Аристос. Сборник философских эссе и афоризмов.

Джон Фаулз. Аристос.

Почти все, кому довелось прочесть эту книгу, прежде чем она вышла в свет, отговаривали меня публиковать ее, уверяя, что она не пойдет на пользу моему «имиджу»; и хотя я лично убежден, что привлекательный «имидж» играет не слишком значительную роль — как в общечеловеческом, так и в литературном плане, — моя точка зрения мало кого интересовала бы, не будь у меня за спиной романа-бестселлера. Да, я использовал ту свою «творческую удачу» для того, чтобы обнародовать эту свою «неудачу», и потому всякий может обвинить меня в беспринципности и упрямстве. Обвинение в упрямстве я вынужден признать, но в беспринципности — никогда! Я действовал в полном согласии с тем, о чем писал раньше, только и всего.

Главной моей заботой при создании «Аристоса»[1] было отстоять свободу индивидуального вопреки всеохватному натиску конформизма, который грозит обернуться бедой для нашего века. Натиск этот проявляется, в частности, в том, что каждому из нас — но особенно тому, кто оказывается у публики на виду, — присваивают ярлык, в зависимости от того, каким именно способом он добывает себе деньги и славу, или в каком именно качестве его намерены использовать все остальные. Назвать человека «водопроводчиком» — значит описать его с какой-то одной стороны, но одновременно — затушевать многие другие его стороны. Я писатель, и я не желаю, чтобы мне отвели какую-то специализированную темницу — с меня довольно и той, что сводится к формуле: «Я выражаю себя в печатном слове». Короче говоря, первопричиной личного свойства, побудившей меня взяться за эту книгу, было стремление во всеуслышанье заявить, что я не собираюсь послушно заходить в клетку с табличкой «романист».

Впрочем, всеобщее недовольство вызвало не только содержание книги, но и сама манера автора — тот догматизм, с которым я излагаю свои взгляды на жизнь. Но ведь это естественное следствие все того же стремления пестовать индивидуальное. Заявляя смело и прямо, во что верю я, я надеюсь подвигнуть вас заявить смело и прямо, во что верите вы. Я не жду, что со мной будут соглашаться. Если бы я добивался именно этого, я избрал бы совершенно иную форму и иной стиль — я преподнес бы свои пилюли в привычной сладкой оболочке. Словом, я ни за что не агитирую.

Сейчас повсеместно в ходу очень модное мнение, что философию следует оставить философам, социологию социологам, а смерть мертвецам. На мой взгляд, в этом одна из величайших ересей — и деспотий — нашей эпохи. Я решительно отвергаю точку зрения, будто бы о вещах, касающихся всех и каждого (как то смысл жизни, природа справедливого общества, естественные пределы человеческого существования), только специалист вправе иметь свое суждение — причем только в рамках своей узкой специализации. Запретительные надписи Посторонним вход строго воспрещен, слава Богу, теперь встречаешь все реже во время загородных прогулок в своей собственной стране; но вокруг обнесенных высоченными заборами угодий нашей литературной и интеллектуальной жизни они по-прежнему растут как грибы. Несмотря на все наши достижения в области технического прогресса, мы — за пределами нашей узкопрофессиональной сферы — олицетворяем собой в смысле нашего умственно-психического развития едва ли не самый ленивый и безынициативный (невольно вспомнишь про стадо баранов) век за всю историю человечества. Еще одним побуждением, толкнувшим меня написать эту книгу, была та мысль, что главная причина неудовлетворенности, которая довлеет над нашим столетием, как над веком восемнадцатым довлел оптимизм, а над девятнадцатым самодовольство, — как раз в том и состоит, что мы всё больше упускаем из виду наше неотъемлемое, данное нам от рождения первейшее право человека: иметь свое, самостоятельно сформулированное суждение по поводу всего, что нас так или иначе касается.

Взяв на вооружение методу Нельсона попросту не читать сигналов, которые были ему неугодны, иные критики дошли уже до того, что сумели увидеть в этой книге и двух моих романах — «Коллекционер» и «Волхв» — повод окрестить меня криптофашистом. На протяжении всей моей взрослой жизни я твердо верил, что единственная рациональная политическая доктрина, которую следует поддерживать, — это демократический социализм. А вот во что я никогда не верил, так это в квазиэмоциональный либерализм того сорта, который за последние двадцать лет стал особенно популярен; такого сорта воззрения, может, и в чести у авангардистской прослойки общества и у модных газетчиков, но плохо согласуется со сколько-нибудь серьезными убеждениями и взвешенными попытками сокрушить реакцию. Точно так же мне не хочется попусту тратить время на известную теорию, будто исключительное право собственности на социализм принадлежит пролетариату и главный голос при социализме должен быть всенепременно отдан массам трудящихся. Да, профсоюзное движение сыграло существенную роль в зарождении социализма, этого нельзя не признать; но пуповину эту пора бы уже разрезать.

Непонятой осталась и главная тема этой книги — как, впрочем, и «Коллекционера». В сущности она восходит к греческому философу Гераклиту. О самом Гераклите нам известно очень немного, поскольку он жил еще до великой эпохи расцвета греческой философии, и все, что сохранилось от его трудов, — это несколько страниц отдельных, часто весьма туманных, фрагментов. В своей знаменитой книге «Открытое общество» профессор Карл Поппер убедительно разоблачает Гераклита (за то хотя бы, отбросив остальное, что он повлиял на Платона) как праотца современного тоталитаризма. Ведь человечество виделось Гераклиту разделенным на избранных носителей нравственного и интеллектуального начала, элиту (то, что он называл аристои, «достойные» — не путать с «благородными» по крови: этот смысл был привнесен позднее), и неспособную рассуждать, покорно приспосабливающуюся ко всему массу, «многих». Не нужно большой прозорливости, чтобы понять, до чего же на руку сыграло такое деление всем тем мыслителям последующих поколений, которые выдвигают теории господствующей расы, сверхчеловека, власти немногих избранных вплоть до единовластия и тому подобных доктрин. Нельзя отрицать, что Гераклит, как некое само по себе вполне безобидное оружие, оставленное валяться на земле, был с успехом взят на вооружение реакционерами; но мне все же кажется, что его основополагающий постулат биологически неопровержим.

Очевидно, что в любой области человеческой деятельности все главные свершения, все великие прорывы к новым рубежам осуществлялись благодаря отдельным личностям — идет ли речь о гениях науки или искусства, о святых, революционерах, да о ком угодно! И, наоборот, не нужно проводить специального исследования, дабы убедиться в том, что человечество в массе своей не отличается высоким уровнем интеллекта — как и высоким уровнем нравственности, творческой одаренности и, чего уж там, даже высоким уровнем профессиональных навыков для осуществления любой из высших форм человеческой деятельности Разумеется, выводить из этого поспешное заключение, что все человечество распадается на две группы — избранные Немногие и презренные Многие, — было бы полным идиотизмом. Градациям между ними несть числа, и если, прочтя эту книгу, вы не извлечете из нее никаких других мыслей, я надеюсь, что вы все же правильно меня поймете, когда я говорю о том, что водораздел между Немногими и Многими должен пролегать внутри каждого индивида, а не между индивидами. Короче говоря, никто из нас не состоит из одних достоинств, как и из одних недостатков.

С другой стороны, история — и не в последнюю очередь история двадцатого века — убеждает нас, что общество упорно интерпретирует жизнь как непримиримую борьбу между Немногими и Многими, между «Ими» и «Нами». В «Коллекционере» я задался целью попытаться, прибегнув к притче, проанализировать некоторые итоги такого противостояния. Да, Клегг, похититель, совершил злодеяние; но я старался показать, что это злодеяние во многом, а может, и полностью — результат никудышного образования, убогой среды, сиротства; и все это факторы, над которыми он сам не властен. Проще говоря, я старался утвердить фактическую невиновность Многих. Миранда, его пленница, почти так же, как и Клегг, не властна над обстоятельствами, сделавшими ее такой, какая она есть: у нее обеспеченные родители, все условия, чтобы получить хорошее образование, врожденные способности и сметливость. Это не значит, что у нее нет недостатков. Куда там: она интеллектуально заносчива и самодовольна, эдакий резонер в юбке, типичный сноб, напичканный либерально-гуманистическими идеями, подобно многим из числа университетской молодежи. При всем том, если бы она не умерла, кто знает — возможно, со временем из нее вышло бы что-то путное, выросла бы личность того типа, в котором человечество сегодня как раз острее всего нуждается.

Фактическое зло, носителем которого стал Клегг, одержало верх над потенциальным добром, зародыш которого жил в Миранде. Я не имел в виду сказать этим, что будущее видится мне черным и безысходным — или что некой бесценной элите угрожают полчища варваров. Я просто хотел сказать, что если нам не хватает смелости повернуться лицом к этой неоправданно жестокой вражде (основанной главным образом на неоправданной зависти, с одной стороны, и на неоправданном высокомерии, с другой) между биологическими Немногими и биологическими Многими; если мы не признаем, что люди не рождаются, и никогда не будут рождаться равными, хотя мы все рождаемся равными в своих человеческих правах; если не научим Многих, как им избавиться от присущей им ложной посылки, что они люди второго сорта, а Немногих от не менее ложной посылки, что биологическое превосходство — это определенный уровень существования, а не определенный уровень ответственности, — в таком случае мир никогда не станет ни справедливее, ни счастливее.

Кроме того, через всю книгу проходит мысль о том, какую важную роль играет полярный взгляд на жизнь; о том, что отдельные индивиды, народы, идеи, если говорить об их жизненной силе, энергии и «топливе» — в гораздо большей степени зависят от своих противников, врагов и носителей всего прямо противоположного, чем это может показаться на первый взгляд. Это, конечно, верно и в отношении оппозиции Немногие/Многие, эволюционно недостаточно/избыточно привилегированные. Состояние войны приносит и свои здоровые плоды, помимо совершенно очевидных нездоровых. Но если и можно одним словом подытожить, чем же все-таки болен наш мир, то слово это, вне всякого сомнения, — неравенство. Это оно, неравенство, а не Ли Харви Освальд, унесло жизнь президента Кеннеди. Случай, великий фактор, управлять которым не в нашей власти ни сейчас, ни потом, всегда будет отравлять жизнь бациллой неравенства. И разве не безумие, когда человек сам снова и снова, не думая о последствиях, распространяет эту зловредную заразу по всему миру, вместо того чтобы поставить на ее пути какие-то преграды?

Именно эта мысль, если прислушаться повнимательнее, и звучит в «Коллекционере», как и в той книге, которую вы сейчас держите в руках. Относиться к ней можно по-разному, но, полагаю, вы все же согласитесь со мной, что с фашизмом она ничего общего не имеет.

1968.

1. Книга, которую вы собираетесь прочесть, написана в форме отдельных записей. Причина не в лености автора, но в попытке свести на нет всякую риторику, всякое воздействие на читателя путем стилистических ухищрений. Многие записи представляют собой догматически выраженное мнение — не для того, чтобы навязывать свои убеждения, а для того, чтобы исключить саму возможность воздействовать посредством чисто художественных приемов. Я не хочу, чтобы мысли мои нравились, потому что нравится форма, в которую они облечены: я хочу, чтобы они нравились сами по себе.

2. Это не диалог, но лишь один голос в диалоге. Я утверждаю; вы вольны принимать или отвергать.

3. Кое-что из высказанного мной страдает типичным недостатком всякого рассуждения и обобщения — бездоказательностью. Единственное доказательство в этом случае — ваше внутреннее согласие, единственное опровержение — внутреннее несогласие. Многие современные философы настаивают на том, что недоказуемое утверждение, с научной точки зрения, лишено смысла; но я не могу согласиться с тем, что философия — только наука: это не так и так никогда не будет.

4. Я прежде всего поэт, и только потом ученый. Это факт биографии, отнюдь не рекомендация.

5. Я верю в то, что человек наделен здравомыслием, и все нижеследующее — дань этой вере.

I. Вселенская ситуация.

1. Где мы? Что это за ситуация? Есть ли тот, кто над ней властен?

2. Материя во времени представляется нам, по причине нашей законной заинтересованности в выживании, управляемой двумя противоположными принципами — Законом, или принципом организующим, и Хаосом, или принципом дезорганизующим. Оба они (один, как нам представляется, упорядочивающий и созидающий, другой — разрушающий и, как следствие, производящий сумятицу) пребывают в вечном конфликте. Этот конфликт И есть существование.

3. Все, что существует наряду с чем-то еще, обладает — в силу самого факта своего существования и в силу того, что оно не является единственным сущим, — индивидуальностью.

4. Вселенная, какой мы ее знаем, постоянна в своих составляющих и своих законах. Всё в ней, то есть каждое индивидуальное сущее, имеет свое рождение и смерть во времени. Это рождение и эта смерть — отличительные признаки индивидуальности.

5. Все формы материи конечны, но материя бесконечна. Форма — смертный приговор, материя — вечная жизнь.

6. Индивидуальность равно необходима, чтобы ощущать боль и испытывать удовольствие. Все многообразие боли и удовольствия служит одной общей цели — выживанию материи. Всякая боль и всякое удовольствие есть отчасти то, что они есть, поскольку переживаются индивидуально — и поскольку, являясь функциями индивидуального, имеют свой конец.

7. Закон и Хаос, два процесса, довлеющие над существованием, одинаково индифферентны к индивидуальному. Для Хаоса разрушительная сила — Закон, для Закона — Хаос. Для индивидуального они в равной степени созидательны, обязательны и разрушительны.

8. В рамках целого ничто не может быть несправедливым; хотя и может оказаться неблагоприятным для того или иного индивида.

9. Нет и не может быть в целом такой божественной силы, которая брала бы на себя заботу о чем-то одном, чем бы оно ни было, хотя наличие силы, на которую возложена забота об этом целом, исключить нельзя.

10. У целого нет предпочтений.

Кораблекрушение и плот.

11. Человечество на плоту. Плот на безбрежном океане. Из нынешней своей неудовлетворенности человек делает вывод, что в прошлом случилась некая катастрофа, кораблекрушение, до наступления которой все жили счастливо; то был некий золотой век, некий райский сад. И человек делает еще один вывод — где-то там впереди лежит земля обетованная, земля без конфликтов и вражды. А он сам мыкается ни тут, ни там, еn раssаgе[2]. Миф этот сидит в нас глубже, чем религиозная вера.

12. На плоту семеро. Пессимист, для которого все привлекательные стороны жизни не более чем соблазнительный обман, продлевающий страдание; эгоист, чей девиз «Саrре diеm» («Лови момент»), — этот из кожи вон лезет, чтобы урвать себе на плоту лучшее место; оптимист, вечно шарящий по горизонту глазами в надежде увидеть обетованную землю; наблюдатель, который довольствуется тем, что ведет вахтенный журнал, где регистрирует ход плавания — всё, что происходит на море, на плоту и с его собратьями по несчастью; альтруист, для которого смысл существования в самопожертвовании и помощи ближним; стоик, который не верит ни во что, кроме как в собственное нежелание прыгнуть за борт и тем разом со всем покончить; и, наконец, дитя: тот, кому от рождения дано — как иному дается абсолютный слух — абсолютное неведение: жалкое до слез, вездесущее дитя, которое верит, что в конце концов все объяснится, кошмар рассеется и откуда ни возьмись из воды поднимется зеленый берег.

13. Но кораблекрушения не было; и земли обетованной не будет. Если бы даже идеальная земля обетованная, Ханаан, в принципе существовала, представители рода человеческого обитать там не могли бы.

14. Человек вечно ищет ответа на вопрос: что всем движет? Движущую силу нашего нынешнего бытия, на плоту, мы склонны видеть в слепой стихии ветра — она и есть эта пресловутая таинственная сила, первопричина, божество, лик под таинственной маской бытия-небытия. Кто-то творит деятельного бога из лучших сторон своей собственной натуры: «великодушный отец», «ласковая мать», «умница-брат», «милая сестрица». Кто-то из тех или иных качеств — таких похвальных человеческих качеств, как милосердие, участие, справедливость. Кто-то — из худших проявлений собственной натуры, и тогда этот деятельный бог изощренно жесток или невероятно абсурден: бог сокрытый, бог-угнетатель, от которого нет индивиду спасенья, злобный деспот из Книги Бытия 3:16–17.

15. А где-то между этими кланами — теми, кто незыблемо верит в деятельного доброго бога, и теми, кто так же незыблемо верит в деятельного бога злого, — колышется и волнуется подавляющее большинство, топчется стадо, зажатое между Панглосом[3] и Иовом. Они то заискивают перед пустопорожним идолом, то не верят ни во что. В нынешнем веке их качнуло к Иову. И если добрый деятельный бог все же существует, то он начиная с 1914 года не слишком щедро расплачивался со своими приспешниками.

16. Тем не менее всякий раз, не успеет человек разобраться с одним «смыслом жизни», как на поверхность из какого-то таинственного источника всплывает другой. Иначе и быть не может — ведь человек продолжает существовать. Эта непостижимая непотопляемость раздражает человека. Он да, существует, но чувствует, что над ним измываются.

17. Человек — это вечная недоданность, беспредельная обделенность, плывущая по видимо бесконечному океану видимо бесконечного безразличия ко всякого рода индивидуальным частностям. Он смутно различает катастрофы, приключающиеся с другими плотами — слишком удаленными от него, чтобы установить, есть ли там на борту другие человеческие существа, но слишком многочисленными и слишком похожими друг на друга, чтобы он полагал, будто таких существ там нет.

18. Он живет в чудом уцелевшем, но вечно подверженном риску не уцелеть мире. Все сущее в нем уцелело вопреки тому, что могло и не уцелеть. Всякий мир есть и всегда будет Ноевым ковчегом.

19. Старый миф, будто бы его плот, его мир, пользуется особым расположением и покровительством, в наши дни кажется уже смехотворным. Он узрел и прозрел послания далеких сверхновых звезд: он знает, что солнце увеличивается в размерах и раскаляется все сильнее и что наступит день, когда его мир превратится в раскаленный добела шар посреди огненного моря; и он знает, что водородная бомба солнца может дотла испепелить и без того уже мертвую планету. Есть и другие водородные бомбы, прямо под боком, дожидающиеся своего часа. Что внутри, что снаружи перспектива открывается ужасающая.

Необходимость случая.

20. Но человечество пребывает в ситуации, наилучшей для человечества. Это не значит, что она обязательно наилучшая для вас, для меня, для того или другого индивида; для того или иного века; для того или иного мира.

21. Для нас она лучшая из всех возможных, потому что это бесконечная ситуация для конечной случайности: иными словами, ее основополагающим принципом всегда будет случайность, но случайность ограниченная. Случайность без границ означала бы мироздание без физических законов — то есть нескончаемый и всеобъемлющий хаос.

22. Бог, который являл бы свою волю, «слышал» бы нас, отвечал бы нашим молитвам, которого легко было бы умилостивить, добрый боженька, каким хотели бы его видеть простые люди, — такой бог вмиг уничтожил бы всю случайность на нашем пути, все наше предназначение и все наше счастье.

23. Случайность вынуждает нас жить по воле случая. От него зависят все наши удовольствия. Я могу сколько угодно подготавливать для себя удовольствие и сколько угодно его предвкушать, но сумею ли я в конце концов им насладиться — все равно дело случая. Там, где есть ход времени, есть и случайность. Вы можете умереть, не успев перевернуть страницу.

24. «Я есмь» значит «меня не было», «меня могло не быть», «меня может не быть», «меня не будет».

25. Для того чтобы в нашем существовании было значение, назначение и удовольствие, было, есть и всегда будет необходимо, чтобы мы жили в целом, которое безразлично к каждой индивидуальной сущности в нем. Конкретно его безразличие выражается в том, что продолжительность бытия и судьба в продолжение бытия каждой индивидуальной сущности подвержены по своей сути, хотя и не безусловно, случайности.

26. То, что мы называем страданием, смертью, горем, бедой, трагедией, нам следовало бы называть платой за свободу. Единственная альтернатива этой страдальческой свободе — бесстрадальная несвобода.

Игра в бога.

27. Представьте себе, что вы бог и вам предстоит установить законы мироздания. Вы немедленно окажетесь перед Божественным Затруднением: хорошие правители должны править всеми как равными, и править справедливо. Но никакое правительственное деяние не может быть равно справедливым во всех случаях, за исключением разве что одного-единственного.

28. Божественный Выход из затруднения состоит в том, чтобы править не «правя», в том смысле, какой вкладывают в это слово те, кем правят; то есть чтобы создать ситуацию, при которой те, кем правят, должны были бы править сами.

29. Если бы создатель существовал, его вторым деянием должно было бы стать самоустранение.

30. Выложите на стол игральные кости и выйдите из комнаты так, чтобы игрокам могло показаться, будто вы в комнату вовсе не заходили.

31. Правильное человеческое воспитание — и, следовательно, правильное воспитание вообще — дает свободу развиваться, то есть допускает случайность в ограниченных пределах.

32. Целое — это не фараонов космос, не слепая одержимость пирамидами, сооружениями, рабами. Наша пирамида не имеет вершины: это не пирамида. Мы не рабы, которым не дано увидеть вершину, — потому что ее просто нет. Возможно, через сто лет жизнь будет менее несовершенной, чем сегодня; но она будет еще менее несовершенной через сто лет после того. Тоска по совершенству бессмысленна, потому что где бы мы ни вступили в бесконечный рrосеssиs, мы с одинаковым успехом можем вглядываться в даль с ностальгией по будущему и рисовать себе лучшие времена. Она, кроме того, вредна, потому что любой предел совершенства поражает настоящее злокачественным недугом. Для тоскующих по совершенству совершенные цели дня завтрашнего оправдывают любые несовершенные средства дня сегодняшнего.

33. Мы строим ни для чего — мы строим.

34. Наша вселенная лучшая из возможных, потому что не может включать в себя никакой земли обетованной; никакого места, где мы могли бы получить все, о чем мечтаем. Мы созданы желать: без желаний мы как ветряные мельницы в мире, где не бывает ветра.

35. Эмили Дикинсон: Будь лето аксиомой, какая магия была бы скрыта в снеге?

36. Мы в лучшей из возможных ситуаций, потому что мы не знаем ничего, что лежит чуть глубже поверхности; мы никогда не узнаем «почему»; никогда не узнаем, каким будет завтра; никогда не узнаем бога и есть ли бог; никогда не узнаем себя. Таинственная стена, окружающая наш мир и наше мировосприятие, существует не для того, чтобы обречь нас на разочарование, но чтобы повернуть нас обратно, лицом к сейчас, к жизни, к нашему сиюминутному бытию.

Конечность и бесконечность.

37. Космос — это бесконечное умножение огня, атомов, форм, столкновений, притяжений, мутаций, происходящих в пространственно-временном континууме; только так может уцелеть Закон в своем противостоянии Хаосу; и только так может Хаос уцелеть в своем противостоянии Закону.

38. Только в бесконечно множащемся космосе порядок и беспорядок могут существовать бесконечно; и космос только тогда может иметь назначение, когда он множится бесконечно. И следовательно, он не был сотворен, но был всегда.

39. Конечное творение немыслимо. Если допустить, что создатель не был самодостаточен, абсурдно было бы полагать, что в одно время он ведал об этом и ничего не предпринимал, а в другое взял и недостающее восполнил. Во что поверить проще? В то, что всегда нечто было, или в то, что некогда не было ничего?

40. Христианство учит, что сотворение имеет начало, середину и конец. Древние греки считали, что сотворение — это процесс вневременной. И то и другое верно. Все сотворенное, и, следовательно, индивидуальное, имеет начало и конец; но универсального, вселенского начала и конца нет.

41. Наша галактика может свернуться или рухнуть сама на себя — красное смещение сменится голубым. Все галактики вместе, возможно, напоминают то расширяющееся, то снова сжимающееся сердце, и в прохладных межзвездных участках прорастают споры рода человеческого; сердце, расширяющееся и сжимающееся, пока не замрет окончательно в осеннем коллапсе. А может, они расширяются вечно.

42. Бесконечность-феникс — или бесконечное расширение. Так или иначе, современные астрофизики знают то, о чем Гераклит догадывался: каждое из солнц раскаляется все сильнее и в конце концов неизбежно истребит свою планетную систему. Выгляните в окно: все, что вы видите, — это застывший огонь в переходной стадии от огня к огню. Города, уравнения, возлюбленные, пейзажи — все мчится стремглав к водородному тиглю.

43. Даже если бы мы могли выявить определенную точку начала начал для нашей собственной вселенной, мы все равно не смогли бы выявить, где берет начало то, что, возможно, лежит (а возможно, и нет) за пределами доступного нам наблюдения. В научных целях удобнее считать то, что лежит за гранью наших сегодняшних знаний, несуществующим; но с точки зрения логики — шансы равны, а с точки зрения практической вероятности — все они на моей стороне.

44. Ничто не единственно в своем роде, даже один отдельно взятый космос; зато в своем собственном существовании уникально всё.

45. Если некий космос бесконечен, то конца ему нет. А если у него нет конца, то нет и конечной цели. Единственной его целью, таким образом, оказываются его средства. Он существует, чтобы существовать.

46. Только один процесс позволяет всем сознательным существам обладать равной значимостью — тот, который длится бесконечно. Если бы существовала какая-то цель, к которой была бы устремлена эволюция, тогда мы с вами были бы рабами фараона, строителя пирамид. Но если цели нет, а только в бесконечной вселенной может не быть цели, тогда вы (из какого бы мира или века вы ни пожаловали) и я равны. И вы и я, мы все оказываемся на одном и том же склоне — что вперед, что назад он простирается одинаково. В этом великое доказательство бесконечности целого. Оно никогда не было создано и никогда не кончится — с тем чтобы все сущее могло в нем существовать на равных.

«Бог».

47. Ставлю это слово в кавычки, чтобы отделить его от обычного значения, очистить от всех его человеческих ассоциаций.

48. «Бог» есть ситуация. Не сила, не существо, не воздействие. Не «он» и не «она», а «оно». Не бытие или небытие, а ситуация, одинаково допускающая бытие и небытие.

49. Поскольку люди не в силах уразуметь, как то, чего нет, может воздействовать на то, что есть, они полагают, что «Бог» есть и воздействие исходит от него. Наше неведение относительно «Бога» и его побуждений всегда останется бесконечным. Спрашивать «Что есть Бог?» так же бесполезно, как спрашивать «Когда бесконечность начинается и когда заканчивается?».

50. Существование в конечном счете, или потенциально, познаваемо; «Бог» бесконечно непознаваем. Самое большее, что мы в принципе можем узнать, — почему существование таково, каково оно есть; почему оно требует таких-то законов и таких-то составляющих, чтобы продолжаться. Мы ни рано, ни поздно не узнаем, почему оно есть вообще.

51. Блаженный Августин: Мы знаем только, чем Бог не является. Существование индивидуально, следовательно, «Бог» не индивидуален. Существование меняется, следовательно, «Бог» неизменен. Существование обладает силой вмешательства, следовательно, «Бог» ею не обладает. Существование конечно, следовательно, «Бог» бесконечен. Но «Бог» вездесущ, поскольку все сущее (и, следовательно, индивидуальное) не вездесуще.

52. «Бога» нет; но его небытие вселенски вездесуще и вселенски ощутимо. «Оно» не может существовать в том смысле, какой приложим к материальным организмам; но из этого не следует, что такая ситуация лишена смысла для этих организмов. Если, к примеру, вы видите, как двое дерутся, но не вмешиваетесь (хотя и могли бы вмешаться), то фактически вы вмешиваетесь — своим невмешательством; точно так обстоит дело и с «Богом».

53. Целое — это, по сути, такая ситуация, в которой принципы и события — это всё, а индивидуальная сущность — ничто. Поскольку целое, таким образом, полностью индифферентно к индивидуальной сущности, «Бог» должен во всем симпатизировать целому. «Бог» являет свою симпатию своим небытием и своей абсолютной непознаваемостью. «Бог», говоря иначе, у-вэй и у-минъ — «без действия» и «без имени».

54. «Дао дэ цзин»[4]:

LХVII. Если бы оно было подобно чему-то, то давно уже утратило бы всякое значение.

LVII. Мудрец говорит: Я ничего не делаю, и народ сам меняется. Я предпочитаю неподвижность, и народ сам исправляется. Я не вмешиваюсь, и народ сам благоденствует.

LI. Оно дает жизнь мириадам и при том не претендует на обладание; оно творит им благо, но не требует благодарности; оно заботится о них, но не применяет власти.

Х. Можете ли вы любить народ и управлять государством и при этом бездействовать?

55. Если индивидуальная сущность страдает, то для того, чтобы не страдало целое. Такое возможно только в мире индивидуализированной материи, где случай, время и изменение — основополагающие свойства.

Случайность материи.

56. Идея бесконечности не допускает иной цели, кроме самой бесконечности. Если мы испытываем ощущение счастья, то только потому, что материя в форме человеческих существ, испытывающих счастье, служит цели бесконечности — обеспечивает бесконечность. Радоваться своему существованию — значит хотеть существовать и дальше.

57. Но если предназначение целого просто-напросто в том, чтобы продлевать себя, какая необходимость тогда в эволюции, причинности, в сложных физических законах? Зачем испытывать удовольствие, не говоря уже о том, чтобы его осознавать? Почему существование не могло бы принять форму, скажем, вечного камня в вечном вакууме или какого-нибудь бесконечного скопления статичных атомов? Человеку всегда казалось, что ответить на этот вопрос очень просто. Богам угодно, чтобы их творением восхищались; им подавай возлияния, псалмы и жертвоприношения. Но это ведь старая и опасная ересь антропоцентрической вселенной, в которой мы, человеки, — Немногие, избранные, а все остальные — низшие формы творения, Многие. В такой вселенной мы обязаны допустить наличие очень деятельного бога, притом такого, который последовательно держит нашу сторону, — фигуру, слишком подозрительно необъективную, чтобы представить ее в качестве начала, руководящего целым.

58. В таком случае зачем вообще существовать материи? Если единственная цель бесконечности — бесконечность, тогда даже одинокий атом водорода должен, по-видимому, считаться излишним. Но бесконечность не может состоять из одного только времени. Время само по себе, как нечто абсолютное, не существует; оно всегда соотносится с неким наблюдателем или неким предметом. Если нет часов, я говорю: «Я не знаю, сколько времени». Если нет материи, время само становится непознаваемым — и бесконечности не существует.

59. Время — функция материи; материя, следовательно, — это часы, благодаря которым бесконечность становится реальной. С нашей, очень специфической, человеческой точки зрения, некоторые изменения в форме материи — такие как эволюционный скачок, приведший к увеличению размеров мозга у антропоида, возникновение самосознания, изобретение орудий труда и языка — служат несомненным доказательством некоего благого по отношению к нам намерения со стороны вселенной. Однако, на взгляд какого-нибудь гипотетического стороннего наблюдателя, все это могло бы показаться не более чем следствием разнообразного воздействия времени на материю. Он увидел бы во всем этом признаки не прогресса (наблюдаемая ныне сложность материи могла бы скорее показаться регрессом, деволюцией, избыточным украшательством), а процесса.

60. Этому стороннему наблюдателю все, что мы считаем особыми привилегиями нашего рода, все перья в нашей шляпе могли бы показаться не менее абсурдными, чем экзотический праздничный наряд вождя какого-нибудь примитивного племени, и не более примечательными, чем цветы в моем саду случайному прохожему. Для меня мои цветы могут значить очень много, но я никак не могу допустить, что цель эволюции в том, чтобы они у меня были.

61. То, что мы зовем эволюционным прогрессом, таковым является только для нас, больше ни для чего. Сам термин «эволюция», подразумевающий движение-от, уводит нас в сторону от существа дела. Мы подобны наблюдателю, изучающему физику элементарных частиц, который нарушает природу частицы самим своим наблюдением.

62. Индифферентность процесса к индивидуальным объектам, этот процесс составляющим; «Бог» как ситуация, а не как личность; «Бог», который не вмешивается; слепая одержимость заботой о бесконечности — все это, казалось бы, обрекает наш человеческий мир на нестерпимую обездоленность. Но даже и здесь можно выискать доказательство некой вселенской симпатии. Неужели непонятно? Своим небытием (исходя из нашего понимания бытия), своим невмешательством «Бог» служит нам предупреждением, что hоmо sарiеns, точно так же, как любая иная форма материи, — не необходимость, но случайность. И если вдруг наш мир, а заодно с ним и все мы, будет истреблен, целое не пострадает. Какое безумие, какое заблуждение, унаследованное нами от наших древнейших предков, полагать, будто, расточая благодарность, мы можем повлиять на ход событий; будто все эти человекоподобные проекции нашего собственного стремления принимать желаемое за действительное могут вмешиваться в процесс нам во благо!

63. Нас не спасет никто, кроме нас самих; и конечное доказательство «Божьей» симпатии состоит как раз в том, что мы свободны (или можем стать свободными, если захотим научиться) выбирать тот или иной образ действия и тем самым, по крайней мере отчасти, противостоять враждебным следствиям общей индифферентности процесса ко всему индивидуальному.

64. Свобода воли — величайшее людское благо; сосуществование этой свободы и вмешивающегося во все божества невозможно. Мы, как одна из форм материи, случайны; и эта ужасающая случайность позволяет нам обладать свободой.

Тайна.

65. Мы никогда до конца не узнаем, зачем мы; зачем и почему всё вообще. Вся наша наука, все наше искусство, все необъятное здание материи имеет в своем основании эту бессмысленность; и единственное предположение, которым нам остается довольствоваться, — бессмысленность необходима, и она благоволит к непрекращающемуся существованию Материи.

66. Нам хочется, чтобы над нами был хозяин, но хозяина нет. Нам свойственно мыслить в причинно-иерархической манере. Процесс и «Бог» равно бесконечны. Наша собственная конечность не в состоянии постичь их — как и их беспричинность.

67. Причина «Бога» в том, чему причиной он сам; необходимость в том, для чего он сам необходимость; и нам этого не постичь.

68. Мы продолжаем жить, в конечном счете, потому, что мы не ведаем, зачем мы и почему живем. Неведение, или игра случая, — для человека такая же насущная потребность, как воздух.

69. Мы способны вообразить небытие любого существующего предмета. Наша убежденность в том, что он и впрямь существует, отчасти подкрепляется тем, что его могло бы не быть. За формой, за массой всегда маячит отсутствие — призрак небытия.

70. Как атом есть совокупность положительных и отрицательных частиц, точно так же всякую вещь составляют ее существование и не-существование. Так, «Бог» присутствует, отсутствуя, во всякой вещи и во всякое мгновение. Это та самая темная сердцевина, тайна, бытие-небытие любых, даже простейших объектов.

71. Иоанн Скот Эриугена: Бог от века не знает всего себя. Если бы он знал всего себя, он мог бы дать себе определение, он был бы пределен. Но все, что он знает о себе, — это то, что он сотворил. Сотворенное — его знание, потенциально возможное — его тайна: тайное в нем и для него. Все это в равной мере относится и к человеку.

72. Вездесущее отсутствие «Бога» в повседневной жизни и есть ощущение небытия, тайны, неизмеримых потенциальных возможностей; это вечное сомнение, что витает между вещью в себе и нашим восприятием ее; это измерение, в котором и относительно которого существуют все прочие измерения. Белый лист бумаги, заключающий в себе рисунок; пространство, заключающее в себе здание; тишина, заключающая в себе сонату; ход времени, не позволяющий ощущению или предмету продолжаться вечно, — все это «Бог».

73. Тайна, или неведение, — это энергия. Стоит объяснить тайну, и она перестает быть источником энергии. Если мы вопрос за вопросом погружаемся все глубже, то наступает момент, когда ответы, если бы их можно было дать, были бы губительны. Нам хочется перекрыть плотиной реку, но перекрываем мы источник, и нам остается пенять на себя. Впрочем, коль скоро «Бог» непознаваем, мы не можем перекрыть источник исконной экзистенциальной тайны. «Бог» — энергия всех вопросов и исканий; и, таким образом, единственный по сути источник всякого действия и волеизъявления.

Атеизм.

74. Я сам атеистом себя не считаю, тем не менее вышеизложенная концепция «Бога» и наша неизбежная бесхозность вынуждают меня держать себя так, как если бы я атеистом и правда был.

75. Какую бы симпатию я ни испытывал к религиям и какое бы восхищение к отдельным их последователям, какую бы историческую или биологическую необходимость я в них ни видел, какую бы метафизическую истину в них ни признавал, — я не могу их принять как правдоподобное объяснение реальности. Степень их неубедительности для меня находится в прямой зависимости от того, в какой мере они требуют от меня веры в положительные человеческие качества и в способность вмешательства, которой они наделяют свои божества.

76. Я живу в ситуации случайности и бесконечности. Вокруг простирается космос — галактические луга, бескрайние дали темного пространства, звездные степи, океаны тьмы и света. И нет в нем никакого внемлющего бога, никакой ни о чем особой заботы и ни к чему особенной милости. И однако повсюду я вижу живое равновесие, дрожь напряжения, всеобъемлющую и все же таинственную простоту, нескончаемое дыхание света. И я сознаю, что быть — значит понимать то, что я обречен существовать во власти случая, но что целое случайности неподвластно. Видеть это и понимать это — значит обладать сознанием; принимать это — значит быть человеком.

II. Человеческие неудовлетворенности.

1. Почему мы думаем, что это не лучший из всех возможных миров для человечества? Почему мы в нем несчастны?

2. Перечислим важнейшие наши неудовлетворенности. Я утверждаю, что все они существенно необходимы для нашего счастья, поскольку создают ту почву, на которой оно произрастает.

Смерть.

3. Мы ненавидим смерть по двум причинам. Она пресекает жизнь раньше срока; и мы не знаем, что дальше — за ней.

4. Солидное большинство из разряда образованного человечества ныне ставит под сомнение существование жизни после жизни. Ясно, что единственно возможный научный подход — это позиция агностицизма: мы просто-напросто не знаем. Мы в Ситуации Пари.

5. Ситуация Пари — это ситуация, когда мы не можем быть уверены относительно какого-то события в будущем; и вместе с тем ситуация, когда для нас жизненно необходимо как-то определиться относительно его природы. С такой ситуацией мы сталкиваемся перед началом забега на ипподроме, когда хотим знать имя победителя. Нам остается в худшем случае гадать на кофейной гуще, в лучшем — предугадывать путем умозаключений, с учетом предыдущих результатов, состояния паддока и прочих факторов. Искушенные игроки знают, что второй метод больше отвечает их интересам; именно этим методом следует воспользоваться и нам, когда мы решаем поставить на жизнь после жизни или на полное исчезновение. У нас две лошади, но выбора, разумеется, три — поскольку мы вправе придерживаться той точки зрения, что ставить не стоит ни на одну из них, то есть остаться на позициях агностика.

6. Для Паскаля, который первым прибегнул к аналогии с пари, ответ был ясен: ставить следует на христианскую веру в то, что загробная жизнь, в которой всем воздастся, существует. Если же это неверно, рассуждал он, что мы теряем? Ничего, только свою ставку. Зато если верно, обретаем все.

7. И даже атеист, современник Паскаля, вполне мог согласиться с тем, что (в случае несправедливого общества, где большинство придерживается удобной для всех веры в геенну огненную) идея, ложная или истинная, загробной жизни ничего кроме пользы принести не может. Но сегодня концепция адского пламени отметена даже богословами, не говоря о всех прочих. Преисподняя была бы справедливой только в мире, где все были бы в равной мере убеждены в ее существовании; только в мире, который допускал бы полную свободу воли — предполагал бы, другими словами, что все люди, как мужчины, так и женщины, биографически и биологически вполне друг другу подобны. Относительно того, в какой мере человек в своем поведении детерминирован внешними обстоятельствами, спорить можно, но что он детерминирован ими в немалой степени — неопровержимо.

8. Идея загробной жизни настойчиво преследует человека, потому что неравенство настойчиво его тиранит. И не только для неимущих, увечных, горемычных подзаборных псов истории привлекательна эта идея; она импонирует чувству справедливости, присущему всем честным людям, — причем зачастую параллельно с тем, что привлечение этой идеи для поддержания stаtиs qио в обществе, основанном на неравенстве, вызывает у них отторжение. Вера в загробную жизнь зиждется на том, что где-то есть система абсолютной справедливости и день абсолютного суда — есть критерий и есть срок, и каждому воздастся по заслугам.

9. Но по-настоящему человечество мечтает вовсе не о загробной жизни, а о торжестве справедливости здесь и сейчас, при котором необходимость в загробной жизни отпадет сама собой. Миф о загробной жизни был компенсирующей сказкой, психологическим клапаном, предохраняющим от разочарований реального существования.

10. Нам самим нужно добиться торжества справедливости в нашем мире; и чем больше мы утрачиваем веру в загробную жизнь и при этом почти ничего не делаем для исправления вопиющих проявлений неравенства в нашем мире, тем большей опасности мы себя подвергаем.

11. У нашего мира неважно сконструирован мотор. Пока в него подливали масло мифа о загробной жизни, он на протяжении многих веков исправно работал и не перегревался. Но теперь уровень масла упал до тревожной отметки. Вот почему уже недостаточно просто стоять на позициях агностицизма. Мы должны поставить на другую лошадь: жизнь у нас одна, и она кончается полным исчезновением и тела, и сознания.

12. И думать надо не о нашем личном проклятии или спасении в мире грядущем, а о наших ближних в мире нынешнем.

13. Вторая причина, по которой мы ненавидим смерть, заключается в том, что она почти всегда приходит слишком скоро. Мы заражены иллюзией, недалеко ушедшей от иллюзии желанности загробной жизни, будто мы были бы счастливее, если бы жили вечно. Животные желания всегда настоятельно требуют продолжения того, что их удовлетворяет. Всего две сотни лет назад человек, достигший сорокалетнего возраста, перешагивал рубеж средней продолжительности жизни, и вполне возможно, еще две сотни лет спустя столетние станут таким же обычным явлением, как ныне семидесятилетние. Но и столетние будут так же молить продлить им жизнь еще и еще.

14. Функция смерти — привносить в жизнь напряжение; и чем больше мы увеличиваем продолжительность и безопасность индивидуального существования, тем больше мы лишаем жизнь ее напряженности. Все, что доставляет нам удовольствие, окрашено легким, но жутковатым привкусом последней трапезы осужденного на казнь, — это как эхо интенсивности чувств поэта, который знает, что дни его сочтены, или молоденького солдата, которому не суждено вернуться из боя.

15. Каждое переживаемое нами удовольствие означает, что одним удовольствием стало меньше; каждый прожитый день — удар по наковальне календаря. И мы никак не желаем принять того, что радость этого дня и его мимолетность — вещи неразрывные. И если наше существование стоит того, чтобы его продолжать, так это потому, что его «стоимость» и его продолжительность — его качество и протяженность во времени — столь же нерасторжимы, как время и пространство в релятивистской математике.

16. Удовольствие есть плод смерти — не избавление от нее.

17. Если бы удалось доказать, что загробная жизнь существует, жизнь была бы непоправимо испорчена. Она потеряла бы всякий смысл; а самоубийство стало бы добродетелью. Единственный возможный рай — тот, в котором я не ведаю о том, что я уже существовал прежде.

18. В ХХ веке наблюдаются две тенденции; одна, уводящая по ложному пути, представляет собой попытку приручить смерть, притвориться, что смерть — это что-то вроде жизни; другая учит смотреть смерти в лицо. Укротители смерти верят в загробную жизнь; отсюда вся их тщательно разработанная система посмертных ритуалов. В своем отношении к смерти они эвфемистичны: «умереть» для них — «уйти», «отойти в лучший мир». Действительный же процесс смерти и распада у них под запретом. Люди такого сорта по своему ментальному устройству сродни древним египтянам.

19. «Уйти, отойти, перейти» — аналогия, ложная уже на визуальном уровне. Нам известно, что перемещающиеся предметы, в чем мы убеждаемся по многу раз на дню, существуют как до, так и после происшедшего на наших глазах перемещения; выходит, мы, вопреки логике и разуму, и жизнь трактуем как подобное перемещение в пространстве.

20. Смерть в нас и вне нас; подле нас — в каждой комнате, на каждой улице, в каждом поле и каждом лесу, в каждом автомобиле, в каждом самолете. Смерть — это то, чем мы не являемся в каждый момент, пока мы есть, а каждый момент, пока мы есть, это краткий миг, прежде чем брошенные на стол кости замрут в новой комбинации. Мы всегда играем в русскую рулетку.

21. Быть мертвым — это быть ничем, не-быть. Умирая, мы становимся частью «Бога». Наши останки, наши памятники, воспоминания, хранимые теми, кто нас пережил, — все это еще существует: не становится частью «Бога», а по-прежнему является частью процесса. Но эти останки — лишь окаменевшие следы, оставленные нашим бытием, а не само наше бытие. Все великие религии пытаются доказать, что смерть — ничто. За ней грядет жизнь новая. Но почему тогда только для человека? Или только для человека и животных? Почему и не для неодушевленных вещей тоже? И когда это началось — для человека? До «пекинского человека»[5] или уже после?

22. Пока одно общественное течение пыталось упрятать смерть подальше, прикрыть ее эвфемизмами, исключить само ее существование, другое выставляло смерть напоказ как главный номер в программе развлечений — возьмите сюжеты про убийства, войну и шпионов или те же вестерны. Но по мере того, как век наш стареет и дряхлеет, эти фиктивные смерти становятся только фиктивнее и, в сущности, выполняют функцию скрытого эвфемизма. Реальная смерть любимого котика гораздо глубже переживается ребенком, чем «смерти» телевизионных гангстеров, ковбоев и краснокожих индейцев.

23. Под смертью мы, что весьма характерно, понимаем исчезновение индивидов; и нас не утешают заверения, что материя не исчезает, просто с ней происходит определенная метаморфоза. Мы оплакиваем индивидуализирующую форму, а не обобщенное содержание. Но все, что мы видим, — это метафора смерти. Всякий предел, всякое измерение, всякий конец всякого пути — смерть. Даже смотреть — и то смерть: всегда есть точка, дальше которой мы видеть не можем, и там наше зрение умирает; всюду, где наступает предел наших возможностей, мы умираем.

24. Время — плоть и кровь смерти; смерть — не череп и не скелет, а часовой циферблат, солнце, летящее сквозь океан разреженного газа. Пока вы дочитали это предложение до конца, какая-то частица вас самого умерла.

25. Смерть и сама умирает. В каждый момент, который вы проживаете, она умирает. Смерть, где твое жало? где твоя победа?[6] Торжество над смертью утверждают живые, не мертвые.

26. Во всех странах, где уровень жизни не сводится к простому минимуму для ее поддержания, двадцатый век отмечен резким повышением интереса к жизненным удовольствиям. Дело не только в отмирании веры в загробную жизнь, но и в том, что смерть сегодня стала более реальной, более вероятной — теперь, когда есть водородная бомба.

27. Чем абсолютнее кажется смерть, тем подлиннее становится жизнь.

28. Все, что я знаю и люблю, может быть сожжено дотла за какой-то ничтожный час: Лондон, Нью-Йорк, Париж, Афины — все исчезнет в два счета. Я родился в 1926 году; но из-за того, что может сейчас произойти за десять секунд, с того года прошел не сорок один год — позади осталась целая неизмеримая эпоха, позади осталась наивность. Но я не сожалею об утраченной наивности. Я люблю жизнь не меньше, а больше.

29. Смерть вмещает меня в себе, как меня вмещает в себе моя кожа. Без нее я не то, что я есть. Смерть— не зловещий проем, к которому я приближаюсь; это мой путь к нему.

30. Поскольку я мужчина, смерть моя жена; и сейчас она обнажена, она прекрасна, она ждет, что обнажусь и я, что возлюблю ее. Это необходимость, это любовь, это бытие-для-другого, ничего больше. Я не могу уйти от этой ситуации, не могу и не желаю. Она хочет, чтобы я соединился с ней, — хочет не как убийца самцов паучиха, чтобы сожрать меня, но как любящая жена, чтобы мы сообща радовались нашей полной и взаимной симпатии, чтобы плодились и размножались. Благодаря ее воздействию на меня и моему на нее и происходит все хорошее в продолжение моего бытия. Она не проститутка, не любовница, которой я стыжусь и которую хочу поскорее забыть или притвориться время от времени, что ее не существует вовсе. Как и моя жена в реальной жизни, она одухотворяет любую важную для меня жизненную ситуацию, она целиком внутри моей жизни — не где-то за, не перед, не напротив. Я принимаю ее полностью, во всех смыслах этого слова, и я люблю и уважаю ее за то, что она для меня значит.

Иного не дано.

31. Одним из следствий нашего нового осознания смерти должен был стать и стал тревожный размах как национального, так и индивидуального эгоизма — какая-то лихорадочная погоня за удовольствиями, будь то товары или ощущения, пока всё не прикрылось раз и навсегда. История, без сомнения, отметит, что эта погоня и точно была наиболее поразительным явлением третьей четверти нашего столетия: ведь не экономические условия спровоцировали нынешнюю неутолимую жажду тратить и наслаждаться, невзирая на историческую ситуацию, а вдруг, во всей ее наготе открывшаяся взору смерть: именно в этом причина экономических условий, девизом которых стал лозунг «Мы завтра все умрем».

32. Такие понятия, как «общество изобилия» и «престижные расходы», — эвфемизмы, которые в контексте нашего страдающего от нищеты и изнывающего от голода мира служат для обозначения эгоизма.

33. В свое время меня учил плавать один тренер старой школы. Он провел с нами два занятия. На первом нам разрешили надеть спасательные жилеты, и он показал нам, как выполнять движения при плавании брассом; на втором занятии он забрал жилеты и столкнул нас в воду в глубокой части бассейна. Вот где находится нынешний человек. Его первый инстинктивный порыв — скорей повернуть назад к бортику, ухватиться за поручни; но ему надо — хочешь не хочешь — заставить себя оставить борт позади и плыть.

34. Неизбежное в конце концов небытие равно ожидает всех нас. Как только человечество это осознаёт, ему сразу подавай мир справедливый здесь и сейчас — другой его не устраивает. Пытаться же, вслед за некоторыми религиозными и политическими учениями, убеждать людей в том, что все происходящее в этом мире принципиально несущественно, поскольку присущие ему несправедливости будут все исправлены в следующем мире — в форме ли загробной жизни или некой политической утопии, — значит быть заодно с дьяволом. И немногим лучше молчаливо поддерживать эту убежденность, цепляясь за агностицизм.

35. Водитель грузовика, перевозящего взрывчатые материалы, ведет машину осторожнее, чем тот, у которого в кузове кирпичи; и водитель грузовика со взрывчаткой, если он не верит в жизнь после смерти, ведет машину осторожнее, чем тот, кто верит.

36. Убедите человека в том, что у него всего только эта жизнь, — и он будет относиться к ней так, как относится большинство из нас к дому, где мы живем. Вероятно, они, эти наши дома, не предел мечтаний — могли бы они быть побольше, покрасивее, поновее, постариннее, — но что же делать: это дом, в котором нам жить, и мы не жалеем сил, чтобы сделать его как можно более удобным для жизни. Я не временный арендатор, не случайный жилец в моей нынешней жизни. Вот он, мой дом, этот и только этот. Иного не дано.

Миф о душе.

37. Когда я был маленьким, моя корнуэльская бабушка говорила мне, что дочиста отмытые белые скорлупки каракатиц, которые иногда попадались мне в прибойном мусоре, — это души затонувших моряков; и если не такой, то какой-то другой конкретный образ, пришедший к нам из многовековых народных поверий, сидит где-то глубоко в каждом из нас, пусть даже умом мы понимаем то, что в конце концов я выяснил насчет этих самых скорлупок: что рано или поздно они желтеют и рассыпаются в прах.

38. Человеку приходится признать, что его тело не способно одолеть смерть. И вот он берет самую недоступную и загадочную его часть, головной мозг, и возглашает, что некоторые из его функций смерти неподвластны.

39. Нет такой мысли, восприятия, осознания восприятия, осознания осознания, которое нельзя было бы вывести из той или иной электрохимической реакции в мозге. «У меня бессмертная и нематериальная душа» — это мысль или, если угодно, утверждение; это, кроме того, регистрация активности определенных клеток, произведенная другими клетками.

40. Машина такой сложности, как человеческий мозг, конечно, должна породить и самосознание, и совесть, и «душу». Она должна получать удовольствие от собственного сложного устройства; она должна взрастить метафизические мифы о себе самой. Все, что есть, может быть сконструировано и, соответственно, разрушено: ничего магического, «сверхъестественного», «парапсихологического» тут нет.

41. Машины делаются из «мертвой» материи; мозг создается из «живой». Но граница между «живым» и «мертвым» размыта. Никто не может сконструировать машину, не уступающую по сложности мозгу, из «мертвой» материи; но отчасти сложность мозга (как доказывает невозможность воспроизвести его технически) в том и состоит, что это устройство сработано из «живой» материи. Наша неспособность соорудить механический, но и в полной мере человеческий мозг лишь демонстрирует нашу научную и техническую несостоятельность, но никак не действительную разницу между машиной и мозгом — между механическими функциями и мыслями с их якобы «духовной» природой.

42. После смерти остается механизм — остановленный, разлагающийся. Сознание — это зеркало, отражающее зеркало, отражающее зеркало; все, что попадает в эту комнату, может до бесконечности отражаться и снова отражаться уже в виде отражений отражений. Но если комната разрушена, в ней уже нет ни зеркал, ни отражений — ничего.

43. Миф об отделенности сознания отчасти произрастает из весьма вольного нашего обращения с местоимением «я». «Я» становится неким предметом — третьей вещью. Мы постоянно оказываемся в ситуациях, где чувствуем себя несостоятельными и где мы думаем либо: «Я не виноват, потому что я не такой, каким хотел бы быть, будь у меня выбор», либо: «Я виноват». Такие самоосуждения и самооправдания создают у нас иллюзию объективности, способности судить себя. И значит, мы изобретаем нечто, выносящее суждения, — отдельную от нас «душу». Но «душа» эта — не более чем способность наблюдать, запоминать и сравнивать, и еще создавать и хранить идеальные образцы поведения. Это механизм, а не спиритуальная эманация; человеческий мозг, а не Святой Дух.

44. Жизнь — та цена, которую мы платим за смерть, не наоборот. Чем хуже наша жизнь, тем больше мы платим; чем лучше, тем меньше. Эволюция — это накопление опыта, интеллекта, знаний, и это накопление порождает моменты прозрения, моменты, когда нам открываются цели более глубокие, точки приложения сил более истинные, результаты, более совпадающие с нашими намерениями. Мы сейчас стоим на пороге такого прозрения: нет жизни после смерти. Недалек тот день, когда для всех это будет так же очевидно, как очевидно для меня (сейчас, когда я сижу и пишу), что в соседней комнате никого нет. Верно и то, что я не могу с абсолютной точностью доказать, что там никого нет, пока я туда не войду; но все косвенные доказательства поддерживают меня в моей убежденности. Смерть — вечно пустая комната.

45. Великие взаимосвязанные мифы о загробной жизни и бессмертной душе своей цели послужили изрядно, втиснувшись между нами и реальностью. С их исчезновением все изменится — в том и смысл, чтобы все изменилось.

Изоляция.

46. Старые религии и философии служили своего рода прибежищами, благими для человека в мире, не слишком к нему благорасположенном, в силу его, человека, научно-технического невежества. Бойся взойти нас стороной, твердили они ему, ибо там, за Нами, ничего кроме скорби и ужаса.

47. За порогом холодно и неприютно, твердит мать; но в один прекрасный день ребенок все-таки переступает порог дома. Нынешний век — это все еще наш первый день за порогом, и нам очень одиноко; у нас прибавилось свободы и прибавилось одиночества.

48. Наши построенные на стереотипах и стереотипы плодящие общества вынуждают нас чувствовать себя все более одинокими. Они навязывают нам маски и отлучают от наших подлинных сущностей. Мы все живем в двух мирах: в старом, обжитом, антропоцентричном мире абсолютов и в суровом реальном мире относительностей. Эта последняя, относительная, реальность вселяет в нас ужас, изолирует и уничижает нас.

49. Неусыпная опека со стороны общества, возможно, парадоксальным образом только усиливает эту изолированность. Чем больше общество вмешивается и надзирает и играет роль доброго самаритянина, тем менее востребованным и более одиноким становится индивид с его потаенным «я».

50. Мы все больше и больше постигаем, как далеки мы от идеала, на который хотели бы походить. Все меньше и меньше мы верим в то, что человек может быть иным, чем он есть в силу своего рождения и окружающих условий. Чем больше наука обнажает нашу механическую природу, тем больше затравленный «свободный» человек, Робин Гуд, притаившийся в каждом из нас, прячется в лесные дебри индивидуального сознания.

51. Однако все эти одиночества — часть нашего взросления, нашей первой вылазки за знакомый порог в одиночку, часть нашей свободы. Ребенка от страха и одиночества в подобном случае оберегает воздвигнутый вокруг него ложно добренький и простенький мираж. Взрослея, он идет за порог — в одиночество и реальность, и там он уже сам строит для себя реальную защиту от одиночества — из любви, и дружбы, и своего неравнодушия к ближним.

52. И вновь индифферентный процесс бесконечности, как может показаться на первый взгляд, загоняет нас в угол. Но в угол мы загнаны исключительно нашей собственной глупостью и слабостью. Выход очевиден.

Тревоги.

53. Тревогой мы называем переживание, для каждого из нас очень личное, всеобщей необходимости случая. Все тревоги в определенном смысле — подхлестывающие стимулы. Слабый таких подхлестываний может в конце концов не вынести, но человечеству в целом без них не обойтись.

54. В счастливом мире все тревоги были бы игрой. Тревога — это нехватка чего-либо, вызывающая боль; игра — это нехватка чего-либо, вызывающая удовольствие. Вот два разных человека в идентичных обстоятельствах: то, что одним ощущается как тревога, для другого игра.

55. Тревога — это напряжения между полюсами: один полюс в реальной жизни, другой в той жизни, какую в нашем воображении нам хотелось бы вести.

56. Есть тревоги эзотерические, метафизические, а есть практические, повседневные. Есть тревоги фундаментальные, вселенские, а есть специфические, индивидуальные. Чем более восприимчивым становится человек, чем больше он сознает себя и принимает в расчет других, тем все более беспокойным он становится в его нынешнем, худо организованном мире.

57. Что же его тревожит?

Тревожит неведение: в чем смысл жизни.

Тревожит незнание будущего.

Тревожит смерть.

Тревожит опасение сделать неправильный выбор. К чему приведет меня такой выбор? А другой? И есть ли у меня выбор?

Тревожит инакость. Для меня все иное, включая по большей части и меня самого.

Тревожит ответственность.

Тревожит неспособность любить и помогать другим — родным, друзьям, родине, людям вообще. Это усугубляется нашей набирающей силу способностью принимать в расчет других.

Тревожит нелюбовь других.

Тревожит жизнь общественная (rеsриbliса) — социальная несправедливость, водородная бомба, голод, расизм, политика балансирования на грани, шовинизм, и прочая, и прочая.

Тревожит честолюбие. Такой ли я, каким хочу быть? Такой ли я, каким меня хотят видеть другие (начальники, родственники, друзья)?

Тревожит общественное положение. Сословие, происхождение, достаток, общественный статус.

Тревожат деньги. Обеспечены ли мои жизненные потребности? В иных ситуациях личная яхта и коллекция картин старых мастеров могут казаться настоятельной жизненной потребностью.

Тревожит время. Успею ли я сделать то, что мне хочется?

Тревожит секс.

Тревожит работа. Тем ли делом я занимаюсь? Так ли я делаю его, как следовало бы?

Тревожит здоровье.

58. Это как оказаться одному в офисе — десятки телефонов, и все звонят одновременно. Общие тревоги должны нас объединять. Мы все их испытываем. Но мы позволяем им разъединять нас, как если бы все граждане страны взялись защищать ее, забаррикадировавшись каждый в своем собственном доме.

Случай.

59. Относительно своей жизни я могу с уверенностью утверждать только, что рано или поздно я умру. С уверенностью утверждать что-либо еще относительно собственного будущего я не могу. Нам либо удается уцелеть (а до сих пор огромному большинству в человеческой истории уцелеть удавалось) — и, уцелев вопреки тому, что мы могли бы и не уцелеть, мы испытываем то, что называем счастьем; либо нам уцелеть не удается и мы об этом не знаем.

60. Случайность жизненно необходима для процесса эволюции. Некоторые ее следствия делают лично нас несчастными, поскольку случай по определению чужд уравнительности. Он безразличен к закону и справедливости в том смысле, какой мы вкладываем в эти термины.

61. Цель случайности — вынудить нас, как и всю прочую материю, развиваться, эволюционировать. Только развиваясь и совершенствуясь, мы можем в процессе, который сам и есть эволюция, продолжать выживать. Цель человеческой эволюции, таким образом, отдавать себе в этом отчет: чтобы продолжать существовать, нам надо эволюционировать. И то, что следует искоренить всякое не вызванное необходимостью неравенство — другими словами, ограничить случайное в человеческой сфере, — прямо отсюда вытекает. А значит, сетовать на судьбу, оттого что в общем и целом нам приходится жить, полагаясь на случай, так же нелепо, как оплакивать свои руки, потому что их могут отрубить, — или как не использовать все доступные меры предосторожности, чтобы их не лишиться.

Зависть.

62. Никогда прежде сведения относительно того, чем обладают те, кто богаче нас, и чем не обладают те, кто беднее, не были так широко распространены, как сейчас. Вот почему никогда прежде не были так распространены и зависть, то есть желание получить то, что имеют другие, и ревнивое недоброжелательство, то есть нежелание, чтобы другие получили то, что есть у тебя.

63. У каждого века есть свой мифический счастливый человек — наделенный мудростью, гениальностью, святостью, красотой и каким угодно еще редким достоинством, которым не могут похвастаться Многие. Счастливый человек двадцатого века — это человек при деньгах. Поскольку наша вера в загробную жизнь, когда всем воздастся по заслугам, рассыпалась гораздо быстрее, чем успела развиться наша способность творить воздаяния в жизни нынешней, решимость дотянуться до идеала стала поистине безудержной.

64. Мы можем быть от рождения сообразительными, красивыми, даже с задатками величия. Но деньги — это кое-что иное. Мы говорим: «Он родился богатым», но это как раз совершенно исключено. Возможно, он родился в богатой семье, у богатых родителей. Родиться можно умным и красивым, но только не богатым. Короче говоря, распределение денег, в отличие от распределения ума, красоты и прочих достойных зависти человеческих качеств, может быть подправлено. И здесь для зависти открывается обширное поле деятельности. Человеческая ситуация, с точки зрения Многих, и так вопиюще несправедлива, чтобы можно было проглотить еще и это, уж вовсе вопиющее, неравенство в распределении богатства. Как смеет сын папаши-миллионера быть «сынком миллионера»?

65. Вот три великих исторических неприятия:

а) неприятие ограничений в политической свободе;

б) неприятие иррациональных систем социальной кастовости;

в) неприятие вопиющего имущественного неравенства. Первое неприятие появилось на свет вместе с Французской революцией; второе сейчас в развитии; третье нарождается.

66. Свободное предпринимательство, как мы его понимаем, заключается в том, что человеку позволено стать настолько богатым, насколько ему хочется. Это не свободное предпринимательство, это свободное вампирство.

67. Великое уравнение двадцатого века состоит в том, что я = ты. Великая зависть двадцатого века: я меньше тебя.

68. Как и всё вообще, эта неотступная зависть, это страстное желание уравнять богатства мира, находит вполне утилитарное применение. Применение совершенно очевидное: она вынудит и уже вынуждает, в форме «холодной войны», наиболее богатые страны исторгать из себя свое богатство, как в буквальном смысле, так и в метафорическом.

69. Порок всякой утилитарности в том, что она несет в себе зерна вчерашнего дня. В теперешней зависти два главных изъяна. Первый — то, что она исходит из посылки, будто иметь деньги и быть счастливым суть синонимы. И это почти так — в капиталистическом обществе; но это не в природе вещей. Это всего-навсего в природе капиталистического общества; это исходный постулат, что богатство — единственный билет к счастью, постулат, который капиталистическое общество обязано поощрять, если хочет и дальше существовать, и который в конце концов и окажется тем, что приведет к глубочайшим переменам в обществах этого типа.

70. Капиталистическое общество ставит своих членов в такие условия, когда они и завидуют, и одновременно служат объектом зависти; но сама эта обусловленность — одна из форм движения; и движение, вырвавшись вовне капиталистического общества, приведет к иному, лучшему обществу. Я не повторяю вслед за Марксом, что капитализм содержит в себе ростки собственной гибели; я говорю, что он содержит в себе ростки своей собственной трансформации. И что давно пора бы ему начать их культивировать.

71. Второй изъян теперешней зависти в том, что она уравнительна; а всякое уравнительство ведет к стагнации. Нам необходимо уравнивание, но нам совсем не нужна стагнация. Этот аргумент, отталкивающийся от идеи застоя, стаза, — что неравенство есть резервуар эволюционной энергии, — один из главных козырей защитников неравенства, богатых. Глобальное имущественное неравенство (наше нынешнее состояние) явно неудовлетворительно; и относительное имущественное равенство (ситуация, к которой мы мучительно и неуклюже продвигаемся) чревато многими опасностями. Нам нужна какая-то иная ситуация.

72. Что есть эта зависть, эта кошмарная попытка костлявых пальцев бедных мира сего нашарить тот образ жизни, и знания, и богатство, которыми мы на протяжении многих веков усердно набивали закрома Запада? Это человечество. Человечество и есть эта зависть — желание, с одной стороны, удержать, с другой стороны, взять. Когда толпа неистовствует перед зданием посольства, когда бесстыдная ложь заполняет волны эфира, когда погрязшие в пороках богатые все больше коснеют в своем эгоизме, а одичалые, обезумевшие бедные доходят до грани отчаяния, когда одна раса питает ненависть к другой, когда тысячи разрозненных инцидентов, кажется, вот-вот вспыхнут огнем последнего противостояния человека с человеком, — складывается впечатление, что зависть эта поистине ужасна. Но я верю, а это тот случай, где изначально верить важнее, чем резонерствовать, что великое благоразумное ядро человечества сумеет разглядеть в этой зависти ее подлинную суть — могучую силу, способную сделать человечество более человечным, ситуацию, у которой может быть только одно решение — агветственность.

73. То, перед чем мы оказались сейчас, — это как пролив, или опасная тропа, или горный перевал, и чтобы одолеть этот путь, нам потребуется мужество и благоразумие. Мужество идти вперед не отступая; и благоразумие руководствоваться благоразумием — не страхом, не ревностью, не завистью, а благоразумием! Благоразумие должно быть нашим кормчим, нашим непреклонным (поскольку многое в пути придется бросить за борт) капитаном.

74. Мы сейчас там, где некогда стоял Колумб: стоял и глядел в открытое море.

III Немо.

1. Все перечисленные тревоги я возвожу к некоему главному источнику мучительных терзаний — немо.

2. Фрейд, руководствуясь не бесспорным, но удобным принципом, разделил человеческую психику, как Цезарь Галлию, на три части, или типа деятельности: суперэго, которое пытается контролировать или подавлять две другие части; эго — область осознанных желаний; и ид — темный хаос бессознательных сил. По Фрейду, исходная энергия, которая требует взаимодействия и объясняет функционирование всех трех частей психики, — это либидо, сексуальное желание, вызревающее в бессознательном или из него вырывающееся, утилизированное нашим эго и более или менее регулируемое нашим суперэго. Сегодня большинство психологов, признавая сексуальное желание важным компонентом стихийной энергии, которая направляет и стимулирует наше поведение, считает его все-таки одной из, но не единственной составляющей. Так, другим примитивным побуждением является потребность чувствовать себя в безопасности.

3. Но я убежден, что в психике каждого человека есть и четвертый элемент, который, воспользовавшись словом, подсказанным фрейдистской терминологией, я называю немо. Под этим я разумею не просто «никто», но и само пребывание никем, «никточность». Короче говоря, вслед за современными физиками, постулирующими антивещество, мы не можем не допускать вероятности существования в человеческой психике некоего антиэго. Это и есть немо.

4. Если это понятие не привлекло пока большого внимания психологов, причина, вероятнее всего, в том, что, в отличие от двух поистине примитивных побуждений — сексуального желания и потребности в безопасности (самосохранении), — этот компонент присущ человеку уже не с таких незапамятных времен. Желания получить сексуальное удовлетворение и обрести безопасность даже нельзя отнести к специфически человеческим: они присущи почти всей одушевленной материи. Тогда как немо — специфически человеческая психическая сила — функция цивилизации, общения, уникальной человеческой способности проводить сравнения и выдвигать гипотезы. Более того, это сила негативная. Ведь, в отличие от сексуального желания и чувства безопасности, она не притягивает нас, но отталкивает. Суперэго, эго и ид воспринимаются как нечто в общем и целом благотворное для нашего «я» и помогают сохранить как индивидуальность, так и вообще весь человеческий род. А немо — враг в собственном стане.

5. Все дело в том, что мы не только способны вообразить прямо противоположные состояния — как, скажем, не-существование сущего; мы способны вообразить бесчисленные промежуточные состояния. И наше немо до такой степени обретает власть над нашим поведением, что мы уверены: если бы не изъяны в нынешнем состоянии человека, общества, образования или экономического положения, мы могли бы быть тем, кем мы видим себя в своем воображении. Иными словами, немо растет в строгом соответствии с нашим ощущением и знанием общего и личного неравенства.

6. С некоторыми основополагающими аспектами немо ничего нельзя поделать — с ними приходится мириться. Мне никогда не стать историческим Шекспиром или исторической Клеопатрой; мне никогда не стать и неким современным их эквивалентом. Мне никогда не жить вечно… и так далее. Я могу сколько угодно воображать себя всем тем, чем я никогда не стану; ведь мне никогда не избавиться от физических и психологических недостатков, исправить которые не в моей власти — и не во власти науки. И хотя, с точки зрения логики, сетовать на неизбежность, называя ее неравенством, просто абсурдно, мы именно так в действительности и поступаем. Это и есть перманентное метафизическое ощущение немо в каждом из нас.

7. Немо — присущее человеку ощущение собственной тщетности и эфемерности; собственной относительности, сопоставимости: собственной, в сущности, ничтожности.

8. Мы все в проигрыше: все умрем.

9. Никто не хочет быть «никем». Все наши деяния отчасти и рассчитаны на то, чтобы заполнить или закамуфлировать ту пустоту, которую мы чувствуем в самой своей сердцевине.

10. Нам всем хочется, чтобы нас любили или ненавидели: это знак того, что нас запомнят, что мы не «не существовали». Вот почему многие, не способные вызывать любовь, вызывают ненависть. Тоже способ заставить о себе помнить.

11. Индивидуальное перед лицом целого: моя ничтожность перед лицом всего, что существовало, существует и будет существовать. Мы почти поголовно все карлики, и у нас типичные для карликов комплексы и особенности психологии — чувство неполноценности, компенсирующееся хитростью и злобой.

12. У нас разные представления о том, что в сумме делает человека «кем-то»; однако некоторые общепризнанные требования перечислить все-таки можно. Необходимо, чтобы мое имя стало известным; я должен обладать властью — физической, общественной, интеллектуальной, художественной, политической… но властью! Я должен оставить после себя памятники, должен остаться в памяти. Пусть мною восхищаются, пусть мне завидуют, пусть меня ненавидят, боятся, вожделеют. Короче говоря, я не должен кончаться, должен продолжаться — за пределы тела и телесной жизни.

13. Вера в загробную жизнь — это в каком-то смысле страусиная уловка: попытка обвести немо вокруг пальца.

14. Новый рай подразумевает вхождение после смерти в тот мир незабвенных мертвецов, куда продолжают наведываться живущие. В старый рай пропуском служили праведные поступки и божья благодать; в новый же рай пропуском служат просто поступки, праведные ли, неправедные, неважно, лишь бы о них помнили. В новом раю избранные — это знаменитости: те, кто сумел прославиться, самые выдающиеся в своем роде, а что это за род, никакой роли не играет.

15. В принципе есть два способа одержать верх над немо: путь конформизма и путь конфликта. Если я приспосабливаюсь к обществу, в котором живу, я неизбежно пользуюсь общепринятыми символами успеха, или статуса, стремясь доказать, что я кто-то. Одни униформы подтверждают, что я достиг успеха; другие скрывают мое поражение. Одна из самых притягательных сторон униформы в том, что человек благодаря ей оказывается в ситуации, когда вина за неудачу всегда может быть частично возложена на всю группу. Униформа уравнивает всех, кто ее носит. Они сообща терпят поражение, а в случае успеха они все к нему причастны.

16. Я могу противостоять моему немо, идя ему наперекор: вырабатывая для себя свой собственный особый стиль жизни. Я строю себя как сложную уникальную реrsоnа, я презираю толпу. Я богемный человек, денди, аутсайдер, хиппи.

17. Искусство последних лет слишком часто оказывалось обусловленным настоятельными требованиями немо. Какие отчаянные поиски уникального, неповторимого стиля — и как часто поиски эти ведутся в ущерб содержанию! Гений, конечно, способен убедительно решить обе задачи сразу; но множество умеренно одаренных современных художников пали жертвой своей собственной «торговой марки». Этим и объясняется невероятное изобилие стилей и техник в нашем столетии — и столь красноречивое соединение экзотичного способа подачи и тематической банальности. В былые времена художники устремлялись к центру; теперь они отлетают к периферии. Результат: наше новейшее рококо.

18. Это можно было бы назвать положительным порочным влиянием, которое оказывает на искусство немо; но есть ведь и отрицательное порочное влияние. Целые джунгли пастиша разрастаются вокруг всего, что считается подлинным «творчеством» (будь то какой-нибудь художник или какое-нибудь произведение) — подлинным, то есть убивающим немо.

19. Все романтическое и постромантическое искусство насквозь пронизано страхом перед немо — безоглядным бегством индивида прочь от всего, что угрожает его индивидуальности. Умиротворенность классических статуй, классической архитектуры, классической поэзии хотя и дышит благородным достоинством, но кажется бесконечно отрешенной; и гам, где оно не отмечено вдохновением гения, классическое искусство кажется нам теперь пресно-пустым и удручающе обезличенным.

20. С другой стороны, еще никогда прежде великое искусство не было столь доступно столь многим- Шедевры куда ни глянь. Чем более ничтожными мы себя ощущаем, тем менее способны мы к творчеству. Вот почему мы пытаемся выкарабкаться с помощью бесплодных новых стилей, бесплодных новых веяний: словно насмерть перепуганные дети в горящем доме, мы очертя голову кидаемся в первую попавшуюся дверь.

21. Мы живем в эпоху недолговечных товаров. Большинство из нас так или иначе связаны с производством таких товаров. Мало кто теперь производит вещи, способные прослужить хотя бы лет пять, не говоря о том, чтобы пережить нас самих. Мы — звено в цепи. Мы жертвы тирании немо.

22. С ростом населения люди, которым, как нам представляется, удалось одержать верх над немо, завораживают нас все больше, — причем вне всякой зависимости от их человеческих достоинств.

23. Ли Харви Освальд убил президента Кеннеди, чтобы разделаться со своим действительным врагом — собственным немо. Он отнюдь не был невосприимчив к реальной действительности: он, напротив, обладал к ней сверхчувствительностью. На убийство его толкнула тлетворная несправедливость конкретного общества, в котором он жил, и всего процесса в целом. Из раза в раз террористы-анархисты девятнадцатого века упрямо отстаивали этот принцип: они делали то, что делали, чтобы приравнять себя к жертвам своих покушений. Один из них так прямо и сказал: «Меня будут помнить, покуда будут помнить его».

24. По этой же самой причине немцы позволили Гитлеру подчинить себе их жизни. Подобно индивидам, нации и страны могут утратить ощущение своей значимости, своего предназначения. Великий диктатор играет роль униформы: для всех, кого он попирает, он создает иллюзию, что немо повержен.

25. На более безобидном уровне мы наблюдаем то же самое в массовом преклонении перед знаменитыми и преуспевающими — кинозвездой, «именем», «знаменитостью»; в популярности журнала, напичканного сплетнями из жизни известных людей, в культе кумира, чьи растиражированные портреты украшают жилища, в тяге к дешевой книжонке-биографии, в женских журналах, пропагандирующих модные замашки и образ жизни. Мы наблюдаем это в том внимании, которым щедро награждается любая внешне эффектная посредственность, любой успех-однодневка. Не только ведь сам Голливуд именует все, что он ни производит, «выдающимся» — публике тоже необходимо это дутое величие.

26. Немо сильнее всего проявляется у самых развитых и образованных и слабее всего — у самых примитивных и невежественных. И значит, сила его будет возрастать не только с ростом общего уровня образования, но и с ростом населения на планете. По мере того как времени для досуга будет все больше, а информация станет доступнее, возрастут к тому же еще скука и зависть. И тут в силу вступают страшные цепные реакции: чем больше индивидов, тем меньше индивидуальности ощущает в себе каждый из них; чем яснее они видят несправедливость и неравенство, тем они, похоже, беспомощнее перед их лицом; чем больше они знают, тем больше они хотят, чтобы знали их; и чем больше они хотят, чтобы их знали, тем менее вероятно, что их желание сбудется.

27. И поскольку все труднее становится одолеть немо, переключая внимание на явления внешнего мира, мы все больше поворачиваемся к камерному личному миру, в котором мы живем, — к друзьям, родственникам, соседям, коллегам. Удастся нам победить немо хотя бы здесь — это уже что-то; вот откуда берется нынешняя одержимость потреблением напоказ, стремлением ни в чем не отстать от Джонса или Смита, постоянным доказыванием нашего превосходства, пусть даже на самом абсурдном и ничтожном уровне — в умении управляться с клюшкой для гольфа, в приготовлении итальянских блюд, в разведении роз. Отсюда наше маниакальное пристрастие к азартной игре во всех ее видах и формах и даже наша чрезмерная защищенность на вещах, которые сами по себе прекрасны и замечательны, — как, например, более высокая оплата труда или более здоровое и образованное подрастающее поколение.

28. Но самое типичное убежище, где человек пытается укрыться от немо, — это брак, семья, дом. Дети, затерянная в будущем капля твоей крови, — вот подлинное страхование жизни. Но и в этой ситуации немо норовит все испортить. Оно может заставить индивида исполнять дома такую роль, которую он или она на публике играть не в состоянии — разве только в своих фантазиях. Рожденный с задатками диктатора становится деспотом у себя в доме — и таким останется в памяти, в пределах вот этой комнаты. Немо может заставить родителей стать тиранами, а мужа или жену толкнуть к неверности. Самая проторенная дорожка, по которой люди бегут от немо, ведет в запретную постель.

29. Обычные мужчина и женщина живут в удушающем смоге навязанных обществом мнений. Они утрачивают всякую независимость суждений и всякую свободу действия. Чем дальше, тем больше они воспринимают себя некими узкоспециальными функциями, винтиками, у которых нет ни потребности, ни права претендовать на что-то еще, кроме выполнения отведенной им роли в экономической машине — структуре общества. Гражданское чувство попросту атрофируется. Пусть с преступностью борется полиция, это их дело, а не ваше и не мое; пусть отстаивают свои права обделенные, это их дело — не ваше и не мое; пусть городским управлением занимается глава муниципалитета, это же его забота — не ваша и не моя. Вот и получается, что городское население все прибывает, а настоящих граждан в городах становится все меньше. То, что некогда началось в пригородах, доползло уже до самого сердца города.

Немо политическое.

30. Атрофия гражданского чувства — одно из самых поразительных социальных явлений нашего столетия. Человек — существо политическое; и атрофия эта вызвана тем, что, каких бы успехов в отношении немо мы ни добивались на других поприщах, в политической машине все мы едва ли больше, чем жалкие шестеренки.

31. У нас нет ровным счетом никакой политической власти. Такое положение дел не ново, но осознали мы его на глубоком, почти экзистенциальном уровне только теперь.

32. В мире, какой он есть, демократия — право любого психически здорового взрослого свободно отдавать свой голос за свободно избираемого кандидата от свободно созданной партии со свободно разработанной программой — лучшая из возможных систем. Лучшая не потому, что непременно обеспечивает лучший режим, но потому, что предоставляет наибольшую свободу выбора существам, чья наиболее насущная потребность и состоит в свободе выбора. Ни один электорат, будь у него право выбора, не выберет единогласно один и тот же политический курс. Эта ключевая политическая реальность, основанная на том, что нигде во всем мире нет экономического равенства, означает, что всякий режим, полагающий правильный выбор политического курса чем-то настолько очевидным, что электорату незачем и попросту вредно давать возможность голосовать за какой-то иной курс, — такой режим представляет опасность как национальную, так и международную; это верно даже в том случае, когда режим безусловно прав в своем выборе курса. Это опасность национальная — главным образом потому, что это опасность также международная.

33. Платонова республика могла сколько угодно предписывать своим гражданам гуманность и благородство помыслов, но самый факт предписания того, что могло бы стать свободным волеизъявлением со стороны тех, кому дана была бы возможность свободно изъявлять свою волю, мгновенно создает напряженность, которая сводит на нет всякую теоретическую правильность предписанных мер. Я могу утыкать искусственными цветами хоть все дерево, никак не желающее зацвести, — либо я могу создать условия, при которых дерево, по всей вероятности, даст цвет естественным образом. Возможно, ждать настоящих цветков мне придется несколько дольше, но только эти цветки и будут настоящими.

34. Демократия старается предоставить выбор как можно большему числу людей, и в этом ее спасительная добродетель; но чем шире предоставляется избирательное право и чем больше численность населения, тем разительнее проступает ирония.

35. Действуют десятки — миллионы же прозябают в бессилии и бездействии.

36. Когда у каждого есть право голоса — это общая гарантия некой свободы; но само по себе это ровным счетом ничего не значит. Мой голос ни на что не влияет, ничего не решает. Голосую я или нет — абсолютно несущественно.

37. Я голосую, потому что не голосовать — значит демонстрировать отказ от самого принципа права голоса; но не потому, что участие в голосовании хотя бы в малой степени избавляет меня от ощущения, что я просто пешка — пешка, которая становится все меньше и меньше по мере того, как растет электорат.

38. Политически подкованный пятидесятилетний мужчина у избирательной урны выступает на равных с девчонкой-продавщицей, выпорхнувшей из школы лет в пятнадцать и разбирающейся в реальных проблемах, вынесенных на голосование, не больше, чем говорящий попка. Они и должны, во имя демократии, выступать у избирательной урны на равных; и подкованный пятидесятилетний господин, скорее всего, сам же первый это подтвердит. И все же есть в этой ситуации какая-то беспощадность, ирония и даже абсурдность. Интеллигентный человек все-таки не то же самое, что полный невежда; однако избирательная урна утверждает обратное.

39. Тривиальный результат этого необходимого и безжалостного равенства: у меня нет реальной возможности влиять на то, как управляют обществом и страной, в которой я живу; я исполню для них то, что меня по закону вынуждают исполнить; но вся остальная моя энергия и потенциал будут направлены в русло личных интересов. Это ощущение тотального не-участия, ощущение, что ты пешка в руках Шахматистов — правителей и министров, — находит как бы параллельное отражение в ситуации космической; и наше видение этой ситуации окрашивается в мрачные тона видения нашего не-участия в управлении нашей собственной страной.

40. Мой голос — жалкий клочок бумаги, брошенный в большую реку; и моя жизнь кажется каким-то жалким атомом, затерянным в нескончаемом потоке. И вот уже обида становится прагматичной, эгоцентризм логичным, а проявление политического чувства посредством противозаконных и опасных методов — анархии, бунта, подрывной деятельности — неотвратимым.

41. Есть только один практический способ уменьшить этот «пешечный комплекс» — присовокупив к обычному определению демократии (право всех взрослых граждан свободно отдавать свой голос) уточнение «и делать это так часто, как только возможно в разумных пределах». Мы сегодня, безусловно, в состоянии решить все технические и социальные сложности, которые могут возникнуть в связи с более частым проведением всеобщего голосования по проблемам общенационального значения; и в большинстве западных стран мы можем, или могли бы, обеспечить необходимые меры для свободной прессы и непредвзятой службы информации вкупе с достаточно высоким уровнем образования, позволяющим эту информацию усваивать и оценивать.

42. Единственная группа людей, которая наверняка воспротивилась бы этой идее, — сами политики, хотя они и уделяют все более пристальное внимание тому, что по сути является формой неофициального (и подверженного манипулированию и потому опасного) плебисцита: опросам общественного мнения. Их аргументы давно и хорошо известны: переменчивая и эмоциональная природа общественного мнения, невозможность управлять государством, если нарушается принцип политической преемственности, необходимость держать в тайне определенные факторы, сказывающиеся на принятии решений, и так далее. Но власть предержащие не бывают абсолютно свободны от личной заинтересованности в том, чтобы свою власть удержать. Как бы резко ни расходились они с оппонентами по вопросам стратегии и тактики, и те и другие сходятся во взглядах на правила политической игры: тот, кто одержал верх, будет, само собой разумеется, держаться за власть руками и зубами.

43. Публика — что женщина до эмансипации. Если раньше женщина была переменчива и эмоциональна в своих решениях, то происходило это потому, что ей никогда прежде не позволяли быть иной — иной ее просто не мыслили, иной она не могла быть уже в силу существовавших условий; тогда сложилась опасная для общества ситуация — и сейчас ситуация не менее опасна из-за нынешнего тотального не-участия подавляющего большинства взрослого населения в управлении страной.

44. Система, основанная на более частом голосовании, не облегчит заметно индивидуальной проблемы, которая сводится, собственно, к цифровой величине. Один-единственный голос ничего не значит, и так и должно быть, всегда. Но это первый шаг к ситуации меньшей изолированности. А до тех пор нам суждено оставаться все теми же бессильными миллионами.

Необходимость немо.

45. И тем не менее немо, как и случайность, как индифферентность процесса к индивиду, для человека жизненно необходимо. Это внутреннее следствие знания, что человеческое существование характеризуется неравенством. Это одновременно и пассивный ужас перед этим обстоятельством, и активный источник энергии для его исправления.

46. Немо — эволюционная сила, такая же необходимая, как и эго. Эго — уверенность: что я есть; немо — потенциальная возможность: что я не есть. Но вместо того, чтобы использовать немо в своих целях, как мы использовали бы любую другую силу, мы пасуем перед ним, испытываем страх — совсем как первобытный человек перед молнией. Мы с воплями бежим прочь от таинственного призрака, поселившегося в самом центре нашего обиталища, хотя на самом деле весь ужас не в нем самом, а в нашем ужасе перед ним.

IV. Относительность компенсации.

1. Если мы позволим себе оказаться в тисках между нашим воображением и нашей реальностью — между тем лучшим миром, о котором мы грезим, и тем худшим, в котором живем, — мы, вероятно, сочтем наше состояние весьма и весьма неудовлетворительным; а один из привычных для нас способов компенсации — глядеть сверху вниз на все так называемые «низшие» формы жизни, по сравнению с которыми мы полагаем себя куда как счастливее. Наш человеческий мир может показаться, пожалуй, жестоким и недолговечным; но, по крайней мере, в остальной природе дела обстоят еще хуже. Такое утешение при ближайшем рассмотрении рассыпается в прах, поскольку становится ясно, что нашему взору открывается отнюдь не вселенная, где по воле случая кому-то дарованы большие или меньшие привилегии и где человек стоит на верхней ступеньке лестницы удачи, но вселенная, где — за одним-единственным исключением — царит таинственное равновесие и равенство всех форм живой материи. Я называю это равенство в существовании относительной компенсацией.

2. Можно вывести следующее определение: Относительность компенсации заключается в том, что позволяет на любом этапе эволюции любому наделенному чувствами существу получать при сравнительно нормальных условиях такое же сравнительное удовольствие от существования, какое получают все прочие наделенные чувствами существа одной с ним или любой другой эпохи. Два фактора обеспечивают это равенство среди всех наделенных чувствами форм жизни — независимо от того, относятся они к прошлому или настоящему, простые они или сложные и какова протяженность их жизни — один час или несколько десятков лет. Первый — это то, что все они способны чувствовать удовольствие и боль; второй — то, что ни одна из форм не способна сопоставлять свой собственный опыт удовольствия и боли с опытом любого другого существа. Единственное исключение из этого счастливого неведения — человек.

3. Но если человек и составляет исключение, то только по отношению к прошедшим или будущим эпохам. Представление, будто бы в эволюции есть какие-то «совершенные» и «несовершенные» этапы, с точки зрения удовольствия, получаемого от существования, — не более чем мираж. Безосновательно утверждать, что в общем и целом человечество нашей с вами эпохи счастливее или несчастливее, чем человечество любой другой или некой другой эпохи, прошедшей или будущей. У нас нет способов оценить уровень удовольствия от существования, который был или будет доступен в иные эпохи; и нет сомнений в том, что какие-то источники удовольствия и способы чувствования, как и какие-то биологические виды, могут исчезнуть навсегда. А раз так, всякие попытки рассчитать абсолютную специфическую компенсацию заведомо несостоятельны.

4. Наш мир может, допустим, показаться более безопасным, зато другой — более увлекательным. Наш мир может показаться более сведущим, а другой — полным тайн. В нашей эпохе нет ни одного очевидного специфического преимущества, которое нельзя было бы уравновесить каким-либо иным специфическим преимуществом другой эпохи.

5. Все формы жизни располагаются параллельно в каждый конкретный момент времени. На шкале счастья эволюция имеет горизонтальную, а не вертикальную протяженность.

6. Все собаки в прошлом, настоящем и будущем счастливы одинаково. Нам, людям, совершенно ясно, что это не так; но ни одна собака об этом не знает. Выходит, человек отлучен от современной ему относительности компенсации наличием у него сознания. Гигантская цена познания — это способность к воображению и, как следствие, способность проводить сравнение. «Золотой» век — эпоха до появления способности сравнивать; и если сады Эдема и изгнание из рая имели место, они должны приходиться, соответственно, на то время, когда человек еще не умел сравнивать и когда он этому научился: вот что случилось между Бытием 3:6 и Бытием 3:7.

7. Всякий человек как объект зависти возбуждает сомнения двоякого рода. Так ли он счастлив в своих обстоятельствах, как мне подсказывает мое воображение? Был бы я так же счастлив в его обстоятельствах, как мне представляется? Такие сомнения должны были бы ослабить последствия неравенства. Но капиталистическое представление, что условия счастья для всех одинаковы, склоняет и в первом и во втором случае сомнения отмести.

8. Миллионер покупает роскошную яхту; служащий покупает новую машину; рабочий покупает новую удочку; бродяга раздобывает себе пару крепких башмаков. В капиталистическом обществе считается аксиомой, что бродяга завидует рабочему, тот — служащему, а этот — миллионеру. Сторонникам общества такого типа очень повезло, что нам неведомы ни разнообразные градации удовольствия, ни место каждого из нас по отношению к ним. Но человек еще цепляется за давнюю память о животной относительности компенсации. И хотя мы — если говорить об индивидуально ощущаемом нами удовольствии, — возможно, не так далеко ушли от нее, как нам внушают в обществе, где царит культ денег, путь все-таки пройден немалый.

9. Человечество, хоть оно и отлучено от относительности компенсации развитием сознания и воображения, обладает, в силу этого же самого развития, способностью восстановить эту компенсацию сознательно и рационально на современном уровне. Для нас отсутствие относительности компенсации, то самое хорошо всем известное неравенство, и есть первопричина прогресса. Нам позволено видеть, что мы получаем компенсацию не на равных — далеко не на равных. Но мы единственный организм, которому дано знать, с этим знанием уживаться и находить нужное решение.

10. У животных нет того, что даровано нам, но мы утратили то, что по-прежнему есть у них. И любить их нам следует не за те качества, которые роднят их с человеком, а за их неискушенность. С ними мы все еще пребываем в райском саду; а сами с собой мы что ни день переживаем изгнание из рая.

11. Посмотрите, как существуют все формы нечеловеческой, животной жизни — словно бригада строителей в кромешной тьме, когда никто не способен разглядеть ни свою работу, ни работу своих товарищей. Нам же дарован свет, позволяющий видеть; и мы тотчас увидели, что кое у кого работа легче и приятнее, чем у других, — и началась долгая эпоха зависти. Но теперь мало-помалу мы постигаем, должны постичь, что мы все заслуживаем, даже если и не получаем, доступа к равному счастью. Глубинный смысл нашей ситуации совершенно ясен: мы должны создать такое же равенство при новом свете, какое было нам дано в прежней тьме.

12. У нас нет гарантии, что человечество — не какой-то сбой в эволюции, не обреченная на вымирание побочная линия. Возможно, мы, самое большее, всего-навсего эксперимент, одно из вероятных направлений в общем процессе. Сознание наделило нас способностью не только сохранять, но и уничтожать себя. Именно это со всей очевидностью показывает, что принадлежность к человеческому роду — не привилегия, а несообразность для всего сущего, кроме самого человеческого рода.

Счастье и зависть.

13. «Количество» неравенства в нашей личной и общественной жизни мы измеряем, ориентируясь на шнятия счастья и зависти. Эти два состояния руководят нашим поведением, и след их уходит в незапамятные времена, в самые примитивные формы жизни. Счастье значит обладание средствами выживания — «территорией», «укрытием», партнером, пищей, эффективными средствами защиты от хищников и паразитов и так далее; зависть значит отсутствие всего этого. Коротко говоря, счастье — это безопасность, но безопасность, определяемая опытом ее отсутствия, то есть пассивной завистью.

14. Счастье, в сущности, есть желание продлить жизнь точно такой, какая она есть; зависть — желание изменить ее. Таким образом, с точки зрения эволюции, счастье — главное, что препятствует прогрессу, а зависть — главное, что его питает. В то же время счастье — своего рода доказательство того, что стоило выживать до настоящего момента, точно так же, как зависть — своего рода намерение выжить начиная с настоящего момента. Оба состояния для эволюции необходимы. Одно — это отдел пропаганды, рекламирующий прошлые и настоящие достижения правительства, а другое — постоянно действующий комитет по критике.

15. По определению Платона, справедливо такое общество, в котором каждый счастлив быть тем, кто он есть; иными словами, это общество без зависти. В наших же несправедливых обществах всякое политическое и социальное противостояние происходит между партией счастья и партией зависти; и все наши сегодняшние беды идут от нашей неспособности воспринимать эти две партии иначе, как взаиморазрушающие противоположности, для которых немыслима иная позиция, кроме откровенно агрессивной.

16. Счастье по сути своей антисоциально. Оно всегда подразумевает некое сравнение, некое знание, что и другие могли бы наслаждаться, но не наслаждаются тем конкретным счастьем, которым наслаждаемся мы. Это справедливо в отношении как счастья частного, так и общественного. Зрители в театре, болельщики на стадионе, даже целая нация счастливы, потому что кроме них есть другие — те, кто не присутствует и не разделяет этого счастья.

17. Счастье — это то, что происходит со мной, и счастье даже беднейшего из бедных уникально; ему можно только позавидовать. Оно его и только его и ничьим больше быть не может. Мы все Робинзоны Крузо: никто не знает наше счастье — и несчастье — так, как знаем его мы.

18. Следовательно, в самой природе счастья создавать мир неравенства. Источник счастья, равно доступный всем, становится чем-то вроде доступной женщины; и обладание все менее и менее способно принести счастье. С настойчивой повторяемостью мы видим после очередной революции парадоксальную метаморфозу — превращение элиты революции в новый привилегированный класс, привилегированный прежде всего в смысле доступа, который они же сами себе даровали, к удовольствиям, недоступным для многих; и хотя в этом, вероятно, можно усмотреть какой-то элемент подражательства, такие элиты по сути своей — жертвы исконной человеческой потребности в счастье и его, счастья, антисоциальной природы.

19. Завистники выводят весьма характерный ложный силлогизм: счастье — спутник привилегированности, привилегии — зло, следовательно, счастье — зло. Отсюда проистекает пуританство, столь типичное для начальных этапов многих революций, и заведомо обреченные попытки многих и многих левацких теоретиков обнаружить новые источники счастья, скажем, в труде, общественном самопожертвовании и благе государства. Эти попытки обречены вовсе не потому, что подобные вещи не могут принести счастья, а потому что каждому предписывается черпать счастье из одних и тех же источников. Государственное, или идеологическое, или еще какое-либо навязываемое всем и каждому счастье — это терминологический нонсенс.

20. Такое навязываемое счастье (чистая пародия на право человека выбирать то, что сделает его счастливым) тоталитарно по своей сути: это зависть в ее извращенной форме, образующая порочный круг зависти, разрушающей счастье, разрушающее зависть… и так пока человечество не попадет в такую же жестокую зависимость от заданных условий, как подопытные животные в стенах научной лаборатории.

21. Истина в том, что обе партии правы: партия зависти, провозглашая, что общество обязано обеспечить равный для всех доступ к главным источникам счастья — более справедливые экономические условия и все остальное, и партия счастья, утверждая, что общество обязано предоставить индивиду максимум свободы в выборе таких источников. Ни капитализм, ни коммунизм не приспособлены совмещать в себе обе эти истины, то есть сформировать общество, которое обеспечило бы равный доступ ко всем источникам счастья.

22. Обе крайние политические доктрины пришли к осознанию того, что зависть создает условия для более легкого манипулирования Многими. Правые находят в ней оправдание репрессиям, цензуре и деспотии; левые — революциям и подрывной антиправительственной деятельности. Разбушевавшаяся толпа — это оправдание военной диктатуры, и наоборот.

23. Зло не в личном счастье, а в особой личной привилегии, порожденной несправедливой социальной привилегией. Величайший порок капитализма даже не в том, что при капитализме у нас нет одинакового доступа к источникам счастья, а в том, что при этом создается мир, в котором главным источником счастья становится именно доступ к нему. Предметом зависти служат не просто яблоки в саду для тех, кому вход туда заказан; еще больше обделенные завидуют самому праву беспрепятственно входить в сад. Они жаждут стать членами эксклюзивного клуба именно потому, что он эксклюзивный, а не потому, что их так уж привлекают предоставляемые им блага.

24. Тем не менее в лучших своих проявлениях капиталистические общества, хотя они и уродуют подлинную природу счастья, привязывая его к экономическим условиям, отстаивают правильную концепцию счастья; точно так же, как коммунистические общества, в лучших своих проявлениях, отстаивают правильную концепцию зависти. Великое благо капиталистической системы в том, что она допускает свободу в поисках счастья, и это согласуется с основополагающей потребностью человека; а великое благо коммунистической системы в том, что она может позволить зависти выражать себя такими средствами, которые не ведут к окончательному разрушению. Она вынуждает богатых делиться тем, что было бы уничтожено, если бы богатые были полностью истреблены; даже в самых легковесных и эгоистичных кастах и культурах есть один положительный элемент — право быть нерегламентированно счастливым.

25. Перед нами стоит задача воссоздать относительность компенсации, имевшую место в нашем до-сознательном прошлом; взять то благое, что есть как в зависти, так и в счастье: из первой убрать разрушительную агрессивность, из второго — разрушительный эгоизм, и после заставить их взаимодействовать. И самое главное, делать это нужно с опорой на науку, разум и милосердие, а не на эмоции, кровь и шантаж.

V. Правое дело.

1. Остается еще одна, крайне насущная проблема, неразрешенность которой порождает неудовлетворенность нынешним состоянием человека. Речь о свободе воли.

2. Тут мы попадаем в еще одну Ситуацию Пари — то есть сталкиваемся с проблемой, которую не можем и никогда не сможем разрешить, но относительно которой нам необходимо прийти к какому-то умозаключению. Я должен поставить либо на то, что никакой свободы воли у меня нет и действия мои — не мои собственные действия, какими бы свободными и продиктованными моей собственной волей они ни казались, либо на то, что я обладаю некоторой свободой или в состоянии ее достичь. И я могу пойти третьим путем — вовсе не заключать пари и остаться агностиком.

3. Во многих отношениях ставки на этих бегах делать легче, чем в случае, когда нужно выбрать между вмешивающимся и невмешивающимся богом или загробной жизнью и полным исчезновением. Большинство религий и кодексов правосудия исходят из полной свободы воли, чтобы обеспечить эффективность своих этических и карательных систем; и это более простительно (хотя столь же бездоказательно с точки зрения наглядной демонстрации), чем детерминистское низведение всего поведения человека до простой механики. «Почтальон стал жертвой наводнения» и «Почтальон стал жертвой вооруженного нападения», возможно, принадлежат к одной и той же категории событий, с точки зрения эволюции, но не с точки зрения человеческого общества, для которого значение их принципиально различно. Вероятно, можно допустить, что у конкретного убийцы не было свободы выбора; но это не значит допустить, что вообще у всех в подобной ситуации не было бы выбора. Можно спорить о том, в какой мере обладает свободой воли тот или другой индивид; но отказывать в ней всему человечеству в целом значит замахнуться на глобальный вопрос, почему мы все не вооруженные бандиты — и почему мы способны делать выбор, не преследующий наших своекорыстных интересов.

4. В конце концов может выясниться, что мы не обладаем — в определенном эволюционном или биологическом смысле — никакой свободой воли. А все наши «свободные» выборы окажутся производными от некой обусловленности, управлять которой не в нашей власти. Даже если бы мы могли добиться обратного — абсолютной свободы воли, — мы все равно скованы определенными рамками, поскольку чтобы быть полностью свободными, нам требуется абсолютно свободное поле выбора и еще свобода делать там свой выбор, на деле же мы ограничены тем или иным образом действия, который для нас доступен, приемлем и осуществим. Я не могу выбирать, быть или не быть мне женщиной, раз я рожден мужчиной, и так далее. И тем не менее факт остается фактом: все мы сталкиваемся с ситуациями, когда мы чувствуем (и что еще важнее, то же чувствует даже сторонний наблюдатель), что мы делаем свободный выбор. Мы, очень может статься — и даже почти наверняка, — просто машины; но машины настолько сложные, что развили в себе относительную свободу выбора. Мы заточены в тюремную камеру, довольно, однако, просторную, а если нет, со временем можно сделать ее просторнее; и в ее стенах мы можем стать относительно свободными.

5. Возможны ситуации и смыслы, которые идут вразрез с евклидовой геометрией; но для обычных целей вполне довольно того, что она кажется приемлемой и что в обычных ситуациях она «работает».

6. Шахматы допускают свободу перемещений фигур в соответствии с установленными правилами и предписанными ходами. Разве из-за того, что шахматист не может ходить абсолютно так, как ему заблагорассудится, а вынужден подчиниться правилам и логике конкретной ситуации на доске, у него нет никакой свободы хода? Та частная шахматная партия, которую разыгрываю с существованием я, подчиняется иным правилам, нежели ваша или чья-то еще; единственным сходством является то, что каждая из них ведется по правилам. Дарования, унаследованные мною или благоприобретенные, которые могут считаться моей специфической принадлежностью, — это и есть правила игры; и ситуация, в которой я оказываюсь в любой момент, — это игровая ситуация. Моя свобода состоит в выборе действия и в способности его осуществить с учетом правил игры и игровой ситуации.

7. И наконец, в каком-то парадоксальном смысле мы обретаем свободу воли, именно живя в обществе. На самом очевидном уровне это обнаруживается на примере итогового решения некоего комитета: хотя это необязательно то решение, к которому некоторые отдельные его члены пришли бы «по своей доброй воле», оно действительно являет собой известную свободу человеческой воли в целом перед лицом детерминирующей ее, на первый взгляд, биологической системы. И в этом, быть может, и есть глубочайшая психологическая притягательность, которая заключена для индивида в обществе; хотя наиболее примитивный индивид, живущий в каждом из нас, склонен воспринимать взгляды и убеждения других людей как в чем-то ему враждебные и его притесняющие, иной, глубинный интеллект, также присущий каждому, отдает себе отчет в том, что из этого конфликта произрастает большая свобода для всех, плодами которой в конечном счете пользуется каждый.

Немотивированные поступки.

8. Известная категория действий — условно называемая «немотивированные поступки», или внезапные решения без какой-либо рациональной мотивации, — служит, как принято считать, доказательством, абсолютной свободы воли. На деле доказывают они лишь пренебрежение условностями. Они порождены ересью, гласящей, что всякое ограничение равносильно заточению; как будто все, что мы знаем, от обозримого космоса до мезона, не имеет ограничений.

9. Если бы я бросил тухлым яйцом в архиепископа Кентерберийского, я, может статься, сумел бы доказать, что презираю условности; но относительно свободы воли я не доказал бы ровно ничего. Мир иррациональных действий не стал бы основой для создания абсолютно свободного мира, потому что для людей анархия только тогда свобода, когда к анархии стремится каждый.

10. В мире, где индивида вычеркивают из существования (пусть даже это только он сам так ощущает), немотивированный поступок, вполне естественно, приобретает романтический ореол доблести. Но это всего-навсего приговор миру в его нынешней ипостаси, а никак не оправдание самого немотивированного поступка и не доказательство свободы воли.

Цель относительной свободы.

11. Если мы только относительно свободны, значит, так нужно для того, чтобы со временем мы добились большей относительной свободы. Этой свободы приходится именно добиваться: как индивиду на протяжении собственной отдельной жизни, так и всему роду в целом на протяжении всей его долгой истории.

12. Благодаря чему можно этого добиться, вполне очевидно: благодаря развитию интеллекта и развитию знания — как о себе, так и о жизни. С практически-социальной точки зрения это требует более высокого общего уровня образования. И самое главное, это требует социального равенства. Свобода воли жестко связана со свободой условий жизни.

Неспособность творить добро.

13. Поскольку жизненно важно, чтобы мы не преуспели в попытках творить зло, мы не можем всегда преуспевать в стремлении творить добро. Воля — сила внеморальная, как электричество: может убить, а может послужить с пользой. Неудачная попытка привести в действие ту или иную силу являет собой необходимую защитную систему, наподобие предохранителей в электрической цепи.

14. Даже если бы мы могли претворить в жизнь больше, чем намереваемся, мир не стал бы лучше, поскольку возросшая способность к воле и действию в равной мере распространялась бы как на благие, так и на дурные поступки. Следовательно, сказать, что нам бы хотелось воплотить нашу волю в действие, — значит прежде осознать, что нам нужно еще научиться лучше разбираться в том, что есть добро и что зло, а не в том, что потребно для скорейшего воплощения воли в действие.

15. Животные обладают сильной волей: они всегда пытаются добиться того, чего хотят. Они неспособны сдерживать свои желания. Потому и попадают к нам в ловушку. Слабоволие — это смазочное масло и предохранители для машины человеческого общества.

16. Но из-за того, что мы неспособны воплотить в действие то добро, к которому побуждает нас наша свободная воля, возникает неудовлетворенность. Вот ящик для пожертвований, и в кармане у меня как раз лежит шиллинг; но я прихожу мимо. Для такой несостоятельности есть шесть главных причин.

17. Первая проистекает из фаталистичной убежденности, что никакой свободы выбора — воплотить или не воплотить свою волю в действие — у нас нет, и потому мы воплощаем, если воплощаем, то, что выбрано за нас. Наш выбор — иллюзия, наше действие — пустая трата энергии. Делать — не делать… Не все ли равно?

18. Вторая причина не-делания доброго дела уходит корнями в конфликт намерений. Высокоразвитый интеллект ведет к множественности интересов и обостренной способности предвидеть последствия любого действия. Воля напрочь теряется в лабиринте гипотез.

19. Все развилки грезят о перекрестках; в атомах, так же как в людях, усложнение ведет к потере энергии. Во все времена интеллигенцию презирали за вялость и бездеятельность. Но только в мире, где интеллектуальная высота будет синонимична высоте нравственной, разумно желать, чтобы самой большой властью обладали самые интеллектуально развитые.

20. Третья причина не-совершения доброго дела упирается в нашу способность представлять себе конечный результат действия. По опыту мы знаем, что задуманное редко получается на деле так удачно, как, казалось, могло бы; и воображаемый идеальный результат может настолько завладеть нашим сознанием, что становится невозможным идти на риск почти неизбежных разочарований от столкновения с действительностью.

21. Намерение совершить действие незаметно подменяется в сознании фактом его совершения.

Произнести вслух, что вы убеждены в необходимости сделать то-то и то-то, может означать — если только при этом нет свидетелей, которые поймают вас на слове, — всего-навсего удобную отговорку для самого себя, чтобы этого не делать. Ведь добро есть действие — не намерение действовать.

22. Прежде чем осуществиться, всякое действие, требующее сознательного волевого усилия (то есть не навязанное извне и не инстинктивное), для нашего воображения — что спящая принцесса. Оно покоится где-то в глуши зачарованного леса потенциальных возможностей. Реальное его осуществление грозит разрушить все, что, возможно, было создано другими действиями; и тут возникает близкая аналогия с половым актом. Приятнее подольше оттягивать момент эякуляции. Даже неплохо, что сегодня я поскуплюсь, зато завтра расщедрюсь.

23. Четвертая причина не-совершения добра проистекает из желания доказать себе фактом бездействия, что мы вольны выбирать, действовать нам или бездействовать. Я есть не только то, что я делаю, но и то, чего я не делаю. Отказ от действия часто эквивалентен немотивированному поступку. Основное побуждение — доказать, что я свободен.

24. Пятая причина не-совершения благого дела: рассматриваемое действие столь ничтожно по отношению к конечному намерению, что кажется просто бессмысленным. Вот между этими-то весьма шаткими стульчиками — ну кто возьмется просеять весь песок в Сахаре или вычерпать ложкой Атлантический океан? — и тают, как дым, многие и многие благие начинания.

25. Шестая причина не-делания добра встречается в случае действий, которые направлены против чего-либо. Действию здесь может воспрепятствовать механизм поддержки «от противного».

Поддержка «от противного».

26. Если я сильно тяготею к некоему нравственному, эстетическому или общественно-политическому полюсу, я буду испытывать резкую неприязнь к его противополюсу и, скорее всего, желание принизить его значение. Но я буду сознавать и то, что полюс, оказывающий на мою жизнь позитивное воздействие, значительной частью своей энергии обязан этому противополюсу; кроме того, тяготение к полюсу доставляет мне удовольствие. Мое неприятие противополюса будет в таком случае носить весьма специфический характер. Оппозицию такого рода я называю поддержкой «от противного».

27. Против каких-то идей и социальных тенденций я могу протестовать и физически — прибегая к насилию. Но насилие порождает насилие, сила порождает силу, средство порождает средство. За насилием и гонениями нередко кроется подспудное желание, чтобы достаточное число гонимых уцелело, — иначе на ком и дальше практиковаться в насилии? Любители псовой охоты пекутся о сохранности лис. Самые рьяные стрелки — ревностные сторонники сохранения в лесах дичи.

28. Насилие придает силы тому, на кого оно направлено; страсть закаляет его. Страстно спорить против чего-либо — значит зарядить предмет спора страстностью.

29. Игры были задуманы как своеобразный регреtииm mоbilе, бездонный сосуд для сброса человеческой энергии. Все великие игры: охота, рыбная ловля, игры с мячом, шахматы, карты, кости — все дают бесконечные возможности для комбинирования. Великая игра — что неисчерпаемый колодец: этой-то неистощимости и ждет от соперника поддерживающий его «от противного». Англосаксонская этика, опирающаяся на идею спортивного соперничества и игры по правилам, сложилась на основе куртуазных представлений о рыцарской доблести и наглядно демонстрирует бережно лелеемый принцип поддержки «от противного».

30. Чисто эмоциональная оппозиция — это бумеранг, который всегда возвращается, и не для того только, чтобы преподать урок: «как аукнется, так и откликнется». Всякая оппозиция, которая может быть подхвачена врагом и использована им в своих интересах, — это не оппозиция, а поддержка «от противного».

31. Наиболее распространенная в наше время разновидность поддержки «от противного» осуществляется под маской терпимости. Это общая врожденная слабость высокоразвитого интеллекта. Я демонстрирую бездеятельную враждебность по отношению к некоему противоположному полюсу; враждебность эта, как правило, носит характер столь общий и пространный, что складывается впечатление, будто повлиять на ситуацию в целом у меня нет ни малейшей возможности, какую бы активность я ни развивал.

32. Тот, кто практикует замаскированную терпимость, прекрасно знает: то, чему он противостоит, на самом деле жизненно необходимо для его благополучия. Он вполне может — и обычно такой возможности не упускает — потешить себя словесным выражением своего неприятия, но редко идет на какое-либо конструктивное оппозиционное действие. Напротив, очень часто он с презрением смотрит на деятельных борцов, публично объявляющих бой тому, чему он и сам противостоит. Он станет обвинять таких людей в том, что у них якобы свой интерес — действие их попросту будоражит, как всякого прирожденного экстраверта, — и что он-то сам для этого слишком прозорлив и дальновиден. Он-то знает всю тщетность, или обреченность, или иллюзорность активного сопротивления. Это самое остро переживаемое, самое распространенное и самое дорогое сердцу чувство безысходности в нашу эпоху.

33. Среди творческих личностей самыми замечательными в нашей эпохе считаются те, кто наилучшим образом сумел выразить это ясно сознаваемое ощущение или, если угодно, факт интеллектуального безволия и несостоятельности; те, кто создал образ падшего святого, человека слабого; и одновременно те, кто выразил волевое, сильное начало, создав образ человека действия, «деятеля». Вспомним героя Дикого Запада — и вспомним персонажей Бек-кета, Грэма Грина, Хемингуэя и Мальро.

34. Дон Кихоты нашей современной Ла-Манчи — это оболваненные жертвы мифа о том, что восставать против чего-либо — значит быть одержимым жаждой разрушения и что неспособность разрушать создает трагическую ситуацию.

35. У всякой оппозиции всегда два мотива — диаметрально противоположных. Один — это воля (по праву или без оного) к подавлению всякой оппозиции, другой — это воля (по праву или без оного) к ее как можно более длительному сохранению. Поэтому прежде, чем вступать в оппозицию, необходимо определить, какую роль играют обе эти воли.

36. Помимо лицемерия сознательного, существует множество других его разновидностей. Всякая оппозиция указывает на то, чему она противостоит. Посмотрите, каким привлекательным1 стал грех благодаря христианству. Наилучшая оппозиция всегда научна, логична и рациональна. Чем более она неопровержима с разумной точки зрения, тем лучше.

37. Психически больного не исцеляют от недуга, но делают его чуть более нормальным, помогая ему понять внутреннюю противоречивость его собственной натуры. Мало-помалу он начинает смутно постигать, как можно самому использовать силы, которые используют его. Понимать — значит не только прощать, но и управлять.

38. Прежде чем встать в оппозицию, спросите себя:

Так ли уж мне нравится быть в оппозиции?

Если бы я мог одним ударом уничтожить все, против чего я протестую, нанес бы я этот удар или нет?

Ослабит или укрепит моя оппозиция лагерь противника?

Насколько эффективной может быть избранная мной форма оппозиции?

Что это — поза или реальность?

До какой степени она вызвана просто-напросто желанием заслужить восхищение — или избежать презрения — со стороны тех, кем восхищаюсь я сам?

Нет ли еще чего-то, чему я мог бы противостоять с большей пользой?

39. Моя оппозиция — это «мой долг»: если бы я хоть раз признал, что моя оппозиция на самом деле — мне в удовольствие…

40. Горючие слезы, проливаемые на могиле заклятого врага, как ни странно, часто искренние: мы оплакиваем нашу собственную, теперь, увы, неприкаянную энергию.

41. Как часто тактика оппозиции напоминает атаки Легкой бригады![7] И ведь что характерно: мы восхищаемся очередным провалом куда больше, чем мы возмущаемся пустой тратой сил и заведомой обреченностью.

Добро равно злу.

42. Против добрых дел выдвигают иногда еще один последний, отчаянный аргумент: все действия, совершаются ли они с добрыми намерениями или с намерениями недобрыми, с течением времени так хитро переплетаются, что в конце концов заключенное в них относительное добро или зло исчезают без следа. И зло, и добро, все умирает — или видоизменяется.

43. Всем известно: что для одних зло — для других может обернуться благом; но утверждение, возможно, справедливое для целого или для любого данного действия, если рассматривать его в исторической перспективе, еще не означает, что можно одним махом перепрыгнуть к теории, будто бы индивиду позволительно снять с себя всякие моральные обязательства в связи с совершаемыми им поступками: это значило бы прийти к ложному умозаключению — «что истинно в отношении действия, то истинно в отношении того, кто это действие совершает». Человек должен в конечном счете творить добро на благо себе самому и своему обществу — не добро ради добра или ради поступка как такового.

44. Если добро в конце концов теряется в зле, а зло в добре, то тем самым обеспечивается сохранение материи, но не человечества.

45. Все наши суждения о том, что хорошо и что плохо, бессмысленны как с абсолютной, так и с эволюционной точки зрения. Но мы словно судьи, которым хочешь не хочешь приходится судить. Такова наша функция — судить, делать выбор между добром и злом. Если мы от этого отказываемся, мы перестаем быть людьми и возвращаемся в наше исходное состояние — становимся материей; но даже в этом худшем случае худший из нас все равно больше, чем просто несколько десятков килограммов услужливых молекул.

Почему добра так мало?

46. И все же, даже учитывая все эти причины — учитывая, что не-совершение добра часто происходит, по-видимому, от нашего неумения понять, какой из возможных путей действительно лучший, или от искренней неспособности распознать какую бы то ни было необходимость действовать (старинная ересь квиетизма), — все мы прекрасно сознаем, что делаем меньше добра, чем могли бы. Как бы мы ни были глупы, бывают простейшие ситуации, когда для всякого очевидно, по какому пути нужно идти, чтобы сделать добро, и тем не менее мы от этого пути уклоняемся; как мы ни эгоистичны, бывают случаи, когда путь добра не требует от нас никакого самопожертвования, и все же мы от него уклоняемся.

47. На протяжении последних двух с половиной тысячелетий едва ли не каждый великий мыслитель, святой, художник отстаивал, олицетворял и восславлял — если не прямо, то косвенно — благородство и неоспоримую ценность доброго деяния как первооснову справедливого общества. И общественная, и биологическая ценность доброго деяния, по их свидетельству, не подлежит сомнению. Поневоле спрашиваешь себя, уж не заблуждаются ли великие, и не ближе ли простые смертные, коих большинство, к пониманию некой пусть порочной, но куда более глубокой истины: вообще говоря, лучше ничего не делать, чем, опять-таки вообще говоря, делать добро.

48. По моему убеждению, в этой странной, иррациональной апатии повинен рожденный религией миф о том, что, творя добро, мы получаем удовольствие — если есть загробная жизнь, то есть и вечное блаженство — и что вследствие этого творящий добро счастливее творящего зло. Окружающий мир богат на свидетельства, что все это и впрямь не более чем мифы: праведники сплошь и рядом куда несчастнее злодеев, а добрые дела сплошь и рядом приносят одни страдания. Точно так же, как человек вечно ищет, что всем движет, он вечно ждет вознаграждения. Ему все кажется, что должна же быть еще какая-то компенсация за добрые дела — нечто посущественней, чем просто чистая совесть и чувство собственной правоты. Отсюда неопровержимый вывод: добрые дела должны приносить (а следовательно, заведомо обещать) удовольствие. А если нет, тогда игра просто не стоит свеч.

49. Выделяются два очевидных «типа» удовольствия. Первый можно назвать преднамеренным, или запланированным, в том смысле, что событие, которое доставляет удовольствие, — свидание с возлюбленной, посещение концерта — заранее спланировано и осуществляется в соответствии с вашими намерениями. Вторая и гораздо более важная разновидность — удовольствие случайное, или непреднамеренное, в том смысле, что наступает оно неожиданно: это не только нечаянная встреча со старым другом, внезапно открывшаяся вам прелесть какого-то в обычное время весьма заурядного пейзажа, но и все те элементы вашего намерения получить удовольствие, которые нельзя было предугадать. Вообще говоря, когда мы задумываем преднамеренное удовольствие, мы всегда неосознанно допускаем, что нам причитается еще и некое бесплатное приложение из разряда случайных удовольствий. То есть наш подход сродни отношению путешественника к предстоящей поездке: в тех рамках, в каких его путешествие спланировано и цели его определены, он получит свое преднамеренное удовольствие, но помимо этого он всегда рассчитывает на изрядную долю удовольствия случайного, как от того, что приключится с ним в соответствии с его намерениями, так и от того, что принесет ему счастливый случай. Тем самым мы заключаем двойное пари, страхуя себя от возможного проигрыша: если запланированные удовольствия обернутся разочарованием, у нас есть про запас непредвиденное, и наоборот.

50. Что сразу бросается в глаза, когда речь заходит об этих двух типах удовольствия, это то, что оба они в громадной степени зависят от случая. Скажем, девушка собирается выйти замуж, все давным-давно спланировано. И тем не менее, когда наступает день свадьбы и совершается обряд бракосочетания, ее не покидает ощущение, что ей улыбнулась удача. Ведь не случилось ничего — а сколько могло возникнуть препятствий! — что помешало бы ему свершиться. И теперь она, быть может, оглядываясь назад, вспоминает ту первую, случайную встречу с человеком, который только что стал ее мужем: лежащий в основе всего элемент случайности со всей очевидностью выступает на первый план. Короче говоря, мы поставлены в условия, когда удовольствие обоих типов воспринимается нами как преимущественно результат случая. Мы не столько сами приходим к удовольствию, сколько удовольствие приходит к нам.

51. Но стоит нам начать относиться к удовольствию как к некоему выигранному пари, а затем пойти чуть дальше, уповая на то, что подобным образом мы можем получить удовольствие и от нравственного выбора и связанных с этим поступков, — тут недалеко и до беды. Атмосфера непредсказуемости, насквозь пронизывающая один мир, как зараза, неизбежно проникает в другой. Случай управляет законами удовольствия — так пусть же он, говорим мы, управляет законами доброго дела. Хуже того, отсюда мы приходим к выводу, что только те добрые дела, которые сулят удовольствия, и стоит совершать. Источником удовольствия может быть общественное признание, чья-то персональная признательность, личная корысть (расчет, что за добро тебе отплатят добром); надежды на блаженство в загробной жизни; избавление от чувства вины, если таковое внедрено в сознание культурной средой обитания. Но в любом из этих случаев, как ни объясняй его историческую необходимость и ни оправдывай с точки зрения прагматики, такого рода побудительный мотив создает совершенно нездоровый климат вокруг нашего намерения поступать как должно.

52. Творить добро в расчете на какое-либо общественное вознаграждение не значит делать добро: это значит делать что-то в расчете на общественное вознаграждение. То, что при этом заодно совершается добро, может, на первый взгляд, служить оправданием для подобного побуждения к действию; но в таком оправдании кроется опасность, и я намерен это продемонстрировать.

53. Есть и третий, не столь очевидный, «тип» удовольствия, с которым мы обычно не связываем идею удовольствия, хотя ощущаем его. Назовем его функциональным, поскольку это удовольствие мы получаем от самой жизнедеятельности во всех ее проявлениях — от того, что мы едим, испражняемся, дышим, в общем, существуем. В определенном смысле это единственная категория удовольствий, в которых мы не можем себе отказать. Если мы не до конца отчетливо различаем этот тип удовольствий, то происходит это потому, что на них накладываются удовольствия двух других, гораздо более осознанных и более сложных типов. Когда я ем то, что мне хочется, я испытываю запланированное удовольствие; когда я наслаждаюсь тем, что я ем, сверх ожиданий, я испытываю удовольствие непредвиденное, но под всем этим кроется функциональное удовольствие от еды, поскольку есть — значит поддерживать существование. Воспользовавшись терминологией Юнга, этот третий тип следует считать архетипическим, и именно из него, по моему убеждению, нам следует выводить мотивы для совершения добрых дел. Выражаясь медицинским языком, добро нам следует из себя эвакуировать — не эякулировать.

54. Мы никогда не пресыщаемся отправлением естественных физиологических функций организма. И не ждем извне вознаграждения за то, что мы их отправляем, — нам ясно, что вознаграждение в самом их отправлении. Не-отправление приводит к болезни или смерти, точно так же, как не-отправление добрых дел в конечном счете чревато смертью общества. Благотворительность, добрые поступки по отношению к ближним, действия, направленные против несправедливости и неравенства, должны совершаться ради гигиены, а не ради удовольствия.

55. Из чего же тогда складывается достигаемое таким образом функциональное «здоровье»? Наиважнейший его элемент следующий: доброе дело (причем из понятия «доброе дело» я исключаю здесь любые действия, истинным мотивом которых служит общественное признание) — самое убедительное из всех возможных доказательство того, что мы действительно обладаем относительной свободой воли. Даже когда доброе дело не идет вразрез с личными интересами, оно требует отсутствия личной заинтересованности или, если посмотреть на это иначе, необязательного (с точки зрения биологических потребностей) расхода энергии. Это акт, направленный против инерции, против того, что в противном случае целиком подчинялось бы инерции и естественному процессу. В некотором смысле это акт божественный — в стародавнем понимании «божественного» как вмешательства свободной воли в сферу материального, заточенного в своей материальности.

56. Все наши концепции Бога — это концепции наших собственных потенциальных возможностей. Милосердие и сострадание, как универсальные атрибуты наиболее совершенных (под какими бы внешними личинами они ни скрывались) представлений о Боге, — не что иное, как те самые качества, которые мы мечтаем утвердить в себе. Они не имеют никакого отношения к какой бы то ни было внешней «абсолютной» реальности: они суть отражение наших надежд.

57. В обычной жизни нам нелегко бывает отделить своекорыстные мотивы от того «гигиенического» мотива, который я выделяю в отдельную категорию. Однако гигиенический мотив всегда можно использовать для оценки прочих мотивов. Он являет собой как бы их мерило, особенно применительно к той, увы, обширной разновидности, когда благое, в глазах совершающего, деяние оборачивается в результате несомненным злом. Среди инквизиторов, среди протестантов — охотников за ведьмами и даже среди нацистов, истреблявших целые народы, были несомненно те, кто вполне искренне и бескорыстно верил, что творит благо. Но даже если бы они вдруг оказались правы, все равно выяснится, что двигала ими жажда получить сомнительное вознаграждение за все их «добрые» дела. Они уповали на то, что грядет лучший мир — для них самих и их единоверцев, но никак не для еретиков, ведьм и евреев, которых они истребляли. Они поступали так не ради большей свободы, а ради большего удовольствия.

58. Свобода воли в мире без свободы — все равно что рыба в мире без воды. Она не может существовать, потому что не находит себе применения. Политическая тирания извечно впадает в заблуждение, будто бы тиран свободен, тогда как его подданные пребывают в рабстве; но он и сам жертва собственной тирании. Он не свободен поступать как ему хочется, потому что то, чего ему хочется, предопределено, и, как правило, в очень узких пределах, необходимостью сохранять тиранию. И эта политическая истина истинна также и на личностном уровне. Если намерение совершить доброе дело не ведет к тому, чтобы установить больше свободы (и следовательно, больше справедливости и равенства) для всех, оно будет отчасти вредоносным не только для объекта действия, но и для того, кто это действие совершает, поскольку составляющие зла, скрытые в намерении, неизбежно ведут к ограничению его собственной свободы. Если перевести это на язык функционального удовольствия, то ближе всего окажется сравнение с пищей, которая своевременно не выведена из человеческого организма: ее питательная ценность под влиянием образовавшихся вредных элементов сводится на нет.

59. За последние два столетия личная и общественная гигиена и чистоплотность поднялись на более высокую ступень; произошло это главным образом потому, что людям настойчиво внушали: если болезнь настигает их, когда они грязны и апатичны, то это совсем не оттого, что так распорядился Бог, а оттого, что так распоряжается природа, и это вполне можно предотвратить; не оттого, что так устроен наш несчастный мир, а оттого, что так действуют поддающиеся контролю механизмы жизни.

60. Мы прошли первую, физическую, или телесную, фазу гигиенической революции; настало время идти на баррикады и сражаться за следующую, психическую фазу. Не делать добро, когда ты мог бы делать его с очевидной пользой для всех, не значит поступать безнравственно: это попросту значит расхаживать как ни в чем не бывало, когда руки у тебя по локоть вымазаны экскрементами.

VI. Напряженность человеческой реальности.

1. В силу нашей способности рассуждать, воображать и предполагать мы существуем — умственно и психически — в мире противоположностей, отрицаний, взаимоисключений. Возможно, существует какая-то иная, абсолютная реальность, где всё устроено иначе. Возможно, существуют и другие относительные реальности. Но мы, люди, обитаем именно в этой «напряженной», или полярной, реальности.

2. Все, что существует или представимо как существующее, — это некий полюс. Все чувства, идеи, мысли — полюсы; и каждому полюсу соответствуют противополюсы.

3. Выделяются две категории противополюсов. Одна — это ничто, не-существование данного полюса. Другая — это все, что опровергает, подрывает, умаляет данный полюс, выступает его противоположностью или отклоняется от него.

4. Самый очевидный противополюс какой-либо идеи — это идея ей обратная, противоположная. Мир круглый — мир не круглый. Но если между моим сознанием и его непрерывной сосредоточенностью на данной идее {Мир круглый) стоит что-то еще — это тоже противополюс. На первый взгляд, самым страшным врагом идеи-полюса должна быть идея ей противоположная {Мир не круглый); но на самом деле все второстепенные противополюсы (иные интересы, события, потребности, идеи), которые отвлекают сознание от идеи-полюса, представляют для нее опасность гораздо большую; по сути, если они никак не указывают на нее, но, наоборот, перемещают ее с поверхности вглубь, они тем самым низводят ее до нуля, превращают в ничто. И значит, в каком-то парадоксальном смысле противоположная идея поддерживает — в силу того, что прямо указывает на нее, — идею, которой она, казалось бы, противостоит самым решительным образом.

5. Даже когда обратные утверждения откровенно лишены смысла и очевидно ложны, они наполняют жизнью и смыслом те самые утверждения, которым они противостоят: так, не-существование — в человеческом понимании — «Бога» наполняет жизнью и смыслом все то, что существует.

6. Первое и самое непосредственное понимание этой полярности приходит к нам из опыта постижения собственного «я» — нашего тела и вслед за тем нашего сознания.

Противополюсы внутри «я».

7. Мне постоянно приходится сознавать инакость окружающих вещей. Все они в каком-то смысле мои противополюсы. Экзистенциалист, последователь Сартра, сказал бы, что они теснят меня со всех сторон, хотят подчинить меня своей власти, посягают на мою самость. Но они же определяют меня — говорят мне, что я такое; а если мне не сказать, что я такое, то я и не знаю, что я такое. К тому же я сознаю, что все иные объекты находятся в точно такой же ситуации, как и я сам: крохотный полюс в безбрежном океане противополюсов, я бесконечно изолирован, но моя ситуация бесконечно повторяется.

8. Все части моего тела — мои руки, язык, пищеварительный тракт — объекты, внешние для меня. Слова, произносимые мной, — мои противополюсы. Нет такой умственной деятельности, когда я не мог бы отступить в сторону и посмотреть на нее как на противополюс. Получается, что я весь соткан из противополюсов. Мое тело, мои мысли и мои слова подобны саду, комнатам и мебели у меня дома. Они, конечно, кажутся мне больше моими, чем, скажем, ваш сад или комната, где вы сейчас читаете; но достаточно моментального анализа, чтобы я убедился: они не мои ни в общем, ни в научном смысле. Они мои в силу искусственности закона и в силу алогичности (или биологичности) эмоций. Мой сад — это совокупность травы, земли, растений, деревьев, которыми я владею по закону и могу наслаждаться, покуда я живу; но он не мой. Ничто, даже то, что я называю самим собой, не мое; индивидуальность и противополярность отделяют меня от всего.

9. Я вижу эти странные приспособления — кисти, которыми завершаются мои руки; вижу эти странные приспособления — руки, свисающие с моих пле-чей; вижу эти странные приспособления — плечи, которые расходятся в обе стороны от моей шеи; вижу это странное приспособление — шею, на которой держится моя голова; вижу это странное приспособление — голову, в которой содержится мой мозг; вижу это странное приспособление — мозг, который видит себя и называет себя приспособлением и пытается отыскать в себе нечто, что не является приспособлением, но приспособлением для чего служит он сам.

10. Где же в таком случае полюс полюсов? Где то самое «я», которое позволяет мне все это описывать? Которое заявляет, что все, как внутри, так и вовне меня, есть нечто иное? Совершенно ясно, что это не более чем фиксация явлений; бесцветный механизм, отличающийся от других таких же механизмов только своим положением в пространстве и времени. В конце концов «я» — это всего-навсего обычное состояние человеческой ментальности.

11. Описание, которым мы привыкли пользоваться, звучит так: «Я осознаю, что у меня в мозге произошло некое возмущение». Хотя правильнее было бы сказать: «Данное возмущение возмутило — и процесс возмущения пришелся на — конкретную область опыта, в которой существует отражатель этого возмущения: тот, кто утверждает здесь утверждаемое». «Я», таким образом, — просто удобное географическое описание, а вовсе не абсолютная сущность.

12. Если о «я»-полюсе вообще имеет смысл говорить, то только как о сумме отраженных (и воссозданных памятью) возмущений в этой конкретной области. Не было бы возмущений, не было бы и «зеркала» — не было бы никакого «я». Короче говоря, «я» есть совокупность составляющих его противополюсов, и без них оно ничто.

13. В определенном смысле, однако, каждый отдельный противополюс должен казаться враждебным по отношению к «призраку» по имени «я», который представляет собой совокупность всех прочих противополюсов. Противополюс к «я есть», причем строго противоположный, — «я не есть». Как это ни парадоксально, он отнюдь не самый враждебный: ведь моя смерть (о чем красноречиво напоминают нам надгробные плиты) как минимум свидетельствует о моем существовании. Все мы так или иначе думаем о собственной смерти, и в этом нет, как правило, ничего патологического — напротив, это один из простейших способов убедиться, что мы живы. Но другие противополюсы, которые являются внешними по отношению к моему телу, за пределами моего непосредственного окружения и того, чем я обладаю, — все они фактически отодвигают меня на задний план. Они мешают мне (и другим людям тоже) сосредоточиться на мне самом. Они меня умаляют. И тем самым пробуждают во мне мое личное чувство немо.

14. Осознанно или неосознанно, мы требуем от противополюса одного — чтобы он так или иначе указывал на наше существование и наше существование подтверждал: тем, что он по закону принадлежит нам, тем, что любит нас или ненавидит, нуждается в нас или нас признает; тем, что мы можем либо идентифицировать себя с ним, либо методом поддержки «от противного» себя ему противопоставить. Чем больше мы сознаем это ничто в неподвижной сердцевине нашей сущности — то ничто, которое мы маскируем разговорами о «я», — тем больше мы хватаемся за эго-отражающие (или немо-разрушающие) качества в противополюсах, из которых мы по собственному усмотрению подбираем наиболее подходящие декорации для нашей жизни.

15. Между всеми этими противополюсами — как свободно выбираемыми, так и неизбежными — и «я»-полюсом существуют определенные отношения; но поскольку все противополюсы сами по себе тоже являются полюсами и обладают своими собственными противополюсами (один из которых как раз и есть «я»), ситуация «я»-полюса аналогична своеобразному перетягиванию каната, только по очень сложной схеме. Нам придется представить себе несметное число команд, каждая из которых тянет за свой канат (а все канаты завязаны узлом в центре), — команд разной силы, то прямо действующих заодно друг с другом, то косвенно влияющих на расстановку сил, а зачастую тянущих в диаметрально противоположные стороны. Узел в центре — это и есть «я», а разнообразные силы, тянущие каждая в свою сторону, и создают состояние напряженности.

Напряженность.

16. Напряженность возникает вследствие воздействия на индивида противоборствующих чувств, мыслей, желаний и событий. Перетягивание каната порой оказывается односторонним, в том смысле что индивид заведомо знает, какой из «сторон» он желает победы. В общественно-политической сфере именно так обычно и обстоит дело. Юдофоба не привлекает просемитизм, пацифиста — военная интервенция. Правда, напряженность все-таки остается, поскольку индивиду известно, что общество в целом придерживается противоположной точки зрения. Но во многих других ситуациях конфликт происходит в самом индивиде. Его тянет сперва в одну сторону, потом в другую. Эти колебания могут в итоге сложиться в ритмичную и даже приятную комбинацию, как при нормальных сексуальных отношениях; могут стать пыткой на дыбе; а в крайних случаях завязанные узлом канаты — сознание индивида — могут, не выдержав натяжения, и вовсе лопнуть.

17. Напряженность может иметь как благие, так и пагубные последствия: в одном случае это игра, в другом душевное беспокойство. Напряженность, как и любой другой механизм во вселенском процессе, индифферентна к организмам, на которые воздействует. Она с одинаковым успехом может их осчастливить и может уничтожить.

18. Каждый из нас, и каждое общество, и каждый мир — центр паутины, переплетения подобных напряженностей; то, что мы называем прогрессом, — попросту результат взаимодействия противоборствующих сил в этом сложном переплетении. Быть человеком или быть человеческим общественным институтом — все равно что подрядиться выступать канатоходцем. Хочешь не хочешь надо держать равновесие — и надо идти.

19. Нам никогда не достичь состояния идеального равновесия. Единственным идеальным равновесием для нас может быть только равновесие, позволяющее нам жить, — прочие не в счет. И даже если на краткий миг идеальное равновесие удается поймать, время позаботится о том, чтобы оно не сохранилось. Время — вот что делает наше балансирование явлением действительности.

20. Эволюция меняется, чтобы оставаться неизменной; но мы меняемся, чтобы стать другими. Время течет, с нашей человеческой точки зрения, чтобы всякий момент был во власти случая и требовал сохранять равновесие.

21. Наше удовольствие и наша боль, наша радость и наша зависть что ни час сообщают нам, удерживаем ли мы равновесие или срываемся вниз. Мы живем в лучших из возможных для человечества миров, потому что так мы приспособлены и так усовершенствованы, что иным этот мир для нас быть не может; лучше и счастливее всего мы чувствуем себя в ситуации натянутого над землей каната, при условии, что мы можем совершенствовать свое мастерство по мере того, как поднимаемся все выше и выше. Высота в этой ситуации принципиально определяется нашей способностью к саморазрушению. Чем выше мы взбираемся, тем устойчивее — а что такое устойчивость, как не форма равенства? — мы должны становиться. Иначе сорвемся.

Механизм напряженности.

22. В основе всего — напряженность между удовольствием и болью; и три главных области, в которых действует удовольствие — боль, это сфера вторичных напряженностей, образуемых парами добро — зло, красота — уродство и безопасность — опасность. Основополагающая истина, распространяющаяся на все эти пары, состоит в том, что их «хорошие», доброкачественные полюсы целиком и полностью зависят, с точки зрения их «доброкачественности» — их ценности для нас, — от их «плохих» противополюсов. Всем известно: избыток красоты может обернуться уродством, боль — подлинным удовольствием… и так далее, что ни возьми.

23. Пара красота — уродство может служить образцом для демонстрации механизма действия всех прочих напряженностей. Точно так же, как различаются два типа удовольствия, преднамеренное и случайное, различаются и два схожих типа красоты, в зависимости от нашего способа восприятия, — красота объективная и актуальная. Объективная красота некоего объекта или опыта непреложна — как бы заключена в скобки, отделяющие ее от каких бы то ни было субъективных реакций и чувств того, кто ее воспринимает. Актуальная красота — это то, что я ощущаю в данном конкретном случае: то воздействие, какое тот или иной объект или опыт оказывает на меня в этот конкретный момент.

24. Нас с детства приучают мыслить о великом искусстве (да и о многом другом, в частности о религии) именно в объективном ключе, как будто всякий актуальный опыт восприятия великого произведения живописи должен производить на всех нас одно и то же воздействие. Достаточно заглянуть в любую прославленную художественную галерею в разгар наплыва посетителей, чтобы воочию убедиться, к чему это приводит: толпы осовелых от скуки туристов с непроницаемыми, как у истуканов, лицами во все глаза глядят на великое искусство и никак не могут взять в толк, отчего у них нет даже слабого проблеска реакции, ведь искусство-то великое! Они до того несамостоятельны в суждении, что даже не допускают вероятности, что в актуальном смысле какая-нибудь реклама кока-колы может быть прекраснее прославленного шедевра Микеланджело.

25. Объективная красота — разумеется, миф: миф очень удобный, без которого невозможно было бы обучать искусству и постигать «науку» художественного восприятия, и миф, кроме того, очень человеческий, поскольку для того, чтобы обнаружить в объекте объективную красоту, нужно попытаться пробудить в себе лучшие чувства, на которые представители человеческого рода способны. Все великие произведения искусства — это, так сказать, светские иконы, и видеть их объективно значит совершать светский обряд причащения.

26. Но у объективной красоты имеются два заклятых врага — реальность и узнаваемость. Абсолютная реальность эстетического опыта — это то, что мы действительно чувствуем, как «в скобках», так и «за скобками». Узнаваемость порождает пренебрежение, иначе говоря, скуку, навеваемую «скобками» непреложности. Созерцать объективную красоту становится обязательством, долгом, а все мы прекрасно знаем, что понятия «долг» и «удовольствие» редко бывают в согласии друг с другом; повторное посещение галереи — это ведь и посещение первого посещения. Из этого, конечно, не следует, что любые повторения опытов восприятия прекрасного непременно умаляют изначальную красоту. Это часто неверно применительно к искусству и определенно неверно как обобщение применительно ко многим другим занятиям, например к любовным утехам. Тем не менее для человека характерно глубинное, архетипическое неприятие всяческой рутины, обусловленное потребностями выживания (выживание суть правильное выполнение затверженных навыков, будь то навыки охоты/собирательства из повседневной практики примитивного человека или трудовые навыки, обеспечивающие регулярный денежный заработок человеку индустриального общества). Удовольствие тесно связано с красотой непредсказуемой (вспомним «случайный» тип удовольствия) и свежей, то есть не известной из прежнего опыта.

27. Конечно, подобную красоту — назову ее условно девственной — можно ощутить и в уже знакомых объектах, точно так же как некую метафорическую девственность можно обнаружить в возлюбленной и тогда, когда ее фактическая девственность осталась в далеком прошлом. Именно такую девственную красоту ощущают почти все дети, а также поэты и художники, иногда под воздействием определенных наркотических веществ, например алкоголя или ЛСД. Но для огромного большинства взрослых единственным способом ее ощутить служит только новый опыт.

28. Правда, мы находим, чем заменить утраченную объектом девственную красоту. Картина красива, потому что она моя — потому что я ею владею, или храню ее в своей памяти, или понимаю сокрытую в ней тайну. Просто вещь становится моей вещью, не вещью в себе. Опыт уступает место обла-

29. Современное общество все упорнее заталкивает нам в глотку объективную красоту. Только такая красота и занимает профессиональных критиков; а мы живем в эпоху критиков. Только такая красота заботит коммерцию. Массовые средства информации, отработанная техника вульгаризации, пришедшая на смену дидактической морали девятнадцатого века дидактическая культура века двадцатого (в доказательство того, что орган воздействия на массы верно «служит» этим самым массам), численный рост музеев и художественных галерей, шквал литературы информативного характера — все это толкает нас, существ по сути своей «актуальных», воспринимать мир в «скобках», в условно-объективном виде.

30. Характерная для наших дней притягательность наркотиков и разных философий — таких как дзэн-буддизм, — помогающих обнаружить девственную красоту в знакомых объектах, объясняется нашим протестом против того давления, которое оказывает на нас современное общество. У объективной красоты есть свое назначение, и в этих рамках она нужна и важна; но иногда нам хочется поменьше всяких имен и названий, поменьше ярлыков, поменьше анализа и исторических привязок — словом, поменьше «культуры». Нам хочется, чтобы сейчас, в эту самую минуту, ничто не стояло между объектом/опытом и разумом и чувствами. Нам нужна вещь в себе.

31. Подгоняемые этим желанием и вынужденные вечно искать дотоле неизведанное, мы ставим себя в ситуацию Мидаса. Все, к чему он прикасался, обращалось в золото — и с этого мгновения становилось для него совершенно бесполезным. Мы жаждем девственной красоты, но стоит нам вкусить ее, она обращается в золото… или скуку. И нам приходится искать снова. Удовлетворить желание значит сотворить новое желание.

32. Но есть, конечно, и еще один элемент в нашем стремлении к девственному опыту красоты. Не нужно большой наблюдательности, чтобы заметить: здесь действует тот же неумолимый закон, что и в случае с голодом, — «злое», или очевидно враждебное, состояние необходимо нам, чтобы насладиться состоянием «добрым», или благожелательным.

33. Голод и аппетит означают ровно одно и то же. У вас есть аппетит? Да, я голоден. Вы голодны? Да, у меня разыгрался аппетит.

34. То же справедливо и для всех остальных главных напряженностей. Удовольствие вдвойне удовольствие, если наступает вслед за периодом боли. Безопасность — если следует за опасностью. Добро — за злом. Нельзя отрицать того, что мы не всегда активно стремимся к «плохим» противополюсам и наш откат от «хороших» полюсов вызван скорее апатией, нежели активным действием: не так уж часто мы действительно причиняем себе боль, бессмысленно рискуем жизнью или идем на преступление. Но как-бы там ни было, нам не обойтись без попеременной смены этих противоположных состояний, и мы сами способствуем такому ходу вещей тем больше, чем больше мы чувствуем себя обделенными (в силу пороков общества и образования, в силу неоправданного неравенства, царящего в нашем мире) необходимым нам девственным опытом.

35. Вполне естественно, что на нашем нынешнем плачевном этапе цивилизации (так далеко ушли, так мало чему научились!) многие рассматривают девственный опыт как самый существенный компонент жизни, неважно где его обретать — среди социально «хороших» или «плохих» полюсов. Оправдание найдется и для преступления (как это прекрасно продемонстрировал Жан Жене[8]), и для уголовно ненаказуемого зла (эпидемия супружеской неверности, жестокость неписаных законов коммерции и так далее), и для игры с опасностью (рискованные увлечения и профессии, вроде альпинизма и автогонок).

36. Даже тот, кто пытается обрести удовольствие на «хороших» полюсах, точно так же нуждается в «плохих» полюсах, хотя бы сам и не стремился получить там личный опыт.

37. В результате всего сказанного может сложиться впечатление, будто этот попеременно действующий механизм так глубоко внедрился в самое наше существо — и в самое существо нашего общества, — что мы не в силах ему противостоять. Но это равносильно утверждению, что разум и наука бессильны против принципа удовольствия и нашего болезненного пристрастия к девственному опыту; что мы вообще не способны контролировать то сокрушительное воздействие, которое эти напряженности заставляют в настоящее время испытывать каждого из нас в отдельности и каждое наше общество в целом. Я решительно отвергаю такой пессимистический и фаталистический взгляд на судьбу человечества и хочу предложить к рассмотрению модель и метод решения этой проблемы.

Манипулирование напряженностями.

38. Модель — это брачный союз; метод — транспозиция; и достичь мы надеемся, разумеется, не искоренения всех и всяческих напряженностей вообще, но избавления от напрасной траты энергии, бессмысленной борьбы и ненужных страданий. Воду пить необходимо, но это не значит, что необходимо пить воду зараженную.

39. Соединение — вот первый принцип: протон соединяется с электроном, атомы, соединяясь друг с другом, образуют все более и более сложные соединения, наконец формируют молекулы, амеба соединяется с амебой, мужская особь с женской, сознание с сознанием, страна со страной; существовать — значит участвовать в соединении. Быть — значит соединяться, и чем выше форма бытия, тем теснее соединение.

40. Брачный союз — наилучшая общая аналогия существования. Это наиболее знакомая полярная ситуация, в которой наблюдается наиболее знакомая напряженность; и сам факт, что воспроизведение требует полярной ситуации, служит биологически важным объяснением того, почему мы мыслим полярно.

41. Как и всякое другое состояние напряженности, брачный союз разрывается между мифом и реальностью. Объективный миф — это так называемый Идеальный Брак: якобы достижимое состояние абсолютной гармонии между партнерами. Реальность — это то, что мы имеем в каждом конкретном случае, то есть всякий без исключения реальный брак.

42. Супружеские пары, как правило, стараются демонстрировать обществу, друзьям и даже собственным детям некую идеальную версию своего брака, представляя его как Идеальный Брак; и даже если они этого не делают, они и тогда говорят и судят о своей неудаче по мерке Идеального Брака.

43. Критериями же того, что именуют Идеальным Браком, считаются страсть и гармония. Но страсть и гармония — понятия несовместимые. Брак может начаться со страсти и закончиться в гармонии, но он никак не может быть одновременно и страстным, и гармоничным.

44. Страсть — это полюс, высшая точка соединения; к ней можно взлететь только как взлетаешь ввысь на качелях — а потом от коитального полюса назад к раздвоенному противополюсу, от двуединства к двум единицам. Цена страсти — отсутствие страсти.

45. Во времена Белого террора[9] полиция схватила двоих подозреваемых, мужчину и женщину, которые были страстно влюблены друг в друга. Шеф полиции придумал для них дотоле неслыханную пытку. Он велел крепко связать их вместе, лицом к лицу. Поначалу любовники утешали друг друга тем, что их по крайней мере не разлучили, пусть даже это походило скорее на неразлучность сиамских близнецов. Но мало-помалу каждый стал тяготиться своей половиной (угнетала грязь, невозможность уснуть), а потом и вовсе ее возненавидел; и наконец их взаимное отвращение дошло до того, что когда их освободили, они расстались и никогда больше друг с другом не разговаривали.

46. Только очень немногие супружеские пары с самого начала совместной жизни не знают ни взаимной ненависти, ни ссор — явление если и возможное, то очень и очень редкое. Можно ведь и музыку сочинять так, чтобы каждый интервал представлял собой идеальную кварту. Но от этого музыка не стала бы идеальной. Для большинства супружеских пар не новость, что существует такой парадокс: страсть губит страсть, как прикосновение Мидаса уничтожает обладание.

47. Вот почему способная дальновидно мыслить супружеская пара могла бы прийти к следующему выводу: если хочешь удержать страсть на долгие годы брака, следует намеренно ссориться и ненавидеть, — чтобы затем на тех же качелях вместе взмыть назад.

Недаром женщины чаще выступают зачинщиками семейных ссор: они лучше мужчин понимают человеческую природу, лучше понимают все таинственное и непостижимое и лучше понимают, как сохранить страсть живой. Какими бы сугубо биологическими причинами ни объяснялась менструация, это еще и самый эффективный механизм воссоздания страсти; да и женщины, упорно сопротивляющиеся эмансипации, тоже знают, что делают.

48. Но рано или поздно наступает момент, когда страсть, оплачиваемая ссорами, начинает обходиться слишком дорого. Чтобы преодолеть привыкание, бытовую рутину, ей требуются все более и более бурные взаимоотталкивания, и в результате два брачных полюса либо все более ожесточенно ссорятся внутри брака, либо устремляются на поиски новой страсти, нового полюса — вне брака.

49. Страсть можно контролировать одним-единственным способом — принося в жертву ее удовольствия.

50. Но такая жертва невероятно трудна, почти невозможна, по крайней мере в капиталистическом западном обществе, в силу нашего отношения к старению. С разрушением веры в загробную жизнь и соответствующим усилением требования равенства утвердилась всеобщая тенденция в ужасе шарахаться от смерти и от того возраста, когда она настигает человека. Какой бы аспект нашего общества мы ни взяли, от искусства до рекламы, всюду мы видим тот же культ и ту же жажду вечной юности — и, следовательно, страсти. Прибавьте к этому еще наше безудержное стремление к девственному опыту, и вы поймете, почему все наши представления и критерии, относящиеся к супружеской верности, радикально изменились.

51. Главная вина тут ложится на мужчину, поскольку у мужчин всегда была настоятельная потребность в публичном и социальном — в большей мере, чем в эмоциональном и семейном, — вознаграждении при жизни. Вопреки мужскому мифу о женском тщеславии, в оголтелой погоне за химерой вечной юности им принадлежит бесспорное первенство. В нашу эпоху западный мужчина чем дальше, тем все больше омусульманивается в своем отношении к брачным узам и женщинам. И хотя полигамия пока еще не узаконена официально, наблюдаемое сегодня повсеместно желание мужчин в возрасте за сорок — пятьдесят променять жен-ровесниц на любовную связь или новый брак с молодой девицей, которая по возрасту годится им в дочери (если не во внучки), — это уже dе fасtо существующий институт многоженства в среде состоятельных и преуспевающих представителей профессий, наименее жестко регламентированных традиционными условностями (в особенности таких, которые связаны с частыми разъездами и потому не подвержены постоянному этическому давлению со стороны замкнутого сообщества). Возможно, это вполне нормальное и даже в конце концов здоровое новое веяние в обществе. Возможно. Но справедливым оно может быть только при условии, что женщинам среднего возраста было бы позволено следовать примеру мужчин. А на деле они сидят дома и страдают, оставаясь зажатыми в тисках рабства, хотя и не столь явного, но оттого не менее жестокого, чем то рабство, от которого они, как принято считать, за последние пятьдесят лет полностью избавились.

52. Этот ретрогрессивный шаг в отношении между полами можно, конечно, толковать как последнюю злобную выходку поверженного Адама против победительницы Евы; и само по себе это кажется как будто весьма далеким от основной темы моих рассуждений. Но по сути дела это ведь очень симптоматично для нашей безудержной жажды, чтобы жизнь была окрашена в резко контрастирующие тона, — то есть жажды все большей напряженности. Никто не станет отрицать, что страсть необходима, когда ей приходит пора, и мы ничем не обладаем, покуда не возобладаем чем-то со страстью. Но такая страсть, как и страстная стадия брака, — животная страсть и животная стадия; а по-настоящему человеческий брак — это брак гармоничный. Говорят, что, объятые страстью, мы ощущаем себя ближе к сути вещей — и это истинная правда: ближе к сути вещей, но не к человеческой сути.

53. Множество книг дают подробные наставления в технике секса, но нет книги, которая научила бы другой жизненно важной технике — как перейти от отношений страстных к отношениям гармоничным.

Транспозиция.

54. Первый шаг в этом направлении — исключить страсть как источник напряженности. Второй — признать единосущие брачной пары. В страсти все происходит между тобой и мной, в гармонии — между ними и нами. Я — ты означает страсть, мы — они — гармонию. Мы знаем слово «эгоцентричный» (от еgо — я); пора ввести в оборот другое — носцентричный (от nоs — мы).

55. Понятно, что ни один брак не может быть гармоничным в полной мере. Но как только он становится носцентричным, у него тотчас появляются возможности обнаружить иные противополюсы, не внутри, а вне себя, и те, в свою очередь, могут помочь точнее определить природу «нос» (то есть «мы»-полюс), утвердить и сцементировать его; аналогично тому, как «я»-полюс определяется его собственными противополюсами. Некоторые противополюсы — такие как проблемы старения, приближение смерти — неизбежно оказываются общими для всех брачных союзов.

56. Но есть и еще одно вспомогательное средство, чтобы построить гармоничный брак. Обычно под противоположностью гармонии мы понимаем некий диссонанс, но, как я уже ранее отмечал, есть и другой, притом фундаментальный, противополюс у всякого существующего объекта: это его не-существование — ничто, состояние «Бога». В музыкальном произведении диссонансы мы воспринимаем как противополюсы гармонии; но есть ведь еще и паузы, и «молчания». Именно это состояние — не диссонанса, но «молчаливой» не-гармонии и требуется нам взять на вооружение, чтобы построить гармоничный брак. На практике это означает утверждение личных интересов, не разделяемых партнером по браку, некое разъединение в цепочке отношений, признание того, что совместность начинает делаться невыносимой — как у той пары, подвергнутой пытке во времена Белого террора, — если она не опирается на периоды раздельности, хотя бы для психологической разрядки. Совершенно ясно, что способность сформировать подобные внешние интересы и обеспечить подобную контролируемую раздельность, которая стала бы основой гармонии, требует изрядной образованности и экономической свободы, причем на таком уровне, какого в нашем мире нигде не наблюдается, за исключением среды немногих особо удачливых; вот вам, кстати, еще один довод в пользу необходимости равенства среди людей.

57. Все, что я говорю о браке, старо как мир: любая супружеская пара средних лет, которая все еще счастлива в своем браке, прекрасно это знает. Но моя цель — указать на то, что в нашем метафорическом брачном союзе с удовольствием, и особенно с такими удовольствиями, как быть в безопасности, творить добро, воспринимать прекрасное, мы идем по тому же пути страстных отношений, что и в браке реальном. Мы относимся к ним со страстью, но чтобы страсть не остыла, нам нужно все чаще и чаще прибиваться к их противополюсам.

58. Эквивалент этого в браке — недуг по имени «семилетний зуд»: скука от опостылевшей верности. Этот метафизический зуд, эта скука от стабильности, от социального конформизма, от добродетельности настигает в возрасте тридцати — сорока лет — на четвертом десятке брачного союза с существованием. Он усугубляется (и так будет всегда) наличием в обществе группы людей, которая пребывает в возрасте, когда опыт страсти является их законным правом, их горячим желанием и, можно сказать, их долгом: речь идет о молодежи. И если мы станем (как сегодня) молодых идеализировать, тогда пронизанная страстью атмосфера (и страстная политика, страстное искусство и прочее) неизбежно заразит всё наше общество.

Международная напряженность.

59. Этот конфликт между гармонией и страстью особенно важно учитывать, когда речь идет об отношениях между различными государствами и блоками государств. Страдания, которые мы причиняем своей личной глупостью, по крайней мере ограничены пределами небольшой территории; но потенциальные «наказания», притаившиеся до поры в подземных бункерах и лабораториях по производству биологического оружия, притаившиеся в ожидании своего часа, когда они обрушатся на любой национальный или правительственный эгоизм и глупость, по своим масштабам настолько ужасающи, что мы просто не можем позволить себе роскошь личного изоляционизма в вопросах такого рода.

60. Государства и блоки тоже строят отношения наподобие брачных уз. Чтобы страстно любить (жить мирно, что в ныне существующем мире означает жить в таком состоянии, когда сверхпривилегированным позволено, ничего не опасаясь, обладать своими привилегиями), им поневоле нужно воевать. Так эпохи благоденствия и безопасности порождают свои противополюсы. Эпоха, сосредоточенная на своем «я», всегда производит на свет эпоху войны.

61. Все взяли за правило говорить о «международной напряженности» и «ядерной катастрофе» так, будто это что-то ужасное. Но мы любим ужас. Без него нам пресно, как без соли. Мы живем под страхом опустошительной войны — и живем этим страхом.

62. Обе мировые войны были войнами между обществами, где главенствующую роль играли подростковые эмоции. Восток и Запад, пребывающие в несчастливом и страстном брачном союзе в доме, имя которому мир, оба черпают жизненную силу и энергию в своей взаимной любви-ненависти. Они провоцируют, будоражат, интригуют друг друга. Стимулируют друг друга самыми разными способами, только не экономическими.

63. Ситуация, в которой пребывает человечество, не страдает недостатком враждебных факторов (перенаселенность, бедность, болезни, невежество), так что экстремальных противополюсов вовне этого брачного союза наберется бессчетное количество. У человека нет никакой нужды быть своим собственным злейшим врагом. Других претендентов на эту роль — целая очередь.

Конечная напряженность.

64. Сила всякой напряженности прямо пропорциональна ее тайне. Сознавать наличие и понимать суть какой-либо напряженности значит прийти сразу к двойному результату. Это как молния во тьме ночи — она выявляет то, что есть, и озаряет то, что впереди. Отсюда появляется возможность произвести транспозицию на личностно или общественно менее опасную напряженность. Появляется возможность контролировать напряженность. А не просто быть подконтрольным ей.

65. Таким образом, понимание напряженности порождает две ситуации — прозрение старого и устремленность к новому. Оттого что мы любим тайну и она нужна нам, мы зачастую просто не желаем анализировать ситуацию, в которой тайна, как нам кажется, составляет неотъемлемую часть. И главная такая ситуация — в нас самих, в тех напряженностях, в которых мы существуем. Мы свысока относимся к примитивным культурам, окружающим священные рощи, пещеры и прочая всевозможными табу; но не спешим расстаться с аналогичными табу, обжившимися на древних ландшафтах нашего собственного сознания.

66. Но все же и здесь необходимо провести разграничение между эгоистическим пристрастием к тайне, которое, в сущности, есть не что иное, как леность, нежелание мыслить и действовать, и нашей насущной потребностью в некоей остаточной тайне жизни в целом. И эта тайна — между тем, что мы знаем, и тем, что, как мы знаем, останется непознанным, — и есть конечная напряженность.

67. Чем больше у нас знаний, тем больше удельный вес этой тайны. Она может сокращаться, с нашей точки зрения, но зато она уплотняется.

68. Мы привыкли считать, что эволюция подразумевает широкомасштабное наступление на тайну. Мы исходим из предположения, что наша высшая цель — познать все. И как следствие, пытаемся игнорировать, сокрушать, извращать те подлинные тайны, которые всегда были и есть в жизни.

69. Мы решительно настроены найти разгадку тайны, если не всей, то большей ее части; и это губительно для нас. Во многих ситуациях нам приходится изобретать различные способы защиты от солнца; но желать сокрушить солнце?.. Простейшие тайны (какова, на поверхностном уровне, механика вещей, чем вещи «обусловлены») в основном разгаданы. Многие ошибочно принимают эти тайны за всю тайну. В каждый дом пришел водопровод — и вот цена: никто больше не ценит воду.

70. Задача образования — показывать, что тайны раскрываются; но наряду с этим показывать, где тайна не была и не будет раскрыта — притом на примере самых обычных объектов и явлений. И при полуденном свете достаточно тайны, множить полуночные обряды нет смысла.

71. Противополюс всего сущего и познанного или познаваемого, то есть «Бог», неизбежно должен быть бесконечной тайной, поскольку только так может сохраняться напряженность, удерживающая человечество от падения в пропасть абсолютного знания, или «идеального» мира, который обернулся бы идеальным адом. Напряженность знание — тайна не допускает никаких транспозиций: это есть источник человеческого бытия.

72. Все предсказания суть пари. Все предсказания относительно будущего строятся вокруг того, что наука не может с уверенностью утверждать, но вероятность чего она может только предположительно допускать. Эта фундаментальная неопределенность — существенный фактор жизни. Всякий взгляд, устремленный вперед, — потенциальная иллюзия. Так удовлетворяется свойственная нам потребность в опасности — свойственная постольку, поскольку в ситуации вечной опасности нам приходится выходить за ее пределы в поисках знания и безопасности, никогда не обретая их в полной мере.

VII. Другие философские системы.

1. Какие-то из этих систем мы, вероятно, забракуем, как бракуем некоторые дома, когда выбираем, где нам жить; но мы не можем забраковать их как дома, вообще непригодные для жилья; мы не можем отказать им в известной практической пользе, известной привлекательности, известной осмысленности; а значит, в известной истинности.

2. Эрнст Мах: Какая-то часть знания никогда не бывает ни ложной, ни истинной — но только более или менее биологически и эволюционно полезной. Все догматические учения — это аппроксимации, приближения: они образуют гумус, из которого произрастают аппроксимации более совершенные.

Христианство.

3. Лет через сто церковное христианство отомрет. Уже сегодня оно мало приспособлено для практического использования. Нынешняя экуменическая мания, так называемое «славное новое братство» церквей, — бесполезная мышиная возня за стеной реальности.

4. Это вовсе не значит отрицать все то, что дало христианство человечеству. Основателем его стал человек такой деятельной философской и эволюционной гениальности, что его тогда же провозгласили (поскольку то была необходимая составная часть его исторической миссии) божеством.

5. Христианство сумело уберечь самую уязвимую — потому что самую развитую — часть человеческого рода от себя самой. Но для того, чтобы «продать» народу свои часто доброкачественные эволюционные принципы, оно было вынуждено «лгать»; и вся эта «ложь» обернулась на какое-то время большей, но в итоге, как мы теперь понимаем, меньшей эффективностью.

6. Ни в каком обозримом будущем основные общественные уложения и отношения, прямо сформулированные или подразумеваемые христианством, в большинстве своем не устареют; причина в том, что они опираются на сострадание и здравый смысл. Но в каждой великой религии наблюдается процесс, в чем-то схожий с запуском космических кораблей: в нем есть элемент, обеспечивающий начальное ускорение, отрыв от земли, и элемент, удерживающий корабль на заданной высоте. Те, кто цепляется за христианскую метафизическую догму, пытаются удержать одновременно и пусковую установку, и уже запущенный аппарат.

7. Кроме того, притягательность любой религии заключается в том, что она всегда в основе своей имеет национально-расовую окраску и потому всегда находит больший отклик у породившего эту религию народа или национальной общности, нежели у всех остальных. Религия — это специфическая реакция на окружающие условия, на некие исторические коллизии; и следовательно, она всегда в каком-то смысле непригодна для тех, кто живет в иных условиях и испытывает иные сложности.

8. Поначалу устои догматической веры укрепляются, а потом закостеневают. Точно так же могучий панцирь каких-нибудь доисторических рептилий поначалу обеспечивал их выживаемость, а после стал причиной их полного исчезновения. Догма — это форма реакции на особую ситуацию; и никогда — адекватная реакция на все ситуации.

9. Ситуация пари: сколько бы теологи ни приводили свидетельств исторической вероятности неправдоподобных (с точки зрения вероятности, как ее понимает современная наука) событий из жизни Иисуса, им не удается показать, что эти события происходили именно так, как они всех в том заверяют. Разумеется, то же самое справедливо в конечном счете для любого исторического события из отдаленного прошлого. Нам всегда только и остается, дойдя до горького логического конца, принять решение наподобие Кьеркегорова шага в потемках или раri Паскаля; и если я отказываюсь верить в то, что эти неправдоподобные события действительно имели место, на это можно сказать, что я сам всего-навсего делаю шаг вслепую, только в противоположном направлении. Определенный тип слепо верующего, не принадлежащий исключительно христианству, но весьма распространенный в нем со времен Тертуллиана, использует очевидную абсурдность (и как следствие — отчаяние), порожденную нашей извечной неспособностью обрести уверенность в вере как источнике энергии для шага впотьмах и как указателе того направления, в котором этот шаг следует делать. Раз любое из эмпирически выведенных человеком определений, говорят они, сводится к формуле «я знаю, что ничего до конца не знаю», — я должен совершить скачок в какое-то иное состояние, которое одно позволяет мне наконец «познать»: состояние уверенности «над» или «за» всем, что достижимо эмпирическими или рациональными средствами. Но это как если бы я, охваченный сомнениями и окруженный кромешной тьмой, решил бы, вместо того чтобы осторожно попытаться нащупать путь вперед, вдруг взять да и прыгнуть куда-то; и не просто прыгнуть, а прыгнуть с безрассудным отчаянием; и не только прыгнуть с отчаянием, но и в самую глухую черноту окружающей меня тьмы. В эдаком лихом прыжке с башни разума, бесспорно, есть своя эмоциональная бесшабашно-геройская прелесть; тогда как в осторожном, шажочками, продвижении вперед при тусклом свете вероятности и неверном мерцании (в столь дальних исторических пределах) научного метода, бесспорно, наблюдается дефицит высокой доблести духа. Но я убежден, и мой разум подсказывает мне, что я прав в своей убежденности, что шаг впотьмах представляет собой экзистенциальное отступничество и кощунство, равносильное утверждению, будто бы научная вероятность не должна играть никакой роли в вопросах веры. Я же, напротив, убежден, что вероятность должна играть значительную роль. Я верю в ситуацию и космос, как они описаны в первой группе моих заметок, потому что мне это кажется наиболее вероятным. Никто, кроме Иисуса, не родился на свет от непорочной девы и не воскрес из мертвых на третий день — эти и другие невероятные факты из его биографии уж слишком сомнительны, чтобы делать на них ставку. Словом, бессчетные тысячи миллионов к одному, что я прав, когда отказываюсь верить в некоторые детали библейских рассказов о его жизни, и бессчетные тысячи миллионов к одному, что вы, если вы в это верите, не правы.

10. Изъять из биографии Иисуса все эти неправдоподобные детали — не значит умалить его: это значит его возвеличить. Если бы христиане вдруг сказали мне, что эти невероятные события, а заодно и произросшие из них доктрины и ритуалы следует понимать метафорически, я мог бы стать христианином. Я мог бы верить в Непорочное зачатие (в то, что целое, будь то эволюция или что угодно еще, всегда отец каждому ребенку); в Воскресение (ибо Иисус воскрес в людском сознании); в Чудеса (потому что всем не мешало бы возжелать творить такие же великодушные дела); в Божественную сущность Христа и Пресуществление (все мы дополняем друг друга и все вместе «Бога»); я мог бы поверить во все это — во все, что в настоящий момент отлучает мой разум от церкви. Но традиционные христиане назвали бы это простым маловерием.

11. Мыслящие афиняне в V веке знали, что их боги — это метафоры, персонификации сил и принципов. Судя по разным многочисленным признакам, афинизация христианства уже началась. Вторым пришествием Христа станет осознание, что Иисус из Назарета — самый человечный из людей, а не самый божественный из богов; но это будет равносильно тому, чтобы отвести ему место среди философов, и от всего огромного ритуального, церковного и священнического аппарата останется одна пустая оболочка.

12. Вопрос не в том, что сделал с человечеством Иисус, а что человечество сделало с Иисусом.

13. Христианские церкви, вопреки учению самого Христа, нередко больше всего пеклись о собственном самосохранении. Они поощряли бедность — или равнодушие к ней; они направляли взоры людей за грань жизни; злоупотребляли ребяческими представлениями о преисподней и геенне огненной; поддерживали реакционные мирские власти своего времени; предавали анафеме несметное число невинных удовольствий и породили целые века фанатизма; они отвели себе роль «убежища» и часто, слишком часто заботились о том, чтобы те, кто снаружи, нуждались в этом убежище. Сейчас многое изменилось к лучшему, но мы не забываем, что дела пошли на поправку только тогда, когда история поставила церковь перед выбором: реформа или смерть.

14. Суетливые попытки навести порядок в доме предпринимаются в христианской теологии и сегодня; но время уже упущено. Среди христианских мыслителей есть так называемые «передовые», которые выдвигают толкование бога, не слишком расходящееся с тем, которое я излагал выше. Они стремятся очеловечить Иисуса, демифологизировать Библию, превратить христианство в странноватое подобие раннего марксизма. Все, что мы прежде разумели под христианством, теперь (разъясняют нам) следует трактовать как метафору некой более глубокой истины. Но если теперь мы в состоянии постичь эту более глубокую истину, тогда и метафора ни к чему. Наши новые теологи рубят сук, на котором сидят, — и обречены упасть.

15. Хуже всего то, что церковники ревниво держат Иисуса у себя в заточении. По какому праву берутся они утверждать, что приблизиться к нему можно только через них? Выходит, я должен уверовать в богов-олимпийцев и неукоснительно выполнять древнегреческие религиозные обряды, прежде чем мне будет дозволено подступиться к Сократу? Церковь стала не телом и духом Иисусовым, а завесой и оградой вокруг него.

16. Иисус был вполне человек. Возможно, он сам верил, что он все то, что он о себе говорил; но то, что он не был всем тем, что он о себе говорил, абсолютно несущественно, поскольку он был человек — и поскольку суть его учения не обусловлена его божественностью.

17. Нет никакого искупления, нет отпущения грехов; грех цены не имеет. Его нельзя выкупить, разве только выкупишь само время.

18. Дети рано постигают науку двойного видения, на которое их толкает догматическая церковь. Они молятся Богу, а ничего не происходит. Они узнают, что есть два типа поведения: абсолютное — для церкви и относительное — для того, что вне ее. Им преподают естественные науки, а потом велят поверить во что-то вопиюще антинаучное. Им велят чтить Библию, но даже они в состоянии заметить, что, с одной стороны, это пестрая мешанина из всяческих мифов, родоплеменной тарабарщины, свирепой мстительности, безумного пуританизма, передернутой истории, до нелепости однобокой пропаганды, — а с другой стороны, памятник изумительной поэзии, глубочайшей мудрости, увенчанный в высшем смысле человечной историей о жизни Иисуса.

19. Не ребенок виноват в том, что усваивает двойные стандарты, — а церкви, которые их увековечивают. Объявить, будто что-то принадлежит к особой категории абсолютной истины или реальности, — значит объявить этому чему-то смертный приговор. Ни абсолютной истины, ни абсолютной реальности не существует.

20. После платонизма, посреди ребячеств изжившей себя классической религии позднеримской цивилизации, житель Средиземноморья был обречен создать монотеистическую, с упором на этику, противорелигию. Тот или иной Иисус или то или иное христианство были так же неизбежны, как тот или другой Маркс и тот или другой марксизм на поздних стадиях развития индустриальной революции.

21. Человечество как высокое здание. Ему требуются строительные леса, воздвигаемые поэтапно, настил за настилом. Религия за религией, учение за учением; нельзя строить двадцатый этаж, стоя на лесах второго этажа. Великие религии не позволяют Многим самостоятельно смотреть и думать. Оттого что они стали бы самостоятельно смотреть и думать, мир не преобразился бы тотчас в счастливейшее место, но это не может служить оправданием для догматических религий.

22. Станем ли мы выхватывать из рук калеки костыль, потому что он не новейшей конструкции? И более того, достаточно ли просто вложить ему в руки более совершенный костыль? Он ведь может и не знать, как с ним обращаться. Но это не довод против костыля новейшей конструкции.

23. Религиозная вера: тайна. Рациональная вера: закон. Фундаментальная природа реальности таинственна — и это научный факт. Основываясь на тайне, религии оказываются более научными, чем рациональные философские учения. Но есть тайны и тайны; и христианство глупейшим образом пытается разложить фундаментальную тайну на частности. Самая главная и единственная тайна — это природа того, что христиане зовут Богом или Провидением. Но церковь развела целую ярмарку псевдотайн, не имеющих никакого отношения к истине, за исключением той истины, что в тайне есть сила.

24. И все же человеку всегда мало, ему снова и снова подавай тайну: до такой степени мало, что даже самые ничтожные загадки не утрачивают своей власти. Если новые детективные романы перестанут вдруг появляться, люди все равно будут читать — старые! Непорочное зачатие делает Иисуса уникальным; тайна этой бесстыдной, мягко говоря, уникальности доставляет нам такое удовольствие, что мы не можем перед ней устоять.

25. Почти повсеместно на смену лошади с телегой пришел автомобиль. Но мы же не скажем, что лошадь с телегой — это неправильно, неистинно или что, поскольку автомобиль как средство передвижения вообще удобнее и быстрее, от всех лошадей с телегами нужно раз и навсегда избавиться. Еще сохраняются уголки, где лошадь с телегой просто незаменима. Там, где она используется и приносит пользу, она, с эволюционной точки зрения, правильна, истинна.

26. Воинствующие антирелигиозные движения основываются именно на таком механистическом заблуждении: будто бы самая эффективная машина и есть наилучшая. Но наилучшая машина — та, которая наиболее эффективна в данных обстоятельствах.

27. Если необходимость, продиктованная ситуацией, требует, чтобы ситуация была смягчена, завуалирована, приглушена, тогда христианство — это благо. И такие ситуации не редки. Если человеку, умирающему от рака, христианство помогает умереть смертью более легкой, никакие доводы антихристиан не заставят поверить меня в то, что христианство, в данной ситуации, не истинно. Но это истинность скорее утилитарного свойства, и в целом мне представляется, что от прозрачного стекла практической пользы все же больше, чем от непрозрачного.

28. На каждого христианина, который верит всем догмам своей церкви, приходится тысяча других, которые верят только наполовину — потому что считают, что человеку нужно во что-то верить. Если старые религии продолжают существовать, то именно потому, что они служат удобными вместилищами для этого желания верить; и потому, что они хоть и неважные, но все-таки «тихие гавани»; и еще потому, что они по крайней мере пытаются удовлетворить ненасытную потребность в тайне.

29. Все старые религии приводят к варварскому, впустую, расходованию нравственной энергии; допотопные мельницы на реке, которая могла бы обеспечить работу гидроэлектростанции.

30. Все боги, якобы способные вмешиваться в наше существование, — идолы; все образы богов — идолы; все молитвы к ним, всякое поклонение им — идолопоклонничество.

31. Благодарность за рождение и существование — архетипичное человеческое чувство; как и благодарность за доброе здоровье, удачу и счастье. Но всякая такая благодарность должна «запахиваться» обратно в почву окружающей человека жизни, в его образ существования, а не вышвыриваться наобум куда-то в небо и не изливаться в самой отвратительной из всех форм завуалированного нарциссизма — молитве. Религия стоит между людской благодарностью и практическими делами, на которые можно было бы употребить ее энергию. Одно благое дело стоит миллиона благих слов; и это было бы верно даже в том случае, если бы где-то «над» нами был наблюдающий за нами и вознаграждающий нас хорошими отметками бог.

32. Я не приемлю христианство, как, впрочем, и все остальные великие религии. Большинство его тайн слишком далеки от истинной тайны. И хотя я восхищаюсь его основателем, многими священниками и многими христианами, я презираю церковь. Если она до сих пор уцелела, то лишь потому, что людям хочется быть добродетельными и творить добро; как и коммунизм, она по сути паразитирует на том глубинном и таинственном благородстве человека, которое ни в одной из существующих религий или политических доктрин не находит выхода.

Ламаизм.

33. Жизнь есть боль, страдание, предательство, страх, и даже ее удовольствия — не более чем иллюзии; кто наделен мудростью, приучает себя освобождать сознание от всего суетного, от ничтожного мельтешения, и так постигает искусство жить в состоянии мистического внутреннего покоя. Человек приходит в этот мир для того, чтобы путем аскезы выработать в себе такие навыки, которые позволяют уходить от мира и тем самым преодолевать его пределы. Вот почему лама отказывается от участия в жизни общества; для него истинная свобода выражается в том, что он полностью избавляет себя от животных желаний и от суетной жизни в обществе. Он не сопротивляется немо: он призывает его.

34. Современная мировая история побуждает многих людей на всех континентах исповедовать такой взгляд на жизнь. Мало кому по силам полностью удалиться от общества. Но есть разновидность секулярного ламаизма, и она весьма распространена. Таких полулам можно распознать по следующим признакам: они отказываются занимать какую-нибудь определенную позицию в любых общественных, политических и метафизических вопросах, и не из-за скептицизма, но из-за полного безразличия к обществу и всему, что с ним связано.

35. Полулама — тот, кто считает, что если он сам ничего не требует от окружающих, то вправе настаивать, чтобы и от него ничего не требовали; как будто, в человеческом контексте, не делать долгов — значит не быть должным. Но мы все дрейфуем на одном плоту. Вопрос один: в момент кораблекрушения — как я себя поведу, каким человеком я окажусь?

36. Свобода воли может возрастать только в результате постоянной тренировки. Но нигде, кроме как в обществе, для этого нет условий; выбирая отказ от общества, выбираешь отказ от выбора. Если я спрыгну с крыши высокого дома, я докажу, что умею прыгать; но в доказательстве больше всех нуждаюсь я сам. Доказательство лишено смысла, если я не могу им воспользоваться. Зачем трупу доказательство теоремы Пифагора?

37. Лама позволяет себя одурачить: свое желание освободиться от общества он принимает за действительную свободу. Он больше не видит тюремных стен. Ничто не заставит его поверить, что они существуют.

38. Восточный ламаизм очень проницательно трактует природу «Бога». Но ошибка состоит в том, что эта трактовка предлагается людям как образец для подражания. Ламаизм призывает нас неустанно стремиться к единству с «Богом», то есть с ничем. Живя, я должен постигать, как не быть — или быть так, как если бы меня не было; индивид, я должен утратить всякую индивидуальность; я должен абсолютно отрешиться от всякой жизни и в то же время пребывать в полной гармонии со всякой жизнью. Но если бы все мы заделались ламами, это было бы все равно как если бы мы все стали онанистами: жизнь прекратилась бы. «Бог» нам противопоставлен: это наш полюс. И вовсе не подражая ему, как это рекомендует «Дао дэ цзин», мы его прославляем; да он и не нуждается в прославлении.

39. Полулама — это, как правило, человек тонкой душевной организации, который испытывает жестокое разочарование и ужас от ничтожности и безобразия окружающей его жизни. Свою ламаистскую обитель он обычно обретает в искусстве, которое преданно любит и которое понимает на очень характерный нарциссистический и выхолощенный лад. Он больше наслаждается формой, нежели содержанием, стилем, нежели смыслом, модой, нежели общественной значимостью, изощренностью, нежели силой. Часто ему больше удовольствия доставляют второстепенные жанры искусства, нежели основные, как и второстепенные произведения — не основные. Он становится знатоком, коллекционером, сверхчутким критиком. Эдакий дегустатор — язык, нёбо или же глаз, ухо; а все прочее человеческое в нем как бы атрофируется и отмирает.

40. Конечно, ламаизм, особенно в таких формах, как дзэн-буддизм, может многое поведать нам о наслаждении предметами как таковыми; о красоте листка и красоте листка, гонимого ветром. Но такое шлифование эстетического чувства и прояснение внутренней метафоры в человеке не может быть принято за образ жизни. Возможно, и даже почти наверняка, это непременное составляющее правильной жизни, — но это еще не правильная жизнь.

41. Ламаизм, как уход в себя, в самоуглубленность и самонаслаждение, — философия извечная; то есть философия, в противовес которой создаются все другие учения (в том числе христианство). И в том смысле, что нам необходимо постоянно подпитывать свое «я», чтобы оставаться психически здоровыми, она не менее важна, чем пища, которую мы едим. Но совершенно очевидно, что самым пышным цветом она расцветает, когда «я», или индивид, пребывает в состоянии наибольшей безысходности или опасности. Самый распространенный довод в ее защиту состоит в том, что должен же кто-то оберегать и хранить высочайшие эталоны жизни. В жизни самых эгоистичных каст и элит всегда есть и что-то само по себе доброкачественное; но это, вне всяких сомнений, самая относительная доброкачественность из всех возможных. Старинный севрский фарфор прекрасен, спору нет, но он ведь замешан не только на глине, но также и на чахлой плоти и костях каждого французского крестьянина, умиравшего голодной смертью в то самое время, когда создавались эти изделия. И все предметы роскоши, которые мы с вами покупаем, оплачены той же монетой; кто бы и какую экономическую и культурную платформу ни выдвигал, ни одна не выдерживает испытания на прочность. Под каким бы именем он ни выступал — гедонизм, эпикурейство, философия «битников», — ламаизм всегда прибежище тех, кто ощущает безысходность. Теоретически можно предположить, что могут быть такие миры и системы существования, где эта философия была бы целесообразна; но такой мир, как наш, не знающий иного состояния, кроме состояния эволюционной войны, явно не из их числа.

Гуманизм.

42. Гуманизм — философия закона, то есть того, что может быть основано на рациональных началах. У него два больших недостатка. Один заключается в искони присущем ему пренебрежении ко всему таинственному, иррациональному и эмоциональному. Второй состоит в том, что гуманизм по своей природе предполагает терпимость: но терпимость — добродетель наблюдателя, не правителя.

43. Типичный жест для гуманиста — удалиться, отойти в сторону; мирно жить в своем сабинском имении; и сочинять на досуге «Оdi рrоfаnиm vиlgиs, еt аrсео»[10]. Гуманист — это тот, кто видит доброе начало в своих врагах, поскольку отказывается признать, что они добровольно избрали зло, и видит добро в их учениях, поскольку во всяком учении, или философии, отыщется крупица здравого смысла и человечности. Он живет, руководствуясь принципом золотой середины, доводами разума, он идет, не сходя с середины дороги и никогда не выпуская из поля зрения обе стороны; он внушает уважение, но не способен пленить воображение.

44. Традиционно считается, что древний политеистический гуманизм потерпел крах, потому что представлял собой нереалистичную, чересчур искусственную систему. Но в каком-то отношении он все-таки был реалистичным, как этого и следует ожидать от всякой религии, имеющей в своей основе греческие корни. Олимпийские боги представляли, во всяком случае, действительные человеческие свойства — либо самые разнообразные и часто противоречивые архетипичные человеческие тенденции; на этом фоне древнеиудейская система — соединение всех желательных (в моральном плане) человеческих свойств в одном боге — вот где сугубо искусственный прием. Во многих отношениях древнегреческая система более рациональна и разумна; возможно, именно по этой причине выбор был сделан не в ее пользу. Иудейский бог — творение человека, тогда как греческие боги — его отражение.

45. Мы часто забываем о том, до какой степени Ренессанс, со всеми его достижениями, обязан своим возникновением именно возврату к древнегреческой системе. Взаимосвязь между язычеством и свободомыслием давно установлена и не нуждается в доказательствах; а все монотеистические религии в известном смысле окрашены в пуританские тона: сама их природа деспотическая и фашистская. Величайшие научные свершения древних греков — их логика, демократия, искусство — все это было возможным благодаря их очень приблизительным, зыбким представлениям о божественной сущности; то же справедливо и в отношении последних ста лет в истории человечества.

46. Но эта оппозиция, разумеется, не так проста, чтобы сводиться к противопоставлению «либерального» политеизма и «нелиберального» монотеизма. Религия всегда была для человека сферой его кровных интересов; и ясно, что сторговаться со многими богами или слепо верить им затруднительно — с одним куда как проще. Известная доля скептицизма и агностицизма, столь характерная для лучших образцов древнегреческой мысли, — естественный продукт политеизма; точно так же, как эмоциональный накал и мистическое горение рождаются на противоположном конце оппозиции. Конфликт между скептицизмом и мистицизмом возник задолго до эры христианства.

47. Подобно современным гуманистам, жители древнего Милета[11] не верили ни в загробную жизнь, ни в бога. Но в VII–VIII веках до н. э. случилось вторжение «возрожденцев»-орфиков, состряпавших «ирландское рагу» из искупления, спасения души и предначертанной благодати, да еще с ядреной приправой из экстатических мистерий. К V веку противоборство между орфическим мистицизмом и исконно милетским скептицизмом приобрело перманентный характер. С тех пор между Дионисом и Аполлоном мира не было — и никогда не будет.

48. Тем не менее время от времени в истории случаются такие периоды, когда становится как будто бы совершенно ясно, какая из двух противоположностей лучше отвечает общей потребности. Монотеизм служил опорой человеку на протяжении темных веков, наступивших вслед за падением Римской империи; но сегодня в нашей нынешней ситуации лучше подходит, по-видимому, беззлобный скептицизм гуманизма. Очевидно одно: нелепо рассматривать это противостояние как борьбу или схватку, в которой одна сторона должна потерпеть поражение, а другая одержать победу; его надо рассматривать как саму природу человеческого политического устройства, как sinе qиа nоn[12] существования в обществе и в эволюции.

49. Христианин говорит: «Если бы все были добродетельны, все были бы счастливы». Социалист говорит: «Если бы все были счастливы, добро бы восторжествовало». Фашист говорит: «Если бы все подчинились воле государства, восторжествовало бы и добро, и счастье». Лама говорит: «Если бы все были как я, добро и счастье не имели бы значения». Гуманист говорит: «Нужно еще как следует разобраться, что есть счастье и что есть добро». На последнее из утверждений возразить труднее всего.

Социализм.

50. Наполеон как-то сказал: «Общество не может существовать без имущественного неравенства, а имущественное неравенство не может существовать без религии». Он говорил, конечно же, не как историк-теоретик: просто оправдывал свой конкордат с Ватиканом; однако в этом вполне макиавеллиевском утверждении великолепно обозначены как цели социализма, так и трудности на его пути.

51. Социализм-коммунизм — это попытка переиначить и перетолковать христианство. Но среди прочих особенностей христианства, которые он отправил на гильотину, была одна самая существенная: тайна. Христианство разлагается, потому что силится сохранить лжетайну; социализм не избежит разложения, потому что силится искоренить тайну истинную.

52. Как и христианство, он слишком долго тащил за собой пусковой механизм — когда запуск уже был произведен. Дабы достичь социальной справедливости в как можно большем объеме, первые социалисты энергично распространяли всевозможные эффектные, но вульгарные теории равенства, материализма, истории; они идеализировали пролетариат и очерняли то, что не пролетариат. Они сделали из социализма дубинку, устроили большой тарарам. Большой тарарам нам сейчас вовсе не нужен. Нам нужно меньше силы и больше мысли; меньше доктринерства и больше взвешенности.

53. Вопреки всей его ярой враждебности по отношению к былым религиям, социализм сам религия; и ни в чем это не проявляется с такой очевидностью, как в его ненависти к ереси, к любой критике, которая отказывается принимать определенные положения догмы как неоспоримые критерии реальности. Приятие догмы становится главным доказательством веры в учение. И это тотчас же ведет к окостенению.

54. Главная, ключевая проблема социализма заключается в следующем: для того, чтобы сделать социальную справедливость уделом многих, лидеры социализма обязаны были дать им власть. Но пролетарии большие мастера отвечать на вопрос, чего они хотят, зато худо понимают, что им, в сущности, нужно; поэтому, дав им власть, им дали власть высказывать, чего они хотят, но не дали объективной возможности понять, что им потребно. Потребно же этим многим прежде всего образование; потребно, чтобы их вели, а не они вели бы всех за собой. Вот и приходится социалистическим лидерам поддерживать шаткое равновесие — с одной стороны, чтобы остаться у власти, они должны идти навстречу желаниям многих приобретать потребительские товары, разную незатейливую мелочевку для обустройства жизни, причем в достаточном объеме, чтобы их не переманило правое крыло (ведь даже в самых что ни на есть коммунистических странах всегда есть правое крыло). А с другой стороны, им приходится убеждать все тех же многих, что в жизни есть вещи более достойные, чем необузданное свободное предпринимательство да желание вдоволь есть пирожные и тешить себя телевизионными зрелищами. Им нужна власть, нужна сила народа и, наконец, добровольное согласие народа с тезисом, что не в силе правда; что обладающий всеобщим избирательным правом малообразованный электорат нуждается в руководстве тех и в подчинении тем, кто избран его законными представителями и правителями.

55. Есть у социализма и свой миф о загробной жизни — вера не в гипотетический иной мир, а в гипотетическое будущее мира нынешнего. И марксизм, и ленинизм провозглашают, эксплуатируют и извращают идею постоянного совершенствования — оправдывая дурные средства благими целями.

56. Есть у социализма и другие мифы, вроде того, что высшая доблесть — труд. Но рабочего в конечном счете эксплуатирует не капиталист — его эксплуатирует сама работа.

57. «Государство всеобщего благосостояния» гарантирует раздачу материальных благ и психологического дискомфорта. Избыток социального обеспечения и равенства порождает в индивиде ощущение внутреннего смятения и безысходности — острую тоску по случаю и разнообразию. Навязчивый кошмар государства всеобщего благосостояния — скука.

58. Всеобщая полная занятость, плановая экономика, государственная собственность на ведущие отрасли промышленности, государственное страхование и бесплатное медицинское обслуживание — все это прекрасно. Но обеспечить одни гарантии — значит предусмотреть и другие. Мы укрепляем один фланг, полагаясь на то, что неприятель не станет атаковать на другом. Но рыцарское благородство эволюции несвойственно. Чем выше уровень жизни, тем ощутимее потребность в разнообразии. Чем больше досуга, тем больше дефицит напряженности. И «соль» резко растет в цене.

59. В государстве всеобщего благосостояния, каким оно видится сегодня, нет места факторам, имеющим для эволюции бесспорную ценность, — случаю и тайне. Это не столько довод против общего принципа государства всеобщего благосостояния, сколько против несостоятельности ныне существующих представлений о том, каким должно быть такое государство, и о том, что обеспечивает равенство. Нам сейчас нужно не столько еgаlitе, сколько frаtе mitе[13].

60. Общественному застою наиболее подвержены общества «крайнего» типа — «крайне» справедливые или «крайне» несправедливые, а всякий застой неизбежно разрешается одним из трех способов: война, упадок или революция.

61. Нужна наука, которая исследовала бы ту степень разнообразия, эмоциональной вовлеченности, новизны, риска, которые требуются среднестатистическому индивиду и среднестатистическому обществу; а также истоки этих потребностей.

62. Социализму никак не избавиться от вредоносного духа бесправного и бездумного стремления к некоему в принципе невозможному равенству; консерватизму — от тупой убежденности, что баловни судьбы должны во что бы то ни стало не выпускать везенье из своих рук. Христианство и социализм на пару потерпели частичное поражение. И на нейтральной территории между двумя застойными воинствами облюбовала себе место одна-единственная философия — консервативная философия эгоизма.

63. И все же как христианство, так и социализм продолжают вербовать сторонников по той простой причине, что они ведут борьбу с идеологией более низкопробной; и потому что они, по-видимому, предлагают наилучший способ общественного приложения для «правильных» частных убеждений. Но они сродни заправилам военной промышленности. Их благополучие зависит от продолжения военного противоборства, в которое они вовлечены, и значит, как это ни парадоксально, от тех самых конечных целей, ярыми противниками которых они себя публично декларируют. Всюду, где есть бедность и социальная несправедливость, есть и условия для расцвета как христианства, так и коммунизма.

64. Коммунизм и социализм усиливают капитализм и христианство, и наоборот. Обе стороны мечтают о полном истреблении своего противника; но пока что они нуждаются друг в друге и поддерживают друг друга «от противного».

65. В мире, где многие общества и национально-этнические блоки, того и гляди, разрастутся до такой степени, что будут вынуждены ради собственного выживания истреблять друг друга, и где все средства для того, чтобы такое уничтожение произвести очень быстро, уже под рукой, — в таком мире консерватизм, философия ничем не сдерживаемого свободного предпринимательства, эгоизма, сохранения stаtиs qио, очевидно вредна и опасна. Если консерватизм, то есть правое крыло, обладает сегодня такой силой и влиянием в так называемом «свободном» мире, то происходит это оттого, что автократический, доктринерский социализм коммунистического толка представляется альтернативой не лучшей, а худшей. Предоставь людям выбор между бесчестным свободным обществом и честным несвободным, они всегда интуитивно качнутся в сторону первого, потому что свобода — это магнитный полюс человека. Таким образом, парламентский социализм того типа, который развился в Западной Европе, открывает для человечества больше надежд, чем любая другая политическая тенденция; несмотря на доктринерство и другие отмеченные выше слабые места.

66. Прежде всего социализм стоит на идее действительно первостепенной важности — что в мире слишком много неравенства и что это неравенство можно искоренить. В лучших своих проявлениях социализм стремится достичь максимума свободы при минимуме социального страдания. Намерение это верное, какими бы неверными ни были подчас средства.

67. Задача парламентского социализма состоит в том, чтобы ясно формулировать и отстаивать свои политические цели и тем самым привлекать к себе малообразованный электорат в обществе, где у народа есть свободное право голоса. Иначе говоря, там, где всегда существует опасность, что электорат сделает выбор в пользу эгоистических, а не общественных интересов. Когда же в борьбе за электорат социализм проводит политику, копирующую консерватизм, я против социализма; и когда его политика ставит под угрозу фундаментальную свободу выбора для избирателей, как это происходит при коммунистических режимах, я против социализма. Но когда социализм выражает желание людей, обладающих свободой выбирать политику, им лично более выгодную, сделать выбор в пользу провозглашения более справедливого устройства мира, я за социализм. И кто из людей доброй воли станет поддерживать какую-то иную политическую доктрину?

Фашизм.

68. Фашизм исходит из того, что долг сильных и умных — стать у кормила государства, с тем чтобы Многих можно было правильно организовать и контролировать. В своей лучшей, платоновской, ипостаси — это самая реалистичная из всех политических философий. Но она всегда разбивается об один и тот же утёс: индивидуальное.

69. Именно индивидуальное в нас заставляет нас относиться с подозрением к мерам, которые мы одобряем. Мы способны поставить себя на место тех, кто их не одобряет. Индивидуальность — это канал, посредством которого индивиды могут сообщаться друг с другом. Это пропуск к другим индивидам. Но цель фашизма как раз и состоит в разрушении этого важнейшего свойства — взаимообщения индивидуализированных разумов. Фашизм и воображение есть вещи несовместимые.

70. Фашисты пытаются создать однополюсное общество. Всем смотреть на юг, и чтобы никто не вздумал смотреть на север! Но в подобных обществах неизбежно возникает фатальное противопритяжение к противополюсам всего того, что предписано властью. Прикажи человеку устремить взгляд в будущее, и он обратится в настоящее. Прикажи ему поклоняться Богу, и он станет боготворить человека. Прикажи ему служить государству, и он будет работать на свое собственное благо.

71. Обществу нужны некие обязательные для всех нормы и правила, как машине нужны смазка и притертость деталей. Но многие общества требуют единообразия, конформизма как раз там, где, наоборот, полезнее был бы нонконформизм, и допускают нонконформизм там, где его следовало бы запретить. В обществе нет ничего ужаснее, чем неумение соблюдать общие для всех нормы и правила, равно как и злоупотребление этим желанием.

72. Правильное общество — то, в котором никто не поступает как предписано, не думая, почему он так поступает; в котором никто не подчиняется, не размышляя, почему он подчиняется; и в котором никто не поступает как предписано из страха или по лености. И общество, в котором эти условия соблюдаются, — не фашистское.

Экзистенциализм.

73. Все государства и общества содержат зародыши фашизма. Они стремятся к однополюсности, к навязыванию другим своих правил. Вот почему истинное противоядие против фашизма — не социализм, а экзистенциализм.

74. Экзистенциализм — это бунт индивида против всех тех идейных систем, психологических теорий, разных форм общественно-политического гнета, которые пытаются лишить его индивидуальности.

75. Экзистенциализм, в лучших своих проявлениях, пытается возродить в индивиде ощущение его собственной уникальности, понимание ценности внутреннего беспокойства как противоядия против интеллектуального самодовольства (косности), осознание того, что нужно учиться делать выбор и самому отвечать за свою жизнь. Таким образом, экзистенциализм, помимо всего прочего, — это попытка противостоять повсеместно распространенному и все более и более опасному чувству немо у современного человека.

76. Экзистенциализм по своей сути враждебен всякой организации общества и всякой системе взглядов, которые не позволяют индивиду выбирать, столько раз, сколько ему будет угодно, считать ли себя частью этого общества и этой идейной системы или нет. Эта неуступчивость, этот упрямый индивидуализм делают его уязвимым для ложных истолкований, на которые горазды мнимые экзистенциалисты, а правильнее сказать, анархисты и философы от богемы, и уязвимым для нападок со стороны тех, кто придерживается традиционных взглядов на ответственность перед обществом и общественный договор.

77. В экзистенциализме слышится призыв отринуть традиционные кодексы морали и поведения, особенно если они навязываются властью или обществом безо всякого внятного обоснования, кроме единственного — освященности традицией. Другой постоянный призыв — исследовать мотивы; первым экзистенциалистом был Сократ — не Кьеркегор. Школа Сартра выдвинула теорию «ангажированности», но перманентная ангажированность в отношении религиозной или политической догмы (так называемый «католический» или «коммунистический» экзистенциализм) глубоко неэкзистенциалистична. Экзистенциалист должен, исходя из своих убеждений, судить о всякой ситуации по существу, всякий раз заново взвешивать свои мотивы перед лицом новой ситуации и только тогда делать выбор. Он никогда ничему не принадлежит в том смысле, в каком любая организация требует «принадлежности» от своих членов.

78. Для меня невозможно отвергнуть экзистенциализм, хотя возможно отвергнуть то или иное экзистенциалистское действие. Экзистенциализм — не философия, а способ смотреть под определенным углом зрения на другие философские системы, определенным образом с ними обращаться. Это своего рода теория относительности среди теорий абсолютной истины.

79. Большинство людей находят удовольствие в том, чтобы «приспосабливаться» и «принадлежать»; экзистенциализм очевидно непригоден для подрыва политических или социальных устоев, поскольку он не способен на организованное догматическое сопротивление и на формулирование принципов сопротивления. Он способен только на сопротивление одного отдельно взятого человека, на выражение одного частного мнения — такого, например, как эта книга.

VIII. Одержимость деньгами.

1. Но подавляющее большинство из нас живет отнюдь не по какой-либо догматической философии — даже если мы утверждаем обратное. Максимум, что мы можем предъявить, — это отдельные случаи, когда мы поступаем более или менее в соответствии с некой одобряемой нами философией. Но вовсе не философскими учениями руководствуемся мы в жизни. Одержимость — вот что по-настоящему движет нами, и если брать последние сто пятьдесят лет, то нет ни малейших сомнений, какая именно одержимость стала главной движущей силой. Деньги.

2. Эта одержимость ощутимо ослабляет воздействие всех других философий, и в этом легко убедиться, если сделать беглый обзор сравнительной популярности различных философских систем со времен Французской революции. Наибольший успех выпал на долю самых эгалитарных концепций (с их идеей уравнительности); а господствующей философией в ХIХ–ХХ веках стал, несомненно, утилитаризм: убежденность в том, что единственно верной целью человеческого общества должно быть возможно большее счастье возможно большего числа людей. Всем философиям приходится теперь продавать себя, притом в самом буквальном, рыночном смысле. Словом, наша одержимость деньгами, этим самым очевидным и вездесущим источником неравенства и, как следствие, несчастья, определенно сказывается на всем нашем существовании и нашем восприятии жизни.

3. Не «быть», а «обладать» к нашему времени. Вот заветный ключ к нашему времени.

Богатство и бедность.

4. В богатых странах Запада предпринимаются попытки критически переосмыслить роль денег как единственного источника счастья; попытки эти обречены на провал. Богатство само по себе ни в чем не повинно. Богач сам по себе ни в чем не повинен. Но богатство и богачи в окружении бедности и бедняков виновны.

5. Поляризация бедности и богатства — один из самых мощных стимулов в современных обществах. Настолько, что многие бедняки скорее предпочтут оставаться бедняками, в надежде на шанс разбогатеть, чем согласятся быть ни бедными, ни богатыми безо всякого шанса на перемену.

6. Ничто так не разнит людей, как богатство; ничто так не уподобляет, как бедность. Вот почему всем так хочется быть богатыми. Нам хочется быть разными. Только за деньги можно купить безопасность и разнообразие, в которых мы так нуждаемся. Недостойная погоня за деньгами становится, таким образом, уже достойным стремлением к разнообразию и безопасности.

7. Деньги — это потенциальные возможности; это значит управлять случаем и получить к нему доступ; это свобода выбора; это власть. В былые времена богатые считали, что могут оплатить себе место в раю; в наши дни рай переместился — он здесь и сейчас. Но богач по сути не меняется; и его глубокое убеждение в том, что он по-прежнему может оплатить себе место в раю-на-земле, по всей видимости, оправдывается.

8. И богатые и бедные поддерживают «от противного» существующее ныне неравенство в распределении материальных благ. И чем больше какая-нибудь политическая система уравнивает это распределение, тем более популярными становятся любые способы избежать такого уравнивания.

9. Точно так же, как бедные индивиды поддерживают «от противного» богатых, бедные страны поддерживают разный уровень богатства в мире. Америку и страны Западной Европы ненавидят, но им же завидуют — и подражают. Бедная страна — это богатая страна, которая еще не разбогатела.

10. Лотереи, футбольные тотализаторы, всякие разновидности бинго и прочее в том же роде — все это главные средства защиты современных богатеев от современных бедняков. На фонарном столбе вздергивают того, кого ненавидят, — не того, кем хотели бы стать.

11. Нам нужны деньги, чтобы покупать то, что правильное общество предоставляло бы своим гражданам даром. А именно: знания, умение понимать суть вещей и практический опыт. Возможность узнавать из книг о разных уголках света и самим побывать в разных уголках света; в противном случае человек просто проходит по жизни, чаще всего даже не понимая того, что видит, а значит, чаще всего и не умея увидеть того, что попадает в поле его зрения. Самое ужасное в бедности даже не то, что она обрекает человека на голод, а то, что, обрекая его на голод, она обрекает его на унылое прозябание.

12. Богатые покупают разнообразие. Это важнейший закон капиталистического общества. Единственный в таком обществе способ избежать психологической фрустрации — разбогатеть. Все другие выходы заблокированы.

13. Чтобы заколачивать деньги, не требуется в обязательном порядке обладать какими-то выдающимися человеческими достоинствами. Так что зарабатывание денег — своего рода уравнитель. Отсюда становится вполне естественным судить о человеке по тому, что он в состоянии добыть, — по деньгам; а не по тому, что он никогда и ни при каких обстоятельствах не сумел бы добыть, если бы ему это не было дано от рождения.

14. Энциклопедический словарь определяет деньги как всеобщее «средство обмена». Я определяю деньги как реакцию человека на произвол случая, который довлеет над существованием. Гениальность, ум, здоровье, мудрость, сила духа и тела, красота — все это выигрышные билеты, которые мы вытягиваем в лотерее, разыгрываемой еще до нашего появления на свет. Деньги — это изобретенная, за неимением лучшего, человеческая лотерея, которая частично возмещает неудачу тем, кому не повезло в самой первой, космической лотерее. Но деньги — лотерея неважная, поскольку выигрыши, выпавшие в первой, предродовой лотерее, одновременно и бесплатные билеты для следующего розыгрыша призов. Если вам повезло в первой из лотерей, у вас есть хороший шанс оказаться в выигрыше вторично.

15. К разному богатству бедные относятся с разной степенью терпимости. Наибольшая терпимость проявляется в отношении богатства, приобретенного уже после рождения благодаря чистому везению; далее следует богатство, заработанное честным путем в соответствии с действующей системой; и последнее, самое труднопереносимое, — богатство, получаемое в момент рождения, то есть наследственное.

16. Высшее проявление случая — это то, что я есть тот, кто я есть. Отпрыск техасского мультимиллионера — или пигмей из джунглей Центральной Африки. И хотя все мы азартные игроки, у нас костью в горле застревает тот факт, насколько случайность выступает здесь в чистом виде и какой гигантской пропастью разделены самоочевидные тут и там наказания и вознаграждения. Но образ лотереи оказывается столь эффективным средством примирения с суровой действительностью, что даже самые несправедливые вознаграждения и привилегии находят поддержку в стане обделенных. Я убежден, что аналогия с лотереей вредна и всякая вера в нее в корне порочна. Мы ведем себя как игроки, которые возводят в добродетель умение смиренно принимать неудачу. Мы любим повторять: Только одна лошадь приходит в забеге первой. Игра есть игра — тут уж кому повезет. Кто-то ведь должен и проигрывать. Но это все описания — не предписания. Мы не только игроки, не только сами делаем ставки, мы еще и те лошади, на которых ставят другие. В отличие от реальных рысаков, нам не гарантирован одинаково заботливый уход, независимо от того, выиграли мы или проиграли. И вообще мы не лошади, поскольку мы способны думать, сопоставлять и делиться своими мыслями друг с другом.

17. Все мы собратья по роду человеческому; мы не соперники друг другу. Разум и свобода даны нам, чтобы нейтрализовать и контролировать последствия случая, который лежит в основе всякого существования; не для того, чтобы с их помощью оправдывать несправедливость.

Удовольствие в пересчете на деньги.

18. Когда-то человек пребывал в уверенности, что способен сам обеспечить себя удовольствиями; ныне он пребывает в уверенности, что за удовольствия он должен платить отнюдь не фигурально. Как будто цветы не растут больше ни на лугах, ни. в садах, — а только в цветочных магазинах.

19. Капиталистическим обществам требуется максимум возможностей для траты денег; как в силу внутренних экономических причин, так и потому, что главное удовольствие для большинства состоит в трате денег. Чтобы сделать это удовольствие более доступным, внедряются разные системы продажи товаров s рассрочку; а всевозможные разновидности лотереи завораживают мечтающих разбогатеть, как яркие огни палаток бродячей ярмарки завораживали когда-то местных селян. Налицо все симптомы, подпадающие под диагноз «потребительская неврастения»; но есть и еще кое-что, намного страшнее.

20. Это поголовное убеждение, что удовольствие можно получить только за деньги; неспособность помыслить об удовольствии, кроме как о чем-то так или иначе связанном с приобретением за деньги и с тратой денег. Невидимая патина на предмете означает теперь его ценность, а не его подлинную, неповторимую красоту. Опыт — это теперь нечто, приобретаемое в собственность, точно так же, как любой купленный предмет, который становится объектом обладания; и даже другие человеческие существа — мужья, жены, любовники, любовницы, дети, друзья — переходят в разряд объектов обладания или не-обладания и ассоциируются с ценностями, заимствованными скорее из мира денег, нежели мира человеческих отношений.

21. Тот, кто жаждет владеть, всегда одержим и в конечном счете не владеет собой. Наша мания коллекционировать не только предметы, имеющие денежную стоимость, но и разнообразный опыт, который тоже всякий раз стоит нам денег, и наша склонность рассматривать такой тезаурус личного опыта как свидетельство объективно ценного существования (недаром и скряга, потихоньку припрятывающий деньжата, почитает свою скаредность великой добродетелью) в конце концов делает нас бедняками во всех отношениях, кроме собственно экономического. Нам кажется, что мы живем как в ссылке, насильно отлученные от всего, что мы не можем себе позволить. Удовольствия, которые не нужно покупать за деньги, воспринимаются как ничего не стоящие. В былые времена мы совершали добрые дела, считая, что так мы вернее попадем в рай; теперь мы считаем, что наши приобретения и наши внушительные расходы и есть рай.

22. Экономика ширпотреба: рабочим нужно платить, чтобы они больше производили и больше покупали. Главное, чтобы товаров потреблялось как можно больше, а если потребляться должно как можно больше, товары следует выпускать такие, чтобы срок их службы был предельно коротким, имея в виду пределы, до которых готовы безропотно дойти легковерные потребители. Народный умелец исчезает как класс; он совершает величайшее преступление, ибо производит долговечный товар. Уходит со сцены человек, уходит творец, и вместо них заступают механики и механизмы. Механикам нужны, понятно, удовольствия механические — не человеческие и не творческие.

23. Как неизбежное следствие, в интеллигентной и буржуазной среде возникла мода на антиквариат; на все, что сделано вручную, добротно, оригинально, на века; мода на продукцию «кустарных» мастерских, на товары из стран слишком бедных, чтобы позволить себе наладить машинное производство.

24. Развлечения, дешево стоящие и повсеместно доступные, калечат способность человека самому находить для себя удовольствие. Механический приемник и человека превращает в механический приемник. Мы против инкубаторных куриц; но мы сами превращаемся в «инкубаторных человеков».

25. В городе, где наблюдается переизбыток мужчин, проституция неизбежна. Так и всякий опыт удовольствия становится расхожим товаром — предлагается на продажу и покупается, как услуги проститутки. Рабочие при деньгах, избавленные, благодаря общественному прогрессу, от тяжких оков своего «пролетарства», утратили всякую уверенность в своей собственной способности себя развлечь, как и в своем собственном вкусе. За то, чтобы иметь свободные деньги и тратить их по своему усмотрению, они платят немалую цену: свою былую рабочую, пролетарскую свободу в культурной сфере они отдали на откуп технически оснащенным профессионалам по формированию массового мнения, состоящим на службе у коммерции. Нет больше эксплуатации труда рабочего — есть эксплуатация его сознания.

26. Целью коммерции всегда было и есть предложить для свободной продажи на рынке любое из возможных удовольствий и продать его возможно большему числу покупателей. Производитель и розничный торговец — нейтральные участники процесса, моральная сторона дела их не касается; они просто удовлетворяют массовый спрос. Но беда в том, что коммерция чем дальше, тем больше подсовывает нам не удовольствие как таковое, а его эрзац. Не жаворонка, заливающегося в небе над полями, а «жаворонка» на пластинке; не Ренуара, а отпечатанную в типографии «копию»; не спектакль в театре, а его «телевизионную версию»; не настоящий суп, а «быстрорастворимый», из порошка; не Бермудские острова, а документальный фильм о них.

27. В силу чисто технических трудностей, а отнюдь не из-за отсутствия потенциального потребительского спроса, у нас пока еще нет жестянок с консервированным тропическим закатом, тюбиков с ласковым тихоокеанским бризом и пакетиков с порошком сексуального удовольствия («просто добавь воды»). Мы в состоянии воспроизвести почти все, что угодно, слышимое и видимое; кто-то уже изобрел автомат наподобие музыкального, только с набором не мелодий, а запахов; и только «чувствики»[14] Олдоса Хаксли, кажется, все еще совершенно нам недоступны.

28. Причины, зачем нужно стремиться к тому, чтобы такой вторичный, или суррогатный опыт сделать как можно доступнее, вполне очевидны. Жизнь никогда еще не казалась такой короткой, но насыщенной, а смерть такой абсолютной; и если общественно-экономические условия делают многие непосредственные удовольствия недосягаемыми для большинства, представители этого большинства совершенно естественно и резонно довольствуются хотя бы тем заменителем реальной вещи, который они в состоянии получить.

29. Удовольствие за деньги — вынужденная мера, призванная служить нам временным подспорьем на протяжении периода истории, когда большинство не в состоянии получить непосредственный доступ к чему-то желаемому. По мере того как все больше и больше людей сознает, что значит полноценное бытие, как и то, что их общество делает невозможным воплотить это представление в реальности, роль рынка репродуцированных, или суррогатных источников удовольствия — заместителей подлинных источников удовольствия — становится все более и более весомой.

30. Мы привычно говорим о потребительских товарах и потребительских услугах; но по сути это успокоительные пилюли-пустышки, которыми обществу приходится все чаще пичкать своих граждан, поскольку последние начинают постигать, что их подлинные нужды вызваны большей частью различными подлежащими исправлению перекосами в социальной, политической, межнациональной или общечеловеческой ситуации. И в этом отношении все, кто контролирует или распределяет пилюли-пустышки, то есть правители, испытывают одинаковые сложности, как бы далеки они ни были по своим политическим убеждениям.

Вакуум автоматизации.

31. В такой ситуации и появился еще один ужасный по своему отягчающему воздействию новый фактор. Речь о кибернетике, о достигшем уже серьезного уровня развития техническом методе контроля над машинами посредством других машин.

32. Человека не сегодня завтра оставят без одного из важнейших полюсов — рабочей рутины. Вечный кошмар капиталистического общества — безработица; кошмаром кибернетического общества станет занятость.

33. Какие только абсурдные предложения не раздаются в этой связи: например, оставшиеся без работы массы трудящихся нужно будет обязать участвовать в принудительных играх; или придется осуществлять какие-нибудь грандиозные замыслы — рыть каналы, двигать горы, — обходясь примитивным ручным трудом; или большую часть населения нужно будет подвергнуть стерилизации. Все идеи одна другой нелепее; но потенциальные масштабы и острота фрустрации в кибернетическом обществе поистине ужасают.

34. Приемлемое решение только одно, и других быть не может. Энергия, изливавшаяся в прежнюю рабочую рутину, должна быть направлена в русло новых «рутин» — образования (как учебы, так и обучения) и наслаждения. Работа за деньги, чтобы иметь возможность тратить и наслаждаться, должна уступить место работе за знание и способность наслаждаться, обретенную благодаря знаниям.

35. Недалек тот час, когда эволюция пойдет по новому пути. На повестке дня переориентация цели; переакклиматизация человека. Исчезнет рабочая рутина — значит, исчезнет и противополюс многого из того, что мы сейчас воспринимаем как удовольствие. Большинство из нас, если подходить с мерками капиталистической или lаissеz-fаirе[15]-ЭКОНОМИКИ, выйдут из употребления, превратятся в устаревшие машины, которые работают на топливе, уже не существующем в природе; подобно кадровым военным, застигнутым врасплох внезапно и навсегда воцарившимся миром.

36. Единственная категория людей, которая всегда была в состоянии выдержать без ущерба для общества бремя неограниченного свободного времени, — это эрудит-универсал: ученый, равно сведущий в гуманитарных, естественных и точных науках, и к тому же творческая личность — человек разносторонней культуры. Единственная работа, которой нет конца, — приумножение знаний и их отображение.

37. Государством будущего не будет и не может быть индустриальное государство, если только процесс автоматизации не будет искусственно тормозиться. Это должно быть государство-университет, причем университет в его прежнем значении: государство, предоставляющее безграничные возможности для приобретения знаний, с широчайшей из всех мыслимых системой образования (того типа, который обрисован мной в девятой группе настоящих заметок), когда есть все условия для того, чтобы каждый с наслаждением учился и творил, ездил по миру и приобретал личный опыт; государство, где элемент случайного, удивительного органично инкорпорирован в социальную систему; и где удовольствие не пересчитывается на деньги.

38. Рабовладельческие государства прошлого наглядно демонстрируют, какие опасности подстерегают класс, ведущий праздное существование. Его удел — либо стоячее болото сибаритства, либо воинствующий милитаризм. Досуг, не преследующий никакой иной цели, кроме как сохранить досуг на вечные времена, ведет к разложению или войне, поскольку мир и досуг нуждаются в регулярных очищающих процедурах. Скоро уже, меньше чем через сто лет, рабами станут машины — рабами, не способными на бунт; а все человечество окажется потенциально праздным классом. Но эпоха клистиров и кровопусканий давно осталась в прошлом.

39. Судя по всему, эволюция всегда готова использовать в качестве подручного средства такую силу, как, например, одержимость деньгами, поскольку это самый простой способ организовать жизнь. Подобные силы неизбежно приводят человечество к Ситуации Мидаса — в нашем случае почти в буквальном смысле. Вожделение, с каким человек осваивает все более и более дешевые способы производства, в том числе автоматизацию, в конце концов губит само вожделение. Мы гонимся за вознаграждением, мы его получаем; и тут же обнаруживаем, что истинное вознаграждение — следующее, то, что еще впереди. Автоматизация может казаться некой самоцелью; как самоцелью может казаться и приобретение удовольствия за деньги; но эти мнимые самоцели просто заводят нас туда, где нам становится понятно, что мы заблуждались.

Досуг и обязательства.

40. Досуг вроде бы не предполагает никаких обязательств — именно поэтому пуритане всегда выступают его противниками; пуритане исходят из ложного аргумента, будто труд благороден по самой своей сути. Эта, исторически легко объяснимая, необходимость всячески превозносить ценность труда, на который в действительности людей толкает единственно потребность в регулярном заработке, создала специфическую атмосферу, где избыток внешнего удовольствия и наслаждения очень быстро приводит к пресыщенности. Ошибочно полагать, что человек, длительное время вынужденный довольствоваться тремя неделями отпуска в году, станет непременно счастливее, если ему вдруг дадут отдыхать шесть недель. В какой бы ситуации мы ни оказывались, мы пытаемся извлечь из нее некую относительную компенсацию; и потому в условиях, исключающих, по мнению стороннего наблюдателя, саму возможность счастья, тот, для кого эта среда обитания привычна, всегда находит там для себя больше или меньше счастья. И находит — почти с уверенностью можно утверждать — именно тот, для кого эта среда привычна, тот, кто уже умеет находить для себя вознаграждение в данных условиях. Наша способность наслаждаться обусловлена той ситуацией, в которой мы вынуждены были учиться наслаждаться.

41. Первая обязанность для имеющего досуг, таким образом, — научиться им наслаждаться; и мне это, вопреки бодрым заверениям оптимистов, представляется неимоверно трудным. Пока еще не было случая, чтобы профсоюз призвал своих членов объявить забастовку с требованием уменьшить зарплату и увеличить продолжительность рабочего дня; но в будущем такое вполне может случиться.

42. Вторая обязанность для имеющего досуг больше сродни одной из старых привычных обязанностей. Она состоит в том, что досугом надо делиться с другими, то есть часть его отдавать тем, у кого досуга пока недостаточно.

43. Бедность — вот противополюс, который в настоящее время служит нам движущей силой; скоро ее место займет невежество. Пустой мозг, а не пустой желудок; недостаток знания, а не недостаток пропитания. Общество досуга должно быть поначалу обществом меньшинства. Противополюс невежества без труда отыщется за его пределами. Главной функцией первых обществ досуга станет просвещение, всестороннее развитие и «одосуживание» отсталых обществ во всем мире. Не может быть истинного досуга, пока весь мир не будет обладать им на равных.

44. Это та великая перемена, которая должна произойти в истории человечества. Богатые общества должны отдать не только имеющиеся у них излишки денег, но и излишки досуга и излишки своих образовательных ресурсов.

45. Все это никогда не сможет осуществиться без ясного планирования; в первую очередь, планирования и переориентирования нашего образования. Бернард Шоу (см. его пьесу «Майор Барбара») считал бессмысленным ожидать какого-либо нравственного прогресса, прежде чем будет достигнуто экономическое благоденствие. В ряде стран это самое экономическое благоденствие во многом уже достигнуто; однако никаких признаков перемен в образовательных системах по-прежнему не наблюдается. Они, как и раньше, привязаны к требованиям первой стадии — конкретному уровню экономического развития, на чем так настаивал Эндрю Андёршафт, а не к образованию, каким оно должно быть в идеале и каким оно видится его дочери Барбаре.

Смерть от количества.

46. Над всей этой одержимостью деньгами, над врожденным стремлением к равному счастью черной тучей нависают темпы роста населения планеты. В конечном счете это и есть главный кошмар нашей нынешней ситуации.

47. При современных темпах рождаемости население мира через пятьдесят лет удвоится, и значит, еще при жизни многих из нас все проблемы, вызванные перенаселенностью, — безумие жизни в большом городе, транспортные проблемы, голод, инфляция, загрязнение воздуха, истребление природы, нивелирование всего индивидуального, — все они станут по крайней мере в два раза острее. В таких условиях разбрасываться человеческим и экономическим богатством для того, чтобы совершать путешествие в космос и наращивать гонку ядерных вооружений, значит играть в бирюльки, когда цивилизация гибнет на глазах: такого вопиющего примера легкомыслия и безответственности в истории человечества еще не было.

48. Идея контролируемого уменьшения населения наталкивается на два рода возражений; первый — что такое контролирование аморально, и второй — что оно противоречит законам эволюции.

49. Тех, кто возражает по моральным соображениям, можно разбить на три основные категории: религиозную, политическую и индивидуалистическую.

50. Прежде у церкви были, весьма сомнительные впрочем, резоны ратовать за высокую рождаемость: чтобы на свет появлялось больше правоверных, чтобы большие семьи создавали или утверждали на веки вечные такую экономическую ситуацию, при которой нищета, невежество и безысходность толкали жертв в «святое лоно» церкви. Но такая политика эффективно срабатывала только там, где церковникам принадлежала главенствующая роль во всех сферах жизни, а этого по большей части давно нигде не наблюдается, за исключением считанного числа малоразвитых стран.

51. Гораздо более убедительный религиозный аргумент сводится к следующему: меры контроля за рождаемостью поощряют нравственную распущенность, и в частности супружескую неверность. На это трудно возразить, но так же трудно и убедительно доказать, что пресечение мер контроля за рождаемостью (борьба с нравственной распущенностью в личной жизни) сделало бы общество более стабильным. Могучий поток эволюции неудержимо рвется к сексуальной свободе. Теперь уже нечего думать воздвигать на его пути плотину; речь может идти только о том, чтобы его направлять. А между тем поток этот несет не воду, а кое-что куда более опасное.

52. Некоторые религиозные люди до сих пор верят, что меры по контролю за рождаемостью идут вразрез с божьим промыслом. Но ведь «божий промысел» не возражает против щитовых ограждений и парапетов в опасных местах, против инсектицидов или хирургии, или компьютеров, или антисептики, или волнорезов, или пожарных команд. Почему он разрешает эти формы научного контроля (причем некоторые из них могут приносить больше вреда, чем пользы) над элементом случайного в жизни, но не допускает контроль за рождаемостью?

53. Еще один абсурдный религиозный аргумент звучит так: профилактика зачатия равносильна убийству, поскольку незачатое дитя в этом случае не может быть зачато. Но эта доктрина, даже если принять ее исходную посылку (что мы существуем еще до нашего зачатия), тянет за собой длинную цепочку трудноразрешимых проблем. Есть тысячи разных способов предупредить зачатие, не прибегая к тому, что, собственно, называется «профилактикой зачатия». Скажем, мужья, которые по долгу службы без конца куда-то ездят. Не совершают ли они убийство каждую ночь, выпадающую на оптимальную для зачатия фазу, если проводят эту ночь вне дома? И не следует ли расценивать все позиции, используемые при копуляции, кроме тех, что с наибольшей вероятностью ведут к зачатию, как то же самое убийство?

54. В нашей власти остановить зачатие детей; но не в нашей власти убивать незачатых детей. Закон требует предъявить тело.

55. Нам дана свобода, чтобы у нас была возможность контролировать; и не может быть каких-то особых сфер, где на всякий контроль наложен полный запрет; где, короче говоря, мы обречены не быть свободными.

56. Те, кто возражает по политическим мотивам, говорят: сильное государство нуждается в многочисленном населении — чем выше рождаемость, тем больше у нас солдат и рабочих.

57. С наступлением эры атомного оружия стало ясно, что, с точки зрения военной стратегии, главное — не перевес в численности, а преимущества в ноу-хау, оснащенность передовыми технологиями. Ситуация эта была очевидна уже в момент изобретения первого пулемета. Так что, даже с точки зрения традиционных военных требований, абсолютно все страны мира сегодня, включая и те, у которых помимо собственной территории имеются заокеанские интересы, перенаселены.

58. С введением автоматизации неквалифицированная рабочая сила неизбежно становится все менее и менее востребованной в мире. Даже по оценке 1967 года, сделанной консерваторами для выяснения текущей невостребованности в высокоразвитых индустриальных странах, «лишним» оказался один из каждых четырех рабочих.

59. Только применительно к немеханизированным крестьянским хозяйствам, таким как, например, в Индии, еще можно приводить довод о том, что большие семьи — это экономическая необходимость. И даже если признать этот довод состоятельным, большие семьи будут необходимы только до тех пор, пока мир позволит хозяйствам такого типа оставаться немеханизированными.

60. Те, кто возражает из индивидуалистических соображений, говорят следующее: выбор численности семьи — один из последних свободных выборов, еще оставшихся у взрослых людей в цивилизованном обществе. Обязать их ограничить численность семьи — значит сдать последнюю цитадель индивидуального. И эти доводы представляются мне наиболее привлекательными; но все же и они рассыпаются под натиском реальности. Ведь решение такого рода — иметь или не иметь определенное число детей — далеко не только сугубо личное. Если данный мужчина и его жена решают завести шестерых детей, они тем самым принимают решение, затрагивающее то общество и тот мир, в котором они живут, в масштабах, далеко выходящих за рамки их собственных прав как индивидов — и даже за рамки их собственного существования.

61. Как установили американские социологи, у экономического процветания есть один внушающий тревогу побочный продукт: оно превращает дополнительного ребенка в желанную и позволительную, с точки зрения материальных возможностей, роскошь в дополнение к и без того богатой жизни. С этого момента он становится символом изобилия, жизненного успеха. Политики и священники всегда ратовали за большие семьи; а Мужская Сила и Плодовитость — это те великие божества, культ которых вызвать к жизни труда не составляет. Но еще один ребенок в мире голодающих детей — это, вне всяких сомнений, та самая роскошь, которой уже обласканные удачей и преуспевающие не имеют никакого права себя тешить. Ибо если мы будем настаивать на том, что мы свободны плодиться, как кролики, то эволюция, будьте уверены, позаботится о том, чтобы мы и мерли, как кролики.

62. Остается еще вторая категория возражающих — те, кто утверждает, что контролировать численность населения будто бы антиэволюционно. Тут угадывается эгоизм генерации: дескать, пусть наши дети заботятся о себе сами. Лучше бы прислушаться к другому доводу: наша потенциальная способность плодить себе подобных идет рука об руку — как и задумано — с нашей потенциальной способностью себя прокормить. Но, согласно вышеупомянутой лихой теории «плодитесь, и будь что будет», мы, дабы оставаться здоровыми, должны оставаться в состоянии острого кризиса. То есть каждый раз, строя лодку, надо не забывать делать в днище пробоину — потом знай откачивай воду.

63. Даже если бы мы могли прокормить население, в два раза превышающее по численности население мира сегодня, и накормить его лучше, чем это делается сегодня, нет ни малейшей вероятности, что такой перенаселенный мир был бы счастливее, чем мир, населенный в разумных пределах. Людям потребен не только хлеб насущный; а все прочее, что им потребно, расцветает тем лучше, чем давка меньше. Прочее — это мир, образование, жизненное пространство и индивидуальность.

64. Будущее, несомненно, расценит наше равнодушие к контролю за численностью населения как величайшую беспечность нашей эпохи. В будущем станет очевидно, что в наших обществах имелась целая обширная структура, совершенно бесполезная, — просто как следствие необходимости кормить слишком много лишних ртов и чем-то занять слишком много лишних рук. Но самое главное — станет очевидно, что состояние перенаселенности обращает прогресс в регресс. Вдумайтесь, сколько современных изобретений, сколько экономических теорий на самом деле вовсе не прогрессивны: это просто-напросто отчаянные попытки остановить течь в тонущей лодке! Сколько изобретательности и энергии уходит на то, чтобы удержать нас на плаву, вместо того чтобы двигаться вперед!

Заключение.

65. В обществах, одержимых деньгами, и мужчины и женщины обречены испытывать неудовлетворенность, потому что привычка покупать так же труднопреодолима и в конечном счете так же пагубна, как привычка употреблять героин. Хочется все больше и больше, и так пока не умрешь. В таких обществах люди обречены быть виновными, потому что слишком немногие имеют слишком много и слишком многие сурово наказаны за нищету и невежество, в которых они не виновны. За каждым шиллингом, франком, рублем, долларом стоит дистрофичный ребенок, — грядущее: исходящий завистью и изголодавшийся мир будущего.

66. В научном смысле мы больше знаем теперь друг о друге, и в то же время, словно удаляющиеся галактики, мы, каждый из нас, становимся все более одинокими, далекими друг другу. И потому многие из нас сосредоточивают все усилия — в очевидно бессмысленной и явно (даже чересчур явно) ненадежной вселенной — на том, чтобы извлечь для себя как можно больше удовольствия. Мы поступаем так, будто родились в камере смертников; будто нас приговорили к эпохе опасности, к неотвратимой всеобщей гибели; к существованию, в котором только и есть примечательного, что его смехотворная скоротечность и на финише — полная утрата всякой способности получать радость. То, что нас выхолащивает, действует как шило — в двух направлениях одновременно. Мало того, что нас изводит неспособность получить все, чего нам хочется, так, с другой стороны, нас еще подтачивает мучительная догадка о том, что с позиций смутно различимой, но стократ более содержательной человеческой реальности то, чего нам хочется, вообще ничего не стоит. Никогда еще в мире не было такого количества опустошенных людей — куда ни глянь, груды пустых раковин, вдоль всей бескрайней полосы прибоя, а каждая волна добавляет к ним все новые и новые, и так без конца.

67. Повсюду мы видим назревшую потребность в переменах; и так мало где — удовлетворение этой потребности. И здесь я подхожу к решающему фактору. К образованию.

IХ. Новое образование.

1. В настоящее время почти все наше образование преследует две цели: добывать богатство для государства и средства существования для индивида. Стоит ли удивляться, что общество одержимо деньгами, если весь характер образования, кажется, прямо указывает, что эта одержимость и нормальна, и желательна.

2. Несмотря на тот факт, что образование у нас сейчас практически универсальное, в качественном отношении мы представляем собой одну из самых малообразованных эпох — именно потому, что образование всюду уступает ведущую роль экономической необходимости. Относительно гораздо более качественное образование получали немногие баловни судьбы в ХVIII веке; в эпоху Возрождения; в Древнем Риме и Древней Греции. Цели образования во все эти периоды были куда возвышеннее, чем в наше время; оно открывало учащемуся путь к пониманию жизни и умению наслаждаться ею, к осознанию своей ответственности перед обществом. Конечно, фактическое предметное содержание старого классического образования во многом для нас теперь утратило практическую ценность; и конечно, образование это было продуктом в высшей степени несправедливой экономической ситуации, но в лучших своих образцах оно добивалось того, к чему ни одна из наших нынешних систем даже отдаленно не приближается: всестороннего развития человеческой личности.

3. Хорошее образование должно преследовать четыре главные цели. Первая — как раз та, которая подминает под себя все нынешние системы: подготовить ученика к выполнению той или иной экономической роли в обществе. Вторая — научить, в чем состоит природа государства и каковы принципы его управления. Третья — научить постигать все богатство существования. И четвертая — сформировать в человеке то ощущение относительной компенсации, которое он, в отличие от всех других подклассов живых организмов, давным-давно утратил. Проще говоря, нам нужно, чтобы учащийся знал, как обеспечить себе средства к существованию, затем — как жить среди других людей, затем — как наслаждаться собственной жизнью и, наконец, как осознать цель (и в конечном счете справедливость) существования в человеческой форме.

4. Отметим, что между первой и последующими тремя целями есть два существенных отличия. С точки зрения государства, они до некоторой степени враждебны. Экономике вовсе незачем, чтобы ее работники уделяли чересчур много внимания общественной цели, собственному наслаждению и подлинному смыслу существования; экономике нужны толковые и послушные винтики, а не умные и независимые индивиды. И поскольку государство всегда оказывает очень сильное воздействие на характер системы образования, не приходится ожидать, что у политиков и правителей вдруг возникнет желание каких-то перемен.

5. Второе отличие состоит в следующем: если первый тип образования, ставящий во главу угла экономическую роль учащегося, прямо зависит от экономических нужд конкретной нации и, следовательно, как это и должно быть, в каждой стране имеет свои особенности, последние три установки практически всюду одинаковы, поскольку мы все пребываем в одной и той же общечеловеческой ситуации и наделены одними и теми же ощущениями. В этих трех сферах практически одно и то же образование можно взять на вооружение во всем мире; можно и должно. Но это опять-таки представляет угрозу для основ существующего государства — и еще одну причину, почему «слуги» его, скорее всего, будут против всяких попыток ввести такое единообразие в программу обучения.

6. Тут мне могут возразить, что лучшие наши университеты, по крайней мере в наиболее богатых и культурно развитых странах, уже предлагают такое образование. Оксфорд и Кембридж, Гарвард и Йейль, новые крупные калифорнийские университеты, Сорбонна и Эколь-Нормаль, да и некоторые другие престижные образовательные центры, безусловно, дают возможности приобщиться к богатству культуры, и студент может достичь вышеозначенных трех целей, если имеет к тому склонности и сумеет выкроить время. Но даже в этом случае в силу вступает противодействующий фактор в виде экзаменационной системы. А ведь только в последнее время главное назначение университета (и вообще любого образовательного заведения) стало пониматься как градация учащихся посредством экзаменования. Почему — понятно: чтобы на имеющиеся в наличии места попали наиболее достойные учащиеся. Но это тотчас раскрывает всю подноготную экзаменационной системы: она не что иное, как критическая мера — абсолютно аналогичная карточному распределению продуктов питания — в критической ситуации.

7. Все злодеяния в истории уходят корнями в нехватку школ. И в наше время нехватка школ достигла самой критической точки за всю историю человечества. Чем больше мы хотим равенства, тем больше хотим образования; чем больше средств коммуникации, тем лучше мы понимаем, чего хотим; чем больше у нас досуга, тем больше потребность в том, чтобы нас научили им пользоваться; и чем больше растет население, тем больше понадобится школ.

8. В каждой эпохе своя специфическая опасность. Наша опасность в том, что полмира голодает в буквальном смысле слова и девять десятых голодает от недостатка знаний, и никто ничего по этому поводу не предпринимает. Ни один вид животных не может позволить себе пребывать в невежестве. Единственный мир, в котором позволительна такая роскошь, — это мир без врагов, мир, который поднялся над случаем и эволюцией.

Универсальный язык.

9. Прежде чем подойти к понятию универсального образования, необходимо рассмотреть вопрос об универсальном языке. Обучение — это в первую очередь общение, а коммуникация невозможна, если нет общепонятного средства общения. Отсюда возникает потребность в языке, которому можно было бы обучать как универсальному второму языку.

10. Совершенно ясно, что все попытки создать такой язык искусственно (эсперанто, идо и другие) провалились. Похвальное, быть может, желание изобретателей потрафить национальной гордости тех, из чьих языков берутся разрозненные элементы, которые затем сводятся воедино, приводит их всех к тому, что в результате создается нечто абсурдное, на практике неприменимое, поскольку эта затея изначально убивает всякую надежду найти учителей, которые были бы природными носителями такого языка; нет и реально существующей, испытанной модели, на которую можно опереться для его дальнейшего развития и обогащения; но хуже всего, пожалуй, то, что все эти псевдоязыки не имеют своей литературы.

11. Универсальный язык должен отвечать четырем требованиям:

1. Он должен иметь в основе уже существующий и широко распространенный язык.

2. Он должен быть аналитическим, а не синтетическим. (Синтетическими мы называем языки, в которых знаковые единицы смысла и синтаксической функции содержатся внутри каждого слова, то есть языки, в которых есть категория рода и система склонений и широкая вариативность в порядке слов; аналитические языки располагают меньшим набором подобных характеристик и в гораздо большей степени зависят от четко фиксированного порядка слов.).

3. Он должен обладать фонетической системой написания слов, построенной на ограниченном количестве символов.

4. Он должен быть в состоянии обеспечить как эффективный и простой, или исходный, уровень коммуникации, так и богатый возможностями и гибкий, более сложный, уровень.

12. Самый употребительный, с точки зрения количества говорящих на нем, язык — китайский — можно отмести сразу. Количество символов, которые нужно запомнить, чтобы на нем читать, увы, бесконечно; система произношения в нем политоническая (то есть значение может зависеть от музыкального тона); в нем огромное количество диалектов; и семантически он, как знает всякий переводчик китайской поэзии, удручающе многозначен.

13. За одним-единственным исключением все основные европейские языки, будь они романской, германской или славянской группы, сохраняют слишком много синтетических черт в синтаксисе и склонении. То же справедливо и по отношению к арабскому. Сколь бы интересными и образными ни были категории рода и сложные формы глаголов и существительных в литературном отношении, в филологическом отношении они избыточны. Всякий, кто возьмется разрабатывать новый язык, имея в виду прежде всего легкость в изучении и применимость на практике, без сомнения, все эти излишества отбросит.

14. Отсюда мы приходим к неизбежному выводу, что самый подходящий из всех языков — английский. Он уже dе fасtо второй язык во всем мире; и любому, кто преподает иностранные языки, понятно, в чем тут дело — он наименее синтетичный из всех распространенных языков и, следовательно, самый легкий для изучения. Если же мы, британцы и американцы, полагаем, что он стал общеупотребительным единственно по причине нашего прошлого и настоящего политического могущества, то мы глубоко заблуждаемся. Всё больше иностранцев говорит по-английски просто потому, что это наиболее подходящий из имеющихся инструментов; не потому, что нас любят или нами восхищаются.

15. Преимущества у английского языка весомые. Он занимает второе место в мире по количеству говорящих на нем из числа тех, для кого это родной язык, и он имеет самое широкое хождение среди тех, для кого он неродной. Его диалекты, в отличие от китайских, по большей части взаимопонятны. Он располагает богатой литературой, как в исторической ретроспективе, так и современной; и у него мощные ресурсы и потенциал для нового развития. Алфавит его прост. И он отлично приспособлен и для простого, и для сложного уровней выражения.

16. Есть у него, разумеется, и недостатки. Его орфография (по сравнению с таким языком, как, например, итальянский) очень далека от его фонетики. Сохраняет он и некоторые синтетические черты, в том числе ряд досадных отклонений в словоизменении. В некоторых устных формах (например, в британском английском) он становится почти тоновым языком, где множество нюансов смысла зависят от едва уловимого (для иностранца) смещения интонационного акцента. Богатство его вокабуляра — в два, а то и в три раза больше слов, чем в большинстве других европейских языков, — тоже создает определенные трудности для его применения.

17. Но необходимые в этом случае усовершенствования не так уж страшны — разве что для тех из нас, для кого английский родной язык. И самая настоятельная потребность — введение фонетической системы орфографии (благодаря чему не только упростится написание, но произойдет и кое-что поважнее: станет легче усвоить правильное произношение). Горячим сторонником такого шага был Бернард Шоу, и до сих пор никто не сумел убедительно опровергнуть его доводы. Рационализация ныне существующего алфавита — поистине небольшая цена за то, чтобы открыть новые широчайшие возможности для использования английского языка.

18. Вторая область, подлежащая усовершенствованию, — это упорядочение исключений из правил словоизменения и синтаксиса. Это задача потруднее, учитывая, какое количество исключений касается как раз самых употребительных слов. Достаточно упорядочить, то есть привести в соответствие с общими правилами, предложение «I sаw thе mеn wоrкing hаrd», которое должно было бы быть записано «I sееd thе mаns wоrкing hаrdlу», чтобы осознать, какие тут расставлены ловушки. И все-таки в словоизменении много больных мозолей, которые легко поддаются лечению без риска попасть в ловушку двусмысленности.

19. Язык — это инструмент: самый важный из всех, которыми располагает человек. Мы не должны позволить, чтобы что-то — будь то предубеждения лингвистов-шовинистов или наша (если мы от рождения говорим на английском) неприязнь к «варварским» нововведениям в собственном языке — стало на пути к единоязычному миру. В определенном смысле главная забота лежит именно на носителях английского языка. Нам следует усовершенствовать наш инструмент, чтобы он смог выполнять особую функцию. И судя по всему, остальной мир тогда с удовольствием будет учиться им пользоваться.

Еще три цели образования.

20. Образование — наиважнейший из всех видов общественной деятельности, и потому оно подвергается наибольшему третированию со стороны той властной системы, которая ему современна, — религиозной, если речь идет о средневековье, или политико-экономической, если брать последние сто с чем-то лет. В сущности, с возникновением великих религий в первом тысячелетии образование непрестанно подвергалось жестокой тирании. Во многих отношениях образовательные теории древних более современны" — не так изуродованы в угоду политической и экономической необходимости, — чем теории, пришедшие им на смену, и те три дополнительные цели, на которые я хочу указать, придуманы не мной. Они были выдвинуты в III веке н. э. философом-неоплатоником Плотином. Он настаивал на необходимости образования внешнего — гражданского и общественного; внутреннего — личностного и направленного на самораскрытие; и, наконец, синоптического, сводного — образования, которое позволило бы открыть или хотя бы приоткрыть для ученика человеческое существование во всей его сложной цельности. Здесь не место подробно останавливаться на деталях такого триединого образования, но некоторые общие задачи и проблемы обрисовать необходимо. Первое и самое труднопреодолимое на практике препятствие при внедрении единой во всем мире образовательной программы — это, конечно же, национализм.

Национализм.

21. Национализм — это низменный инстинкт и опасное орудие. Возьмите любую страну и отнимите у нее то, чем она обязана другим странам, а после гордитесь ею, если сможете.

22. В бедной стране патриотизм означает верить в tоj что твоя страна наверняка была бы лучшей из всех, если бы только она была богата и могущественна. В богатой стране патриотизм означает верить в то, что твоя страна лучшая из всех, потому что она богата и могущественна. Таким образом, патриотизм сводится к желанию получить то, что есть у других, или не дать другим получить то, что есть у тебя. Короче говоря, это одна из сторон консерватизма — животной зависти и животного эгоизма.

23. Важно не то, что тебе повезло родиться в одной из лучших — самых богатых или могущественных — стран; но то, что другим не повезло там родиться. Ты не голодающий индийский крестьянин — но ведь мог бы им быть. И то, что ты не он, — не повод от души себя поздравить, а повод для милосердных дел, для проявления заботы и участия. Национализму надлежит довольствоваться областью искусства и культуры — политика не его сфера.

24. Люди были все заодно в племени, в городе, в церкви, в политической партии. Но теперь они становятся миром изолированных единиц. Старые связи распадаются — связи общей национальности, общего языка, общих обрядов, общей истории. И правильно. На смену нынешней дезинтеграции придет новая интеграция, в результате которой будет создана единственно правильная общность — единое человечество.

25. Общечеловеческое образование должно повсюду внедрить в сознание каждого идею единства ситуации: то, что у нас общие трудности и общее существование, общее право на компенсацию, как и общие оправдание и справедливость. Как следствие такого образования, дети должны научиться видеть изъяны в обществе; когда же мы из националистических соображений учим их притворяться, что дурные вещи хороши, мы учим их учить других тому же. У дурного урока долгая жизнь.

26. Что государство или система понимает под «хорошим учителем» и что есть на деле хороший учитель — это всегда две разные вещи. Хороший учитель никогда не учит только своему предмету.

27. Никогда еще потребность в таких учителях не была столь настоятельной; потому что теперь мы знаем, что через какие-нибудь пятьдесят лет обучение будет в огромной степени переложено на машины. Для тех, кто под образованием понимает фактические знания и чисто технические навыки, перспектива превосходная. Ни один учитель-человек не сравнится с хорошо запрограммированным компьютерным учителем по уровню владения научной, фактической стороной того или иного предмета или по эффективности в выдаче информации.

28. Я уже упоминал эту механистическую ересь, когда рассуждал о христианстве. Но лучший метод тот, который наиболее эффективен для данной конкретной ситуации, а не тот, который наиболее эффективен в теории. Страшная опасность, грозящая нам в недалеком будущем, состоит в том, что нас самих до того замеханизируют, что мы уверуем, будто хороший учитель тот, кто обеспечивает наибольшую эффективность обучения в плане фактического содержания своего предмета. Если мы в это уверуем, мы станем жертвами деспотии компьютеров, а попросту говоря, наихудшей, ибо всемирной, формы национализма в истории человечества.

29. Но и в этой перспективе не все так мрачно. Немало есть областей, где появление учителя-компьютера можно только приветствовать; к тому же это позволит высвободить учителей-людей для преподавания (лучше, наверное, сказать, способа преподавания) тех предметов, где они незаменимы. И одной из главных задач триединого общечеловеческого образования, к которому я призываю, станет противодействие торжеству компьютеров — или перемещение его в более отдаленную перспективу — в тех сферах, где для этого есть объективные предпосылки.

Искусство и наука.

30. Специфическая проблема учителя-компьютера ведет к следующей важной проблеме — правильному распределению ролей между наукой и искусством в жизни человека.

31. Каждому нужно твердо знать основы всех фундаментальных наук, и всем необходимо усвоить, в чем состоит великое связующее начало, ось, стержень разума — научный метод. Однако целые обширные области научных знаний весьма далеки от обыденной жизни, и если браться определить, какие же области имеют первостепенное значение для просвещения человечества, я предложил бы сосредоточиться на тех сферах, которые помогают преодолеть предрассудки, суеверия и невежество, особенно если такое невежество наносит обществу очевидный вред. В марте 1963 года сотни жителей острова Бали погибли в результате извержения вулкана только потому, что никак не хотели покинуть свои жилища. Они верили, что всякого, кто попытается бежать, настигнет кара богов. Наш мир тратит миллионные средства на исследования планет, которые, как нам уже доподлинно известно, необитаемы, и в то же самое время позволяет фатальной глупости спокойно вариться в собственном соку у себя дома, на планете Земля.

32. Наука воздействует на тех, кто ею практически занимается, двояко. Первое и, бесспорно, благотворное — воздействие эвристическое: то есть наука воспитывает в ученом умение самостоятельно мыслить и делать самостоятельные открытия. Ясно, что этой стороне науки в образовании должно уделяться максимально возможное внимание. Но вот другая отличительная черта науки — это уже палка о двух концах: речь идет о присущей ей тенденции всё анализировать, раскладывать целое на составные части. Разумеется, анализ — неотъемлемая часть самого эвристического процесса; но его побочные действия, как и в случае применения иных медицинских препаратов, могут оказаться чрезвычайно вредными и опасными.

33. Ученый чисто аналитического склада настолько привыкает воспринимать материю как очередную демонстрацию неких подлежащих доказательству или опровержению принципов, что в результате вечно живет, на шаг от нее отступив. Между ним и реальным миром встревает соответствующий закон, объяснение, необходимость классифицировать. Все, к чему притрагивался Мидас, превращалось в золото, а все, к чему притрагивается такой ученый, превращается в функцию, которой он оперирует при анализе.

34. Тесно связана с этим еще одна опасность. Сложность современной науки такова, что без специализации просто не обойтись; и не только потому, что этого требует научная или промышленная эффективность, но и в соответствии с природными возможностями человеческого интеллекта.

Ученого-универсала, успешно работающего во многих областях знаний, больше нет; не потому, что больше нет желания быть таким ученым, но потому, что области знания слишком многочисленны и слишком сложны.

35. И чистая наука, и нечистая экономика требуют от ученого, чтобы он большую часть своей мыслительной жизни проживал чуть в стороне от настоящего пульсирующего сердца общества, членом которого он и сам является, — в стороне от настоящего пульсирующего сердца того «сейчас», в котором он сам пребывает. Отсюда характерная и вполне предсказуемая двуличность современного ученого: научная нравственность и общественная безнравственность. У людей науки извечная склонность становиться послушным рабом государства.

36. Научный ум, проявляющий себя как абсолютно научный, проявляет себя как ум ненаучный. Мы сейчас в такой фазе истории, где научный полюс занимает господствующее положение; но где есть полюс, там есть и противополюс. Ученый раскладывает на атомы — значит, кто-то должен синтезировать; ученый извлекает — значит, кто-то должен скреплять воедино. Ученый занимается частным — значит, кто-то должен заниматься общим, универсальным. Ученый дегуманизирует — значит, кто-то должен гуманизировать. Ученый пока, а может, уже и на веки вечные, отворачивается от недоказуемого; и кто-то должен повернуться к нему лицом.

37. Искусство, самое примитивное, есть выражение истин, которые для науки выразить оказывается слишком сложно — или неудобно. Это не значит, что наука в чем-то ущербнее искусства, просто у них разное назначение, и они по-разному используются.

Искусство — стенография человеческого знания, плавильный тигель, алгебра, неимоверная конденсация, если это искусство великое, целых галактик мыслей, фактов, воспоминаний, переживаний, событий, разнообразного опыта — конденсация до десятка строк в «Макбете», до шести нотных линеек у Баха, до квадратного фута холста в картине Рембрандта.

38. Некоторые научные законы могут показаться аналогичными великому искусству: бесчисленные триллионы явлений сконденсированы в них всего в одной формулировке. Но эта формулировка, по отношению к реальности, — абстракция, а не концентрация.

39. Все разновидности искусства тяготеют к тому, чтобы превращаться в соответствующие разделы науки и, если угодно, ремесла; но тайна, без которой нет искусства, в том и состоит, что художник постоянно идет дальше того, что научная и ремесленная сторона искусства в состоянии предвидеть; и он постоянно идет дальше попытки дать научное описание и выработать строгие критерии того, что же такое искусство и какое искусство хорошее, а какое плохое.

40. Искусство — всегда целый комплекс за пределами науки. Оно на голову выше всех вместе взятых компьютеров. Можно, предположим, заложить в компьютер вкусовые пристрастия тысячи любителей музыки, с тем чтобы машина затем сочинила «их» музыку; но это значило бы отказаться от важнейшего принципа: произведение искусства — это прежде и превыше всего то, что способен создать только один человек. Это некое утверждение, которое делает один наперекор всем, а не утверждение, которое делает один на потребу всем.

41. Наука — это то, что может или могла бы сделать машина; искусство — то, чего машине не сделать никогда. Это просто определение того, чем искусству следует быть и чем оно непременно должно быть для человечества; это вовсе не отрицание уже доказанного факта, что наука отлично может справляться с производством продукции, которая вполне способна сойти за искусство.

42. Хороший ученый решительно перерезает пуповину, связывающую его частный личный мир, его эмоции, его «я» с его творением — его вновь открытым законом, или явлением, или свойством. Но хорошее произведение искусства — это всегда живой отросток, ответвление, второе «я». Наука обезличивает; искусство олицетворяет.

43. Трудно не поддаться искушению интерпретировать произведения искусства как явления, которые лучше всего можно понять, если применить к ним метод научного анализа и классификации; отсюда и вырастают такие научные дисциплины, как история и критика искусства. Отсюда и возникает иллюзия, будто все искусство укладывается в рамки науки, которая может его описывать, оценивать и систематизировать; отсюда же проистекает смехотворное убеждение, что искусство в конечном счете уступает науке, как будто природа уступает природоведению.

44. Это «онаучивание» искусства, столь характерное для нашей эпохи, — полнейший абсурд. Наука избавилась от вериг искусства и теперь избавляется от самого искусства. И в первую очередь она «онаучивает» самое сокровенное свойство искусства — тайну. Ведь то, с чем хорошая наука старается разделаться, хорошее искусство старается вызвать к жизни, — это тайна: тайна, смертоносная для науки и жизненно необходимая для искусства.

45. Конечно, я вовсе не отрицаю практической пользы научной критики — своего рода «природоведения» — искусства. Но мне бы хотелось, чтобы камня на камне не осталось от представления, будто искусство — это какая-то псевдонаука; будто искусство достаточно знать; будто искусство можно изучить в том смысле, в каком изучают электронную схему или эмбрион кролика.

46. Разные инструменты и языки; разные, на поверхности, представления о том, что первостепенно в существовании, и, следовательно, разные, на поверхности, цели; разный склад ума — и все-таки все великие ученые в некотором смысле художники, а все великие художники в некотором смысле ученые, поскольку они преследуют одну и ту же общечеловеческую цель: приблизиться к некой реальности, поведать о некой реальности, отразить некую реальность в символах, суммировать некую реальность, убедить в некой реальности. Все серьезные ученые и художники хотят одного и того же — истины, которую впоследствии никому не придется менять.

47. Всякая символизация — а вся наука и все искусство суть символизация — это попытка вырваться из плена времени. Все символы суммируют; вызывают к жизни то, чего нет; служат инструментами; позволяют нам контролировать наши движения в реке времени и тем самым являются нашими попытками контролировать время. Но если наука стремится к истинности на все времена относительно того или иного факта, то искусство стремится стать фактом на все времена.

48. Ни научно, ни художественно выраженная реальность не есть реальность самая реальная. «Реальная» реальность — это не имеющий смысла частный случай, абсолютная бессвязность, повсеместная изолированность, всеобщая разъединенность. Это просто лист чистой бумаги; ведь если мы заполняем бумагу рисунками или уравнениями, мы уже не назовем ее просто бумагой. И если наши интерпретации реальности — не «настоящая» реальность, то чистая бумага тем более не рисунок. Да, наши рисунки, наши уравнения — по сути псевдореальности, но это те единственные реальности, которые нас интересуют, потому что это единственные реальности, которые могут иметь отношение к нам.

49. Заниматься каким-нибудь искусством, или разными искусствами, так же важно для цельной личности, как обладать научными знаниями. И не из-за искусства как такового, а из-за того, что искусство дает художнику.

50. Все произведения искусства сперва доставляют удовольствие самому художнику и учат чему-то самого художника, а уж потом всех остальных. И удовольствие, и урок черпаются из объяснения своего «я» через выражение своего «я»; через умение видеть свое «я» — и все те многие «я», из которых складывается целое «я», — в зеркале того, что это «я» создает.

51. Всякое хорошее образование должно отводить искусству и науке равнозначное положение. Сейчас их положения не равнозначны, потому что большинство ученых не ученые в истинном смысле этого слова — не эвристические искатели знания, а техники и технологи или же аналитики-прикладники, использующие готовое знание. Технократический взгляд на жизнь по самой своей природе таков, что задает сугубо механистический и эмпирический подход ко всему в границах своей собственной сферы; опасность в том, что такой подход теперь практикуется применительно ко всем прочим сферам. И тому, кто из человека превратился в техника-технолога, искусство должно казаться занятием самым никчемным, поскольку ни оно само, ни его воздействие не поддаются оценке с помощью какой бы то ни было легко проверяемой методики.

52. Подлинный ученый никогда не сбрасывает искусство со счетов, не ставит под сомнение его ценность, не смотрит на него сверху вниз; и это я считаю едва ли не основополагающим в определении настоящего ученого.

53. Уже сейчас, в Америке особенно, мы наблюдаем стремление превратить искусство в своего рода псевдотехническую отрасль. Так, учебный курс с омерзительным названием «творческое письмо» прямо содействует распространению порочной идеи, будто достаточно овладеть техникой, чтобы создать нечто ценное, и вот уже с каждым днем множатся когорты писателей и живописцев, главная отличительная особенность которых — неприкрытая псевдотехническая бессодержательность.

54. Их произведения ловко смонтированы и по-модному привлекательны, или привлекательно модны, и все-таки целое — всегда только сумма составляющих, не более того. Нынче когда хвалят технику — хвалят всё. Безупречная скорлупа — но плоти под ней нет.

55. Разумеется, большинство хороших художников и все великие демонстрируют мастерское владение техникой. Но художники-псевдотехники подобны рыбаку, который думает, что самое главное в том, как обращаться с удилищем и насаживать на крючок наживку; тогда как самое главное — знать реку, где он вздумал рыбачить. Прежде вещь, а уж потом ее выражение; но сегодня мы сталкиваемся с целой армией хорошо натасканных «выразителей», поголовно одержимых одной целью — что-нибудь выразить; толпа мастеров-рыболовов, без устали и без толку забрасывающих удочки посреди распаханного поля.

56. Контраргумент на все это следующий: пусть способность выражать — не то же самое, что выражение некой ценности, но и тогда обученный навыкам выражать скорее разглядит то ценное, что подлежит выражению, чем необученный. Я лично убежден в обратном: в том, что обучение, сводящееся к выработке и шлифовке специфических навыков и приемов, ограничивает умение видеть, а не расширяет его. Если, обучая будущего рыболова, вы натаскиваете его в специфических технических приемах, он так и будет смотреть на мир глазами рыбака, привыкшего всё видеть только в свете этих самых специфических приемов.

57. Будущий художник, которого натаскивают «творить» в стиле того или другого признанного современного художника, постепенно усваивает не только его технические приемы, но и характер его чувствования; и эта всегда существовавшая, но теперь особенно вероятная перспектива стать объектом бесконечного подражания, превратиться в того, кто без конца навязывает особенности своего чувствования и видения мира впечатлительным, молодым, «натасканным» умам, — эта перспектива должна расцениваться как крайне отталкивающая, как реальная угроза, подстерегающая всякого по-настоящему серьезного и одаренного художника.

58. Быть художником — значит, во-первых, самому для себя открыть свое «я» и, во-вторых, заявить о своем «я» своим языком. Правильно устроенной школе искусства — о каком бы из искусств ни шла речь — полагалось бы включить в программу два обучающих курса: музейный курс и курс ремесла. В ходе музейного курса преподается попросту история искусства и памятников искусства (всё созданное мастерами прошлого); курс ремесла обучает важнейшим практическим основам, — таким как синтаксис, грамматика, просодия, смешение красок, академический рисунок, гармония, музыкальный диапазон инструментов и все остальное. Всякое обучение или явное предпочтение какому-то стилю, характеру восприятия, философии только вредит — это псевдотехника, но не искусство.

59. Покажи юному мореходу, как вести корабль; но не фальсифицируй показания компаса и не подправляй морские карты так, чтобы идти он мог только одним-единственным курсом.

60. Быть художником — не значит быть членом тайного общества; это не та деятельность, которая по каким-то непостижимым причинам заказана большинству человечества. Даже самые неумелые, уродливые и неопытные любовники вступают в любовные отношения; что действительно важно — это единичность того, кто создает произведение искусства, а не пресловутая пропасть, которая, как любят повторять, пролегла между, скажем, Леонардо и среднестатистическим человечеством. Нам не дано всем стать Леонардо; но дано принадлежать к одной с Леонардо породе, потому что гений — это только один конец шкалы. Однажды мне случилось взобраться на Парнас, так вот между ничем не примечательной деревушкой Арахова у подножия горы и ее прекрасной вершиной (все воспевавшие ее поэты нисколько тут не преувеличивают) нет ничего особенного — обычный склон; ни бездонной пропасти, ни грозного уступа, ничего такого, чтобы вам вдруг понадобились крылья.

61. Ребенку не разрешают манкировать подвижными играми и физкультурой потому, что у него нет к этому выдающихся способностей. Только каждый десятый ребенок не способен научиться музыке. Поэзия ничего общего не имеет с декламацией, с заучиванием наизусть или с подготовкой к экзамену. Поэзия — это способ рассказать о том, что ты такое, словами, которые так или иначе организованы ритмически. То же представляет собой изобразительное искусство, только вместо слов здесь используется разнообразие формы и цвета.

62. Художник, в сегодняшнем понимании этого слова, — это тот, кто от природы умеет делать то, что все мы должны были бы уметь делать благодаря образованию. Но все наши современные тенденциозные, в плане явного уклона в техническую сторону, системы образования излишне сосредоточены на науке об искусстве, то есть на истории искусства, его классификации и критической оценке; как будто диаграммы, дискуссии, фотографии и фильмы, относящиеся к спортивным играм, вкупе с некими физическими упражнениями могут служить адекватной заменой настоящей игры. Бесполезно создавать все новые и новые возможности для того, чтобы наслаждаться искусством других, пока не будут созданы соответствующие возможности для собственного творчества.

63. Свобода заложена в самой природе всего лучшего, что есть в искусстве, как и всего лучшего, что есть в науке. И то и другое по своей сути — ниспровергатели тирании и догмы; плавильщики застывшей окаменелости, разрушители жесткой, как тиски, ситуации. Поначалу художник может протестовать просто потому, что способен выразить протест; и вдруг потом, в один прекрасный день, им самим же выраженный протест выражает уже его самого. Он становится солдатом на службе у собственного творчества. Стихотворение, которое я пишу сегодня, завтра пишет меня. Я открываю научный закон, а после закон открывает меня.

Игры.

64. Игры, спорт и вообще всякое времяпрепровождение, которое подразумевает определенные правила и социальный контакт, за последний век постепенно выдвигались на все более и более заметное место. Подсчитано, что в 1966 году порядка ста пятидесяти миллионов человек смотрели по телевидению финальный матч розыгрыша Мирового кубка по футболу. Не исключено, что игры — как и искусство — мы склонны считать каким-то не вполне серьезным способом проводить досуг. Но по мере того, как досуга становится больше, сильнее сказывается и влияние на нашу жизнь игр.

65. Игры намного важнее для нас, и воздействие их гораздо глубже и многообразнее, чем нам хотелось бы думать. Некоторые психологи объясняют все те символические ценности, которые мы связываем с играми и с проигрышами или победами в них, с позиций фрейдизма. Весь футбол — это двадцать два пениса, рвущихся к вагине; клюшка для гольфа — фаллос со стальным стволом; шахматные король и королева — родители Эдипа, Лай и Иокаста; всякая победа есть форма либо эвакуации, либо эякуляции; и так далее в том же духе. Для вопроса о происхождении игр объяснения такого рода могут представлять определенную ценность, а могут не представлять никакой. Но для большинства игроков и зрителей гораздо более правдоподобным объяснением звучит то, которое предлагает Адлер: игра — это система для достижения превосходства. И не только: это еще и система (так же как добывание денег), которая до некоторой степени является ответом человека на бесчеловечную игру случая в космической лотерее; способность одержать победу в игре компенсирует победителю неспособность одержать победу вне контекста этой игры. Этот rаisоn d'еtrе[16] игры с наибольшей очевидностью выступает в играх, построенных на чистом случае; и даже в играх, где элемент случайного практически исключается, всегда что-нибудь да приключится — то отскок, то подвох, то соринка в глаз попала. А зло тут вот в чем: приняв уравнительную случайность, человек очень скоро делает следующий шаг и начинает считать победителя не просто удачливым, но и в чем-то превосходящим остальных; точно так же человек в наше время начинает считать богатея в чем-то особенным, превосходящим всех остальных.

66. Охотники за престижем всегда стремились наложить лапу на спорт — особенно в мирное время.

Притчей во языцех стал дух бескорыстного благородства, царивший на Олимпийских играх в древности, в VI–VII веках до н. э., который позднее, при римлянах, был уже тронут тленом морального разложения. Но ведь и оливковая веточка уже была непомерной наградой. Соревновательность — потребность не отстать и стремление вырваться вперед — неотступно преследует человечество. Но для соревнования есть столько реальных сфер, что изобретать искусственные совершенно ни к чему.

67. Спорт — это возможность получать личное, персональное удовольствие, это ситуация, где на свет может явиться прекрасное. Но престиж — это вовсе не то, что составляет суть спортивной баталии. Куда важнее сама игра. Победитель — тот, на чьей стороне больше умения или больше везения; одерживая победу, он ни в каком смысле и ни в какой игре не проявляет себя всенепременно человеком лучшим, чем проигравший.

68. Едва ли не все популярные виды мирового спорта зародились в Британии. Но одно Британии так и не удалось экспортировать в мировом масштабе — любительский этос, любительский дух игры. Большинство иностранцев, а теперь уже и многие бритты, желают победить в рамках правил любой ценой; а правила соблюдают единственно потому, что игра без правил — это война.

69. Есть общества, ориентированные на средства, и для них игра — это игра; и есть общества, ориентированные на цели, и для них играть — значит выигрывать. В первом случае раз человек счастлив — он уже добился успеха; во втором человек не может быть счастлив, если не добился успеха. Все движение эволюции и истории убеждает в том, что если человек хочет выжить, он должен ориентироваться на средства.

70. Ведущая функция всех важнейших видов человеческой деятельности — искусства, науки, философии, религии — это приблизить человека к истине. Не одержать победу, не разгромить команду соперников, не быть несокрушимым. Современная шумиха вокруг любителей и профессионалов — разговор ни о чем. Всякий спортсмен, который играет прежде всего, чтобы выиграть, то есть прежде всего не ради удовольствия поиграть, — профессионал. Ему, быть может, не нужны деньги, но тогда нужен престиж, а престиж такого сорта ничуть не чище презренного металла.

Виновность.

71. Не сегодня придумано, что преступность зависит от общества; как не сегодня придуман и циничный ответ на это утверждение: дескать, общество само зависит от преступности. Один из самых удручающих статистических фактов нашего времени убеждает в том, что преступность не просто растет, — она даже растет относительно быстрее, чем численность населения. Проблема виновности, применительно к обществу и к образованию для всего человечества, представляет далеко не академический интерес.

72. Существуют две крайние точки зрения. Согласно одной, преступники обладают полной свободой воли; согласно другой, свободы воли у них нет никакой. Мы, как общество, живем в соответствии с первым из этих убеждений; большинство из нас, как индивиды, склонны придерживаться второго убеждения.

73. Судья говорит преступнику: Такое преступление мог совершить только последний трус и негодяй. В то время как ему следовало бы сказать: Совершённый вами поступок наносит урон обществу и свидетельствует о том, что рассудок ваш либо болен, либо недоразвит; от имени общества я приношу вам свои извинения, если виной тому послужило недостаточное образование, и я по-человечески сочувствую вам, если виной тому послужила дурная наследственность; я приму меры к тому, чтобы отныне с вами обращались и о вас заботились наилучшим образом. В мире, каков есть он на сегодняшний день, ни один судья не дойдет в своем гуманизме до такой несуразицы, потому что прекрасно знает: судья воздает по закону, а не по справедливости. Мы говорим о политике ядерного устрашения — о том, как ужасно, что человеку приходится жить в таких условиях. Но с тех пор, как существует закон, мы всегда живем в условиях политики устрашения — не в условиях подлинной человеческой справедливости. Призыв попробовать исцелиться, конечно, недостаточный — в практическом смысле — сдерживающий фактор на пути преступности; но и полный отказ от попыток исцелиться также нельзя считать удовлетворительным откликом со стороны общества. Средство есть; а мы ни на шаг к нему не приблизились.

74. Больной человек может с полным основанием ненавидеть общество за то, что оно отправляет его в тюрьму, а не в больницу.

75. В истинно справедливом обществе виновность будет, конечно же, трактоваться с научной, а не с моральной точки зрения. Нет общества, которое было бы неповинно в преступлениях, в нем совершаемых; мы прекрасно знаем, что, признавая биологически невиновных виновными по закону, мы поступаем так ради собственного удобства. Давным-давно известно: стоит людям уверовать в то, что они не могут не совершать преступлений, они начнут совершать и такие, от которых они в других обстоятельствах сумели бы воздержаться.

76. Но если мы допустим, что преступники в массе своей не несут ответственности за свои преступления, которые совершают не столько они сами, сколько факторы, им неподвластные (наследственность, среда, недостаток образования), тогда открывается возможность обращаться с ними так же, как мы обращаемся с людьми, страдающими серьезным недугом. Что касается генетики, то тут мы покуда бессильны; но в нашей власти контролировать окружающую среду и образование. И в этом смысле подлинно общечеловеческое образование, которое должно быть продумано таким образом, чтобы ослабить важнейшую причину всякой преступности — чувство неравенства, возводящее социальную безответственность чуть ли не в ранг бесстрашного революционного выступления, — дает самую благодатную почву для установления необходимого контроля.

77. Важное препятствие на пути предотвращения преступности и надлежащего обращения с преступниками — наше эмоциональное отношение к «греху» и «преступлению». В первом случае мы, конечно, имеем дело с наследием христианства; во втором — с наследием греко-римского права. И та и другая концепции безнадежно устарели и крайне вредны.

78. Они по-прежнему распространяют общий для них исходный миф: за злодеяние можно заплатить. В одном случае покаянием и раскаянием; в другом — наказанием. Раскаяние дает тому, кто совершил неправедное деяние, приятную мазохистскую иллюзию, будто бы зло в нем поверхностное, наносное, а сердцевина у него здоровая и добрая. Покаяние и наказание, по их завершении, сводятся, по-видимому, к простой констатации факта принадлежности того или иного преступления тому или иному субъекту — а зачастую и факта полученной в результате выгоды. Я сполна заплатил за свой дом и Я сполна заплатил за свое преступление — высказывания, смысл которых следует понимать, увы, совершенно одинаково, буквально.

79. Грех омрачает аурой недозволенности множество удовольствий. Иными словами, он только сильнее их романтизирует и высвечивает, поскольку запрет на какое-либо удовольствие или его недоступность резко повышают градус наслаждения им по причинам как физического, так и психологического свойства. Самых красноречивых за всю историю хулителей «греха» можно смело зачислить в ряды его главных сторонников «от противного». «Преступление» же, в том значении, какое придает этому слову закон, трактующий его как акт свободной воли, — это просто-напросто юридический эквивалент религиозного термина.

80. Полезно здесь рассмотреть и экзистенциалистскую позицию по отношению к виновности. Экзистенциалист говорит: я есть не только мои прошлые добрые поступки, но и поступки дурные; нельзя их отрицать; если я делаю вид, что их не было, значит, я трус, дитя; мне остается только признать их. Исходя из этого, некоторые современные писатели настаивают на том, что, умышленно совершая преступление и так же умышленно, без раскаяния, признавая то, что я совершил преступление, я лучше всего могу заявить о моем собственном существовании в качестве уникального индивида и о моем неприятии мира других, то есть общества, построенного на лицемерии. Но это романтическое передергивание экзистенциализма. Я доказываю, что существую, не тем, что принимаю бредовые решения и умышленно совершаю преступления, чтобы потом их можно было «признать» и на этом построить доказательство «подлинности» и уникальности моего существования: поступая таким образом, я не утверждаю ничего, кроме моего собственного специфического ощущения несостоятельности перед лицом внешней социальной реальности; я доказываю свое существование тем, что использую мое признание прошлых дурных поступков как источник энергии для совершенствования моих будущих поступков и отношений внутри этой реальности.

81. Экзистенциализм, короче говоря, учит, что если я совершил зло, мне с ним жить до конца моих дней; и что единственный способ жить с ним — признать то, что оно во мне навсегда. Ничто, никакое раскаяние, никакое наказание, его не сотрет; и следовательно, всякое новое содеянное мною зло — не возвращение, не замещение, а добавление. Что сделано, того ни исправить, ни зачеркнуть нельзя — только хуже напачкаешь.

82. Такой подход к преступлению поистине бесценен, потому что воспитывает свободу воли; он позволяет преступнику поверить в то, что у него есть выбор, что он может формировать свою жизнь и добиваться в ней равновесия, может попытаться стать хозяином своей судьбы. Вместе с той помощью, которую призвана оказать психиатрия, этот подход дает преступнику наилучший шанс, получив свободу, никогда больше не оказаться по ту сторону тюремных ворот. Нужно изгнать из наших тюрем жутких чудищ, живьем пожирающих людей, — исповедующий наказание закон и исповедующую покаяние религию; и нужно понимать, что период после выхода преступника на свободу следует рассматривать как период после выписки больного из больницы. Это время выздоровления; и нельзя от вчерашнего заключенного ждать, что он в состоянии тут же начать нормально функционировать в обществе. Без экономической и психологической поддержки ему не обойтись.

83. Весь ныне действующий закон — по сути, закон военного времени; а справедливость всегда превыше закона.

Взрослость.

84. Другой печальный результат давления экономических нужд на наши образовательные системы заключается в том, что мы прерываем образование слишком резко и слишком рано. В мире немало мест, где подавляющее большинство учащихся покидает школу с наступлением половой зрелости. Только когда мир наконец вступит в эпоху досуга, можно твердо надеяться, что с этой нелепостью будет покончено.

85. Самый существенный фактор в процессе эволюции — это самопознание. Самая истинная и самая ценная компенсация, которую индивид может обрести в индивидуальном бытии (существовании), — опять-таки самопознание.

86. Трудно обрести подлинное знание себя в возрасте до тридцати лет. Отчасти потому так и радостно быть молодым, что ты на пути к самопознанию, что еще не достиг его. И тем не менее мы считаем, что любое, даже самое хорошее, общее образование должно завершаться к двадцати одному году.

87. Наблюдаются три стадии снисходительного отношения к самому себе: детство, отрочество и предвзрослость (период между восемнадцатью и тридцатью). Мы воспитываем и обучаем ребенка, избавляя его от детских мифов и детского однообразного эгоцентризма; но все меньше и меньше находится тех, кто отваживается корректировать подростков, и уж совсем никто не берется корректировать предвзрослых.

88. Наша чрезмерная почтительность к пред-взрослым — отчасти пережиток тех времен, когда физическая энергия и сила этого возраста обладали повышенной ценностью с точки зрения выживания; когда все зависело от умения убивать и резво бегать; и отчасти это симптом нашего неукротимого желания стать безвозрастными.

89. У каждого возраста своя взрослость. Ребенок вполне может быть взрослым в его собственном детском мире. Но сегодня наиболее развитые общества учат подрастающее поколение быть взрослыми, когда они еще только подростки. Подростки, «тинэйджеры», начинают с поразительной ловкостью имитировать взрослость, и в результате многие взрослые по годам люди на самом деле остаются вечными подростками, имитирующими взрослость. Разные факторы социального давления останавливают их развитие на стадии псевдовзрослости и вынуждают их надеть маску, которой они поначалу пользуются, чтобы выглядеть взрослыми, а после носят уже не снимая.

90. Взрослость не есть некий возраст: это состояние, когда человек познал себя.

Адам и Ева.

91. Мужское и женское начало — два мощнейших биологических принципа; их бесперебойное взаимодействие в обществе — один из главных признаков общественного здоровья. С этой точки зрения, наш мир, несмотря на теперь уже всеобщее политическое раскрепощение женщин, демонстрирует явные приметы нездоровья; и нездоровье это по большей части вырастает из эгоистической мужской деспотии.

92. Миф об искушении Адама я интерпретирую следующим образом. Адам есть ненависть к переменам и бесплодная ностальгия по невинности животных. Змей — воображение, способность сопоставлять, самосознание. Ева — это принятие человеком ответственности, необходимости прогресса и необходимости прогресс контролировать. Райский сад — недосягаемая мечта. Грехопадение — неотъемлемый рrосеssиs эволюции. Бог в Книге Бытия — персонификация Адамовой злой обиды.

93. Адам — это «стасис», или консерватизм; Ева — «кинесис», или прогресс. Адамовы общества — те, в которых мужчина и отец, мужские божества, требуют беспрекословного подчинения общественным институтам и нормам поведения, что и наблюдалось на протяжении большинства периодов истории нашей эры. Типичный такой период — викторианская эпоха в Англии. Евины общества — те, в которых женщина и мать, женские божества, всячески поощряют новаторство и эксперимент, как и обновление понятий, целей и способов чувствования. Типичными примерами могут служить эпоха Возрождения и наша собственная эпоха.

94. Есть, конечно, и Адамо-женщины и Ево-мужчины; среди прогрессивных художников и мыслителей мировой величины по пальцам можно пересчитать тех, кто не принадлежал ко второй из означенных категорий.

95. Мелочный, злобный и все еще господствующий антифеминизм подвластного Адаму человечества — это не затухающий отсвет некогда действительно важного мужского превосходства в физической силе и полезности в условиях борьбы за выживание. Для «Адама» в мужчине женщина — всего лишь вместилище, которым, если надо, можно овладеть силой. Эта мужская ассоциация всего женского с объектом допустимого насилия выходит далеко за пределы женского тела. Можно взять силой прогресс и новаторство; да вообще все, что не основано на примитивной грубой силе, можно изнасиловать. Все прогрессивные философские течения феминистичны. Адам — князек в замке на горе; военные набеги и фортификационные сооружения, собственная сила и собственный престиж: вот все, чем он одержим.

96. Но Еве хватило не только ума выманить Адама из дурацкой спячки в райском саду, ей также хватило доброты остаться с ним после; и это свойство женского начала — терпимость, скептическое в целом отношение к убежденности Адама в праве сильного — как раз и есть для общества самое ценное. Всякая мать — это эволюционная система в микрокосмосе; у нее нет выбора, кроме как любить то, что есть, — своего ребенка, будь он урод, наглец, преступник, эгоист, тупица или калека. Материнство — самая надежная школа терпимости; а терпимость, как нам еще предстоит усвоить, — самая надежная из всех человеческих премудростей.

Сексуальная свобода.

97. Что бы профессиональные блюстители общественной морали ни говорили, секс, метеоритом ворвавшийся на авансцену из-за балдахинов и кринолинов викторианской стыдливости и благопристойности, — это не только и не столько свидетельство утраты элементарных понятий о нравственности и «приличиях». Быть может, это бегство от непорочности; если для того, чтобы верно судить, нам нужно сравнить поколение нынешнее с поколениями предшествующими, то это и точно бегство от целомудренной непорочности. Но это еще и бегство к чему-то.

98. В большинстве нынешних обществ неофициальное отношение к сексуальной морали сейчас таково, что — по крайней мере, среди не связанных браком взрослых — разнообразные сексуальные эксперименты и приключения не считаются чем-то в корне греховным или преступным. При этом неважно, сопровождаются они или нет чувством любви, под каковым я понимаю желание сохранить отношения, независимо от того, приносят ли они сексуальное и, в конечном счете, любое другое наслаждение.

99. Адюльтер — это скорее доказательство несостоятельности брака, нежели измена ему; и развод — терапевтическое средство очищения или прекращения нездоровой ситуации. Такой брак при нормальных обстоятельствах нравственностью уже и не пахнет. Это как лечь на операционный стол. И винить тут следует не столько индивида, сколько природу.

100. Но официальное мнение, выразителями которого выступают различные церкви, газеты, правительства, а во многих случаях и статьи законов, стоит на том, что коитус до и вне брака всегда в большей или меньшей степени греховен и антисоциален.

101. Общественная значимость, которую мы все-таки признаем за сексом, определяется в большой степени этой запретительно-разрешительной напряженностью: нашим опытом постижения, что есть заслуженно — незаслуженно, законно — незаконно, личное — публичное, вызов — покорность, бунт — конформизм. И во всех подобных ситуациях множество свидетельств поддержки «от противного». «Моральность» нападает на «аморальность» и получает от этого удовольствие и приток энергии; «аморальность» пытается дать отпор или уклониться от «моральности» и, в свою очередь, получает удовольствие и приток энергии от этого отпора и этого уклонения.

102. Официальное же отношение, разумеется, в корне нереалистично; только в немногих, лежащих на периферии, областях (таких как проституция или аборты) официальное мнение может быть насильно претворено в жизнь; и если дети знают, что бОльшая часть сада, где растут аппетитные сочные яблоки, расположена так, что хозяину их не поймать, сколько бы он им ни грозил, соблазн воровать яблоки становится у них от этого только сильнее. Да и вообще, здесь мы имеем дело с детьми, которые перво-наперво затеют спор, кому по праву принадлежит этот сад. Отсюда можно заключить, что противники сексуальной свободы в действительности принадлежат к числу ее главных пропагандистов.

103. Результатом этой двусмысленной ситуации стал апофеоз противозаконных сексуальных отношений — противозаконных по меркам официальной общественной морали. Отношения такого рода сыздавна именуются любовной связью — «любовной», заметьте, то есть предполагающей именно тот компонент, отсутствие которого так беспокоит современных пуритан. Правда, сейчас больше в ходу интимные связи, чем сердечные привязанности.

104. Чем чреваты внебрачные связи, всем хорошо известно. Свободная любовь мало способствует любви настоящей. Эмоциональная нестабильность, толкнувшая вас в чью-то постель, вряд ли сменится эмоциональной стабильностью, которая понадобится вам для того, чтобы из этой постели выбраться. Всё больше страдающих венерическими заболеваниями. Всё больше страдающих неврозами. Больше разбитых семей, больше ни в чем не повинных детей, которые страдают от этого и которые, в свою очередь, порождают новые страдания. И вот за этими-то непобедимыми чудищами, дремучими лесами, коварными трясинами, потемками души маняще сияет Святой Грааль — счастливая, ничем не омраченная любовная связь. С другой стороны, во многих яростных разоблачениях любовной связи явственно различим душок патологической неприязни к сексуальному удовольствию; и какой-нибудь беспристрастный судья, весьма вероятно, счел бы, что в такого рода «нравственности» предвзятости не меньше, чем в гипотетическом «скотстве», с которым она отчаянно борется.

105. Сексуальное влечение и сексуальный акт сами по себе невинны — ни моральны, ни аморальны по своей сути. Секс как все великие силы: просто сила и всё. Мы можем считать моральным или аморальным то или иное проявление или ситуацию, в которой реализуется эта сила, — но не саму силу.

106. Коитус, даже в самом своем животном обличье, — наилучшая ритуализация природы целого, природы реальности. Тайна его отчасти в том, что ритуал этот совершают (за исключением тех случаев, которые, по нынешним меркам, относятся к разряду извращений) один на один, и постигают один на один, и наслаждаются им тоже один на один. Удовольствие частично именно в том, что тут открывается простор бесконечному разнообразию, как физическому, так и эмоциональному; разнообразию, где взаимодействуют такие составляющие, как партнер, место, настроение, манера, время. В общем, проблему можно свести к следующему. Как обществу найти оптимальное решение — как позволить индивиду на собственном опыте познать эту сокровенную тайну и испытать разнообразие удовольствия, но чтобы при этом не нанести урон самому обществу?

107. Главный социологический аргумент против интимных плотских связей состоит в том, что они навсегда прививают вкус к беспорядочной сексуальной жизни и, следовательно, потворствуют супружеской неверности. И по-видимому, это ближе к истине, чем контраргумент: что такие связи помогают сделать окончательный выбор мужа или жены и повышают вероятность удачного брака. Это еще, допустим, может быть верно, если у молодых людей было достаточно времени, возможностей и эмоциональной сдержанности для широкого диапазона связей до брака; но таких среди молодых немного. Гораздо чаще связи, в которые вступают молодые люди, психологически еще незрелые и подражающие модному поветрию, приводят к бракам-катастрофам или к затяжному совместному мучению.

108. Во всяком случае, не меньшее, если не большее зло, чем сама внебрачная связь» представляет собой ситуация, при которой такая связь, окруженная манящей аурой аморальности и передового свободомыслия, выступает неким «удачным» прибежищем, неким способом уйти от разностороннего давления общества, некой компенсацией за то, что в конце концов придется умереть, — то есть выступает всем тем, чем она отчасти и является, но чем по сути быть не должна. Поскольку в эпоху, когда такие отношения все еще идут вразрез с официальным законом, какими бы безобидными помыслами и удовольствиями они ни сопровождались, ясно, что они неизбежно вступают в конфликт со всеми теми представлениями о недопустимом, с точки зрения образа мыслей и совести (то есть с тем коллективным суперэго), — которые внедрены в наше сознание обществом.

109. Подростки и предвзрослые в массе своей, естественно, оказываются сбитыми с толку двумя имитирующими друг друга внутренними побуждениями: тягой к приобретению сексуального опыта (само по себе это часть еще более глубинного стремления к случайному и авантюрному) и тягой к любви в форме существующего в обществе института брака (само по себе это часть тяги к определенности и защищенности). Молодым людям оказывается непросто провести между ними грань; порой то, что начинается как одно, уже через несколько мгновений может превратиться в другое. Желание поцеловать оборачивается желанием жить вместе до конца дней, а желание пожениться оборачивается краткой вспышкой томления по другому телу.

110. Гораздо больше, чем сейчас, сексуальное образование подростков должно быть направлено на то, чтобы обучить их этиологии любви; это никак не менее важно, чем знать физиологию коитуса.

111. Широко бытует мнение, что любовь и секс несовместимы. Что если у вас за плечами внушительный сексуальный опыт, то любить вы уже неспособны (Дон Жуан); и что если вы любите (поддерживаете постоянные отношения вроде брачного союза), то рано или поздно вы перестанете получать радость от секса. Это мнение находит опору в привычке смотреть на брак как на только лишь санкционированный секс, а совсем не как на средство утверждения любви. Если вы накладываете строжайший запрет на добрачную любовную связь, вам не следует ждать, что у молодых людей выработается правильное понимание брака — понимание того, чем по идее должен быть брак: реализацией намерения любить, а не желания наслаждаться коитусом на законных основаниях.

112. Прелесть незаконного сексуального опыта иногда только наполовину в том, что он сексуальный, а в остальном именно в том, что он незаконный. Когда Мольн вновь обрел наконец свое dоmаinе реrdи, dоmаinе sаns nоm[17], когда наконец вновь повстречал таинственную Ивонну де Гале — что же он сделал? Убежал куда глаза глядят после первой брачной ночи.

113. Когда индивида со всех сторон одолевают силы антииндивидуальности; немо; ощущение, что смерть абсолютна; дегуманизирующие процессы массового производства и производства массы, — любовная связь предстает не только как способ укрыться в очарованном саду эго, но и как квазигероический жест, продиктованный духом гордой непокорности.

114. Точно так же, как индивид пользуется искусством, чтобы дать выход внутреннему протесту против каких-то перекосов в общественном устройстве, он пользуется и любовной связью. Это как взять и прогулять опостылевшую школу, сбежать на денек от ее убийственной скуки порезвиться на приволье. Все современное массовое искусство на этом и строится. Вслушайтесь в слова поп-музыки. Сравните сексуальную привлекательность такого персонажа, как Джеймс Бонд, и таких, как Мегрэ и Шерлок Холмс.

115. Все то же самое относится и к рекламе. Сигареты рекомендуются покупателям не потому, что они хороши как сигареты, а потому, что они послужат удачным аккомпанементом к любовному приключению; рекламодатели заверяют вас, что вы сумеете «покорить», «соблазнить», «пленить» (всё оттенки действия приворотного зелья) тех, кому вы подарите что-нибудь из огромного выбора самых невинных вещей — конфеты, авторучки, украшения, отдых с оплаченной дорогой, питанием и проживанием, да все что угодно. Аналогичные тенденции прослеживаются в рекламе автомашин и одежды, правда здесь на первый план выступает способность выполнять функцию не столько приворотного зелья, сколько афродизиака, средства, стимулирующего половую потенцию. С такой машиной мужчины всегда на высоте; в таком платье вы сразу почувствуете себя Мессалиной. Даже ткани, послушные воле рекламодателей, приобретают некие морально-этические ассоциации, искусно вплетенные в саму их фактуру. Вы покупаете уже не просто черную кожу — вы покупаете намек на извращенность с садистским уклоном.

116. Внебрачная связь становится особенно заманчивой после нескольких лет супружеской жизни. У мужей развивается что-то вроде nоstаlgiе dе lа viеrgе[18], у жен — мечта о жизни за стенами домашней тюрьмы, за глухими четырьмя стенами, имя которым муж, дети, работа по дому и кухня. У мужчин желание, судя по всему, имеет откровенно сексуальную направленность. У женщин это мечта, организованная более сложно. Но в обоих случаях это бегство от реальности; а если тут замешаны еще и дети — бегство от ответственности.

117. Для гипотетически неверного мужа или жены внешнее давление, подталкивающее к любовной связи, наверное, меньше, а наказание за нее тяжелее, чем для человека, свободного от брачных уз.

В отношении морали тут, как правило, все гораздо яснее; но другие факторы, такие как обостренный страх потерпеть неудачу или не получить удовлетворения, который появляется с возрастом, воспоминания о добрачных связях (или об их отсутствии), рутина семейной жизни на фоне царящей в обществе атмосферы хмельной вседозволенности, могут привести к тому, что объективно ясная суть дела теперь, как никогда раньше в истории, становится субъективно менее понятной.

118. Удовольствие может со временем начать восприниматься как ответственность; тогда как ответственность лишь изредка может начать восприниматься тем, чем она в принципе способна быть, — удовольствием. Сколько браков рушится из-за того, что рушится столько браков?

119. Если вся философия капиталистического общества сводится к следующему: вы должны себе столько, сколько можете получить, идет ли речь о деньгах, статусе, имуществе, наслаждениях или разнообразном личном опыте, — может ли в этом свете удовольствие не стать долгом?

120. Во всяком капиталистическом обществе наблюдается тенденция обращать весь опыт жизни и все отношения в вещи — вещи, к которым применима та же шкала ценностей, что и к стиральным машинам, и к батареям центрального отопления: то есть оценка с точки зрения относительной дешевизны того или иного бытового удобства и удовольствия, извлекаемого от его использования. Кроме того, в перенаселенном, живущем под страхом инфляции обществе прослеживается тенденция к созданию вещей недолговечных, и следовательно, к тому, чтобы видеть в недолговечности и добродетель, и источник удовольствия. Старое на выброс, новое в дом. Подобно тому, как за нами неотступно следует призрак любовной связи, от нас не отстает и призрак вечной жажды новизны, и оба эти призрака — родные братья.

121. Отцы и матери уже не воспринимают своих чад как просто детей; по мере того как они взрослеют, старшие все больше видят в них соперников в погоне за наслаждениями. Мало того, соперников, которым, по-видимому, суждено одержать победу. Всякий раз, когда перемена в социальных привычках привносит в мир дополнительное удовольствие, пусть даже самое безобидное, кто-то из людей старшего поколения непременно выскажется против новшества по той простой причине, что им, старшим, пришлось обходиться без соответствующей перемены, когда они были молоды. А кто-то примется очертя голову и совсем уже глупо нагонять упущенное. Под ударом в этом случае оказываются далеко не только целомудрие, нравственность и брак, но и все в целом традиционные представления о том, кто мы и зачем мы.

122. Некоторые высказывают мнение, что мы приближаемся к эпохе, когда каждый будет иметь сексуальные отношения сколько ему угодно и с кем угодно, независимо от каких-либо иных социальных связей. Это будет возможно, утверждают сторонники такой точки зрения, потому, что копуляция перестанет считаться чем-то особенным — все равно как танцевать или говорить сколько вам угодно и с кем угодно. В таком обществе никто не увидел бы ничего исключительного даже в публичном коитусе; и как сейчас выстраиваются очереди желающих полюбоваться искусством Марго Фонтейн и Рудольфа Нуреева, так выстраивались бы очереди желающих полюбоваться мастерами искусства куда более древнего. Короче говоря, мы просто вернулись бы к древним, дохристианским представлениям о сексе как занятии, которое не требует какой-то специфической интимной обстановки вдали от посторонних глаз и которое не связано ни с какими специфическими запросами. Смутная вероятность, что такая депуританизация секса в один прекрасный день наступит, имеется; но покуда существующие сексуальные условности, как освященные законом, так и осуждаемые им, питают некую глубинную потребность человека, живущего в обществе, которое не приносит удовлетворения, — этого не произойдет.

123. В системе общечеловеческого образования обучение в этой сфере непременно должно опираться на следующие соображения:

(А) Одним из веских аргументов за то, чтобы делать упор на обучение самоанализу, и за то, чтобы вообще шире применять анализ своего «я», служит тот довод, что половина всей боли, причиняемой внебрачной связью и распавшимся браком, как и собственно причина боли, проистекает из невежества каждого из участников — относительно себя самого и своего партнера.

(В) Чрезмерная коммерциализация секса, и особенно любовной связи, — не самый завидный бриллиант в короне капитализма.

(С) Из всех видов деятельности секс меньше других поддается каким-то обобщениям; он всегда относителен, всегда обусловлен ситуацией. Запрещать его так же глупо, как его предписывать. Остается только просвещать.

(D) Обучать физиологии секса, не обучая психологии любви, все равно что обучить всем тонкостям устройства корабля, но не объяснить, как им управлять.

(Е) Апологеты «нравственности» не вправе осуждать или пытаться ставить препоны на пути каких бы то ни было сексуальных отношений, если не в состоянии наглядно доказать, что это приносит обществу больше несчастья, чем счастья. Куда как просто привести статистику противоправных действий, разводов и венерических заболеваний; но статистику сексуального счастья раздобыть будет потруднее.

(F) Ребенок — закон против адюльтера; и хотя виновный в адюльтере теперь уже не совершает преступления против закона, он по-прежнему совершает преступление против ребенка. Но по мере того, как дети взрослеют, развод все меньше становится преступлением: дисгармония в отношениях, которая для ребенка со временем становится все очевиднее, может причинить не меньше вреда, чем разрыв брака.

(G) Как злоупотребляют порой хирургическим вмешательством, так и разводом. Но то, что некой вещью можно в принципе злоупотреблять, отнюдь не аргумент против этой вещи.

(Н) Наиболее достойные отношения — это брачный союз, то есть любовь. Его благородство зиждется на альтруизме, желании служить другому, выходящем далеко за пределы всех удовольствий, которые из этих отношений можно извлечь; и на отказе когда-либо воспринимать другого как вещь, предмет, нечто практически целесообразное.

(I) Секс — это обмен удовольствиями, потребностями; любовь — безвозмездная отдача.

(J) Эта-то безвозмездная отдача, бескорыстная помощь, этот постоянный прирост добра в чистом виде и составляет уникальность человека — как и настоящую суть настоящего брака. Это квинтэссенция того, ради чего придумана великая алхимия секса; и всякий адюльтер вредит ей, всякая измена изменяет ей, всякая жестокость бросает на нее тень.

Внутреннее образование.

124. Не должно быть так, чтобы человек был превыше всего необходим обществу; нужно, чтобы человек был превыше всего необходим себе самому. Он не может считаться образованным, пока не подверг анализу свое «я» и не усвоил общезакономерный психологический механизм. На сегодняшний день обучение направлено на «персону», а не на подлинное я. Персона же состоит из множества наслоений разной степени затвердения, которые скрывают то, что я действительно чувствую и что я действительно думаю. Само собой разумеется, мы все неизбежно выступаем в роли той или иной персоны, но вовсе не разумеется, что нам следует до такой степени скрывать наше подлинное «я», как того требуют нынешние общества и ныне существующие образовательные системы. Нам следует учить не конформизму (с этой задачей общество справляется автоматически), а тому, как и когда следует конформизму противостоять.

Значение «сейчас».

125. В нашей вселенной зеркал и метафор человек служит отражением и параллелью всем существующим реальностям. Все они присутствуют в каждом сознании, хотя и глубоко скрыты. Бесконечный процесс приобретает конечность в каждой вещи; каждая вещь — это поперечный срез вечности.

126. Конец всей эволюции — это распад. Тут нет ничего абсурдного. Абсурдным было бы, если бы концом эволюции было бы идеальное состояние. Абсурдным было бы, если бы у эволюции был любой иной конец, кроме распада. Таким образом, эволюция бессмысленна, если это эволюция, направленная к чему-то. Она сейчас или она ничто. Лучшее состояние, лучшее устройство, лучшее «я», лучший мир — все эти лучшие вещи берут начало в сейчас.

127. Целое — не цепь, а волчок. Волчок все время вертится, но остается на месте. Можно указать на звено в цепи или точку на дороге и сказать: «Вот наилучшее место», но волчок всегда на одном месте. Масса волчка должна быть равномерно распределена относительно его центральной оси, иначе он начнет крениться и вихлять. Все тенденции, наблюдаемые во множестве религиозных и политических учений, которые настойчиво уводят прочь от жизни в настоящем, от сейчас; все попытки заставить нас переместить основную тяжесть и энергию чаяний и надежд в некий иной мир (потусторонний или утопический) — подобны беспорядочному движению массы внутри волчка. Мы разбрасываемся нашими возможностями, легко отдаем их во власть центробежных сил. Подлинный же смысл жизни тесно примыкает к оси каждого конкретного сейчас.

128. Неслучайно поиск человеком собственного «я» государству ни к чему Система образования организована государством так, чтобы продлить существование государства; а поиск и обнаружение собственного «я» зачастую означает и обнаружение подлинной сущности государства.

129. Наши нынешние образовательные системы — полувоенные. Их цель — поставлять верных слуг и солдат, которые беспрекословно подчиняются и заведомо принимают навязываемую им подготовку как наилучшую из всех возможных. Наибольшего успеха в государстве добиваются те, кто наиболее заинтересован в том, чтобы продлить существование государства в неизменном виде; одновременно это те, в чьей власти контролировать систему образования, в частности обеспечивать условия, при которых желательный для них «продукт» этой системы был бы отменно вознагражден.

130. Государство и правительство — это образ мыслей, ориентированный на «потом»: это системы, обслуживающие это самое «потом». Мы говорим: «Он живет прошлым» — и говорим это с жалостью или презрением; при этом большинство из нас живет будущим.

131. Государство не желает быть — оно желает быть всегда.

132. Правда и то, что многие из нас живут завтрашним днем, потому что день сегодняшний непригоден для жизни, но сделать сегодняшний день пригодным для жизни не в интересах государства. Несостоятельность государства по разным линиям главным образом и вынуждает человека жить будущим; а основная причина этой несостоятельности заключается в том, что государства мира отказываются объединить усилия и решить две жизненно важные задачи — сократить численность населения и дать образование.

Внутреннее знание.

133. В сознании большинства из нас по сей день крепко сидит миф о разделительной черте между здоровьем и нездоровьем; и пожалуй, в первую очередь это касается области психического здоровья — как раз той области, где проводить подобные демаркационные линии в высшей степени абсурдно. Бесконечные насмешки над психиатрией, и особенно психоанализом, — верный признак страха. «Здоровые» среди нас склонны цепляться за свои фобии и неврозы; мы не желаем, чтобы их выставляли на всеобщее обозрение.

134. Ни в чем так не проявляется несостоятельность существующих систем образования, как в нынешнем отношении к психологии. Представление, будто школьным психологам следует все свое время посвящать «нездоровым» (ученикам, страдающим неврозами или отстающим в развитии), иначе как абсурдным не назовешь. Ведь «здоровые» нуждаются в их внимании ничуть не меньше. Одним из ключевых предметов всякого общечеловеческого образования должна стать общая психология; а ключевой заботой должен стать анализ личности каждого ученика.

135. Здесь не место обсуждать сравнительные достоинства разных школ психологии как теоретической дисциплины. Но коль скоро психологический аспект общечеловеческого образования должен иметь четко выраженный социальный уклон, нам следует, несомненно, главное внимание уделить биологической теории главенства — подчинения.

136. Эта теория возникла в результате изучения приматов, таких как гориллы и шимпанзе. Установлено, что их относительное главенство друг над другом или подчинение друг другу зависит прежде всего от величины особи и (за исключением периодов, когда у самок течка) несексуальных факторов, которые скорее сродни чувству уверенности в себе у человека. Таким образом, окажись в одной клетке крупная самка и мелкий самец, они будут соответственно господином и подчиненным; причем самец будет принимать типичные для самки копуляторные позиции, демонстрируя подчинение. Мы должны отдавать себе отчет в том, что все человеческие существа принимают на себя ту или другую из этих ролей (или же периодически переключаются с одной на другую) независимо от пола. Поведение, типичное для членов всякой организации и в просторечье именуемое готовностью лизать сапоги (или, грубее, задницу), — чистейший пример подчиненной роли. Если на такую роль соглашается мужчина, он в метафизическом смысле «отдается»; неспроста два самых распространенных непристойных выражения в любом языке сводятся к идее «иметь» кого-то либо как женщину, либо как мужчину. И то и другое означает заявление прав на главенство и обозначает природу того, кому отводится роль подчиненного.

137. Но, разумеется, человеческие существа не сидят по клеткам, а живут в куда более сложных ситуациях; и главную опасность для общества представляет свойство таких отношений порождать цепную реакцию. Тот, кто сознательно подчиняется одному лицу, начинает больше или меньше отыгрываться на другом, принимая по отношению к нему главенствующую роль. Люди-подчиненные обычно сознают свое подчиненное положение, как и связанное с ним тайное недовольство, и потому прекрасно видят, какой путь ведет их к компенсирующему удовольствию в любых иных жизненных ситуациях. От общей «исторической обиды» или чувства ущербности, испытанного немецким народом в период между двумя мировыми войнами, лежит прямая дорога к гонениям на евреев. Порочный круг садомазохизма складывается в обществе на удивление легко и естественно.

138. Птицы дают нам нагляднейший образец механизма, который развился в природе для преодоления этого порочного круга: это так называемая «территория». У некоторых видов пернатых настолько сильна биологическая ценность привычки гнездиться большими колониями, что чувство территории выражено у них незначительно; зато у таких видов наблюдается высокоразвитая система внутренней иерархии — образно говоря, кто за кем клюет. Эти виды выигрывают сразу по двум линиям. От врагов они защищены самой своей численностью; а те, кого они сами же заклевывают до смерти, — слабейшие особи. Другие виды, по крайней мере в продолжение брачного периода и выкармливания птенцов, устанавливают некие границы своих владений, в пределы которых никакая другая пара не может вторгаться безнаказанно. При такой системе птицы меньше подвержены инфекционным заболеваниям, голоду и т. д. В том, что обе системы успешно действуют, легко убедиться на примере семейства вороновых (самого «умного» птичьего семейства): близкородственные виды придерживаются разных систем. Так, галки и грачи живут по преимуществу коллективно, тогда как вороны и сороки — в основном парами или небольшими семьями.

139. Человек пользуется обеими системами. Мы защищаемся и обеспечиваем наши насущные жизненные потребности коллективно; именно в таких коллективных ситуациях, которые сами по себе предусматривают определенную иерархическую структуру — кто кем командует и кто какое положение занимает, — с наибольшей очевидностью и выявляется, «кто за кем клюет» в человеческом сообществе. Но это не мешает нам также претендовать на владения, аналогичные территориям видов-одиночек, в пределах которых мы ощущали бы свое главенство. И хотя когда мы говорим о своей «территории», нам в первую очередь, естественно, приходят в голову такие сферы, как принадлежащие нам дом, сад, собственность и имущество, мы все несем с собой еще и куда более важный психологический свод эмоций, идей и убеждений. Эта психическая территория управляет всем нашим социальным поведением, и для нас жизненно важно, чтобы наше образование предусматривало ее более тщательное изучение и вообще уделяло ей больше внимания, поскольку это почти наверняка тот аспект нас самих, о котором мы знаем меньше всего.

140. Очень часто демаркационной линией этой психической территории служит комплекс по Юнгу. Комплекс — это идея или группа связанных между собой идей, относительно которых мы не способны мыслить рационально и объективно, но исключительно эмоционально и субъективно. Теория Юнга объясняет комплекс как сознательное проявление бессознательных страхов и желаний; но комплексы отменно служат еще и как предупреждение другим представителям данного вида, удерживая их от вторжения в определенную область. Какой-нибудь чудак, упрямо цепляющийся за идею, что мир плоский, может не на шутку разгневаться, если представить ему ясные опровержения его представлений. Его гнев, разумеется, не есть доказательство его правоты, но нередко помогает оградить его точку зрения от дальнейших нападок.

141. Главное назначение психической территории, которую мы вокруг себя создаем, — это, конечно, противодействовать нашему ощущению немо, собственной ничтожности; и отсюда сразу становится понятно, что недостаточно просто уничтожить тщеславные устремления, иллюзии и комплексы, которыми мы заслоняемся (или обозначаем свои границы), поскольку таким образом мы рискуем уничтожить своеобразие личности. Значит, в первую очередь нам предстоит выявить, что во всем этом демаркационно-фортификационном материале действительно ценно; и после сделать так, чтобы то, что выявлено как ценное, показало бы запуганному человеку, укрывшемуся за фортификациями, то, что неценно.

142. Осмысление той роли, которую играют в нашей жизни подчинение и главенство; анализ того, что в принятой на себя роли строго необходимо (или анализ того, как индивид распределяет применительно к себе разные роли), и выявление ценности психической территории, которую мы пытаемся очертить, — все это составляет основу для учебного личностного анализа каждого учащегося. Это, конечно, не исключает анализа, базирующегося на более привычных психологических теориях: так, системы Адлера и Карен Хорни будут, по всей вероятности, особенно уместны. Но описанный учебный анализ — самый обнадеживающий путь, если мы хотим, чтобы у людей в нашем мире стало больше самопонимания и терпимости и больше равенства в существовании.

143. Наилучшее представление об этой фазе «внутреннего» образования дает перечень вопросов, на которые учащиеся, по завершении курса, должны суметь ответить.

Кто я?

В чем я похож на большинство других людей и в чем от них отличаюсь?

В чем состоят мои обязанности по отношению к себе самому?

В чем состоят мои обязанности по отношению к другим?

В чем состоят обязанности работодателя, работника, гражданина, индивида?

До какой степени, учитывая мои возможности, я реализую и уравновешиваю эти противоречивые крайности?

Что для меня любовь?

Что для меня вина?

Что для меня справедливость?

Что для меня наука?

Что для меня искусство?

Синоптическое образование.

144. Это образование устремляет все внимание только на одно: почему все именно таково, каково оно есть. Поскольку все мы, люди, пребываем в одной и той же ситуации, такое образование должно быть во всем мире единым.

145. Оно должно охватывать изучение великих религиозных и философских учений прошлого и настоящего, — но поскольку оно по своей установке синоптическое, эти учения должны быть представлены как интерпретации реальности или ее метафоры. Известно, что это та область, где истина всегда сложнее, чем наша формулировка истины.

146. Мне кажется, что неизбежный вывод, к которому приводит подлинно синоптический взгляд на человеческое существование, гласит, что главная цель эволюции — сохранение материи. Всякой форме живой материи задан ее особый смысл жизни; и наш, человеческий, смысл состоит в том, чтобы утвердить равенство получаемой от жизни компенсации. Поскольку в нашем нынешнем мире, куда ни посмотри, всюду наталкиваешься на проявления неравенства, грамотное синоптическое образование должно привести к возникновению чувства недовольства, которое есть также и чувство нравственной целеустремленности.

147. Я убежден также, что такое образование обязано развенчать представление о том, будто Бог (в традиционном понимании) может в любом, кроме как в описанном мной негативном, смысле обладать человеческими свойствами или способностями; если коротко — для нас же лучше исходить из того, что такого Бога нет.

148. И наконец, это образование сокрушит нашу последнюю ребяческую веру в загробную жизнь, веру, через которую, как через дыру в худом ведре, потихоньку вытекает реальная жизнь. Если смерть абсолютна, то абсолютна и жизнь; жизнь священна; доброе отношение к другой жизни — основа основ; сегодня — больше, чем завтра; день торжествует над ночью. Делать — значит «сейчас», значит жить; смерть «делать» неспособна.

149. В конечном счете средства — всё, цель — ничто. Все, что мы именуем бессмертным, смертно. Все, что может сотворить ядерная катастрофа, неизбежно сотворит время. Так живите сейчас — и учите этому.

150. Тайна не в начале или конце, но в сейчас. Начала не было; конца не будет.

Х. Значение искусства.

1. Под искусством я разумею все искусства; под художниками — творцов, представителей всех искусств; под произведениями искусства — всё, чем можно наслаждаться в отсутствие художника. С тех пор, как были изобретены звукозапись и кинематография, возник вопрос, можно ли причислять к художественным произведениям и выдающиеся образцы исполнительского мастерства, скажем музыкального или драматического. Однако я понимаю под произведением искусства то, что понимается традиционно. Тип творчества, практикуемый композитором — а не интерпретатором, драматургом — а не актером.

2. Практика создания и опыт восприятия искусства так же важны для человека, как умение пользоваться наукой и научное знание. Эти два величайших способа постижения существования и получения от него удовольствия взаимно дополняют друг друга, а не враждебны друг другу. Специфическая ценность искусства для человека в том, что оно ближе к реальности, чем наука; в том, что над ним не довлеет, как непременно довлеет над наукой, логика и рассудок; в том, что искусство, следовательно, — деятельность раскрепощающая, тогда как наука — по причинам похвальным и необходимым — закрепощающая. И наконец, самое главное: это наилучшее, поскольку самое богатое, наисложнейшее и самое доступное для понимания средство общения между людьми.

Искусство и время.

3. Искусство как ничто другое способно одержать победу над временем — и следовательно, над немо. Оно формирует вневременной мир всеобъемлющего интеллекта (ноосфера по Тейяру де Шардену), где каждое произведение искусства современно и настолько бессмертно, насколько вообще какой-либо объект в мироздании, не обладающем бессмертием, может быть бессмертным.

4. Мы входим в ноосферу благодаря творчеству — и тогда мы создаем ее, или благодаря опыту восприятия — и тогда мы существуем в ней. Обе функции составляют единую общность: как «актеры» и «зрители», «церковнослужители» и «паства». Ибо переживать опыт восприятия искусства — означает, помимо всего прочего, через собственный опыт постигать, что другие существовали, как существуем сейчас мы, и продолжают существовать вот в этом творении, созданном их существованием.

5. Конечно, ноосфера в такой же мере создается великими достижениями науки. Но важное отличие художественного произведения от того, что можно условно назвать произведением научным, состоит в том, что первое, в отличие от второго, не может быть опровергнуто с точки зрения его истинности. Произведение искусства, даже самое уязвимое по своим художественным достоинствам, — объект контекста, где доказательство и опровержение просто не существуют. Именно поэтому художественное произведение лучше сопротивляется времени; космогонические представления древней Месопотамии сейчас очень мало нас впечатляют и не слишком интересуют. Это давно опровергнутые научные произведения. С другой стороны, произведения искусства древней Месопотамии в полной мере сохраняют свой интерес и свое значение. Главный критерий для научного произведения — возможность его практического применения сейчас; разумеется, сейчас-применимость жизненно важна для нас и объясняет, почему в нашем мире мы отдаем приоритет науке. Но опровергнутые произведения науки — те, что утратили свое практическое значение, — становятся всего-навсего любопытными фактами из истории науки и развития человеческого разума, фактами, к которым мы склонны подходить чем дальше, тем больше с эстетическими мерками, отдавая должное красоте построения, элегантности стиля, формы и так далее. По сути, они превращаются в закамуфлированные художественные произведения, хотя и гораздо менее независимые от времени и потому менее актуальные и значимые для нас, нежели подлинные произведения искусства.

6. Это вневременное свойство произведений искусства имеет количественную характеристику; конечно, алогично и безграмотно говорить, что один объект более вневременной, чем другой. Но наше неуемное желание победить время — или увидеть время поверженным — и впрямь толкает нас на такую алогичность. Нужно быть до крайности безжалостным, подавить в себе всякое интуитивное чувство, чтобы в произведении искусства, созданном за несколько столетий до нас, увидеть только никому не нужное уродство. Нельзя не согласиться с тем, что ход времени часто играет роль своеобразной отборочной комиссии; у объектов, отмеченных красотой, больше шансов сохраниться, чем у объектов, несущих на себе печать уродства. Но в ряде случаев — взять, к примеру, археологические находки — мы знаем, что никакой отборочной комиссии не было. Уродливые предметы уживаются в породившей их эпохе бок о бок с прекрасными; и во всех без исключения мы находим красоту.

7. Время — то есть протяженность жизни произведения искусства — становится добавочным фактором его красоты. Собственно эстетическая ценность предмета тесно переплетается с его ценностью как свидетеля и носителя информации, дошедшей до нас из далеких эпох и миров. Его красота воспринимается в единстве с его практической полезностью, которой он обладает как элемент человеческой коммуникации; понятно, что это качество изменяется в зависимости от наших потребностей в коммуникации (прежде отсутствовавшей и связанной с этим конкретным источником).

8. Чем древнее произведение искусства, тем ближе оно к вневременности; чем новее, тем дальше от нее. Если оно новое, без года и без времени, оно не обладает красотой и утилитарностью, которыми обладает произведение искусства, уцелевшее во времени; но при этом оно может обладать красотой или утилитарностью, благодаря которым оно вероятнее всего уцелеет во времени. Некоторые произведения искусства обладают этим потенциалом выживания, потому что будущее может воспользоваться ими как свидетельством против породившей их эпохи; а другими — как свидетельством за. Официальному искусству нужны только последние. Не правдивые свидетельства, а монументы.

9. Наше пристрастие к старине или к тому, что потенциально может стать стариной, заметно влияет на наши суждения о произведениях искусства — и даже на наше отношение к таким вещам, как древние окаменелости, — но не влияет, как правило, на наши суждения о других предметах. В камне — всего-навсего долговечность материи; в произведении искусства — долговечность человека, некоего имени или безымянного человеческого существования: клеймо — отпечаток большого пальца под ручкой глиняного сосуда минойской культуры.

10. Старинное произведение искусства — это одновременно то, что не могло бы быть создано сегодня, и то, что тем не менее сегодня существует; нас восхищает в нем количество тех «сегодня», которые уцелели во времени. Этим объясняется продолжительная мода на антиквариат. Нам, как организмам, сознающим неизбежность собственной смерти, в каком-то смысле ближе древнейшее произведение искусства, чем новейший объект природы.

11. Поскольку стандартным критерием, на который мы опираемся, когда судим о произведениях искусства, служит для нас их выживаемость, нет ничего неожиданного в том, что время от времени нас привлекают произведения прямо противоположного свойства — то есть произведения эфемерные.

12. Целый сонм малых, прикладных искусств — как таковые и по самой природе своей — в ноосферу не вхожи: например, искусство садовода, парикмахера, кулинара, пиротехника. Если они и попадают в ноосферу, то по чистой случайности — когда вдруг оказываются предметом искусства более высокого порядка. Верно, конечно, что фото- и кинокамера, магнитофон и консервная банка противостоят исконной эфемерности этих подискусств; и порой, точно следуя рецепту, бывает возможно их восстановить. Но львиная доля удовольствия состоит для нас как раз в том, что непосредственный опыт переживания этих разновидностей искусства по сути своей эфемерен и для других недоступен.

13. Напрашивается параллель с человеком: мы тоже кончаемся — как фейерверк, как цветок, как изысканная еда и вино. Мы ощущаем свое родство с этими эфемерными искусствами, этими проявлениями человеческого мастерства, которые рождаются после и умирают до нас; которые могут возникнуть и кануть в небытие за несколько секунд. Не записанные на пленку музыкальные выступления, будь то на сцене или на спортивном стадионе, входят в эту же категорию.

14. Итак, есть два типа произведений: те, которыми мы восхищаемся и которым, быть может, завидуем, потому что они переживут нас, и те, которые нам нравятся и к которым мы, быть может, испытываем жалость, потому что им не суждено пережить нас. Оба типа с разных сторон отражают наше эмоциональное восприятие времени.

15. Всякое искусство одновременно как обобщает, так и конкретизирует; то есть стремится цвести во всякое время, но корнями уходит в одно время.

Статуя периода архаики, абстрактная картина, 12-то-новая (додекафоническая) секвенция, вероятно, по преимуществу обобщают (всякое время); портрет кисти Гольбейна, японское хокку, песня в стиле фламенко, вероятно, по преимуществу конкретизируют (одно время). Однако в портрете Анны Крезакр Гольбейна я вижу и отдельно взятую женщину, жившую в шестнадцатом веке, и всех молодых женщин определенного типа; а вот в этом строгом и абсолютно «бескорневом» каскаде нот Веберна я тем не менее слышу выражение конкретного сознания начала ХХ века.

16. Баланс между конкретизацией и обобщенностью, над которым бьется, стремясь его достичь, художник, природе удается достичь без усилий. Вот бабочка: она уникальна — и универсальна; она одновременно сама по себе и в точности такая же, как любая другая бабочка этого вида. Вот соловей: он поет для меня так же, как пел моему деду, его деду — и деду Гомера; это все тот же соловей — но не тот же соловей. Он сейчас, и он всегда. Благодаря голосу, который звучит для меня — и звучал для Китса, — в этот быстротечный вечер я проникаю в реальность с двух сторон сразу; и посредине встречаюсь со своим обогащенным «я».

17. От нас зависит, как мы воспринимаем природное явление: то ли вертикально — в этот единичный момент, сейчас, то ли горизонтально — со всем его прошлым; то ли и так, и так, двояко; в искусстве мы пытаемся высказать то и другое разом, в рамках одного отдельно взятого высказывания. И всегда эти сложные факторы времени неотъемлемо присутствуют как в высказывании, так и в восприятии.

18. Как я воспринимаю это произведение, может зависеть от того, как художник хочет, чтобы я его воспринимал: или вертикально-сейчас или горизонтально-извечно; но даже если речь идет о произведении искусства, у меня есть выбор. Я могу воспринимать «Св. Иеронима» Караваджо вертикально-сейчас, картину как таковую, или горизонтально-извечно, в контексте истории живописи. Могу видеть в ней портрет одного старика или этюд отшельника; могу видеть квазиакадемическую штудию, в которой разрабатывается проблема светотени; а могу видеть документ, содержащий сведения о самом Караваджо, о его эпохе; и так далее.

19. Помимо этого, мы воспринимаем художественные произведения еще и с точки зрения «преднамеренности» — «случайности» (см. V, 49) и «объективности» — «актуальности» (см. VI, 23). Здесь мы также имеем дело с временными аспектами.

20. Как для создателя, так и для зрителя, искусство есть попытка преодолеть время. Чем бы еще ни было и чем бы ни намеревалось быть произведение искусства, оно всегда есть нексус, сложносплетение, человеческих чувств относительно времени; и неслучайно наш нынешний повышенный интерес к искусству совпадает по времени с новым для нас осознанием нашей недолговечности в бесконечности.

Художник и его искусство.

21. В рамках этих фундаментальных взаимоотношений со временем художник использует свое искусство, свою способность созидать, исходя из трех главных целей; и у него есть два мерила успеха.

22. Его простейшая цель — дать картину внешнего мира; следующая — выразить свои чувства относительно этого внешнего мира, и последняя — выразить свои чувства относительно себя самого. Независимо от цели, которую он преследует, мерилом может быть одно из двух — то, что он сам удовлетворен, или то, что им удовлетворены другие, которым он доставляет удовольствие. Все три цели имеют место, и оба мерила применяются почти в каждом произведении искусства. Простейший, самый безэмоциональный реализм, не более чем описание, все-таки предполагает выбор описываемого объекта; всякое выражение чувств относительно внешнего мира неизбежно будет и выражением внутреннего мира художника; и не много найдется художников, уверенных в себе настолько, что одобрение других для них ровным счетом ничего не значит. Вот почему за последние два столетия произошли значительные сдвиги в расстановке акцентов.

23. Покуда иных средств описания практически не существовало, на искусстве лежала большая обязанность — служить средством репрезентации и описания. Благодаря ему отсутствующее становилось присутствующим — с пещерной стены проступал контур бизона. Чарующая, на наш взгляд, стилизация искусства каменного века, несомненно, была поначалу простым следствием технического несовершенства, а вовсе не намеренного нежелания создавать как можно более реалистичные изображения. Но уже очень скоро пещерный человек, должно быть, догадался, что в стилизации скрыто двойное волшебство: она не только позволяла вызвать в памяти и запечатлеть прошлое или отсутствующее, но, благодаря отклонениям от буквальной реальности, удерживать реальное прошлое и реальную угрозу на безопасном расстоянии. Таким образом, самой первой функцией искусства и стилизации была, скорее всего, функция магическая: дистанцировать реальность, одновременно вызывая к жизни ее дух.

24. В использовании стилизации присутствовал, кроме того, и сильный ритуальный мотив. Совсем небольшой шаг отделял рисунки углем, призванные сообщать информацию о животных, от акцентирования их определенных черт, вызванного тем, что такое акцентирование, казалось, гарантировало достижение желанной цели — удачи в охоте, чтобы добыть пропитание, и тому подобное. Некоторые ученые придерживаются мнения, что этот ритуально-традиционный элемент в искусстве представляет собой серьезный порок, с точки зрения его, искусства, утилитарности, — что-то вроде не до конца сброшенной старой кожи, которую бедняга-художник вынужден таскать за собой. Ученые указывают на всевозможные эмпирические методы и критерии, разработанные наукой для того, чтобы раз и навсегда избавиться от ритуальных элементов. Но ведь это сродни нелепому заблуждению, будто можно создавать великое искусство, опираясь только на чистую логику и чистый разум. Искусство — порождение человечества, какое оно есть, порождение истории и времени, и оно всегда сложнее и многозначнее по своему высказыванию, если не по методу, чем наука. Оно создается человеком для людей; в нем может быть утешение, а может быть зловещая угроза, но по своему намерению оно всегда более или менее психотерапевтическое, и его лечебное действие направлено на нечто слишком сложное (и если угодно — ритуалистичное), чтобы наука могла это нечто контролировать и исцелять, — на человеческое сознание и душу.

25. Есть еще одна великая сила практического использования стиля, которая, должно быть, была мастерами изобразительного искусства первобытного общества более или менее ясно осознана. Стиль искажает реальность. Но в этом искажении — самое главное орудие искусства, поскольку, пользуясь им, художник получает возможность выразить свои собственные или коллективные чувства и чаяния. Многогрудые богини плодородия — конечно же, не результат творческой неудачи при создании реалистического изображения, но результат перевода с языка чувств на язык зрительных образов. В языке параллелью может служить развитие метафоры и вообще всего того, что выходит за жесткие рамки коммуникации как таковой. В музыке параллель — это развитие всех тех элементов, которые не могут считаться строго необходимыми в качестве аккомпанемента танцу, — всё, что не барабан и не удары в ладоши.

26. Две первые цели, репрезентативная и отражающая эмоциональное восприятие внешнего, оставались ведущими по крайней мере вплоть до Возрождения; третья цель, отражающая внутренний мир чувств, выдвинулась на первый план только в течение последнего столетия или близко к тому. Главных причин тут две. Первая заключается в том, что с развитием более совершенных, чем искусство, средств точной репрезентации чисто дескриптивное реалистичное искусство оказалось по большому счету не у дел. Фотокамера, магнитофон, разработка технических вокабуляров и научных методов лингвистического исследования — всё это приводит к тому, что откровенно репрезентативное искусство выглядит немощным и примитивным. И если мы еще не всегда отдаем себе в этом отчет, то, вероятно, только потому, что исторически репрезентативное искусство обладает для нас высокой ценностью, и мы до сих пор не избавились от привычки им пользоваться, хотя и располагаем теперь гораздо более совершенными средствами.

27. Так, например, если мы действительно хотим отдать дань уважения какому-то выдающемуся человеку, то, несомненно, предпочтем запечатлеть его на фотографии или на кинопленке или опубликовать подборку лингвистических исследований, раскрывающих его незаурядный вклад, — все что угодно, только не его портрет кисти некоего «академического» поденщика. Никто даже и не ждет от таких портретов каких-то глубоких биографических или художественных прозрений; они просто-напросто укладываются в русло традиционной социальной условности, предписывающей, каким именно образом следует почтить выдающуюся личность.

28. Вторая причина выдвижения на первый план искусства, сосредоточенного на внутреннем мире чувств, вытекает из возросшего значения «я» в существовании каждого из нас в условиях, активно работающих на немо, о чем упоминалось выше. Не случайно романтизм, влияние которого до сих пор ощущается очень заметно, явился следствием индустриальной революции, с ее ориентацией на машину; так и многие наши современные проблемы искусства произрастают из аналогичной враждебной полярности.

29. В результате главным мерилом художественной ценности оказалась в наши дни стилизация. Никогда еще значение содержания не было так ничтожно мало; и всю историю искусств начиная с Возрождения (последний период, когда содержанию отводился хотя бы равный статус) можно расценивать как постепенную, но теперь уже почти абсолютную победу средств выражения над тем, что выражению подлежит.

30. Один из характерных симптомов этой победы — отношение художника к своей подписи на произведении. Привычка подписывать свои произведения начала входить в обиход еще у древних греков, и, как не трудно догадаться, наибольшее распространение она до сих пор имеет в самом рассудочном из искусств — литературе. Однако уже в эпоху Возрождения многие художники не чувствовали большой нужды ставить свою подпись; и даже сегодня существует традиция анонимности в таких прикладных искусствах, как изготовление художественного фарфора или мебели, то есть там, где собственное художественное «я» эксплуатировать сложнее всего.

31. По-видимому, главная потребность художника сегодня — выражать свои, заверенные собственной подписью, чувства о себе самом и своем внутреннем мире; а поскольку наша потребность в репрезентативном искусстве пошла на убыль, постольку народились всевозможные направления и стили вроде абстракционизма, атонализма и дадаизма, которые назначают предельно низкую цену на точность репрезентации внешнего мира («ремесленные характеристики») и на прежние условности насчет ответственности художника перед этим миром, но которые, наоборот, открывают широчайшее поле деятельности для выражения неповторимого, уникального «я». Неслыханное «раскрепощение» в области стиля, техники и инструментария (используемые материалы), случившееся в нынешнем веке, вызвано исключительно потребностью в творческом Lеbеnstrаиm, жизненном пространстве, остро ощущаемой художниками, или, если коротко, их чувством несвободы и заточения в массе других художников. Неволя разрушает неповторимость личности; именно этого и боится сегодняшний художник больше всего.

32. Но если главной заботой искусства становится выражение индивидуальности, тогда зрительская аудитория должна представляться художнику чем-то малозначительным; и в ответ на такое пренебрежение публика, в свою очередь, это вдвойне эгоистичное искусство отвергает, особенно когда все другие художественные цели исключаются настолько, что произведения искусства становятся для всякого, кто не принадлежит к числу особо посвященных в истинные намерения художника, тайной за семью печатями.

33. В такой обстановке должны возникнуть, и уже возникли, два весьма характерных лагеря: лагерь художников, которые озабочены своими собственными ощущениями и собственным самоудовлетворением и которые рассчитывают, что публика потянется к ним из чувства долга перед «чистым» или «искренним» искусством; и другой лагерь — художников, которые эксплуатируют желание публики, чтобы ее, публику, всячески ублажали, забавляли и развлекали. Ничего нового в этой ситуации нет. Просто оба лагеря никогда еще не были так четко разделены и так антагонистичны.

34. Искусство, сосредоточенное на внутреннем мире чувств, превращается, таким образом, в замаскированный автопортрет. Повсюду, словно в зеркале, художник видит себя самого. От этого страдает техническое совершенство искусства; мастерство ставится в один ряд с чем-то «неискренним» и коммерческим: и что еще хуже, в попытке спрятать ничтожность, заурядность или алогичность своего внутреннего «я» художник порой намеренно вводит элементы заведомо темные или двусмысленные. В живописи и музыке прибегнуть к этому проще, чем в литературе, поскольку слово — более точный символ, так что псевдодвусмысленность и ложная многозначительность в общем и целом распознаются в литературе скорее, чем в других разновидностях искусства.

Искусство и общество.

35. Но деспотия самовыражения — не единственный фактор, с которым приходится мириться современному художнику. Одна из характернейших особенностей нашей эпохи состоит в не знающем ни меры, ни границ пользовании полюсами насилия, жестокости, зла, опасности, извращения, сумятицы, недосказанности, иконоборчества и анархии как в массовой, так и в интеллектуальной разновидностях искусства и развлечений. Счастливый конец становится «сентиментальным»; неопределенный или трагический финал становится «жизненно правдивым». Часто слышишь, что художественные направления всего лишь отражают направления в истории. Наш век очевидно отмечен насилием, жестокостью и прочим в этом роде: так каким же, если не «чернушным», может быть искусство такого века?

36. Но в таком случае получается, что художник не способен ни на какие высокие помыслы и свершения и только отражает, как в зеркале, окружающий его мир. Да, никто не спорит с тем, что «чернушное» искусство нашего времени в большой степени, увы, исторически оправдано; но очень часто это еще и результат незаслуженного разностороннего давления на искусство со стороны общества. Художник создает «чернушное» искусство, потому что как раз этого и ждет от него общество — не потому, что так велит ему его внутренняя суть.

37. «Чернушное» искусство вполне может доставлять нам своеобразное удовольствие не только потому, что мы сами не вполне чужды насилия, жестокости и нигилистического хаоса, — и не только потому, что пробуждаемые таким искусством эмоции служат наглядным контрастом нашей повседневной жизни в безопасном обществе, но еще и потому, что эта наша жизнь с ее боязнью унылой серости сразу обретает и реальность, и цвет, и ценность, которых ей так не хватает, если рядом, всегда наготове, нет такого ободряющего контраста. Вот эта насильственная смерть — моя безопасная жизнь; вот эта деформированность — моя симметрия; вот эта поэтическая бессмыслица — мой здравый смысл.

38. Одно из самых глубинных удовольствий, которые доставляет нам трагедия, сводится попросту к тому, что мы сами уцелели; трагедия эта могла ведь случиться и с нами, но не случилась. Трагедия не только дарит нам опыт сопереживания, но и, вслед за тем, радость выживания.

39. Итак, можно говорить о некоем очень глубоко укоренившемся чувстве, благодаря которому публика никогда не принимает «чернушное» искусство за чистую монету. Недаром в защиту порнографии нередко выдвигают тот аргумент, что в конечном счете ее воздействие, независимо от исходных и явных намерений, зачастую только укрепляет нравственные устои. Лицезрение «разврата» и извращений служит людям напоминанием об их собственных добродетелях и нормальности. Садизм скорее заставит больше уважать других, чем подтолкнет к садизму, и так далее. Но какой бы точки зрения вы ни придерживались — что подобное искусство растлевает общество или что оно исподволь оказывает ему услугу, — несомненно одно: художнику оно наносит вред.

40. Искусство сегодня вынуждено обеспечивать все то, что в былые времена обеспечивалось невежеством и неудовлетворительными социальными и физическими условиями жизни: незащищенность, насилие и произвол случая. А это уже извращение подлинной функции искусства.

41. Именно эта противоестественная роль в ответе за типичные для многих так называемых «авангардных» художников проявления комплекса вины; за попытки творца всеми силами изгнать себя из своего творения, свести произведение до статуса некой игры, в которой должно быть как можно меньше правил. Картины, где все краски, формы и фактуры — дело случая; музыка, где объем обязательной для исполнителя импровизации превращает композитора в полное ничто; романы и поэтические произведения, где взаимное расположение слов и даже целых страниц абсолютно произвольно. Научной основой для такого искусства, в котором действует один закон — как карта ляжет, служит, вероятно, широко известный и превратно понимаемый принцип неопределенности; другой источник — абсолютно ошибочное представление о том, что отсутствие вмешивающегося — в нашем повседневном понимании «вмешательства» — Бога означает бессмысленность существования. Такое искусство, несмотря на всю его скромность и ненавязчивость, на поверку оказывается нелепо высокомерным.

42. Художник может решить не быть художником, но он не может быть художником, который взял и решил не быть художником.

Художники и не-художники.

43. Художественный опыт — начиная с восемнадцатого века и далее — вторгся в пределы опыта религиозного. Точно так же, как в средневековой церкви было полным-полно священников, которым следовало бы стать художниками, а нашу эпоху полным-полно художников, которые в иные времена стали бы священниками.

44. Многие современные художники, вне всяких сомнений, не захотели бы согласиться с тем, что они несостоявшиеся священники. Потому что стремление к добру они отринули ради поиска художественной «правды». Прежде несправедливости было так много, буквально на каждом шагу, и нетрудно было разобраться, что есть добро — с точки зрения активного действия. Ныне же даже в искусстве дидактическом стремление найти оптимальное эстетическое или художественное выражение того, что нравственно, явно преобладает над стремлением к нравственности как таковой.

45. Верно, что наилучшее, адекватное выражение того, что нравственно, как нельзя лучше служит нравственности; определенный стиль — определенная идея. Но чрезмерная озабоченность стилем чаще всего ведет к обесцениванию этой самой идеи: точно так же, как многие священники в своей озабоченности ритуалом и эффектной подачей доктрины стали пренебрегать истинной природой священства, многие художники, утратив способность различать что-либо, кроме требований стиля, либо вовсе упускают из виду всякое общечеловеческое нравственное содержание, либо радеют за него лишь на словах. Мораль подменяется чем-то вроде способности ее выражать.

46. Развитие индустриальной цивилизации, стандартизированные процессы труда, бурный рост населения, осознание — ведь ныне эпоха тесного международного общения, — что люди психологически скорее схожи, нежели различны: все эти факторы побуждают индивида к индивидуализирующему действию, к художественному творчеству — ив первую очередь к творчеству, которое выражает его «я». Пьянство, наркомания, сексуальная распущенность, общая расхлябанность, все известные условности бунта против условностей объяснимы как статистически, так и эмоционально.

47. Зловещая неисчислимость нашего мира, бесконечное тиражирование тривиальности порождают немо. Святые нашего времени — это проклятые: все эти Сутины и Альбаны Берги, все Рильке и Рембо, Диланы Томасы и Скотты Фицджеральды, Джины Харлоу и Мэрилин Монро. Они для нас то же, что для раннехристианской церкви были святые мученики: они все умерли за самое достойное и правое дело — бессмертие имени.

48. Чем еще объяснить популярность беллетризованных биографий художников и низкопробных биографических фильмов? Эти новые жития, как, впрочем, и старые, не столько сосредоточены на свершениях и побудительных мотивах своих героев, сколько на внешних и преимущественно скандальных эпизодах из их частной жизни. Ван Гог с бритвой в руке — не с кистью.

49. Отсюда подражательная неискренность многих художников нашего времени. Великие художники порой оказываются на темных полюсах, потому что их туда загоняют. Но их взор всегда устремлен назад, к свету. Они не удержались и пали. Зато их имитаторы не пали — просто спрыгнули вниз.

50. Жизнь художников — типичных представителей богемы, этих lеs grаnds mаиdits[19], куда как интереснее для публики, чем их творчество. Творить так, как творили они, не получится — это ясно каждому; а вот жить как жили они — почему бы и нет?

51. Искусству чем дальше, тем больше приходится выражать то, что думает и чувствует ненаучная интеллектуальная элита мира; оно — для вершины пирамиды, для образованного меньшинства. Пока главными плацдармами для интеллектуального выражения и основными путями для высказывания личных взглядов на жизнь оставались теология и философия, у художника еще была возможность сохранять более или менее тесный контакт с публикой. Но теперь, когда искусство стало главным способом самовыражения, когда богослов-философ преобразовался в художника, разверзлась гигантская пропасть.

52. Единственные, кому по силам было бы остановить раскол между художником и не-художником, это критики. Но ведь чем туманнее и двусмысленнее произведение искусства, тем больше потребность в толковании и толкователях. И значит, у критиков есть веские профессиональные причины всячески этот раскол поощрять. К тому же наблюдается явная тенденция к оборотничеству: днем творец, а ночью критик.

53. Наше общество требует от художника так жить и такому образу художника соответствовать, точно так же, как, изнывая от скуки и конформизма, оно понуждает его создавать «чернушное» искусство и «чернушные» развлечения. С точки зрения общества, художник, испытывающий на себе такой диктат и такому диктату подчиняющийся, выполняет полезную функцию. Но, по моему твердому убеждению, такая функция не есть функция искусства.

54. По-настоящему первичная функция искусства состоит не в том, чтобы служить лекарством от изъянов и недостатков общества, приправлять солью и перцем унылую посредственность; но чтобы в связке с наукой занимать центральное положение в человеческом существовании.

55. Из-за того, что мы в целом подходим к искусствам и развлечениям извне, из-за того, что мы к искусству идем, мы рассматриваем его как нечто внешнее по отношению к основной части нашей жизни. Мы идем в театр, в кино, в оперу, балет; в музеи; на стадионы (в чем-то все великие спортивные игры — такое же искусство, как драматический театр или балет). Даже чтение выходит за рамки наших основных повседневных дел; и даже то искусство, которое поставляется нам прямо в дом, поступает, по нашим ощущениям, откуда-то извне. Это дистанцирование от искусства, это постоянное стороннее наблюдение глубоко порочно.

56. Положение усугубляется еще одним фактором — нынешней общедоступностью репродуцированных произведений искусства; все реже и реже рядовой человек вступает в непосредственный контакт как с художниками, так и с их творениями. Звукозапись и радио узурпировали опыт восприятия живой музыки, репродукции и статьи в журналах — опыт восприятия настоящей живописи. Может показаться, что уж по крайней мере литературу невозможно воспринять в каком-то от нее отдалении; но все больше людей предпочитают усваивать романы в форме телеспектаклей или кинофильмов — и то же касается театральных пьес. Только поэтическое произведение, видимо, по самой своей природе священно и неприкосновенно; и не потому ли поэзия в наше время превратилась в искусство такого ничтожного меньшинства?

57. Если мы отправляем искусство прозябать на отдаленных задворках досуга, где-то на внешней периферии нашей жизни, и даже там воспринимаем его по преимуществу в какой-то опосредованной форме, то оно становится одним из компонентов достатка — то есть чем-то из области фактов, а не чувств; чем-то, что можно отнести к той или иной эпохе или направлению, на чем можно продемонстрировать свои познания в культуре, что можно идентифицировать и коллекционировать. Короче говоря, это приводит к полной неспособности видеть вещи сами по себе и к потребности, граничащей с одержимостью, всенепременно помещать их в тот или иной социальный, снобистский или новомодный контекст. Мода (то есть последний по времени стиль) становится аспектом общей социально-экономической потребности в быстром, одноразовом, использовании.

58. И это тоже — быть может, даже сильнее всего остального — растлевает художника. И это создает типичную атмосферу рококо, в которой тихо увядает все современное искусство. Искусство рококо восемнадцатого века отмечено выдающимися достижениями в двух областях — изобразительном искусстве и музыке; стиль отличался исключительной легкостью, желанием ублажить пресыщенное нёбо, позабавить не столько содержанием, сколько декоративностью, — от серьезного содержания шарахались, как от огня. И в нашем модернистском искусстве мы видим все те же старые уловки в новых одежках — со всеми их изумительно бессмысленными диалогами, с их живейшими описаниями того, что описывать не стоит вовсе, с их элегантной пустотой, с их очарованностью всем искусственным и с их отвращением ко всему естественному.

59. Современный мир и современная восприимчивость усложняется с каждым днем; но усложнять сложности — отнюдь не функция художника; если на то пошло, ему скорее следовало бы прояснять их. В наши дни для многих критерием считается не смысл, но умение исподволь намекнуть на возможно скрытые смыслы. Любой приличный компьютер справится с такой задачей куда лучше человека.

Гений и ремесленник.

60. Само понятие гения возникло, и это неудивительно, вместе с романтизмом; и поскольку это направление было прежде всего бунтом индивида против машины во всех ее формах (включая разум), можно ли было не превозносить до небес сверхиндивида — Наполеона, Бетховена, Гёте?

61. Творения гения всегда отмечены богатым гуманистическим содержанием, во имя которого он создает новые образы, изобретает новую технику и новые стили. Он сам видит себя одиноким огнедышащим вулканом посреди пустыни банальности. Он сам ощущает себя таинственным образом вдохновленным и одержимым. Ремесленник, напротив, довольствуется в своей работе традиционными материалами и методами. Чем лучше он владеет собой, в противоположность одержимости гения, тем больших высот достигнет он в своем ремесле. Мастерство исполнения — вот в чем его удовольствие. Его весьма заботит успех у современников, рыночная стоимость его продукции. Если в моде какие-то социальные или политические веяния, он вполне может их разделять; но если моды нет — нет и убеждений. Гений, разумеется, по большому счету равнодушен к прижизненному успеху; и его приверженность идеалам, как художественным, так и политическим, по-байроновски независима от их сиюминутной популярности у современников.

62. Нам всем понятно, что быть гением — прекрасный рецепт для победы над чувством немо; и потому большинство современных художников втихаря мечтают быть гениями, а не ремесленниками. Вероятно, разборчивому критику совершенно ясно — и вероятно, даже им самим это ясно, — что они никакие не гении; но широкая публика с большой готовностью принимает художника так, как он себя преподносит. И мы оказываемся в ситуации, когда всякое экспериментаторство считается достойным восхищения (ведь изобретение новой техники и материалов — само по себе акт гениальности, и неважно, что подлинных гениев на подобные изобретения побуждает потребность выразить некое новое содержание), а любое ремесленное мастерство — чем-то «академическим» и более или менее презренным.

63. Конечно, настоящие гении совершенно необходимы нам и нашему искусству; однако сомнительно, чтобы навязчивая идея непременно быть гением представляла хоть какую-то ценность для художника рангом пониже. Если ни на что другое, кроме участия в скачках на приз «Великого гения», он не согласен, тогда мы вынуждены отчасти признать справедливость постоянного недовольства обывателей эгоистичной непонятностью и технической скудостью современного искусства. Впрочем, в любом случае эта проблема, того и гляди, осложнится еще одним, совершенно новым фактором.

64. Кибернетическая революция сулит нам ощутимую прибавку досуга; и одним из способов заполнить досуг должно стать занятие искусством. Само собой разумеется, мы не можем претендовать на гениальность; и так же разумеется, что мы должны отбросить присущую нам ныне высокомерную презрительность по отношению к ремесленному аспекту искусства.

65. Отнюдь не только «гениальность», но и «ремесленничество» — вот чем будут заполнены бездны и океаны досуга в грядущем мире; вот то, что будет развивать и подвергать анализу наше «я»; вот то, чем оно утешится. Сплошь и рядом ремесленник будет существовать бок о бок с гением, и более того — им становиться. Ибо здесь нет непреодолимых барьеров; никто не ведает, пока не пустится в путь, где кончается одно и начинается другое; их может разделять вечность, а может мгновение — то самое мгновение, когда к настоящему поэту приходит подлинная строка, к художнику — прозрение, к композитору — нужный звук; та самая сила мгновения, которая «через зеленый фитиль выгоняет цветок»[20].

Стиль — это не человек.

66. Наша одержимость идеей гениальности приводит нас к очередному заблуждению: будто бы человек — это стиль[21]. Но подобно тому, как в физике мы начинаем постигать пределы нашего знания — что мы узнать можем, а чего не сможем никогда, — в искусстве мы изощрили технику до последних пределов. Чего мы только не перепробовали — все экстремальные способы употребления слов, все экстремальные способы употребления звуков, все экстремальные способы употребления формы и цвета; теперь остается только употребить их все в пределах уже разработанных экстремальных способов. Мы пропахали все наше поле и оказались на краю. Теперь нам предстоит вернуться назад — изобретать для себя какое-нибудь иное занятие, чтобы снова не пахать поле до самого края.

67. В конце концов самым важным все равно окажется намерение — не инструментарий. Умение выражать смысл посредством стилей, а не просто одного какого-то стиля, тщательно отобранного и разработанного для того только, чтобы заявить о своей индивидуальности, невзирая на требования темы и предмета изображения. Это вовсе не равнозначно призыву изъять из искусства все индивидуальное или еще того пуще — превратить художественное творение в трясину пастиша, нелепого смешения всего и вся; если автор хоть в какой-то степени наделен подлинной оригинальностью, она все равно пробьется, в какие одежды ее ни обряжай. Все, что составляет неделимое целое замысла и убеждений творца, так или иначе проникает в его творения, сколько бы ни разнились они между собой по внешней форме.

68. Мы уже и сейчас наблюдаем эту многостильность на примере двух величайших и, бесспорно, двух самых типичных гениев — Пикассо и Стравинского. И если уж два таких художника, два настоящих мастера, пожертвовали производной от немо «безопасностью» какого-то одного стиля, чтобы открыть для себя новые грани свободы, то для художников-ремесленников нового общества досуга последовать их примеру было бы, конечно, весьма дальновидно.

69. Мы придаем чрезмерно большое значение узнаваемости — способности художника все свое творчество отмечать типической спецификой своего стиля. Это на руку потенциальному знатоку в каждом из нас. Верно и то, что всякий стиль и всякую технику нужно досконально исследовать: поспешное метание от одного стиля к другому, как вам подтвердит любой знаток, — не лучший способ произвести на свет что-то значительное. Но тут необходимо соблюдать разумный баланс.

Поэзия и человечество.

70. Я не верю, вопреки модным в нашу демократическую эпоху воззрениям, в то, что великие искусства между собой равны; хотя, как и у представителей человеческого рода, у них есть все основания претендовать на равные права в обществе. Литература, поэзия в особенности, из всех искусств наиболее существенное и ценное. В дальнейшем под «поэзией» я буду понимать то, что выражено словами и обладает свойством запоминаемости: то, что, как правило, но не обязательно, принято считать поэзией.

71. «Языки» других искусств — это всегда языки сознания минус слова. Музыка — язык слухового ощущения; живопись — визуального; скульптура — пластично-визуального. Это всё языковые заместители, субституты, того или иного рода, хотя в некоторых областях и ситуациях такие языковые заместители оказываются гораздо более эффективными для коммуникации, чем собственно вербальный язык. Визуальное искусство лучше слов передает внешний облик, но чем больше оно стремится передать то, что лежит за внешним, зрительным, обликом, тем с большей уверенностью можно говорить о пользе и ценности слов. Аналогично музыка лучше слов передает звук и очень часто лучше способна передать обобщенную эмоцию; но и здесь мы сталкиваемся с теми же недостатками, когда пытаемся проникнуть дальше поверхности звука или порождаемых им эмоций.

72. Язык музыки способен передать естественный звук и способен создать звук, доставляющий удовольствие просто как звук; но в первую очередь мы думаем о нем как о возбудителе эмоций. Этот язык воспроизводит естественные звуки гораздо лучше слов, которые располагают только весьма условной и приблизительной техникой ономатопеи, или звукоподражания; он создает чистый звук, который может быть подвластен словам, только если они в значительной степени лишены смысла, да и в этом случае только в узком диапазоне человеческого голоса. Но эмоция, пробуждаемая музыкальным звуком, характеризуется приблизительностью, если только какие-то пояснительные слова (названия опуса в программке или либретто) или условно-исторические рамки не привяжут эмоцию вербально к какой-то конкретной ситуации.

73. Визуальному искусству приходится иметь дело с маской; художник иногда знает, что лежит за внешним обликом того, что он пишет, рисует или ваяет, — недаром о некоторых произведениях изобразительного искусства, например о хороших портретах, мы говорим, что они «рассказывают» нам о портретируемом. Возможно, это происходит оттого, что (согласно утверждению Лафатера относительно физиогномики человека вообще) внешний облик выявляет скрытое за ним содержание; но скорее все же эффект этот достигается благодаря тому, что при создании маски внешнего облика художник передает свое вербальное знание о содержании, за ним скрытом, с помощью искажений и специального акцентирования. Тем самым он выявляет скрытую ею «тайну»: процесс, который получает свое логическое завершение в карикатуре.

74. Упомянутый процесс искажения имеет одно преимущество: он позволяет ухватить с первого взгляда какую-то — и не исключено, что большую — часть той самой скрытой «тайны»: скрытого за внешним обликом подлинного характера. Если я претендую на то, чтобы объяснить всю печаль вот этого автопортрета Рембрандта словами, я должен изучить все творчество и весь жизненный путь художника.

Зато чтобы войти в реальность его жизни иконографически, любому, за исключением профессионального критика, понадобится всего каких-то несколько минут; аналогичное «вхождение», но уже вербально-биографическое, займет несколько часов, а то и больше.

75. Такой же сравнительно моментальный эффект, прямая коммуникация наблюдается и в музыке; скажем, в мощно наплывающей печали адажио из моцартовского квинтета соль минор. Однако недостаток этой моментальности в том, что, не располагая вербальным знанием об обстоятельствах жизни Рембрандта или Моцарта, я получаю только очень приблизительное знание об истинной природе их печали. Я понимаю ее остроту, но не ее причину. Передо мной снова маска, быть может, прекрасная и трогательная, но проникнуть за нее по-настоящему я могу только с помощью слов. Короче говоря, и изобразительное, и музыкальное искусства жертвуют информативной точностью ради быстроты и удобства коммуникации.

76. Это одновременно служит для них оправданием и определяет их ценность. В природе человека хотеть, и делать, и знать, и чувствовать, и понимать много вещей в короткий промежуток времени; и всякий способ сделать это знание, чувствование и понимание более доступным для многих — оправдан. Но качество знания и понимания — и, в конечном счете, чувствования — в искусстве изобразительном и музыкальном не может не уступать качеству всего этого в искусстве поэзии. Все свершения изобразительного искусства, выходящие за грань прямого воспроизведения внешнего облика, — это в некотором смысле победа глухонемого над собственной глухонемотой, точно так же и в музыке это победа слепонемого над собственной слепонемотой.

77. Шаблонный контраргумент на эту довольно избитую аналогию сводится к тому, что зато литература, мол, и слепа, и глуха: правда, немой ее не назовешь, и в этом состоит ее специфическое достоинство. Но неопровержимый факт заключается в следующем: нет такого произведения во всех прочих искусствах, которое нельзя бы было более или менее точно описать словами, в то время как в литературе есть бесчисленное множество произведений и ситуаций, которые нельзя даже самым приблизительным образом описать с помощью «языков» всех прочих искусств. Мы не располагаем ни временем, ни вокабуляром, ни желанием описывать подавляющее большинство произведений музыкального и изобразительного искусства посредством слов, но все они в конце концов такому описанию доступны; зато обратное утверждать невозможно.

78. Слово неизбежно присутствует в любой художественной ситуации, хотя бы по той причине, что мы не можем анализировать наши чувства относительно всех прочих искусств иначе, как посредством слов. Почему? Да потому что слово — самое точное и всеобъемлющее орудие человека. А поэзия есть применение этого самого точного и всеобъемлющего орудия с привлечением механизма запоминаемости.

79. Некоторые ученые высказывают мысль, что самое точное орудие человека — математический символ; с точки зрения семантики, иные уравнения и теоремы внешне обладают признаками сдержанно-строгой, но подлинной поэзии. Но их точность — это точность, лежащая в специфической области, абстрагированной — в силу более чем понятных и практических причин — от действительной сложности реального мира. Поэзия не прибегает к уходу в специальную абстрагированную область, чтобы добиться большей точности. Наука, и это правильно, означает точность — точность любой ценой; поэзия, и это тоже правильно, означает всеохватность любой ценой.

80. Наука — всегда в скобках; поэзия скобок не знает.

81. Некоторые технократы-философы и ученые презрительно отказываются всерьез принимать в расчет легко запоминающиеся поэтические высказывания, считая их не более чем эффектными обобщениями или высказываниями эмоционального характера, чья единственная достойная упоминания ценность — это ценность исторического материала или отрывочные биографические сведения о самом поэте. Для подобных фанатиков все, что не может быть достоверно подтверждено статистикой или логикой, это так, милая карнавальная мишура, которая ничего общего не имеет с трезвомыслием самой реальной, по их представлениям, реальности — наукой, как они ее понимают.

82. Принадлежи Шекспир к разряду таких ученых, он начал бы знаменитый монолог Гамлета с какого-нибудь соответствующего обстоятельствам заявления вроде: «Ситуация, в которой я оказался, такова, что от меня требуется тщательно взвесить все доводы за и против самоубийства, ни на миг не забывая о том, что все высказывания, какие бы я ни сделал, — всего-навсего эмоциональные вербальные высказывания обо мне самом и о моей нынешней ситуации и не могут быть трактованы как высказывания о человеке или ситуации вообще или как источник сведений о чем-либо еще, кроме биографических данных».

83. Nоbis сиm sеmеl оссidit brеvis lих, nох еst реr-реtиа иnа dоrmiеndа. Едва дотла сгорит скоротечная наша жизнь, нескончаемый сон наступает — смерть[22]. Это высказывание не поддается проверке, но в нем доказательство, что существуют иные стандарты, помимо доказуемой достоверности. Иначе почему эти строки вспоминают снова и снова на протяжении двух тысячелетий?

84. «Эффектные обобщения» великой поэзии — вовсе не псевдоуравнения и не псевдоопределения, потому что суммированные и описанные в них явления и эмоции действительно существуют, хотя и не могут быть суммированы и определены никаким иным способом. Ситуация, по поводу которой делается большинство поэтических высказываний, настолько сложна, что только такое высказывание к ней и применимо. Точно так же, как можно опровергнуть некое уравнение, указав на ошибки в его исходных данных, служащих основанием для его символов, можно опровергнуть и поэтическое высказывание, указав на то, что оно не обладает нужной запоминаемостью — недостаточно перцептивно семантически или, оставив в стороне семантику, недостаточно искусно выражено. Более сильный поэт всегда доказывает несостоятельность более слабого.

85. Мне на ум приходят два поэта, чье поэтическое творчество мне особенно дорого: Катулл и Эмили Дикинсон. Если бы не было их поэзии, никакое количество исторической и биографической информации о них, никакое количество музыки и живописи, которые они, допустим, сумели бы произвести на свет, никакое количество даже (буде таковое осуществимо) интервью и личных встреч с ними не сумели бы компенсировать мне утрату точного знания об их глубинной реальности, их самой реальной реальности — той, которая открывается в их стихах. Мне жаль, что не сохранилось скульптурной головы Катулла, жаль, что, кроме одного-единственного плохонького дагерротипа, не сохранилось изображений Эмили Дикинсон, как нет и записи ее голоса; но все это сущие пустяки по сравнению с той невосполнимостью, которую явило бы собой отсутствие их поэзии.

86. Поэзия подвергается нападкам со всех сторон; со стороны науки нападок на нее больше, чем на любое другое из искусств, потому что, как и наука, она оперирует смыслом, хотя, вообще говоря, оперирует совсем в иных ситуациях и с совсем иными намерениями, нежели прикладная наука. Она подвергается нападкам со стороны других искусств, хотя скорее не прямо, а косвенно; и порой на нее ополчается собственно историческая ситуация.

87. О поэзии часто отзываются пренебрежительно, так как она не из тех искусств, которые, подобно музыке и живописи, обладают «интернациональным языком». Она расплачивается за то, что имеет в своем распоряжении точнейшее орудие. Но это же самое орудие и делает ее искусством наиболее открытым, наименее подверженным эксплуатации и тирании.

88. Многие всерьез полагают, что поэтам некого винить, кроме самих себя, за то плачевное состояние, в котором пребывает их искусство. И конечно, они виновны — виновны начиная с эпохи символизма — в том, что внесли опасную путаницу между языком музыки и собственно языком. Нота сама по себе значением не обладает — значение, какое ни есть, она приобретает, когда ее помещают в один ряд с другими нотами, но даже тогда, в составе некой гармонической группы или мелодического ряда, ее значение будет варьироваться в зависимости от темперамента, национальной принадлежности и музыкальной искушенности конкретного слушателя. Музыка — это такой язык, главная красота которого во множественности значения, притом уточним, во вне-лингвистической множественности значения; короче говоря, музыка — не язык, так что метафора эта ложная. Зато поэзия пользуется языком, который обязан иметь значение; большинство из так называемых «музыкальных» приемов в поэзии — аллитерация, эвфония, ассонанс, рифма — по сути дела, приемы ритмические, на службе у поэтического размера. Истинная сестра поэзии — танец, который возник в истории человека раньше музыки. Из-за этой исторической путаницы между музыкой и поэзией и получила распространение вышедшая из-под контроля усложненная образность и недосказанность искусства постсимволизма. Малларме и его последователи пытались чуть ли не под дулом пистолета обвенчать поэзию с музыкой. Они пытались вложить в слова всю подвижность, текучесть, переменчивость и зыбкость музыки Вагнера и Дебюсси, — но словам это бремя оказалось не под силу; и поскольку словесные звуки никак не желали приспособиться к требуемой зыбкости, эту задачу возложили на словесные значения. Я ни в коем случае не умаляю ни смелости, ни прелести творчества Малларме; но в современной художественной практике результат этой путаницы приводит к следующему: именно искушенность в символике, умение жонглировать символами, произвольно создавать и рассыпать композиционные схемы, напускать туману, продвигаться не иначе как методом семантического дифференциального исчисления даже там, где хватило бы простого арифметического сложения, — все это почитается исключительно новаторским и по высшим творческим меркам наиболее ценным. Конечно, это может быть и новаторским, и ценным; а вот насчет исключительно и наиболее — тут не все так бесспорно.

89. Хотя, как и все прочие искусства, поэзия, чтобы представить свой взгляд на реальность, концентрирует, отбирает, искажает и акцентирует, сама присущая ей точность, вкупе с колоссально осложняющим фактором лингвистического значения, затрудняет ее непосредственное восприятие; в то время как публике, в эпоху невротического страха перед brеvis lих и грядущей ночью, непосредственность-то как раз дороже всего. И все же поэзия и по сей день больше, чем любое из искусств, остается живой душой народа, только ему присущей тайной, его главной святыней.

90. Если в настоящий момент складывается впечатление, будто поэзия не так уж важна, то это оттого, что внезапный шквал механизированных способов подачи изобразительного и музыкального искусств повсеместно, во всем мире приводит к общей лингвистической анемии, к истощению языка. Большинству, состоящему на этой стадии эволюции главным образом из недавно раскрепостившегося пролетариата, для которого искусство все еще гораздо больше эпизодический источник удовольствия, нежели основополагающий источник истины, вполне естественно, много проще услышать красоту и увидеть красоту, чем обрести ее в размышлении, воображении и постижении лингвистического значения.

91. Этот перекос можно было бы выправить в рамках наших образовательных систем. Во многих крупных школах есть преподаватели изобразительного искусства и музыки. Преподаватель поэзии в школе не менее, если не более важен; и способность обучать стихосложению не то же самое, что способность обучать грамматике и литературе того же языка.

92. Еще более страшную опасность для поэзии представляет то, что после Второй мировой войны на свет явился новый тип интеллектуала, притом сразу в больших количествах. Интересует его по преимуществу искусство, кинематограф, фотография, мода в одежде, декорировка интерьеров и прочее. Его мир ограничен цветом, формой, фактурой, орнаментом, декорацией, движением; и хорошо уже, если он хоть немного интересуется собственно интеллектуальным (моральным и социально-политическим) содержанием событий и объектов. Люди такой породы в действительности не интеллектуалы, а визуалы.

93. Визуала всегда больше интересует стиль, нежели содержание, ему гораздо важнее увидеть, нежели понять. Визуал не чувствует, что перед ним возмущенная толпа, которую расстреливает из пулеметов полиция; он просто видит мастерски сделанный фоторепортаж.

94. Поэты по сути своей стоят на защите порядка и смысла. И если в прошлом они на те или иные порядки и смыслы так часто обрушивались, то для того только, чтобы утвердить на их месте новые, лучшие. Абсолютная реальность есть, с нашей относительной человеческой точки зрения, хаос и анархия; и наши поэты — это наш последний рубеж обороны. Если мы полагаем, что из всех искусств поэзия достойна наименьшего внимания, мы уподобляемся генералам, которые расформировывают свои лучшие боевые силы.

95. Лелейте поэта; ведь пока не погибла последняя из больших бескрылых гагарок, казалось, что их так много!

ХI. Аристос в индивиде.

1. Надеюсь, теперь уже понятно, в каком направлении, как я полагаю, нам следует двигаться: что принимать, чем жертвовать и что менять, — чтобы прийти к Аристосу — к лучшему, что можно себе представить для нашей ситуации в данное время. Но слово «аristоs» — это еще и определение: определение, приложимое к индивиду. Что же можно сказать об идеальном человеке — о том, кому этой наилучшей ситуации дано достичь?

2. Прежде всего нельзя ожидать, что он всегда будет только «аристос». Мы все время от времени выступаем заодно со Многими, но он бежит всяческого членства. Организации, которой он принадлежал бы безраздельно — будь то страна, сословие, церковь, политическая партия, — не может быть в принципе. Ему нет нужды ни в униформе, ни в символах; его идеи — вот его униформа, его действия — вот его символы, потому что в первую очередь он стремится быть свободной силой в мире сил связанных.

3. Он знает, что различие между ним и Многими не может быть различием в рождении, или богатстве, или власти, или деловой хватке. Оно может зиждиться только на разумной и деятельной доброте.

4. Он знает, что все относительно, ничто не абсолютно. Он видит один мир и множество ситуаций в нем — не какую-то одну ситуацию. Для него никакое суждение не может быть незыблемым; и он не пойдет ни на какой постоянный союз, потому что если он вступает в постоянный союз с другими, даже самыми интеллигентными и движимыми самыми благими намерениями, он способствует созданию слоя избранных, Немногих. Он знает, так учит его история, что рано или поздно всякий союз избранных неизбежно начнет закрывать глаза на дурные средства ради благих целей; с этого момента они перестают быть союзом избранных и становятся просто олигархией.

5. Он принимает необходимость своего страдания, своей изолированности и своей абсолютной смерти. Но согласиться, что эволюцию нельзя контролировать, а связанные с ней опасности лимитировать, он не может.

6. Он верит, что единственная цель человека — удовлетворение и что это наилучшая цель, поскольку она недостижима. Ибо прогресс видоизменяет, но не уменьшает количественно врагов человеческого удовлетворения.

7. Он знает, что Многие — не просто окруженная армия, но изголодавшаяся по равенству армия мятежников. Они словно узники, обрекшие себя на заведомо обреченный изнурительный труд — без устали пилить массивные чугунные прутья решетки в надежде вырваться в простор голубого неба, где существовать они ни при каких условиях не смогли бы; между тем как камера, из которой они так рвутся, ждет не дождется, когда в ней наладится нормальная жизнь.

8. Он знает, что все мы живем в точке, где сходится несметное множество непримиримых полюсов, противоборствующих факторов. Их непримиримость — и есть наша тюремная камера, а наш путь к свободе в том, чтобы научиться с этой непримиримостью жить и ее использовать.

9. Он знает, что все религиозные и политические учения суть fаиtе dе miеих[23] — система коммунальных услуг.

10. Он знает, что Многие — толпа зрителей, зачарованная искусством фокусника, на первый взгляд, не способная ни на что другое, кроме как служить подспорьем в фокусах чародея; и он знает, что истинное назначение человека в том, чтобы самому стать чародеем.

11. И знает он все это потому, что он сам — один из Многих.

12. Принять собственную ограниченную свободу, принять собственную изолированность, принять эту ответственность, осознать собственные специфические дарования и употребить их на то, чтобы гуманизировать целое, — вот что для данной ситуации наилучшее.

Приложение.

Исходным толчком для этих заметок — и для многих изложенных здесь мыслей — послужил Гераклит. Он жил в Эфесе в Малой Азии за пять столетий до Рождества Христова. Это то, что известно наверняка: остальное только более или менее правдоподобная легенда. Говорят, будто родом он был из династии правителей, но сам правителем быть не захотел; будто он учился в лучших школах, но утверждал, что он самоучка; будто он охотнее играл со сверстниками и бродил по горам, чем внимал сладкозвучным благоглупостям своих именитых современников; будто его призвал ко двору Дарий, но он ответил царю отказом; будто он любил загадки и был прозван «темным»; будто ненавидел современную ему толпу, Многих, и умер в ничтожестве. Все, что сохранилось от его учения, может поместиться на дюжине страниц печатного текста. Ниже приводятся основные фрагменты его учения, частью оригинальные, частью пропущенные через фильтр — в том виде, в каком они изложены в корпусе сочинений Гиппократа.

Этот мир, один и тот же для всех, не создан никем из богов и никем из людей.

Враждебное всегда в ладу.

Если бы не было беззаконий, люди не знали бы, что такое справедливость.

Война [всякая биологическая борьба] есть справедливость, потому что все возникает через вражду: война есть отец всех вещей.

Начало и конец суть одно и то же. Даже спящие — труженики.

Всеми вещами правит «керавнос» [гром, хаос, случайность].

Отдохновение в перемене.

Всё, что мы видим наяву, — смерть.

Одно-единственное Мудрое называться не желает и желает именем Зевса (бога).

Человеческая натура не обладает разумом, а Логос [божественный закон, эволюция] обладает.

Как можно утаиться от вездесущего? Не к добру людям исполнение их желаний.

Человек — свет в ночи: вспыхивает утром, угаснув вечером.

Для бога все прекрасно и справедливо, люди же одно признают несправедливым, другое — справедливым.

Многие (масса) отворачиваются от того, что для них всего важнее.

Тот, кого почитают больше всех, знает, что почитаемо, и больше не знает ничего. Но справедливость постигнет лжецов и мошенников.

Многознание уму не научает.

Многие (масса) не умеют ни слушать, ни говорить.

Многие (масса) изваяниям молятся, как если бы кто беседовал с домами, ни о богах не имея понятия, ни о героях.

Дионис [ритуалистическая религия] тождествен с Аидом (преисподней).

Многие (масса) не мыслят вещи такими, какими встречают их, и, узнав, не понимают, но грезят.

Ослы солому предпочли бы золоту.

Хотя Логос [закон эволюции] общ, Многие живут так, как если бы у них был особенный рассудок.

Обычай и природа не согласуются друг с другом, ибо обычай Многие сами себе установили, природы не разумея.

Взрослый муж слывет глупым у бога, как ребенок — у взрослого мужа.

Аристос [добродетельный человек, исходя из Гераклитова определения добра: независимость суждений и неустанный поиск внутренней мудрости и внутреннего знания] один стоит ста тысяч других.

Мудрость в одном — знать, что правит всем посредством всего.

Для бодрствующих [всякий аристос] существует один общий мир, а из спящих [Многие] каждый отворачивается в свой собственный.

Всем людям дано познавать самих себя и себя обуздывать.

Величайшая добродетель в том, чтобы говорить и поступать правдиво, насколько позволяет природа.

Ищущие золото много земли перекапывают, а находят мало.

Чтобы проверить истинность того, что утверждают другие, и чтобы утверждать самому, требуется равная сила ума.

Бродящие в ночи [любители невнятицы], маги [профессиональные мистификаторы], вакханты и менады, а также «посвященные» [избранные, кичащиеся своей избранностью] суть зло.

Религиозные обряды нечестивы.

Многого знатоками должны быть любомудрые мужи.

Сухая душа — мудрейшая и наилучшая.

Человек растет от минимума до максимума, от избытка избавляясь и нужду восполняя.

Дельфийский владыка и не говорит, и не утаивает, а подает знаки.

В своем ли они [ «мнимомудрые»] уме? Они идут вслед за почитаемыми именами и берут в учителя толпу (Многих), того не ведая, что среди почитаемых многие — дурны, немногие — хороши. Зато аристос одно предпочитает всему: вечную славу — бренным вещам, тогда как Многие только обжираются как скоты.

Человек должен крепко опираться на общее для всех, как граждане полиса — на закон.

Время — дитя играющее, кости бросающее.

Собаки на того и лают, кого они не знают [Многие и аристос].

Не чая нечаянного, не выследишь неисследимого. Путь вверх-вниз один и тот же.

Гончары вращают круг, а он не идет ни назад, ни вперед и в то же время — одновременно вперед и назад, подражает круговращению вселенной. На одном и том же вращающемся круге изготавливают всевозможные сосуды, ни один из которых не похож на другой, из одного и того же материала, одними и теми же орудиями.

Не-сущее не может возникнуть: ибо откуда оно возьмется? На самом деле все увеличивается и уменьшается до максимума и минимума, насколько это возможно. Если я говорю о «рождении» и «гибели», то выражаюсь так ради толпы, под этим я разумею «смешение» и «разделение». Более того, возникновение и уничтожение — одно и то же; смешение и разделение — одно и то же; увеличение и уменьшение — одно и то же; все это одно и то же; и каждая отдельная вещь по отношению ко всем вещам и все вещи по отношению к каждой отдельной вещи тождественны, и ничто из всего не тождественно.

Пилят люди бревно — один тянет, другой толкает. Они делают одно и то же: делая меньше, делают больше. Такова и природа человека.

Огонь и вода вместе довлеют всему прочему и друг другу, а каждый в отдельности — ни самому себе, ни чему-либо другому. Ни один из них не может получить полное преобладание: как только наступление огня дойдет до крайнего предела воды, иссякает его пища, и наоборот. Как только одно прекращает движение, останавливается, так сразу на него набрасывается то, что осталось от другого. Если бы хоть один из них мог быть побежден, то ничто из ныне существующего не было бы таким, как сейчас. Итак, огонь и вода довлеют всем всегда до максимума и минимума в равной мере.

Примечания.

1.

Слово аристос (форма единственного числа; ударение падает на первый слог) взято из древнегреческого. Приблизительно означает «лучшее в данных обстоятельствах». — Прим. автора.

2.

В переходной стадии (фр.).

3.

Один из героев философской повести Вольтера «Кандид, или Оптимизм», который верил, что «все к лучшему в этом лучшем из миров».

4.

Древнекитайский трактат (кон. IV — нач. III в. до н. э.) — классическое произведение даосизма.

5.

Иначе, синантроп — представитель древнейших ископаемых людей (архантропов), скелетные остатки которых были открыты в Китае в 20-х гг. ХХ века. Древность ок. 400 тыс. — лет.

6.

Несколько перефразированная цитата из Библии (Ос. 13:14, 1 Кор. 15:55).

7.

Имеется в виду один из эпизодов Крымской войны — Балаклавский бой (окт. 1854), когда из-за ошибки командования Легкая бригада английской кавалерии была расстреляна русскими пушками и понесла огромные потери. По следам этого трагического эпизода А. Теннисон написал стихотворение «Атака Легкой бригады», ставшее хрестоматийным.

8.

Жан Жене (1910–1986) — французский писатель, прославившийся абсурдистскими пьесами из жизни изгоев общества.

9.

Волна насилия на расовой почве в США, набравшая особую силу после поражения Юга в Гражданской войне (1861–1865), когда возникли тайные террористические организации («Куклукс-клан» и др.), членами которых были в том числе и официальные лица штатов.

10.

«Презираю и прочь гоню невежественную толпу» (начальная строка одной из од Горация: III, I, 1). Гораций получил в подарок от своего покровителя Мецената сабинское имение недалеко от Рима, выступающее здесь как символ довольства, благодушия, умиротворения.

11.

Древний город в Ионии (Малая Азия), где была основана первая философская школа в Древней Греции — так называемая «милетская школа натурфилософии».

12.

Непременное условие (лат.).

13.

Триединый принцип, провозглашенный Великой французской революцией (1789–1794), гласил: Libеrtе, Еgаlitе, Frаtеrnitе, т. е. «Свобода, Равенство, Братство».

14.

Термин (fееliеs), придуманный английским писателем Олдосом Хаксли (1894–1963) в его романе-антиутопии «О дивный новый мир!» (1932): производное от fееlings (чувства).

15.

Невмешательство, попустительство (фр.).

16.

Основание, смысл существования (фр.).

17.

Утраченное, безымянное владение (фр.). Мольн и Ивонна де Гале — персонажи романа «Большой Мольн» (1913) французского писателя Алена-Фурнье (наст, имя Анри-Альбан Фурнье, 1886–1914).

18.

Ностальгия по девственнице (фр.).

19.

Великие проклятые (фр.).

20.

Строка из стихотворения Дилана Томаса (1917–1953), в переводе П. Грушко («Сила, которая через зеленый фитиль выгоняет цветок, гонит мой возраст зеленый…»).

21.

Автор этого известного высказывания — французский естествоиспытатель Жорж Бюффон (1707–1788).

22.

Из стихотворения Гая Валерия Катулла (ок. 87 — ок. 54 г. до н. э.) «Будем, Лесбия, жить, любя друг друга!..» В переводе С. Шервинского эти строки звучат так: «…только лишь день погаснет краткий, / Бесконечную ночь нам спать придется».

23.

За неимением лучшего (фр.).

Оглавление.

Аристос. Сборник философских эссе и афоризмов. Джон Фаулз. Аристос. I. Вселенская ситуация. Кораблекрушение и плот. Необходимость случая. Игра в бога. Конечность и бесконечность. «Бог». Случайность материи. Тайна. Атеизм. II. Человеческие неудовлетворенности. Смерть. Иного не дано. Миф о душе. Изоляция. Тревоги. Случай. Зависть. III Немо. Немо политическое. Необходимость немо. IV. Относительность компенсации. Счастье и зависть. V. Правое дело. Немотивированные поступки. Цель относительной свободы. Неспособность творить добро. Поддержка «от противного». Добро равно злу. Почему добра так мало? VI. Напряженность человеческой реальности. Противополюсы внутри «я». Напряженность. Механизм напряженности. Манипулирование напряженностями. Транспозиция. Международная напряженность. Конечная напряженность. VII. Другие философские системы. Христианство. Ламаизм. Гуманизм. Социализм. Фашизм. Экзистенциализм. VIII. Одержимость деньгами. Богатство и бедность. Удовольствие в пересчете на деньги. Вакуум автоматизации. Досуг и обязательства. Смерть от количества. Заключение. IХ. Новое образование. Универсальный язык. Еще три цели образования. Национализм. Искусство и наука. Игры. Виновность. Взрослость. Адам и Ева. Сексуальная свобода. Внутреннее образование. Значение «сейчас». Внутреннее знание. Х. Значение искусства. Искусство и время. Художник и его искусство. Искусство и общество. Художники и не-художники. Гений и ремесленник. Стиль — это не человек. Поэзия и человечество. ХI. Аристос в индивиде. Приложение. Примечания. 1. 2. 3. 4. 5. 6. 7. 8. 9. 10. 11. 12. 13. 14. 15. 16. 17. 18. 19. 20. 21. 22. 23.