на шестом канале.

Будем рады вас видеть.

Все равно, кроме вас, видеть нечего.

Все будет хорошо.

А если просто и твердо сказать себе: «Заткнись!».

На ожидание неприятностей, на сами неприятности и на предчувствие неприятностей уходит масса времени и в результате вся жизнь.

Но не это главное.

А главное то, что неприятности происходят регулярно и точно в назначенное время, как раз чтоб ждать следующих. Это первое.

Многого стоят и попытки предвидеть самое худшее. Здесь вообще ума не надо. Чуть воображения, легкое расстройство желудка, и можете ждать назначенного самим собой срока. То, что вы кличете, придет обязательно.

А с вашим умением предвидеть радость и вызывать счастье вся жизнь будет состоять из ожиданий, бед и приступов уважения к себе:

– Я это все предвидел!

Да! Ты даже предвидел старость. Ты даже предвидел свою смерть, ахнув от собственной мудрости и перестав смеяться за много лет до этого. И полжизни третировал близких. И полжизни отравлял окружающую среду. Вместо того чтобы как-нибудь однажды просто и твердо сказать себе: «Заткнись! Все будет хорошо!».

Смеемся все!

Ребята, мы смеяться перестали частным образом – только централизованно. Вот 15-го он приедет и нас рассмешит. А он-то смеется от нас. Вначале мы этим смешим его, а потом он этим смешит нас.

Почему затих смех в подвалах и на кухнях? Где хохот в тюрьмах и больницах? Я когда-то страшно смеялся на похоронах. Оттого что было много народу и все старались быть печальными.

Я хохотал и острил потрясающе. Высочайшее кладбищенское вдохновение. Сейчас даже похороны стали печальными.

Ну, дни рождения само собой. Дни рождения на самом деле похороны и есть. Попытки развеселиться не имеют причины. Все глядят на именинника как на покойника, и он встречно глядит так же. То есть он видит свои похороны. Слова те же и выступающие.

Это полезно, но не весело. Куда-то делось веселье к чертовой матери. Молодежь под паровой молот трясется на танцплощадках. Не обнимая, не прижимая и не записывая телефон. У них хохот вызывает все: штаны сползли, зуб выпал, глаз вытек, до туалета не дошел. Хохот дикий, смеха нет. Кто-то хочет в Тамбов, остальные под это танцуют.

Начальники давно перестали веселиться – как взяли на себя ответственность, так и перестали. Садятся в ряд, и перед ними выступают. Их надо сначала отвлечь от нашего тяжелого положения. Потом увлечь нашим тяжелым положением, потом развлечь – нашим же тяжелым положением. Затоптанные трупы предыдущих артистов уже сидят с ними за столом. Остался ты, которому сейчас оторвут все, чем смешил. «Не развеселю – хоть поем», – решает артист и лезет в зубастый красный зал.

Хорошо веселится армия. Тихо слушают. Громко хлопают.

Смеха нет, овация есть. Что они там слушали, с кем перепутали, кого им объявили – неизвестно.

Свободнее всех зэки. В нашей стране во все времена зэки свободнее всех. Если нам нечего терять, то они потеряли и это и хохочут как ненормальные.

Если женщина попала в концерт – успех такой… Сразу видно главное, что они потеряли.

Богатые смеются быстро и глазами показывают: «Кончай, слушай, за столом доскажешь». И начинается застолье.

– Что у тебя с рукой? Ты почему не наливаешь?

– Застольная, стремянная, контрольная.

Мужчины стоя, женщины до дна.

Выпьем за ПЗД, то есть за присутствующих здесь дам.

– По часовой за каждого, против часовой за всех.

– Выпьем, чтоб подешевело все, что подорожало!

– О! Прокурор пришел. Где был? Расстреливал?

Анекдоты пошли. Один расскажет, второй расскажет, остальные замолкают, пытаются вспомнить свой. В конце и смеяться некому – каждый вспоминает свой анекдот. Это не веселье – это возбуждение. «Возбуждено», – как говорит прокуратура. Женщины возбуждены, мужчины осуждены.

Особое веселье – ночью на улице. Ночные бабочки, поменявшие райком комсомола на тротуар, возбуждены. Мужчины возбуждены. Очередь девиц, очередь мужчин – обе движутся, поглощая друг друга.

Мужики волнуются. Чем дольше копил, тем больше выбирает.

Но сумерки. Они в полутьме. Хитры, козявки. То есть очертания четкие, а возраст не проступает. Возьмешь фонарь – получишь возраст. Если долго копил, будешь расстроен. То есть опять жена лучше.

Мужики, тьма наш друг!

Так я насчет веселья. Оттого что мы хмурые, жизнь лучше не стала. И еще мы хмурые. Слезы настолько не влияют, что можно перестать плакать – хуже не станет. И глаза наконец отдохнут.

– Как жизнь?

– Хреново. – И улыбнулся прославленной отечественной однозубой улыбкой.

– Как дела?

Смахнул слезу. Расхохотался. И все весело, и все понятно.

Итак! Ввиду того что хмурые лица на жизнь не влияют, а юморист приедет только на один день, смеются все!

И не путать настроение с самочувствием.

На шести костылях с одним зубом, с дурным дыханием и вот с таким настроением! Большой палец болит всем показывать.

Одесский телефон

Жизнь внизу.

Посвящается Наполеону, Карцеву, Сташкевичу, Рубинштейну, Мессереру.

Жизнь человеческая проходит на разных уровнях. Высокие проводят ее наверху, маленькие – внизу. Жизнь внизу по-своему интересна. Нам видны подробности.

Лужа для нас – море. Камешек – холм.

Нас окружают мелочи, и мир нам кажется огромным.

Нас отличает пристальное внимание не к человеку в целом, а к каждой его части в отдельности.

Мы ни на кого не смотрим сверху вниз. Просто не в состоянии.

Нашего никогда не назначат министром, не выберут президентом.

Поэтому мы не несем ответственности за происходящее.

Но мы умны и молчаливы. Мы пробиваемся сами.

Но уж если пробьемся – Наполеон как минимум! Чаплин как минимум! И этот минимум вполне велик.

Конечно, прыжки в высоту и длину не наше дело. Но мир, к счастью, бесконечен.

Мы уходим вглубь.

Да. Кот для нас крупное животное. И мы дружим с ним.

На собаку мы идем впятером.

Но кто из вас имеет возможность до старости одеваться в «Детском мире»?

До шестнадцати лет спать в детской кроватке.

В сорок лет с трудом прорываться на фильм для взрослых.

Наши отношения с женщинами складываются прекрасно, если они складываются.

Женщин, которые не складываются, мы бросаем.

Это потрясающее, хоть и маленькое, но исключительно долговечное удовольствие со своим маленьким экстазом, легко нащупываемым у нашего любимого.

Тем не менее мы очень подвижны и бегучи.

Только любовью можно задержать и прикрепить нас к себе.

Заметьте, на ласку мы откликаемся не сразу.

Мы обидчивы и осторожны.

Да, погладить нас непросто, а поцеловать – целая проблема. Зато потом…

Никто не будет вам таким верным другом. Найдите нашу руку и не выпускайте ее.

Мы маленькие, но верные друзья. Мы маленькие пожарники. Мы маленькие спасатели.

И хоть нашей струйки не хватает, чтоб потушить большой огонь, действуем мы крайне самоотверженно, и нашего защитника, вцепившегося в пятку огромного рэкетира, сбросить почти невозможно. А пятеро наших преследуют бандита до забора и какое-то время после него.

Мы экономны и неприхотливы, нам достаточно маленькой рюмочки и кусочка рыбки, чтоб почувствовать полное блаженство.

Наклонитесь к нам. Попразднуйте с нами.

Поверьте, жизнь внизу так же интересна и увлекательна. Поговорите с нами.

И лечить нас легко. Перед специалистом распростерта вся личность сразу. Поневоле приходится лечить не болезнь, а больного, как и сказано во всех учебниках.

Есть у нас и проблемы. Обычное такси для нас великовато.

Управлять большой импортной машиной, как и большой женщиной, очень неудобно, приходится ползать от педалей к рулю, пропуская показания приборов.

Мы также рады, что перевелись орлы. Они любили выхватывать нашего из общего потока. В последующей борьбе наш все равно побеждал, но самостоятельно спуститься с горы не мог и жил уже там, скрываясь в траве от хищных птиц.

Наши комиссары в Гражданскую пробовали бежать впереди. Их затаптывали свои. И маузер, самое страшное – собственный маузер, на бегу так подбивал сзади, что выбрасывал комиссара далеко вперед. Часто в расположение противника. В то же время наши комиссары с появлением микрофонов и театральных биноклей могли повести за собой массы.

К сожалению, наш горизонт ближе на треть, но нам видны мелочи. Из которых и состоит жизнь.

Эй! Под мои знамена, малыши! Все зависит от нас. Мы и суть, мы и украшение этой сути.

Ничего. Смерти нужно будет здорово потрудиться, чтоб найти нас.

Вперед, крошки! Мы можем быть песком, а можем быть и смазкой в колесе истории.

Они еще не знают, почему оно буксует. Они высоко. До них до-о-лго доходит.

Берегите себя. Каждый из вас образец ювелирного искусства. Не робейте, ведите свой маленький образ жизни.

Маяк внизу разглядеть трудно, зато он светит там, где истина.

Пусть поднимают ноги, если хотят познать ее.

Одесский телефон

Ильфу – сто лет.

Да… Сто лет Ильфу,

Из них он сорок прожил.

Самый остроумный писатель.

Были глубже. Были трагичнее. Остроумнее не было.

Это у него не шутки. Это не репризы.

Это состояние духа и мозгов.

Это соединение ума и настроения.

И наблюдательности. И знания.

Лучше, чем он, не скажешь. Каждая строка – формула.

«Двенадцать стульев» – учебник юмора.

Чтобы избавиться от перечитывания, лучше выучить наизусть.

Мы и знали наизусть.

Говорят, трагедия выше. Это говорят сами исполнители.

Может быть. Может быть. Но ее не знают наизусть.

Говорят, юмор стареет. Может быть.

Кстати, кто это говорит? Надо бы выяснить.

Времени нет.

Как скажут – «общеизвестно», так и хочется выяснить.

Бросить все и выяснить.

Впрочем, тех, кому это общеизвестно, тоже мало осталось.

Может быть, бессмертная комедия выше бессмертной трагедии?

Может быть.

То, что она полезнее для здоровья, общеизвестно.

Время все расставит. Но свидетелей уже не будет.

Наш характер хорошо смотрится и в комедии, и в трагедии.

И ту и другую он создает сам. Одновременно. Отсюда и выражение: смех сквозь слезы.

Как хотелось избавиться от слез.

Не получилось у Ильи Арнольдовича.

Получилось лучше.

Давно умер. А такого больше нет.

Что в ней, в этой Одессе?..

Детский юмор.

Рассуждения по заказу.

Что можно сказать по поводу детского юмора? Дети, по-моему, не шутят. У них так получается. Когда шутят осознанно – это ужасно… Для проверки реакции после шутки нужен взгляд. Взгляд – это глаза, в которых что-то есть. Юмор детей не объясняют. Им наслаждаются. Его собирают.

Иное дело студенты…

Эти вообще ничего без шутки не делают. Кто их воспримет серьезно, влипнет.

Тут надо быть очень осторожным.

Шутить только удачно – значит молчать. Даже в жюри ходить не стоит.

Ваши оценки никто не поймет, а появление здорово испортит обстановку.

Они заняты таким возрастом и таким делом, что хохот рождается раньше шутки примерно на полсекунды. Попробуйте и отойдите в сторону.

В свою сторону, где шутят крепко, хорошо подготовленно, одинаково, неоднократно, с предварительным возгласом «Внимание!» и долгим теплым взглядом в конце. Такая шутка бывает одна за весь вечер. Но все равно некая дама подходит и говорит: «Боже! Какой вы все-таки талантливый» (здесь очень хорошо это «все-таки»).

Для понимания этого возраста и для этого юмора один совет: хохочите до того, как познакомитесь. Потом будет поздно.

Ваш, ваш и, как всегда, твой.

На переходе.

Господа, жуть берет. Ни одного свободного дня. В пятницу пьешь, в субботу больной, в воскресенье отходишь от пятницы. Отошедши к вечеру воскресенья, добавляешь, потому что отошел. От этого и первый кусок понедельника не проступает.

Глаза смотрят, но не видят. Палец пишет крупно по одеялу. Дикая тревога: то ли подорвал железную дорогу, то ли неудачно выступил в нижней палате, то ли обещал жениться…

Полдня в тревоге. Двадцать минут просмотра газет по диагонали, потом три часа ужаса и паники, пока кто-то не предложит выпить сразу после новостей, паника сменяется злостью, злость раздражением, раздражение переходит в скорбь, скорбь в слезы. «Плачь, – говорит незнакомец, – плачь, старый».

Плачу, плачу. Полночи на чужом костлявом плече. Нету у меня ничего. А было! Была страна, была публика. От такой потери не скоро придешь в себя.

Так что понедельник псу под хвост. Еще хорошо, что газет не было.

Газеты во вторник. Пробежал глазами. Пока обзвонил, пока узнал, кто пьет сегодня. Бил чечетку в котельной, стучал лбом в такт Пугачевой. Ручонки стакан не держат, сосем из заварного чайника. В глазах упорно кружится земной шар.

Парализовано движение в Маниле. Корасон Акино? Тревога! Что я ей сказал? Это сон? Нет… Сон, сон. Да нет же, вот ее рука, больше того, вот ее нога… Ну прямо вот… Почему же она не просыпается? Неужели мертва? Нет… А на чем я бегаю вокруг нее?.. Сон?.. Нет же. Вот, щипаю. Больно. Хотя я ущипнул не себя. Но ущипнул я… Но не себя… Ты что, Корасон? Спи себе… Где же мы познакомились? За границей?.. Или у нас где-то?.. Точно, где-то здесь. И эта тоже ничего… Беназир Бхутто… Пусть спят. Главное, их не трогать. Меру пресечения применить – сон. Такие цифры всплывают!.. И дикие слова: тиара, эксудативный… Сон… Но вкус питья чувствуется, и, конечно, это не Корасон, а Беназир… Пакистан… Она сбежала от военных… Пусть спит. Где же мы с ней? Неважно… Это сон… Пусть спит. Если проснется, очень будет удивлена… Россия, снега, туманы… Почему снега? Вокруг пески… Пакистан, точно. Пакистан. Значит, не она, а я буду удивлен, когда проснусь. Надо упрямо спать. Все дрожит… Беназир исчезла. И не поговорили. Я безутешен. Не надо было просыпаться, не надо было газет. Не хочу быть с вами. И не хочу уезжать. Просто отъеду здесь же при вас. Поплыву… Плыви, плыви!.. Плыву, плыву…

Вторник забыт. Не читать, не слушать, не поддаваться. Неконструктивно сижу… Один… Выгнал себя отовсюду, перегнал сюда… Методом угасающего алкоголизма довел субботу до командирских ста грамм. Но в пятницу дал по полной программе. Чтоб в воскресенье что-то изменилось. Пил, пью и буду пить, пока всем, буквально всем не станет хорошо.

Как всегда, ваш и очень подробно твой М.

Страна талантов.

Россия – страна талантов.

Талантов масса, работать некому.

Идеи у нас воруют все. Больше воровать нечего.

Они у нас – идеи, мы у них – изделия.

Иногда всей страной произведем в одном экземпляре. Оно, конечно, летает, но без удобств.

Шесть врачей кладут военного летчика в теплую воду, чтоб мог справить нужду после полета.

По шестнадцать часов летает. Сорок тонн возит, а писать некуда. Всюду ракеты. Есть у меня, конечно, идея, как по-крупному сделать, а потом по-мелкому смыть. Не высказываю, чтоб не сперли.

По нашим идеям ракету на луну запустили.

Глухой, слепой, но ученый, в Калуге просто – просто в Калуге – это все придумал, но не осуществил. Потому что Калуга вокруг.

Более простое у нас – более эффективное. Топор. Молоток. Кувалда. С рукоятки слетают и попадают точно в лоб рубящему либо наблюдающему.

Не было случая, чтоб, слетев с рукоятки, топор или молоток промахнулись. Это очень эффективно. А то, что чуть сложнее, не работает: чайник, утюг, «Москвич».

Игрушку детскую над младенцем у нас вешают на резинке через коляску: чтоб играл счастливый. Как только он ее оттянет, так она тут же обратным ходом ему в лобик и дает. Тоже остроумная штучка.

Товаропроизводители бастуют, обращая на себя внимание не товаром, а забастовкой. Конечно, из гуманных соображений надо бы у них что-то купить. Трактор или самолет. Но даже сами авиастроители просят по возможности над ними на их самолетах… по возможности, конечно, не летать.

Это ж геноцид – летать на нашем, ездить на нашем. Носить наше.

Все игры по телевидению американские и все призы. Можно представить азартную игру за наш приз: пылесос или ведро.

Ну и что получилось за семьдесят лет власти товаропроизводителя?

Может, чемодан, или портфель, или пара туфель, или унитаз, куда не надо бы лезть рукой в самый неподходящий момент.

Может, какая-нибудь деталь в моторе нашу фамилию носит, как кардан или дизель. Мол, потапов барахлит, карпенко искру не дает.

С нашей стороны – Распутин, Смирнов, Горбачев, но это водка. Бефстроганов – закуска. В общем, наша страна – родина талантов, но наша родина – их кладбище.

Автопортрет в цифрах.

Как только растрезвонился, что пишу, так и перестал.

Характер подскочил и взорвался.

Обиды не пролезают в дверь.

Новости оседают крупно.

Дальнозоркость не переходит в дальновидность.

Организм отменил рабочие дни.

Паника выросла и распустилась.

Обувь, одежда не употребляются и не изнашиваются.

Кольцо покойников сужается, температура падает, и давление растет.

В цифрах происходит следующее.

Интерес к дамам ниже обычного на несколько пунктов.

Сила в руках на сжатие 15 ангстрем, на растяжение – 62,8 джоуля!

Удар в стену с размаху 12 атмосфер, задом в дверь с разбегу 15,6 кг/см2.

Удар кулаком с плачем и слезами 3,6 атмосферы. На замечание огонь в глазах ответный – 11 свечей.

Подъемное усилие на чемоданной ручке 38 кг.

Спиной подъем с разгибом 9,6 кг/см2.

Тяговое усилие на тележку всем телом до 70 кг на колесо.

Сила звука при скандале 98 децибел, выброс слюны при этом 6,3 метра.

Уход в себя за 1 час 15 минут.

Выход из себя 0,3 секунды.

Приемистость от нуля до точки кипения 16 секунд.

Давление на стул в покое – 13 атмосфер, в волнении – 3 атмосферы, давление на перо при описании жизни – 234,6 атмосферы.

Дружеские объятия – 12,6 атмосферы, с поцелуем токсичностью 4-й степени.

Ходовые характеристики:

Продолжительность бега по равнине на скорости 2 км/час – 30 секунд;

По пересеченной местности 20 секунд на скорости 1 км/час;

Скорость при подманивании 2 метра в минуту;

Добывание пищи – 3 часа;

Пережевывание – 1 час;

Переваривание – 4 часа;

Переживания – 3 часа;

Лечение – 6 дней.

Умственные характеристики:

Принятие правильных решений 5,6 секунды, неправильных – 24 часа;

Принятие неприятностей на свою голову 0,2 секунды, избавление от неприятностей 1,5–2 года.

Итого: вошел в медленную часть быстротекущей жизни по желанию родителей, вышел в середине бурного потока по велению сердца.

Между премиями ТЭФИ.

Зал насторожился.

Должен сказать, мне в сегодняшней жизни что-то нравится.

Все, что было запрещено, теперь разрешено.

Раньше – искусство в массы. Теперь наоборот. Настоящий коммунизм сегодня. Вот так запели, зашутили и повели нас за собой массы.

С детства вот это: «Стыдно, у кого видно».

На телевидении видно все.

Конечно, все умеют ругаться.

Да и что там уметь.

Но не принято. Без объяснений. Не принято, и все!

Иначе не будет разницы между туалетом и телевидением. А мы все хотим, чтоб разница была.

Но нужен рейтинг.

Рейтинг – это в переводе заработок.

И уже отдельные слова стали слышны.

Я думаю, скоро мы увидим документальный репортаж о квартирной краже со взломом.

Интерес к этому огромный.

Очень высокий рейтинг у анально-сексуальных передач.

Дети хорошо смотрят.

От новорожденных до переростков одиннадцати лет.

Сегодня, чтобы дети познакомились с «Анной Карениной», она должна выдать секс днем.

Ночью детям смотреть трудно. Организм все-таки слабенький. И под поезд пусть бросается медленно-медленно, чтобы было все видно. И поезд чтоб ушел, а она осталась…

Дети молодцы.

Пока учителя бастуют, а церковь ищет слова, эти учатся непрерывно.

Скоро от них родителям охрану придется нанимать. Из них же. А потом охрану от охраны…

Рейтинг – это могучее послание тупых тупым.

Конечно, его учитывать надо. Но еще мама во дворе говорила: «Петенька, ты же умней. Отдай ему этот свисток. Не надо всем свистеть. Ты же умней, Петя!».

Ребята! Ладно. К вашим покойникам мы уже привыкли. Вы вкатываете их прямо к нашему столу и здесь пудрите и сшиваете.

Мы уже еду не прекращаем, а вы нам показываете, что тесен мир и сыгравший в ящик не далеко отъехал.

И врачебную тайну уже знают все.

Но то, с чем я вас поздравляю, касается юмора.

Вы сделали огромное дело.

Появилось целое поколение, искалеченное КВН со всеми веселыми и занимательными последствиями.

Кто знал, что эта чудесная милая игра даст такую массовую продукцию.

Всю страну заполонили.

Народ не хочет уходить со сцены.

Профессионалы мечтают вовремя уйти. Этим бы надо уйти сразу после появления. Но муза зовет. Искусство требует жертв. И эти жертвы являются хором, и массово шутят, и массово играют. Как правило, переодевшись в женщин.

Они полагают, что женщины именно так шутят и именно так выглядят.

Им, видимо, не везло в жизни и уже не повезет.

Этот юмор переодетых мужчин обрушился в количестве, которое пугает.

Одно дело то, что они говорят, но еще хуже то, что они хотят этим сказать.

Неужели так круто переменилась жизнь и так резко заголубело вокруг?

Если кто помнит, была потрясающая разница между мужчиной и женщиной, из-за которой столько исписано и столько искалечено.

Неужели все напрасно?

Неужели надо было сшить себе платье и наслаждаться чужими заслугами, когда в трамвае тебе уступают, и на работе жалеют, и чемодан поднесут?

А ты отвечаешь ароматом, скрывая им отсутствие мыслей.

Именно это поколение, глубоко искалеченное КВН, научило нас хохотать в поддержку своих.

Это называется: «А теперь ваши аплодисменты!».

Аплодисменты перестали быть добровольными.

Их не вызывают, их заказывают.

«Встретим его, друзья!».

«Проводим его, друзья!».

Да я разве против игры?

Я против последствий.

И ребята милые.

И все они где-то учились.

(Я не говорю чему-то, но где-то.).

Ну лечить не могут, чертить не умеют, но играть без какого бы то ни было образования тоже, оказывается, тяжело!

А где эти несчастные, которых отбирают приемные комиссии во ВГИКах и ГИТИСах?! Которые пять лет изучают систему? А где сам этот несчастный, который ее создал?

Он не подозревал, с каким топотом массы хлынут в искусство именно после падения советской власти.

Красивой женщине есть чем возместить талант, но крупному бездарному мужчине показать нечего. Я это утверждаю.

Не хотят они уходить.

Мол, останемся с вами как вечные политические обозреватели, как студенты из вечной самодеятельности.

Это о юморе на ТВ.

А теперь о смешном!

Разговорные шоу.

Невзирая на крики «Ваши аплодисменты!» – публика въялая. Въялая!

Красивая, но въялая!

На кнопках.

Единственное лицо, на котором неподдельный интерес к происходящему, – лицо ведущего эту передачу.

Публика въяло борется со сном и нажимает какие-то кнопки.

Политики въяло поддерживают довоенный имидж, придерживая настоящие разногласия к выборам.

Жириновский, невзирая на огромное материальное благополучие, устало играет хулигана, устраивая на пустом месте драки, хотя давно пора поменять палку и ведро.

Коммунисты вбивают свой гвоздь во что попало. А гвоздь у них один: «Новое правительство проводит старую политику, подробности письмом».

Им уже надо менять не доски, а гвозди. Правда, они сейчас занимают положение, которое меня устраивает.

А что же умные люди?

Ну, честно говоря, никто не спрашивает, где они.

Они неинтересны.

Рейтинга они не дают.

На вопрос: «Что вам нравится в людях?» – не отвечают. Не знают, видимо.

И то, что всем известно, не хотят говорить. А надо!

И что Волга впадает в Каспийское море, и что дважды два четыре – надо напоминать.

И еще у умных отвратительная черта – слышать самого себя.

Мол, стыдно мне – значит, стыдно всем.

А рейтинг – именно когда стыдно!

Как покраснел, так пошел рейтинг!

Когда дурак снимает штаны – это рейтинг.

Когда умный снимает штаны – это высокий рейтинг.

И люди говорят: «Вот ведет эту игру, а что удивительно – умный человек».

Вот так и происходит: хохот, аншлаг, успех. Только чуть ниже.

Ведь рисуют и красят одним и тем же.

Чтобы завтра повторить хохот, аншлаг, успех, надо сойти еще чуть ниже.

Там вас тоже тепло встретят.

Вот так: ниже, ниже, и пропадает мастерство…

…Нет, нет – у зрителя!

А это он делает предметы, которые мы потом не можем продать ни за какие деньги. Чтоб заработать на хлеб, когда газ кончится.

Все!

Сегодня ваш праздник.

Я вас поздравляю.

Я снова выступаю перед вами в странной роли китайского иглоукалывателя.

Поверьте, мне на ТВ многое нравится. Мне нравится жить сегодня.

Но вы сейчас власть.

Вы создаете народ, которым уже потом командует президент.

Папа с мамой только начинают.

Остальное – вы.

И свет, и тьма, и боль, и радость.

Свободу вашу пока не ограничивают, и в конкурентной борьбе друг с другом вы получите население, которое заслужили.

Успехов! Всегда неподалеку. Ваш автор.

Софья Генриховна.

Я говорю теще:

– Софья Генриховна, скажите, пожалуйста, не найдется ли у вас свободной минутки достать швейную машинку и подшить мне брюки?

Ноль внимания.

Я говорю теще:

– Софья Генриховна! Я до сих пор в неподшитых брюках. Люди смеются. Я наступаю на собственные штаны. Не найдется ли у вас свободная минутка достать швейную машинку и подшить мне брюки?

Опять ноль внимания.

Тогда я говорю:

– Софья Генриховна! Что вы носитесь по квартире, увеличивая беспорядок? Я вас второй день прошу найти для меня свободную минутку, достать швейную машинку и подшить мне брюки.

– Да-да-да.

Тогда я говорю теще:

– Что «да-да»? Сегодня ровно третий день, как я прошу вас достать швейную машинку. Я, конечно, могу подшить брюки за пять шекелей, но если вы, старая паскуда, волокли на мне эту машинку пять тысяч километров, а я теперь должен платить посторонним людям за то, что они подошьют мне брюки, то я не понимаю, зачем я вез вас через три страны, чтобы потом мыкаться по чужим дворам?

– Ой, да-да-да…

– Что «ой, да-да-да»?

И тогда я сказал жене:

– Лора! Ты моя жена. Я к тебе ничего не имею. Это твоя мать. Ты ей можешь сказать, чтоб она нашла для меня свободную минутку, достала швейную машинку и подшила мне брюки?! Ты хоть смотрела, как я хожу, в чем я мучаюсь?!

– Да-да.

– Что «да-да»? Твоя мать отбилась от всех.

– Да-да.

– Что «да-да»?

Я тогда сказал теще:

– Софья Генриховна! Сегодня пятый день, как я мучаюсь в подкатанных штанах. Софья Генриховна, я не говорю, что вы старая проститутка. Я не говорю, что единственное, о чем я жалею, что не оставил вас там гнить, а взял сюда, в культурную страну. Я не говорю, что вы испортили всю радость от эмиграции, что вы отравили каждый день и что я вам перевожу все, что вы видите и слышите, потому что такой тупой и беспамятной коровы я не встречал даже в Великую Отечественную войну. Я вам всего этого не говорю просто потому, что не хочу вас оскорблять. Но если вы сейчас не найдете свободную минутку, не возьмете швейную машинку и не подошьете мне брюки, я вас убью без оскорблений, без нервов, на глазах моей жены Лоры, вашей бывшей дочери.

– Да-да-да. Пусть Лора возьмет…

– Что Лора возьмет? У вашей Лоры все руки растут из задницы. Она пришьет себя к кровати – это ваше воспитание.

– Софья Генриховна! Я не хочу вас пугать. Вы как-то говорили, что хотели бы жить отдельно. Так вот, если вы сию секунду не найдете свободной минутки, не достанете швейную машинку и не подошьете мне брюки, вы будете жить настолько отдельно, что вы не найдете вокруг живой души, не то что мужчину. Что вы носитесь по моей квартире, как лошадь без повозки, что вы хватаете телефон? Это же не вам звонят. Вы что, не видите, как я лежу без брюк? Вы что, не можете достать швейную машинку и подшить мне брюки?

– Да-да-да…

– Все!.. Я ухожу, я беру развод, я на эти пять шекелей выпью, я удавлюсь. Вы меня не увидите столько дней, сколько я просил вас подшить мне брюки.

– Да-да-да…

Я пошел к Арону:

– Слушай, Арон, ты можешь за пять шекелей подшить мне брюки?

– Что такое? – сказал Арон. – Что случилось? Что, твоя теща Софья Генриховна не может найти свободную минуту, достать швейную машину и подшить тебе брюки?

– Может, – сказал я. – Но я хочу дать заработать тебе. Ты меня понял?

– Нет, – сказал Арон и за двадцать минут подшил мне брюки.

Письмо.

Моя дорогая!

Я опять с удовольствием и жалостью наблюдал вас. С большой симпатией и ненавистью слушал ваш захлебывающийся нахальный крик:

– Это я придумала ставить плиту выше отлива. Это моя идея сделать насос в ведре. Это я первая сказала, что Гриша бездарь!

Моя драгоценная, к концу возбуждающей встречи я отряхиваюсь по-собачьи, из-под моей шкуры брызги ваших криков: «Это я. Это я».

Счастье! Если бы вы были хуже внешне, слушать вас было бы неинтересно, но когда вы неожиданно показываете пальчиком, мы долго любуемся пальчиком, а потом ищем предмет. Как правило, это море.

– А я говорю, вода сегодня теплая, – говорите вы и опускаетесь. И опускаемся мы.

Да, я не мужчина. Вернее, нет, я не мужчина.

– Я чуть не поубивала весь автобус, – говорите вы кому-то, адресуясь мне.

– Я передушу весь ЖЭК, – говорите вы кому-то. Хотя все это мне.

– Кто лучше играет? – кричите вы не мне, но адресуясь.

– Вот объясните мне, – кричите вы другому, – какой актер сумеет?

И все это не мне, но мне. А я лежу и выкипаю.

Я отвечаю непрерывно, как пулемет, стреляющий в себя. От своих ответов я похудел и озлобился. На бегу, на ходу, в трамвае я отвечаю вам.

– Да, да, – кричу я вам внутри. – Весь ваш облик – наглость. Наглость обиженная, наглость задумчивая, наглость спешащая, наглость любящая, наглость едящая, пьющая, слушающая и орущая. Прочь изнутри!

По веревке протянутой я бегаю от вас к правительству. Я ему даю советы. Из нас всех оно в самом сложном положении. Я сам не знаю, как дать независимость, оставляя в составе, как от труса ждать смелого решения, искать истину в единогласии. Я согласен: делать что-то надо и думать что-то надо, и я ночами должен, ночами, заменяющими день и подменяющими вас. Я должен, должен!

Я бегу и говорю:

– Да, да, да. Нельзя, не могу я найти легких решений, и трудных решений, и средних решений, оставаясь в рамках Международного валютного фонда и соблюдая патриотизм.

Я один думал. Я с другом думал. Еще умней меня и холоднокровней.

Почему премьер должен думать о перспективе, если его завтра снимут? Почему он должен думать о перспективе? Я сам думал, я с друзьями думал, умней меня и холоднокровней. Мы напились того, что достали. Мы прекратили поиски решений, потому что – сутки, а мы только на пороге.

Мы напились, и я любил, как мне кажется, от безысходности, или меня любили от другой безысходности, или мы любили друг друга от общей безысходности.

Потом долго любили меня. Потом чуть-чуть любил я.

И снова вы.

Как вы кричали, что именно вы придумали третью сигнальную систему у человека. Что вы устроили Аркадия ремонтировать слуховые аппараты для гипертоников. Что это вы приспособили фотовспышки для чтения слепыми объявлений об обмене жилплощади. Что это вы дали телеграмму в Америку Эсфирь Самойловне прекратить поиски работы и сварить что-нибудь вкусное для мужа.

И я снова завелся и побежал к правительству.

– Что? Что? – кричал я. – Что это за идея использовать неплатежи для взаиморасчетов? Что это за идея считать долг родине своей зарплатой, а армии не показывать противника уже десять лет?

А тут сзади завелись вы:

– Это я ему сказала: ставь здесь батареи, повесь там радиолу, и видите, как хорошо.

Все, все, все, все… Слишком много.

Такое количество идей тазепам не берет! Дормидрол в вену. Вену с артерией. Кровь вниз. От мозгов к заднице. И я и принимаю смелое решение заткнуться внутренне. Перестаю подключаться. Мысленно я в стороне. Ни Кремль, ни вас, моя радость, не успеваешь поцеловать в задницу, как там уже чей-то зад, кто-то уже целует.

И тут я с содроганием узнал о переводе государственного транспорта в частные руки без права пользования на местах, а вы в это время придумали хлорофилл и глазное дно. И сто раз предупредили о том, что вы предупреждали…

Простите, I dоn’t кnоw. I gо in Yиgоslаviа раrtizаnеn in thе Воsniа аnd Gеrzеgоvinа.

Бесконечно целую и крепко жму ваше горло, моя последняя.

Ваш кутюрье по матери. Мишустик Первый.

Yоиr bоуfriеnd Мiсhаеl.

Одесский телефон

Они сидели вдвоем.

Они сидели вдвоем, и он не мог унять дрожь. И жутко смотрел, и вообще лепетал чушь. И она сказала:

– Я бы сделала все умней. Женщине нужно, чтобы красивый сорокалетний мужчина был совершенно недоступен, очевидно, во французских духах и что-то такое знал… Не обращал на нее внимания, чтобы он встретился «только по делу», чтобы они «только обсуждали деловой вопрос». А она будет сидеть в волнении: Господи, какой человек!

Не надо добиваться. Добиваются все, и если кто-то не добивается, то он дурак, но дрожь в руках сразу выдает и ставит в ряд всего человечества: «Ах, вот он какой, самый обычный, он влюбился, он гроша ломаного не стоит, тогда уже лучше тот молодой, шеф-повар из нового ресторана».

Если вы влюбились – никакого внимания, ну, если вас возьмут за руку, вы можете небрежно ответить пожатием, но тут же отнять: «Не надо, детка, я уже не в том возрасте», – и опять о делах. Для вас дело должно быть главным, пока она не одуреет. Тогда – все. Вот каким надо быть!

И он унял дрожь, и начал говорить о делах, и отодвинулся от нее далеко, и стал холодным. И она надела пальто, и он не мешал. И она ушла и больше никогда не позвонила…

И он до сих пор мучается вопросом: кто кого надул?

Одесский телефон

В супружеской жизни.

В супружеской жизни самое неприятное – нестыковка во времени. Допустим, вы хотите ругаться, а она пошла спать. А вам надо. А вам просто надо: и время есть, и повод прекрасный. И не в кого все это. Все слова выстроились – не в кого запустить. На ваш крик: «Ты что, спишь?» нет ответа. «Ты чего это вдруг ночью спишь?».

Нет. Такая жена нам не нужна.

Для скандала надо брать темпераментную, плохоспящую, легко переходящую на визг, плач и тряску особь. Тогда вы всегда в хорошей форме: быстрый, чуткий, ускользающий, как молодая рысь. Ночами не спите, а лежите в углу на тряпке с высоко поднятой головой и прислушиваетесь.

Из-за вашей манеры уворачиваться практически кончились все чашки и тарелки. Это скандал музыкальный, все соседи подтвердят. Это скандал музыкальный, скандал-концерт, очень интересный со стороны. Вначале ваш низкий голос, там что-то типа: бу-бу-бу-бу-бу, затем вой, визг, плач, а-а, ба-бах, вступил сервиз – и тишина. Во второй части опять ваш живучий низкий голос – бу-бу-бу, нарастание, вой, визг, писк, трах – тишина.

В общем, такая жена бодрит и будоражит, но класса не дает.

Для завершения жизни нужно брать звезду скандала, мастера слова, холодную, злобную, умную, припечатывающую с двух слов и навсегда. Тогда визгом и плачем заходитесь вы, хватаетесь за стены, за таблетки, капаете мимо стакана и долгими отдельными ночами зализываете все, что можете достать.

Это высокий класс. Она действует не по поверхности, а калечит внутренние органы. И кликуху дает точную, на всю оставшуюся жизнь: «Эй ты, придурковатое ничтожество». Когда вы с ней под руку идете по улице, она с вами так и обращается, как раз перед встречей с друзьями. У вас через лицо проступает череп и уже на черепе проступает улыбка. «Решили подышать?» – спрашивают друзья. Как раз дышать вы не можете. Убить – да! Умереть – да! Все спрашивают: что с вами? И она спрашивает: что с вами? Отвечать некому – у вас звука нет.

Это настоящий, убыстряющий жизнь скандал. Между такими скандалами хороша любовь. Яростная, последняя, с потерей сознания, с перерывом на реанимацию. После чего она же подает на развод.

Ибо! Ах, ибо, ибо – женщину скандал не портит, а освежает. Она скандалит и живет. А вам крикнешь: «Чтоб ты подох!» – вы тут же исполняете.

Скрипка, вежливость и женщина.

Очень скоро, если не уже, это случится!

Шатается целая империя.

Империя рейтинга, крестиков-ноликов и голых баб.

Десять лет без цензуры удовлетворяется тоска по душевному и блатному. «Наточите ножи и погасите свечи»[2].

Ляжки вместо пения. Фанера вместо музыки.

Слова вместо мыслей. Имена вместо тем.

Заканчивается борьба со смыслом.

Довели.

Теперь кричат – скрипку! Скрипку давай! Пусть играет – черт с ней!

Чудовищная часть зрителей рванула на Монтсеррат Кабалье. Хотя там больше нужны слушатели, но пока рванули зрители. Ничего, пусть они идут с телефонами и пивом. Звонки в зале мешают только певцу. Важно, что народ рванул в симфонию. Взаимная усталость и дикая скука, когда поющий поет про бабу, про которую слушающий знает еще больше, срывает их с мест и тащит в консерваторию, где оба никогда не бывали.

С деградацией промышленности стали появляться раки, зайцы и уже встречается вежливость. Конечно, исчезает занятость. Всеобщая занятость у нас всегда связывалась с потерей вежливости. Ибо при этой занятости получались предметы, вызывающие полную потерю вежливости. Это потом стали говорить об охране окружающей среды от этой занятости и связанного с нею мата. До сих пор символом всеобщей занятости является работающий без всяких причин экскаватор и туда же ползущий за ним бульдозер.

Результатом падения занятости стало появление «Поля чудес», «Проще простого» и прочих игр, связанных с получением еды и вещей за догадливость. Увеличение заработка среди людей вольных профессий вызвало появление песен «Ксюша», «Маша», «Дуся», разнос шампанского с презервативами прямо на концерте.

Волны трезвости пока не ожидается. Волна борьбы за трезвость предвидится. Но наступление самой трезвости крайне болезненно, как вообще призыв: «Давайте наконец трезво взглянем…» Желающих крайне мало. В основном женщины, чье политическое влияние в этой стране днем крайне низкое.

Идет новое странное поколение, не поддающееся ни уговорам, ни посулам. Они поют, танцуют. Они неожиданно много знают. Совсем не патриотичны. Родина там, где их ценят. Дух раскован. Принципов нет. Рождены свободными. Делают страну для себя. Это и будет для остальных. И я думаю, наконец, что у части населения наконец появятся деньги, наконец и оно опять станет публикой. Мы снова услышим за кулисами шепот артистов: «Ах, какая публика сегодня». Ибо концерты успешными бывают в двух случаях: когда у публики и артистов нет денег и когда у публики и артистов есть деньги. Не хочется говорить, какой вариант предпочтительней.

На фоне всеобщей стабилизации, при условии отсутствия войн или изобилия отечественных товаров, что по последствиям одинаково, грядет появление женщины.

Реклама косметики и прокладок долго воспринималась нашими мужиками как издевательство. Они знают нашу бабу в плюшовке, прикрывающую рукой зубы, ноги, плечи, грудь.

Какой крем? Что им смазывать? Руки?

А лом чем держать? Смазанными руками?

Что это за товары для женщин? Ты сначала различия найди.

И тут вдруг получилось, что появление этих товаров вызвало поиск этих различий. Появление прокладок вызвало поиск мест для их применения. Эти места нашлись и у нас в стране, известные как лучшие места отдыха трудящихся.

В целях применения французской косметики стали искать лицо и нашли его. А когда разгребли отечественную пыль и ругань, лицо оказалось прекрасным, как и руки.

О ногах без слез говорить не будем. Ибо столько искалеченных, переделанных в мужские фабриками «Скороход», «Красный пролетарий», «Восход», «Заря». В стране не осталось ни одной ноги.

Вечные крики: «Обувь! Обувь! Обувь дают!» Вопль «Я заняла за сапогами!» освобождал от работы автоматически.

Пролетарское государство делало все, чтоб женскую ножку превратить в ногу, конечность, копыто, спрятать в валенки, чуни, кирзовые сапоги или кеды имени Бадаева. Когда мы извлекали их оттуда, мы плакали: «За что?» Оставить наших женщин без ног, зубов и глаз. Косить комбайнами на физкультурных парадах, держать в высоких пирамидах и в глубоких черных трусах передовика…

И если наш мужик мозолистой ладонью мог полировать отечественный коленвал, что, кстати, говорит о низком качестве металла, то о какой ответной ласке может идти речь, если женщина такой же ладонью… такой же ладонью…

Сейчас идет медленный процесс превращения бабы в женщину. Процесс, связанный с поставками из Парижа, с переводом отечественных танковых заводов на выпуск кремов и полосканий. Одна замена металлических зубов наших сельских жителей даст южнокорейским судостроителям миллионы тонн качественного металла и позволит изготовить тысячи протезов, но уже рук и ног, для новых независимых государств. Ибо независимость берут своими руками, но удерживают ее уже протезами!

Так что телевизионные подробности женской жизни пусть нас не раздражают, если мы вспомним, чем они пользовались раньше! Ведь кровавей бойни, чем женские отделения больниц, не бывает. И просьба о наркозе была мольбой о милости Божьей, чтоб через три часа тут же уйти в полном презрении и крови.

И вот теперь мини-шорты-эластик открыли нам такое!..

В очищенной красоте нашей женщины воплотились вековые мечты нашего же околевающего от холода, голода и одежды зэка, с вечным паркинсоном в виде отбойного молотка. А когда мы впервые увидели нашу женщину не в миске, а под душем, то поняли, что значит, когда капли стекают, не задерживаясь нигде.

Этот процесс еще может тормозиться, но скорее от бедности, чем от темноты.

Слава телевидению, что в жарких поисках денег наткнулось на женщину. Для мужчин у них пока ничего нет. Одеколон серии «Клуб» мозги не развивает и тоже предназначается для женщин.

Теперь дети.

Если женщины появились поздно, то детям появляться рано. Для них пока условий нет. Тут советская власть кое-что хорошее имела. Не в лице яслей, не в лице садов, а в лице школы. Малой средней школы.

Именно здесь задерганные преподаватели передавали зачуханным ученикам свои знания и взгляды. И именно здесь не успевала следить советская власть и не догадывалась сажать так рано. И в результате этих преступных контактов появились разные Солженицыны, Сахаровы, Барышниковы, Нуриевы, Башметы, Кремеры, три пары Ашкенази, я, Толя, Битов, Резо…

Это было в школе, куда насильно опускалась мыслящая часть передового авангарда для встречи с местным хулиганьем, из которого и вырастала честь и слава Родины нашей. Руки не дошли у советской власти.

Здесь писались сочинения. Здесь учились математике. Здесь постигали азы вежливости. Чтоб забыть потом обо всем этом в камнедробильных буднях великих троек, смысл которых был «назло Америке».

«Назло Америке» мы многого достигли. Мы даже чуть не сблизились в науке, едва не уничтожив земной шар. Не надо расстраиваться, нам еще есть чем им подгадить. На своей территории конечно. Ничего. Ветром перенесет.

Так вот, детям сейчас появляться рано. Учителей не стало. А те, что есть, основные правила на себе пишут в виде татуировок с иллюстрациями. Эти педагоги знают, как переломать, но не знают, как срастить. Преподают на базарах и вокзалах. Качают мышцы, откачивая из мозгов. Эти преподаватели сами ждут, что им что-нибудь придумают еще, кроме телефона, факса, «БМВ».

Они имеют все, вот ради чего?.. Ради чего?!

Они готовы купить ответ на этот вопрос.

Но продавцы уехали.

Так что детей я бы пока не рожал:

А) до окончательного заполнения консерватории,

Б) до окончательного превращения толпы в публику.

Про Мишу.

В Одессе до эмиграции жил такой Миша Беленький. Музыкант. Очень любил шутить в брежневские времена. Например, надел темные очки, плащ, шляпу и пошел давать телеграмму: «Тетя умерла. Аптека закрыта. Посылки больше не посылай». Девочка отказалась принимать. На крыльце уже ждали.

Провел четыре дня в КГБ.

Миша Беленький играл в судовом оркестре. Когда вернулся с Кубы, во время досмотра влез в шкаф. Советский пограничник нашел его в шкафу со всеми правильными документами.

Опять четыре дня сидел в КГБ.

Остановила ГАИ, велели открыть багажник. Он отказался. Они приказали. Он крикнул: «Ложись!» Все легли. А там ничего не было.

Четыре дня провел в больнице. Сейчас в Америке.

В коммуналке.

Дед собирается в туалет в конце коридора.

Включает у себя свой свет.

Берет ведро воды.

Пока доходит до туалета, там кто-то сидит.

Под его светом.

Дед не может этого выдержать.

Срочно бежит обратно с ведром воды.

Выключает свой свет.

За это время тот выходит.

Дед берет ведро воды.

Включает свой свет.

Идет в туалет, пока доходит, там кто-то сидит.

Дед хватает ведро, бежит обратно, выключает свой свет.

Идет в туалет без ведра.

Дежурит у дверей.

Оттуда выходят, он бежит обратно, хватает ведро, включает свой свет.

Бежит в туалет, там кто-то сидит.

Он бежит обратно, падает, выливает ведро, выключает свой свет. Идет в туалет.

Сидит без воды и в темноте.

Одесский телефон

Соседка.

Пришла соседка – это сказать просто. Шарканье началось за полчаса до разговора. Крик стоял страшный. Она кричала и я. Она глухая. Я тоже не весел. Я орал как сумасшедший. Она просила позвонить вместо нее по телефону. Я орал, что у меня телефона нет. А как показать, что телефона нет. Она думала, что я не хочу. Она наорала, как я себя чувствую. Я зашелся в крике, что хорошо. Она снова забилась в истерике, что ей нравится, как я пишу. Я кричал и бил себя по голове, мол, спасибо. Тогда она оперлась на палку, набрала воздух и завизжала, что, если я собираюсь закрутить на зиму компот, она мне поможет. Ответить сразу я не мог. Я отдыхал. Я просил ее подождать. Я встал и уперся в дверную створку и, дико крича и артикулируя, намекнул, что давно этим не занимаюсь, живу возле хорошего магазина.

– Что? – прошептала она.

– Да, – закивал я. – Да.

– Извините. Я плохо слышу, – сказала она.

– Да, – сказал я. – Да.

– Если я попрошу вас позвонить, вы мне не откажете?

– Да, – сказал я. – Да. Но у меня нет телефона.

– Я вообще хотела бы с вами поболтать.

– Хорошо, – прошептал я, – это было бы здорово. Идите, – прошептал я. – Идите.

– Вы хотите сейчас?

– Ни в коем случае, – заорал я.

– Пожалуйста. Вы же знаете, я на пенсии. Может, погуляем?

– До свидания, – сказал я. – Пошли. Я тут знаю один маршрут.

И мы тронулись. Как только вышли за ворота, я пропал. Где я сейчас – не скажу.

Плохо слышно.

Для Р. Карцева.

– Алло, это Таня?

– Да. Кто это?

– Это Миша.

– Сейчас я подойду к другому телефону.

– Не надо.

– Здесь плохо слышно.

– А я ничего не собираюсь говорить.

– Что?

– Я ничего не собираюсь говорить.

– Вот видишь, я тебя не слышу.

– А я тебя слышу хорошо.

– Что?

– Я тебя слышу хорошо.

– Ничего не слышу.

– Я тебя хорошо слышу.

– Что?

– Я тебя слышу хорошо.

– А я тебя очень плохо.

– Так я ничего не говорю.

– Что ты хотел сказать?

– Ничего.

– Что?

Ничего.

– Громче!

– Ничего.

– Медленно.

– Ни-че-го.

– Ничего?

– Да.

– Это Миша?

– Да.

– Это Таня говорит.

– Да. Я тебя слышу хорошо, говори.

– Что-что?

– Говори.

– Что говорить?

– Говори. Я тебя слышу хорошо…

– Алло!

– Да!

– Алло!

– Да.

– Говори.

– Что?

– Говори. Я тебя слышу хорошо.

– Я тебя не слышу.

– А я тебя хорошо слышу. Поняла?

– Да.

– Говори.

– Что?

– Говори. Я тебя хорошо слышу.

– Когда ты приезжаешь?

– 24-го.

– Что?

– 24-го.

– Я тебя не слышу.

– А я тебя слышу хорошо.

– Говори.

– Что?

– Говори. Когда ты приезжаешь?

– 24-го.

– Когда ты приезжаешь?

– 24-го.

– Я спрашиваю, когда ты приезжаешь?

– 24-го.

– Когда ты приедешь?

– Не надрывайся, я тебя слышу очень хорошо.

– Что?

– Я тебя слышу очень хорошо, не кричи.

– А что случилось?

– Ничего.

– Что?

– Не кричи. Я тебя слышу хорошо.

– Когда ты приезжаешь?

– 24-го.

– Какого?

– 24-го.

– Я тебя не слышу.

– А я тебя слышу хорошо.

– Кого?

– Тебя.

– Кто?

– Я.

– Что?

– Я тебя слышу хорошо.

– Вот наконец-то. Я тебя очень плохо слышу.

– Не кричи.

– Что?

– Я тебя слышу хорошо.

– Ты меня хорошо слышишь?

– Да.

– Когда ты приезжаешь?

– 24-го.

– Когда?

– 24-го.

– Когда ты приезжаешь?

– Не кричи. Я тебя слышу хорошо.

– Когда ты приезжаешь?

– 24-го.

– Не слышу.

– А я тебя слышу хорошо.

– Ты меня слышишь хорошо?

– Да.

– Что?

– Да.

– Ничего не слышу.

– Я тебе буду говорить цифры, а ты скажешь «да» или «нет».

– Хорошо.

– Ты поняла?

– Да. Я тебя хорошо слышу.

– А я тебя не слышу.

– 21-го.

– Нет.

– Что?

– Нет.

– Что?

– Нет.

– 22-го…

– Нет.

– Да?

– Нет.

– 22-го нас не будет дома.

– И не надо. Я не приезжаю.

– 23-го?

– Нет.

– 24-го?

– Да.

– 25-го?

– Нет. 24-го.

– 26-го?

– Нет. 24-го.

– 27-го?

– Нет. 24-го.

– 28-го?

– Нет. 24-го.

– Хорошо. Все, значит. Да, 28-го нас не будет, а 27-го мы будем тебя ждать. Хорошо?

– Я приезжаю 24-го.

– Все. Договорились.

В больнице.

Да нет, лечиться надо, кто же возражает. На здоровье это, конечно, не влияет, но умственно, или, сказать хлестче, интеллектуально. Диапазон бесед.

Например – не надо пить! Почему надо пить, я могу доказывать аргументированно и бесконечно. А почему не надо – они мне на двух жалких анализах.

Господи, да почему надо пить. Да потому, что как пересечешь границу туда, так вроде и солнце, и туфли чистить не надо. Пересекаешь обратно из цветного в черно-белый, и желание выпить начинается еще над облаками.

Пограничник долго всматривается в мое изображение.

– Это вы?

Что ему ответить? Кто в этом уверен?

Сам пограничник цвета хаки. В моем состоянии это слово говорить нельзя – оно потянет за собой все, что съел в самолете.

Весь остальной цвет в стране – цвет асфальта. Люди в этом цвете не видны. Только по крику «Караул! Убивают!» узнаешь, где веселится наш человек.

Так же и авто. Любые модели становятся цвета испуганной мыши с добавлением царапин от зубов и костей прохожих. Надписи на бортах делают их похожими на лифт.

Конечно, пить вредно. И сидеть вредно. И стоять вредно. И смотреть вредно. Наблюдать просто опасно. Нашу жизнь. Шаг влево. Шаг вправо. Либо диктатура – либо бунт.

Либо бунт – либо диктатура.

Живем мы в этом тире. Живем, конечно, только пьем вредно.

Ибо политически не разобраться, кто за кого: кто за народ, кто за себя. Те, кто больше всех кричали: «Мы за народ», – оказались за себя. А я оказался в больнице на голубой баланде и сером пюре.

Диета № 7. В ней масса достоинств. Перестал мыть ложку. Перестал ковыряться в зубах. Желудок исчез вместе с болями, несварениями. Женщины по рейтингу откатились на двадцать первое место и лежат сразу после новости о возобновлении балета «Корсар».

На собак смотрю глазами вьетнамца. Пульс и давление определяем без приборов. Печень и почки видны невооруженным глазом. Когда проступят легкие, обойдемся без рентгена и его вредных последствий.

Хотя есть и свои трудности. Невозможно собрать анализы, больничный флот на приколе. Суда возвращаются порожняком. Ларинголог и проктолог если заглянут в больного одновременно, видят друг друга целиком. Много времени занимает поиск ягодиц для укола.

Крик сестрицы: «Что вы мне подставляете?!» – и сиплый голос: «Не-не-не, присмотритесь…».

Чтоб лечь на операцию, больной должен принести с собой все! Что забыл, то забыл. Значит, без наркоза. Также надо привести того, кто ночью будет передавать крик больного дальше в коридор. Оперируют по-прежнему хорошо, а потом не знают. Кто как выживет. Зависит от организма, который ты привел на операцию. Многие этим пользуются, с предпраздничным волнением заскакивают в морг, шушукаются с санитарами, выбирают макияж. Санитары, зная всех, кому назначена операция или укол, готовят ритуальный зал в зависимости от финансирования.

Страх перед смертью на последнем месте. На первом – страх перед жизнью. Больные из окон смотрят на прохожих с сочувствием. Местами меняться никто не хочет.

Ухода, конечно, в больнице нет, хотя вход массовый.

Из ординаторской вдруг хохот, пение, запах сирени. Это в декабре получена майская зарплата.

Больные с просроченным действием лекарств держатся вместе, им уже ничего не грозит. Хотя вдруг кто-то оживляется, спрашивает, где туалет. Значит, на кого-то подействовало. То есть просроченное лекарство встретило такой же организм.

Врачи имеют вид святых. Борются за жизнь параллельно с больными. Лечат без материалов, без приборов, без средств. Это называется финансирование. Больница просто место встречи. Кто не видит врача в театре или магазине, идет в больницу и там видит его.

Добыча крови из больных практически невозможна. Пробуют исследовать слезы, которых в изобилии. Но это скорее дает представление о жизни, чем о болезни.

Жаловаться некому, никто нас не обязан лечить, как и мы никому не обязаны жить.

Но если кто хвастается достижениями отечественной медицины, то мы все и есть достижение нашей отечественной медицины. Вместе с нашим президентом. Чтоб он был наконец здоров.

Больница.

Ночь и день.

Это же надо так набраться разных типов снотворного, чтоб полночи отбиваться от трех вражеских истребителей… Готовясь к катапультированию, неоднократно отстегивать шланг, отказаться от орденов, что вручала королева, и сделать ей предложение, от которого она с отвращением отказалась…

Снотворное в этой больнице действует как возбуждающее, как слабительное, как огнестрельное, как обнадеживающее в конце концов, но только не как то, ради чего… Слабительное наоборот. Не дает надежд. А что вы хотите? Огромными усилиями столько лет превращать ночь в день, а теперь развернуть обратно? От манной каши судорогой сводит ноги и такая изжога, что только огнетушитель…

Одесский телефон.

Это заблуждение, что у вас в трубке один человек. В одесском телефоне – толпы людей в одной трубке. Вы только снимаете, там уже начинают суетиться:

– Это кто к нам присоединился?

– Ты разве не слышишь?

– Да слышу я, слышу. Но он молчит. Вы что, подслушиваете?

– Я не подслушиваю. Я из больницы говорю. Мне нужна Мила. Мила, мне нужно мыло. Мыло, мыло мне нужно.

– Вы только что присоединились?

– Да он уже давно говорит.

– Нет, этот, с мылом, давно.

– А вот этот прислушивается. Что вы прислушиваетесь?

– Я не прислушиваюсь. Я жду, когда вы закончите. Вы не могли бы положить трубки?

– Почему мы должны положить трубки? Мы начали раньше вас.

– Но я все время попадаю…

– И я все время попадаю.

– Простите, мне неинтересны ваши разговоры.

– А мне неинтересны ваши.

– Алло, товарищи, дамы, господа, я извиняюсь, я из больницы. У нас один телефон на сорок больных. Я умоляю. У меня украли мыло, вы представляете! Алло, Мила?

– Да.

– Это не ты.

– Я, я.

– Мила!

– Я.

– Это разве Мила?

– Я, я.

– Мила!

Yеs!

– Чего?

Yеs.

– Алло, это Мила?

– Я, я.

– Господа, граждане, товарищи, я из больницы, перестаньте! Я снова наберу. Алло.

– Я.

– Это Мила?

– Я, я.

– Кто это?

– Я.

– Это ты?

Yеs!

– Ты что, сука, на английский перешла? Извините, я сейчас снова наберу. Алло, это Мила?

– Какая Мила? Мужики, я что, голубой? Брось трубку, дай поговорить.

– Алло, граждане, товарищи. Я прошу тишины. У нас очень важный деловой разговор. Буквально три минуты полная тишина. Очень-очень важно.

– Алло.

– Ну.

– Так ты ему дал?

– Дал.

– И он взял?

– Взял.

– Почему же он ничего не сделал? Или ты не давал?

– Дал.

– И он взял?

– Взял.

– Почему же он ничего не сделал. Ты все дал?

– Все.

– И он все взял?

– Все взял.

– И ты сказал, что нам надо?

– Сказал.

– И дал?

– И дал.

– И он взял?

– И он взял.

– Почему же он ничего не сделал? Может, ты не то дал?

– А что я мог дать?

– И он взял?

– Взял.

– Может, он не успел?

– Успел, успел. Он очень быстро взял.

– И ты ему сказал сколько?

– Сказал.

– И он взял?

– Взял.

– И ты сказал, что надо подписать?

– Сказал.

– И что он сказал?

– Оставьте.

– И ты оставил?

– И я оставил.

– И дал ему все?

– И дал ему все.

– И он взял?

– И он взял.

– Все?

– Все. (Молчание.).

– Ну, будем ждать.

– Слушай, может, еще дадим?

– А он возьмет?

– Возьмет.

– Тут главное, чтоб он взял.

– Возьмет.

– Тогда надо дать.

– Я думаю, дадим.

– Алло, дама, Наберите мне, пожалуйста, 32–48–75, у меня не соединяется.

– Что, вам мало людей в трубке?

– Ну мне просто очень срочно нужно. Алло, Толя…

– Подождите, я еще не набрала.

– Алло, Толя. Это Толя?

– Да.

– Толя…

– Какой Толя? Отсоединяйтесь.

– Нет. Толя, Толя, не отсоединяйся.

– Отсоединяйтесь. Я из больницы говорю. Мне мыло нужно. У меня тяжелобольные украли мыло.

– Толя, ты что, в больнице?

– Да нет.

– Как же нет.

– Я из больницы говорю.

– Это не я.

– Мила, не слушай, я в больнице. Он врет все.

– Я с Толей разговариваю. Толя, нужно сдать анкеты.

– Так куда идти?

– Иди в ОВИР.

– Иди в больницу.

– Так в ОВИР или в больницу?

– В ОВИР. Толя, нужно сдать… Алло, кто там присоединился?

– Евдокия Ивановна, алло…

Первый. Да.

Второй. Да.

Третий. Да.

– Кто там присоединился?

– Это ты ко всем присоединилась, дура нахальная.

– Алло, Евдокия Ивановна, включите телевизор и скажите, звук есть или нет? Алло.

Первый. Да.

Второй. Да.

Третий. Да.

– Вы меня слышите, Евдокия Ивановна?..

Первый. Да.

Второй. Да.

Третий. Да.

– Они тут требуют, чтобы вы сказали. Они не хотят приезжать. Они требуют, чтобы вы сказали, звук есть или нет?

– Я не знаю. Шум есть. Шум – это звук?

– Нет, шум – это не звук. Они говорят, чтоб вы сказали. Я от них говорю. Есть звук или нет?

– Я не знаю. Шум, большой шум.

– Так, тетка, клади трубку. Шум – это звук. Все!

– Лена, алло!

Первый. Да.

Второй. Да.

Третий. Да.

– Лена, скажи им, что звука нет. Шум такой, что звука нет.

– А изображение?

– Что?

– Толя, отдай анкеты, не держи их.

– А изображение?

– Что?

– Алло, Игорек, я не пойду туда. Для меня без телок – не отдых.

– Что?

– Б-е-з т-е-л-о-к н-е-т о-т-д-ы-х-а!

– А изображение есть?

– Телки нужны!

– Алло, тетя…

– Не тети, а телки. Это разные женщины.

– Алло, тетя…

– Алло, простите, куда я попал? Я набирал восьмерку. Извините, я сейчас перенаберу.

– Он думает попасть в другое место.

– Алло, это опять вы?

– Да, это мы все опять. А это опять ты?

– Да.

– Какая радость.

– Скажите, может, мне вместо восьмерки набрать…

– Воды в рот набери! Со своей восьмеркой. Тут люди двойку набрать не могут.

– Простите, но я поднимаю трубку, там уже кто-то говорит. Вы мне не подскажете, что набрать, чтоб от вас отсоединиться?

– Набери ведро воды и засунь туда…

– Тихо.

– А что ж он, сука, такой тупой?

– Алло, вы мне просто скажите, куда я попал?

– Не скажем.

– Ну вот вы, женщина.

– Нет.

– Как же нет, у вас женский голос.

– Ну и что?

– Вот я набрал 63–25–10.

– Ну?

– Так я попал правильно?

– Куда?

– Ну, куда я попал? Ой, это Клава?

– Нет.

– Вы же сказали, что я попал правильно.

– Вы попали правильно, но вы не туда попали.

– Подождите, подождите – это квартира?

– Да.

– Это Клава?

– Чтоб ты подох.

– Женщина, что вы уперлись, вы же Клава.

– А он кто такой?

– Игорь.

– Какой Игорь. Не знаю никакого Игоря.

– Вообще не твое дело: я не с тобой разговариваю.

– А я что, с тобой разговариваю?

– Слушай, Клавка, я уже знаю твой телефон. Я вычислю твой адрес, я тебе, Клавка, такое…

– А я не Клавка. А мне все равно.

– Алло, простите, пожалуйста, с кем я сейчас разговариваю? Вот кто в данный момент со мной говорит?

– Бригадир рыболовецкой бригады главврач судоремонтного завода.

– Молодой человек, отсоединяйтесь.

– Не хочу. Я вам всем все поперебиваю. Я возьму за свой счет и буду у каждого с утра в телефоне.

– Алло, Толя.

– Ой, Толя, Толя!

– Мила.

– Ой, Мила, Мила!

– Я не могу до тебя дозвониться.

– Ой не надо, ой не надо.

– Как, ты моя жена!

– Все! Я развелась.

– Извините. Может, вы все положите трубки, а я наберу восьмерку.

– От сволочь.

– Неllо-у!

Первый. Да.

Второй. Да.

Третий. Да.

– Неllо-у! It is Lоs Аngеlеs? Dо уои sреак Еnglish?

– Да нет, я из больницы говорю.

– Ехсиsе mе, I nееd Мiкhаеl Zvаnеtsкiу.

– А, ну это ей надо ночью звонить.

– Да не, он отключается ночью.

– Алло, надо его в Аркадии искать.

– Да нет, он сейчас в Москве.

Все хором. 233–80–88.

– Да он в Одессе.

Хором. 26–38–10.

– Тhаnк уои. I rереаt.

– Что она говорит?

– Она говорит, что сейчас перезвонит.

– Все. Тихо. Тихо!

– Неllо-у.

Все. Неllо-у.

– Тhis is Мiкhаеl Zvаnеtsкiу?

Все. Yеs.

– Му dеаr Мiкhаеl…

– Пацаны, я чувствую, такая телка потрясная. Я уже от голоса возбудился. Слушай, а вдруг он где-то здесь? Алло, Миша, ты здесь? Михал Михалыч…

– Да нет, он сейчас в Москве.

– Да где в Москве, я его видел вчера на пляже. С такими классными телками валялся. Слушай, как они с такой рухлядью?.. Он же развалина, он же еле дышит.

– Ну вот он на них и еле дышит. А им хватает. Им главное имя.

– Какое такое имя… Ну, Миша. Тоже мне имя… Что она хочет?

– Она хочет справочную.

– Скажи ей – 09.

– Что 09, она все равно сюда попадет. А ты, Клавка, положи трубку.

– Я положила.

– А вот, кстати, если мы все говорим, на кого счет придет?

Голос. А на всех.

– Это кто говорит?

– АТС.

И все положили трубки.

В санатории Дорохово.

В желудочном санатории Дорохово тупые люди: всех несовместимых поселили. Со мной шофер-дальнобойщик, он приехал пить: «Я пить приехал. Я по двенадцать часов в день работаю, я пить приехал». А мне пить нельзя – я с язвой. Он пьет, а я желудочный сок выделяю и не могу.

Администратора театра Вахтангова поселили с художником по пейзажам. Администратор читает до трех ночи, а художник встает в шесть утра, и зубы чистит, и мольбертом гремит. И все спят по три часа.

Я сделал предложение, и мы поменялись. Теперь художник встает себе в шесть утра, и зубы чистит, и мольбертом гремит, а шоферу все равно – он без сознания еще с того вечера.

Я с язвой и администратором театра Вахтангова. Я спрошу у него, как там Вася Лановой, и тут же засыпаю. Просыпаюсь в три часа ночи – он все рассказывает, рассказывает… Зато когда он просыпается – меня нет. А я его завтрак съедаю. Знаешь, как все отдохнули: и администратор стал раньше засыпать, и художник потихоньку пить начал и перестал рано вставать, я стал ребятам про театр рассказывать. И даже шофер два рисунка сделал мелом.

Вот что значит человеческая совместимость.

Не стоит.

Ребята!

Я считаю, что не стоит брать по сто грамм водочки, селедочку с картошечкой, редисочку, масла сливочного.

Не стоит. Не стоит.

И день такой прекрасный, и море голубое.

Спортом, спортом…

Значит, так.

Я предлагаю не брать по сто грамм водочки, огурчиков соленых, салатика помидорного, брынзочки, редисочки, селедочки и картошечки с укропчиком.

Ни к чему.

Солнце жарит, народ на пляже.

Необходимо размять уставшие мышцы. Да?..

А здесь хоть и видно море, а все равно в стороне.

Да? Договорились?

Значит, я повторяю: не берем по сто пятьдесят водочки, огурчиков, яблочек моченых, селедочки, салатика, картошечки, редисочки, сока томатного со льдом и отбивную.

Кто записывает? Нет, нет, нет.

Не берем по двести водочки, салатика, огурчиков, икры баклажанной, картошечки горячей с укропчиком и борща, да, и борща украинского с пампушечкой чесночной обязательно!

Не берем!

Уже записали?.. Ну и что?

Такой день хороший, и погода прекрасная, и жара, плавай, загорай.

Здоровье нужно укреплять.

Зачем нам по двести пятьдесят грамм водочки, селедочка с картошечкой, редисочкой, икоркой на холодное, борщом украинским со сметанкой и чесночком на первое и, пожалуй, и какое-то такое отбивное на второе…

Тогда уже и мороженое с вареньем…

Нет, нет! Не пойдет. Вычеркиваем все!

Значит, из холодного, вычеркните по триста грамм водочки с огурчиком соленым, салатик, помидорки, селедочку с луком, картошечку горячую с укропом, да, редисочку вычеркивайте с борщом и сметаной, рыбу жареную с пюре и мороженое, да, и томатный сок со льдом.

Все вычеркивайте.

Мы идем плавать, купаться и загорать.

Что значит принесли?

Унесите по триста пятьдесят грамм водочки, томатный сок со льдом, селедочку с горячей картошкой, редисочкой, салатиком, уносите горячий борщ в горшочке со сметаной и пампушечками с чесночком.

Немедленно заберите жареную скумбрию с пюре и соленым помидорчиком.

Унесите также хлеб свежий белый горячий с хрустящей корочкой, масло сливочное со льдом, икру из синеньких и капусточку квашеную с сахаром.

Мы все это есть не будем, мы пойдем на пляж и там подохнем, захлебнувшись слюной, на их проклятом турнике в этот солнечный воскресный день.

«Наша эмиграция…».

Наша эмиграция характеризуется тем, что на каждом языке говорит с акцентом.

Мы летим так.

В Москве объявляется посадка, в Одессе закладывается борщ.

Самолет взлетает, борщ вскипает.

Самолет летит – борщ кипит.

Самолет идет на посадку – в борщ нарезается зелень. Натираются помидоры.

Самолет садится – борщ заправляется.

Добавляется соль, немного лимона обязательно, фасоль.

Самолет катится – ставится сметана, нарезается хлеб, очищается чеснок.

Выгружается багаж – моется молодой лучок и складывается горкой возле тюлечки.

Едешь домой – борщ настаивается в полотенце.

С первым криком «Есть здесь кто-нибудь?» из холодильника вынимается запотевшая бутылочка.

Ну наконец-то!

Поцелуи не получаются. Все целуются, глядя на стол.

Садимся…

Не можешь любить – сиди дружи!

Особенно хорошо думается, когда стираешь.

А когда гладишь… Складочки разглаживаешь, а сама думаешь, думаешь. И когда капусту рубишь. Думаешь в любом состоянии. Уже многие возражают, а ты все думаешь, как заведенная, как будто другого дела нет.

Трудно расстаться только с первым мужем, а потом они мелькают, как верстовые столбы.

И то, что они целуют вас, ничего не значит, и то, что они выходят за вас, ничего не значит.

Всю жизнь будете думать, что она вас любит, и она вам будет это говорить, и не узнаете правды, и проживете счастливо.

Измену можно простить, но если во время измены она плохо обо мне говорила – никогда.

А вы когда-нибудь лежали с красивой балериной параллельно, совершенно не пересекаясь?

Как же надо ненавидеть эту страну, чтобы бросить квартиру после такого ремонта.

Итак, ребята, сидение по горло в застое и бежание в рядах перестройки убедили нас, что ценности остаются прежними: честность, порядочность, ноги подруги, плечи ребенка, беседа с умным, молчание с ним же, гости издалека, цикады ночью, утренний запах сада, бесшумная походка кошки, книги, дающие возможность жить не здесь, и нормальная дружба, когда обоим ничего не надо.

Птички поют.

Причем две по-русски.

Наш новый русский в Гонконге сел на рикшу, и рикшу оглоблями подняло в воздух, где он и перебирал ногами.

Садясь писать, вы вошли в лабораторию.

Вы обязаны сделать открытие.

Если вы его не сделали, постарайтесь об этом молчать.

Нормальный человек в нашей стране откликается на окружающее только одним – он пьет. Поэтому непьющий все-таки сволочь.

В России количество сатириков растет. Тут они образуются быстро.

И такие ядовитые.

Кто женился на молодой, расплатился сполна: она его никогда не увидит молодым, он ее никогда не увидит старой.

– Ваш город на каком расстоянии от Одессы?

– Тысяча километров.

– И не надо менять.

В мужчине заложено чувство ритма, нужно только ему разрешить.

У нас истина рождается в драке. Хотя в драке истина не рождается. В драке рождается инвалид. А истину после драки мы узнаем из газет.

МПС: на 29-е билета уже нет, а на 30-е еще нет. Как быть?

Сейчас наступило время, когда аккомпанемент выступает с сольными концертами.

Потрясение.

Известие пришло в пятницу, и все были потрясены. Главным потрясенным был он.

Затем все, кого это касалось.

Затем те, кто слышал. Затем те, кто понимал.

И море стало светлым.

И коньяк пресным.

Люди стали добрыми.

Жеребец стал милой лошадью, даже когда возбудился и это стало видно.

Стали видны люди. И появились на берегу и на склонах.

Денег не брали, а говорили спасибо.

Спасибо за то, что вы у нас были.

А где он был, он и не помнил.

Он носил комок в горле и следил за своим мужеством и не хотел женщин. Хотя, если вода по ним стекает, то все-таки…

И руку класть тогда не стоит, чтоб не мешать течь воде.

Только вода владеет ею.

Она моя… Он мой… Кто чей и почему?

Только поэтому. Мой? Моя?

Тяжело без него и тяжело с ним.

Он шел потрясенный…

В слова превращать не стоит это удивительное прощание.

Все, все рассыпалось и стало различимым и различным.

И он видел, и он слышал, и он понимал вовсе не глазами и мозгом, а всей, чего он никогда не знал, душою.

Вдруг этим черным утром все остановилось.

Распались стены предметов и звуков. Но это же было.

Стало маленьким то, что им было.

Но оно же им было. Как ты сделал его другим? Что ты себе создал? Кто тебе сказал и почему он не наказан?

Никто не наказан. Просто ты вознагражден.

Спасибо ему за эту остановку.

Остановился неба клочок, моря кусок, дым шашлыка…

Я уже не говорю о гомоне птиц – это будет сложно.

В поезде.

– Простите, это Винница?

– Господи, это он.

– Скажите, это Винница? Мне выходить.

– Смотри, это он.

– Проводник, это Винница?

– Вы меня извините, но я без смеха не могу на вас смотреть.

– Скажите, это Винница?

– А вы мне не подпишете…

– Мне в Виннице выходить.

– Он что, в нашем вагоне был?

– Мне выходить?

– В Виннице выйдете.

– Значит, Винница.

Два яблока.

В Одессе отец зажал сына в углу.

– У тебя два яблока. Я одно выбросил. Сколько у тебя осталось?

Тихое скуление.

– У тебя было два яблока. Я одно порезал на куски. Сколько у тебя осталось?

Скулеж, тычки, прижатие к стене.

– У тебя было два яблока. Я одно сожрал. Я! Я сожрал. Сколько у тебя осталось?!

Плач, рев, удары.

– Ты держал в своих грязных руках два немытых яблока. Я вырвал у тебя одно и сожрал. Сколько у тебя осталось?

Крик, плач.

– Папа! Не надо!

– Нет надо! У тебя было два яблока. Я у тебя вырвал и растоптал одно. Одно из двух я растоптал ногами. Сколько у тебя осталось?!

Дрожание, вой, крики, визг мамы.

– Оставь ребенка.

– Он идиот. Я меняю условие. У тебя было два яблока. Одно сожрал ты! Ты сам сожрал одно! Сколько яблок, идиот, у тебя осталось, болван?

– А-а-а!.. Не бей, папа!..

– Никакого зоопарка. Никаких гостей. У тебя никогда не будет дня рождения. Весь праздник я проведу с этим идиотом… У тебя было два яблока. Зина, у нас есть яблоки? А что? Давай морковки… У тебя было две морковки, сукин ты сын. Я отнял… Дай! Дай! Идиот. Это арифметика. Я отнял у тебя одну и сожрал… Вот… Хря-хря… На, смотри…

– Гриша, она немытая.

– Ничего. Пусть он видит. Я сожрал с землей одну морковку. Сколько у тебя осталось?

– Яблок?

– Морковок!..

Всхлипывание.

– Посмотри. Сколько грязных морковок осталось в твоих грязных руках?

– Одна-а-а-а-а…

– Правильно, сынок… А теперь возвращаемся к яблокам.

– А-а-а-а! Папа, не надо!

– Гриша, не надо.

– Не реветь! Отвечать! У тебя было два яблока.

– Гриша, умоляю!

– Надо! Этот идиот с морковками ответил правильно, значит, есть надежда. Я развиваю у него абстрактное мышление. У тебя было два яблока.

Дикий рев.

– А-а-а! Не надо!

– Гриша, не надо.

– Или он не будет идиотом, или он не вырастет вообще. У тебя было два яблока.

– А-а-а! – ревут все.

– Тишина! Весь дом молчит. Не подсказывать. Я, твой папа, отнял у тебя…

– А-а-а! – все ревут.

– …одно яблоко из двух. (Перекрикивая рев.) Я, твой отец, подкрался и из твоих двух яблок отнял у тебя одно… (Рев стал таким, что в стены застучали: «Что там у вас?») Ну, хорошо… Ты мне сам дал одно… Сколько у тебя осталось?

– (Тихий шепот.) Одно.

– Значит, теперь у меня сколько яблок?

– Одно.

– У тебя сколько яблок?

– Одно.

– Давай их съедим?

– Давай…

– Но яблок нет! Жрать нечего! Это и есть абстрактное мышление!

Наблюдатель.

Кто рыбок любит наблюдать в аквариуме, кто – зверушек в зоопарке, я баб люблю наблюдать. Как ходят, как передвигаются… Очень успокаивает.

Задумчивые есть какие-то, тоже лежат себе. А есть, что бегут, не стоят никогда, все время крутятся. Между собой стрекочут. Сидят некоторые. С книжкой даже. Но это редко. Больше – вдвоем, втроем. В прическах такие есть.

Мех вдруг здесь или здесь. В общем, там, где у нее его не ждешь. Или вдруг пуговка, или булавка. Ну это, конечно, мужики им воткнули, они носят. В чулках бывают. Даже летом. Мужики надели, они и не снимают.

И перебегают, знаешь, так озабоченно. Так и кажется, что знает куда. Так деловито бежит, бежит, там наткнется на что-нибудь – обратно бежит тоже деловито-деловито. Пока не наткнется. Тогда поворачивает и в третью сторону бежит. Ну полное впечатление, что знает куда. Но если пунктиры составить сверху – беспорядочное движение.

В магазин забегает, вроде знает зачем. Ну ткнется туда-сюда – выбегает и дальше бежит.

А в капюшонах которые – не слышат и не видят, только впереди себя. Два капюшона если встретились посреди дороги – вообще ничего не видят, хоть дави их мусоровозом. А чего: им тепло, окружающих нет.

Мужики тоже, когда чулки носили в шестнадцатом веке, бегали все время. А брюки надели – как-то успокоились. Теперь эти все у них переняли.

А есть некоторые – хохочут и хохочут, а подойдешь – убегают. И погладить себя не дают. Она, конечно, страдает, если ее гладят или там щипают, но если поймал, держишь крепко, то уже гладишь, гладишь… Пока не вырвется. А зачем вырываться, зачем? Ну понимает же, что гладить будут, далеко не убежишь. Так нет, вот этот пусть гладит, а вот именно этот – нет.

Хотя сами мужики говорят, что разница между ними небольшая. Но эти, видимо, чувствуют. И страшно кричат, если не тот гладит, страшно кричат.

Так что все, кто тишину любит, одни живут.

Меня подозвал певец.

Меня подозвал к себе народный певец и композитор:

– Тебе нравится?

– Нравится. Мне вообще нравится то, что ты делаешь, – сказал я. – Ты так пишешь песни, что они кажутся народными. Вот мне бы такую фамилию и национальность, как у тебя, я бы страну перевернул.

– А я еврей, – сказал он.

– Да ты что? Вот бы не подумал.

– А никто и не подумает, – сказал он, – никто не знает.

– Ты что, честное слово еврей?

– Конечно.

На следующий день я подошел к нему:

– Так ты что, еврей?

– Да так, серединка наполовинку.

– Что, мама?

– Нет.

– Что, папа?

– Тоже нет.

– А кто ж тогда?

– Ну, там путаница…

В общем, мы выпили, он сказал, что он ошибся, попросил забыть, оплатил ужин. Я согласился.

Потом я его спросил на следующем концерте:

– Так ты все-таки еврей?

Он резко отказался, сказал, что был пьян в тот вечер.

– Неужели настолько?

– Да. Без сознания.

Когда на следующем концерте я подошел к нему:

– А я все-таки верю, что ты еврей.

Он сказал, что мне никто не поверит, все поверят ему. Тогда я заявил, что у меня есть свидетель. – он сказал: «Ну и что?» – и предложил мне четыреста баксов, чтоб я забыл. Я попросил две тысячи, ну, чтоб как-то сгладить неприятное впечатление… Тогда он сказал, что лучше быть евреем, и предложил две восемьсот. Чтоб я за восемьсот дал ему такое счастье?

– Нет, – сказал я, – мы записали свои показания на пленку и положили в сейф Русского православного банка.

Он отменил концерт и подослал хулиганов. Я откупился от них за четыреста и попросил их попросить у него пять тысяч за моральный ущерб, половина – им.

В общем, мы с ним сошлись на полутора, и я сжег пленку.

Теперь, когда я слышу его песню «Гей, Москва православная, гей», я ему подмигиваю, и он долгое время не попадает ртом в фонограмму.

Долгий путь.

Шел еврейский конгресс в Москве. Я пошел впервые и слегка томился, ожидая перерыва. Перерыв наступил через два часа. Я мчался в туалетную комнату. Меня остановил старый еврей в таком же сером костюме.

– Послушайте, я давно хотел с вами познакомиться. Я хочу рассказать вам историю. Она вам пригодится.

Еще историю слушать. Будь она проклята, эта популярность. Я два часа иду тридцать метров. Я спешу. Я по-настоящему спешу.

– Вы знаете, я давно люблю…

– Я знаю.

– Нет. Гердта… Зиновия Гердта. Я живу в Твери. Вы понимаете. Я узнал, что он умер. Я специально поехал. Я так хотел с ним познакомиться, и так не повезло. Но я поехал.

– Извините… Можно…

– Нет… Вас потом не найдешь. Я поехал его повидать. Ну хоть похороню. Вы знаете, я принес букет. Я положил на гроб. И я решил поехать на кладбище. Мне шестьдесят девять… Это тяжело, вы знаете. Они попросили меня с каким-то пожилым человеком нести венок.

– Я умоляю…

– Минуточку, Вам это интересно. И мы с этим человеком несли этот венок. Очень тяжелый. И он отказался, мой напарник. Он сказал, что не может, что у него был инфаркт. И я потащил один. Я думаю, килограмм пятьдесят. Зачем я поехал. Зачем я тащил. Я тащил один. Через все кладбище. Огромный венок. Я очень любил Гердта. Но у меня не было сил. У меня астма. Я задыхался, я умирал. Я думал: а он бы сам смог тащить? Я проклинал этот день.

– Все! Извините… Я уже не могу.

– Подождите.

– Нет. Все. Я бегу.

– Бегите, бегите. Я не сказал самое главное. На венке было написано: «Дорогому, любимому от Михаила Жванецкого». Вы слышите, у меня к вам просьба. Или пишите меньше, или тащите сами, если вы его любите.

Разноцветная любовь.

Мы ведь как летаем по Америке.

Мы покупаем за четыреста долларов стэндбай, это значит на свободные места и в течение месяца летай куда хочешь на свободных местах. В общем, всегда у туалета.

Летим из Нью-Йорка. Я на предпоследнем. На самом заднем расположились двое: один – мой товарищ с американской стороны, другой – мой друг с российской стороны – и, дико ругаясь, подводят баланс.

– Такси. Два доллара.

– Я платил.

– Нет, я платил.

– Гостиница, триста долларов, я платил?

– Я платил.

– Это ты платил?

– Обед в день прилета, шестнадцать долларов. Кто платил?

– Никто не платил.

– Как никто? Нас бы арестовали.

Я у прохода.

У окна молодая негритянка от восемнадцати до двадцати пяти, на голове сорок тысяч косичек. Непрерывно двигается, толкается, касается и тут же подозрительно смотрит.

Что-то у нее происходит под одеялом, в результате она то в шортах, то в джинсах, то в юбке, то в халате. Поселилась в этом кресле, а я сосед.

И все время касается и тут же подозрительно смотрит.

У меня ощущение, что я к ней пристаю.

Хотя сидеть уже, чем я, невозможно.

Обычно я по-английски произношу одну фразу. Я эту фразу могу говорить на четырех языках без акцента: «Я вас не понимаю». После этого все начинают со мной быстро говорить.

Лететь шесть часов. Она уже полчаса говорит. И я уже понял, спрашивает откуда, куда и кто я такой.

К этому времени она была в шортах и легкой кофточке на свое голое, свое юное, свое цветное тело.

Хуже не бывает. Лететь всю ночь. Рядом ароматное нежное создание спрашивает, кто ты такой. А ты, как древняя обезьяна, молчишь и только виляешь, виляешь и смотришь, смотришь. Ввиду отсутствия хвоста, виляешь всем телом.

Учите английский, мужики, это еще сто тысяч женщин.

И тут мне приходит в голову последняя мысль, я достаю из портфеля буклет, то есть расписание концертов. Там по-английски моя биография. И сказано, что 16 мая мой авторский вечер в Карнеги-холл… И если, думаю я, после этого мы оба не уйдем под ее одеяло, я последний советский кретин… Что и оказалось.

Она спросила:

– Это кто?

– Я, я… Вот же мой портрет.

– Карнеги-холл?!

– Да, да…

– Ваш концерт.

– Да, да… Вот же мой портрет.

– И вы сидите в хвосте, и вся очередь в туалет опирается на вашу лысую голову?

– Да, – сказал я. – Вот же мой портрет.

Больше она ничего и не говорила, не переодевалась, не касалась, отвернулась и уснула.

Чайка.

Сижу и вычисляю: над чем парит чайка?

Пароход далеко. А ее я вижу.

Не надо мной.

Не над рыбаками.

Не над котельной.

Не над пирсом.

Не над пляжем.

Не над кафе.

Не над деревьями.

Над чем эта сволочь парит, загружая мою голову и душу этими вычислениями?

Теперь она парит в другом месте.

Не над пароходом.

Не над берегом.

Не над кафе.

Не над пирсом.

Как можно думать о таких пустяках?

А как можно парить ни над чем уже три часа?

Одесский телефон

Тревога.

Мне очень нравятся люди, которые тревожно говорят. Внезапно среди тишины звонок.

– Алло! Алло! Алло! Алло! Миша? Миша?

– Да, да!

– Алло! Алло! Миша? Это Миша?

– Да, да. Это я.

– Я был у твоей мамы. Алло! Миша, как ты меня слышишь?

– Хорошо.

– Алло!

– Да.

– И я тебя хорошо, алло.

– Да.

– Я был у твоей мамы, Миша.

– Ну что там?.. Умоляю…

– Алло, Миша?.. Слушай меня внимательно. Не перебивай. Алло! Чего ты молчишь?

– Я не перебиваю… Говори.

– Миша… Только что я был у твоей мамы.

– Да… Ну?.. Что случилось?

– Алло!

– Да.

– Я не собирался. Я случайно зашел. У нее не работает телефон, и она это знает. В общем, Миша, я не хотел тебе говорить…

– Что? Что? Умоляю… Я умоляю…

– Напиши ей.

– Как она?

– Хорошо… Все в порядке. Алло!

– Да. (Рыдает.).

– Как у тебя?

– Хорошо. (Рыдает.).

– Так вот, если включили телефон, я сейчас ей позвоню и скажу, что у тебя все хорошо.

– Нет! Нет!..

– У тебя что-то случилось?

– Нет! Нет!

– Тогда я им позвоню.

– Нет! Я позвоню. Я напишу.

– Почему ты разволновался? Там все в порядке. Алло! Алло!

– Иди, иди, иди. Не звони мне, не звони мне. Я тут у твоей знакомой был. Она сказала, чтоб ты сдох, и просила позвонить.

– Я ей сейчас позвоню.

– Только сначала сделай что она просила.

Причины родину любить.

Вот увидишь – все будет хорошо!

Мужчина.

Да. «Вот увидишь, все будет хорошо… Вот увидишь…» Да…

Почти никто этого не увидел!

То есть было по-разному, даже хорошо, но чтоб кто-то увидел?

Скажите, почему никто ничего не делает? Страна в таком положении. Нельзя ли что-нибудь сделать?

– Не что-нибудь, а многое.

– Ну так делайте.

– А кто должен делать?

– Вы.

– А вы?

– А кто сказал: «все будет хорошо»?

– Вот он. Сейчас спросим.

– Значит, все будет хорошо?

– А как же.

– А когда?

– Ну, в конкретике я не готов. Но, думаю, года через пол.

– А тут есть один, что обещает через три месяца.

– И как считать?

– Прямо с близлежащего понедельника отсчитать три месяца и начинать хорошо жить. То есть больше не ждать. Нет смысла больше ждать.

– А я бы начал прямо с этого воскресенья.

– Нет, это выходной. С понедельника. С утра.

– И что для этого надо сделать?

– А чтоб он, сволочь, слово сдержал.

– Так… а если мы все ничего не делаем?..

– А что ж он, сволочь, обещает. Или я не прав?

– Прав, конечно. Он не сдержит, он и ответит!

– Ну, а если мы все-таки не начнем хорошо жить?

– Другого найдем, который слово держит.

– Мало сейчас таких.

– Потому и живем плохо.

– Кто-то обещал, что будем хорошо жить при помощи коммунизма. Не сдержал. Теперь другой через демократию. И у него ничего не вышло. Что-то у них у всех ничего не выходит.

– А вот этот новый совсем другое говорит – попробуем, говорит, через патриотизм.

– И что для этого надо сделать?

– Родину любить.

– А это как, отмечаться где или как?

– А вот любить надо начинать.

– А мы до сих пор?

– А дурака валяли. В огородах копались. А родина без любви.

– Так давай начнем.

– Давай-давай! Он команду даст.

– А если мы сами?

– Вразнобой, да? Кто как?

– А как надо?

– А он скажет. Он мужик решительный. Челюсть вперед, галстук побоку. Брюки расстегнуты. Язык понятный.

– И слово держит!

– Ну, на этом его еще не поймали. Но кто-то видел, как он где-то в Средней Азии слово сдержал.

– Там такой зимы нету. А здесь как даст минус тридцать, перчатку не согнешь.

– А все равно родину любить надо… Хотя зимой, конечно… Я тебя понимаю… Но он говорит: водки дам, самогона. Даже автоматы.

– Это чтоб родину любить?

– Ну…

– И что, стрелять?

– Ну…

– Кого?

– А кто не любит.

– А как узнать?

– Легко. Он портреты раздаст. Они все чернявые, косоглазые, лысые и рыжие.

– Много?

– Да, много. А зачем нам с ними делиться? Останемся и будем родину сами любить.

– А если он слово не сдержит?

– Тогда совсем другого надо искать. Чтоб такого пообещал, какого еще никто не обещал.

– За ним пойдем?

– А за кем ходить?.. Был один: «Я вам ничего не обещаю. Будет трудно». Ну? Видал ухаря?.. «И трудно будет, и я вам ничего не обещаю…» Кто ж за ним пойдет и куда? Пусть дома сидит.

– А где этот, который все обещал?

– Обещал скоро быть.

– А тот, что ничего не обещал?

– Тот вообще говорить не хочет. Я, говорит, работаю. Я, говорит, в последних очках. Мы его окружили. Я его просто за горло взял: «Так как надо родину любить?» Он мне такую глупость сказал: «Прокорми себя. Облегчи всем нам жизнь».

– И это патриотизм?

– Да, говорит, это и есть высший патриотизм.

Испытание деньгами.

Как много устарело! Как изменилась жизнь!

Крик Из Окна Дома Писателя.

А я вот думаю, что испытание деньгами самое тяжелое. Потяжелей диктатуры. Испытание деньгами мы не выдержали.

Никто не хочет платить за их продукцию. Им платить надо, а за их продукцию не надо.

Пока деньги не были деньгами, мы что-то немножко делали, нас чем-то немножко кормили. Все одинаково вставали в восемь, куда-то ехали, в том же порядке, как вставали. Там как-то сидели и в шесть куда-то возвращались. От этого такими яркими были песни у костра и походы на байдарках. И для того, кто не знал, что такое свобода (а откуда он мог знать), счастье было достигнуто.

Костры, байдарки, микроскопы.

Но и там никто не хотел работать, кроме увлеченных.

Хотя, если они такие увлеченные, почему в войне нас столько погибло?

Захотелось зарабатывать.

Деньгами дух поддержать. Гайдар сделал деньги.

«Попробуем», – сказал он, и испытание деньгами началось.

Если деньги настоящие, их всегда не должно быть.

У всех. Если у кого-то есть, они во что-то вложены. Если у кого-то нет, у того и нет, пока не заработает.

То есть в карманах нет ни у кого, кроме бандита.

И он старается побыстрей избавиться, чтоб не поймали.

К этой мысли: заработал – съел, заработал – надел, – надо привыкнуть.

Не привыкаем мы. Сломились.

Язык на плече. Голова падает. Горло сухое.

А у тех все равно больше. У тех, которые рядом.

Они имеют кто место на базаре, кто контейнер.

А ты как просил, так и просишь.

Но если раньше кусок колбасы или муку, то теперь деньги. А кто даст? Я же сказал, что денег в кармане ни у кого нет. Для этого долго надо жить. Чтоб за благотворительность налоги не брали.

Сейчас кто заплатит налоги – сам резко обеднеет, а на государстве ничего не отразится.

Как было нищее, так и осталось.

Поэтому каждый думает: пусть хоть я.

Ну пусть один из нас разбогатеет, то есть я.

И в этом есть смысл, поскольку государство из нас состоит.

Сам налоговый инспектор, видя, что его усилия ни на чем не отражаются, хочет хоть какой-то результат, то есть свой дом. На таможенные курсы огромный конкурс, сам народ пальцем показывает: мама, я туда хочу.

И если на сцене нужен какой-то талант, юмор или хотя бы задница, то в эти места (автоинспекция, санэпидстанция, налоговая служба, КРУ, ЦРУ и аудиторская проверка) надо попасть. У нас всегда половина воровала, половина проверяла. От этого хищения были сто процентов.

А богатого теперь видят все.

Раньше – секретарь обкома.

Сказать, что богатый, нельзя. Ничего нет. Захотел обедать, нажал кнопку. Все привезли на машинах начальники райторгов, трестов: заливное, отварное, жареное, дикое и ручное.

Пообедал, выпил, закурил.

Увезли все. Только пепел на столе и запах в кабинете.

Проветрили. Вообще ничего.

Ничего не ел, не пил.

Почему рожа толстая и глаза плывут, никто не знает.

А в холодильнике бутылка боржоми и пачка сигарет!

И все!

Захотел искупаться.

Налетели, возвели, построили, налили, включили.

Профилакторий.

Либо вообще почтовый ящик 3714/375.

И опять ничего.

То есть распаренный, сытый, пьяный, а вокруг ничего.

Так же точно…

Захотел… Секретарша. Инструктор. Завотделом.

Кого хочешь привезли и увезли. И никого.

То есть сидишь сытый, пьяный, любимый – и никого.

Только чувство глубокого удовлетворения и ощущение, что все счастливы.

Все так же сидят.

И чего людям не хватает, когда все есть.

И очереди объясняются легко.

Черствый хлеб – это наше национальное блюдо.

Мороженое мясо – наши традиции.

Гвозди в ботинках – скромность в быту.

Пятеро в одной комнате – коллективное мышление.

Без воды, еды и тепла – романтика тайги. (Слова и музыка Н. Д. и А. П.).

То есть у всех ничего и у него ничего. Только это разное ничего. Он еще раздавать может. На раздаче он.

А теперь все видно. Какой дом. На чем ездит. Деньги видны! А власть не видна! Она чувствуется!

Поэтому они так против собственности. Зачем ему огород? У него вся область, все жители.

Испытание деньгами мы не выдержали.

Сделать, чтобы продать, ничего не можем. Сами у себя купить не хотим. Не нравится то, что делаем.

Те, что наукой, – те да. Арзамас в проволоке, Байконур в проволоке. СССР в проволоке. С чем сравнивать? Только воевать.

Даже при коммунизме хорошо получалось то, что рождалось в конкуренции, то есть оружие. А пока воевать не надо, миллионы инженеров разбрелись. Кто туда, кто сюда. Кто туда-сюда, челночат.

Конечно, унижение.

Однако зачем одной мебельной фабрике тысячи конструкторов-оружейников. Им бы возделывать почву, либо тихо разжечь войну между Анголой и Ботсваной и выехать туда по специальности.

Также и тысячам дежурных под водой… Какое-то время их еще можно кормить и подавать туда воздух. Но они же по отдельным людям не стреляют. Им даже мелкие города не годятся. Им страны, страны нужны Народонаселение, площадя. Они ведут прицельные стрельбы с Камчатки по Кольскому полуострову, что же им предложить?

А людям высокой квалификации под водой без дела тяжело. Хотя гораздо легче, чем дома. Поэтому возвращаться они не хотят и дежурят у берегов Америки беспрерывно. Все-таки обеспеченная страна.

Как один из них спросил:

– Дядь Миша, а правда, что Америка снабжается лучше, чем Россия?

– Правда, сынок, – сказал я. – А ты давно под водой?

– Давно, – сказал он. – Но это секрет.

И пошел в туалет, который стреляет отходами в лицо.

Жалко их. Так тяжело бесшумно сидеть.

Тут на симфоническом концерте тянет захохотать или высморкаться. А там месяцами бесшумно, чтоб, не дай бог, не узнали где. И Пугачеву заводить нельзя.

Нашим, когда на Северном полюсе сидели, американцы подо льдами Шаляпина заводили или «Калинку». А нам нельзя. Чтоб свои снабжение не прерывали. Американцев чего бояться? Свои чтоб не забыли!

На авианосцах тоже дежурили, дежурили. Раньше хоть на подлодку наедут, самолет обстреляют. Как-то напряженность поддерживали.

Теперь и этого нет.

А в местных конфликтах в Таджикистане или в Осетии… Что ты там с авианосцем будешь делать.

То есть для нашего оружия нужны глобальные потрясения, чтоб людей не считать.

Это наша сильная сторона.

А для мелких конфликтов индивидуальность нужна. А у нас коллектив.

Так что разменяли авианосец на пять квартир и для командующего джип «Круизер».

То есть опять-таки вместо невидной пользы государству – ясный четкий результат. Конечно, суд, который невнятно объяснит, что авианосцы важнее.

Но, при отсутствии военной доктрины, использовать авианосец просто как подставку для смотрения в бинокль тяжело. Ему все-таки противник нужен, что бы там ни говорили. И зарплата нужна. И за спиной больше четкости. А то напоминает кулаки в отсутствие тела.

Можно, конечно, носиться по волнам и угрожать кому попало. Но от чьего имени, вот вопрос?

И проблема запчастей сожрет весь молодой задор.

А еще… наши летчики взлет отработали, а посадку нет. Потому что то было на земле, а это на море. И очень важно их соединить, корабль и самолет. Очень важно.

И в местных конфликтах такая дурацкая ситуация: форма одинаковая, язык одинаковый, оружие одинаковое, образование одинаковое.

Как тут воевать?

А как не воевать?!

Президент уже есть.

Ему страна нужна.

Война идет трудно.

Стреляли какое-то время, стреляли. Потом стрельба прекратилась.

Автоматы продали. Расчет сидит в укрытии.

– Огонь! – кричат.

– Заряжай осколочными, – просто так кричат.

Оружие давно продали противнику. Деньги поделили. Снаряды сразу туда подвозят. То есть все враги из одного центра снабжаются.

Силе наша армия не проиграла. Какая там сила?

Деньгам проигрывает.

Советское воспитание бескорыстное.

Убивали помногу и бесплатно. А тут десантник замахивается ножом, а вместо крика: «Пощади! Не убивай!» – «Продай нож!».

Это уже не война.

Если бы Дантес спросил: «Почем пуля?» – Пушкин был бы жив. До сих пор.

Разведчики крались-крались, ползли-ползли.

Приползли без ничего.

Все у них купили по дороге: и фонарик, и карты, и шифры, и форму.

Это не война. Это деньги!

Настоящие, полноценные деньги.

А когда капитан первого ранга вернулся на джипе, у всех екнуло.

Бросились в бухту – нету ни эсминца, ни сопровождения.

Один джип «Хюндаи-баттерфляй».

Мины с полями – за долги по электричеству.

Вот… Испытание деньгами.

Теперь те главные, кто мозгами, локтями, зубами разбогател.

Вопрос – где? Ответ – у нас!

Этот ответ всех смущает. Заработать здесь можно! Потратить не дадут!

Здесь в традициях заработок пропивать. Изобретения и открытия приводили в вытрезвитель все коллективы.

«Время одиночек прошло», – говорили ученые.

Если изобретение у нас прощали, то трезвость – никогда.

Трезвый автор умирал в безвестности.

Если раньше было немного больших денег… Еще раз повторяю, если раньше было немного больших денег (кстати, хорошо сказано!), то теперь много больших денег.

Отдыхать там, на Западе, так же тошно, как здесь жить. Здесь ты делаешь вид, что не понимаешь, как все живут, там – действительно не понимаешь.

А наша проститутка лучше, это, как говорят в Думе, однозначно.

Секс – это слова.

Лезть в разговорник некогда.

Переводчик в этой ситуации ведет себя как сволочь. Значит, отдыхать приходится здесь и работать здесь.

И от этого, в общем, жить со всеми этими газетами, ресторанами, охраной.

Ну а как здесь жить, знаем мы все.

И специальных врачей для богатых у нас не делают, как и дорог, как и выхлопных газов. Так что тратить деньги на дорогах с таким покрытием, или в публичных домах с таким отоплением, или просто даже случайно воду хлебнуть во время мытья, как и купить в аптеке лекарство годности эпохи Киплинга и Ватерлоо – это скончаться в тех же ужасных мучениях, что при бедности.

Часть богатств уходит на взятки и заказные убийства. Мастерство киллеров растет, пуленепробиваемый тюль дорожает. А под пулями тратить деньги так же малоинтересно, как получать денежные переводы в окопе.

Остается вкладывать в промышленные предприятия, которые выпускают то, что мы знаем.

Раздача кончилась.

Раньше давали чужие деньги, теперь свои. То есть он хочет отдавать деньги, но за какую-то работу. Отсюда непрерывные конфликты с населением.

Платить налоги психологически невыносимо, когда видишь лица налоговых инспекторов. Кажется, что отдаешь именно им. То есть трансляция, как отдают им, – есть, куда отдают они, – нет.

В общем, в стране, где это все происходит, то есть у нас – и у бедных, и у богатых, возникает уверенность в завтрашнем дне.

Настолько твердая, что не хочется жить.

Только жрать, пить, стрелять и целоваться.

В коттеджах, празднично возведенных вокруг столицы, никто не живет. В бассейнах воды нет.

Опять все ради детей. Уже двадцатое поколение строит детям счастливую жизнь, закладывая себя в фундамент.

Испытание деньгами.

Все, что на сцене или экране зависит от денег, становится все проще и проще. Если раньше на экране выполняли и перевыполняли, то теперь стреляют и целуются. Тогда врали и сейчас. Все-таки мы еще чем-то занимаемся. И шутки от пояса и ниже. Что в боксе и юморе запрещено.

И газеты, конечно, только о том, как себя вести в постели, как будто мы из нее не вылезаем.

Хотя прохожие на улицах есть.

И на демонстрациях битком, значит, не все время в постели.

Тем более без зарплаты те же девять месяцев.

Так что сексуальная ориентация у нас меняется ежеминутно, направленная на то, где денег добыть. Убеждения вертятся, как колеса.

Лишь бы выбрали, лишь бы место занять. Ну а там борцы за народное счастье, пять тысяч голос! Не выдержали мы испытание деньгами.

Теперь спорт. Мозги кончились, пошла утечка мышц, и чем удержишь?!

Теперь музыка. Чем ее удержишь?

Теперь балет. Чем его удержишь?

Безмолвие уезжает.

Остается то, что зависит от языка. И все остальное, что не зависит ни от чего.

Очередей не стало. Жители стоят в демонстрациях.

Единственное, что добавилось, – звук. Слышны слова! Проклинают громко. Это и дает надежду.

А сколько потеряно друзей?

А сколько потеряно талантов?

Испытание деньгами мы не выдержали, приступаем к испытанию временем.

Будем откровенны.

Давайте поговорим. Будем откровенны – плохо живем.

Будем откровенны – еды во многих домах нет.

Я лично буду откровенен – я без валенок к зиме.

Буду еще откровеннее – у меня лысина.

Буду совсем откровенен – у меня нет правой руки.

И если начистоту, я без ног.

А совсем между нами – они мне и не нужны.

Мне и образование ни к чему.

Семья у меня большая, живем дружно, но, если откровенно, они мне ни к чему.

Да, честно говоря, и я им не нужен.

Я больше скажу – меня все население раздражает. И им никто не нужен.

Как бы они ни прикидывались.

Государство нам тоже не нужно и ископаемые не нужны, если между нами.

Сельское хозяйство нужно, конечно, но без него легче.

И домашних животных я бы разогнал, и диких, и разлегся бы на пляже, размышляя, хотя без размышлений жить легче.

Так что еще надо посмотреть, стоит ли сосредоточиваться.

Целую всех, кого достану.

Одесский телефон

Переменная облачность. Возможно солнце.

В том-то и дело. То, что у меня не появляются злые, высмеивающие власть произведения, заставляет меня думать, что все не так уж плохо.

Оттого что власть мне симпатичнее оппозиции, симпатичнее населения, симпатичнее прессы, на душе становится странно, весело и тревожно, ибо власть самая временная из них.

Оттого что у меня не получались плевки наверх, я считал себя бездарным.

Сейчас перестал.

Это несложно, плевать туда вместе с миллионами, ничего не предлагая и не зная как, не зная куда.

Если бы знали – предложили.

И давно бы выстроили.

И цель и этапы.

Пятьсот дней – триста – двести…

Но не знают. И ругают. И реакционеры именно они: население, оппозиция.

Консерватор – тот, у которого нет идей.

Реакционер – тот, который от этого свирепеет.

Ну, честный. Ну и что из того?

Кто у кого ворует? На воровском фоне?

Интеллектуальная часть сбежала и радует нас оттуда загаром.

Война уже не война, а процесс сплочения и оздоровления. Такой вот страшный процесс.

Бедность и нищета бросаются в глаза тысячами грязных немытых машин, или уже миллионами, или уже миллиардами.

Нищему пешеходу уже не просунуться среди нищих машин.

Нараспродавали родину, вывезли капитал, а бедствуют здесь.

Здесь так принято.

Как бедствовать, так и крупно зарабатывать.

От «на грани разорения» до «на грани процветания».

Средне зарабатывать выезжают туда.

Снабжая те ракеты нашими программами.

Запчасти к оружию самых непримиримых противников – из одного источника.

Когда-нибудь наше оружие станет оружием мира, потому что сломается источник.

Калашников снабдил оружием миллионы. Чем они ему ответили?

Шинелью.

Нет, не может просто так вдруг перестать хотеться плевать во власть. Есть в этом что-то жуткое для автора и что-то приличное для страны.

Ну и переименуйте автора.

Обойдемся.

Да. Воруют министры.

Но и приглашение на борьбу с коррупцией – приглашение на тот свет. По причине затрат времени.

А воровство изменяется изменением жизни.

Можно и до минимума довести…

И перевод капиталов…

Они что, на чужое имя переводят?

Кто из них такой идиот?

А если на свое, чего же мы кипятимся?

Или здесь он на этих мешках сидит, или там. Он же не хочет их отдать или вложить в эту промышленность, чтоб поддержать военного пролетария, поддерживающего КПРФ. Значит, идет процесс взаимного колебания до соприкосновения. Этот даст деньги поддержать того, а тот что-то купит, чтоб поддержать этого. И родится у них средний класс, предмет мечты.

А сейчас выборы показали, что у нас двадцать пять процентов по-настоящему бедных и старых.

Как их ни убеждали, как их ни агитировали.

Нет. Мы бедные и старые. И назад не хотим, и вперед боимся, и на Западе нас не берут, и на Востоке нам не рады.

Ну давайте тогда здесь, на родине, в виде КПРФ и посидите.

Как всегда, у бедных и нищих никакой программы – кроме как отобрать.

Да только кто же им отдаст?

Значит, двадцатипятипроцентной руганью на четыре года мы обеспечены, включая слова:

Развал родины.

Грабеж родины.

Разорение родины.

Унижение родины.

Оплевывание родины.

Охаивание родины.

Главам оппозиции приходится много врать, от этого они быстро и крупно сердятся и отказываются являться на дебаты.

Хотя потом оказывается, что они много ездили и много дебатировали. И где-то кому-то показывали свою команду и свою программу. Хотя не видно даже тех, кто их видел.

И все-таки сплошное вранье ради места в парламенте понять можно. Даже автору предлагали: вы сатирик, вам место в оппозиции.

– Вступайте в блок – зарплата, машина, гараж, квартира.

– Так я это и сейчас имею.

– А будете иметь официально, ругая и понося режим, который:

Развалил родину.

Ограбил родину.

Унизил родину.

Оплевал родину.

Охаял родину.

– И хватит вам слоняться, выступать и переживать: придут – не придут. У вас будет постоянное место на экране, кабинет и микрофон. И страна, которая не может не прийти. Куда ж она денется? Придет. А нищие и бедные будут всегда, – говорят они.

– Да, – думаю я, и это же говорю. – Да… Сколько артистов и обозревателей в парламенте. Где хоть слово ихнее? Где хоть речь? Хоть совет, я уже не говорю о результате? Где?..

– Да, – думаю я, и это же говорю. – Да…

Так хоть я сниму с вас заботы обо мне.

Хоть я буду жить не за счет тех, кого защищаю.

Пусть мой дом и крыша стоят на смехе, а не на слезах.

И в глазах моих нет ненависти.

А когда о бедных говорят, то лицо почему-то в сторону богатых, и в глазах ненависть.

И ничего это не дает, так как бедные видят твою спину и не слышат.

Повернись и говори.

Стань лицом к тому, ради кого… И у тебя автоматически поменяется текст.

И ты не будешь:

Поносить родину!

Унижать родину!

Ты спросишь просто и нормально:

– Почему, выезжая туда, вы готовы поменять профессию, характер, судьбу, вставая на рассвете, ложась в полночь?

Почему же здесь вы продолжаете жить так, как будто жизнь не изменилась?!

Ума не приложу.

Не о себе говорю! Просто с ужасом вдруг подумал: довольно большая часть нашего населения полностью выключена из общественной жизни. Я бы даже сказал – часть народа. Может быть, худшая, но – наша.

Эти люди не смотрят телевидение, не читают газет. Не понимают разницы между центристами, не разбираются в нашей политике, в нашей экономике, не понимают ничего. Такие это люди.

Я говорю об умных людях.

Они не могут это слушать, не могут это видеть, не могут это читать.

Все! Все! Все! Эта категория вычеркнута из жизни. С ними надо что-то делать. Кто-то должен с ними поговорить. Может, даже президент. Я думаю, он соскучился.

Как можно слушать, говорят они, идиота, единственным достоинством которого является юный возраст?

Как можно разобраться в программах, где всюду укрепление государства и гибкая налоговая система? И что под этим и за этим стоит?

Как можно бывшего премьера судить по его делам, если он всю жизнь занимался тайным шпионажем, а Пушкина только по словам?

Мы, говорят они, не понимаем, что творится с президентом. Мы за него голосовали, говорят они, и, кстати, не жалеем, потому что до сих пор все равно кроме него никого нет, хотя и на его месте его тоже часто не бывает.

Он единственный, кого можно понять, невзирая на дикцию. Но как можно так лечить все руководство страны, чтоб они становились такими одинаковыми к своим годам? Нет ли там в Кремле других лекарств?

Нынешняя жизнь, говорят они, не дает нам повода для размышлений. Никто не разбогател благодаря уму.

Дурость, хитрость, жестокость, быстрота, вероломство и презентации переходят в баллотирование. Комментаторы омерзели до невозможности. Даже если у него дома библиотека или конюшня, или то и другое в одном помещении. Как они будут жить после выборов? Кто будет пожимать эти грязные руки?

Все остальное искусство и даже литература с ее провайдерами, криэйтерами, пиарщиками и прочим отсутствием живых и здоровых напоминает больницу и вызывает сострадание, а не размышления.

То есть, говорят они, сегодня умных заменили сообразительные. Мы сегодня опять переживаем период, когда умные и начитанные пытаются это от всех скрывать, чтоб взяли на работу, наняли в гувернеры.

Любовь перешла в короткий слабооплачиваемый секс при встрече и просто не нуждается в поэтическом описании.

Конечно, они сегодня не нужны. Они это и сами знают, потому что умны. Сегодня, говорят они, для нас ничего нет, ну просто не над чем подумать. Обогреватели под зад или охладители под затылок. Соревнование только по сбору горизонтальных благ.

Я сам пишу малограмотно, чтоб было понятно. Вот я и обращаюсь ко всем! Обратите внимание на умных жителей нашей страны, борющейся за пропитание среди сверхдержав. Они тоже люди. Ну нельзя так с ними все-таки, это они нам придумали оружие, которое хоть и старое, но убивает и годится для национальной гордости. Это они нам придумали образование и литературу.

Всю старую жизнь их сажали и ссылали. Всю новую жизнь они не могут найти себе употребление. Лишние люди. Все, что поется и танцуется, не для них. Они, к сожалению, не могут смотреть даже разговоры со звездами, не говоря об их пении. Это пение они не могут видеть уже давно. А в этой беседе уже ведущий выглядит умнее, хотя это невозможно.

Они давно поняли, что борьба коммунистов и демократов – это борьба старых и молодых. Но есть же еще третьи. Это такая группа, что понимает все чуть раньше и не надеется на вопрос, как не надеется на ответ.

Когда говорят, что законы экономики у нас не работают, потому что такая ментальность… Почему же они работают в Японии, где уж такая ментальность?! И есть ли ментальная арифметика, или русская тригонометрия? И если законы экономики для разных народов разные, почему все-таки для большой группы народов они одинаковые?

А пока мы придумаем свои, останется ли кто-нибудь, для кого это все… и так далее.

Под загадочным словом «ментальность» скрыто все, что хотят скрыть. Ни один самолет не взлетит, если у него будет специальный ментальный мотор. В авиации разных стран есть что-то общее. На русском ментальном керосине летают все. Но держаться за ментальность, чтоб оставаться всю жизнь голодными и босыми, нам бы не хотелось, и там должны быть еще какие-то законы, чтоб не голодать на черноземе. Потому что есть еще Израиль с совершенно жуткой еврейской ментальностью. Однако там на камне и песке все растет, и настолько, что они своей безвкусной клубникой всю Америку запрудили. И сами жрут. И если есть у нас сегодня национальная идея – так это как раз пообедать для начала. Перед разработкой особых наших законов.

А что касается растений, то у нас люди живут по их законам: вырос, пошумел, скосили. А растения не выживают.

То, что умные сегодня не нужны нам, это факт. Хуже, если мы им не понадобимся.

Сколько мы тогда сумеем одалживать? Сколько пользоваться тем, что ими создано?!

Молодые, агрессивные, с проблеском и спецсигналом для прохода толпы насквозь, задохнутся среди себе подобных. Не будем позориться, оценим сегодняшнее телевизионное быдло и газетную бурду, и кроме стариков, которым уже никто не поможет, кроме их детей вспомним и еще об одних, нуждающихся в сострадании и государственной поддержке.

В конце концов это меньшинство и образовывает большинство и заслуживает того, чтобы знать, кто чего хочет от этой страны.

Погоня только за голосами или за головами тоже?! Целую и жму, ваш Жванецкий.

О нас.

Наши люди стремятся в Стокгольм (Лондон и так далее) только для того, чтоб быть окруженными шведами.

Все остальное уже есть в Москве. Или почти есть.

Не для того выезжают, меняют жизнь, профессию, чтоб съесть что-нибудь, и не для того, чтоб жить под руководством шведского премьера…

Так что же нам делать?

Я бы сказал: меняться в шведскую сторону. Об этом не хочется говорить, потому что легко говорить.

Но хотя бы осознать.

Там мы как белые вороны, как черные зайцы, как желтые лошади.

Мы не похожи на всех.

Нас видно.

Мы агрессивны.

Мы раздражительны.

Мы куда-то спешим и не даем никому времени на размышления.

Мы грубо нетерпеливы.

Все молча ждут, пока передний разместится, мы пролезаем под локоть, за спину, мы в нетерпении подталкиваем впереди стоящего: он якобы медленно переступает.

Мы спешим в самолете, в поезде, в автобусе, хотя мы уже там.

Мы выходим компанией на стоянку такси и в нетерпении толкаем посторонних. Мы спешим.

Куда? На квартиру.

Зачем? Ну побыстрее приехать. Побыстрее собрать на стол.

Сесть всем вместе…

Но мы и так уже все вместе?!

Мы не можем расслабиться.

Мы не можем поверить в окружающее. Мы должны оттолкнуть такого же и пройти насквозь, полыхая синим огнем мигалки.

Мы все кагэбисты, мы все на задании.

Нас видно.

Нас слышно.

Мы все еще пахнем потом, хотя уже ничего не производим.

Нас легко узнать: мы меняемся от алкоголя в худшую сторону.

Хвастливы, агрессивны и неприлично крикливы. Наверное, мы не виноваты в этом.

Но кто же?

Ну, скажем, евреи.

Так наши евреи именно так и выглядят…

А английские евреи англичане и есть.

Кажется, что мы под одеждой плохо вымыты, что принимать каждый день душ мы не можем.

Нас раздражает чужая чистота.

Мы можем харкнуть на чистый тротуар.

Почему? Объяснить не можем.

Духовность и любовь к родине сюда не подходят.

И не о подражании, и не об унижении перед ними идет речь… А просто… А просто всюду плавают утки, бегают зайцы, именно зайцы, несъеденные.

Рыбу никто свирепо не вынимает из ее воды.

И везде мало людей.

Странный мир.

Свободно в автобусе.

Свободно в магазине.

Свободно в туалете.

Свободно в спортзале.

Свободно в бассейне.

Свободно в больнице.

Если туда не ворвется наш в нетерпении лечь, в нетерпении встать.

Мы страшно раздражаемся, когда чего-то там нет, как будто на родине мы это все имеем.

Не могу понять, почему мы чего-то хотим от всех и ничего не хотим от себя?

Мы, конечно, не изменимся, но хотя бы осознаем…

От нас ничего не хотят и живут ненамного богаче.

Это не они хотят жить среди нас.

Это мы хотим жить среди них.

Почему?

Неужели мы чувствуем, что они лучше?

Так я скажу: среди нас есть такие, как в Стокгольме.

Они живут в монастырях. Наши монахи – шведы и есть.

По своей мягкости, тихости и незлобливости.

Вот я, если бы не был евреем и юмористом, жил бы в монастыре.

Это место, где меня все устраивает.

Повесить крест на грудь, как наши поп-звезды, не могу. Ее сразу хочется прижать в углу, узнать национальность и долго выпытывать, как это произошло.

Что ж ты повесила крест и не меняешься?

Оденься хоть приличнее.

«В советское время было веселей», – заявил парнишка в «Старой квартире».

Коммунальная квартира невольно этому способствует.

Как было весело, я хорошо знаю.

Я и был тем юмористом.

Советское время и шведам нравилось.

Сидели мы за забором, веселились на кухне, пели в лесах, читали в метро.

На Солженицыне была обложка «Сеченов».

Конечно, было веселей, дружней, сплоченнее.

А во что мы превратились, мы узнали от других, когда открыли ворота.

Мы же спрашиваем у врача:

– Доктор, как я? Что со мной?

Диагноз ставят со стороны.

Никакой президент нас не изменит.

Он сам из нас.

Он сам неизвестно как прорвался.

У нас путь наверх не может быть честным – категорически.

Почему ты в молодые годы пошел в райком партии или в КГБ?

Ну чем ты объяснишь?

Мы же все отказывались?!

Мы врали, извивались, уползали, прятались в дыры, но не вербовались же ж! Же ж!..

Можно продать свой голос, талант, мастерство.

А если этого нет, вы продаете душу и удивляетесь, почему вас избирают, веря на слово.

Наш диагноз – мы пока нецивилизованны.

У нас очень низкий процент попадания в унитаз, в плевательницу, в урну.

Язык, которым мы говорим, груб.

Мы переводим с мата.

Мы хорошо понимаем и любим силу, от этого покоряемся диктатуре и криминалу. И в тюрьме и в жизни. Вот что мне кажется:

1. Нам надо перестать ненавидеть кого бы то ни было.

2. Перестать раздражаться.

3. Перестать смешить.

4. Перестать бояться.

5. Перестать прислушиваться, а просто слушать.

6. Перестать просить.

7. Перестать унижаться.

8. Улыбаться. Через силу. Фальшиво. Но обязательно улыбаться.

Дальше:

С будущим президентом – контракт!

Он нам обеспечивает безопасность, свободу слова, правосудие, свободу каждому человеку и покой, то есть долговременность правил.

А кормежка, заработок, место жительства, образование, развлечение и работа – наше дело. И все.

Мы больше о нем не думаем.

У нас слишком много дел.

Я и Украина!

Ну что для меня Украина, если я живу здесь июль-август-сентябрь-октябрь-ноябрь. Пока не сравнивается погода. Когда сравнивается – перелетаю.

Я здесь родился.

В энциклопедическом словаре 1998 года на странице 396 между «жвалы» и «жвачные» есть «Жванецкое городище трипольской культуры у одноименного села на Украине. Хмельницкая область, оборонительный вал, остатки жилищ и двухъярусных гончарных горнов».

Так тысячу извинений, кто я такой? Кроме того, что еврей. Конечно, украинец.

Это в Америке я русский.

Сейчас за еврея в России, за русского в Америке можно получить по роже.

Так что выбираем среднее. Да чего тут прикидываться.

Нос и язык говорят сами.

Таким языком, какой владеет мной, говорят только на Украине, и только в одном месте.

Те, кто хотят меня уесть:

– Он своей одесской скороговорочкой что-то сказал, понять ничего нельзя. Просили повторить. Он смылся. На пленке прокручивали замедленно. Мура. Не смешно. Мы его предупреждали. У нас здесь болота, север. Нам помедленнее. Слинял. Ну, конечно, пара одесситов в зале очень смеялась, а потом не могли объяснить и на допросе молчали.

А как они объяснят? А что они объяснят?

Я пишу с акцентом, читаю с акцентом, и меня с акцентом слушают.

Как сказал Геннадий Викторович Хазанов в Австралии: «Жванецкого понимают только одесситы».

Тогда их многовато.

Наша любовь с Украиной взаимная. Я и не знал, что есть Жванецкое городище.

Было бы приятнее, чтоб в мою честь. Но и меня в его честь тоже хорошо. Понятно, откуда человек, и ему просто не крикнешь: «Езжайте к себе!».

Я у себя. Со своим городищем. Я никуда не уеду.

Подарил мне город Одесса землю, построил я на той земле дом, где окна заполнены морем наполовину.

Каждый кирпич в моем доме – ваш аплодисмент.

Дом красивый.

Стоит на ваших руках.

Пока еще пустой.

Я сижу наверху.

Передо мной мое Черное голубое море.

Внизу крики, наверху чайки, дельтапланы, вдали белеет парус одинокий, еще дальше Лузановка, порт Южный. Передо мной мотается профессура, груженная луком, картошкой, черепицей, плиткой. Из Стамбула замурзанные ученые волокут мешки в Одессу.

То не люди, то пароходы.

«Академик Курчатов».

«Профессор Келдыш».

Пассажирский флот продали за долги, остался научный, и профессура возит.

На вопрос, что меня связывает с Украиной, хочется ответить: «А что вас связывает с родителями?» Откуда я знаю? Что-то связывает.

Вот похож – во-первых.

Потом это – характер южный, такой же психованный, но не злой.

Кушать любит то, что они: борщ, селедочку, кашу гречневую с подливой и котлеты. Вареники с картошкой и луком и тоже с гречкой. Колбасу кровяную жаренную в собственном жиру. Рыбку небольшую, чтоб на тарелке и хвост и голова, а не кусок фюзеляжа.

Одессу люблю. Киев люблю, Днепропетровск уважаю. Это ж надо – столько вождей за такой период. Ялту люблю. Севастополь, Харьков, Донецк.

Выходишь на сцену – и не надо ничего объяснять.

И никто не просит помедленнее.

Он быстрее – они быстрее.

Это ж спасение. Я ж своей Одессе так благодарен за свою скороговорку. Потому и уцелел. Живо бы шею свернули.

Читаешь – все хохочут, начальство никак меня притормозить не может. Не понимает.

– Что, вы говорите, он только что сказал?

А там уже другое пошло.

– Да постойте, вот я не про то, что сейчас, а что предыдущее было? Это он про кого? Не пойму ни черта.

И слава богу. Выступление китайского сатирика перед советской страной.

Еще и с акцентом, еще и скороговоркой, еще и с намеками.

Тьфу ты, Господи…

Такие были времена. Единственное, в чем сходство, – раньше во Львов не звали и сейчас не зовут. Но, видимо, по разным причинам.

А помидоры?!

Нигде в мире нет таких помидоров, как микадо.

А абрикосы?

А сливы?

Нет. Капитализм, конечно, продвинутый строй, но помидоров таких там нет, и абрикосов, и слив. Они там твердые и круглые, чтоб машина их убирала и ела.

А клубника ихняя?

Если я сяду есть ихнюю клубнику в первый ряд – весь симфонический оркестр встанет и уйдет, невзирая на Владимира Спивакова.

Что еще меня связывает с Украиной, кроме еды, моря, воздуха, юмора… Видимо, люди, с трудом живущие на ее земле.

Мы же не уехали в Москву когда-то сами. Нас же выгнали. Карцева, Ильченко и меня.

Тут такие ребята руководили – не спасешься. И стали мы искать в Питере, в Москве. Нашли целую одесскую колонию – «одеколон», образовали Всемирный клуб одесситов.

И теперь, куда бы мы ни перемещались по всему земному шару, мы в пределах Всемирного клуба одесситов.

Как встретишь человека, который на каждом языке говорит с акцентом, который, перед тем как обратиться, стукнет в живот, а после того, как выскажется, толкнет в спину, – это член нашего клуба.

А кто еще вслед красивой женщине будет смотреть с таким огорчением, что все ясно?! И что возраст. И что внуки. И что дети. И что не догнать. Хотя если б она дала слово сказать… Просто так… Она была бы моей через тридцать пять минут.

Это член нашего клуба.

Клуб только узаконил своих. Первые члены клуба появились двести пять лет назад и размножились по всему миру.

Что связывает меня с Украиной?

Как люди здесь живут, вы знаете лучше меня.

А хоть дурная, но стабильность.

Хоть партий много, а фашистов нет. Войн нет.

Не мешало бы личностей ярких побольше, так их недаром Москва забирала, да и Киев не жалел.

А что Одесса, что Киев – поднимаются потихоньку, сам видел.

Конечно, хорошо бы большую родину восстановить. Но вряд ли кто за это проголосует.

А я перелетаю, как птица.

На Украине напишу, в России почитаю.

И счастлив бываю.

И не ядовит.

Оттого что не унижен.

И не озлоблен.

А полон сочувствия.

Двести лет Одессе.

Семь лет назад я желал Одессе стать центром Юга, чтоб была масса мест индивидуального отдыха вместо одного места массового отдыха, ибо массового отдыха не бывает, писал я. Как ни странно, многое сбылось.

Чтоб рыба заходила, писал я.

Вошла. Никто не предполагал, что это будет связано с падением производства. То есть раньше одесситы, которые работали, не могли купить рыбу, потому что ее не было. Теперь они не могут купить рыбу, потому что не работают. Но рыба есть.

Чтоб было много кафе, ресторанов, магазинов.

Они есть. Товар, конечно, иностранный. Конечно, жалко отечественного производителя, но нельзя из жалости к нему ничего не жрать в едином порыве или ходить голым в его поддержку.

Пусть повсюду звучит музыка, и мы красивым летним вечером все в белом будем гулять от музыки к музыке.

И это есть! И мы ходим. Я раньше бегал вдоль Аркадии, отмечая расстояние по туалетам: две вони, три вони, четыре, четыре с половиной вони. С возрастом счет пошел назад: пять воней, четыре вони, три… Эх бы музыка… Сбылось! Новая жизнь наложилась на старую: сквозь вонь звучит музыка или воняет сквозь мелодию. В общем, жить стало веселей.

Теперь вода! Я мечтал, чтоб вода текла не по статистическим данным, а по трубам… Не течет. Не сбылось. То есть через крышу, через стены, через потолок, но не через трубу… Не сбылось. Если б с таким же напором, с каким велась предвыборная борьба… Нет-нет. Сейчас пошучу… Если б из трубы хлынуло то, что хлынуло из телевизора. Нет… Мы бы подохли… Нет… Если б такой же напор, какой был, нет – бил, нет – был, нет – бил в водопроводе, нет-нет. Сейчас пошучу… То есть поменять напорами, то есть источник один, но поменять отверстия. Вот… Короче… не наберешься там, где хочется, а наберешься там, где не надо.

И помыться бы. Причем горячей водой. Это древнее изобретение человечества: мыться горячей водой. Не стоит его отбрасывать как устаревшее. Можно, конечно, поливать отдельные места из чайника. Одесситы всегда славились отдельно помытыми местами. Я сам принял первую ванну в тридцать три года в возрасте Христа, в Ленинграде, и с тех пор очень хочется помыться. Это частным образом не устроить, вода, как при социализме, течет централизованно. То есть все, что зависит от людей, сделано, осталось то, что зависит от руководства.

Что мне еще нравится – количество кафе. Теперь в борьбе с преступностью можно двигаться перебежками от кафе к кафе, можно скрыться в цветном фонтане, можно прикинуться посетителем и упасть за столик, можно прикинуться собакой хозяина. В общем, в борьбе с преступностью спрятаться уже есть где. И перекусить можно вполне прилично такой штучкой – хам-бур-гер, или по-одесски, – хербурхам, где очень приличная котлетка «как у мамы» с очень приличной булочкой.

И выборы свободные. Сбылось. Правда, мы сначала выбираем, а потом гадаем, правильно ли мы выбрали. Но выбираем правильно, а вот того или не того? Но правильно.

В этой ситуации, когда оба поливают друг друга и показывают друг на друге все язвы, все равно надо выбрать, и второй сразу затихает, и уже тише наполовину, то есть на одного.

Конечно, до сих пор непонятно, почему так рвутся на места, где одни неприятности и тяжелый бескорыстный труд на благо народа. Но тут важно, как бойцы поведут себя в мирное время, потому что боевые друзья – это еще не водопроводчики.

Но мы жаждем исключений, и первые шаги новых людей обнадеживают. Они уже хорошо знают разницу между богатыми и бедными, но еще не чувствуют разницу между бездарными и талантливыми. Эту разницу должны показать им мы. Работать надо. Надо работать.

На «плитах» недаром появились первые люди с трудовым загаром, то есть кисти, шея, декольте от майки, одно колено от дыры. Наконец-то. Спрашиваю: «В поле?» – «Нет, – говорят, – на базаре».

Хотя турецкий базар сдает. Не обеспечивает наш город. Уже и качество падает из низкого в мерзкое, уже и наши путанши им надоели. Зато мы все в турецком. Объевшись турецким шоколадом, опившись турецким лимонадом, хрустя турецкой кожей, одесская красавица уже и смотрит турецким взглядом. Но одесская красавица есть красавица, ибо состоит из смеси разных кровей.

И кто вопит: «Россия для русских, Украина для украинцев, Молдавия для молдаван», – пусть приедут и посмотрят на одесскую женщину.

Красавица есть красавица.

Молодая – мучение. Пожилая – наказание.

И все это в рамке, которая называется любовь.

И не говорите мне, что жизнь стала хуже.

Если вдруг прекратится это время…

Если вдруг победят они, кто стонет, и плачет, и не может забыть диких очередей за водкой.

Если вдруг победят они, кто не помнит, что каждый вызов в ЖЭК, в ректорат, в гороно, в партбюро был вызовом в суд. И судили всех и за все: за мысли, за разговоры, за танцы, за молитвы, за одежду. Они ходят среди нас, те, кто судил. Если вдруг победят они, мы будем сегодняшний день вспоминать как самый светлый день в жизни. Ибо мы были свободны!

А Одесса есть движимая и недвижимая.

Одесса недвижимая, где каждое поколение кладет свой камень.

Талантливый или бездарный – зависит от того, как развивается данный момент. И она стоит – эта Одесса – подмазанная, подкрашенная, где-то со своими, где-то со вставными домами, неся на себе отпечатки всех, кто овладевал ею.

А есть Одесса движимая. Движимая – та, которую увозят в душе, покидая.

Она – память. Она – музыка. Она – воображение.

Эта Одесса струится из глаз.

Эта Одесса звучит в интонациях.

Это компания, что сплотилась в городе и рассыпалась на выходе из него… И море… И пляжи. И рассветы. И Пересыпь. И трамваи.

И все, кто умер и кто жив, – вместе.

Здравствуй, здравствуй.

Не пропадай. Не пропадай. Не пропадай…

Божественное.

Бог есть. Это доказано или докажут на днях.

Бог в таланте человеческом.

Бог в доброте и помощи.

Творчество есть деяние Божие.

Наша память – его записи нам на будущее.

Вдохновение, когда после сосредоточенности рождается что-то незнакомое автору, – результат встречи с Ним.

Конечно, Бог неясен, неконкретен, незнаком.

Но личности, от которых зависит история, принимают решение обдуманно, но неосознанно.

Ведет интуиция.

Бог в интуиции.

Он в перемене настроения.

Бывает настроение хорошее, что бы ни происходило, потому что все – потому что больше в плохом быть нельзя.

Он в настроении.

Вы забыли, что произошло, а настроение осталось.

Он в почерке, и в расстановке букв, и в походке, и, кстати, в отпечатках пальцев.

И в сомнениях, и в ужасе, и в панике перед победой, и в тревоге после нее.

То есть Он там, где что-то делается. Он там, где работает человек.

Он в том, что даст вам победу, но не даст ею воспользоваться.

Удивление.

А я тут мимоходом. Дожил до шестидесяти, а ни книг, ни имени, ни фамилии.

Одно-, двух– или трехместная популярность.

Я тут мимоходом в библиотеку зашел.

Обычная Librаrу в одном американском городке. Все наши, кроме автора этих строк.

Автор этих строк не числится в каталогах мировой славы…

А претензий. А претензий было…

А усталости, а грусти…

А с бабами скучал, как настоящий.

А был каким среди своих?

Столичная печаль. Здоровался вторым.

Запоминал свои слова:

– Как я сказал… Не знаю, как мне удалос.

(Без мягкого. Как удалос, не знаю.).

Из всех друзей оставил тех, кто был в восторге, и баб своих довел слезами до восторга. Слезами и обидами:

– Ах, вы меня не поняли!

(Как в восторг попали, так стали понимать.).

Ведь сам сказал когда-то:

– А что там понимать?! А что же там читать?!

А там во что вникать?

Хорошо, хоть обувь с каблуками не надел. Бог миловал.

А уж над появлением трудился!

Неслышность хода с легким стуком двери.

А с попаданием в какой-то стиль, как юмор возникал на сочетании немногих слов и редких наблюдений. И бабы, бабы!

Да, бабы-бабы. Без детей.

Свое лишь детство признавал. Другого не дано.

Неясное какое-то еврейство. Молитва разномастная. И сплевывает, и крестится. И свечи ставит.

Запутал Господа.

Ну и понес очередное наказанье.

«Все как у разных» – вот его девиз.

Я преданный, но многим людям.

А слов-то выбор жалкий. Живописать-то нечем.

Да и не помнит он заката или морской волны.

Звук выстрела сравнил надысь с падением доски на стройке.

И долго с этим бегал.

Сейчас, когда почти нет строек, сравненьем этим не сразишь.

Долго помнил и распространял:

«Хочу окно, заполненное морем хоть наполовину».

Сочли не мастерством, а жалобой.

Не получилось. Нет читателей.

И мастерство уходит в ночь.

Ах, бабы, бабы…

Да, так нет в энциклопедии.

Что же делать? Путь один.

Облить помоями британский Кембридж.

Их, кстати, что-то долго не ругали.

Или попробовать пролезть с другой строки.

На букву «м». И по другой профессии.

Мыслитель.

Да. Мыслитель.

Без наследства.

Мыслитель без трудов.

Мыслитель. Мыслящий. Как там будет по-латыни?

Когда от средней школы остался только Друккер…

Как по-латыни мыслитель мыслящий?

Ноmо оdinокiу.

На колене одна рука и подбородок на второй…

Но это же все не его.

Ни подбородок. Ни колено.

Ах, бабы, бабы.

А может быть, не раскусили?

Да, пожалуй… Не поняли… Пожалуй, да.

Не расшифровали…

Высок, глубок, разнообразен.

Сплетен в клубок – не расплести.

Оставим все потомкам.

Они внесут в тот том.

В том тот!

Но только чтоб не исказили.

Пожалуй, надо будет еще раз: год рожденья, имя.

Крупно вырезать на камне.

Не фотографию. Она сотрется.

А имя глубоко в гранит. При жизни.

Намиоту заказать. Пусть врежет.

И за деньги читателями обрамит.

Раскрыта книга с неким изреченьем.

О низком качестве сапог в период тоталитаризма.

С исчезновеньем строя, кстати, исчезло и правописанье.

Тота… Тато… Лито… Лита…

Некому следить. Филологи ушли в торговлю.

А ветер дует.

Море светит.

Вода как синька. И белье на мне.

Казалось бы, пиши и размышляй. И получай от одного другое.

Так нет. В энциклопедию ушел.

На букву «ж» перебирает немногих мыслящих…

Там тоже путаница.

Вот это «ж», из палки со скобками.

Оказывается, не применяется.

Там «j» (джи) и «г», как наше «д», и «эйч», как наше «н».

То есть совсем другие люди.

У них же нету, просто нету «ж».

Так в чем вопрос? Так где же Кембридж?

Ах, бабы, бабы!

Что же вы меня родили на букву «ж»?

Хотя там было и «м», и «д», и «зэт».

Из вас я вышел. В вас исчезну.

И понесет меня от нас в себе какая-то из вас.

Я знаю, знаю где. Вот тут я…

Вот это знаю я.

И как ни в чем уверен.

Неси, неси. Отродье Божье.

И все-таки руками. Руками вам не надо было трогать меня лично.

А вы под видом санитарок, продавщиц, преподавателей английского, физичек. Зачем? Зачем вы трогали меня руками.

Истерли всю профессию под корень.

И неужели профессия так отличает женщину от женщины?

Да нет же. Я там был. Нет, нет.

Все одинаково.

И даже врач, которая все знает и говорит о нервных окончаниях.

Все так же – замуж. Замуж.

Ты не понимаешь. Семья. Семья.

Да.

Я по-прежнему, уже по-старому, не понимаю.

В энциклопедии себя ищу, теряю время.

Мне только жаль и поисков, и этих описаний.

Так что же я писал? Так нет меня нигде.

Так что там слушали, запоминали?

Так что ж я делал эти тридцать лет?

Я помню, где-то выступал.

Какие-то такие крики: «Браво!», «Еще давай!».

Чего давать? Что было? Вот кошмар.

Ни дома. Ни семьи.

Ни творческого, в душу вошь, наследия.

Одни рецепты в книжках записных.

И правила приема внутрь.

…Внутрь чего?! Я был?! Я спрашиваю вас!

Кого вы узнаете?

Очнулся в шестьдесят. Вот вам и здрасьте.

И жил – хотел. И пил – страдал.

Любил и целовал. Прошел обратно – нет следов.

Исчез бесследно. Не нашел себя.

Но сам себя запомнил.

Так кто же там вставляет в том?

Бабы, бабы.

Так я не жду от них, как и от мужиков, как и от всех людей.

Не вставили. Черт с вами.

А что? Такая толстая?

Могла бы толще быть на одного.

Одна страничка.

Чуть увеличить «ж», уменьшить «м» и отказать «иксу» – «х» по-нашему.

Зазнался. И репертуара нет.

О чем и говорит болтливость до концерта.

Потом ищи… А мы все есть.

А ну давай энциклопедию полегче.

Для легких жанров. Для своих.

Для литераторов, мыслителей бессмертных.

Для авторов одной-двух шуток.

Для куплетистов.

Для красивых женщин, исчезнувших всего лишь в тридцать лет.

Для мужиков, блистающих в компаниях бесплатно. Для выпивох обнявшихся.

Для добрых, милых, не подозревающих врачей в компании – «Ну, это излечимо».

Для узеньких альбомных живописцев.

Поэтов разных годовщин.

Для ярких нищих, сумасшедших.

Для пляжных старожилов.

Для дам крикливых.

Для всех, кто нам запомнился.

Свой том. Свой дом. Своя доска.

Для легких жанров, коротко живущих.

Энциклопедия Одессы для всей Земли.

И всей Земли в Одессе.

И всех евреев.

Пере… недо… и не кочевавших.

Чтоб не забыть случайно про живых.

А мертвые себя напомнят сами…

Молитва.

Умоляю Тебя, оставь их,

Пусть их не тронет,

Каждый день с ними дорог мне.

Недостоин я просить.

Если разрушаешь мое здоровье – пощади их.

С ними в мою душу входит покой.

Дни становятся ясными, смех простым, остальное посторонним.

Пощади их.

Они Тебя несут в себе.

Все человечное – Твое.

Не Твое – все ложь.

Чего во мне и моих товарищах…

Ибо ищем выгоду после слов.

Всем дай их.

Сними ненависть мою. Не пойму отчего.

Выдержки дай мне.

И сдержанности.

Избавь от желания нравиться.

Так мало людей нравится мне, и я беспокоюсь.

Дай понять, за что наказываешь людей.

Почему их так много.

Избавь от мщения.

Дай покой ночью.

И оставь мне их.

Ты наказал меня ленью, от которой смрадно разлагается нутро.

Жадностью, отчего непослушны руки.

И слабостью.

И сомнениями.

И недовольством.

И пороком.

И выделением дурного в человеке.

Разве снимаю грех, перенося его на бумагу?

Дай понять, что делаю.

Дай силу принять оценку.

Если кому-то нравится предмет несдержанности – речи мои, есть ли тут радость мне?

Дни летят…

Гонишь меня.

Суди сам.

Верю в легкость, с которой…

Верю в облегчение.

Коль суждено еще побыть среди живых —

Дай выдержать новость и оценить.

Помоги пройти посредине, по интуиции, внушенной Тобой.

Оставь их со мной.

Новый 2001 год.

Это наша ночь.

Мы в празднично украшенной огнями темноте медленно вращаемся, вцепившись пальцами ног в земной шар, подставляя луне то спину, то живот и пытаясь определить свою судьбу по звездам.

Сегодня мы собрались, чтоб посмотреть и поддержать друг друга.

Это наша самая праздничная, самая коллективная ночь.

Щелкают-тикают годы: еще не сделано, еще не сделано, еще не сделано, уже не сделано…

Мы стоим на земле, где лежат кости миллиардов ходивших и весело встречавших.

Так же живших от «на грани разорения» до «на грани процветания».

А хозяева третьего над нами слоя костей будут восстанавливать наши лица по черепу и удивляться.

Этот совсем молодой.

А этот совсем здоровый.

А этот страдал, а у этого ранение, а у этого осколок, а этот мучился, оттого что всю жизнь делал не то, что хотел, а то, что обещал.

А его заверяли, что, если будет делать то, что обещает, один раз сделает то, что хочет.

А этот скромный добился успеха.

А этот наглый добился наград.

И они завидовали друг другу.

А этот разбогател и не мог понять, любят ли его женщины и кто именно, и бесконечно переписывал завещание.

А этот тридцать лет говорил жене: вот увидишь, мы будем счастливы. И никто не понял – он был или будет прав?

А этот всю жизнь смеялся сквозь слезы, пока не заплакал сквозь смех.

Кто знает, может, им удадутся наши морщины, выражения глаз и наши мысли – еще не сделано, еще не сделано, еще не сделано, уже не сделано.

Может, им удадутся наши женщины, которые были с нами и были гораздо большим, чем им хотелось, – нашей опорой, утешением, первыми испытателями нашего юмора и наших проектов.

Используя их великую выживаемость, решительность, чинонепонимание, политиконаплевание и способность переживать неприятности по мере их поступления, мы судорожно цеплялись за них и часто посылали их вперед.

Наше поколение – выяснят те, будущие, – умело не так любить, как дружить, и предательство, которое давалось так легко, вызывало большие переживания. И наше главное достижение – раскованные дети, дети, непохожие на нас.

И вот мы сидим этой ночью, лучшие или не лучшие, но нам будут завидовать те, кто нас не видел.

Это время интереснее последующих.

Это время будет интереснее будущих времен.

Они будут читать наши письма и стаскивать наши стулья, ибо мы жили в эпоху перемен.

Нам ничего не остается, как писать интересно и лучше видеть тех, от кого останутся фотографии, слышать живые голоса тех, кто будет глубоко изучаться в записи, и поддерживать, и касаться друг друга. И не сбрасывать руку с плеча: «Постой, я расскажу тебе…».

Все-таки она вертится.

А на дворе зима.

Звучит музыка Штрауса и Дунаевского.

Поднимается ветром серебряная пыль, и мы в красивых одеждах, с бокалами и дамами переходим в две тысячи первый год!

Примечания.

1.

Ряха – рожа, морда, нечеловеческое лицо огромного размера, 500 х 500 мм, лежащее на плечах. На оклик поворачивается вместе с телом.

2.

Песня.

Оглавление.

Одесский телефон. Девяностые. Человек. Там хорошо, где нас нет. Бояться не надо! По Дарвину. Эммануилу Моисеевичу Жванецкому от сына. Родина, страна, держава. Сексуальная революция. Телефонное одиночество. Что-то вы стали злым. Автопортрет. Судьба паучья. Население и народ. С Новым, возможно, годом. Рискуют все! Первый. Актер. Если сравнивать. Таблетки от тревоги. Одному. Была еда. Мода сезона. Люди социализма. Как обычно. Любимое правительство. Колебания. Формула счастья. Выше на Север. Капитану-наставнику Петрову П. О. Опять жалко нас. «Эпицентр – это не сам центр…». Эмигрант. Наш путь. Не здесь и здесь. Этнические конфликты. Евреи. Путевые заметки. Америка на этот раз! На американском телевидении. Удар с предоплатой. Воюем, братцы, воюем. Вперед назад. Приступ пессимизма. Цирк. Приметы сведущих. Ждать. Здесь будет лучше. Ох, как хочется наказать. Меняем то, чего нет. Не верю. Наш способ. Метро. Автопробегом. Зима 95-го. Новый год на дворе. Не жизнь – праздник. Ура! Мы снова живы! Он нужен здесь. Комплекс неполноценности. Автопортрет-96. Я его вызвал. Я брошу все и войду в твое положение. Новости. Врага давай! Нечистая сила. «Может быть, вы не знаете…». Время музыки. Аркану-П. Гердту. Ролану Быкову. Окуджаве снова… Ресторан ВТО. Киногорода. Об импотенции. Последнее 8 Марта. Красивая женщина. Семья. Что с тобой, друг мой? Как я бегу. Из чего… Чем живет страна. ТЭФИ-99. Все будет хорошо. Смеемся все! Жизнь внизу. Ильфу – сто лет. Детский юмор. На переходе. Страна талантов. Автопортрет в цифрах. Между премиями ТЭФИ. Софья Генриховна. Письмо. Они сидели вдвоем. В супружеской жизни. Скрипка, вежливость и женщина. Про Мишу. В коммуналке. Соседка. Плохо слышно. В больнице. Больница. Одесский телефон. В санатории Дорохово. Не стоит. «Наша эмиграция…». Потрясение. В поезде. Два яблока. Наблюдатель. Меня подозвал певец. Долгий путь. Разноцветная любовь. Чайка. Тревога. Причины родину любить. Испытание деньгами. Будем откровенны. Переменная облачность. Возможно солнце. Ума не приложу. О нас. Я и Украина! Двести лет Одессе. Красавица есть красавица. Божественное. Удивление. Молитва. Новый 2001 год. Примечания. 1. 2.